Держируков Дмитрий Борисович : другие произведения.

Остальное - молчание

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман талантливого московского писателя Дмитрия Держирукова "Остальное - молчание", безусловно, яркое и по-своему знаменательное явление в современной российской прозе. Это воплощено не только в высокохудожественном, неповторимом по краскам и сочности авторского языка литературном повествовании, но и в самом построении романа, в его фактическом материале. Наверное, впервые именно здесь читатель столкнется со столь органичным и естественным соединением разных форм литературного жанра: от исторического анекдота до детективного повествования, от лирического отступления до эпического обобщения. Время действия романа - это cороковые, пятидесятые, семидесятые, восьмидесятые и девяностые годы прошлого века. Действующие персонажи не только реально существующие, такие, как мы с вами, люди, но и известные исторические личности, связанные незримой, невидимой нитью, своими судьбами с судьбами героев этого повествования. Поэтому зачастую смешное здесь соседствует с грустным, трагическое - с комическим, простое и , казалось бы, бесхитростное - с глубоко философским и эпохальным. Роман "Остальное - молчание" по-настоящему захватывает. В нем много автобиографического. От него невозможно оторваться. А после первого прочтения невольно возвращаешься к его страницам вновь и вновь.

  Обложка []
  
  
  
  
  
  
   Холодный весенний вечер дымной испариной первой листвы опустился на окраины города. Кое-где уже бледно-матовым светом зажглись фонари. Сергей Кученков, студент пятого курса автодорожного института, сидел один в небольшом кафе, около слегка приоткрытого окна. Он видел на фоне желто-зеленого неба силуэт Елоховской церкви, угол старинно-мрачной Кирочной улицы. От бокала выпитого красного вина приятно затуманилось в голове, тепло разлилось по всему телу, а мрачные мысли уходили куда-то, уступая место другим - беззаботным, нарядным и весёлым. Неуверенность, скопившаяся в душе за последние дни, словно рассеивалась, а внутренняя опустошённость наполнялась музыкой и огнями радостных воспоминаний. И обшарпанное кафе не казалось теперь столь убогим, а скорее уютным и даже в чём-то изысканным. Может быть, из-за того старого барельефа, который украшал верхнюю часть потолка с лепниной.
  
   В последнее время в его жизни произошли два значительных для него события, в которых он не мог до конца разобраться. А это нарушало и привычный уклад его жизни, и ход мыслей, не давая возможности последовательно планировать свои действия, на чём-то сосредоточиться. Во-первых, его будущая работа. Восемь месяцев назад была чёткая договоренность с руководством одной организации о том, что в ближайшее время он будет работать у них. Были определены и сроки начала этой работы, и должность, и даже зарплата, которую он должен был бы получать у них в течение года. Причём они сами вышли на него, сами предложили ему данную работу, радужно обрисовав при этом все будущие выгоды и перспективы такого сотрудничества. И вдруг, без объяснения видимых причин, особенно не расшаркиваясь, - ему фактически "указали на дверь", мимоходом сославшись на нехватку каких-то фондов, неразбериху в кадрах и на грядущее сокращение штата. Это вносило неприятные коррективы в его жизнь. Он гордился тем, что из большого числа будущих специалистов они выбрали именно его, работа здесь должна была стать базисом, основой его будущей диссертации. Да и зарплата тут была на два порядка выше, чем в других подобных заведениях. И он очень рассчитывал на неё, считая, что ему крепко повезло. Сергей рассказал о случившемся своему давнему знакомому, к советам которого всегда прислушивался и которого уважал за умение спокойно и разумно "разложить по полочкам" логически любую ситуацию. Тот внимательно выслушал его и, иногда переходя на полушёпот и тыкая пальцем в потолок, высказал Сергею некоторые из своих соображений по этому поводу. Из его слов выходило, что в общественной жизни намечаются какие-то значимые перемены, что времена грядут непростые, если не сказать более. Основания не верить сказанному у Сергея не было. Но это никак не успокаивало, а, наоборот, вносило в его душу ещё большую тревогу.
  
   Второе... нет, это по значимости для него, пожалуй, являлось главным, заключалось в том... Но об этом ни рассказать, ни посоветоваться ни с кем было нельзя. Настолько это было личностным, интимным. У него была девушка, с которой они были знакомы около двух лет. Татьяну (так звали его девушку) он считал своей невестой, был по-настоящему влюблён в неё. Только она представлялась ему будущей женой. Кроме красивой внешности, Сергею особенно нравилась та задумчивая нежность, печаль и целомудренная скромность, которые скользили в её движениях, в тихой улыбке, во взгляде, в умении держаться с людьми и сохранять чувство собственного достоинства даже в непростых, с житейской точки зрения, ситуациях. Он однажды даже написал стихотворение, мысленно обращаясь к ней:
  
   Мечтал я встретить девушку печальную, -
   С улыбкой ясной, светлою душой.
   И подарить кольцо ей обручальное,
   И к ней приехать раннею весной,
   Когда шумит листвой ольха венчальная...
  
   И эта девушка... его чистая, светлая и скромная девушка оказалась совсем не такой, какой виделась ему всё это время. То, о чём он так долго мечтал втайне от себя, что казалось ему недостижимо-прекрасным и загадочным, о чём он никогда бы не признался никому и что должно было произойти только после их свадьбы... случилось несколько дней назад. Но можно ли было это назвать счастьем, о котором он так мечтал? Конечно же, он испытал и восторг, и радость, и гордость. Но... это было совсем не то, чего он ожидал, о чём с замиранием сердца думал ночами. Ему хотелось быть для неё другом, мужем, хранителем её самой светлой и чистой девичьей тайны. Но она оказалась не только не девушкой, а страстной и опытной женщиной. Интуитивно он чувствовал, знал, догадывался, что не он вызвал этот порыв, прилив её страсти. И поэтому этот встречный, страстный и, может быть, искренний порыв испугал его, остудил его пыл. И дело было даже не в том, что она - уже не девушка, что до него у неё кто-то был. А в том, что, видимо, и продолжал быть рядом с ней. Неужели, она так долго обманывала его и притворялась? "Вот тебе и "девушка печальная"..." - с горькой иронией думал он. Его продолжало тянуть к ней. Но не так, как прежде. С чем можно было сравнить это чувство? Ему раньше хотелось, словно ранней весной, обнять её, как нежную, чистую и девственную, только что распустившуюся черёмуху. Уловить её тонко-пронзительный, кружащий голову, мысли и желания запах - позднего вечера, дыма, холодного ветра, грядущего счастья. А теперь... теперь она манила так, как манит в жаркий, душный, раскалённый летний полдень зелёно-прозрачный ледяной и страшный омут. Когда уже нет сил терпеть изнуряющую жару. И хочется лишь одного - броситься в этот омут головой, чтобы хоть на миг испытать восторг обновления тела и души. И, ни о чём не думая, даже сгинуть навеки в его смертельно-ледяной таинственной глубине.
  
   Через два дня они увиделись снова. Она сама начала разговор, на который он, из боязни обидеть её, никогда бы не решился. Она, видимо, почувствовала, что что-то изменилось в его отношении к ней и в нём самом.
  
   - Что, не ожидал? Да, не девушкой оказалась... клёваное яблочко.
   - Таня, я не понимаю, о чём ты.
   - Перестань...
   - Ты сказала, что клёваное яблочко... кто же тебя клевал?
   - Да нашёлся один... рябчик. А ты - что? Поклевал... и больше не хочешь?
   - Я не рябчик... и клевать яблочко, как ты говоришь, вместе с кем-то, по очереди, мне не хочется. Таня, можно говорить с тобой откровенно... не я начал этот разговор. Скажи, у тебя кто-то был или кто-то есть? Скажи честно.
   - Ты так ставишь вопрос... а вот если был... был ещё вчера... а сегодня я поняла, что есть только ты. А он... он не нужен, и память о нём не нужна. И ты мне теперь ответь - если любишь по -настоящему, разве это так важно? Разве нельзя всё начать как с чистого листа и сделать только сегодняшнее точкой отсчёта? Ответь и ты мне.
   - Я, значит, сегодняшний, более свежий рябчик... а тот...
   - Прекрати, я говорю серьёзно.
   - Я, знаешь, тоже...
  
   Ему вдруг с новой силой захотелось провалиться в её гибельный омут. Испытать то же чувство боли и сладкого отчаяния, - как в тот вечер, когда её длинные и стройные ноги умело и легко обхватывали его спину, а руки обнимали шею...
  
   ***
   Для того чтобы попытаться понять психологию наших героев, мотивы их поступков, образ мыслей да и весь поведенческий настрой, давайте перенесёмся примерно на три десятилетия назад. Может быть, незримо и не так явно, но и судьба страны, поступки её лидеров так или иначе формируют наше объективное или субъективное восприятие действительности и представление о жизни. Вся наша новейшая история зачастую курьезна и анекдотична, нелогична и абсурдна, случайна и непоследовательна. Очень часто случается так, что поступки людей планетарного масштаба диктуются не осмысленной необходимостью, а лишь необъяснимыми порывами, уязвленным самолюбием, алогичными поступками, нереализованным мелким тщеславием. Путь страны... этапы её развития. Периоды процветания и упадка. Годы возрождения, а иногда и окончательной гибели. По каким законам всё это происходит: природы, диалектики, чьего-то гениального предвидения или Божьего промысла? А, может быть, на жизнь общества действуют в различные периоды его развития и видоизменяются некие новые экономические тенденции? Историческая предопределённость... и кто её определяет? Какие закономерности или, наоборот, случайности влияют на внешне несвязанную между собой череду событий, дат открытий, потрясений, изменений, определяющих судьбы государств и народов, различных общественных формаций и идеологическую направленность целых поколений? В какой исторический промежуток времени складывается наша мировоззренческая основа, наша жизненная философия, которая даёт нам моральное право кого-то осуждать и поддерживать, совершать или не совершать те или иные поступки? А может быть, всё гораздо проще: звенья случайных эпизодов и обстоятельств выводят наши судьбы на некую самостоятельную орбиту познания бытия? На некоторые из этих вопросов мы попытаемся ответить в этом, не претендующем на строгую фундаментально-научную основу повествовании. Иногда, казалось бы, не связанные между собой события таинственным образом, подобно далекому эху или вечернему колоколу за рекой, находят отзвук в наших душах...
  
   ***
   Генералиссимус не совсем уверенной, слегка шаркающей, раскачивающейся, уже почти что старческой походкой прошёлся по своему кабинету. Но, скорее почувствовав, чем услышав шорох открывающейся двери, решительно и скоро, как и в былые годы, обернулся навстречу входившему. Его глаза, слегка прищуренные, выразили то ли приветливость, то ли скрытую насмешку и досаду. Но он тут же, словно моментально надев иную маску некоей то ли приветливости, то ли задушевности, преобразился и с чуть наигранной теплотой в голосе обратился к вошедшему:
  
   - Ну, как дыла... Гыоргый Канстантиныч... Как живошь, дарагой... ны обыдылся на нас? Ны засиделся, ны заскучал там, у сыбя, в своей Одессе?
   - Товарищ Сталин! Товарищ генералиссимус! Иосиф Виссарионович! Я горд и счастлив тем, что живу в эпоху Сталина, что готов отдать жизнь за Вас, за дело Партии, за коммунизм!
   - Мыладэц! Вот так и нада быть готовым служить дэлу Партыи... Мы далы вам, товарищ Жюкав, атдахнуть нимнога... но международный импириалызм ны дремлыт... он вновь гатов разжечь пажар вайны... апять, панимаишь, паднымает голову. Я - што? Я - нычиго... мы - можим смалчать. А - завтра? Што завтра? Новый фашистский сговор, интервенция и Антанта. Мы можим дапустыть это? Я вас спрашиваю, таварыщ Жюкав?
   - Товарищ Сталин! Разрешите мне ответить вам честно, с предельной откровенностью... Как коммунист коммунисту!
   - Мы вас слушаем, товарищ Жюкав.
   - Ждать ни в коем случае нельзя, товарищ Сталин! Промедление - смерти подобно. Мы должны немедленно, своими решительными действиями разрушить преступные замыслы международного империализма. Это не только моё мнение, товарищ Сталин.
   - Как я понял, товарищ Жюкав, военные тоже считают, что медлить больше нельзя?
   - Так точно, товарищ Сталин! Я вот тут... пока отдыхал... составил план... возможной предстоящей операции по блокированию и уничтожению основных центров поджигателей новой мировой войны - сил международного империализма... Позвольте...
   - Мы вас оччынь вныматылна слушаим...
   - Таких центров, на мой... на наш взгляд, четыре, товарищ Сталин, два - в Европе, один - в Америке и ещё один - в Азии. А именно - Лондон, Западный Берлин... Нью-Йорк и Сеул...
   - Харашо, товарищ Жюкав. Аснавныи ариинтыры ви апридылылы вэрна... пачти верна...забылы только Стамбул и Парыж...
   - Простите, товарищ Сталин!
   - Прыдалжайты...
   - Во-первых, товарищ Сталин, следует локализовать, вывести из строя все основные промышленные центры, включая названные. Для этого я... мы считаем целесообразно использовать ядерное оружие в комплексе с воздушно-десантными силами и сухопутными войсками.
   - Ны плоха. Прадалжайты.
   - Во-вторых, товарищ Сталин, нужно создать свою глубоко эшелонированную оборону по всей территории Советского Союза с несколькими поясами ПВО, исключающую даже минимальную возможность прорыва стратегической авиации противника. Я предлагаю...
  
   Полтора часа маршал развивал свой стратегический план ядерной бомбардировки крупнейших городов предполагаемого врага с одновременной высадкой десантных соединений в Западном Берлине и Южной Корее. Сталин все больше добрел, но хотел казаться строгим.
  
   - Вы панимаиты, таварищ Жюкав, какую атветствынасть вы придлагаиты взять на себя нам - бальшивикам-ленынцам, членам Палытбюро? И паймёт, паверыт ли нам народ?
   - Товарищ Сталин! Вы привели нас к победе в войне с фашизмом и гитлеровской Германией. Вы спасли народы мира от "коричневой чумы". Советский народ и все прогрессивное человечество в едином порыве, с величайшим счастьем пойдет за вами на последний и решительный штурм твердынь империализма...
  
   "Что-то он забыл, - подумал Сталин. - Ах, да, кроме Стамбула, ещё, возможно, и Белград. В Стамбуле - военные базы империалистических держав, а в Белграде - преступная клика Тито, думающая уйти от возмездия и отсидеться за спинами поджигателей холодной войны. Мы не доставим этим господам такого удовольствия. Было бы политически неверно и даже преступно искать с ними мира".
  
   Сознание генералиссимуса иногда прояснялось, и он вспоминал, вспоминал... Вот конница Будённого по его приказу сворачивает с указанного маршрута и идёт не на соединение с армией Тухачевского, чтобы затем совместно ударить на Варшаву, а неожиданно и непредсказуемо - на Львов. Эх, дали тогда жару польским панам, - только конфедератки да жупаны полетели. Правда, Ленин тогда высказал ему: "Кто ж на Варшаву через Львов ходит...". И он вдруг представил: а хорошо бы было, - после нескольких локальных ядерных ударов по Европе, когда дым рассеется, взять да и пустить туда конницу Сёмы Будённого. И вот уже несётся по выжженным равнинам красная лавина, сметая всё оставшееся на своем пути. Можно было бы потом и с Америкой так же. Да вот, понимаешь, незадача: небоскрёбов много, негде коннице разбежаться. Да и как столько лошадей переправить через океан?
  
   Он внимательно посмотрел на Жукова. Этот справится, этот людей не пожалеет, этот ни перед чем не остановится ради своей маленькой славы, ради новой звёздочки или награды. Вон, в последний день войны, чтобы первому захватить Берлин бросил на Зееловские высоты, в самую топку, не задумываясь, по сути две лучшие армии. Бросил без поддержки танков и артиллерии. Не мог подождать один день. Почти четыреста тысяч своих солдат положил в последний день войны, чтобы первым отрапортовать ему: "Товарищ Сталин, Берлин взят!". Э-эх! Вон как землю копытом роет, - застоялся жеребец. И как цинично пошутил, подлец, пьяный, наверное, был, - плохо соображал: "Ничего. Русские бабы ещё нарожают..." Он на миг закрыл глаза и увидел нищую, разрушенную, полубарачную страну с искусственным названием СССР. Ради этого всего за несколько лет на алтарь победы, на алтарь социализма им были брошены миллионы жизней. А нужна ли вообще добытая такой ценой победа и такой вот социализм? Нищий, расстрельный, полуподвальный. Интересно, о таком ли социализме мечтал Ленин? О таком ли думал Троцкий? Стоило ли вообще все это затевать? И не обогнала бы, не вмешайся тогда они, та бывшая царская Россия нынешнюю зажравшуюся Америку? Что мы, большевики, такое сделали, сотворили и во имя чего? Теперь- то уж точно ясно, что не ради человека, людей, нового общества. Нужен разве его согражданам, простым советским людям, этот строй - с его сплошной принудиловкой: коллективизацией, индустриализацией, с вечными войнами, кампаниями по искоренению, процессами над всевозможными вредителями, с нищими колхозами, арестами и расстрелами? С вечным страхом в любой момент быть арестованным и сосланным куда-нибудь на север или Соловки? Тогда во имя чего все это создавалось? Неужели только во имя той всепоглощающей и необъятной власти, которой он сейчас обладает?..
  
   Но что будет тогда со страной, с его народом, с его детьми и внуками, после его ухода, физического исчезновения, смерти? Останется ли всё так, как есть, или рассыплется, развеется в пыль? Эх - эх... как не хватает сейчас Ильича... да и Троцкого тоже - что ни говори, умный был человек! Сели бы сейчас за стол втроём... выпили бы хорошего душистого чаю да и обсудили бы все, обо всем бы поговорили, повспоминали... Ведь есть о чём вспомнить! Только с ними он смог бы поговорить как с равными, излить душу, внять мудрому совету. Сталин наморщил лоб, словно ловя какую-то ускользающую, улетающую мысль. Ах, да - США... Нью-Йорк...именно там свил себе гнездо, обустроил логово всемирный еврейский банковский капитал. Именно оттуда начал опутывать он своей паутиной весь мир. Постепенно, словно паук, высасывая жизненные соки из организма других стран. Пройдёт какое-то количество лет - и до СССР, когда его самого уже не будет на свете, доберётся. Реставрируют капитализм, сволочи, присвоят, прикарманят все национальные богатства и начнут жировать. Выберут себе удобного президента, назначат мэра и начнут беззастенчиво грабить страну. Да, еврейский банковский капитал, пожалуй, наиболее страшная сейчас сила. Может быть, даже более опасная, чем фашизм. Ибо своими невидимыми нитями он опутывает весь земной шар, высасывая кровь из стран и государств, диктуя свою коммерческую волю правителям-марионеткам. Он обогащается, а народы нищают и вымирают. Ничего, мы им устроим - паукам... насосались крови трудящихся масс. Разыграем свою партию. Придется, конечно, своих евреев чуть-чуть потрепать. Ну да ничего, а то стали смотреть всё больше туда - за океан, на землю обетованную. Голду им, понимаешь, Меир подавай.
  
   В его затуманенном мозгу вдруг мелькнула какая-то ускользающая мысль. А кто, собственно, из своих евреев его понимал, шёл с ним в ногу к торжеству социализма, к победе первого в мире пролетарского государства? Конечно же, железный Лазарь - самый главный после него самого, железнодорожник в СССР, Лазарь Моисеевич Каганович. Молодец, ради великой идеи от родного братца-уклониста отрёкся! Кто ещё? Конечно же, Мехлис. Этот тоже всегда шёл рядом с ним. Не боялся всяких там "уклонистов", троцкистов и бухаринцев. Не смотрел на чины да звания - всегда резал правду-матку в глаза этому меньшевистскому отродью, уклонистам всех мастей. А кто из интеллигенции? В основном, Эренбург... А ещё этот, как его... Левинсон... хотя этого, кажется, Фадеев в своем романе придумал...А Пастернак? Жидковат (вот каламбур получился: жидковатый жид!). Спросил его, понимаешь, про сотоварища его Мандельштама, хороший ли тот, дескать, поэт? А что ответил Пастернак! Нет, чтобы за друга заступиться с пеной у рта! Так начал что-то мямлить в ответ невнятное: "Надо бы встретиться, Иосиф Виссарионович, надо бы встретиться..." Тьфу, слабак!.. А кто был против?.. Конечно, хитрый народ. Как говорится: "У каждого Абрама - своя программа". Всех их перечислять можно долго. Но самые главные, конечно, Троцкий, Зиновьев и Каменев. Тоже мне, вожди! Соратники Ильича! Крепко с ними пришлось повозиться! Были кто и помельче. Взять, к примеру, Михоэлса - этот вообще сотрудничал с английской разведкой "Джоинт", дружил с американскими банкирами. Просил американцев в Крым пустить, хотел возглавить новое государство советских евреев! Мало ему Биробиджана было! Король Лир хренов! Да ещё вместе с ним выискался этот перец... Перец Маркиш! Тоже мне деятель, понимаешь! И ещё... как их... кажется, какой-то Фефер, Квитко и этот... уродец с лошадиными зубами, губастый такой... рот до ушей... поэт Галкин! Вот-вот! Шут гороховый, кривляка, пародист хренов, любитель старых баб! Одним словом, физический и нравственный некрофил! Его первого надо было к стенке поставить. А Бабель... этот Исаак. Наглый, жидяра! Оклеветал, понимаешь, Первую Конную! Хорошо тогда Будённый ответил буржуазным писакам, когда те спросили его:
  
   - А как вам Бабель?
   - Это смотря какая бабель...
  
   Дал понять им, что никакой это не писатель, а так, болтун, литературный двурушник. А Пильняк... вот уж кто клеветник так клеветник! В своей жалкой повестушке навёл самый настоящий поклёп на товарища Сталина. Дескать, это по его указанию угробили на операционном столе главвоенмора товарища Фрунзе! Ерунда! Полная чушь! Товарищ Фрунзе сам помер... как говорят матросы: "Ласты склеил". Видно, потому, что сам понял: старые большевики должны сами, без лишних напоминаний уходить с политической арены, уступая дорогу молодым...
  
   Арон Сольц? Когда-то Дзержинский( и чёрт бы только побрал этого "железного" Феликса!) назвал Сольца "совестью партии". Правда, и он сам одно время благоволил Сольцу, - тот приютил его у себя на квартире, когда будущий вождь приехал в Питер из туруханской ссылки. Даже спали они тогда, помнится, вместе с Сольцем на одной узкой, скрипучей железной кровати "валетиком". Смешно вспомнить: он тогда пинал ногой Сольца, когда тот ночью сильно храпел. Потом он порекомендовал Арона в Судебную коллегию, в "тройку", в ОСО ("Особое совещание"). И тут старый еврей возомнил о себе чёрт знает что, начал, что называется, "чудить" по полной программе. Одних к "стенке" ставил ни за что, ни про что, других (кого не следовало) - оправдывал начисто. В общем, вёл себя чересчур непредсказуемо. Что ж... пришлось и его самого отправить в вечную ссылку. Правда, не в Туруханский край, а в солнечный Казахстан, в Джезказганскую долину, что на семи ветрах, - на вечное поселение. Там принципиальный правдолюбец благополучно и отдал Богу душу...
  
   Наших знаменитых евреев дёрнем, взлохматим, - так их соплеменники за океаном такой хай и вой поднимут из-за своих единоверцев. Достанут неправедно нажитые миллиарды и новую интервенцию организовывать будут. Вот тогда и схлестнёмся со всем капиталистическим миром! А то привыкли - все чужими руками... исподтишка лбами сталкивать.
  
   А Мейерхольд? Плохой еврей, неискренний еврей. Клянется в верности делу Ленина-Сталина, а сам в двадцать третьем году поставил пьесу "Мандат" с эдаким посвящением: "Товарищу Троцкому, красноармейцу номер один, создателю Красной Армии". Пришлось отправить этого театрального новатора в ведомство товарища Берии. И что же? Признался-таки этот режиссер, что был ни много ни мало многие годы...японским шпионом, работал на самураев. А они, между прочим, нашего Сергея Лазо в паровозной топке сожгли! Вот и верь после этого людям! Нет, что ни говори, мало, мало по-настоящему преданных и отзывчивых людей - и среди евреев, и среди русских.
  
   Сталин нахмурил лоб, словно что-то мучительно вспоминая: кто ему был предан в этой жизни безоговорочно, до конца, всеми фибрами своей души? Да, никто! Разве только ... дворовый пёс Тишка, который был всегда рядом с ним во время туруханской ссылки. Он один служил ему беззаветно, бескорыстно, преданно. Ловил каждый его жест и взгляд, стараясь всем своим собачьим нутром угадать любое его желание. Вот к этому самому Тишке испытывал привязанность и даже некую любовь и он, Коба, Иосиф...а ныне гениальный вождь и учитель, продолжатель дела Ленина товарищ Сталин. Интересно, а кто же из его нынешних и прошлых соратников более всего похож на Тишку: Дзержинский, Менжинский, Ягода, Ежов, Мехлис, Маленков, Ворошилов, Хрущёв? Да никто...Пожалуй, только уж совсем немного, - один Поскребышев да начальник дачной охраны Власик. Он, вождь мирового пролетариата, даже самолично приучил Поскребышева слегка подвывать и скрестись в дверь, как пёс Тишка, когда тот приходил в его кабинет за бумагами. Даже наказывал Поскребышева, как и Тишку: несильно шлёпал кулаком по лысине или пинал коленом под зад...
  
   А осталась ли сейчас здесь у него "пятая колонна"? Наверняка, осталась - раз была. В его голове вдруг ясно выстроилась чёткая схема их действий: его арест, захват власти, реставрация капитализма... ОГПУ с Ягодой во главе - военные с Тухачевским - некоторые члены Политбюро - часть недовольного населения. Всё ведь это было накануне гитлеровского нашествия. Правильно он тогда сделал - опередил их, Ежова натравил на всю эту свору. Молодец Николай Иванович! Настоящий большевик, сталинский нарком! Хотя и росточком не вышел. Дал им всем просраться! Не посмотрел на чины да звания: и маршалов, и министров, и членов ЦК - всех к стенке поставил. Маленький, очень маленький "неистовый Марат" большой революции. А, вернее, маленький-маленький Робеспьер, - большой Революции! Пить ему, правда, меньше надо было... да перед делегатами семнадцатого съезда не оправдываться. А то растерялся, как баба, разоткровенничался: "Это все не я, это мне товарищ Сталин поручил..." Тоже мне, нашел перед кем оправдываться. С Серёжи Кирова всё началось тогда. Хотя, конечно, не троцкисты и зиновьевцы его угробили, а просто не с той бабой связался. Мало ему шлюх, видите ли, нормальных в Питере было! Тоже хорош трибун партии! Оратор, Цицерон! Демосфен доморощенный! Мужа её, этого Николаева, до белого каления довёл! Можно понять мужика - в Грузии бы за такое... Не полез бы к той бабе - сидели бы, Серёжа, сейчас с тобой вдвоём, "Хванчкару" бы пили. И ведь частушку, сволочи (наверняка кто-нибудь из замаскировавшихся троцкистов), сочинили: "Эх, огурчики-помидорчики! Сталин Кирова убил в коридорчике..." Народ сейчас совсем не тот пошёл. Шуток не понимают! А гонору и амбиций у всех - хоть отбавляй! Вот старые заслуженные большевики! Вознеслись, понимаешь! Как будто только они одни в царских тюрьмах и на каторге сидели! А что те тюрьмы и каторги? Почти что санатории были. И деньги платили ссыльным, и мясом каждый день кормили. А те ещё и недовольны были. Зато теперь: это мы, это мы революцию делали... Совсем оборзели, страх потеряли. Попросил недавно одного поэта, чтобы он сатиру на всю эту заслуженную компанию сочинил. Дескать, дал бы понять этим старым большевикам, что гордиться-то особо нечем, что не одни они такими смелыми и решительными были, что до них ещё, между прочим, существовали разночинцы и народовольцы. Которые, кстати, о своих подвигах на каждом углу не кричали. Хотя и в тюрьмах тоже сидели, да не на общем режиме по полгода, а в одиночках - по двадцать лет. Ну и что поэт? Написал, написал смешно. Все тогда хохотали. И самому пришлось от души посмеяться. Назвал свою поэму "Большевик и борщевик". И вот ведь с самого начала рубанул:
  
   Какой-то старый большевик
   Сел голой жопой в борщевик.
   Когда же начало гореть -
   Он "Марсельезу" начал петь...
  
   А что? И впрямь смешно! Но одного не учёл поэт - замахнулся не только на старых большевиков, но и на всю Партию в целом! А это - политически неверно! Это уже - оппортунизм! Ревизия марксистско-ленинского и его, сталинского, учения! Неискушённый читатель ещё может подумать, что этот старый большевик - сам товарищ Сталин! И что это он, самолично, с голой жопой забрался в этот самый борщевик! Пришлось расстрелять рифмоплёта. Хотя, по совести сказать, жалко было. Не перебрал бы - и дальше бы сочинял свои опусы. Да, интересы дела превыше всего... Чтобы построить социализм, идти дальше к коммунизму, следовало сплотить, повязать всех единой целью, круговой порукой - леденящим душу ночным страхом. Чтобы он, этот страх ночных расстрелов и арестов, заставлял идти всех вместе, не сомневаясь и не оглядываясь, четко чеканя шаг в едином строю, к новым, доселе невиданным стройкам века. Заставлял возводить, созидать, разрушать, рапортовать. И бояться только одного - выпасть из общего потока, отстать от колонны (или от стаи), стать чужим и ненужным. Хорошо тогда, в тридцать седьмом году, в Кремле пошутил артист Смирнов-Сокольский ( Сталин считал его своим личным шутом и многое ему прощал). На вопрос Сталина, обратившегося к группе артистов:
   "Как дела, как живёте, товарищи?", тот ответил: "Живём, товарищ Сталин, как в автобусе: половина сидит, другая половина трясется..." Нет, прав, прав был царь Иван Васильевич Грозный, когда говорил: "Надо почаще перебирать людишек!"
  
   Точно так же, как "смертию смерть поправ", - страхом страх поправ... Бояться ядерной войны с Америкой тоже не стоит. Не могут, ну никак не могут две антагонистические по своей сути политические системы, социалистическая и капиталистическая, мирно сосуществовать. Это все бредни продажных западных демократов. Одна система в конечном итоге должна неминуемо сожрать другую. Так стоит ли прикидываться, любезничать, наводить какие-то мосты? Не лучше ли сразу попытаться решить этот вопрос самым кардинальным образом и определиться раз и навсегда: кто имеет право на существование? Нет, бояться войны не следует. И если суждено в ней погибнуть, значит, такова диалектика, воля исторического процесса. Или мы - их, или они - нас. В конце концов хоронили же скифских вождей вместе с их воинами, слугами, челядью, жёнами. Оттого и остались до сих пор в знойных южных степях молчаливые и загадочные вечные могилы - поросшие бурьяном скифские курганы. Если уж на то пошло, то пусть вся Земля превратится в один обугленный и мёртвый курган. Но социализм неминуемо в конечном итоге победит...
  
   А как шутят его ближайшие соратники? Из года в год всё одно и то же: то Кагановичу, когда он в белых брюках, на стул спелый помидор положат, то Хрущёва в бассейн столкнут. И гогочут, как жеребцы! Тоже мне, шутники! Вообще уровень культуры, если его сравнивать с дореволюционным, значительно упал. Вот недавно делал доклад главный его Маршал, первый красный офицер и самый верный соратник, Клим Ворошилов. Ко дню начала Отечественной войны. И с чего начал? Что и как сказал? О чём поведал? А вот о чём: "Когда на нас напал товарищ Гитлер, то у нас из техники были исключительно только кони и лошади..." Вот так! Хоть стой, хоть падай! Хорошо, что выпускники академий ничего не заметили... А то бы - вселенский скандал! И ведь как выразился, подлец: "Товарищ Гитлер"! Тоже, нашел себе товарища! А как понимать, что из техники у нас были "только кони да лошади"!? Ну что тут скажешь...
  
   "А что русские?" - подумал генералиссимус. Великая и жалкая нация одновременно. В сущности, об этом ещё и Чернышевский говорил: "Жалкая нация. Снизу доверху - все рабы". Прав, прав был этот разночинец и большого ума человек... Русь к топору звал. А что потом? Запутался, разочаровался в своём народе, с горя "Что делать?" написал.
  
   Сталин прошёлся по комнате. Его мутный взгляд пытался, подобно лучу прожектора, пробиться через завесу времени. История Руси, России... по сути это не только энциклопедия великих и малых дел, высоких порывов человеческого духа, но и хроника самого гнусного предательства. Вот русские князья вместе пировали, клялись в вечной дружбе. И тут же ехали с доносом "стучать" друг на друга в Золотую Орду. За ярлык на княжение не жалели ни отца, ни брата. Сто раз прав был царь Иван - никому не верил, калёным железом искоренял измену. Видел своих бояр-княжат насквозь. Чуял, аки зверь, все их подлые помыслы. И правильно, очень мудро говорил: " Следует почаще людишек перебирать..." Оттого и звал его народ Грозным - боялся и уважал. Жаль, что не решился или не успел дорезать до конца несколько боярских семей. А что замысливали те? Ослабить, расчленить Русь - вместе с Новгородом и Псковом перекинуться к свеям, отойти под власть ливонцев. Народ замутили - дескать, жить будете как у Христа за пазухой. Пришлось царю Ивану опричнину утвердить. А потом с опричным войском изничтожать ту, свою "пятую колонну". Как и ему во время войны, кроме "кремлёвских" бояр - ещё чеченцев с ингушами да татар крымских с балкарцами.
  
   Справедливое мужицкое царство? Полная ерунда! Кого, чьё? Пугачёва, Болотникова, Разина? Бред и утопия! Только страхом, только силой, только хитростью можно держать эту тупую и тёмную массу в повиновении. Преданность идее, престолу? Тоже не сходится. Вон отец первого царя из династии Романовых - патриарх Филарет Романов, - присягал на верность и Борису Годунову, и Лжедмитрию I, и второму Самозванцу. Бегал из Кремля в Тушино и обратно, возил подарки мнимым царям. А после окончания Смуты - героем стал. И землёй русской правил вместо Михаила Романова... Вся история Руси, России - нелепа, случайна, печальна, абсурдна, смешна и трагична. Какую страницу ни открой. Вот, например, Крещение Руси - князь Владимир насильно загоняет в Днепр язычников: баб, мужиков, детей. И выходят они уже оттуда не язычниками, а христианами. Или взять "Слово о полку Игореве" - неизвестным певцом-баяном прославляется человек, который и предавал, и своевольничал, и привел войско своё к полному поражению, а сам попал в плен к половцам. А знаменитая эпоха Петра! Маньяк, садист, эпилептик, сыноубийца, сифилитик и алкоголик разорял, жёг, пытал, насиловал свою страну, свой народ, прорубая "окно в Европу". Строил европейский город Петербург на костях и крови. А сколько частных примеров! Взять хотя бы войну 1812 года. Полководец Кутузов в памяти народной - герой. А какой он герой!? Клялся и царю, и жителям, и полководцам своим, и графу Ростопчину, что никогда и ни за что не отдаст Москву супостату. А сам взял да и бросил столицу - с жителями, с сокровищами Кремля, со всеми национальными святынями - на поругание французам. И вот, поди ж ты - великий полководец, национальный герой! Баловаться любил с девками крепостными... несовершеннолетними. Не одну обрюхатил. Последнему фавориту Екатерины Второй сам лично с утра в постель кофе подносил: "Чего изволите-с, вашество?" Вот как бывает в истории.
  
   Генералиссимус нахмурился и вновь вспомнил что-то: "Сын... ах, да... сын Яков..." Мог, ведь мог он обменять его на какого-нибудь немецкого генерала, вытащить из плена и спасти от смерти. А не стал. Почему не стал? Потому что нельзя было. Народ, его собственное окружение не поняли бы и не простили этого поступка. Поступка большевика, наследника Ленина. Здесь важна была его железная воля, сила коммунистического духа, жест объединителя всех интернациональных прогрессивных сил. Вот за Эрнста Тельмана, томившегося в то же время в немецком плену, он не глядя отдал бы, не задумываясь, дюжину любых своих военачальников. Политическая воля выше человеческих чувств и всякой сентиментальности. Иван Васильевич Грозный сам посохом сыну своему голову проломил, когда заподозрил в измене. А Петр I и вовсе - сыну своему, наследнику царевичу Алексею Петровичу голову отрубил только за то, что тот с любовницей своей хотел к римскому кесарю бежать... Измену надо искоренять в самом зародыше, а может быть, и тогда, когда она ещё только собирается пустить первые ростки в чьей-то душе. И правильно поступил он всё-таки тогда... нет, не с Зиновьевым и Каменевым - эти предавали и его, и Ленина, и Троцкого... нет, не с Бухариным - этот тоже шарахался то туда, то сюда... А с Тухачевским и всей его компанией - эти могли бы, не разгляди он тогда их замыслы, весь СССР столкнуть с пути строительства социализма в пучину капитализма, отдать народ снова в рабство, под невидимое иго международного еврейского капитала. Он этого не допустил тогда и не допустит впредь. Потому что у него есть Власть. Власть... абсолютная власть. Чем она, собственно, является для него и для других? Абсолютная власть, с одной стороны,- это высшая форма собственного самовыражения, своей духовности, своего видения мира, понятной и нужной тебе идеологии. Она, власть, позволяет не только выражать и декларировать собственные принципы, отстаивать их в жизни, но и считаться с ними других. Чем больше власть, тем большее число людей живёт по твоим "солнечным часам". Что ещё даёт большая, если не сказать, бескрайняя власть? Наверное, самое главное - иллюзию счастья, бессмертия и любви. Может быть, ещё и иллюзию собственной гениальности и незаменимости. Иногда обладателю абсолютной или большой власти начинает казаться, что его собственные духовная мощь, интеллект, подкрепленные реальной силой многих преданных тебе людей, готовых выполнить любое твое желание, приказ и, не задумываясь, отдать за тебя жизнь, - не подвластны законам физического и биологического старения. И неосознанно верится, что импульсы твоего мозга не зря посылают скрытые сигналы во Вселенную - обитель Вечной жизни, Мирового разума. И, в конце концов, будет ответ, видимый одному тебе, - сигнал оттуда. Найдется та спасительная нить, держась за которую пройдешь через холмы старости в долину бессмертия и вечной молодости. Что-то ведь, на самом деле, есть там за невидимыми барьерами времени и человеческого осязания. И вдруг, может статься, именно ты как раз и будешь тем первым из когорты избранных, кому удастся преодолеть законы земного бытия, перешагнуть через завесу времени. Власть подобна природе. Сам он достиг той высоты власти, когда теперь уже не надо было оправдываться перед кем-то и кому-то чего-то доказывать. На окружающих его людей, на те события, которые происходили в жизни, - он мог равнодушно и спокойно смотреть только сверху вниз. Такая власть, которой достиг он, воплощает в себе и разрушительное, и созидательное начало. В первом случае она выражает известный принцип "Государство - это я". Всё делается только ради себя, ради удовлетворения всех своих желаний и амбиций. А во втором... во имя высших общественных интересов в своей деятельности отказаться от себя, даже от самой памяти о себе. Даже от того, чтобы через сотни лет кто-то из живущих смог оценить силу твоей самоотверженности, всю трагическую глубину твоего одиночества и готовности к самопожертвованию. В мировой истории такое было по силам лишь единицам. Александр Македонский... Юлий Цезарь... Кромвель... Лютер... Наполеон Бонапарт... в каком-то смысле Николай II. Весь парадокс заключается в том, что высшая форма духовной свободы - это способность добровольно отказаться от безграничной власти во имя всеобщего блага. Отступая - победить, убить в себе раба и подняться на ту невиданную нравственную высоту, которая сильнее смерти. А что, если вдуматься, есть смерть? И существует ли бессмертие души?
  
   Он снова задумался. С точки зрения марксисткой теории материализма - нет. Всё имеет своё начало, продолжение, взлёт, расцвет и увядание. Даже дерево может цвести сотни лет, но и оно потом всё равно умирает. Или планеты - они рождаются и гибнут. Само солнце не вечно. И оно когда-нибудь погаснет. По атеистической теории бессмертие заключено в памяти людской. Оно в том, когда о тебе или твоих делах вспоминают не только при жизни, но и спустя триста - пятьсот лет те люди, которые тебя никогда не видели и не знали.
  
   Он вновь подумал об Александре Великом, о Юлии Цезаре, о Грозном царе, о Наполеоне. В этом смысле и он, наверное, как и они, обеспечил себе подступ к пьедесталу бессмертия. И о нём будут помнить потомки. И не только как о продолжателе дела Ленина. Его будут помнить как Мессию, несущего свет новой веры и нового учения. Приведшего всё человечество в иное светлое царство - царство Коммунизма. И он будет, как и Ленин, вечно покоиться в стеклянном саркофаге - Мавзолее. И через сотни лет его будут видеть иные поколения трудящихся, для которых лозунг "Равенство, Братство" будет не пустым звуком, а смыслом их жизни. И он никогда не будет забыт. Разве это не бессмертие? Человеческая душа... Существует ли она? Он попытался осознать это понятие как марксист, большевик и атеист. С этой точки зрения, душа - это остывающее тепло твоего тела, сгусток нервной и духовной энергии, в последний миг, уходящий в никуда. Но что значит в никуда? Ничто не пропадает и не исчезает бесследно. А лишь переходит в иное количество и качество, становится частью чего-то необъяснимого, частью какой-то иной невидимой материи. Но ведь из такой материи соткан мир, Вселенная, пространство Мирового Разума, который ведает движением звёзд и планет, непостижимыми законами Галактики и мироздания. Значит, с материалистической точки зрения, твоя душа (тепло твоего тела, импульсы ума) становится пусть крохотной, но частью невидимой мировой души. И она уже начинает жить по каким-то иным, никому неведомым законам. И, значит, она будет существовать до тех пор, пока существует и сама Вселенная, то есть сама материя. Выходит, душа - бессмертна?! Примитивно, конечно, но факт. Самым тяжелым было бы, наверное, то, что человек, исчезнув физически, не терял бы способности думать, чувствовать, страдать. И вот здесь - самое главное. Невольно понимаешь, что земная жизнь всё-таки и есть высшая ценность, дарованная человеку Богом или природой. Ибо она - телесна физически, осязаема во всём: в любви, в скорби, в радости и печали. Без неё пустым звуком, блефом, миражом являются все материальные блага и богатства мира.
  
   Он снова отвлёкся - его мысли, словно создаваемые им великие каналы, потекли в иное измерение. Ему вспомнился далекий весенний день, - какой-то весёлый, радостный, светлый. Не такой, как обычно, когда хотелось уже с утра надавать кому-то по жопе за нерадивость, сентиментальность или мягкотелость. Для себя он всегда понимал, что только работа - каждодневная, изматывающая, последовательная и методичная - способна принести видимый, осязаемый результат. Только так: работая на износ, не жалея ни себя, ни других, - можно воплотить свою волю и желание в жизнь, заставить окружающих беспрекословно слушаться, уважать и бояться себя. Не обсуждая выполнять все твои приказы, подчиняться только твоей воле. Сталину вспомнился тот редкий день, когда он мог позволить себе на какое-то время отвлечься от политической борьбы и просто отдохнуть со своей семьей на природе.
  
   Он, словно наяву, увидел молодую Надю - счастливую и веселую. Маленькую Светланку и ещё совсем маленького Ваську. Его лучший друг в ту пору (а точнее соратник) Клим Ворошилов - круглолицый, румяный, озорной - смешил всю их компанию, рассказывая что-то заразительно веселое. Все смеялись. Горел костёр, на шампурах жарилось мясо, а в больших жестяных кружках уже пенилось холодное красное вино. "Э-эх, - подумал он, - как быстро отшумела молодость: ссылки, побеги, революция, гражданская война, борьба с оппозицией, коллективизация и индустриализация, потом снова война... " Нормальной-то жизни и не было. Вернуть бы всё назад - сколько бы ласковых слов, не сказанных тогда, прошептал бы он Наде сегодня. Она бы родила ему ещё двоих детей. Он бросил бы к чёртовой матери всю эту канитель: и мышиную возню в Политбюро, и склоки с оппозицией, и свору всех своих нынешних опричников. Всё бы оставил - уехал бы с семьей в Гори, к матери. Работал бы скромным учителем в маленькой сельской школе. Занимался бы только семьёй - женой и детьми. А в свободное время писал стихи.
  
   Он снова задумался, что-то вспоминая. От напряжения сеть глубоких морщин избороздила рябой, желтоватый лоб. Он вдруг отчётливо вспомнил свои юношеские стихи:
  
   Когда луна своим сияньем
   Вдруг озаряет мир земной
   И свет её над дальней гранью
   Играет бледной синевой,
  
   Когда над рощею в лазури
   Рокочут трели соловья
   И нежный голос саламури
   Звучит свободно, не таясь,
  
   Стремится ввысь душа поэта,
   И сердце бьётся неспроста:
   Я знаю, что надежда эта
   Благословенна и чиста!..
  
   Жуков не только говорил, но тоже думал... думал о своём. На невидимом уровне самой глубокой отметки своего подсознания. Он вдруг отчётливо вспомнил начало войны. "Тоже мне, вождь гениальный... величайший стратег всех времен и народов... гениальный полководец". Когда на пятый день войны немцы захватили Минск и были уже на подступах к Смоленску, в логове "кремлевского горца" началась паника. Все бегали из угла в угол, словно крысы на тонущем корабле, и искали виноватых. Хотя всё случилось именно так, как он предупреждал их всех ещё за полтора года до этого. После больших манёвров, где он командовал "синими", а Павлов - "красными". Тогда он разбил войска противника в пух и прах. А они, вместо того чтобы сделать правильные выводы - укрепить линии обороны границы, подготовить к подходу к ней скрытые резервы из второго и третьего эшелона, - начали заниматься самой настоящей хернёй. Демонтировали всю линию обороны и начали подписывать пакты о ненападении, всячески задабривая Гитлера. А ещё - расстреливать своих. Тех, кто, по их мнению, сеял панику, распространял ложные слухи и тем самым провоцировал вооруженный конфликт с дружественной Германией.
  
   Забегали, забегали они тогда, после начала войны. И сразу нашли виноватых, козлов отпущения - командующего западным округом командарма Павлова и его заместителя начальника штаба Климовских. И сразу - к стенке. Думали, что это остановит немцев. Сколько горьких минут и унижений испытал он тогда. Он - Жуков, полководец, разгромивший японцев на Халхин-Голе. Он, который всё это предвидел, предчувствовал и знал. О чём неоднократно предупреждал всех их.
  
   Мысленно он перенесся в те горькие дни и ночи. Позор... Он видел колонны своей армии, своих красноармейцев. Нескладные, задастые, какие-то непородистые, приземисто-кривоногие или, наоборот, длинно-нескладные, похожие на отощавших, отбившихся от стаи журавлей, - в немыслимых гигантских ботинках с обмотками и в гимнастерках цвета лошадиной мочи. И это было его войско! Его армия, с которой надо было идти навстречу немцам, останавливать их и бить. Воевали его бойцы их рук вон плохо. Это надо было честно признать. Без приказа оставляли боевые позиции и в беспорядке отступали после первых выстрелов противника. За первые полтора месяца в плен к немцам попало больше двух миллионов человек. Это была уже почти катастрофа. Вопрос стоял: или - или... Надо было любой ценой сначала навести порядок в частях. И он сам начал ездить по соединениям - вначале просил, убеждал, уговаривал. А когда это не помогло - начал расстреливать нерадивых, как ему казалось, командиров и трусливых бойцов... А эти? Так называемые члены Политбюро? Собрали свои манатки и собрались бежать вместе со своим "продолжателем дела Ленина" в Куйбышев. Будь у него тогда хотя бы две надежные роты без стукачей и энкаведешников! Показал бы он им, где раки зимуют! А то ведь и в те дни глаз с него не спускали - следили за каждым шагом... боялись, чувствовали. В чём-в чём, а в этом Сталина не упрекнёшь. Интуиция и подозрительность - страшные. Словно читает твои мысли. Поэтому лучше и сейчас не смотреть ему в глаза, а только на карту. Иначе - догадается, поймёт, уничтожит. Да, была бы в те дни хотя бы рота надёжных и отчаянных ребят. Взял бы тогда и арестовал всю эту шоблу во главе со Сталиным, Берией и Молотовым. А потом - расстрелять их всех к чёрту около Ближней дачи в каком-нибудь кунцевском овраге вместе с прихвостнями-пидарасами, всеми этими Власиками да Паскрёбышевыми. И после этого объявить по радио всей стране, что улетели лечиться в Куйбышев, поправлять своё драгоценное здоровье. Сделать номинальным главой правительства этого старого пердуна, любителя молоденьких балерин, тверского козла Мишку Калинина. Взять управление всей армией и фронтами в свои руки. И воевать, воевать... Почему-то вдруг снова вспомнилась битва за Москву - самая значимая, на его взгляд, за весь период войны.
  
   С пятнадцатого октября, в течение всей недели, в столице царила настоящая паника. Пустые госучреждения, тысячи беженцев, уходящих на восток. В общем, полный паралич власти. Брось тогда немцы на столицу усиленный десант - взяли бы Москву голыми руками. И кто знает, как бы тогда сложились дальнейшие события. Повезло, конечно, нам тогда. С чем можно было сравнить ту страшную по накалу драку? Немцы тогда стояли от своей цели даже не в двух шагах, а ближе. С минимальными потерями, как на прогулке или параде, они прошли тогда сотни километров нашей территории за считанные недели, разрезая её на части без усилий насквозь, словно остро отточенный нож - слиток сливочного масла. Ничто, казалось, их уже не может остановить.
  
   А мы? Практически не осталось ни техники, ни вооружения. Про себя Жуков недобрым словом помянул маршала Тухачевского. Тоже мне, нашелся великий полководец, выдающийся тактик военного дела современности! Ведь именно его долгое время слушал Сталин, именно ему доверил переустройство всей Красной Армии. Пижон! Бонапарт местечковый! Бабам нравился, на скрипочке в свободное время играл! Умник! "Только наступательная доктрина. Бить врага на его собственной территории..." Закупил у англичан и американцев быстроходные легкие танки, наладил их массовое производство. А на хера они, какой от них толк? По нашему бездорожью ходить не могут, вооружение слабое, вспыхивают даже от бронебойной пули, как коробок спичек. Немцы их с самолетов, как мишени в тире, расстреливали... Жуков на миг вспомнил статного маршала с надменно-красивым лицом. Чем тот ещё прославился? Тем, что подавлял мятеж в Кронштадте, расстреливал там своих же - братишек-матросов из рабочих. Тем, что бросил свою армию под стенами Варшавы. А ещё подавлял крестьянские восстания - лупяжил с бронепоезда по мужикам снарядами с ядовитыми газами... Да, наломал маршал дров. А когда не нужен стал - самого поставили к стенке...
  
   Не хватило немцам тогда для взятия Москвы всего чуть-чуть - дивизий пять-шесть. Впервые столкнулись они с нашим серьезным сопротивлением под стенами Смоленска, в перелесках Вязьмы. Был приказ: не отступать, стоять насмерть! Он сам ездил туда, руководил обороной. Уперлись... первый раз дали немцам в зубы. Было так, словно наглый и уверенный в своей безнаказанности блатарь, подкараулив во дворе после летних каникул интеллигента-школьника, - не напрягаясь, ради своего удовольствия, хотел, как прежде до этого много раз, избить того в кровь. И начал избивать. Методично и жестоко - то с правой, то с левой руки. Казалось, ещё чуть-чуть, и школьник, измочаленный и окровавленный, окончательно загнётся. И тут его уже можно будет, так же спокойно и методично, добить ногами. Но, оказалось, что и школьник времени даром не терял, а готовился к так называемой встрече: в течение всего лета брал уроки бокса у местного физрука. И, вместо того чтобы просить у обидчика пощады, собрав в кулак остатки своей силы и воли, вдруг неожиданно (в том числе и для себя) сам наносит удар своему наглому обидчику. Сначала изо всех сил в челюсть, а затем в нос. И через какой-то промежуток времени снова в челюсть...
  
   Немцы потеряли в тех боях убитыми около шестидесяти тысяч человек. Таких потерь они ещё не знали. Для них это тоже был настоящий шок. Сам Жуков в тот период был особенно жесток по отношению ко всем. Никого не жалел - ни себя, ни других. Воевать приходилось во главе позорно-необученного войска, с полуграмотными командирами. Сам себе в то время он напоминал карточного игрока. Когда на руках скопилась несколько колод самой мелкой и ненужной масти, а козырей почти нет. У противника же всё наоборот - самый выгодный и удачный расклад. И поэтому нужно попытаться не только отбиться, но и выманить у того как можно больше козырей. Ради этого не жаль отдать и целую колоду своей мелкоты пусть за одну, но значимую фигуру противника. С той лишь разницей, что картами в этой смертельной игре были его солдаты и офицеры, полки и дивизии. Вновь прибывающие пополнения - заново сформированные части из ополченцев-добровольцев, - сразу кидались им в печь, в топку той смертельной битвы. И они, почти все, тотчас моментально там сгорали. Но всех человеческих дров безотказная и раскалённая до предела, хваленая всепоглощающая немецкая печь уже перерабатывать не могла. И оставалось лишь ждать, когда её забьют до отказа, под завязку новыми нескончаемыми человеческими поленьями. Чтобы она, сначала дав сбой, начала гаснуть.
  
   Жуков научился на том первом, самом страшном этапе войны главному - на равных бороться с неудержимыми танковыми клиньями, которые взрезали сотни километров нашей территории, рассекали армии, соединения и группы от наиболее важных коммуникаций, а затем методично уничтожали их. Он понял, что главное в этой борьбы с клиньями - взаимодействие всех воинских частей с теми укрепрубежами, которые должны были "лоб в лоб" встречать танки. И если эшелонированная оборона выдерживала, не рассыпалась сразу, с первого удара от напора стальной армады, то эту самую армаду можно было, в свою очередь, попытаться тоже уничтожить, разрубая по частям. Подобно тому, как разрубает острым топором охотник, притаившегося в траве удава.
  
   Труднее всего было вычислить направление их главного удара. И поставить на его пути надёжный глубокий заслон. Ради этого приходилось не жалеть ни сил, ни боевых средств, ни людских ресурсов. Он вспомнил, как для того, чтобы задержать на какое-то время неизвестно откуда прорвавшиеся танки и успеть залатать дыру в обороне, - ему пришлось бросить, в буквальном смысле под гусеницы танков, вновь сформированное ополчение из студентов, аспирантов, профессоров и других научных работников. У тех была одна винтовка на пятерых да ещё, может быть, и то не у всех, - саперные лопаты. Не было ни гранат, ни противотанковых ружей, а лишь небольшое количество стеклянных бутылок с зажигательной смесью. Как их тогда ещё называли - "коктейль Молотова". За полчаса немецкие "пантеры" и "тигры" искрошили, сравняли с землёй всё это несуразное войско - будущий и настоящий цвет нашей науки. Но не дрогнули, не дрогнули ребята... Всё же задержали немцев. Конечно, это можно было бы назвать преступлением. Преступлением перед их родителями - отцами и матерями. Преступлением перед наукой. Но он это делал не для себя, не ради своего личного блага. А ради той страны, во имя которой он и сам, не задумываясь, отдал бы свою жизнь.
  
   И наконец, после долгих мытарств и страданий, нескончаемой серии неудач и поражений, такой момент в сражении наступил. Сначала ударили сорокаградусные морозы, и безотказная немецкая техника не выдержала - остановилась среди русского бездорожья. А наши новые пополнения всё прибывали и прибывали откуда-то с востока. Именно тогда их всепожирающая печь уже была не в силах перерабатывать всего того количества дивизий, полков соединений, частей, мехкорпусов, которые нескончаемым потоком всё забивали и забивали её горловину, её ненасытное всепожирающее нутро. И, испепелив дотла, до черного угля большую часть из них, она всё же и сама не выдержала, задохнулась, в какой-то момент дала сбой и, поперхнувшись, окутавшись ядовитым облаком, погасла...
  
   Перед ним всегда, каждый день, каждый час, в течение всех этих четырех лет стоял только один вопрос: "Или мы - их, или они - нас". Поэтому он и не думал о человеческих потерях, о принесённых жертвах. Ведь речь шла о том, исчезнет ли русская, славянская нация с карты мира навсегда, превратившись в покорное стадо рабов, или сможет отстоять своё право на существование, на счастливую и достойную жизнь. То, что он сказал тогда в запале члену Военного совета Хрущёву, что русские бабы нарожают еще, было не полной правдой, а лишь частью её. Это была скорее та жестокая, безжалостная необходимость, которая тогда не оставляла ни ему, ни другим никакого иного выбора... А когда, уже в конце войны, после всех этих унижений: бесконечных отступлений, оборонительных боев, вечной нехватки резервов, техники, боеприпасов, орудий, - наши войска были в Берлине, в логове зверя, оставалось нанести последний удар. Взять Зееловские высоты и Рейхстаг, водрузить на нём Красное Знамя Победы. Война была практически выиграна. Можно было бы повременить несколько дней. Но он не хотел ждать. Настала и его пора рассчитаться за всё: добить коричневую гадину в её гнезде. И он бросил туда свои лучшие резервы, свой неприкосновенный запас, свою "старую гвардию". И они, пройдя почти всю войну, выйдя живыми из многих сражений и боёв, - почти все полегли там, на тех высотах. Всего лишь за два дня до окончания войны и подписания немцами капитуляции. Но коричневая гадина с черной свастикой на липкой чешуе была раздавлена...
  
   В крупномасштабную ядерную войну Жуков не верил. Сейчас для него было важно уцелеть. Сосредоточить в своих руках военную власть. А затем, если повезёт, сделать то, что он так хотел сделать со всеми ними и не успел в 1941 году...
  
   Он закончил доклад и после слов "Вы пока свободны...", резко повернувшись через левое плечо, чётким солдатским шагом, чеканя поступь, вышел из кабинета генералиссимуса. Он старался ни о чём уже не думать, ни малейшим движением не выказать и тени сомнения. Жуков знал, что в эти секунды Сталин, не отрываясь, затаенно-угрюмо, словно залёгший у тропы старый тигр-людоед, смотрит ему в затылок. Именно в эти мгновения он, как правило, и решал для себя: что делать с тем или иным человеком. Оставить жить или предать смерти...
  
   ***
   Всё началось ровно два года назад. Тогда Татьяна опоздала на лекцию и, постучав в дверь аудитории, попросила разрешения войти. Перед ней стоял человек несколько странного вида. С первого взгляда облик его показался ей уродливым. Это был старший преподаватель с кафедры интегральной кибернетики Феоктистов Антон Евгеньевич. Крупная голова с редкими, гладко прилизанными волосами, длинноватый и некрасивый нос, глаза - небольшие, цвета выгоревшей синьки. Всё это сидело на худой, жилистой шее, которая плавно переходила в непропорционально вытянутое тело, и оканчивалось кривовато-короткими ногами. Правда, изрядно поношенный, но опрятный костюм когда-то ярко-синего цвета в черную полоску несколько сглаживал недостатки его фигуры. "Проходите, садитесь", - ровным голосом предложил он Татьяне.
  
   Речь Антона Евгеньевича была правильной, четкой, ровно-спокойной, убедительной и лишенной чрезмерных эмоций (чем, кстати, злоупотребляли и пользовались без надобности многие преподаватели). Татьяну поразила логика его умозаключений, сила математических выкладок, подтверждённых цифрами, и аналитический склад ума. Он выщёлкивал формулы, словно ядреные орехи из скорлупы, и складывал их легко и просто в корзину своих математических выводов. По всему чувствовалось, что это очень сильный и думающий преподаватель. Его голос, артикуляция, аргументация подействовали на Татьяну как сеанс гипноза. А ещё ей и впрямь по- настоящему было интересно слушать то, о чём он рассказывал...
  
   Прошло несколько его лекций, вовсю шла подготовка к коллоквиуму и семинару. Антон Евгеньевич уже отличал Татьяну из общей массы слушателей. Выстраивая логические цепочки своих сложных математических умозаключений, он смотрел только на неё. Она иногда с места задавала ему вопросы в тех местах его лекций, которые казались ей в чём-то не до конца понятными. Он удивлённо вскидывал брови: её вопросы были серьёзны, продуманны. Чувствовалось, что она подходила к его тематике не формально, не поверхностно, а глубоко и творчески. И ещё ему было ясно, что у неё хороший, цепкий, математически-рациональный, острый склад ума. Ему с ней было интересно общаться скрытым от посторонних глаз языком математических формул, где роль слов выполняли интегралы и сложные функции.
  
   Такие же чувства (взаимный интерес и желание общаться) Татьяна начала испытывать и к нему. И вот странное дело: исчезло куда-то его некрасивое лицо, худая жилистая шея, короткие кривоватые ноги. Перед её взором предстал интересный мужчина - талантливый кибернетик с незаурядным, ярким складом ума, человек, нестандартно и оригинально мыслящий, будущее светило науки и, возможно, ученый с мировым именем. С ней что-то произошло. Она потеряла покой и сон. И даже еда, что называется, не лезла ей в горло. Она похудела, её глаза лихорадочно блестели. А потом она поняла, что её неудержимо тянет к нему физически. Как женщину к мужчине. Всё, что случилось потом, она помнила как во сне. За два дня до нового года, оставшись с ним наедине в аудитории после того, как закончились последние предэкзаменационные консультации для вечерников, - во всём призналась ему. Антон Евгеньевич внимательно и настороженно смотрел на неё (уж не провокация ли это или насмешка?). Ему никто, никогда раньше не говорил таких слов. Да и сам он хорошо знал, что никак не может претендовать на роль секс-символа, кумира молодых студенток. Сам он давно был женат на полной, некрасивой женщине, которая была старше его на десять лет. Кроме своей внешней дурноты и истеричности, она была к тому же и маниакально подозрительна: ревновала своего мужа даже к телевизору. И даже не найдя никаких оснований и подтверждений для своей ревности, все равно рыдала дурным голосом полдня в маленькой смежной комнате или в ванной. У них были дети - две девочки, удивительно похожие на мать. Казалось, что в его жизни уже всё устоялось, сложилось по раз и навсегда установленному укладу, определилось окончательно и бесповоротно. И что уже не будет больше никогда ничего красивого, романтического. Того, что захватывает человека целиком и бесповоротно, заставляет терять голову и совершать безумные поступки. И вдруг - Татьяна.
  
   Её появление взбудоражило весь его устоявшийся быт и уклад. Впервые в своей жизни он был охвачен каким-то новым, доселе не испытанным им и неизведанным чувством. Татьяна была не только красива. Ему с ней было ещё и очень интересно общаться. Она была компетентна и талантлива именно в тех профессиональных вопросах специальной тематики, которые и его самого очень интересовала. В ответ на её признание он (надо отдать ему должное) сам рассказал ей и о жене, и о детях. Татьяна опустила голову, а потом вновь посмотрела на него. Какой-то жар, вперемешку с холодом, пронизывал её с головы до пят.
  
   Было уже восемь часов вечера. Институт окончательно опустел. "Для меня ваше семейное положение не имеет никакого значения..." - только и произнесла она. Антон Евгеньевич, плохо соображая, что он делает, закрыл на ключ дверь аудитории изнутри. Безумная страсть, словно какие-то ранее дремавшие в нём бесы разожгли её, вспыхнула в его душе с невиданной силой. К своей жене он давно относился равнодушно. А формулы, функции, интегралы, таблицы чисел не имели телесных оболочек. С Татьяной творилось примерно то же самое. Она подошла к столу, опустила голову и, облокотившись на локти, широко расставила ноги в английских замшевых сапогах на высоких каблуках. Сама лихорадочно расстегнула блузку, повернулась к нему спиной. С больших портретов, висящих в аудитории, на неё укоризненно смотрели великие математики прошлых веков, словно качали головами, вздыхая: "Что же ты, девонька, делаешь..." Её лоб невольно уперся в шероховатую деревянную кафедру. Антон Евгеньевич дрожащими пальцами сам судорожно расстегнул ей юбку. Скосив чуть в сторону глаза, она лишь видела устаревшего фасона трусы "в горошек" и, казавшиеся в них совсем короткими, кривоватые ноги своего преподавателя, окутанные золотисто-нежным пушком. Пробудившаяся в нём страсть была подобна обрушившейся плотине, разверзшемуся долго спящему Везувию, излившемуся вдруг с высоты всеми своими водами Ниагарскому водопаду... Она стала тайно регулярно встречаться с ним. А через некоторое время Татьяна познакомилась с Сергеем. Ей он сразу понравился своей открытостью и добротой. Она была покорена его чуть смущённой, застенчивой улыбкой. И тем, как он умел слушать. И в то же время чувствовалось, что за его плечами есть уже и непростая судьба, и определённый жизненный опыт. Он хорошо и застенчиво ухаживал за ней, вероятно, считая её скромной, чистой и непорочной девушкой. Первое время он даже боялся поцеловать её, думая, что это может оскорбить, испугать её и тем самым прервать их знакомство.
  
   Если бы он сразу проявил решительность, напор, желание - она бы и сама не отказала ему и в более тесной близости. Тем более ей уже и самой было интересно сравнить своего нового партнера с Антоном Евгеньевичем. Кто же их них лучше? Хотя умом она понимала, что сейчас вряд ли кто-нибудь сможет так увлечь её, доставить ей столько тайного удовольствия, сколько её преподаватель. Один его вид почему-то необыкновенно волновал и возбуждал её. Да и пробудившаяся вдруг страсть в тридцатишестилетнем преподавателе была выходящей за рамки обычных норм и представлений. В своем вожделении он был подобен неутомимому гидравлическому компрессору, который может работать сутками, не ведая усталости. Сергей был более сдержан, закрыт от неё и от окружающих его людей. Видимо, у него была какая-то своя жизнь, свой мир, в который он не хотел допускать посторонних. И ещё она не знала, как он отреагирует на то, что она - не девушка. Как поведет себя после этого.
  
   У Татьяны, несмотря на её внезапные порывы, был холодный аналитический ум: трезвый и расчетливый. Поэтому, не признаваясь в этом самой себе, она строила планы. Выбирала и прикидывала: кто из них двоих лучше, кто подходит ей больше? Да, в настоящее время Антон Евгеньевич всецело поглощен ею. Он был даже уже готов оставить свою семью - жену и двух дочерей- и уйти с ней в "свободное плавание". Для этого ему пришлось бы оставить институт, преподавание и кафедру (в те времена такие аморальные проступки не прощались) и уйти работать простым преподавателем в школу или техникум. Попутно подрабатывая по объявлениям занятиями с нерадивыми студентами. Им пришлось бы наверняка искать и снимать квартиру или скитаться по углам. На подходе у Антона Евгеньевича была почти уже написанная докторская диссертация о новом методе интегральных исчислений. Защиту, скорее всего, пришлось бы отложить на неопределенное время. И как там у них всё сложится дальше - неизвестно. Конечно, один вид этого новоявленного Казановы будоражил её, как женщину. Но постоянно находиться в обществе этого неутомимого Квазимодо, бывать с ним на людях, ездить в гости к подругам... на это нужно было решиться. Когда Антон Евгеньевич, с длинной вытянутой шеей и несколько неподвижным взглядом слегка выпуклых глаз, устремлённых в одному ему видимые заповедные дали научных тайн и открытий, шёл по коридору института, то порой казалось, что это плывет куда-то по своим неотложным делам Лохнесское чудовище. Хотя Антон Евгеньевич уже во многом состоялся как личность, как ученый-кибернетик. Останавливало её ещё от принятия окончательного решения и мысль о двух его дочерях, о которых он ей иногда рассказывал.
  
   Сергей нравился ей тоже. Но не так, как Антон Евгеньевич. Стремление к нему было не плотским, обжигающе-безумной страстью, охватывающей всё её тело, а каким-то спокойным, ровным, светлым. Но будущее Сергея было ещё слишком неясным. И хотя учился он хорошо - это не являлось залогом его будущего, успешной карьеры. И сколько в дальнейшем у него уйдет на это времени? Не уйдут ли на это долгие годы? Не до конца понятным оставался для неё и его характер, образ мыслей. Вроде бы и открыто-доброжелательный, но в чём-то главном непонятный для неё самой. И в то же время где-то в глубине души понимала она, что так хорошо ей, как с Антоном Евгеньевичем, не будет ни с кем. "Верно говорят бабы в деревне: один раз дашь - замучаешься портки снимать", - с горечью думала Татьяна.
  
   ***
   Никита Сергеевич был доволен - восторженный прием в Америке превзошёл все его ожидания. Но это было ещё не полный триумф. Полный триумф случился бы... если бы удалось закадрить какую-нибудь известную бабу, желательно мировую знаменитость. Ну, например, флиртануть или... даже того... Мэрилин Монро. Вот тогда бы и утёр он нос всем своим завистникам и критиканам. А те сказали бы: "Да, наш Никитка, оказывается, не только кукурузой махать умеет...". Вот-вот, показать им всем, и молодым и старым, что и мы "мух не ноздрей щелкаем..." И он приложил все свои усилия, чтобы осуществить эту грандиозную, как когда-то говорил грузин-мясник и он же товарищ Сталин, "ыдею".
  
   Никита Сергеевич устроил колоссальный прием в советском посольстве: икра черная и красная, фаршированная белорыбица в сливах, свежие кабачки в маринаде, чесночок маринованный, свежий молодой рассыпчатый картофель, малосольные огурчики с пупырышками, мясная мякоть кабана, печень изюбра и студень из молодого молочного поросёнка, сёмга, осётр и лосось. И... конечно же, ледяная русская водка - крепкая, холодная, вкусная, без запаха. Всё, то есть по-русски: широко, гостеприимно, с размахом. Одним словом, со всей душой. В спинку стула, на котором должна была сидеть Мэрилин, "железный Шурик", нынешний главный чекист страны Саша Шелепин, со своими молодцами вмонтировал портативный "жучок"-микрофон. Расчёт был прост: когда Мэрилин "созреет", "железный Шурик" даст знать. А он потом под благовидным предлогом уведёт её в тайную комнату посольства, о которой мало кто знал. Там уже был сервирован столик на двоих: армянский коньяк, шампанское, шоколадные конфеты в дольках ананаса. Была застелена заранее самым дорогим парчовым покрывалом шикарная кровать (разумеется, тоже на двоих). А на заранее приготовленных двух витых, из красного дерева венских стульчиках, а именно на их спинках, висели, так сказать, "приборы" для любовных утех: огромная, похожая размерами на парашют, шелковая, просторная пижама Никиты Сергеевича, с огромным гульфиком без пуговиц и сексапильный, коротенький, с широким вырезом, дабы созерцать все выдающиеся женские прелести, халатик с вьющейся, возбуждающей ленточкой у талии - для Мэрилин Монро. И ещё прозрачный, невесомый бюстгальтер, больше похожий на два огромных розовых воздушных шара, запущенных в безоблачное небо. Тот халатик и бюстгальтер, между прочим, по личному указанию первого секретаря привёз Громыко аж из самого Парижа, когда там проходила конференция стран Запада и Востока по фронтальному и полному разоружению. Но сам Никита Сергеевич был не намерен разоружаться. Что ни говори, возбуждала, возбуждала эта заморская коза Никиту Сергеевича. "Погоди, погоди - устрою я тебе Пирл-Харбор... а там - гуд бай, Америка!", - довольно думал он.
  
   Тот же самый портативный "жучок"-микрофон и должен был фиксировать перепады в настроении этой белокурой бестии с симпатичной родинкой на левой щеке. И в конце концов известить Никиту Сергеевича о том ожидаемом моменте, когда она "созреет" окончательно...
  
   Вечер проходил великолепно. Но одно смущало - Мэрилин почти не пьянела и не отводила влюблённых глаз от красавца президента Кеннеди. А Никите Сергеевичу лишь равнодушно-вежливо улыбалась. "Но ничего, - думал он, - ты у меня скоро созреешь...". И самолично незаметно подливал в её бокал с водкой - шампанское. Говоря по нашему, делал "ерша". Это, видимо, и развязало ей язык. Да не в ту, видно, сторону. Она, уже в состоянии сильного подпития, когда он, прижимаясь к ней и поглаживая своей ладонью её бедро, пригласил посетить Мэрилин лучшую здравницу в СССР - Пицунду... вдруг презрительно засмеялась ему в лицо, слегка оттолкнула и показала при всех своим безымянным пальцем "фак". "Джонни, Джонни, - хохоча, обратилась она к президенту Кеннеди, - я сейчас умру от смеха... эта противная жаба решила закадрить меня... увези меня отсюда к себе домой...".
  
   Никиту Сергеевича как током ударило. Надсмеялась, паскуда! Да не над ним одним! Тут было уже и политическое дело! Надсмеялась не просто над человеком, плюнула в душу не просто мужику, который к ней, что называется, со всей душой... Надсмеялась над коммунистом номер один, лидером международного коммунистического рабочего движения, движения всего прогрессивного человечества против колониальной политики империализма в странах Европы, Азии и Африки! Надсмеялась тем самым фактически над всем социалистическим строем, над Партией, представленной в его лице! Этот её паскудный смех, показанный ему при всех палец - есть насмешка самой натуральной буржуазной вырожденки над всей марксистско-ленинской философией. Над Великой Октябрьской социалистической революцией, которая делалась, между прочим, и для таких, как она. Не он ли проводил "чистки" и коллективизацию на Украине, беспощадно боролся с всякими оппозиционерами, националистами и космополитами для того, чтобы открыть этой лярве глаза на гнилое нутро капитализма и преимущество нашего строя? Испортила, испортила эта буржуазная профурсетка вконец такое благодушно-радостное и щедрое настроение Никиты Сергеевича. "Эх... случись это в Союзе... получила бы ты у меня по жопе... вырожденка и стриптизерша... агентка международного империализма и троцкистка! Вейсманистка-морганистка проклятая! Дрозофила буржуазная!" Никита Сергеевич свирепел всё больше и больше. "К тебе, можно сказать, со всей душой - Катьку Фурцеву и то так никогда не уговаривал. А ты?! Оппортунистка заморская, продукт разложившегося и загнивающего строя! В конце концов, просто - голливудская шалава! Наверняка ведь (товарищи из ЦК подтвердят) пробы негде ставить! А строит из себя - тьфу! Чарли Чаплин - вот тот и правда гений, и то себя так не ведёт! А эта! Товарищ бы Сталин (тьфу, какой он мне теперь товарищ, если я же его и разоблачил!) отдал бы тебя на пару дней товарищу Берия с его нукерами. Посмотрел бы я, как ты бы им свой палец показала... А могло бы такое быть! От такой карьеры отказалась! Дали бы орден тебе, как Абделю Насеру или Полю Робсону! А может, поставили бы даже возглавлять международный фонд мира или Большой театр, присвоили звание народной артистки СССР, сделали бы заместителем министра культуры Катьки Фурцевой. Да мало ли ещё чего... эх! Одно слово - дура набитая, хоть и Мэрилин Монро! И кого взамен предпочла?! Какого-то Президентика США - мальчишку, чистоплюя, молокососа! Вон он как обделался, бедняга, во время Карибского кризиса! Ха-ха, даже на Кубу не сунулся. Хотя... мужик молодец. Вон как смотрит осуждающе на эту белокурую овцу. Словно говорит ей: "Могла бы быть поласковей... и, так сказать, могла бы - дать! Ради сближения и мирного сосуществования двух мировых систем".
  
   Никита Сергеевич был вне себя от ярости и возмущения, как и тогда на выставке в Манеже, когда он в неистовом большевистском запале, увидав своё же отражение в зеркальном стеллаже с картинами буржуазных передвижников, воскликнул, не разобравшись: "А это что ещё за жопа с ушами!?".
  
   Случались, бывало, конечно, и до этого курьёзы и казусы. Так, однажды Никита Сергеевич услыхал случайно, что какой-то Лёня (уж не Брежнев ли? Слава Богу, выяснилось потом, что не он) с еврейской фамилией дружил с Гитлером. Мало того, что дружил, так ещё и снимал о нём фильмы. Вот сволочь! Его соплеменников в концлагерях гноили, а он, жид порхатый, про Адольфа фильмы снимает! И приказал гэбэшникам срочно разыскать этого Лёню-одессита, чтобы самолично взглянуть в бесстыжие глазёнки этого "безродного космополита". Так и сказал министру Серову: "А ну-ка, доставь сюда этого Лёню с ярко выраженной еврейской фамилией и внешностью, да побыстрее... Где искать? Да шут его знает... скорее всего в Одессе... уж больно фамилия того, как у одессита!". Та операция так и пошла под кодовым названием "Лёня-одессит". И что же? Искали этого самого Лёню по всем агентурным связям чуть ли не год! Начали, естественно, по указанию Никиты Сергеевича с Одессы. Прошерстили сей славный город вдоль и поперёк.
  
   Но тут возникли некоторые трудности. Лёнь с еврейскими фамилиями оказалось там хоть пруд пруди. А того самого, нужного, единственного Лёню как корова языком слизала. И тут вдруг - на тебе! Нашелся наконец-то тот самый Лёня. Да только не в красавице Одессе. Да и не совсем к тому же, чтобы Лёня... А что в итоге? Лёня оказался самой натуральной бабой! Да ещё не с еврейскими, а чисто арийскими корнями. Именно бабой, а не трансвеститом или каким-нибудь гермафродитом. Да ещё и известным режиссером - Лёни Рифеншталь. Кто-то во время банкета брякнул Никите Сергеевичу "Лёни", а ему послышалось "Лёня". Был он тогда в крепком подпитии. Ну и естественно, что фамилия та, после бурного застолья, напрочь вылетела из его головы. Помнил только - что-то очень такое типичное, ярко выраженное, еврейское. Никиту Сергеевича чуть "кондратий не хватил", когда к нему в кабинет доставили этого самого Лёню, точнее, эту Лёни. Подумал даже в тот миг, что ненароком "белку поймал", до белой горячки допился. Вот, а вы говорите: "Лёня..." И уже совсем жалобно Никита Сергеевич горько выдохнул: "Все - пидирасы!..."
  
   На следующий день в специальной записке для членов ЦК, в стенографическом отчёте о своей поездке по США, Никита Сергеевич диктовал своей машинистке: "Первый секретарь ЦК КПСС Н. С. Хрущёв чуть не подвергся насилию и провокации на приеме в Советском посольстве со стороны полностью разложившейся в нравственном и моральном отношении американской сриптизёрши Мэрилин Монро. Но, как первый секретарь, коммунист и руководитель нашей партии, - устоял, не поддался на гнусную провокацию, продемонстрировав при этом высокий моральный дух и идейную закалку настоящего большевика-ленинца"... Никита Сергеевич не знал и даже не мог предположить, что через каких-нибудь полтора года по Москве вовсю будет гулять песня-частушка:
  
   Товарищ, верь! Придёт она -
   На водку прежняя цена!
   И на продукты будет скидка, -
   Ушёл на пенсию Никитка!...
  
   ***
   Сергей вышел из кафе. На вечерней улице становилось по-весеннему зябко и неприкаянно. Он прошёл мимо нескольких старых домов, сложенных из красно-бурого кирпича и, перейдя через трамвайные пути, свернул налево. Миновав небольшой сквер, чтобы срезать довольно длинный отрезок пути до метро, зашёл в арку незнакомого дома, где начинался двор, через который и можно было выйти к нужному месту. Проходя мимо большого стального контейнера для строительных отходов, он машинально опустил руку в карман своей ветровки. С тем, чтобы достать оттуда и выбросить несколько старых автобусных билетов и затертый листок бумаги с перечнем книг, необходимых для написания курсовой работы по специальности. И, когда скомканные бумаги полетели вглубь контейнера, он обратил внимание на какой-то странный сверток, который лежал здесь же рядом, недалеко от забора на вытоптанном газоне. Незнакомый предмет был перетянут крепкой бечевкой крест-накрест. Точно так же, как на почте перевязывают перед отправлением ценные бандероли. "Интересно, что там? Как он попал сюда?" - подумал он.
  
   Сергей наклонился и поднял неожиданную находку. Она оказалась слишком легкой. Никого рядом не было. Только какой-то человек, по-видимому, изрядно набравшийся, широко раскинув руки, неподвижно распластался в глубине двора. Держа в руке свёрток, Сергей отошёл от места находки на метров двадцать. "Зря, наверное, я взял его... Вдруг там анаша или что-нибудь ещё... потом в милиции ничего не докажешь... надо выкинуть, пока не поздно... а отпечатки пальцев?" - быстро пронеслось у него в голове.
  
   И, вдруг, словно резкий удар, где-то совсем рядом ударило и разорвало тишину чье-то властное: "Эй, парень! Подойди сюда! Только спокойно, не дергайся, ты понял... а то - хуже будет...". Двое незнакомых людей медленно и осторожно подходили к нему из глубины двора. "Видели... или же их вещь?" - мелькнуло в голове. "А вдруг оперативники... возьмут с наркотой - потом не отмажешься... в лучшем случае из института на улицу без диплома вылетишь..." Всё по-любому складывалось на редкость неудачно. "Вот идиот... сам подставился...". Он уже хорошо различал их лица. Настороженно-напряженные, с жёсткими складками морщин на лбу и в углах сжатых губ. Медлить было нельзя. Резко развернувшись и словно выпрыгнув из колодок, он рванул в противоположную сторону. "Стоять!" - услышал он где-то уже совсем рядом. Но его было уже трудно остановить. Правда свёрток, который за минуту до этого он спрятал за тугой ремень, несколько сковывал движения и не давал свободно дышать. Сергей интуитивно чувствовал - для того чтобы уйти от преследования, скрыться здесь, в городе, надо, ни на секунду не останавливаясь, резко менять направление своего бега. Пробежав метров сто, он резко свернул налево, а ещё через некоторое время - направо. А затем, уже в полную силу - прямо. Он не оглядывался назад - это бы существенно замедлило скорость его бега. Шаги, которые отчётливо слышались за его спиной вначале, теперь стихли. Значит, ему удалось оторваться от тех двоих. К незнакомой остановке, у которой он остановился, чтобы перевести дыхание, на его удачу сразу подошел автобус. Стараясь быть более или менее спокойным, он поспешно зашёл в открывшуюся дверь. И уже в салоне, собираясь расплатиться за проезд, к своему ужасу обнаружил, что потерял студенческий билет. Если бы свой - это ещё было бы полбеды. Потерянный билет принадлежал его товарищу по группе и был взят им, что называется, напрокат, для покупки единого льготного. А его собственный лежал на переоформлении в деканате.
  
   Его сокурсник, Андрей Савкин, был в это время в отъезде: гостил у родителей где-то во Владимирской области и должен был вернуться в Москву только через несколько дней. Точного адреса Сергей не знал: ни предупредить, ни сообщить о возникшей опасности было нельзя. Оставалось только надеяться - вдруг как-нибудь обойдётся...
  
   Холодным ранним утром Андрей, с большой спортивной сумкой и туристическим рюкзаком, закинутым за спину, пешком поднимался на третий этаж к квартире, где уже почти четыре года жил у своей дальней родственницы - двоюродной сестры матери. Двое незнакомых парней выросли перед ним, словно из темноты нежить. "Здорово! Куда торопишься? Притормози...". Андрей поставил сумку, но снять наплечный рюкзак не успел. В голове невнятно пронеслось: "Кто - эти? Что им нужно? "Гопники", или просто "отмороженная" шпана?"
  
   "На, взгляни, не твоя ксива?" - ухмыльнулся один.
   "Вроде моя..." - озадаченно ответил Андрей.
   "А не вспомнишь, братан, где посеял её?" - спросил с угрозой второй.
  
   И, озадаченный таким неожиданным поворотом дела, он уже хотел объяснить им, что не терял свой студенческий билет, а просто отдал на время сокурснику по группе. Но тут второй, резко сделав шаг вперёд, с нескрываемой угрозой, бросил в лицо: "Говори правду, падло! Не финти и не гони фуфло, а то здоровье потеряешь!".
  
   Андрей год отслужил в Афгане. За время службы видел много разных людей. В том числе и разной швали. По армейской привычке он знал, что такое "глотать нельзя". Сейчас он понял одно: что-то случилось у Сергея. Поэтому оправдываться, а тем более выкладывать какую-либо информацию этим "отморозкам" он не собирался. "Чего молчишь, гнида? Давай, рассказывай всё, что знаешь! А заодно и сумочку открой, усёк?" - с нарастающей угрозой продолжал второй. "На кого работаете, подонки?" - с неестественно спокойной улыбкой в тон ему ответил Андрей.
  
   В ту же секунду свинцово-тяжелый кулак со стальным кастетом, рассекая воздух, просвистел совсем рядом с его лицом, чуть не задев висок. Андрей едва успел всем корпусом отклониться вправо и уйти в сторону. В следующую долю секунды он уже сам ударил изо всех сил ногой во что-то неразличимое и плотное, тупо надвигающееся на него. А затем ещё и с левой руки, но не так сильно - слишком мешал, тянул назад и сковывал все движения рюкзак за спиной. И уже отталкиваясь от кого-то руками и слыша сдавленный стон, почувствовал, что напор почти что ослаб. Но в это же самое мгновение, что-то неуловимо-быстрое и беспощадно-безжалостное откуда-то сбоку обрушилось на его голову и пронзило болью до последнего нерва...
  
   Они стояли над ним и тихо переговаривались. На полу в беспорядке валялись скромные съестные припасы, завернутые в целлофан, и старые газеты, раскатившиеся по углам стеклянные банки с домашними соленьями, не новые, но тщательно отутюженные родителями носильные вещи, которые ими же были минуту назад вытряхнуты из сумки и рюкзака. Но именно того, чего они искали и ради чего пришли сюда, здесь не было. "А кажется, этот, в натуре, был не при делах. Может, пустышку тянем?... Больно шустрый оказался пацан, не "сыкло"... вел бы себя спокойно - не попал бы под замес... надо теперь быстрее ноги делать, а то этот и впрямь вроде ласты склеил, уходим!" - торопливо говорил второй, ещё не окончательно пришедшему в себя первому.
  
   ***
   Начинать Гапич приходилось с малого. Это потом уже за умение масштабно мыслить, просчитывать все ходы, варианты и расклады в грядущих делах подельники окрестили его "Игроком". "Проба пера" начиналась с обирания пьяных. "Наколоть бухаря" - святое дело. Он с приятелями уже знал, в какие дни работягам выдают получку на самом известном в Союзе заводе грампластинок. В остановке от знаменитого завода находилась хорошо знакомая и любимая многими жителями города пивная "Иван и Жар-птица", ласково именуемая ими "курятник дяди Вани", потому что вышеупомянутая Жар-птица была и впрямь, один в один, похожа на обыкновенную курицу, только другого цвета. Вот обычно туда и направлялся после получения праведного заработка за текущий месяц рабочий люд. С собой работяги, как правило, прихватывали ещё одну-две, а то и более бутылок "Русской", ибо одно пиво, как известно, употреблять неинтересно. Оставалось только терпеливо ждать, когда особенно перебравшие, "насисярившиеся" уже ближе к вечеру выйдут из пивнухи и направятся домой. С такими они разбирались быстро и решительно. Обычно били в темечко или по затылку специальной резиновой кувалдой, применяемой автослесарями-жестянщиками для ремонта машин. А после этого обирали незадачливого пролетария до нитки. Или "делали Варшаву": подходили к подвыпившему гражданину всей толпой, окружив, запугивали и угрозами отбирали все нажитое непосильным трудом. Это давало до поры, до времени неплохой доход. Как правило, потом еле очнувшийся и пришедший в себя человек мало что помнил, да и был в состоянии тяжелого похмелья, усугубленного сотрясением мозга.
  
   Долгое время все происшествия с пропажей зарплат списывались на неумение пить самих пострадавших. Но потом (видимо, по совокупности накопившихся жалоб и заявлений) местными оперативниками совместно со столичными была проведена спецоперация городского масштаба. Было задержано несколько человек из той самой команды, куда входил тогда ещё не достигший своего совершеннолетия Игрок. Ему тогда чудом удалось, что называется, "соскочить" и не попасть на зону.
  
   После этого не сразу, а исподволь он с оставшимися на свободе, переключился на другое поле деятельности - грабежи местных дач. В окрестностях Апрелевки их было множество: и садовые товарищества, и кооперативы, и просто дачи, оставшиеся от прошлых, ещё сталинских времен. Выбирали обычно наиболее богатые и хорошо отстроенные дома. По очереди следили за тем, когда хозяева этих дач уезжали в город за продуктами или же покидали свою фазенду до следующих выходных. Аккуратно фомкой взламывали дверь или же выдавливали стёкла в окнах, предварительно оклеив их старыми газетами, дабы не было лишнего шума от выбитого стекла. Забирали в основном бытовую технику - магнитофоны, телевизоры. Были они тогда в страшном дефиците. Не брезговали и хорошим инструментом: электродрелями, фрезерными пилами, перфораторами. Это тоже пользовалось спросом. Забирали с собой и посуду, когда брать было особо и нечего. Всё награбленное реализовывалось через одного хорошего знакомого, работающего в местном телеателье. Он находил покупателей и имел за это свой твёрдый процент. Но это был, так сказать, сезонный промысел. И не того масштаба. А хотелось настоящей, большой работы, чтобы можно было, не задумываясь, легко отстегивать, отслюнявливать в столичных кабаках на свои растущие запросы и нужды в компаниях с белокурыми девушками красненькие червонцы, сиреневые четвертаки, зеленые полтинники и мышиного цвета, с лысым "дядей" посередине большой купюры - заветные сотенные.
  
   С новой компанией подельников стали выбираться в Москву, благо ехать было недалеко, а электрички ходили часто. В столице поле деятельности было куда как больше: и перекупщики, и спекулянты всех мастей, и фарцовщики, и первые сутенёры. На Арбате, на Калининском - у них уже была своя территория. Упираясь, не сразу, но им начали платить сначала "отступные", а затем и за "крышевание". Того, кто был несговорчив и хотел вести свою игру, находили потом в какой-нибудь подворотне с проломленной головой еле живого.
  
   А потом Гапич познакомился с одним "серьёзным" человеком. У того уже были за плечами три "ходки" на "зону", и вернулся сюда он из мест, "где семь гудков - и все на обед". В известных кругах он имел немалый вес и пользовался заслуженным авторитетом. Присмотревшись к Гапичу (тогда ещё не Игроку) и, видимо, оценив его организаторские способности и потенциальные возможности, он предложил тому своё покровительство и деловое сотрудничество. А чуть позже свёл и с нужными людьми. Местом их нового обитания в ту пору стал Переведеновский, бывший Девкин, переулок в Бауманском районе города Москвы. Именно туда, а точнее в один ещё из дореволюционных домов прошлого века, сложенный из красного крепостного кирпича, а ныне состоящий из гигантских многокомнатных "коммуналок", в которых не составляло труда перекантоваться и вообще потеряться на какое-то время, они "подтянули" Игрока и одного из его подельников. Дабы те не тратили слишком много времени на поездки из Апрелевки в Москву и обратно. С тех самых пор он стал почти что москвичом, настоящим "бауманцем" (только не путайте со студентами МВТУ им. Баумана). Оттуда, собственно говоря, и начала своё "триумфальное" шествие по криминальному миру Москвы знаменитая "бауманская" группировка...
  
   Неделю назад оперативники (всё же умеют работать "легавые"!) через своего агента, "засланного казачка", подсадного фарцовщика, почти что вышли на след их "общака", так называемой "партийной кассы". И шли буквально по пятам, что называется, "дышали в затылок". А ценности в "общаке" были немалые: советские деньги, рублевые облигации, валюта, золото, антиквариат, старинные иконы, монеты. Одним словом, что отбиралось, воровалось и накапливалось не один день и не два. И по оценкам барыг тянуло, по "совковым" биркам на сумму, близкую к запредельной. Игорян с Максом как раз и должны были спрятать, раскидать по надежным местам все имеющиеся у них в "заначках" ценности. Там, где они были бы укрыты от посторонних глаз и ждали своего часа. Оставлять все это "грелово" и "рыжье" на "хатах"и "малинах" было нельзя,-а вдруг они уже "засвечены"? Поэтому их местонахождение лучше всего перенести на крупномасштабную карту области с указанием всех подробных пометок и примет. Собственно, те места были знакомы им всем троим с времен "героического" детства и отрочества - в основном, где-то в окрестностях их горячо любимой Апрелевки, где находился ностальгически любимый "курятник дяди Вани". Чтобы в любой подходящий момент можно было извлечь спрятанные ценности из только им одним известных "запасников", для скорейшей реализации.
  
   А такой момент, кажется, был уже не за горами. Под лежачую жопу портвейн, как известно, не течёт. Нужно было самому правильно разложить ситуацию, просечь её до самой маленькой детальки. По одному из своих многочисленных криминальных каналов он и вышел на особенно нужных ему сейчас людей из Прибалтики. Те, по договоренности, готовы были за валюту и кое-какой антиквариат доставить в Москву по своему каналу первую партию оружия: пистолеты и несколько автоматов. Время нынче тревожное, мутное, одним словом, какая-то "непонятка". И не сегодня-завтра грядет "великий передел", когда со своими бывшими борцами, каратистами и боксерами, большую кашу не сваришь, серьёзного дела не замутишь. Новые границы Москвы и области можно будет перекраивать только с этим арсеналом. И уже другим языком разговаривать с нынешними "владельцами" авторынка в Южном порту, ипподрома на Беговой, барахолки на "Луже", то бишь в Лужниках. Да и со многими другими из тех, кто считает своей постоянной вотчиной рынки в Черемушках, на Тульской, в Чертаново. Власть, настоящая власть и большие деньги будут у того, кто сможет за минимально короткий отрезок времени в любой момент выставить как главный аргумент в споре, как самый весомый козырь в игре по-крупному - пятьдесят, семьдесят, а то и сто вооруженных "бойцов", готовых по первому сигналу своего "бригадира" порвать в клочья, как грелку, изрешетить, уничтожить любого, кто встанет у него на пути. Нынешние коммунистические вожди все как один дышат на ладан. Им не удержать страны в социалистическом стойле. Скоро им на смену придут другие. Те, у кого собраны и припрятаны в надежных местах значительные капиталы. Им давно надоело рядиться в личины скромных советских руководителей. У них одна тайная мечта - уничтожить Советскую власть и с головой окунуться в сладкий мир капитализма, вкусить все прелести заокеанской жизни. Скоро, уже совсем скоро придут другие. Да и жизнь скоро станет совсем иной. И главенствовать будет единственный жизненный принцип: "Кто сильнее, тот и прав..."
  
   И надо же такому случиться, что когда уже всё было, что называется, "на мази", кто-то сделал ему такую "подставу", " кинул подлянку". Во-первых (а такого ещё никогда не было), после вооруженного нападения неизвестныхубит один из его ближайших сподвижников, а другой - тяжело ранен. А самое главное, исчезла та самая карта-"потайнушка", на которой Игоряном и Максом были отмечены места, куда они раскидали "общаковое грелово". Сейчас самое главное было понять: откуда ветер дует? Кто первым начал эту необъявленную войну - "залетные", "пиковые", "солнцевские" во главе с Сильвестром или чеченские "беспредельщики"? А может быть, это какая-то замысловатая комбинация "оперов"? Нет, страха пока не было. Но вся ситуация явно,выходила из под контроля. И кто будет следующим, уж не он ли сам? Относительное затишье, установившееся пару месяцев назад, было вновь нарушено. И нарушено таким образом, что приходилось очень крепко думать об этом. Если до сего дня выяснения с конкурентами могли закончиться избиением, в крайнем случае увечьем, то теперь такие "разборки" приобретали совсем другой характер и оттенок. На людей из его "команды" напали почти что в самом центре Москвы и использовали при этом оружие. Даже в их многочисленной бригаде на этот день было всего два ствола: старый револьвер системы "Наган" и обрез винтовки "Мосина". Кто же начал первым, да не просто начал, а сразу с места - в карьер? В его безжалостной голове чёткой цепочкой выстраивались различные расклады, комбинации и варианты. Важно было нащупать, найти какую-нибудь зацепку. А затем, словно за край ниточки, начать распутывать весь клубок.
  
   За неделю до этого они взяли "на хате" у одного барыги приличную сумму денег. Нужно было проверить и эту версию. К настоящему часу было известно только то, что какой-то незнакомый парень почти что в момент нападения убегал от его людей. И, по-видимому, с той самой картой, которая была им сейчас нужна, как воздух. Был найден студенческий билет. Но принадлежал ли он тому человеку, - это нужно было срочно выяснить. Да, есть отчего голове пойти кругом. Ведь та самая карта - это не просто кусок бумаги, а конкретные большие деньги и ценности, которые он собирал всеми способами не один день. А самое главное - это ещё и сделка, которая должна окончательно расставить все точки над "и", определить, кто станет в скором времени полновластным хозяином Москвы... "Ну, что там у вас?" - делано равнодушным голосом, подняв телефонную трубку, процедил Гапич. И, выслушав то, о чем ему говорили на другом конце провода, после минутной паузы добавил: "Приезжайте ко мне... найденную ксиву прихватите. Всё, здесь перетрём..." И бросил трубку.
  
  
  ***
  
  Кто, как и почему, исходя из каких обстоятельств определяет будущее страны, её историю? На это нет точного ответа. Возможно, всё это лишь цепь случайных совпадений, соотнесённых с нашими ассоциативными восприятиями. Попытаемся понять это, вернувшись на несколько десятилетий назад. Самое яркое воспоминание отрочества... Вероятно, пусть даже в каких-то туманных и не совсем ярких картинах, оно есть у каждого. У Паши же оно было не только необычайно ярким, но и по прошествии многих лет казалось, что произошло только вчера.
  
  Начало пятидесятых. Ещё был жив 'мудрейший и гениальнейший'. И, судя по временному затишью, вновь готовил что-то страшное. Видимо, чуя свою неминуемую кончину, связанную с биологическим старением, или же находясь в состоянии шизофренического бреда, придумывал для всего прогрессивного человечества невиданный сценарий мирового апокалипсиса. Больное, агонизирующее сознание вождя пульсировало в непредсказуемых направлениях. И никто до конца не знал, в какой час и чем всё это может закончиться. Ибо, любая его, пусть даже самая бредовая мысль или высказывание тот час же объявлялись новым гениальным открытием. Чего стоили только его 'Вопросы языкознания' и 'Основы экономического развития в СССР'. Многие ученые-лингвисты, ознакомившись с этим державным бредом, который был объявлен краеугольным камнем отечественной науки,- накладывали на себя руки или уходили на пенсию. А во второй работе великий экономист провозгласил, что 'денежная система в Советском Союзе изжила себя'. Что деньги теперь не нужны. А рабочие должны всего- навсего обмениваться своей продукцией с колхозниками. Это и будут новые товарные отношения в стране победившего социализма... С генетикой обстояло не лучше, хотя этот вопрос был решен как всегда кардинально и просто. Почти всех 'вейсманистов-морганистов' расстреляли или сослали в лагеря. Исподволь уже готовились 'дело врачей' и компания против 'безродных космополитов'. Страна жила как старая полубольная дворняга в ожидании того, что в любой момент может получить от сумасшедшего хозяина ни за что, просто так чувствительный или же смертельный удар увесистой дубиной по изношенной хребтине. Короткое установившиеся затишье ещё ни о чём не говорило. Но сам хозяин с занесенной для удара дубиной был где-то уже совсем рядом. Оставалось только ждать.
  
  Так вот... Однажды, в захолустную, Богом забытую, периферийную ставропольскую станицу, где обитал шестнадцатилетний старший помощник младшего комбайнера Паша вместе со своими затюканными земляками, вчерашними 'героями-победителями', залетела неизвестно, по какой надобности, в свои когда-то милые сердцу веси, одна столичная 'штучка'. Было ей в ту пору, наверное, лет тридцать. Короткое, легкое, полупрозрачное платье плотно облегало её сдобную, шоколадно-аппетитную фигуру, подчеркивая все имеющиеся, выдающиеся формы нашей героини. А именно: шею, плечи, груди, бедра и низ живота. Стройные, чуть (но в самый раз!) полноватые ноги её при ходьбе были всегда чуть игриво раздвинуты, словно ждали чего-то. Зазывно-алая, томная, влажная улыбка, слегка закатившиеся глаза с нездешней поволокой звали в незнакомые дали и неведомые глубины. У Паши дух захватывало, когда он начинал, случайно встречаясь с ней, представлять, что таится там у неё, под этим полупрозрачным платьем, в этих её заповедных и нехоженых кущах. От подрагивания её бедер и едва скрытых под полупрозрачной тканью ягодиц мороз пробегал по коже даже в полдневное раскалённое марево. Хотелось раствориться в ней, в её легко-плавной походке, в каждой частице её зовущего, близкого, но колдовски недоступного тела.
  
  В Москве Галина Ермолаевна (так звали эту непостижимую городскую диву), говорят, работала секретарем-референтом в Горкоме партии у какого-то очень важного и ответственного лица. Уж как она работала - никто толком не знал, но ходили слухи, что сам товарищ Молотов Вячеслав Михайлович ('Вячек - бараний лоб', так в шутку, когда был в хорошем настроении, называл его Иосиф Виссарионович) высоко ценил её как ответственного и незаменимого работника. И очень даже выделял своим вниманием из всего горкомовского актива. С мужем она развелась ещё до войны - был он человеком неприметным, мелким, щупленьким и каким-то малохольным. Занимая рядовую должность в облтрестпромкооперации, кроме рыбалки и охоты ничем не интересовался. Во всяком случае, злые языки утверждали, что она с самого начала 'наставляла ему рога'. Сюда же Галина Ермолаевна приехала с тем, чтобы навестить отца, который много лет работал ведущим агрономом в колхозе 'Юность Сталина'.
  
  Паша чувствовал какое-то наваждение после случайных и мимолетных встреч с Галиной Ермолаевной и постоянно с каким-то зверским вожделением думал о ней. Её образ, воплощенный в столь великолепную оболочку, словно наваждение преследовал его всюду. Галина Ермолаевна, можно сказать, заняла в его несформировавшейся душе все мысли и чувства. Он не мог ни на секунду, как сказал какой-то поэт, 'сомкнуть свои вежды'. Особенно, когда представлял её бедра, сочные, налитые груди, словно молодые дыни, в своих объятиях. Лютый мороз в эти секунды пробегал по всем его членам. И он дрожал, как от лихорадки. Часами не мог заснуть и согреться.
  
  Однажды... однажды Паша, после обеда, когда вся станица замерла и погрузилась в знойный полдневный сон, отправился один на речку, до которой было, если идти не спеша пешком, рукой подать. Сшибая ивовым прутиком уже сухие июльские желто-зеленые листья, он по тропинке, вьющейся легкой змейкой к обрывистому берегу, окружённому густыми красными вязами и ивами, беззаботно спускался к реке. Парило. Пахло сухой листвой, солнцем, влажным илом и далекой грозой. Вдруг Паша скорее почувствовал, чем услышал какое-то скрытое движение в глубине зарослей затихшей ольхи, уходящей вместе с другими посадками вправо и образовывающей там нечто вроде поляны. Интуитивно, неосознанно, словно по какому-то наитию или скрытому зову, он направился в ту сторону, откуда происходило скрытое от посторонних глаз невидимое движение и раздвинул сухие ветви. Галина Ермолаевна совершенно одна, в немыслимо прозрачном и коротком купальнике сидела в расслабленно-ленивой позе, чуть откинув назад голову, на большом красно-желтом махровом полотенце, подставив горячему южному солнцу все свои почти что оголенные, шоколадно-великолепные прелести. Она чуть вздрогнула, взглянула на него, узнала, ласково улыбнулась и, машинально проведя левой рукой по ярко видимым на фоне прозрачного купальника ядреным грудям, неожиданно поманила пальчиком своей правой руки к себе. Что было потом, Паша плохо помнил. Его вдруг закружил, завертел со страшной силой какой-то неистово-сладостный вихрь или водоворот. Он не осознавал, как и каким образом оказался в жгучих и непередаваемо-восхитительных, цепких, крепких и ласковых объятиях Галины Ермолаевны. Паша чувствовал себя как жеребёнок, внезапно провалившийся в хлюпкую, горячую и бездонную трясину, в какую-то умопомрачительную топь. А этот вихрь или водоворот всё кружил и кружил его, не давая остановиться и обрести равновесие хотя бы на секунду. То поднимал его, то опускал, то с новой силой кидал куда-то в неведомые выси и бездны. А потом он испытал восхитительную боль, радость, облегчение... Паша мчался, нёсся наугад по зарослям сухого ивняка, словно джин, выпущенный из бутылки, и не понимал, что с ним происходит. Как несколько позже Юрий Гагарин, он полностью потерял ориентацию во времени и пространстве. Образ и плоть Галины Ермолаевны, казалось, полностью поглотили его волю, а может быть, и он сам растворился в её непередаваемой алой усмешке и яростно-шоколадном теле. Ни до, ни после, даже тогда, когда ему суждено было узнать других женщин разных конфигураций и анатомических особенностей, он не испытывал ничего подобного. Даже сама мысль о Галине Ермолаевне возбуждала его воображение до высшего напряжения и накала...
  
  Через несколько лет он волею судеб уже учился в Москве, в одном из самых престижнейших вузов столицы, а по совместительству работал там же секретарем комсомольской организации. Через какое-то время, уже закончив институт, он пошел на повышение, то есть двинулся, как корабль, спущенный с верфи, по партийной стезе. Но пришлось в чём-то ломать себя, перестраиваться и быть постоянно начеку, словно советскому разведчику, внезапно очутившемуся в логове Гитлера. О, скольких в Москве сгубила безоглядная самоуверенность и наивность! Ведь бывало и так, что даже случайно оброненное слово, брошенная впопыхах где-нибудь на комсомольском пикничке или в бане фраза ставила крест на блестяще, казалось бы, складывающейся карьере новоиспеченного героя. Поэтому приходилось хитрить, затаиваться, вырабатывать свой положительный имидж, создавать, 'лепить' свой придуманный образ прямо по системе Станиславского - образ любознательного, исполнительного, активно простоватого и безотказного, эдакого провинциального паренька-активиста из сельской глубинки, постоянно обращающегося за мудрым советом, наставлением к своим старшим, умудрённым большим партийным и государственным опытом товарищам. Приём этот срабатывал безотказно. Паша умел слушать, поддакивать, соглашаться, а где надо - заразительно, по-комсомольски, весело и беззаботно хохотать. Иногда в сауне, когда все 'партайгеноссе' после трудового дня были уже изрядно 'под-шофе' и градус веселья достигал своего наивысшего накала, Паша вдруг вскакивал с полки и, прикрыв мочалкой свое мужское достоинство, высоким тенорком затягивал:
  
   По аллее старинного парка
   С пионером гуляла вдова.
   Пионера вдове стало жалко,
   И вдова пионеру -дала!
  
  Все остальные друзья-единомышленники, весело хохоча и немножко дурачась, тотчас подхватывали задорную комсомольскую песенку. Старики, то есть старые партийцы ('старпёры', как их называла между собой молодежь) тоже , что называется, 'не ударяли лицом в грязь', а задорно, басом включали 'ответку':
  
  Пьяная, помятая -
  Пионервожатая!
  С кем гуляешь ты теперь,
  Гидра конопатая!?
  
  'Славный мальчуган, - думали иные, - пооботрётся, пообтешется - будет из него толк... научим, поможем, подскажем... такой и поднимется - не зазнается, слушать будет, к нам за советами бегать, нервы трепать, понимаешь, по всяким мелочам... ну да ладно! А паренёк и впрямь славный...' За глаза же, между собой, звали они его 'Паша-комбайнер'(Паша когда-то в родном колхозе действительно работал в какое-то лето месяца полтора из-за нехватки кадров старшим помощником младшего комбайнера, о чём всегда честно и чуть-чуть восторженно, впрочем, не называя истинное время своего трудового стажа, указывал во всех служебных анкетах). Он был способным учеником: всё ловил на ходу, впитывая в себя всю нужную номенклатурную информацию, как банная губка. И лишь иногда в его не детски мятежную, нежную комсомольско-партийную душу закрадывалась крамольная мысль: 'А что, если и страну когда-нибудь поставить в позицию, в какой стояла когда-то в чудесный летний полдень, раскинув все свои неописуемые прелести, 'на солнечной поляночке, дугою выгнув бровь', Галина Ермолаевна...'. И действительно, долго потом, уже после того, как распался Союз и ушел со своего высокого поста 'Паша-комбайнер', в народе продолжала гулять частушка:
  
  По талонам - белая,
  Просто так -фруктовая!
  Что же ты наделала,
  Голова садовая?..
  
  
  ***
  
  К разочарованию Сергея, в свёртке оказалась карта. Обыкновенная карта. Правда, крупномасштабная - с чётким обозначением нескольких населённых пунктов. В основном трех подмосковных поселков. Эдакий не бермудский треугольник: Апрелевка, Дачная, Победа. Между этими указанными пунктами обозначения на карте были выделены несколькими красными крестами ещё более мелкие - Афинеево, Мартемьяново, Власово, Анкудиново, Первомайское. Это, как догадался Сергей, были названия когда-то существующих здесь, а ныне почти исчезнувших близлежащих деревень. А далее... далее шли ещё более мелкие ориентиры, помеченные уже чёрными галочками с подробными отметками и расчерченными буквально по сантиметрам указателями путей подхода к ним. Эти обозначения уже звучали так: Барсучка, Лесное озеро, Просека, Плотина. Внимательно всматриваясь в ландшафт и рельеф, обозначенный на карте, Сергей понял, что Барсучка - это небольшая лесная горка, находящаяся на стыке двух подмосковных охотничьих хозяйств. Дубки - старая дубовая рощица, тянущаяся вдоль старого узкоколейного полотна железной дороги вглубь широкого поля до самого шоссе. А лесное озеро, по сути, всего-навсего заброшенный пруд, а точнее стародавний карьер, оставшийся здесь от прошлых торфозаготовок и наполненный водой.
  
  Но что же могут обозначать на карте эти чёрные галочки, похожие на каких-то неприятных, малоприметных, но хищных птиц? Почему так тщательно выверены и обозначены на карте все маршруты, расстояния и подходы к ним? Что за всем этим скрывается? Что может быть там спрятано? Всё это является чем-то до чрезвычайной степени странным, но ещё смешнее об этом думать и гадать, поскольку всё это дело настолько несерьезное, что расскажи об этом кому-нибудь, сочтут в лучшем случае фантазёром, а в худшем - больным человеком или идиотом. Возможно, что эта карта 'чёрных копателей', собирателей военных трофеев времен Отечественной войны и всякой воинской символики. Но с другой стороны, 'черные следопыты', как правило, ведут свой незаконный промысел там, где когда-то шли крупные сражения и бои, где проходила линия обороны и фронта. А здесь... Нет, немцы до тех мест, которые так тщательно выверены и обозначены на карте, не дошли. Тогда в чём же дело? Почему именно эта карта была, по-видимому, главной целью его преследователей? Похоже, что случайным совпадением это вряд ли можно объяснить.
  
  Сергей был в растерянности. Неясные, тревожные мысли одолевали его. Что же делать? Всё бросить, оставить, забыть, как дурной сон, а затем мучиться в смутных догадках всю оставшуюся жизнь, считая себя в душе трусом, или всё-таки попробовать самому, в одиночку в буквальном смысле докопаться до истины? Какая-то неведомая опасность таится во всём этом. Взять кого-нибудь в напарники? Нет, засмеют, ославят потом так, что не отмоешься до глубоких седин. Превратишься в ходячий анекдот. И будут потом друзья и знакомые думать: совсем свихнулся парень на почве учёбы и личной неудовлетворенности. Но если здраво разобраться в сложившейся ситуации, то сидеть и ждать 'у моря погоды' - тоже не выход. Если в этом деле существует какая-то, пусть и небольшая тайна, то следует во всём разобраться или по крайней мере попытаться это сделать.
  
  Затем его мысли возвратились к Андрею: в институте его не было ни вчера, ни сегодня. Это тоже странно, потому что должен был позвонить ещё позавчера. Что могло случиться с ним? Надо попытаться поскорее прояснить, узнать, в чём же дело? Андрей не только сокурсник, но и хороший, надёжный во всем товарищ. Неужели между его отсутствием и всем произошедшим существует какая-то невидимая связь? Может быть, всё же подождать? Но если действительно есть те, кто был так заинтересован любой ценой добыть эту странную топографическую карту, то они ждать не будут. Постараются всё сделать быстро и скоро, так, чтобы их тайны (мнимой или существующей) никто никогда не узнал.
  
  В таких хаотичных, полубредовых мыслях проходили его часы. Иногда ему даже казалось, что он и впрямь сходит с ума. Всё это было похоже на то, как если бы одинокий путник вдруг заплутал в незнакомом лесу. И в надежде найти проторенную дорогу, чтобы вернуться в знакомые места, вдруг неожиданно, под вечер забрёл в какую-то туманную глушь. Бросил взгляд перед собой и увидел непроходимое болото. А вокруг всё странно и загадочно страшно. Заколдованно и зловеще. Куда идти? За спиной непроходимые дебри, впереди - гибельная трясина. Наступишь ногой на кочку, а она медленно погружается в черную воду, в липкую жижу. Ступишь на другую, а она тоже не держит, а, медленно кружась, уходит из под ног. И вот-вот уже погрузишься и сам с головой в эту зловонную, мутную, хищно невозмутимую топь. А вокруг тебя уже вьётся, кричит, пророчествует, словно чует чью-то погибель, какая-то юркая, чёрная, чем-то похожая на галочку с топографической карты, хищная ночная птица... Голова шла кругом: надо было срочно что-то предпринимать.
  
  
  ***
  
  Если то, что было изображено на карте, действительно существует в природе, то это нечто (вот бред!) наверняка спрятано не на поверхности, а сокрыто от посторонних глаз, говоря высоким штилем, скорее всего в недрах матушки Земли. Поэтому для начала следовало обзавестись не только защитной униформой с соответствующей обувью, но и лопатой, - желательно, небольшой по своим габаритам и остро отточенной. Как ни крути, ехать придётся всё же загород, пусть и в ближнее Подмосковье, с тем, чтобы осуществить задуманное, развеять, так сказать, ту немыслимо навязчивую загадку, которая помимо его воли так угнетает последнее время всё его существо. С чего начать? У него был один знакомый, бывший военный, который жил в этом же доме на нижнем этаже. Фамилии его Сергей не помнил, а величал просто и уважительно Фёдором Кузьмичом (не путайте, пожалуйста, с известным старцем Федором Кузьмичом, которого современники принимали за мнимо покойного императора Александра I, скрывшегося от мирской суеты под этим именем в какой-то захолустной и затерянной от всего света сибирской деревушке). Судьба Фёдора Кузьмича, как и судьбы многих русских людей, была нелепа, смешна и трагична.
  
  Но обо всём по порядку. Ведь как сказал однажды классик устами своей героини: 'А счастье было так возможно...' Фёдор Кузьмич нёс службу в звании младшего офицера в одной из воинских частей, находившейся недалеко от Москвы. Всё складывалось на редкость удачно. И по службе, и в личной жизни. Во-первых, он состоял на хорошей должности. Во-вторых, у него была невеста - дочь начальника штаба этой же части. В-третьих, Фёдор Кузьмич очень даже неплохо играл на аккордеоне. И именно с этим были связаны его особые надежды. Дело в том, что к ним в часть, которая считалась образцово-показательной, в составе делегации, состоящей из членов высшего командования стран Варшавского мирного договора, должен был приехать сам министр обороны. Уже за несколько месяцев до приезда этой делегации, буквально всё, что находилось в расположении данной части, с неслыханной энергией и рвением начало чиститься, драиться, доводиться до зеркального блеска. Но самое главное было в том, что здесь же должен был состояться невиданный по своим масштабам и размаху смотр военной самодеятельности. И вот здесь-то Фёдор Кузьмич и обязан был раскрыться во всей своей невиданной красе, а именно продемонстрировать со всем блеском своё исполнительское мастерство игры на аккордеоне. Предполагалось, как само собой разумеющееся, что виртуозное исполнительское мастерство Фёдора Кузьмича произведет неизгладимое впечатление на министра обороны и всё его высокопоставленное окружение. Подразумевалось даже, что растроганный после всего увиденного и услышанного министр обороны, смахнув с глаз скупую мужскую слезу, спросит, мол, что за молодец тут только что играл и как, мол, службу несёт. А услышав заранее составленные положительные характеристики, намекнёт в форме приказа, что не стоит тянуть в отношении оного с очередным воинским званием. А как все знают, желание министра - закон для подчинённых.
  
  Ну, а дальше... Дальше - учеба в Академии, новые должности, звания, поощрения. При постоянном, заметьте, незримом покровительстве самого министра обороны, который ненароком, так, иногда, за рюмочкой в тесном кругу или у себя в кабинете, как бы полушутя, полусерьезно, нет-нет да и поинтересуется у начальства Фёдора Кузьмича: 'А как там службу несёт наш Человек с Аккордеоном? Старается?! Так надо поощрить, помочь так сказать... Мы должны лелеять и заботиться о таких кадрах, поддерживать их рвение и творческие начинания...' Аж дух захватывало от перспективы такой головокружительной карьеры, от горизонтов и необъятности открывающихся далей... И Фёдор Кузьмич начал усиленно репетировать. Всё своё свободное время он проводил теперь, к неудовольствию своей невесты, которую в шутку называл 'капитанской дочкой', в Ленинской комнате, в объятиях с аккордеоном.
  
  Вышестоящее начальство довольно благосклонно взирало на все его музыкальные манипуляции, законно рассчитывая и вполне обоснованно надеясь на то, что и им в скором времени непременно перепадёт, обломится кусочек будущей вселенской славы Фёдора Кузьмича. Надо сказать, что главная 'фишка' (как теперь говорят) состояла в том, что наш герой не просто должен был исполнить на аккордеоне бессмертное творение Глинки 'Марш Черномора' и 'Полет шмеля' из гениальной оперы 'Руслан и Людмила'. 'Эка невидаль!' - скажете вы. Всё было гораздо глубже и серьезнее, чем могло показаться на первый взгляд. Возвышеннее и одновременно ироничнее, что ли. Дело в том, что 'Марш Черномора', по задумке Фёдора Кузьмича, достигнув своего апогея, наивысшего накала, апофеоза, должен был эдак незаметно, ненавязчиво, словно бы сам с собой перейти в 'Полет шмеля'. А затем снова - в 'Марш Черномора'. И так, чередуясь попеременно, виртуозно, с переборами, с то нарастающим, то убывающим темпом на протяжении всего исполнения: то 'Марш Черномора', то 'Полет шмеля'. Главная сложность состояла в том, что здесь мало было исполнить всю композицию в быстром, все нарастающем темпе, непростую саму по себе. А ещё следовало сделать и так, чтобы высокопоставленные зрители и почтенная публика, что называется, сначала бы не врубились, не поняли, в чём же здесь дело. И только спустя какое-то время, несколько позже, насладившись бессмертной музыкой Глинки и, наконец, оценив в полной мере неподражаемое исполнительское мастерство новоиспеченного конкурсанта, разразились бы бурными аплодисментами, переходящими в бешеные овации и истошные крики 'браво!'. Был, правда, и ещё один нюанс. Следовало 'завести' себя, довести всю, так сказать, сущность до высшей точки вдохновения и творческого накала. Одним словом, попытаться поймать наивысший кураж. И Фёдор Кузьмич начал усиленно репетировать.
  
  Но дело как-то не заладилось, не пошло, не поехало. То есть идти-то оно шло, но куда-то не туда и довольно вяло. Не было какой-то легкости, непринужденности, раскованности, быстроты и импровизации. А именно как раз того самого куража и веселья, позволяющего довести эту самую музыку до нужной кондиции. В общем, не хватало необходимого темпа и ритма. Пальцы не чувствовали клавиш и кнопок, меха раздвигались слишком медленно, а руки были излишне напряжены и скованы. И тогда Фёдор Кузьмич решил опробовать одно известное средство, о котором ему когда-то давно с восторгом рассказывал ещё в пионерском драмкружке их руководитель Колодяжный Габриель Потапович, впоследствии изгнанный и уволенный оттуда за неумеренное пьянство и бытовое разложение. А рецепт был прост и гениален и состоял в следующем: дабы чувствовать себя более уверенно и раскованно, быть на творческом подъёме, следовало перед исполнением программы или номера (как хотите, так и назовите!) выпить немного, грамм сто-сто пятьдесят, хорошего коньячка. Желательно не закусывая.
  Сказано-сделано. Фёдор Кузьмич купил в местном военторге несколько бутылок 'Белого аиста'. Начались усиленные репетиции. И дело, доложу я вам, пошло. Музыкальные импровизации стали проходить гораздо веселее. С подъемом и азартом. Пальцы больше не деревенели, а, разогретые чудесной жидкостью изнутри, с ходу улавливали нужный темп и ритм. А самое главное, исчезла та самая скованность и неуверенность. Зато появилась такая необходимая каждому виртуозу-исполнителю непринужденность и лёгкость. И хотелось беспрерывно импровизировать. Ибо приходил, наступал тот самый кураж, которого так долго не хватало. И свободная душа начинала петь. К концу репетиции, как правило, бутылка 'Белого аиста' опорожнялась полностью. Зато прибавлялась уверенность в успехе, подкреплённая и усиленная каким-то необычайно добрым, приятным и мягким 'кайфом'.
  
  Такие репетиции стали проводиться, как любил выражаться по телевизору тогдашний генсек, 'систематически', то есть ежедневно и постоянно. Продолжались такие 'тренировки' в течение двух недель. Приближался судьбоносный день, который должен был определить счастливую планиду Фёдора Кузьмича. И вот наконец осталась (в это трудно было поверить) последняя, заключительная репетиция перед грядущим триумфальным и, как выше говорилось, судьбоносным днем, а точнее утром, - когда знаменитым 'Маршем Черномора', плавно переходящим в 'Полет шмеля', должен был открыться торжественный митинг в части и смотр полковой самодеятельности в честь прибытия в оную самого Министра обороны СССР. С вечера Фёдор Кузьмич страшно разволновался. Дело дало сбой. Пальцы предательски дрожали и никак не желали входить в нужный темп и ритм. Не помогали даже всегдашние упражнения по системе индийских йогов, построенные на специальных вдохах и выдохах, а также и на самовнушении. 'Учитесь властвовать собою', - сотый раз повторял вслух и мысленно, внушая себе спокойствие, Фёдор Кузьмич. Но ни черта не помогало. И тогда пришлось вновь прибегнуть к проверенному и чудодейственному средству. А именно: Фёдор Кузьмич дрожащей рукой плеснул в 'добрую подружку', а точнее в большую солдатскую кружку, грамм сто пятьдесят 'Белого аиста'. И - о чудо! Сразу же исчезла предательская скованность, руки перестали дрожать, пальцы - деревенеть, они опять обрели такую необходимую им в данный момент чувствительность и специфическую музыкальную нервозность. Желание импровизировать вновь охватило всю его сущность: и душу, и сердце. Фёдор Кузьмич чувствовал себя большой красивой птицей, бесконечно высоко парящей над землей и видящей всё как бы сверху, из глубин необъятной и такой прекрасной высоты. Он чувствовал, видел и ощущал то, чего не могли видеть и ощущать другие. Словно какой-то невидимый, доселе неведомый ему сладкоголосый хор неземных дев звучал вокруг, охватывая радостью всю его душу, словно незримые ангелы (а может быть, и всё те же девы) подпевали ему и улыбались. Они нежно вторили и восхищались им. Словно предчувствуя свой триумф, Фёдор Кузьмич впал в состояние эйфории. 'Белый аист', безусловно, способствовал этому. Ведь недаром на днях сам замполит части поинтересовался у дежурного: 'Не знаешь, где наш Паганини... ну этот, 'человек с аккордеоном'? Репетирует? Как думаешь, не подведёт командование засранец?' Впрочем, слово 'засранец' в его устах прозвучало не как ругательство, а скорее ласково, с неким оттенком добродушного восхищения, вроде того: 'Ай да Пушкин, ай да сукин сын...' Фёдор Кузьмич воистину всем своим творческим рвением подтверждал и доказывал ту высочайшую оценку, которую дал ему один из отцов-командиров части. В тот вечер он импровизировал особенно рьяно. К полуночи две бутылки 'Белого аиста' были совершенно пусты. Зато хор сладкоголосых дев не умолкал, а ещё томнее и полнозвучнее шептал Фёдору Кузьмичу что-то нежное и загадочное, словно убаюкивая его.
  
  Наступала ночь. Фёдор Кузьмич знал, что 'утро - вечера мудренее', но всё же к утру лучше готовиться с вечера. Ибо утренняя суета рассеивает внимание и не дает сосредоточиться в полной мере. Был он уже к тому же 'не мальчик, но муж', то есть обладал уже неким жизненным и житейским опытом. И знал, что самое трудное с утра - надеть и нацепить на себя все воинские регалии: мундир с разными крючочками и пуговицами, рубашку с галстуком, портупею, брюки-галифе, начищенные до зеркального блеска хромовые сапоги. Мало того надеть, всё это ещё надо было подогнать и застегнуть, чтобы при этом не было ни единой складочки. А на это, хочешь или не хочешь, уйдет уйма времени. Поэтому уже заранее, загодя он нацепил все свои воинские значки, аксельбант и другие регалии на отутюженный китель с начищенными до золотого, до солнечного блеска пастой 'гойя' пуговицами и знаками отличия. А дабы не терять с утра драгоценного времени, решил и заночевать здесь же, в большой уютной казарме, в одной из каптёрок, от которой у него был заранее припасенный ключ.
  
  Аккуратно, как по уставу, сложил на старую скрипучую табуретку снятые с себя и отутюженные до крахмального поскрипывания брюки-галифе. Поставил здесь же рядом, на пол, начищенные до зеркального блеска яловые сапоги. Сверху на голенища накинул новые, ни разу не надёванные цигейковые портянки. А вот китель с галстуком снимать не стал, даже и пуговицы решил не расстёгивать. Когда торопишься или волнуешься, - всё это быстро надеть на себя чрезвычайно сложно. Всё время топорщится или сбивается в сторону галстук, а тугие латуневые пуговицы не пролезают в петли, выскальзывая из рук. 'Главное - не проспать!' - последнее, что успел подумать он, погружаясь в здорово-крепкий послеконьячный сон без тревог и сновидений.
  
  Глубокой ночью стало невыносимо душно. Не давал свободно дышать застегнутый на все пуговицы китель, а шею давил галстук. Ко всему этому прибавился ещё невыносимый то ли аллергический, то ли иной зуд, который распространился, главным образом, в нижней части тела Фёдора Кузьмича. Чесалось все тело, а особенно пятки и лодыжки. Находясь в глубоком, почти что летаргическом полубессознательном состоянии, Фёдор Кузьмич во сне машинально, интуитивно и непроизвольно стаскивал с себя всё то, что ему мешало, что можно было снять. А так как китель был застегнут намертво, и стянуть его с себя не представлялось возможным, то все усилия спящего маэстро перенеслись на нижнее белье. Он яростно, словно сомнамбула, не контролируя своих действий и лишь борясь с невыносимым зудом, стаскивал его с себя. И оно, скомканное и чуть ли не разорванное в клочья, летело на пол и под кровать...
  
  Проснулся Фёдор Кузьмич оттого, что сквозь глубокий сон услышал шум, подобный налетевшему ураган, от топота множество тяжелых сапог, доносящийся из глубин казармы и проникающий в сонное сознание. А затем уже пронёсся с каким-то неистовым свистом и визгом, перекрывающим все остальные звуки, вопль замполита Незабудкина: 'Где этот, мать вашу, Паганини гребаный?!! Начинать пора, министр ждет!'. 'Ах, это же про меня... пора - так пора!' - радостно, мгновенно очнувшись, выдохнул Фёдор Кузьмич, стремительно рванувшись с лежанки и заученным до автоматизма движением втискивая отдохнувшие за ночь ноги в сапоги с портянками. Застёгнутый наглухо китель и галстук были уже на нём. 'Вперед, вперед - труба зовет', - мелькало у него в ещё затуманенной голове, а сладкоголосый хор неземных дев уже заводил со своих небес нежную мелодию, которая чудесными колокольчиками начинала звучать где-то в глубине его подсознания. Рванувшись, словно боевой конь, услышавший призывный зов полковой трубы, и подхватив левой рукой аккордеон, а правой резко рванув на себя дверь, Фёдор Кузьмич, никого не видя и ничего не слыша, ничего не замечая, рванул из каптёрки совсем по-спринтерски по узкому боковому коридорчику казармы, ведущей прямо к самой трибуне, на которой, судя по всему, за длинным столом, покрытым красным кумачом, восседало уже всё начальство части с министром обороны во главе. Какие-то люди испуганно прижались к стене, когда Федор Кузьмич, словно лётчик, идущий на таран, промчался мимо них со своим перламутровым аккордеоном (как вспоминали потом очевидцы, какой-то прапорщик буквально пронёсся галопом мимо них с аккордеоном на груди , ' с глазами бешеной селедки'). Вся площадь была уже заполнена до отказа бурлящим морем людей, собравшихся на торжественный митинг, - и военнослужащими, и гражданскими, и детьми. Целые семейные кланы, а иные и вместе со всеми близкими и дальними родственниками, собрались здесь, чтобы лицезреть историческое зрелище и поведать о нем своим потомкам. В общем, народу собралось, как говорится, 'чуть ли не пол-Китая'.
  
  'Началось! Вот оно, вот оно... сейчас свершится!' - пронеслось стремительным вихрем в голове Федора Кузьмича. Он уже выскакивал на трибуну и, часто перебирая ногами, бежал к президиуму, на ходу разворачивая руками тугие меха своего аккордеона. На миг, мельком, каким-то боковым зрением он охватил, словно на секунду прозрев, всё окружающее его пространство. И вдруг увидел исказившиеся страхом и удивлением многие лица, в том числе и своего начальства, словно по чьей-то команде обратившие на него свои взоры. И ахнувшую единым вздохом, в едином порыве тысячную многоликую и многорукую толпу. А бессмертная мелодия уже неслась над внезапно затихшей многолюдной площадью. 'Марш Черномора' набирал темп и обороты: 'Та - татата, та - татата, та-та-та-тарара-та-та...' И сразу же, подхваченный огненным вихрем, почти без интервала и паузы 'Полет шмеля': 'За-за-за-з-з...-за-за-за-з-з...'.
  
  И тут... Тут Фёдор Кузьмич, подобно Хоме Бруту из повести Гоголя 'Вий', ощутил неописуемый ужас, словно воочию увидев всю ту омерзительную нечистую силу, столпившуюся вокруг и тычущую в него своими гадкими пальцами. А затем услышал всё нарастающий, подобно ниагарскому водопаду или внезапно прорвавшейся плотине, гомерический хохот и вой, сразу заполнивший всё окружающее пространство. 'Штаны, штаны забыл надеть! Да и трусы тоже! - неслось со всех сторон, - нет, ты глянь, глянь!' И, к своему вящему ужасу, который и во сне не часто привидится, Фёдор Кузьмич скорее ощутил и почувствовал, чем узрел, какую-то поразительную, необыкновенную свежесть и легкость, всё больше и больше окутывающую нижнюю часть его тела. Всё вроде бы было на месте и как положено: и отутюженный китель со всеми регалиями, и начищенные до солнечного блеска яловые сапоги, и фуражка-кивер с высокой тульей со сверкающей кокардой. Отсутствовало лишь... всё нижнее белье, которое великий исполнитель, мучимый нестерпимым зудом, томимый жаждой и духотой, не контролируя себя во сне, сорвав и скомкав, забросил куда-то под кровать. А руки и пальцы, натренированные до автоматизма, тем не менее, по инерции, отделившись от сознания, продолжали делать своё дело. И 'Марш Черномора', по нарастающей, чередуясь с 'Полетом шмеля', всё звучал и звучал над бушующим морем людского многоголосья, хохота и визга. Бессмертная мелодия Глинки продолжала всё также тревожить мятежную душу Фёдора Кузьмича, он всё никак не мог остановиться и лишь на последних аккордах, видимо, почуяв, что не всё 'ладно в королевстве датском', прикрыл перламутровым аккордеоном с раздвинутыми мехами обнаженный низ своего живота.
  
  Последнее, что осязал и видел Фёдор Кузьмич, - это то, что его, подобно налетевшему внезапно вихрю 'торнадо', закружило, завертело и отбросило куда-то в сторону. Но это был не вихрь, не шквал и не ураган. Самый большой и толстый человек в их части, 150-килограммовый сержант-сверхсрочник хохол Пудик, проявив недюжинную смекалку и инициативу, сгреб его в охапку вместе с аккордеоном и потащил куда-то с трибуны под рев и улюлюканье толпы вглубь казармы. Фёдор Кузьмич не слышал, как багровый от гнева министр обороны, матёрый и опытный, старый, как говно мамонта, топал ногами и кричал на командира части: 'Бардак развели... вашу мать... распоясались, блин... голые прапорщики по объекту с гармошками бегают, мудями трясут... расформирую на хер... под трибунал отдам... разжалую всех... на Кушку сошлю баранов пасти!!!'.
  
  Потом был суд офицерской чести и увольнение из армии с соответствующей записью в военном билете: исключить из списков части навечно и пожизненно за дискредитацию высокого звания советского военнослужащего. Такова печальная повесть ярко вспыхнувшей и мгновенно закатившейся звезды Фёдора Кузьмича. От него отрёкся будущий тесть, напоследок сказав ему: 'Эх, Федя, Федя! Ошибся я в тебе... думал, что умный, дальновидный будет зять у меня... а ты и на конкурсе мудаков занял бы только второе место... почему не первое? А потому что - полный мудак!'. Не перенеся позора, в этот же день от него сбежала невеста. Фёдор Кузьмич запил (а кто нынче не пьет? Наверное, только верблюд, житель пустыни), долго нигде не работал. И даже сдал в комиссионный магазин свой перламутровый аккордеон. На вопрос знакомых: 'Как жизнь, как дела?' обычно скорбно отвечал : 'Как в Гвинее, у кого длиннее, тот и папуас...' А когда случайно слышал 'Марш Черномора' или 'Полет шмеля', то начинал гомерически хохотать и рыдать, катаясь в бурном припадке воспоминаний по облезлому паркетному полу.
  
  
  ***
  
  Сергей нажал на кнопку звонка, мельком взглянув на старую обшарпанную дверь. И, услышав торопливые, неуверенные шаги, громко произнес: 'Фёдор Кузьмич, откройте, пожалуйста... это я, Сергей'. Бывшему офицеру нравилось, что этот подтянутый сероглазый парень, один из немногих окружающих его людей, обращается к нему по имени-отчеству и на 'вы'. За это он ему был благодарен и по-своему благоволил. Очень часто люди начинают чувствовать себя ущербными из-за каждодневного панибратски-презрительного отношения к ним окружающих. Путаясь и сбиваясь, Сергей, как только мог, стал объяснять, что ему нужно. Фёдор Кузьмич был искренне растроган, что этот юноша сейчас, видимо, в какое-то непростое для себя время, именно к нему обратился за помощью. 'Ты успокойся... проходи, присядь. Сейчас посмотрим, может быть, чего-нибудь и найдем', - отчего-то волнуясь, с придыханием произнес он. И с этими словами Фёдор Кузьмич поспешно удалился в соседнюю комнату, деликатно прикрыв за собой дверь. Через некоторое время она вновь приоткрылась, и оттуда вышел сияющий Фёдор Кузьмич, явно чем-то обрадованный. В одной руке он держал новенькую, в брезентовом чехле, ещё, видимо, ни разу не использованную армейскую саперную лопатку. А в другой - какой-то свёрток. Когда он развернул его слегка дрожащими пальцами, Сергей увидел полный комплект армейского камуфляжного обмундирования. Где, кроме куртки и брюк, были высокие ботинки-берцы на толстой подошве, офицерская портупея и полевая сумка. 'На, забирай... пользуйся, сколько угодно... вернёшь потом как-нибудь, сейчас мне всё это не к спеху. А это, вот ещё... на, посмотри - может, пригодится', - каким-то торжественным шепотом добавил он. И с этими словами он протянул Сергею ещё один, гораздо меньший по размерам, какой-то тряпичный кулёк. Сергей развернул промасленную многослойную тряпку. Почти что новый армейский сигнальный пистолет, а по простому 'ракетница', с длинным воронёным стволом, отражаясь синевато-матовым блеском, лежал перед ним. 'Если и это тебе тоже пригодится, то возьми... только извини, не подумай, что я барыга какой-нибудь, не бесплатно... сам на нуле сижу уже третий месяц... коль устроит, то за рублей восемьдесят, нет, даже шестьдесят отдам... да ещё восемь осветительных патронов в придачу... было больше, да уже не осталось - в прошлом году у приятеля на даче, на дне рождения все расстреляли... бери - не пожалеешь, вещь, что надо: вверх метров на сто двадцать лупит', - каким-то быстрым, просящим полушёпотом выпалил он. Сергей взял в руку пистолет, внимательно осмотрел и переломил ствол, а затем вновь закрыл. Приятная тяжесть рифлёной рукоятки удобно легла в ладонь. Какое-то успокаивающее чувство уверенности исходило от оружия, пусть и сигнального
  
  - А если сейчас двадцать пять, а через неделю, после стипендии, остальную сумму, как?
  - Ладно, идет, Сергей... только для тебя... ты хороший, нормальный пацан... я и сам когда-то таким был... мечтал о многом... Э-эх, - горько вздохнул он, - а с этой штукой будь поаккуратнее, главное - ментам не попадись... а то оформят по полной, начнут копать: где взял, кто достал... глядишь, ещё и ко мне заявятся, скажут: 'Ну что? Доигрался ,хер ,на скрипке? Очень музыку любил...'
  Немного подумав, он добавил:
   - Извини, что кобуры нет... потерял где-то... А ты что, с друзьями собрался в поход?
  - Ну да, что-то вроде этого, - смущенно и невнятно пробормотал в ответ Сергей.
  - Ладно, договорились, по рукам... слушай, так ты тогда и рюкзак возьми, - довольным голосом прокричал Фёдор Кузьмич. И с этими словами он вновь быстрым шагом метнулся в соседнюю комнату. И почти сразу вышел оттуда с большим пятнисто-зеленым армейским рюкзаком, больше похожим на сложенный парашют десантника...
  
  За день Сергей основательно подготовился к предстоящей поездке. Кроме рюкзака и лопаты, он достал ещё рыбацкие резиновые сапоги и брезентовую непромокаемую куртку-зюйдвестку. А для головного убора приготовил солдатскую камуфляжную кепку без кокарды. Теперь, в таком 'прикиде', он будет точно похож то ли на завзятого рыбака со стажем, то ли на матёрого грибника, который всё своё свободное время, независимо от погоды, посвящает поиску всевозможных съедобных грибов самых разных наименований. А сигнальный пистолет, сам не зная зачем, зарядил осветительным патроном и спрятал стволом вниз со стороны спины, за ремень уже не новых, но ещё крепких джинсов... Сергей задумался. И, как бывало раньше, в минуты душевного смятения, ему отчего-то вспомнился теперь уже такой далёкий , почти что забытый облик той девушки, к которой он, как ему казалось, был искренне привязан и с которой хотел связать свою судьбу.
  
  Всё началось, когда он учился ещё в девятом классе. Та зима запомнилась ему надолго: слишком нескончаемой и беспросветной казалась она. Даже не верилось, что когда-нибудь закончатся те короткие и тоскливые дни, не верилось, что однажды, разгоняя промозглый туман и пелену серых нескончаемых туч, вернётся весна. А зима всё тянулась и тянулась. И не было ей ни конца, ни краю. А тут ещё вдруг началась череда каких-то невесёлых и странных событий, которые следовали одно за другим. Неожиданно на полгода в Казахстан по служебной командировке уехал отец, без которого как-то сразу опустел дом. Нечастые письма от него приходили редко и словно ниоткуда. Мать, кроме своей основной дневной работы, устроилась по совместительству ещё на одну: ночной нянечкой в детском саду, куда на пятидневку отдали маленькую сестру Сергея. Получилось так, что большую часть времени в тот период он находился дома один. И только два раза в неделю, по выходным, они собирались дома все вместе, но и то без отца.
  
  Сергей приходил домой из школы. В квартире было как-то неуютно, пусто, настороженно и тревожно-скучно. За окном завывал зимний ветер, белая сухая позёмка недоброй змейкой быстро скользила по ледяным тротуарам. Быстро гас зимний день. Сгущались мутно-пепельные сумерки, и как-то незаметно и сразу наступала ночь. Сергей делал уроки, интуитивно прислушиваясь к каждому шороху. Ему казалось, что какие-то враждебные зловещие птицы вместе с надвигающейся ночью заглядывают в его окно, загадочно округлив свои неподвижные, чёрные и страшные глаза. Иногда бывало так, что далеко за полночь возвращалась домой мать. Но Сергей об этом заранее не знал, договориться с ней о точном времени её прихода не было возможности - в их квартире тогда ещё не было телефона. И Сергей очень за неё волновался. Это ещё больше усиливало его тревогу и лишало спокойствия. Только монотонно-бодрый голос диктора по радио, читающий рапорты и отчёты трудовых коллективов к предстоящему съезду партии, создавал некую иллюзию присутствия в квартире ещё кого-то, немного скрашивая одиночество. Засыпал он поздно, часто просыпаясь, словно ожидая каких-то неминуемых, неотвратимых событий.
  
  В один из дней, а точнее в одну из ночей, когда время перевалило за полночь, он услышал какие-то странные звуки, которые доносились с лестничной площадки. Ему вдруг показалось, что это его мать, отпросившись с ночной смены по каким-то неотложным и непредвиденным делам, неожиданно вернулась домой. И на неё в безлюдном подъезде напали ночные грабители. Стремительно сорвавшись с постели, не раздумывая, Сергей бросился к входной двери. И, не взглянув в глазок, широко распахнул её. Перед ним в синевато-тусклом, сумрачном свете с бесцветными, почти что белыми, обезумевшими от неведомого ужаса глазами, в полосатой пижаме и топором в руке стоял их сосед из квартиры напротив. 'А-а-а!' - вдруг завопил он так дико и страшно, точно впервые увидел Сергея. В следующий миг он уже заносил в каком-то диком замахе тяжёлый топор. От этого крика и от всего увиденного кровь остановилась в жилах Сергея. И он, скорее машинально, чем осознанно, каким-то невероятным усилием воли успел в самый последний момент захлопнуть дверь, резко рванув её на себя за металлическую ручку. И почти в то же самое мгновение неистовые и страшные удары обрушились на неё. Она сотрясалась, ходила ходуном, трещала, а Сергей, застыв около неё в каком-то холодном оцепенении, лишь видел, как матово-хищное лезвие топора с каждым ударом пробивает деревянно-фанерную обшивку двери насквозь. Ужас сковал его движения. Но в этот момент он думал только об одном: лишь бы не вернулась раньше времени с работы его мать. Затем, на его счастье, раздались какие-то крики с восьмого этажа (Сергей же жил на девятом). Удары в дверь стихли. На лестничной площадке послышалась какая-то беготня и шум. И вдруг везде погас свет. Сергей чувствовал себя как в запутанном, дурном сне, когда нет сил проснуться и некого позвать на помощь. Неимоверным усилием воли, чуть привыкнув к темноте, он заставил себя вновь вплотную приблизиться к двери и взглянуть в глазок. Кромешная мгла лежала перед ним, окутывая всё пространство. Казалось, что сосед с занесённым в замахе топором, обуреваемый жаждой бессмысленного убийства, притаился где-то здесь. Сергею снова показалось, что он вновь ясно различает торопливые шаги матери и даже слышит её голос. Медлить было нельзя, ведь смертельная опасность вплотную нависла над дорогим ему человеком. И он опять резким движением распахнул входную дверь настежь. На лестничной клетке было неестественно гулко-тихо. Надо было, резко рванувшись вперед, успеть подойти к лифту и вызвать его, чтобы, не дай бог, мать не опередила его и с первого этажа сразу же не поехала на девятый.
  
  Сизо-тёмным дымом клубилась вокруг непроглядная темь. Он сделал несколько шагов вперед, не видя перед собой ничего, почти наугад. И вдруг, уткнулся лбом во что-то ужасное, неподвижно-холодное... Мёртвый сосед, раскинув руки, с широко открытым, словно в застывшем крике, перекошенным ртом, висел в петле на монтажном крюке перед кабиной лифта в своей полосатой пижаме. На Сергея в упор смотрели из темноты, с отразившимся в них неведомым ужасом, неподвижные стеклянные глаза. Почти под утро приехавший врач-эксперт с сотрудниками милиции констатировал смерть данного гражданина вследствие алкогольного психоза, а в простонародье 'белой горячки'. И ещё выяснилось, что перед тем как свести счеты с жизнью тот успел перерубить топором электропроводку: вот отчего во всем доме так внезапно вырубился свет. Все присутствующие в один голос говорили о том, что Сергею невероятно повезло. И что даже страшно представить, что могло бы случиться, если бы этому обезумевшему и потерявшему рассудок человеку удалось ворваться в квартиру, где находился Сергей. И что спасибо соседям с нижнего этажа, которые невольно отвлекли безумца.
  
  Сергею же по-настоящему стало страшно только сейчас. От той мысли, что в это же самое время могла вернуться домой мать и случайно столкнуться с обезумевшим человеком. И ещё явилось потрясением следующее: ещё минуту назад тот был жив и вот теперь - ушёл в небытие, в иной мир. И ушёл так страшно, повесившись у шахты лифта на куске электрического провода, перерубленного им же. Мать, как могла, пыталась утешить его. Но птицы тревоги и страха, как будто прочно свив гнездо, надежно поселились в их доме. Сергею казалось, что они бесшумно садятся на выступ оконного карниза и из-за штор пристально смотрят на него своими неподвижными черно-маслянистыми глазами. И ждут ночи, чтобы бесшумно проникнуть в его комнату.
  
  А через два дня, возвращаясь домой из школы, он обнаружил аккуратно сложенную вдвое и прикрепленную к их двери бумагу. Это было официальное уведомление: зайти на почту и получить под подпись срочную телеграмму. В почтовом отделении пожилая женщина с устало равнодушным лицом, узнав, что никого из родителей Сергея в данный момент нет, и с кем-то посоветовавшись в соседней комнате, вручила ему заказное письмо. Сергей тут же вскрыл его и начал читать, до конца не вникая в смысл, крупным шрифтом отпечатанных, немного кривоватых и неровных слов. Смысл написанного он понял только тогда, когда перечитал весь текст в третий раз. Чёрные печатные буквы, складываясь в бездушные, сухие слова, извещали о том, что вчера в районной областной больнице, находящейся недалеко от города Краснодара, после неудачно проведённой операции умерла гражданка Кученкова Ксения Тихоновна, бабушка Сергея и мать его отца. Оттуда же, из почтового отделения, он с большим трудом дозвонился до своих родственников (рабочего телефона матери у него не было) и, путаясь от волнения, рассказал о случившемся. В тот же вечер его мать, отпросившись на несколько дней с работы по срочным семейным обстоятельствам и даже не простившись с ним, поспешно вылетела в Казахстан, к находящемуся там в служебной командировке отцу, ещё ничего не знающему о случившемся, чтобы уже оттуда вдвоем успеть вернуться к назначенной дате похорон на родину его матери. Сестрёнку решено было оставить в детском саду ещё на неделю.
  
  И Сергей остался один. И тут с ним произошёл первый нервный срыв. Одиночество, неуверенность, горечь, страх, жалость к родителям, сестрёнке, к умершей бабушке как-то сразу заполнили всю его душу. Через блеклые, смутные шторы окна белел тусклый саван бесконечной зимы. Чем-то беспросветным и зловещим веяло от затихающей неживой улицы. А антенны на крыше соседнего дома в сумерках гаснущего заката были похожи на кресты. Сергею слышались всё время едва различимые шаги на лестничной клетке, чьи-то приглушённые голоса, сливающиеся с шумом зимнего ветра за окнами. Он напряжённо прислушивался к доносившимся звукам и поминутно, помимо своей воли, подходил к входной двери, чтобы посмотреть в глазок. И ему чудилось, что откуда-то из темноты на него в упор пристально глядят стеклянно-страшные глаза мёртвого соседа. И до утра Сергей уже не мог заснуть.
  
  А едва лишь брезжил за окном неприметный зимний рассвет, он едва, ли не за час до начала учебных занятий, разбитый бессонницей, измученный и устало-равнодушный, кое-как собрав портфель, брёл в школу. Лишь бы не оставаться дома одному. На уроках он сидел сонный, с понурым видом, с трудом понимая, о чем говорят учителя. Уроки тянулись долго, не принося ни радости от полученной информации, ни удовлетворения. Такое состояние, а именно подавленности и апатии, рано или поздно могло привести к душевному недугу. И кто знает, что бы могло последовать за этим. Птицы тревоги и страха все настойчивее вели себя. Они совсем осмелели и почти что уже не боялись его: часами сидели у изголовья кровати, оправляя и чистя клювом свои чёрные траурные перья. И всё с большим интересом присматриваясь к нему. От их недоброго внимания беспросветная тоска всё сильнее наполняла душу, а сердце сжималось от нехороших предчувствий... Неожиданно в один из коротких зимних дней в их классе появилась новенькая.
  
  Звали её Ольгой. Фамилия же была какая-то неблагозвучная - Грязнова. Была она не похожа на других девчонок из их класса. Какая-то нездешняя загадочная красота, словно бы невидимым дымом, будто ранней весной молодую яблоню, окутывала весь её облик. Таили неведомую тайну её чуть раскосые, большие глаза с темно-зелёным отливом, в цвет первой листвы под солнцем. Длинные, прямые белые волосы напоминали первые, непорочно-чистые, далёкие и невиданные доселе снега. Тревожащая каким-то смутным то ли ожиданием, то ли обещанием улыбка с влажно жемчужным блеском крупных красивых зубов. И с почти незаметными складочками в углах, чуть припухшие и потрескавшиеся от утреннего мороза, нежно зовущие алые губы. Вначале он не обращал на неё внимания. Хотя всё чаще в затуманенную голову прорезались восторженные голоса одноклассников: 'А девчонка - ничего... классная... гирла - что надо! С такой и на дискотеку сходить, оторваться по полной программе не стыдно!' Но Сергея это совсем не интересовало. Он полностью ушел в себя, замкнулся и отгородился от окружающего его мира. Будто все краски, звуки и голоса быстро несущейся жизни померкли для него раз и навсегда. К усталому равнодушию примешивалось всё с большей силой чувство тревожного ожидания: вот-вот с ним должно произойти что-то страшное и непоправимое. Ему казалось, что он уже никогда, как бывало раньше, не сможет спокойно и беззаботно уснуть до утра, слыша в соседней комнате спокойный и уверенный голос отца, звонкий и весёлый смех матери.
  
  Один раз, после долгого и томительно-бесцветного, серенького, скучного и короткого зимнего дня, он, как всегда, с чувством какой-то подавленности выходил из школы. И вдруг услышал за спиной: 'Подожди, пожалуйста...' Он обернулся. На него серьёзно и пристально смотрела своими чуть-чуть раскосыми зелёными, прозрачно-ясными глазами высокая и стройная незнакомая девушка. Сергей не сразу узнал Ольгу, не сразу догадался, что её обращение адресовано именно ему.
  
  - Знаешь, я со всеми ребятами из класса уже немного знакома... только с тобой вот ещё ни разу не разговаривала даже... ты почти ни с кем не разговариваешь, всё время молчишь и думаешь о чём-то своём... Скажи, что случилось? Прости, что отвлекаю тебя, но хочешь... ведь вдвоём легче разобраться во всём...
  
  В тот день они долго ходили вдвоём по заснеженным улицам одинокого города. Было таинственно тихо. Царство зимы ещё было безраздельно, но незримо приближалось что-то новое, что должно было наверняка изменить и зимнюю вечность, и установившийся уклад жизни. Незримо чувствовалось приближающееся дыхание ещё такой далекой и почти совсем забытой весны. Случилось так, что эта ещё совсем незнакомая, словно нездешняя, загадочно красивая девчонка заглянула в его смутную судьбу, как эта далёкая весна. Она, только она, одна из всех окружавших его, первая бескорыстно и доверчиво протянула ему руку своей помощи. И, может быть, впервые за это время в его жизни, словно таинственные цветы надежды и ожидания, каким-то новым цветом, пока что ещё еле видимым, засинели в неживом, тусклом небе облака - предвестники грядущих радостных дней. И словно оттаяла душа.
  
  Ближе к вечеру, совсем неожиданно, Ольга сама пришла к нему домой и позвала гулять. И опять, как будто впервые, только рядом с ней он услышал звуки незримо приближающейся весны: и чей-то тихий смех, и шум падающего с крыши снега, и веселую джазовую мелодию из приоткрытого окна на втором этаже, и задорно-бодрый гудок старого тепловоза на далёком железнодорожном переезде. Мир вновь обретал утраченные звуки и краски, снова наполняясь чем-то неуловимо-волнующим, тем, что, казалось, было утрачено навсегда. Льдины зимы по реке незримой жизни уже начали медленно уплывать куда-то в прошлое. И не так уже было жаль своих детских несбывшихся надежд, навсегда ушедших друзей и милых мёртвых:
  
  Весна в реке ломает льдины,
  И милых мертвых мне не жаль...
  
  На краю неба изумрудной звездой над спящим и затихшим городом вновь загоралось, мерцало чем-то заветным вновь обретенное...
  
  Впервые за последнее время он в тот поздний вечер, вернувшись домой, засыпал спокойно, с каким-то неведомым и радостным чувством в душе грядущего счастья и новой встречи с Ней. На следующий день после уроков она позвала его к себе домой. Там Ольга познакомила его со своей матерью - симпатичной, ещё молодой женщиной, милой и приветливой. В глубине её глаз, таких же чуть раскосых, как у Ольги, таилась, словно припорошённая первым утренним снегом, скрытая печаль. Но она была приветлива с ним и даже старалась казаться весёлой и беззаботной. Ольга показывала Сергею редкие старинные книги в тяжёлых тиснёных золотом кожаных переплетах, доставшиеся их семье ещё от деда. Сергей рассматривал коллекцию дореволюционных открыток и марок, редких старинных монет, которую собирал отец Ольги. Из каких-то полунамеков и недомолвок он понял, что тот сейчас по каким-то причинам не может быть вместе с семьей. А почему так случилось, Сергей спросить не решился. Из её немного сбивчивых объяснений он догадался, что отец Ольги занимал какую-то высокую должность в дипломатическом ведомстве и что раньше они вместе с ним часто бывали за границей.
  
  Она тихо улыбалась ему и, что-то рассказывая, касалась пальцами своей руки его плеча. Странно, но, несмотря на то, что воспитывались и жили они в совершенно разных условиях, в иной социальной среде - он и она, у них обнаружилось много общего: и в восприятии жизни, и в круге интересов, и даже в отношении к тем людям, с которыми волей или неволей им приходилось сталкиваться. Ей, как и ему, нравились книги Вальтера Скотта с их отважными и бесстрашными героями. Им обоим были близки персонажи рассказов Джека Лондона, не боящиеся отдать свои жизни во имя высоких и благородных целей, пронзительная искренность Этель Войнич. Она, как и он, восхищалась рыцарем Айвенго, отважным Ричардом Львиное Сердце, мужественным Оводом, бескорыстным мексиканцем Риверой, всем своим сердцем преданным делу Революции...
  
  Теперь они встречались с Ольгой почти что каждый день. В основном после уроков. Сергей не замечал времени. Бушующей, стремительной рекой пронеслась весна. С появлением в его жизни Ольги многое изменилось. И так совпало, что её приход будто бы ознаменовал в его судьбе какой-то новый и определяющий весь его дальнейший путь период. Кроме всего, и в обыденной, повседневной жизни всё начало меняться к лучшему: после длительной служебной командировки вернулся из Семипалатинска отец, сестрёнку забрали из детского сада, в котором она находилась безвыездно всю неделю, мать возвращалась теперь домой довольно рано, оставив вторую работу. В их доме вновь повеяло теплом и уютом, всё чаще по утрам и вечерам слышался, как и в прежние времена, весёлый беззаботный смех. Но самое главное - казалось, навсегда исчезли из их дома птицы страха, которые раньше так пристально смотрели своими чёрными, неживыми глазами на всё происходящее. Саван белой зимы навсегда растаял с первыми дождями и яркими брызгами в лужах нескончаемого весеннего солнца.
  
  А потом как-то вдруг, сразу горячим неиссякаемым костром вспыхнуло лето. Но как странно устроена жизнь: она всё время требует обновления чувств, чего-то нового. И то, вновь обретённое, что радовало тебя вчера, уже не может удовлетворить сегодня. Так случилось и у Сергея. С вновь обретённым душевным покоем, уверенностью и радостью бытия пришла и первая серьезная горечь. Горечь разлуки. Им с Ольгой на время предстояло расстаться. Пусть ненадолго, на какие-то три месяца, но... уже и один день, проведённый без неё, казался ему годом. Сергей уезжал на лето к родственникам в подмосковную деревню, а Ольга с матерью - к знакомым: сначала в Карелию, а затем в Прибалтику.
  
  Находясь далеко от неё, он постоянно думал о ней. Она была везде: и в его душе, и в окружающей его природе. Она занимала все его мысли, все его чувства. Иногда это состояние казалось почти что наваждением. Ночами в серебряной реке до утренней зари мерцала белая таинственная луна. А в пахнущей первыми ландышами роще о чём-то забытом и навек утраченном нежно, долго и печально тосковала кукушка...
  
  Они встретились снова только в конце августа. Волосы у Ольги выгорели и стали белее льна, а глаза искрились зелёным счастьем. Она казалась ещё более стройной и высокой. Нежный золотисто-розовый загар лежал на её лице, шее и плечах. Уходящим летом, горько-сладкой полынью, нагретой солнцем, веяло от неё. Сергей тоже изменился за это лето. Он как-то возмужал и раздался в плечах. Там, в деревне, чтобы как-то скоротать время до встречи с ней, он целыми днями пропадал с местными мальчишками на реке, играл в футбол. Или же до изнеможения, все вместе, часами тренировались, подтягиваясь на спор на самодельном турнике. Она с ласковой улыбкой, чуть оценивающе, словно впервые увидев, смотрела на него. На его гибкую и сильную фигуру, на раздавшиеся плечи.
  
  Вскоре началась учёба. И они с Ольгой теперь почти не расставались. Быстро прошла осень. Вновь наступало предзимье, и зарядили долгие, нудные дожди. Однажды, где-то в начале декабря, он пришёл к ней домой. Она была одна, мать уехала куда-то по своим делам. Ольга была тиха и задумчива. Он стоял и ждал. А она подошла к окну и, грустя о чём-то своём, смотрела на застывшие во дворе голые тополя, словно кого-то ждала. Потом она резко повернулась к нему и пристально, как будто вглядываясь в невидимую даль, взглянула на него. На её лице было какое-то застывшее выражение тревоги и печали. На нём не было и тени привычной улыбки.
  
  Он невольно приблизился к ней, обнял и неловко притянул к себе. Она не отстранилась, а лишь покорно приблизилась к нему и как-то устало вздохнула. Всё было как в тумане. Он неумело целовал её в губы. Сергей был взволнован и несколько растерян. Он не знал, как вести себя дальше. А она как будто чего-то ждала. После сильно затянувшейся и неловкой паузы он начал неумело расстёгивать ей блузку. Неведомая дрожь била его, а она, пунцовея, не сопротивляясь, лишь отводила в сторону взгляд. Он почти задохнулся, когда увидел её полуобнаженные смуглые, крепкие груди. Всё смешалось в его голове. И только, как будто фрагменты, ожившие из каких-то потаённо-запретных отроческих снов, оживали волшебные видения: её стройные ноги, чуть впалый живот с тонкой россыпью едва видимых золотистых волос, едва видимые прожилки в паху. Трогательное в своей детской наивности, в каких-то то ли васильках, то ли ромашках, цветное нижнее белье, обтягивающее её бедра. Но он ещё, видимо, в силу своего возраста, воспитания, представления о девушке, женщине, не был готов к тому, чтобы соединиться с Ольгой в последнем безрассудном порыве. Он боялся обидеть её навсегда своей грубостью, как ему казалось, оттолкнуть себя от неё. А она, словно опомнившись, вдруг слегка отодвинулась в сторону и упёрлась своими ладонями ему в грудь. И, как будто, отлучая его от себя, прошептала: 'Подожди... подожди немного... скоро мы поженимся с тобой, и тогда... я не хочу так... до свадьбы...'.
  
  Она быстро приподнялась и как-то торопливо поправила на себе платье. 'Прости меня, - словно извиняясь перед ним, продолжала она, - конечно, я сама виновата... пойми, ведь я люблю тебя...'. И, обвив его шею руками, поцеловала в губы долгим горячим поцелуем... Сергей знал, что теперь наверняка, пусть и не сейчас, а позже, когда-нибудь всё же увезёт её в края своих грёз, своей мечты. Туда, где безмятежно молчат летние долины, где тихо и ясно над вечерними рощами, будто осветлённая прозрачной и холодной росой, разгорается золотисто-белая луна, а серебряные ивы льют в уснувшую заводь ночной покой...
  
  Всё в их отношениях, казалось, осталось таким же, как было прежде. Как будто ничего и не изменилось. Большую часть времени они, как и раньше, проводили вместе. К тому же, в доме у Сергея после длительных проволочек наконец-то появился телефон. И они теперь могли общаться с Ольгой в любое время дня. После таких разговоров с ней он чувствовал себя окрылённым и радостно-возбуждённым. Его охватывала некая эйфория, всё окружающее становилось понятным и добрым, а будущее рисовалось в розовом цвете. Он нервно, без устали ходил из комнаты в комнату, шутил с сестрой, о чём-то весело спорил с родителями. Какие-то новые, грандиозные по своим масштабам идеи приходили ему в голову. И ничто, казалось, не могло помешать их осуществлению. А совсем поздно, когда прозрачные сумерки с шумом ветра от низко плывущих облаков окутывали дома, он засыпал над какой-нибудь книгой счастливо -молодым сном. Ни птицы страха, ни сосед-удавленник в своей немыслимо полосатой пижаме с раскинутыми в сторону руками и мёртво-стеклянным взором больше не являлись ему в ночных кошмарах.
  
  Но что-то незаметное, пока невидимое в их отношениях с Ольгой, почти незримое, словно далёкий раскат грома или неуловимая тень зарницы, пролегла между ними. Вместе с Ольгой встретил он и Новый год. В глубокую полночь они вышли из её дома, и он катал её на санках по таинственным, затаённо-заснеженным, словно незнакомым улицам. Он был влюблён в Ольгу, с каждым днем она нравилась ему всё больше и больше. Всё в ней, во всем её облике было совершенно (так, во всяком случае, казалось ему) и эстетично закончено: гордая осанка, благородный овал лица, прозрачно-зелёные, чуть раскосые глаза, белые прямые волосы. И даже её неблагозвучная фамилия, так не вязавшаяся со всем её обликом, приобретала какое-то новое звучание и затаённый смысл.
  
  Было довольно холодно. Она улыбалась ему. Он иногда наклонялся к ней, чтобы согреть своим дыханием её руки. Сергею хотелось выглядеть в её глазах лихим и бесшабашным гусаром, не ведающим колебаний, сомнений и страха. Он без устали, разогнавшись по скользкому белому насту, нёсся вперед, крепко сжимая рукой верёвку от санок, слыша сзади её веселый, беззаботный смех. А когда он уставал, она сама поднималась с санок, подходила к нему и прикасалась к его щеке своими легкими, зовуще- влажными губами...
  
  В конце весны Ольга как-то погрустнела и отдалилась от него. Будто тень какого-то сомнения или невидимая тревога легли на её душу. Она реже улыбалась, казалась более серьёзной и замкнутой, сосредоточенной в себе. Лишь иногда, словно что-то вспомнив и встрепенувшись, как будто проснувшаяся птица, она вдруг улыбалась кому-то, а может быть, и себе самой, своей прежней, ласково-загадочной улыбкой.
  
  Надо сказать, что именно в те годы среди городской молодёжи распространилось новое широкое поветрие: ходить на выходные дни в походы на байдарках. И обязательно с ночёвкой. С палатками, рюкзаками и гитарами. О том поколении семидесятых годов и до сих пор говорят не иначе, как 'байдарочники'. И этим для знающих людей сказано всё. Большие (или небольшие) компании друзей, приятелей, знакомых собирались обычно, заранее договорившись накануне, все вместе в субботу утром где-нибудь на отдалённом московском причале, возле какой-нибудь речной станции. Реки тогда были относительно чистые и полноводные, не то, что теперь. И Москва-река, и Яуза, и Пахра, и Клязьма, и Руза, и Киржач были настоящими судоходными реками. Собравшиеся, как правило, погрузив рюкзаки со снедью и палатками 'на борт', разбившись на пары и тройки, весело, с шутками и прибаутками отчаливали от берега. Легко и азартно, а на каких-то водных участках даже с молодецким присвистом и гиканьем, пройдя километров пять, а то и десять по течению реки, затем дружно прибивались к какому-нибудь зелёному, почти что необитаемому островку, окружённому непроходимыми зарослями развесистых ив, дуплистых ветел, серебристой ольхи. Почти что каждый из вновь прибывших сюда сразу словно попадал в какой-то иной, неведомый и загадочный, прекрасный и таинственный мир, который так отличался от серых и однообразных городских будней, мелочной повседневной суеты. Необъятная оглушающая тишина, купол глубокого бескрайнего неба над головой, необозримый зелёный простор охватывали душу и сердце. И как-то сразу забывались житейские мелочные дела и дрязги, муравьиные интрижки на работе и текущие проблемы. Забывалось и то, что ты всего-навсего лишь 'винтик', 'колесико', невидимая 'шайбочка' в огромном государственном механизме и его учреждениях, маленький-маленький, почти что невидимый совслужащий с 'окладом в 120 р.'.
  
  Всё забывалось. Ибо в этот момент ты, словно по мановению волшебной палочки, превращался в эдакого романтического героя Джека Лондона или Хемингуэя: бродягу, скитальца, путешественника, странствующего паладина. А себя, с ещё не распакованными богатствами - запасами домашнего провианта и снеди, глубоко спрятанными в надёжном чреве огромного брезентового рюкзака, ты ощущал уже чуть ли не Гарун-Аль-Рашидом или, по крайне мере, графом Монте-Кристо, только что нашедшим свой клад. Открывателем нехоженых, никому не известных доселе, новых затерянных земель. Неспешно доставались из байдарок рюкзаки и палатки, одежда, пакеты с продуктами, спиннинги, удочки, ракетки для бадминтона, шампуры для шашлыка. Особо бережно на берег переносилась выпивка (водочка и портвешок - какой же праздник без этого!), как шутили тогда 'для сугреву'. Правда, не в очень большом количестве. И на целых два дня люди, вырвавшиеся из городских джунглей, погружались в восхитительную атмосферу короткого, призрачного, но от этого ещё более ярко ощущаемого счастья. Как-то сразу забывалась нудная и муторная, мало- оплачиваемая работа:
  
  Пускай работает железная пила, -
  Не для работы меня мама родила!
  
  Бесконечно долго тянулся этот первый день. Чувство покоя, воли, грядущей удачи наполняло сердца. Даже какие-то, на первый взгляд, маленькие и незначительные события, происходящие здесь, в совсем ином мире, отличном от повседневного городского мира, приобретали новый, какой-то символический смысл. Кто-то с одной спички развел костёр, - так это ж гений! Кто-то нашел под старой развесистой ивой заповедное место, старый омут. И за полчаса наловил столько непуганых пескарей, плотвы и язей, что хватило на уху для всех прибывших. Так это не просто удачливый рыбак, а герой, необыкновенный охотник! Куда там до него Соколиному глазу или Зоркому соколу! Кто-то вместо соли взял из дома соду. Хорошо, что вовремя заметили. Вот растяпа! Кто-то, оступившись на берегу, потерял кед. Умора! Все эти маленькие события несколько позже обрастали всё новыми и новыми деталями и подробностями, вырастали до уровня легенд, переходивших изустно из поколения в поколение. Всё, что случалось в походе, на фоне повседневной и довольно серенькой жизни окрашивалось в какие-то необыкновенно яркие и колоритные тона, обретало гротескные формы, наполнялось новым содержанием.
  
  Розовело и темнело небо на западе. Незаметно, неслышно, словно волшебная завеса, на весь мир опускался бирюзовый вечер. На берегу ярко пылал костёр. Было необыкновенно уютно и спокойно. А под аккорды гитары, под песни бардов, под чтение стихов завоевывались сердца прекрасных дам. Нет, конечно, не голливудских звезд и избалованных номенклатурных девиц, а скромных, симпатичных, не избалованных особым вниманием, ещё не обабившихся и не растолстевших, обыкновенных московских девчонок с задорными носиками и звонкими голосами. Да, это были не только 'походы на природу', а ещё и некие импровизированные 'смотрины'. Эдакие негласные места встреч и знакомств будущих женихов и невест. Именно здесь и зарождались первые симпатии, привязанности, которые через некоторое время превращались в нечто большее. Именно тогда, выражаясь казённым языком, проходил самый первый этап формирования будущих советских семей, о которых и спустя много лет говорили 'байдарочники'. И этим было сказано почти всё. Здесь узнавали друг друга будущие мужья и жены, очаровываясь теми достоинствами, умениями и навыками, которые невозможно было разглядеть и оценить в шумном, суетливом городе.
  
  С тщательной проницательностью будущие 'хранительницы домашнего очага' - молодые девушки за внешней весёлой беспечностью и беззаботностью пытались пристально разглядеть в своих избранниках те черты, которые могли пригодиться или, наоборот, помешать им в будущей совместной жизни... Кирилл - трудолюбив, спокоен... наверное, и в партию вступит, и директором станет. А Славка - упорен, самолюбив... многого добьётся. Андрюшка - веселый, но с ленцой. Сашка - слишком вспыльчив, эмоционален. Игорь - эрудит, но какой-то вяловатый, пассивный... как ученый скворец, с таким кашу не сваришь. А Антон - ничего... парень хваткий, пробивной, не ленивый: вон, за несколько минут такие колышки для палатки настругал, да так ловко вбил! А Колька... молодец, деловой! Так ловко рыбу чистит и потрошит - отпад! Шашлык готовит - пальчики оближешь! Где только и научился?! Всё умеет, за таким как за каменной стеной будешь... А Кирилл! Юморной... анекдоты травит - обхохочешься! С таким легко! Павел - немного скуповат, зато бережлив, знает цену всему... Обсуждались здесь же, как бы попутно, с эдаким незлым юморком и внешние данные претендентов и претенденток. Как-то: лицо, глаза, нос, уши, фигура, да и вообще вся манера поведения в целом. Как со стороны женского пола, так и мужского... У Светки фигурка классная! Вся такая точёная, а ножки - стройные. Когда в купальнике проходит - глаз не оторвать! А Надюха - молодец... весёлая, резвая, любого расшевелит... да и размер у неё - ого-го! Ирка всегда так загадочно молчит и улыбается... интересно, о чём она думает? Тут вот днём загорала на полянке, а я случайно проходил... лучше и не смотреть... всё при ней, всё как надо... У Любки 'станок' - что надо! Правда, 'буфера' маловаты...
  
  Пылает, пылает на островке весёлый и яркий костёр. Вокруг него сидят, тесно прижавшись плечами, молодые парочки, уже немного присмотревшиеся друг к другу, уже начинающие мысленно строить пока ещё не оформившиеся в какие-то конкретные формы планы своей будущей совместной жизни. Горит, трещит свежим валежником горячий костёр, отбрасывая снопы крупных, весёлых искр в совсем уже тёмное небо с далёкими звёздами. А какой-нибудь бородатый доморощенный бард, хватив стаканчик холодного портвешка, уже настраивает гитару и начинает лирически завывать: 'Ми-и-лая моя, со-олнышко лесное...' Или вдруг, словно очнувшись, начинает хрипеть под Высоцкого в притихшее небо: 'Здесь вам не равнина, здесь климат иной...' Все слушают, затаив дыхание. Набегает прохладный ночной ветерок. Далеко-далеко, где-то за изгибом, еле-еле серебрится река. Такая красотища, одним словом! И мысли в голову лезут какие-то особенно хорошие. И кажется, что всё в жизни сложится тоже необыкновенно хорошо, удачливо. И всё сбудется так, как и загадал ты вот здесь, этой ночью, у этого костра. Звенит, звенит гитара, поются песни. А уж потом, после водочки и шашлычка, - купание в ночной реке. Под полной высокой луной, почти что нагишом, с ныряниями, со смехом и визгом! Тут тебе и первые прикосновения к обнажённому женскому телу, и полускрытый ответный вздох, обещающий в будущем сладостное и долгое путешествие в пока что запретные и закрытые, заповедные райские кущи... Кто бывал в таких походах, тот знает, что это такое! И как легко потом, а для некоторых и наоборот, слишком трудно, отпахать после такого похода следующую нескончаемо длинную рабочую неделю, дожидаясь новых выходных...
  
  У Ольгиных родителей были знакомые 'байдарочники'. Иногда они приглашали и её на субботу и воскресенье в свои походы - отдохнуть, немного отвлечься от учёбы, развеяться, набраться сил и бодрости. Несколько раз она звала с собой и Сергея. Но какое-то не вполне объяснимое чувство, - то ли неуверенности, то ли смущения, заставляло его каждый раз отказываться от её не слишком настойчивых приглашений, от посещения таких мероприятий. Дело в том, что он не был 'компанейским парнем' в полном понимании и значении этого слова. То есть не мог сразу, что называется, с ходу, за один присест входить в коллектив незнакомых ему людей, через пару минут становясь для всех своим. Не получалось у него и, как у некоторых других, моментально вливаться в ту общую струю веселья, которая была до него. Беззаботно смеяться, беспрерывно шутить, хохмить, сыпать прибаутками и травить анекдоты. А потом во всё горло орать немного похабные песни вместе со всеми: 'Эх, по Волге-речке плыли три дощечки...' Не получалось у него, а может, и не хотелось, непринуждённо и легко флиртовать сразу же со многими незнакомыми ему девушками. Он, наоборот, на первых порах, нелегко сходился с незнакомыми ему людьми, бывал чаще замкнут, чем открыт. Да и не нужны ему были, кроме Ольги, никакие компании, никакие другие девушки. Его смущало и показное молодечество, и напускная лихость, и желание всеми силами казаться оригинальными некоторых парней, цель у которых была одна - привлечь к себе всеобщее внимание окружающих и тем самым выделиться из толпы. Ему чужда была неискренность и претили те люди, которые моментально пытались подстроиться под 'общую' волну того или иного настроения, которое царило в данном сообществе в определённый момент. А также и та неожиданная раскованность, которая неожиданным образом проявлялась в этих компаниях после 'принятия на грудь'. Вроде традиционного коллективного купания нагишом в полночный час в волнах серебристо-лунной реки. Было в тех байдарочных походах, действительно, кроме того весёлого, искреннего и настоящего, ещё и нечто бутафорское, надуманное, неискреннее, искусственное и пошловато-смешное. Вроде того, как пузатенький, бородатый (под Фиделя) инженер-эвээмщик перед девушками изображал из себя бывалого 'зэка' и раз за разом, чуть присев и широко раздвинув коротенькие ножки с толстыми ляжками, швырял в развесистое дерево где-то раздобытую сработанную 'на зоне' наборную финку. И тут же, схватив гитару, прислоненную к тому же самому многострадальному дереву, неистово ударял по струнам и по-блатному орал на весь лес: 'По т-у-у-ндре, по ж-е-е-лезной дороге, где мчится скорый 'Ворк-у-у-та - Ленинград'...' А те смотрели на него с затаённым восторгом, видимо, считая и впрямь 'крутым меном', прошедшим 'огни, воды и медные трубы'. Сергей боялся ещё, как и некоторые несколько закомплексованные люди, того, что его будут обсуждать, что называется, по всем параметрам при Ольге её подруги. Ему не хотелось попадать при ней в какую-нибудь смешную, двусмысленную и немыслимую ситуацию. И тем самым уронить себя в её глазах: 'Эх ты, растяпа! Не можешь узел морской завязать!..' Или: 'Кто так костёр разводит? Ставит палатку? Уху готовит?.. Неумеха! Интеллигент! Чистоплюй!' И так далее. Вот поэтому, с его молчаливого согласия, она уезжала на выходные в такие походы одна, без него. После возвращения из этих поездок она была, как правило, задумчива, сосредоточенна, молчалива или, наоборот, оживленно-весела, улыбчива и разговорчива.
  
  Последнее время она казалась ему чем-то расстроенной. Он объяснял себе это её состояние тем, что она слишком устала и чувствовала себя там 'не в своей тарелке'. А иногда он, с затаённым сердцем, тешил себя надеждой, что там она, может быть, скучала без него. На все его расспросы о том, как она провела выходные в походе, Ольга отвечала уклончиво, а иногда и чуть раздражённо. Чаще всего говорила, что устала от всей этой походной суеты и байдарочной неразберихи. Голос её при этом слегка дрожал, она начинала пунцоветь, словно прокручивая в голове все прошедшие события. И было непонятно, зачем она тогда с какой-то настойчивой периодичностью и постоянством выбирается туда...
  
  Шла вторая весна их знакомства, их дружбы. И думая о ней, он всё время помнил, что она была той единственной и первой, кто подошёл к нему тогда, когда над городом дымился белый саван зимы, а тёмные птицы страха смотрели в окно своими влажно-блестящими, неподвижными глазами. Именно она тогда бескорыстно и открыто протянула ему руку своей искренней помощи и дружбы. Это её улыбка, её зелёные, чуть раскосые глаза, белые прямые волосы, красивая стройная фигура и легкая, стремительная походка вернули ему ощущение жизни. Под взглядом её чуть раскосых глаз с затаённым зелёным огнем растаял призрак бесконечной зимы и образ того страшного удавленника с оскалом мёртвых клыков, который постоянно являлся к нему по ночам в лихорадочных и бредовых снах-галлюцинациях. Со всем этим, казалось, было покончено навсегда...
  
  Как-то раз под вечер, когда они уже поговорили с Ольгой по телефону, Сергей вышел на улицу. Нежные зелёные звезды уже мерцали сквозь тёмные верхушки застывших, неподвижных тополей. А их листья сквозь неясный вечерний отсвет были похожи на застывших розовых мотыльков. Была поздняя весна. Что-то тревожное чудилось в её дыхании. Погуляв минут пятнадцать по довольно пустой и безлюдной улице, он уже направлялся к своему дому, когда услышал знакомый голос. Ольга, в синем плаще, с белыми волосами, завязанными в тугой узел, проходила мимо него и о чём-то оживлённо разговаривала с незнакомым парнем. Сергей слышал её возбуждённо-звонкий голос и чуть приглушенный смех. 'Странно, - подумал он, - ведь я разговаривал с ней по телефону совсем недавно... и она вроде бы никуда не собиралась идти... может быть, это не она?' Нет, это была Ольга. Бросив случайно мимолетный взгляд в сторону, она тоже увидела Сергея. Удивление, растерянность, смущение - всё это, словно остановившийся миг на застывшей фотографии, мгновенно отразилось на её лице. Как будто стремительно промелькнула огненная зарница в небе, высветив на секунду берега и поверхность уснувшего ночного озера. Но в следующую минуту, будто усилием воли взяв себя в руки и вынужденно улыбнувшись, она уже сама подходила к нему. 'Привет... познакомьтесь: это - Сергей, мой одноклассник... а это Валерий - мастер спорта по академической гребле...' Больше она о нём ничего не сказала. Словно пытаясь быстрее перевести разговор на другое, она каким-то не совсем естественным тоном продолжала: 'Слушай, а ты алгебру сделал, ну последнее домашнее задание?' Сергей подавленно молчал. 'В сто двадцатом номере никак не сходится окончательный ответ... я билась-билась и всё никак... наверное, опечатка... я позвоню тебе', - как-то слишком нервно и поспешно, с деланным дружелюбием продолжала она, видимо, пытаясь побыстрее прервать такую ненужную ей сейчас и неожиданную встречу с ним. Он что-то невнятно произнес ей в ответ и кивнул головой.
  
  Парень спокойно стоял в стороне и смотрел несколько удивлённо на происходящую сцену. А на прощание чуть приподнял ладонь перед собой в знак приветствия, не протянув, однако, руки. Был он очень высок - намного выше Ольги, широк в плечах. И это делало его вышину не уродливой. Было видно, что он старше её на несколько лет. Ольга не позвонила Сергею в тот вечер, - видимо, с задачей по алгебре справилась сама. А на следующий день вела себя с ним так, как будто ничего не произошло. А, собственно, что и было-то? Да ничего особенного: ну встретилась со знакомым, так что из этого? Расспрашивать её о Валерии, - кто он, откуда, давно ли она его знает, - было бы довольно бестактно и глупо. Это бы могло напомнить дешёвую сцену ревности из репертуара провинциального театра. Да и потом, какое он имеет право требовать у неё отчётов о её поступках, о её личной жизни и тем самым посягать на её свободу. Ведь она ему пока не жена. А ещё... В основе всяких близких отношений лежит доверие, безграничное доверие к человеку, который дорог тебе. В чувствах, мыслях и поступках...
  
  Отсияла весна. Отцвели белой замятью тополя, и осыпалась черёмуха. Но первые дни лета были ещё довольно прохладными. В один из таких дней Ольга не пришла в школу. Близились экзамены. И консультации по предметам шли полным ходом. На первом же перерыве Сергей, волнуясь, почти бегом, поспешно добрался до одного из близлежащих домов, где был телефон-автомат. И позвонил ей домой. Она не сразу взяла трубку. И он, волнуясь всё больше и больше, напряжённо и долго вслушивался в казавшиеся ему такими бесконечными томительные гудки. Наконец она взяла трубку. Он услышал такой родной для него, но какой-то чужой, устало-равнодушный голос. Ольга сказала, что неожиданно приболела. Так, немного простыла. И что у неё болит горло. Дрожащим и прерывающимся от волнения голосом Сергей выдохнул:
  
  - Я сейчас куплю какое-нибудь лекарство... забегу к тебе... хорошо?
  Но она как-то сразу, словно испугавшись чего-то, поспешно произнесла
  - Нет-нет, даже не думай...всё в порядке... спасибо тебе, не волнуйся. Просто мне сейчас хочется побыть одной, немного отдохнуть... я устала... позвоню тебе чуть позже сама... пока!
  
  После занятий Сергей сразу не пошёл домой, а всё-таки решил зайти к Ольге. По дороге к её дому он зашёл в кондитерскую и зачем-то купил дорогую коробку шоколадных конфет, словно они могли вылечить Ольгу. Поднявшись на её этаж, он несколько раз нажал на кнопку звонка. Ему никто не ответил. Стояла полная тишина. 'Где же Ольга?'- взволнованно подумал он. И вдруг его осенило: конечно же, она пошла в поликлинику или спустилась вниз за лекарством. Судя по времени, она должна была вот-вот вернуться обратно. Её обязательно следовало дождаться. Чтобы не разминуться с ней и не стоять под дверью, он поднялся этажом выше и остановился на межлестничной площадке. Оттуда хорошо была видна дверь её квартиры и выход из лифтового холла.
  
  Прошло ещё минут пятнадцать. 'Отчего же она задерживается... может быть, что-то случилось?' - тревожно, с каким-то лихорадочным напряжением подумал Сергей. И тут он скорее почувствовал, чем увидел, - словно под воздействием чьих-то невидимых усилий, будто бы сама собой, осторожно, почти незаметно приоткрылась дверь её квартиры. Оттуда, почти бесшумно, оглядываясь по сторонам, медленно вышел Валерий, Сергей стоял не шелохнувшись, застыв, будто под воздействием сильнейшего гипноза. И почти одновременно, следом за ним, показалась она. В легком полурасстёгнутом халате, видно, только что надетом на голое тело. Порозовевшая от смущения, с широко открытыми глазами, с какой-то застывшей полуулыбкой на лице. Его они не видели. Валерий обернулся вполоборота к ней и притянул к себе. Она не противилась ему. Положив свои большие сильные ладони на её точеные легкие плечи, он стал нежно целовать её в глаза, в грудь, в шею. У Сергея было такое чувство, словно он подглядывал за чем-то тайным и постыдным в замочную скважину. А рука Валерия скользила по её спине, бедрам, талии. Он всё крепче прижимал, притягивал её к себе. Она молчала, краснея и пунцовея всё больше и больше. А он каким-то отрывистым, глухим голосом шептал ей в самое ухо: 'Пойми, это очень серьёзно для нас обоих... ты же знаешь, что я без тебя не могу... А ему нечего даже ничего и объяснять... Сам поймёт, если не идиот... Кто он вообще такой, чтобы перед ним отчитываться?..'.
  
  Слепое отчаяние и бесконечное презрение к самому себе, к Ольге, к Валерию опустошили его душу. Все его мечты, чаяния и надежды рухнули под откос за несколько секунд, словно летящий на полном ходу курьерский поезд, вдруг потерявший неожиданно точку опоры и сошедший со стальных рельс. Всё то, во что верилось и мечталось нескончаемыми ночами, развеялось, как дым от вечернего костра. Сергей даже не помнил, сколько времени прошло с тех пор, когда он спустился с её этажа и пришёл к себе домой. Оно, время, в этот период то растягивалось на какие-то то немыслимо короткие, то нескончаемо длинные отрезки. И шло как будто рывками.
  
  Когда он, на миг стряхнув с себя оцепенение, оглянулся по сторонам, то увидел за окном густеющий фиолетовой зыбью, беспросветно-равнодушный вечер. И хотя в квартире было довольно тепло, он чувствовал, что его колотит крупная дрожь, как при большой температуре. Ещё совсем недавно казалось, что ночные птицы страха, тревоги и сомнений покинули его дом навсегда. Но они вернулись. Он опять видел их силуэты, их тёмные очертания в углу комнаты. Они, как и тогда, сидели, нахохлившись, словно о чем-то размышляя. И яркий электрический свет не мог развеять их сгорбленные тени. С затаившейся за окном близкой ночью они, казалось, стремились проникнуть в самую душу и прочитать все его мысли. И не было уже сил ждать, думать, что-то делать. Всё в одночасье рухнуло как карточный домик. И уже, наверное, в дальнейшем не будет ничего хорошего. Неожиданно в голове мелькнула предательски успокаивающая, каверзная мысль: 'А может быть, то, что он видел, - только пригрезилось, приснилось ему?..' Но нет, такое невозможно придумать.
  
  В голове туманилось. Надо отказаться, попытаться всё забыть раз и навсегда. Он лихорадочно посмотрел по сторонам. И увидел её фотографию, стоящую у него на столе в стальной овальной оправе. Он разглядел даже в нижнем углу надпись, сделанную для него её рукой: что-то о дружбе и верности. Она ласково, задумчиво и немного грустно улыбалась о чём-то ему. Морщась от брезгливости то ли к ней, то ли к самому себе, он приблизился к столу и почти машинально, не отдавая себе отчёта в том, что сейчас сделает, словно в каком-то полусне взмахнул рукой. Беззвучно разлетелось на мелкие осколки стекло. Он почему-то улыбнулся ей в ответ, не чувствуя боли. А потом разорвал на несколько неровных частей её запечатленный на фотографии лик. Кровь из порезанной ладони густой струёй лилась на ковёр, словно смывая в памяти её уже почти несуществующий образ.
  
  И вдруг раздался показавшийся ему оглушительным телефонный звонок. Будто Ольга в этот миг почувствовала, что с ним не всё ладно. 'Привет, - услышал он, её немного напряженный, звонкий голос, - я не поздно?.. Просто очень захотелось поговорить с тобой...' Какой-то преувеличенной искренностью веяло от её слов. И он уже был готов позабыть о недавно увиденном, вновь поверить ей. Лишь бы только слышать и сейчас, и всю жизнь этот зазывно приветливый голос. А она о чём-то говорила и спрашивала, как у него дела. 'Как мои дела?' - отвечал он ей, собрав в кулак свою пошатнувшуюся волю и прижимая порезанную руку к груди. И стараясь казаться спокойным, добавил: 'Кажется, в порядке... только ты... только ты не звони мне больше, пожалуйста, никогда'. Ему показалось, что последнюю фразу он выдавил из себя голосом, словно не принадлежащим ему. Чувствуя, что совсем ослабел то ли от немыслимого напряжения, то ли от потери крови, он уронил трубку... Его экзамены после долгих переговоров и хлопот отца были перенесены на осень. С Ольгой он уже больше никогда не виделся. И лишь случайно через два года узнал от одного своего бывшего одноклассника, что она вышла замуж и у неё родилась дочь...
  
  
  ***
  
  Утренняя электричка весело бежала из Москвы в сторону области. Сергей сел в неё наугад, выбрав этот маршрут по карте, найденной им тогда. Добираться до конечной цели (если она вообще не блеф) предстояло по обозначениям, выделенным на той же карте ярко-красными стрелками и синим овалом. Начальной точкой отсчёта была подмосковная станция Апрелевка, до которой и шла данная электричка. Дорога туда занимала по времени где-то около часа. Чтобы не привлекать к себе особого внимания, он сел в предпоследний, дребезжащий и старый, расшатанный вагон, который скрипел с каким-то повизгиванием своими буксами на всех мало-мальских ухабах. Сергей расположился на скамейке у окна с книгой в руках. Рюкзак со снаряжением был предусмотрительно убран в нишу рядом с неработающим обогревателем. Расположился таким образом, чтобы входящие в вагон и выходящие оттуда не обращали на него особого внимания. Армейскую ракетницу он предусмотрительно спрятал за ремень портупеи возле заднего бокового кармана своих джинсов. Со стороны могло показаться: студент-очник, комсомолец и активист, едет к родственникам или знакомым на дачу, успешно сдав очередную сессию. Дабы немного отдохнуть и развеяться от беспрерывного, каждодневного дробления 'гранита науки'. Мимо окна уже проносились первые подмосковные поля, рощицы и пролески, словно игрушечные - крохотные щитовые домики в садовых товариществах; полуразрушенные, едва сохранившиеся с былых времён церквушки и часовни; убогие, ещё довоенные, полустанки. 'Да, дошел до предела... занимаюсь, непонятно чем', - подумал Сергей. Но возвращаться обратно уже было как-то не с руки...
  
  За старой просекой, начинающейся сразу за густыми посадками, Сергей обнаружил давнее пожарище. Выгоревшие корни и пни были покрыты чёрной, навсегда въевшейся в них, древней копотью, зеленовато-бархатным мхом. Сломанные, полуистлевшие ветви, осыпанные сажей, напоминали каких-то таинственных, страшных и уродливых змей, выползших сюда из глубины нелюдимой чащи. Сердце тревожно ёкнуло в груди: где-то здесь, уже совсем близко осталось. Остановившись и лихорадочно оглядевшись по сторонам, он достал из-за ремня ракетницу. Проверил, есть ли в казеннике патрон, и убрал обратно. Так было спокойнее. Почти в тот же самый миг на кривую, старую, вросшую глубоко в землю старицу-березу бесшумно сели две большие серые птицы. Пристально-чёрными глазами они недовольно смотрели на него и словно спрашивали: зачем пришел сюда, чего тебе надо? Сергей махнул рукой, будто отгоняя давнее наваждение. Какой недобрый знак! Но птицы сидели, даже не шелохнувшись. Он хотел свистом прогнать их, но передумал. Шуметь было небезопасно, - кто знает, что это за место и что может случиться. 'Ладно, ничего, всё это ерунда... всего-навсего какие-то птицы - люди бывают пострашнее', - подумал он, интуитивно оглядываясь по сторонам.
  
  Там, где было пожарище, вероятно, давным-давно, стоял бревенчатый дом. Остатки исчезнувших пристроек, расчищенное под огород небольшое поле - почти что сровнялись с землей, заросли многолетней травой и бурьяном, были едва видны. Может быть, здесь жил когда-то егерь или сторож-объездчик, оберегающий от порубок лесные угодья. Куски истлевших, обгоревших досок кое-где ещё торчали из-под земли, их острые остовы ещё виднелись то здесь, то там. Иногда под ноги попадали ржавые, рассыпавшиеся от ржавчины и времени кованые гвозди, ветхие куски когда-то необыкновенно крепких самодельных стальных скоб.
  Сергей остановился, переводя дыхание. Вот оно место, обозначенное на карте красным полукругом. Его новенькая, ещё маслянистая, остро-отточенная сапёрная лопатка легко взрезала, взрыхлив первый слой бурой сухой земли, перемешанной с золой. Дальше копать стало значительно труднее. Под верхним слоем почва была уже совсем другая: более плотная, сыровато-глинистая. Он копал уже примерно полчаса, а результата не было никакого. Руки с непривычки устали, глаза заливал пот. Пришлось даже снять армейскую кепку и положить рядом с собой.
  
  Сергей в душе проклинал себя за то, что ввязался в какую-то идиотскую авантюру. Он ещё раз развернул карту и довольно долго сидел над ней, вглядываясь в нанесённые обозначения. И через какое-то время понял, что копает не там, а на метра полтора левее указанной отметки. Мысленно обругав себя и не давая больше поблажек на отдых, он начал всё сначала. Копать стало ещё труднее, а результатов снова не было никаких. 'Главное, не останавливаться, надо потерпеть, как-нибудь переселить себя', - твердил он мысленно, словно убеждал кого-то в своей правоте. Но и другая мысль наперекор первой, словно родник, пробивалась из глубины сознания: наверняка и карта, и обозначения на ней, и разноцветные значки со стрелками, подробно указывающими пути следования, - чья-то глупая шутка, рассчитанная на таких вот идиотов... Пересилив себя, он с той же энергией продолжал рыть землю. Послышался какой-то неприятный звук, похожий на скрежет. Будто с усилием провели столовым ножом по стеклянной тарелке. Это штык лопаты наткнулся в земле на какое-то инородное тело. С лихорадочной поспешностью Сергей раскидал в сторону комья плотной, ссохшейся глины. А затем с большим трудом извлек из вырытой воронки довольно тяжелую темно-зеленую пластину. 'Неужели всё оказалось не выдумкой?' - с какой-то, самому ему непонятной алчной радостью подумал он, сбивая въевшийся слой земли с найденной железяки. Когда поверхность железной, по-видимому, медной пластины была очищена от грязи, в глаза бросилась славянская вязь: 'Синелобов Афанасий Еремеевич, купец второй гильдии, славно было житие сего почтенного гражданина, мужа и отца...' Преждевременная радость была напрасной. Им был найден неизвестно откуда взявшийся здесь фрагмент старинного памятника с большой и основательной медной вставкой, повествующей о долгой жизни и всех добродетелях усопшего.
  
  Разочарованию Сергея не было предела: словно кто-то специально, для затравки решил обнадежить его, а затем едко и зло посмеяться. Следовало сворачивать экспедицию и прекращать раскопки. Но, не зная зачем, видимо, из-за какого-то бессмысленного упрямства, а может быть, чтобы погасить в себе злость за свою глупость и наивность, он с каким-то остервенением, будто попавший в ловушку крот, продолжал вгрызаться лопатой в тугую глину.
  
  Неизвестно, сколько прошло времени, но неожиданно сапёрная лопатка, словно пытаясь опровергнуть все его предыдущие сомнения, будто встретив на своём пути какое-то пустое пространство, беспрепятственно погрузилась вглубь до самого основания черенка. И чуть было не выскользнула из его рук. Кое-как раскидав в стороны сырые комья словно кем-то специально спрессованный глины, он увидел сначала рваную, полуистлевшую рогожу. А под ней, покрытый ровным слоем сухой земли вперемешку с песком, деревянный настил. Вероятно, рядом со сгоревшим домом был вырыт когда-то ещё и погреб для хранения картошки, овощей и прочей сельскохозяйственной снеди. Стальное кольцо, потемневшее от времени и в некоторых местах изрядно проржавевшее, глухо стукнулось о лопату. Видимо, с его помощью открывали когда-то верхнюю крышку хранилища. Очистив деревянное покрытие от слипшейся земли и глины, Сергей осторожно потянул на себя кольцо. Туго, с каким-то неприятно-тоскливым скрипом, еле-еле верхняя крышка подалась вверх. Разверзшееся перед ним глубокое отверстие пахнуло сыростью, плесенью, запахом подземного тлена. Сгустившийся сумрак подземного царства, словно туман или дым, ударил в лицо. Но через мгновение рассеялся. И Сергей, немного привыкнув к темноте, вдруг увидел, что боковые стены погреба обшиты свежими досками. А на самом его дне лежат какие-то предметы, завернутые в полиэтиленовую пленку. Такую, какой обычно дачники на своих участках накрывают свои теплицы и парники. 'Наверняка что-то из сельхозтехники... стоило ли всё это так тщательно прятать!' - подумал он, осторожно спускаясь вниз.
  
  Было видно, что импровизированные ступеньки, по которым он ступал, сделаны совсем недавно, - по верхним их краям лежали свежеструганные доски, от которых ещё пахло смолистой сосной, не успевшей потемнеть. Его руки слегка дрожали, когда он, стараясь действовать как можно неторопливее и осторожней, наклонившись над тюками, пытался перерезать перочинным ножом тугую бечёвку, стягивающую пленку. Когда она, наконец, с тихим шелестом раскрылась перед ним на обе стороны, он увидел какие-то продолговатые небольшие доски, обёрнутые в несколько слоев в белую материю. Развернув её, он не сразу сообразил, в чём дело. И только приглядевшись, понял, что перед ним лежат старинные иконы в темно-серебряных, мерцающих окладах. Кажется, очень старые. Некоторые из них были почти что чёрные, словно стёртые временем, минувшими веками. И только на смутно различимых ликах святых, великомучеников и архангелов выделялись, будто озаренные каким-то внутренним нездешним светом, печальные лики со скорбными глазами. В третьем, последнем свёртке он увидел тщательно упакованные, аккуратно разложенные пачки денег, - пятидесятирублёвые и сторублевые купюры, зеленого и мышино-золотистого цвета. Его стипендия составляла тридцать пять рублей в месяц. За год он получал около четырёхсот рублей. Тысяча рублей ему уже казались совершенно запредельной суммой. Здесь же перед ним денег было такое количество, которое никак не укладывалось в его голове. Он устало присел на корточки. Нужно было какое-то время для того, чтобы до конца осознать: что же произошло. Сергей медленно поднялся наверх. 'А не снится мне всё это?' - как-то равнодушно подумал он. Но ствол сигнального пистолета больно упёрся в бедро. 'А что же дальше, что теперь делать?' - тут же пронеслось в голове. Неужели, может начаться какая-то иная жизнь? Может быть, теперь удастся построить свою судьбу так, чтобы она не зависела от окружающей действительности и от унизительной каждодневной работы на жалкой должности? Что это - единственный шанс помочь своим близким да ещё тем знакомым, которые волею сложившихся обстоятельств вынуждены до конца дней влачить полунищенское существование? Нет... Рано, рано раскатывать губы. Ещё надо попытаться уйти живым и невредимым из этого леса, подальше от этого заколдованного места. А ведь есть ещё два тайника-схорона, помеченных на карте. Значит, они тоже не обман, не выдумка, не мистификация, а реально существуют. Спокойно, не стоит торопиться и суетиться. Прежде всего надо разобраться с этим...
  
  Почти целый час он укладывал иконы в свой вместительный то ли охотничий, то ли армейский рюкзак. Все они с внутренней стороны были помечены какими-то инвентаризационными номерами, нанесёнными какой-то специальной краской. И это наводило на мысль, что все они когда-то хранились или, по крайней мере, числились в каком-то музее. И как оказались здесь - неизвестно. Оставалось только гадать. То ли были похищены, то ли кем-то спрятаны до лучших времен.
  
  Туда же, в рюкзак поместилась и большая часть найденных денег. А несколько туго упакованных пачек пришлось положить на дно большой плетёной из ивовых прутьев корзины, купленной на станции с рук у какой-то старушки за три рубля. С этой корзиной он и впрямь выглядел, как настоящий заправский грибник. Сверху корзину пришлось прикрыть ветками свежесрезанной хвои и лапотником прошлогоднего папоротника.
  
  Две серые птицы всё так же сидели на кривой ветке старой берёзы и пристально, не мигая, смотрели на него. Они были удивительно похожи на тех же самых птиц страха и смятения, которые не давали ему душевного покоя в ту далекую зиму. 'Уж не те ли это самые, вернувшиеся, прилетевшие сюда сквозь завесу времени?' - на миг мелькнуло в его голове, хотя он и не был суеверным. 'Шугнуть их, что ли!' - снова подумал он и взвёл курок ракетницы. Но в последний момент, поколебавшись, передумал. Звук выстрела мог привлечь чьё-нибудь внимание. Ведь ещё до конца не было ясно, есть ли кто-нибудь здесь поблизости...
  
  Витя, по прозвищу 'Слон', внимательно следил за всеми прибывающими и отбывающими со станции электричками. Пока что ничего заслуживающего особого внимания не наблюдалось. В двенадцать часов он должен был с местного телеграфа отзвониться лично Игроку. И сказать всего лишь несколько фраз со словами 'да' или 'нет'. Последняя до перерыва электричка на Москву уходила в одиннадцать сорок пять. Всё было пока что как обычно. Ничего подозрительного. Всё как всегда. Но когда электричка, медленно тормозя и гремя буксами, подходила к платформе, какой-то парень неожиданно, видимо, боясь опоздать, с корзиной в руках и рюкзаком за плечами, выбежал из-за редкого пристанционного кустарника и бросился к остановившимся вагонам. По 'прикиду' это был не то турист, не то грибник - любитель ранних лесных деликатесов, сморчков и строчков. И едва с шипением открылись двери, быстро вошел, почти что вбежал в хвостовой вагон. Что-то в этом было не так. И особенно странным показался Слону слишком уж большой и чем-то набитый рюкзак на спине у незнакомца. Если там разборная туристическая палатка, то тогда почему парень возвращается домой один? В походы, как правило, не ходят по одному. Если это грибник, то тоже странно. Такое количество грибов в начале сезона в окрестных лесах за несколько часов не насобираешь, самое большое - полкорзины. Да и какая-то непонятная форма у самого рюкзака. Словно забит он под завязку чем-то плотным и тяжёлым. Впрочем, рассуждать особо было некогда. Всё это пронеслось в голове у Вити Слона за несколько секунд. И он тоже успел в последний момент влететь в вагон электрички, правда, где-то в середине состава. А затем, немного отдышавшись, минуя тамбуры и узкие проходы вагонов, быстро направился к хвостовому вагону, куда так поспешно заскочил незнакомец.
  
  Витя Слон был серьёзным человеком. Он умел 'держать базар', ловить 'лоха' на слове, 'разводить на бабки барыг и бобров', а если надо, то и применять к ним меры физического воздействия. К тому же Слон входил в ударное ядро 'бригады' и пользовался расположением самого Игрока. Кроме этого, он постоянно тягал железо и был по габаритам намного крупнее всех своих подельников. Ему ничего не стоило своими гигантскими ладонями-черпалками запросто сломать хребет или шею даже совсем не слабому человеку. Именно ему вместе с подельником Головлём пришлось на днях крепко 'прессануть' одного прыткого студентика, который не захотел им показать свой багаж и вообще неправильно себя повёл, - оказал им двоим в подъезде бессмысленное и яростное сопротивление. За что и поплатился головой. Жив ли тот парень, Слон не знал. Для него слово Игрока было законом, за что тот так и ценил его, постепенно выдвигая из простой 'пехоты' на более высокие должности в бандитской иерархии. А если даже тот парень был и не при 'делах' и, оказавшись не в том месте и не в то время, просто 'попал под замес', то это его проблемы. Никогда не надо грубить 'серьёзным' и 'правильным' пацанам. 'В двенадцать позвонить вряд ли удастся, позвоню позже, когда всё выясню окончательно с этим туристом-грибником', - подумал он, открывая дверь в тамбур предпоследнего вагона...
  
  Сергей едва успел отдышаться и снять рюкзак. Корзинку с тяжёлым свертком он тоже поставил рядом. Все его страхи оказались напрасными, всё прошло благополучно: за ним никто не следил, никто не шёл за ним по пятам. Неожиданно дверь в тамбур приоткрылась, и какой-то зверообразный амбал шагнул ему навстречу. Его маленькие, чуть выпуклые, подёрнутые маслянистой дымкой глаза безжалостно и пристально в упор уставились на Сергея. Так, наверное, смотрит на свою жертву бультерьер перед тем, как броситься на неё и мертвой хваткой сжать челюсти. 'Ну что, много грибов насобирал?' - услышал Сергей голос, идущий словно откуда-то сверху. - А что там у тебя в рюкзачке, маслята или опята? Может, поделишься... а ну-ка, покажь?' И с этими словами незнакомый детина правой рукой схватил рюкзак и сильно потянул к себе. Сергей успел перехватить его запястье. Но с таким же успехом можно было бы схватиться ладонью за стальную ось движущейся многотонной телеги с тем, чтобы попытаться остановить её.
  
  В следующее мгновение огромные, словно железные лапы-клещи сдавили шею и плечи Сергея. Казалось, ещё немного, и последует лёгкий, сухой хруст ломаемых костей. Но, видимо, те летние многочасовые тренировки на турнике, подтягивания и отжимания в год их окончательной размолвки с Ольгой всё же не пропали даром. Все его мышцы, мускулы и сухожилия напряглись до последнего предела. И резким взмахом рук, сначала вверх, а затем вниз, он высвободился от не дающей ему дышать и ломающей, сдавливающей кости силы. Но Витя Слон был настоящим профессионалом своего дела. Выдающимся 'костоломом' по призванию, не ведающим жалости к своим жертвам. В былые времена таким, как он, не было бы, наверное, равных в пыточной избе или Тайной канцелярии. Несколько удивлённый таким отчаянным сопротивлением (другие обычно ломались сразу), он, вновь наваливаясь всей своей многокилограммовой массой на этого, совсем не робкого и оказавшегося вовсе даже не слабым 'грибника', попытался с ещё большей силой сомкнуть вокруг его шеи и плеч свои железные клешни-ковши.
  
  Сергей чувствовал, что нечто безликое, безжалостно-беспощадное, будто гигантская пасть белой акулы, неумолимо сдавливает его, разрывая тело на части и не давая дышать. Вместо физиономии звероподобного амбала он видел уже перед собой какой-то расплывшийся, бесформенный и неясный, словно отсвет ночного фонаря в ненастье, блеклый желто-оранжевый круг. 'Кажется, этот малый именно тот, которого мы ищем... ишь, как упирается, щенок... придется ломать шею', - думал Витя Слон, всё крепче и неумолимей сжимая свои страшные лапы. Мышцы Сергея вконец ослабли, не выдержав нечеловеческой нагрузки, а руки, повиснув как плети, безвольно опустились вдоль туловища. И тут его слабеющая ладонь, делая, наверное, последнее судорожное усилие, случайно уперлась в рифлёную рукоятку ракетницы. Большим пальцем руки он, уже ничего не чувствуя, кое-как, словно находясь в каком-то другом временном измерении, взвёл курок и, упершись стволом в эту убивающую его тушу, нажал на спусковой крючок. Витя Слон никак не предполагал, что и на каждого слона когда-нибудь находится своя мышь. Последнее, что он успел увидеть, так это то, что невесть откуда взявшееся шаровая молния стремительно влетела в тёмный, дребезжащий тамбур, на миг осветив его красным сполохом. Даже в этот момент Слон не почувствовал опасности. А молния в ту же секунду, сделав немыслимую дугу, насквозь прожгла его переваривающее даже гвозди нутро...
  
  Сергей не помнил, как он почти что вывалился из вагона на следующем полустанке. И, превозмогая боль, разрывающую на части всё тело, спустился по проржавевшей стальной лестнице с погнутыми перилами с платформы. Дико болела спина, окаменела шея. Позвоночник, казалось, был стянут в разных частях железными кольцами. Он еле передвигал ноги, дыхание было лихорадочно частым, словно перед этим он пробежал десятикилометровый кросс. Сергей медленно брёл наугад по малоприметной поселковой улочке, ведущей вглубь незнакомого посёлка в сторону от шоссейной дороги. Ему повезло: ни на платформе, ни здесь в это время почти не было людей. Иначе они бы точно обратили внимание на странного человека с большим рюкзаком и корзиной в руках, которого точно ветром качает. Если не считать какого-то древнего старика, который с пожелтевшим от времени пергаментным, морщинистым лицом стоял возле зарослей густо разросшейся акации и будто бы невидящим взором смотрел куда-то перед собой.
  
  Сергей продолжал идти наугад незнакомой дорогой. Поток невнятных мыслей, беспорядочно-хаотичных, беспокойно-тревожных захлестнул, казалось, всю его душу. И главное, не было сейчас никакой точки опоры, возможности всё проанализировать, чтобы принять правильное решение. Первое - его ищут и хотят с ним расправиться по-настоящему, второе - он вляпался по своей дурости, влип в страшный криминал, третье - пусть невольно, спасая свою жизнь, убил человека (человека ли?!). Что теперь остаётся делать? Скрыться ли на какое-то время, уехать из Москвы или явиться в соответствующие органы и обо всём рассказать? А может, раз уже всё так случилось и ничего уже нельзя изменить, - попытаться самому, с помощью невообразимо больших денег, свалившихся на него, как-то разрулить сложившуюся ситуацию? Но как? Никакого ответа он пока что не находил.
  
  И тут какая-то посторонняя мысль, мелькнувшая словно солнечный луч из-за тёмных нависших туч, показалась ему ободряюще спасительной. Иконы... да, у него иконы. Как с ними поступить? Продать их, присвоить, выбросить в придорожные кусты? Нет, это кощунственно и недопустимо. Тем более что они не его, а, вероятно, были кем-то украдены из церкви или музея. Стоп, из церкви... иконы должны висеть не в комиссионном магазине, не в загашнике у какого-то торгаша, не в частной коллекции у какого-нибудь фарцовщика или барыги, а именно в церкви. Да, их необходимо вернуть туда, где они и должны быть. А духовные отцы уж и сами разберутся, что к чему... Ещё минут пятнадцать он шел туда, где из-за высоких тополей тусклым золотом мерцала маковка с тонким крестом какого-то незнакомого, малоприметного сельского храма. В церкви было сумрачно и тихо. Утренняя служба давно закончилась, а до вечерней было ещё далеко. Бедные серебристо-тёмные оклады из фольги, потускневшие ризы неярким, бледным светом окрашивали убогость старых деревянных стен, кое-где потрескавшихся от времени.
  
  - Извините, - обратился он к какой-то пожилой незнакомой женщине в тёмном платке, вышедшей к нему откуда-то из-за его спины и подозрительно смотревшей на него, - где я могу увидеть вашего главного... ну, попа... нет, простите, священника или как там у вас... батюшку?
  - А что вы хотите?
  - Дело... у меня к нему важное дело, хотелось бы встретиться.
  - Его сейчас здесь нет... уже, наверное, час, как ушёл... будет теперь только к вечеру.
  - А не могли бы вы подсказать, где он живёт, как найти его?
  Женщина удивлённо пожала плечами: мол, странный вопрос, ведь здесь почти каждый знает, где живёт отец Александр. Но всё же назвала улицу и номер дома. А напоследок добавила:
  - Отсюда совсем недалеко будет...
  
  За автобусной остановкой, сразу в конце улицы, вдоль которой тянулись посадки молодой сирени и одичавших яблонь, виднелся большой деревянный дом с просторным зелёным двором и какими-то совсем маленькими пристройками в глубине. Сергей нерешительно остановился возле калитки, в душе жалея о том, что снова ввязался не в своё дело. Легкий серебристый смех вывел его из оцепенения. Прямо перед ним, за калиткой, стояла тонкая синеглазая девушка с вьющимися рыжими волосами. Очень симпатичная, с милыми весёлыми веснушками на лице.
  
  - Здравствуйте, божий странник. Вы к кому? - едва удерживая смех, улыбаясь, произнесла она.
  - Я... я пришел к священнику по очень важному делу... мне нужно срочно увидеться с ним, - отчего-то вдруг смущаясь и волнуясь ещё больше, торопливо ответил он, невольно залюбовавшись её свежестью, молодостью, какой-то ослепительно-яркой нетронутой красотой. 'Какая синеглазая', - вновь мелькнуло у него в голове.
  - Батюшки сейчас нет дома, - уехал на крестины... вернётся только к вечеру, - всё так же улыбаясь, произнесла она.
  - А вы, наверное, дочь? - невольно улыбнувшись ей в ответ, тихо спросил он.
  - Да... дочь... младшая... я самая настоящая поповна, - нарочито важно, с напускной строгостью опять произнесла она и опять засмеялась, чуть откинув голову назад, так что её рыжие волосы волной скользнули по хрупким, точёным плечам. Её синие глаза искрились каким-то ласковым светом и, казалось, проникали в самую душу. 'Ах, вот ты какая... синеглазая поповна', - отчего-то с какой-то необъяснимой грустью и щемящей нежностью подумал он. Ему вдруг вспомнилось одно стихотворение какого-то поэта Серебряного века, где речь шла о молодой поповне. И он вновь невольно улыбнулся.
  
  Прекрасная поповна, -
  Прекрасная, как сон,
  Молчит, - зарделась, словно
  Весенний цвет пион.
  
  Молчит. Под трель лягушек
  Ей сладко, сладко млеть.
  На лик златых веснушек
  Загар рассыпал сеть...
  
  - Меня зовут Сергей... А вас?
  - Меня Инной...
  
  Решение пришло так же внезапно, как и неожиданная встреча с этой девушкой.
  
  - Послушайте, Инна, не могли бы вы передать вашему отцу... ну, вашему батюшке вот этот рюкзак... к сожалению, подходящей сумки или пакета у меня в данный момент нет. Здесь - иконы. По-моему, достаточно редкие и ценные. Пусть ваш отец сам решит, что с ними делать.
  Она, с некоторым удивлением и замешательством, уже не улыбаясь, внимательно и серьезно смотрела на него.
  - Нет, нет... вы не подумайте... Просто они достались мне совершенно случайно. В общем, можно сказать, я их нашёл. Точнее, они были спрятаны. И вот я решил... вы их отдайте вашему отцу. Я вас очень прошу!
  - Хорошо... хотя я не совсем понимаю... всё это как-то очень странно, - слегка дрогнувшим голосом тихо ответила она.
  Сергею на миг показалось, что он слишком долго где-то блуждал и теперь вновь оказался у давно покинутого им берега. Ему никуда уже не хотелось уходить. Было одно желание - остаться здесь, рядом с этой милой, стройной и симпатичной рыжеволосой девушкой.
  - Инна! - вдруг неожиданно для самого себя каким-то хриплым, прерывающимся голосом снова произнёс он, - можно мне будет когда-нибудь увидеть вас, встретиться с вами?
  Она задумчиво и несколько удивлённо посмотрела на него, словно увидев впервые. Яркой летней безоблачной синевой были наполнены её глаза. Далёкая тень прежней беззаботной и счастливой улыбки скользила где-то в уголках её губ.
  - Я даже не знаю... хотя в эту пятницу у меня рано заканчиваются занятия...
  
  ...Отец Александр был очень удивлён и немного растерян, когда узнал от дочери, что некий молодой человек, по имени Сергей, оставил для него нечто странное. А именно, рюкзак... рюкзак с иконами. Во всём этом было много непонятного. Сама ситуация таила в себе какую-то скрытую опасность. Что всё это значит? Чем может обернуться лично для него и для прихода? Уж не провокация ли это, задуманная кем-то из комитета госбезопасности? Хотя не похоже. Да и с какой стати? Церковь сельская, бедная. Приход небольшой. Все прихожане - люди в основном пожилые. Простые, обычные труженики, никак не связанные ни с политикой, ни с диссидентским движением. Молодёжи среди верующих мало. Против власти никакие проповеди здесь не велись и не ведутся. Тогда что же за всем этим кроется?
  
  Он вспомнил, как много лет назад началось его служение во благо Господа. В начале шестидесятых, когда усилились гонения на церковь, он, молодой выпускник духовной семинарии, должен был принять приход и вступить в должность. В справке, выданной ему в епархии, указывалось, что отец Александр является, кроме всего, также 'насельником храма апостолов Петра и Павла'. Сама справка была заверена большой круглой печатью окружного управления МВД. Когда новоиспеченный служитель предъявил указанную справку местному участковому, имеющему пять классов образования, дабы приступить к своим обязанностям, то неожиданно ловким приёмом был сбит им с ног, связан по рукам и ногам, к тому же едва не расстрелян на месте. А затем его отправили с усиленным нарядом в городскую тюрьму. В чём же было дело, только через два дня с большим трудом удалось разобраться. Оказалось, что участковый в предоставленной ему справке вместо слова 'насельник' прочитал 'насильник'. Тем более что этот факт подтверждался вышеупомянутой большой гербовой печатью. Можно сказать, что отец Александр в тот раз ещё легко отделался. Всё могло закончиться для него тогда гораздо хуже...
  
  На освидетельствование икон был приглашен местный художник-реставратор Петр Аскольдович Крапкин. Когда стали их осматривать - ахнули. Иконы и впрямь оказались редкими и ценными: пятнадцатого и шестнадцатого веков.
  
  Петр Аскольдович Крапкин работал ныне мелким реставратором в сельской церкви, а по совместительству ещё и дворником в местном ЖЭКе. В минуты крепкого подпития он любил говорить, что 'дворниками не рождаются, а ими становятся в силу объективных жизненных обстоятельств...' Нельзя сказать, что у него не было никаких других способностей. Наоборот, в молодости он был, как говорится, подающим большие надежды художником. Особенно ему удавались картины и пейзажи, написанные в духе 'фундаментального соцреализма'. Некоторые из них, такие, например, как 'Утро доярки', 'Колхозник на свадьбе', 'Лезгинка комбайнера', 'Мечта краснодеревщика', 'Рассвет на свиной ферме', уже украшали некоторые сельские клубы областного масштаба. Казалось, что сама капризная судьба делает в его сторону свой учтивый реверанс. И осталось, что называется, совсем немного, чтобы окончательно и бесповоротно утвердиться, попав в могучую и нужную, надежную 'струю'. Но... человек предполагает, а рок, фатум располагает. Как известно, жизнь часто совсем по-другому тасует, раскладывает карты, делая свои совершенно неожиданные и никому неведомые ходы. Как и все потенциально большие или подающие надежды художники, Петр Аскольдович был не дурак выпить и вообще немного расслабиться. Устроить иногда так, 'по поводу' или 'без повода' небольшой сабантуйчик. Или же, как говорил литературный герой одной повести, 'такой маленький бардачок, эдакий бардельеро'. Тем более, что кое-какие деньжата у Петра Аскольдовича в ту пору уже водились. А уж коли находился какой-нибудь мало-мальский повод 'взлохматить купюры', то это вообще - святое дело!
  
  В то далекое лето (а о нём ещё до сих пор вспоминают старожилы) Петр Аскольдович ещё обитал в Москве. Вокруг столицы, да и по всей области, горели торфяники. Лето было на редкость жарким, засушливым. Дождей не было вообще. Всё Подмосковье, да и сама Москва уже с начала июня были окутаны плотным, бело-сизым ядовитым дымом-туманом. Было тревожно. По Москве ползли разные слухи. Один страшнее другого. В том числе и о конце света. Густая пелена ядовитого тумана с самого раннего утра неподвижной белой завесой, похожей на высокую безжизненную стену в больничной палате, маячила в уже утреннем раскалённом пространстве, закрывая солнце. Даже соседние дома с самого близкого расстояния были почти неразличимы. К полудню неслыханная жара с клубящимся невидимым зноем разогревала, расплавляла неподвижный белый туман, и он начинал струиться по всему пространству города, словно раскалённое парное молоко. А в тёмные, безжизненно-дымные ночи от нестерпимой жары и духоты невозможно было уснуть. Не хватало воздуха - ядовитый туман своим невидимым дыханием пожирал весь кислород. И только простыни, смачиваемые несколько раз за ночь холодной водой, приносили некоторое кратковременное облегчение.
  
  Так вот, Крапкин Петр Аскольдович привык считать себя творческим бунтарём, всегда и везде идущим наперекор жизненным и житейским обстоятельствам. Назло всем и вся. В том числе и природным катаклизмам: жаре и холоду, пожарам и наводнениям, дыму, духоте, всевозможным бурям и ураганам. Поэтому именно в этот непростой период, когда все в основном отсиживались по своим домам, он и решил выбраться со своей 'боевой' подругой, можно даже сказать, гражданской женой, на лоно природы. Иными словами, Петр Аскольдович Крапкин, по выражению великого поэта, решил 'посетить сей мир в его минуты роковые'. К слову сказать, подругу Петра Аскольдовича звали Сусанна Жоржевна Невеличко. В минуты особой близости он так и называл её: 'Моя птичка-невеличка, пташка канареечка'. А работала эта 'птичка-невеличка', имеющая, к слову, довольно пышные формы и немалые габариты, продавщицей в кондитерском отделе именно в том доме, где и проживал наш герой. Короче говоря, плевать на то, что на термометре уже - плюс тридцать, что всё вокруг дымится и плавится, что почти что всё население попряталось в своих квартирах с наглухо задернутыми шторами, - нам всё нипочём! Как говорится, законы всемирного тяготения - не для нас! Нам - 'всё по барабану'. Назло всем и вся мы будем 'петь... а точнее пить и смеяться, как дети'.
  
  Выбраться решили пораньше, пока солнце не раскалило до последней стадии кипения дома, тротуары, дороги, деревья. Кроме того, что если пораньше, так ещё - и подальше. Хотя, как известно, 'чем дальше в лес... тем злее партизаны'. Правда, не все об этом догадываются. Пригородная электричка пока ещё бодренько и довольно весело постукивала колесами по рельсам. А Пётр Аскольдович, удобно и вальяжно расположившись на деревянной скамейке, философски заметил своей подруге, с немым восторгом внимавшей его рассуждениям и афоризмам:
  
  - Знаешь, птичка-невеличка, мне сейчас почему-то вспомнился Пушкин, а именно его бессмертные строчки: 'Как от проказницы зимы - бежим от матушки -чумы'. Ведь верно подметил старик. Почти что как у нас с тобой. Только немного наоборот: мы с тобой ни от кого не бежим, а сами едем навстречу... м-м-м, как бы это поточнее выразиться... словом, 'навстречу матушке жаре'... И, заметь, Сусанна, никого не боимся, а сами ищем приключения на свою, так сказать... как бы это поточнее выразиться... В общем, ты меня поняла.
  
  Что верно, то верно: Пётр Аскольдович иногда сам искал и успешно находил приключения на свою не названную вслух часть тела. Но об этом позже. Всё пока что складывалось замечательно. Сошли с электрички на какой-то довольно дальней станции. И Пётр Аскольдович сразу же затянул: 'На дальней и-и станцэ-и-и сай-ду-у...'
  Через минут пятнадцать небыстрой ходьбы им открылся великолепный пейзаж: небольшая поляна, затенённая, словно густым шатром, зарослями развесистой ольхи. И тут же, рядом с ней, глубокий и довольно большой по габаритам, в длину и ширину, - искусственный пожарный водоём, наполненный мутноватой водой и дающий живительную прохладу. А надо сказать, что в то лето многие пруды и небольшие речонки от запредельной жары высохли до дна. Поэтому, можно сказать, госпожа Удача с самого начала улыбнулась Петру Аскольдовичу и его спутнице своей ослепительной улыбкой. Расположиться, не мудрствуя лукаво, решили здесь же. Достали снедь и, конечно же, прохладительно-горячительные напитки, без которых, как вы сами понимаете, вся поездка, весь этот импровизированный круиз не имели бы никакого смысла.
  
  Солнце распалялось всё ярче и ярче, расплавляя в зелёное олово листву затихших деревьев. Но Петра Аскольдовича это мало волновало, да и нисколько не напрягало. Он был 'сам себе голова', то есть считал себя серьёзным мужчиной, способным принимать самостоятельно важно жизненные решения и ни с кем не советоваться по всякому поводу. Он иногда даже изрекал следующий афоризм, подчёркивая свою самостоятельность: 'Лучше быть головой у колибри, чем жопой у гиппопотама'. Данное высказывание, не совсем литературное по форме, было, тем не менее, достаточно глубоким, как казалось Петру Аскольдовичу, по своей внутренней сути. Он вальяжно и расслабленно сидел в густой развесистой тени со своей 'боевой' подругой, словно Робинзон Крузо с верным Пятницей, и неспешно, с удовольствием, мелкими глотками потягивал прямо из горлышка запотевшей холодной бутылки живительное, горьковато-пенное пиво. И продолжал несколько лениво разглагольствовать на извечные темы. Например, о том, что истинно талантливому и даже гениальному человеку (видимо, к этой категории он относил и себя) всегда нелегко приходится в сей жизни, в этом алчном и беспощадном мире. В котором - и непонимание современников, и цензура, и козни завистников. Да и... мало ли разных других напастей.
  
  После примерно пятой опорожненной до самого донышка бутылки он, как-то неожиданно для себя, блаженно и сладко зевнул и затянул, снисходительно-насмешливо поглядывая на Сусанну Жоржевну, старую детскую песенку: 'Прилетела птичка, птичка-невеличка... она в клювике держала кусочек аммонала'. Какая-то удивительно приятная и сладкая истома вдруг охватила всё его бренное тело и душу. И, уронив буйну голову на колени своей подруги Сусанны Жоржевны Невеличко, Пётр Аскольдович спокойно и безмятежно уснул глубоким сном святого праведника. Действительно, это было самое настоящее блаженство! Никуда не надо спешить, мельтешить, торопиться и суетиться. К черту всякая обязаловка и скучная, повседневная, нетворческая работа! О, как сейчас хорошо и даже здорово! И всё главное, что нужно творческому человеку, под боком - снедь, закуска, выпивка, женщина!
  
  Пётр Аскольдович иногда просыпался. С тем, однако, чтобы вновь вкусить в полной мере плоды Бахуса и закусить. А после сей непродолжительной процедуры вновь погружался в сладкие объятия Морфея. И через какой-то промежуток времени - опять по новой... Состояние безоблачного, безмятежного покоя охватывало и увлекало его в свои незримые объятия всё с большей и большей силой. Незримое присутствие Сусанны Жоржевны даже во сне вдохновляло его и звало к грядущим свершениям и подвигам. Через какое-то довольно продолжительное время он так же, как и уснул, вдруг неожиданно очнулся. Будто кто-то невидимый толкнул его в бок. Видимо, и у счастливой сказки бывает конец. Так и Пётр Аскольдович к своему вящему ужасу вдруг обнаружил, что рюкзак с пивом безнадежно пуст, четвертинка водки - девственно прозрачна и легка, а из трех бутылок 'Ркацители' осталась только одна. Да и та - далеко не полная. Было, от чего впасть в отчаяние. Это были для него самые тяжёлые минуты. Ведь ещё совсем недавно казалось, что это именно тот праздник, который всегда с тобой, что эта зажигательная фиеста никогда не кончится. Но 'се ля ви', как говорят французы. К тому же солнце стояло уже в зените: нестерпимый жар вместе с молочно-сизой, синеватой, безвоздушной дымкой заполонили всю округу. Тень деревьев поредела, и казалось, что густое, раскалённое марево идёт откуда-то из невидимых глубин земли. Стало тяжело дышать, а тело сделалось каким-то вялым, безвольным и теплым. Словно только что поставленное в раскалённую духовку тесто. В голове слегка мутилось. Какая-то тяжесть и тошнота подступали к горлу.
  
  И тут неожиданно Петру Аскольдовичу пришла в голову спасительная мысль: а не окунуться ли? Сказано - сделано. Но в начале он заставил себя, что называется через 'не могу', одним махом выпить из горла оставшиеся полбутылки 'Ркацители', для поднятия духа и тонуса. Правильно, что какой-то мудрец ещё в древности заметил: 'Вино на пиво - сущее диво'. И только после этого полез в воду. Его боевая подруга спала тут же на берегу в вольготной, расслабленной позе, утомлённая, как и он, солнцем и пивом. По её безмятежному лицу и чуть вздрагивающим, слегка приоткрытым губам было видно, что вся она окутана неземными облаками розовых волшебных видений, витает душой в райских кущах своих девичьих фантазий. Пожарный водоём, куда полез Пётр Аскольдович, был достаточно глубок. Правда, дно оказалось скользко-илистым. Стоять в воде можно было только на мысках, вытянувшись изо всех сил, чтобы не захлебнуться. Это было слишком неудобно: всё время терялось равновесие. Раздутый от пива Пётр Аскольдович, в полосатых 'семейных' трусах, словно большой детский надувной мяч или непотопляемый пенопластовый поплавок, медленно и безвольно перекатывался по водяному пространству. Но скоро он нашёл для себя оптимальное телонахождение. Глубоко втянув ртом воздух и широко раскинув руки, он медленно, словно плавниками, шевеля при этом ещё ступнями ног, уже почти что плашмя, начал хаотично перемещаться по поверхности водоёма. Вода оказалась (что было и не мудрено) совершенно теплой. И не надо было прилагать почти что никаких усилий, чтобы держаться на ней. Это было полное ощущение свободного полёта, но только в воде. Иногда он погружал голову под воду, при этом приоткрывая глаза. Иной, таинственный и загадочный мир, не похожий на наш, открывался его взору. Под воздействием немалого количества выпитого алкоголя он делался ещё интереснее и красочней. Зелёные водоросли, похожие на тропические лианы, свивались отовсюду. Гигантские жуки-плавунцы, словно неведомые птицы, мелькали между травянистых стволов кувшинок и лилий. Стремительные головастики, будто фантастические ищейки, сновали повсюду, норовя уткнуться своими уродливыми головами в ил.
  
  Но что-то неведомое всё же отвлекало внимание Петра Аскольдовича от созерцания подводного мира, не позволяя сосредоточиться на флоре и фауне целиком. Какой-то отдаленный шум, вначале глухой и невнятный, стал постепенно усиливаться по нарастающей. Хотя немалая толща воды значительно глушила его и, почти погасив, скрадывала все остальные звуки, доносящиеся из окружающего пространства. Вобрав в себя новую очередную порцию воздуха, Пётр Аскольдович вновь и вновь погружался с головой в спасительную, сказочно-прохладную стихию. А неясный шум, да что там шум, уже почти что грохот всё нарастал. 'Кажется, вертолёт!' - наконец-то догадался Пётр Аскольдович. И он не ошибся. Большой пожарный вертолёт 'МИ-26', зеленовато-бурого цвета, с крупными белыми бортовыми номерами на фюзеляже, с гигантским ковшом-контейнером в виде стального корыта для забора воды, соединенным с осью шасси двумя стальными тросами, медленно завис над водоёмом. И, несмотря на то, что был он совсем близко, Пётр Аскольдович едва различал его силуэт, еле выступающий из-за густого, беловато-сизого туманного дыма. И лишь по шуму пропеллера да грохоту мотора угадывал его постоянно меняющееся местопребывание.
  
  Но затем вновь сладостная истома охватила всё его бренное тело. Он обо всём забыл, словно в популярной когда-то песне Эдиты Пьехи: 'Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не знаю, ничего никому не скажу, ча-ча-ча...' Он пребывал в ином измерении, в состоянии неописуемой и восхитительной нирваны. Это был, наверное, тот 'приход', о котором так мечтают наркоманы со стажем, изо всех сил моля своего героинового божка: 'Кайф, кайф, приди!'.
  
  А тем временем уставший и измученный от постоянного недосыпания пилот вертолёта, не отдыхавший толком уже несколько дней и ночей подряд, беспрестанно борясь с лесными и торфяными 'очагами возгорания', всё делал (простите за каламбур) на 'автопилоте'. Спеша и торопясь, не вдаваясь в отдельные детали и подробности, он завис на своём вертолёте над водным объектом. И, дабы наполнить живительной влагой стальную ёмкость, пошел на снижение. Через несколько минут гигантский ковш-контейнер, так похожий на корыто, сваренный из стальных листов железа и прикреплённый на четырех плетеных тросах к шасси вертолета, переваливаясь из стороны в сторону и звеня, тяжело и глухо грохнулся в водоём. Неведомая сила, пузырясь и булькая, сначала закружила Петра Аскольдовича в своём неистовом танце, в пенистом водовороте. А затем начала поднимать куда-то вверх. 'Что такое? Где я? Что со мной?' - только и успел подумать Пётр Аскольдович. Он широко открыл глаза, но вместо привычного подводного мира, состоящего из густых водорослей со снующими в разные стороны жуками-плавунцами и головастиками, увидел вокруг себя только бесконечное небо и ослепительно бьющее в глаза солнце. Точно, как князь Андрей на поле Аустерлица. 'Всё ложь, всё обман... кроме этого бесконечного, высокого, вечного неба... - подумал он, неожиданно вспомнив фразу из бессмертного романа. - Видимо, я уже на небе. Но почему так скоро? И главное, что это: ад или рай? Да, вляпался я тут, кажется, по самые помидоры', - с горечью подумал Пётр Аскольдович, поднимаясь. Ему вдруг захотелось прочитать какую-нибудь молитву. 'Иже еси на небеси...' - только и смог вспомнить Пётр Аскольдович. Грозный шум из словно разверзшейся небесной хляби оглушил его, проникая всё глубже и глубже в каждую клеточку его проспиртованного тела. Казалось, от него уже было нельзя ни уйти, ни спрятаться, ни скрыться. Пётр Аскольдович поднимался всё выше и выше. Ему даже почему-то вспомнилась пионерская песня 'Орлята учатся летать'. А потом и две другие: 'Орлёнок, орлёнок, взлети выше солнца...' и 'Здравствуй, аист'. И сразу, видимо, от жары, алкоголя и нервного перенапряжения, и вовсе пошли слуховые галлюцинации. Так, он четко услышал мотив некогда популярной песни, посвящённой первому полёту в космос Гагарина:
  
  Ро-од-и-на слы-шит, роди-на зна-е-т,
  Где в облак-а-х её сын пролет-ае-т...
  
  'Да это ж про меня!' - радостно подумал Пётр Аскольдович. А потом он посмотрел вниз. И на душе у него стало тоскливо. Он увидел крохотную фигуру и ещё несколько точек, хаотично перемещающихся по берегу вдоль пожарного водоёма. Это была, видимо, Сусанна Жоржевна и ещё какие-то люди. Они совершали какие-то непонятные, лихорадочные действия. И тут Петра Аскольдовича осенило: да они же меня ищут! Он попытался даже что-то крикнуть им из своих заоблачных высот и помахать рукой. Но всё было тщетно. На душе стало ещё тоскливее. 'Внизу люди, а я один, как хрен на блюде', - с отчаяньем подумал он. А песня всё лилась и лилась:
  
  Ро-од-и-на слы-шит, роди-на зна-е-т,
  Как не-ле-гк-о её сыну бы-ва-ет...
  
  Ему стало как-то особенно хорошо и грустно. А новая песня уже откуда-то проникла в эфир:
  
  Опустела без тебя земля,
  Как мне несколько часов прожить?..
  
  Пётр Аскольдович вдруг почувствовал себя истинным сыном планеты Земля, чуть ли не первым космонавтом. Он словно наяву увидел скорбно-трагическое лицо Сусанны Жоржевны, своей 'птички Невеличко'. Она, воздев глаза и длани к небу, как будто Ярославна на крепостной стене, ожидающая своего князя Игоря, пристально вглядываясь в необозримые дали, звала из необъятной выси Петра Аскольдовича. 'Тоскует, лярва', - растроганно и удовлетворенно подумал он. Но через несколько секунд всё изменилось. Она, как будто уловив на расстоянии его мысли и желая вызвать в нём приступ ревности, неожиданно изменилась в лице: улыбнулась сексуально и фривольно, захорошела и звонким голосом весело пропела совсем уже иное:
  
  Полюбила я Титова,
  А Гагарину -дала!
  Ощущение такое,
  Будто в космосе была!
  
  'И эта изменить норовит, - зло подумал Пётр Аскольдович, - видишь ли, Титова с Гагариным ей подавай!'
  
  Ему уже начала мерещиться где-то в глубине небесной хляби гигантская раскаленно-чёрная сковородка со снующими в радостном оживлении, с какими-то крючьями-баграми, маленькими, юркими и противными чертями. 'Ждут, сволочи... ждут меня', - вновь с каким-то содроганием подумал он. Правду говорят, что иногда перед взором человека в минуты душевных потрясений пролетает за несколько секунд вся его жизнь. Так и здесь. За те несколько секунд, пока Пётр Аскольдович в буквальном смысле находился на небе, перед ним мгновенно промелькнула вся его большая, путаная (как и у всякого творческого человека) жизненная весь: общежитие, учеба-неучеба, прогулы, загулы, нескончаемые пьянки-гулянки с друзьями и девицами легкого, фривольного поведения. И, конечно же, каким-то отдалённым и невнятным, расплывчатым огоньком где-то далеко и неясно мерцало ещё нечто другое. Ах, да - это было его творчество. Его художественное творчество. То, чем он так гордился в глубине своей души и что так возвышало его самого в своих глазах над другими людьми. И страстно хотелось мысленно зацепиться хотя бы даже за одну какую-нибудь свою написанную картину, дабы перед мигом Страшного Суда ощутить, так сказать, нравственную силу и обрести, наконец, духовную опору, почву под ногами. Чтобы достойно и спокойно взглянуть в неведомое. Но галерея написанных им картин, зрительно проносясь в голове длинной чередой, не оставляла никакого следа. Все они почему-то сливались в памяти в одно целое и неразличимое. И 'Курсанты в курилке', и 'Знатные доярки в бане', и 'Первый поцелуй в казарме', и 'Свадьба победителя и победительницы соцсоревнования', и 'Краснодеревщики в Большом театре', и 'Таксист, слушающий оперу Верди' - всё это было каким-то однообразно похожим, почти что одним и тем же, только в разных ракурсах. Эдаким, что ли, возвышенно-пресным, слащаво-фальшивым. И курсант-отличник, читающий в курилке с радостно оскалившейся улыбкой, возле туалетной кабинки тезисы КПСС. И знатная птичница в накрахмаленном фартуке и косынке, радостно улыбающаяся своим бройлерным питомцам-пернатым. И победители соцсоревнования - он и она, нацепившие к своим свадебным костюмам и платьям все свои регалии и награды; вылупившие в счастливом недоумении свои глаза, словно жертвы Хиросимы и Нагасаки, - будто увидев друг друга впервые... Всё, всё было - не то! Неинтересно, скучно, приторно, неискренне. 'А ведь творения мои... того, как бы это поточнее выразиться... одним словом - говно, - вдруг с отчетливой ясностью осознал Пётр Аскольдович. - Если вернусь с небес в земную юдоль (он незаметно для самого себя начал думать и выражаться по-старославянски) - напрочь заброшу свою мазню, перестану малевать, клянусь...
  
  Что же еще вспомнить? Неожиданно в памяти вдруг всплыл давний эпизод. Он со своим напарником Аркашкой... э-э-э, вот, что-то с памятью моей стало, фамилию-то совсем забыл, 'подрезали', утащили с чужого банкета две бутылки шампанского. Дело было в конце рабочего дня. Есть хотелось, аки тиграм. А закуски не было. Выпили всю 'шипучку' до донышка. И тут Аркашка извлёк откуда-то большую стеклянную банку с прошлогодней консервированной фасолью. Ну, и закусили. А потом такое началось! Вот уж воистину... житие мое... Азм есьм... Клянусь, стану праведно жить... начну замаливать грехи. А ещё - ей богу, брошу пить, женюсь на Сусанне Жоржевне Невеличко. И работать буду - маляром или дворником. Приносить, одним словом, реальную пользу людям...' В этот момент выражение его лица было примерно таким же, как у Сталина, дающего свою знаменитую клятву у изголовья почившего Ильича. А какой-то невидимый голос, идущий будто бы из глубин Вселенной, словно продолжил его мысль: 'Не пиши... не надо... не твоё это дело... не расстраивай всяк сущих...'.
  
  Огромный стальной ковш-корыто вдруг неожиданно накренился и разверзся над плотным облаком вонючего дыма. Но и тут Петру Аскольдовичу повезло: вместе с кубометрами воды он выпал в осадок, то есть словно по поверхности водопада, чуть-чуть наискось, в горизонтальном положении продефилировал в довольно большую, но неглубокую отхожую яму. Созданную, между прочим, усилиями работающих здесь пожарников для оправления своих естественных надобностей, а также наполненную непромышленными отходами и разными нечистотами, оставшимися после горения торфа и прочей болотной флоры и фауны. Когда он с небольшой высоты летел туда вниз головой, ему опять вспомнилась очень популярная пионерская песенка: 'Орлята учатся летать! Орлята учатся летать...' Он благополучно выбрался из ямы и, хотя от него, что называется, несло за версту, был по-настоящему счастлив.
  
  Пётр Аскольдович сдержал свою клятву: бросил пить, перестал писать картины и женился на Сусанне Жоржевне Невеличко. А вспоминая свою воздушную одиссею, только качал головой и приговаривал: 'Ха-ха-ха! Чего только не бывает в жизни! А вы говорите, купаться?'
  
  
  ***
  
  Сергею удалось поспать всего-то чуть больше трёх часов, после того как он, смертельно уставший, полубольной, измученный физически и полностью опустошённый, вернулся из своей поездки домой. И если бы не долгий звонок в дверь, проспал бы, как пить дать, не меньше суток, - так велико было напряжение после всего пережитого и случившегося с ним. Стараясь не греметь, почти бесшумно он прокрался в тёмный коридор и осторожно заглянул в глазок. По вытянутому, искажённому в увеличительном овале изображению он не сразу узнал Татьяну.
  
  - Здравствуй, Сергей.
  - Привет... что случилось? Ты зайдешь?
  - Нет, ты не подумай... я по делу и ненадолго... с тобой всё в порядке?
  - А что со мной должно случиться... постой, ты что-то уже слышала или что-то знаешь?
  - Нет... толком ничего не знаю... хотя... Просто случилось вот что. Андрей в больнице, в очень тяжёлом состоянии. На него напали в подъезде какие-то отморозки. Непонятно зачем. А теперь вот и тебя, - может, так просто совпало, - тоже ищут. Сегодня приходили в институт на наш курс какие-то неизвестные типы. По виду, по всем повадкам и манерам, блатные или уголовники. Спросили сначала у этого вашего отличника Эдика, с кем дружил Андрей. Начали ему угрожать, сказали, что из милиции, хотя в деканат не заходили. Я после их ухода спрашивала у секретарши. А он им всё и выложил про тебя: где живёшь, чем занимаешься. И ещё, будто кто-то его за язык тянул, поведал им, что уже несколько дней ты почему-то не появляешься в институте. Я вот только за этим и пришла, чтобы предупредить тебя. Мне кажется, что ты попал в какую-то скверную историю. Так что ты не подумай...
  
  - Я и не думаю. Большое тебе спасибо. Может, всё-таки зайдешь?
  - Нет, извини... я просто за тебя боялась. А ещё - прости... за что - сам знаешь. Если будет нужна моя помощь - звони... телефон ты знаешь.
  
  
  ***
  
  Мысли в голове кружились с невероятной, лихорадочной быстротой. Всё тело била неприятная дрожь. Голова кружилась. Что-то надо было срочно предпринимать, а не сидеть на месте и ждать у моря погоды. Через какое-то время он немного успокоился. Итак, что же теперь делать? Ну, во-первых, самое главное - постараться не паниковать и не впадать в истерию. Прямых доказательств у тех, кто его ищет, по-видимому, нет. Но доказательства им и не нужны - убьют или зарежут просто так. Как говорится, для профилактики, на всякий случай. Зачем же они приходили тогда в институт? Скорее всего, позарез им нужна та самая карта, на которой обозначены украденные ими и спрятанные ценности. Вероятнее всего, местонахождение тех тайников они знают лишь приблизительно. Значит, будут любой ценой искать его - для них он пока что единственная зацепка. И, по-любому, если найдут, то в живых уже точно не оставят. Может, лучше тогда обратиться в правоохранительные органы, в милицию? Вряд ли поверят. Скажут, что насмотрелся итальянских фильмов про мафию. А в нашей стране, как известно, мафии и организованной преступности нет. Это вам не Америка или Сицилия какая-нибудь... Если же рассказать им обо всём с самого начала и о том, что произошло в электричке, то... самого посадят в тюрьму. И надолго, лет на десять, как минимум. Живым оттуда тоже не вернёшься. Это факт... Второе, пожалуй, сейчас это самое главное, - попытаться помочь Андрею. Он ведь вообще ни за что, ни про что пострадал. Получается, что из-за меня у него вся жизнь исковеркана. Да и будет ли у него теперь эта жизнь? Надо срочно съездить в больницу, дать денег врачам, попытаться нанять сиделку и оплатить все больничные расходы. Одним словом, любой ценой спасти, вытащить парня... И третье - на время исчезнуть, скрыться. На год или на два. Бог с ним, с институтом. Если всё обойдется, потом видно будет. Родители с сестрой сейчас пока что живут с отцом в закрытом военном городке. Значит, они в относительной безопасности. Срочно позвонить им по телефону, придумать, сказать что-нибудь. Мол, уезжаю на практику куда-нибудь, на несколько месяцев. Дома буду только наездами. И рвануть, не затягивая, к родственникам отца на Кубань. И перекантоваться там пару лет. Может быть, за это время всё как-нибудь уляжется, стихнет. Бандиты ведь не спецслужбы какие-то, вечно искать его не будут. У них и так много дел. Хотя деньги здесь замешаны слишком большие... А четвертое - чтобы как-то существовать и жить, возможно, долгое время без работы, стипендии и зарплаты, следует... уже идти до конца, не останавливаться на полпути. Как говорил военрук в школе, 'не дрожать, как осиновый дуб'. Пока не грянул гром, можно попытаться съездить хотя бы ещё в одно из тех мест, которое обозначено на карте. А после этого, не возвращаясь домой, снять уже какую-нибудь комнату или квартиру в другом районе. Надо спешить, а то наверняка эти могут заявиться сюда с минуты на минуту...
  
  
  ***
  
  Электричка вновь дробно-звонко постукивала по рельсам и уносила его почти в те же края, где он, словно в каком-то дешевом бульварном и довольно вульгарном романчике, искал - и нашел всё-таки спрятанные сокровища... Правда, ехать теперь предстояло по времени несколько ближе. А идти пешком, судя по обозначенным на карте отметках, гораздо дальше: порядка десяти километров, по лесистой пересечённой местности.
  
  Было ещё довольно сумрачно, но на востоке небо слегка заалело. Его края за горизонтом посветлели и стали изумрудно-жёлтыми. Сергей хмуро посмотрел в окно. Честно говоря, его пугало предстоящее предприятие. Слишком много опасностей таилось во всей этой затее. И он чувствовал, как грозные тучи сгущаются над его головой. На миг ему даже показалось, что те же серые птицы страха и тревоги, с которыми он распрощался, как ему казалось, навсегда, его давние и невольные соглядатаи, вновь пристально взглянули на него своими чёрными бездонными глазами из-за тёмных, проносящихся мимо посадок. Он невольно вздрогнул и съежился. Что ни говори, нервы были на пределе. Действовать теперь следовало ещё осторожнее. Любая, даже самая незначительная оплошность могла стоить жизни. И в то же время надо было хотя бы пытаться вести себя по-мужски, не быть жалким трусом и паникёром. Раз заварилась такая каша, пытаться самому каким-то образом её расхлёбывать.
  
  Неожиданно мысли его, то ли под воздействием пережитой опасности, то ли из-за инстинкта какого-то самосохранения переключиться на что-то другое, отвлечься, вернулись опять к прошедшим годам учёбы в школе. Порывисто-часто стучали колеса, а Сергей вспоминал...
  
  В школе, начиная ещё с младших классов, его почему-то и учителя, и одноклассники считали эдаким неисправимым весельчаком и балагуром. Да, правда сказать, он тогда, ещё очень давно, в те годы, когда человек ещё не сталкивается лицом к лицу в первыми разочарованиями в жизни, действительно, благодаря своей природной наблюдательности, начитанности и остроумию, мог многое верно подметить: и характерные черты, и достоинства, и недостатки. Над кем-то беззлобно пошутить, кого-то рассмешить метко и остроумно сказанной фразой. И за ним в определенный период времени прочно закрепился имидж вечного весельчака. Эдакого беззаботного и никогда не унывающего, деятельно-активного персонажа. Чем-то напоминающего по своей манере поведения известного комедийного французского актера Луи де Фюнеса, всегда готового 'выкинуть' какое-нибудь коленце, отмочить какую-нибудь шутку. Он гремел тогда по всей стране и комедийная слава его была велика. Советские люди толпами ходили на кинофильмы, в которых он был одним из главных героев. И 'Фантомас', и 'Маленький купальщик', и 'Господин Крюшон в Нью-Йорке', и 'Жандарм и инопланетяне' пользовались тогда невероятным успехом. В каком-то смысле и Сергей, сам того не замечая, начал в чём-то копировать манеру поведения этого невероятно смешного актера. За ним закрепился имидж 'приколиста'. И уже все и на уроках, и на переменах ждали от него каких-то новых шуток, комедийных представлений и пантомим, особых 'приколов'. Даже старшеклассники и школьное хулиганье - особая, высшая каста, - на каком-то этапе начали покровительствовать ему и даже пытались всеми силами вовлечь его в свои компании, где ему щедро была предоставлена роль придворного шута. Ведь как-то так повелось у нас, что всегда и везде, во все времена в особой цене те, кто постоянно, изо дня в день, и днём и ночью шутит, смешит, ёрничает, кривляется и лицедействует по поводу или без такового. В отличие от прежних лет, нынче даже образовалась новая прослойка - категория эдаких профессиональных юмористов-хохмачей, которые очень неплохо зарабатывают на этом деле и на которых валом валит, можно сказать, даже прёт наш великий русский народ. Но это так, к слову. Так вот, Сергею вначале даже льстило то повышенное внимание, которое было обращено к нему. Но затем то положение, в котором он невольно оказался, начало тяготить его. По складу своего характера он не был, что называется, общественным, публичным человеком. А скорее даже наоборот, слишком углублённым и ушедшим в себя. А его так называемая бесшабашность и напускная весёлость являлась скорее ширмой, неким прикрытием. Своего рода попыткой под весёлой маской спрятать свою неуверенность, одиночество, таким вот образом влиться в окружающую повседневность, действительность. Как-то адаптироваться к довольно чуждой ему среде, состоящей из его ровесников. Эта была, своего рода, некая защитная реакция.
  
  Но образ был создан. И роль следовало играть. Когда Гамлет притворялся сумасшедшим и надевал маску шута, то с его стороны это была осознанная хитрость и холодный расчёт. И делалось им это для того, чтобы усыпить бдительность врагов. Иное дело, когда другие уже чуть ли не насильно пытаются обрядить тебя в одежду шута или скомороха. Это уже не смешно, а скорее грустно. Шумные, визгливо-наглые компании вызывали у Сергея чувство полного неприятия. И ему уже тогда хотелось лишь одного - дистанцироваться от их присутствия. Но, видимо, в тот период ещё не хватало душевных сил и воли сразу, в одночасье порвать, раз и навсегда покончить со всем этим балаганом. Это уже потом, намного позже, да и то не сразу, он понял, что самое трудное в жизни - это каждодневная, ежечасная, порой непримиримая борьба за отстаивание своих жизненных принципов. И любой, пусть даже самый маленький компромисс в ней или незначительная уступка являются начальной точкой отсчёта твоих будущих поражений и неудач...
  
  На школьных переменах за ним ходили чуть ли не толпой. И, окружив, приставали: 'А ну-ка, расскажи что-нибудь эдакое смешное, приколись!.' И заранее хохотали, едва он приоткрывал рот, даже не успев произнести ни единой фразы. Во время поездок на различные экскурсии, - на специальном автобусе или в поезде во время школьных каникул, - всем непременно хотелось занять место поближе к нему. А, удобно усевшись, все уже заранее готовились к бесплатному представлению, к развесёлой поездке, разбавленной анекдотами, шарадами и всякого рода побасенками. При всём этом, от него ещё и требовалось казаться всем бесконечно беспечным и счастливым, целиком и полностью довольным своей жизнью и тем положением, которое он в ней занимает. Быть 'человеком без проблем'. Как дамоклов меч над ним постоянно довлело тяжёлое бремя - ни коим образом не разочаровывать почтенную публику. А беспрерывно 'выдавать напоказ' что-нибудь эдакое. Угнетало и то, что от тебя постоянно ждут показательных номеров. Причём в одном ракурсе, в одном разрезе, в одном ключе. Действительно, от него и ждали бесплатных концертов, состоящих из доморощенного юмора и сомнительной сатиры.
  
  Постоянно находиться в таком состоянии и изображать из себя клоуна-балагура было крайне тяжело. Роль эта, на первый взгляд кажущаяся довольно простой, на самом деле оказалась и сложной, и зыбкой. Мало того, что она требовала постоянного домашнего тренинга: эдаких усиленных репетиций и занятий пантомимой наедине с самим собой. Это было ещё полдела. А самое главное, она включала в себя ещё и вдохновенные импровизации, без которых юмор не мог достичь высшей точки накала. Создавшееся положение отнимало к тому же и уйму времени, требуя полной концентрации душевных и физических сил. Данную роль, навязанную как бы извне, удавалось исполнять вначале довольно неплохо. Срабатывали какие-то незамысловатые домашние 'заготовки', смешные афоризмы, остроты, построенные на игре слов и слышанные когда-то от взрослых. Юмор тех годов (впрочем, как и сегодня) был довольно примитивным, в нём отсутствовала та непередаваемая утончённость, которая и создаёт так называемый особый 'шарм'. Всё обычно строилось на знакомо-пошловатых ассоциациях. Например, реплика заядлого картежника: 'На даме кончил...' Или же череда глуповато-пошлых вопросов-ответов, являющихся ещё к тому же и загадкой:
  
  - Что можно снять с голой женщины?
  - Голого мужчину.
  - А с голого мужчины?
  - Голого грузина.
  - А с голого грузина?
  - Тонну шерсти.
  
  Или же самый короткий анекдот, состоящий из двух слов: 'Еврей-дворник'. Афоризм алкоголика: 'Шпроты живут в воде, а умирают в масле'.
  
  Кто такой образованный человек? Это тот, кто может отличить Гоголя от Гегеля, Гегеля от Бебеля, Бебеля от Бабеля, Бабеля от кабеля, кабеля от кобеля, кобеля от суки...
  
  - Изменяла ли Ева Адаму?
  - Точно не знаем, но учёные доказывают, что человек произошел от обезьяны...
  
  - Что такое наша зарплата?
  - Это что-то вроде месячных у женщин: ждешь месяц, а проходит за три дня...
  
  - Может ли немецкая овчарка стать бульдогом?
  - Может, если ей отрубить хвост и набить морду...
  
  - Можно ли на ходу изнасиловать женщину?
  - Нет, потому что идти с поднятой юбкой гораздо легче, чем со спущенными штанами.
  
  Или же небольшие полуанекдоты.
  Молодой конферансье бухал всю ночь. Утром ему надо было подняться на сцену и сказать одну фразу: 'Выступает пианист Сердюк'. А он вышел на сцену, долго-долго вспоминал и наконец произнес: 'Выступает сионист Пердюк...'
  
  - Что думает петух, когда бежит за курицей?
  - Не догоню, так согреюсь.
  - А что думает курица, когда убегает от петуха?
  - А вдруг не догонит...
  
  Или же.
  За рекой раздался девичий крик, медленно переходящий в женский...
  
  'Поживем - увидим', - сказал еврей, входя в Освенцим...
  
  И так далее... По пошловатому тону, цинизму и некоей новизне вся эта муть на первых порах казалась действительно смешной и забавной. Вся эта 'сборная солянка' вначале вызывала у слушателей гомерический хохот. Публика визжала от восторга. И, захлебываясь от смеха, требовала: 'Ещё! Ещё!..'
  
  Приезжает муж из командировки. А на его жене лежит огромный грузин в кепке. Муж хватает табуретку и бьёт этого грузина изо всех сил по голой жопе. А тот оборачивается к нему и говорит: 'Спасибо, кацо...'
  
  И опять дикий хохот. А потом начиналось так называемое коллективное пение. Оно заключалось в том, что под всем известную мелодию или мотив надо было спеть песню с изменённым, переделанным текстом. В то время особой популярностью пользовалась песня Эдуарда Хиля 'У леса на опушке жила зима в избушке, она снежки солила в березовой кадушке' и т.д. Так вот, у этой песни был эдакий зажигательный припев:
  
  Потолок ледяной, дверь скрипучая,
  За шершавой стеной тьма колючая.
  Как зайдешь за порог - всюду иней,
  А у окон парок синий-синий...
  
  Сергей хорошо помнил, как эту песню, несколько видоизменив, исполняли у них в доме гости, когда дурачились. И он с самым серьёзным видом, на тот же самый мотив, выкрикивал в купе (в то время, когда все одноклассники слушали его, затаив дыхание):
  
  Потолок ледяной, дверь качается,
  За шершавой стеной труп валяется.
  Как войдешь за порог - всюду кости,
  А из окон скелет лезет в гости...
  
  Публика, что называется, визжала и плакала от восторга. В такие минуты, мгновенья своего мнимого триумфа, Сергей делался противен самому себе, ненавидя своё малодушие и беспринципность. И он искренне завидовал тем, кого все привыкли считать чудаками. Людьми 'не от мира сего'. И всё лишь из-за того, что они не похожи на окружающих. А ведь эти ребята, так называемые чудаки, на самом деле жили своей внутренней независимой и полноценной жизнью. Ни под кого не подстраивались, не плыли по общему течению и не меняли своих принципов...
  
  Была и ещё одна, что называется, 'муля' или 'фишка'. До восьмого класса Сергей участвовал почти что во всех художественных и творческих конкурсах. И особых успехов он достиг, участвуя в так называемых, конкурсах чтецов. Многие из представителей поколения семидесятых годов прошлого века помнят и знают, что это такое. До сих пор перед глазами стоит одна и та же картина: школьники и школьницы по очереди поднимаются на сцену и громкими, выразительными голосами начинают читать стихи классиков отечественной литературы или отрывки из наиболее известных поэм. Одним из самых популярных в те времена стихотворений был отрывок из известной поэмы Н. А. Некрасова 'Мороз, Красный нос'. Вы, наверное, помните:
  
  Не ветер бушует над бором,
  Не с гор побежали ручьи:
  Мороз-воевода дозором
  Обходит владенья свои.
  
  Глядит, хорошо ли метели
  Лесные тропы замели... и т. д.
  
  Что и говорить - прекрасный стих. Читали его в те времена, что называется, 'все, кому не лень'. Иногда этот самый отрывок шёл в разных исполнениях по нескольку раз подряд. Потому что легко запоминался и лился, словно звонкий ручеёк, как правило, 'без сучка и задоринки'. И чаще всего проходил 'на ура'. Но не все знают, что в этом стихотворении было и ещё одно четверостишие, которое никогда не включали в школьную программу. И, наверное, правильно делали. Потому что оно как бы меняло весь бодро-оптимистический настрой всего произведения, вносило в его торжественный, приподнятый тон некий диссонанс, некую тревожную ноту. Так вот, Сергей, как хороший чтец, то есть человек, умеющий читать громко и с выражением, выходил на сцену. И начинал с чувством, толком и расстановкой читать этот самый отрывок. Зал сидел, замерев. Члены жюри, в основном старые заслуженные учителя, одобрительно, в такт чтению кивали головами. И вот-вот должны были после окончания чтения под сводами школьного актового зала раздаться бурные, продолжительные аплодисменты. И вдруг происходило нечто невероятное. Неожиданно повисала гробовая тишина. Многие замирали, как во время грозы, когда совсем близко сверкнула молния, и вот-вот должен шарахнуть ужасный удар грома. Что же происходило? Да ничего особенного. Просто Сергей, как говорится, 'под завязку' читал пропущенное четверостишие. А звучало оно после того, как Мороз-воевода веселой уверенной поступью обходит свои богатые владения:
  
  Богат я, казны не считаю,
  А всё не скудеет добро.
  Я царство своё убираю
  В алмазы, жемчуг, серебро.
  
  Это происходит следующим образом:
  
  Люблю я в глубоких могилах
  Покойников в иней рядить.
  И кровь замораживать в жилах,
  И мозг в голове леденить...
  
  После такой, сами понимаете, 'симпатичной' концовки у некоторых начинался самый натуральный приступ безотчетного страха. Кто-то вскрикивал от безотчетного ужаса или же начинал икать, а один пятиклассник даже описался от страха. А одну старую заслуженную учительницу после вышеупомянутого прочтения из-за резкого приступа повышенного давления срочно увезла в больницу 'скорая помощь'. Но при этом к самому чтецу нельзя было придраться: ведь это он не сам придумал, так великий классик написал. А, тем не менее, у присутствующих было такое чувство, будто побывали они на сеансе фильма ужасов...
  
  Накануне какой-нибудь воскресной поездки с классом на экскурсию по местам боевой славы или по историческим местам Москвы Сергей весь вечер находился в лихорадочном возбуждении, заранее прокручивая в голове сценарий будущего действа. Он лицедействовал, перебирая вновь и вновь все те остроты, шутки и прибаутки, слышанные им когда-либо. Настроение ухудшалось с каждой минутой. И как это было унизительно - насиловать себя, заставляя делать то, чего совершенно не принимала душа. А ведь он уже тогда исподволь начинал задумываться над теми вопросами, которые рано или поздно начинают волновать незаурядных людей: о смысле жизни, о предназначенности в судьбе, о смерти и бессмертии...
  
  Здесь же приходилось разыгрывать из себя эдакого 'шута горохового'. Не то Райкина, не то начинающего Хазанова. С той лишь разницей, что для них 'смешить людей' являлось профессией. И за свою работу они получали не только популярность, но и деньги. И выходило это у них и талантливо, и смешно. А вкусы его аудитории оставляли желать лучшего. Юмор здесь воспринимался всё больше примитивный и грубый. С вульгарными намёками на физиологические особенности во взаимоотношениях между мужчинами и женщинами...
  Да, и ещё одно обстоятельство. С некоторых пор он начал замечать, что те из девчонок, которые были ему особенно симпатичны (их он выделял для себя из общей школьной толпы), - почти не обращают на него никакого внимания. А воспринимают его лишь как общешкольную достопримечательность, - как же, завзятый и знаменитый остряк и приколист! Когда он как-то раз попытался подойти к одной из них, а именно к Беспалой Нелли, которая была не по годам развита и ходила всегда в коротенькой, шоколадной мини-юбке, из выреза которой, словно солнечные, высокие деревца под негустой кроной , вырастали стройные ножки, и попытался с ней заговорить о чем-то серьезном, о том, что его действительно волновало, то в ответ...он увидел лишь удивленную, растерянно-непонимающую улыбку. Точно такую же, с какой во время какого-нибудь застолья смотрит молодая красивая женщина на изрядно набравшегося пожилого кавалера, пытающегося ухаживать за ней и несущего всякую околесицу. Эта девчонка, к которой он обратился, смотрела на него в упор и как будто не видела. Он для неё просто как бы не существовал со всеми своими так называемыми достоинствами: и скабрезными шуточками, и анекдотами, и афоризмами, и остротами. Она просто навечно отгородилась от него всей своей жизнью непреодолимой 'китайской стеной'. Он был для неё лишь изображением, отражённым в кривом, уродливом зеркале, которое лишь выпячивает и увеличивает все человеческие недостатки. Собственно, он и являлся в её восприятии тем самым зеркалом. А ведь в таком понимании и ракурсе его, видимо, уже начинали воспринимать и все те, с кем он вольно или невольно оказывался рядом. Шутовской колпак скрыл его истинную сущность, поглотил его. Пока что только для окружающих и, слава богу, не для него самого. И тогда ему пришлось заново учиться быть самим собой. Каждодневно и ежечасно, капля по капле выдавливать из себя шута и раба...
  
  А ещё ему вдруг, ни с того ни с сего, вспомнилась одна странная история, слышанная им когда-то давным-давно от отца. Но если быть совсем точным, то рассказал её отец не ему, а матери. Он просто услышал её, находясь в соседней комнате, когда родители думали, что он уже спит и видит третий сон. Речь в ней шла о давнишнем друге отца. Это было искреннее и правдивое повествование о жизни, о несчастливой любви, о разных непредвиденных перипетиях и коллизиях, которые довольно часто случаются с людьми на их долгой или короткой жизненной стезе. И по тем интонациям, по тому тону, с каким отец рассказывал о судьбе своего друга, было ясно, что всё то, что с ним случилось, - дорого и небезразлично ему самому...
  
  В конце пятидесятых (уже после смерти Сталина) Вадим, так звали друга отца, заканчивал школу. Ледяная сталинская зима только-только закончилась. Но оттепель ещё не наступила. Казалось, что зловещая тень генералиссимуса в серой солдатской шинели ещё витает над всеми, бродит по ночным скверам где-то совсем рядом. И готова в любую минуту вновь обрести плоть, чтобы вернуться и продолжить свои кровавые дела. Всё вокруг было ещё призрачно, зябко и настороженно. Едва-едва начала оттаивать промёрзшая недавними ужасами земля, чуть-чуть согретая первыми, ещё далёкими лучами весеннего солнца.
  
  Вадим жил в старом доме на Плющихе вместе со своей родной тёткой, сестрой его матери. Без родителей. Его отец погиб на 'пересылке' от рук уголовников, проходя обвиняемым по какому-то очередному 'дутому' политическому делу, каких тогда было 'тьма пруди', даже не доехав до лагеря, в сорок девятом году. 'Урки', по чьему-то наущению, а может быть, просто так или проиграв в карты очередного 'врага народа', вбили ему ночью, спящему, гвоздь в ухо. А мать умерла через год прямо на работе от сердечного приступа. Вадим глубоко переживал своё горе. Ненавидя с тех пор лютой ненавистью 'блатарей' всех мастей и прочую 'нечисть'. Молодой парень, он был глубоко ушедшим в себя, замкнутым и закрытым для окружающих непреодолимой, незримой стеной. А они, его сверстники и просто знакомые, считали Вадима слишком стеснительным и, как выражаются сегодня, закомплексованным, неуверенным в себе человеком. Никто не догадывался, да и собственно никого особенно не интересовало, чем живёт Вадим, какие затаённые мысли бродят в его голове. А Вадима, на самом деле, совершенно не интересовала окружающая его жизнь. Она была полностью чужда ему. И он был просто вынужден мириться с ней, словно по необходимости сосуществовать, соседствовать с ней. Стараясь, по мере своих сил, не замечать её. Так, давно разведённые и утратившие всякий интерес друг к другу бывшие супруги вынуждены порой многие годы жить в одной общей квартире, не замечая друг друга и не имея возможности разъехаться.
  
  Итак, Вадим заканчивал школу. Почти все его одноклассники уже встречались с девчонками из соседних дворов, а кое-кто из них и с женщинами постарше. Все они уверенно и бодро смотрели на свою будущую взрослую жизнь. На неё у них уже были вполне конкретные мысли и планы. Она их ни капли не пугала. Кроме того, у многих из его ровесников, окончивших ремесленные училища, уже были вполне определённые специальности. И кто-то из них в ближайшем будущем обещал стать хорошим слесарем, токарем или фрезеровщиком. А Вадим всё никак не мог определиться.
  
  Дело в том, что он был всецело погружён в мир своей мечты, в мир поэзии. Еще с ранних лет он писал стихи. Конечно же, не в духе времени. Без победных реляций, фанфар и барабанов, зовущих юных строителей коммунизма к новым победам и свершениям. Эти стихи помогали ему противостоять серой и будничной действительности. В них воплощалось всё то, что было так близко и дорого ему. Они помогали ему, подобно машине времени, уноситься тихой мечтой в иные края и дали. Туда, где были вечно живые мать и отец, куда не доносились отголоски убогой и жестокой действительности. А ещё там, окруженный вековыми лесами и белыми туманами, стоял на горе высокий, неприступный замок, в котором по утрам слышались нежные и печальные звуки старинного клавесина. И где жила Она - его светлая невеста, его Прекрасная Дама, ждущая своего единственного возлюбленного. И он знал, что это должно обязательно случиться. От неминуемой встречи с ней, от ожидания непостижимого чуда его сердце ночами наполнялось неизъяснимой грустью, печалью и радостью. На глаза невольно наворачивались слёзы. Ожиданием этой чудесной встречи была наполнена вся его небогатая событиями жизнь. А окружающее отдалялось всё дальше и дальше.
  
  За окном глухо шумели и тяжело вздыхали усталые тополя. Словно кто-то рассказывал долгую и грустную историю своей жизни. О скучных и томительных годах, о бесплодных поисках и ожиданиях, о несбывшейся любви. Иногда начинал моросить редкий дождь. Монотонные капли тяжело стучали по карнизам, о деревянную скамейку. Как будто кто-то невидимый, постаревший и усталый вколачивал гвозди в ставни своего окна, собираясь навеки покинуть отчий дом...
  
  У многих его товарищей уже сформировался какой-то свой уклад жизни, в которой были уже свои обязательные атрибуты. Игра в 'пристенок', хорошо сработанные 'наборные' финки за голенищем сапога, водка и девочки по вечерам. Всё это особенно не интересовало и не волновало Вадима. А его ровесниц, девчонок из соседних подъездов, волновала, в основном, учёба в школе и общественные дела в комсомольских организациях. Как-то раз он случайно познакомился с одной молодой и очень красивой женщиной. Звали её Лидией. Она была уже один раз замужем и недавно развелась. Работала она продавщицей в соседнем продуктовом магазине. Чем-то Вадим приглянулся ей, и она обратила на него внимание. Несколько раз они ходили вместе в кино. Вадим дарил ей первые, нежно-блеклые, как и окружающая жизнь, цветы и угощал сладковато-кислым фруктовым мороженым. Он чувствовал, как начал привязываться к ней, что называется, прикипать сердцем. Как-то раз Лидия сказала ему:
  
  - Ну что, так и будем во время сеанса друг другу ладошки жать и целоваться в подъезде?... Я ведь уже не девочка охать да вздыхать... Странный ты какой-то... купи лучше пару бутылок вина и коробку конфет, да приходи ко мне... Ты мне нравишься... Мои женские дела вчера кончились... Я тебе дам...
  
   Всё это было так откровенно и грубо. Примитивно и пошло. После этого разговора Вадим начал избегать встреч с ней. А она презрительно и насмешливо улыбалась ему, когда случайно видела на улице. Скрытое недоумение и обида читались на её красивом лице, сквозили во всём её притягательно-ярком облике. Настоящая любовь - это тайна. А тайна невозможна без душевной привязанности и любви. И ещё любовь - это тогда, когда человек постоянно находится в творческом, духовном поиске. Поэтому молодость - это вечный поиск, порыв, бег. Пусть даже и по кругу. Хотя это становится понятным только потом. Так и белка, бегущая в колесе, не знает, что бежит не к своей заветной цели - лесной свободе, преодолевая бешеные расстояния. А всего-навсего лишь топчется на месте...
  
  Иногда у Вадима не хватало сил сидеть дома - писать стихи, перелистывать исторические книги. Его неудержимо тянуло на улицу. Его томило ожидание чуда, случайной и счастливой встречи с Ней. Словно это должно было случиться вот-вот, на днях, среди похожих и однообразных будней. И явится она в образе загадочной и прекрасной незнакомки. Той, о которой он тайно мечтал и на встречу с которой надеялся всю свою недолгую жизнь.
  
  Приближалась весна. Только что первой, ещё робкой, тонкой и липко-прозрачной листвой, словно свечи в церкви, едва-едва зазеленели, затеплились тополя. И за окном по вечерам уже слышался чей-то звеняще-тихий, приглушенный смех. В пятнадцати минутах ходьбы от дома Вадима затерялся маленький, но довольно уютный стадион 'Буревестник'. Со стороны улицы его почти что не было видно, так как со всех сторон он стоял окружённый старыми, развесистыми деревьями. Небольшое футбольное поле с порыжевшей от снега и дождей прошлогодней травой опоясывали довольно широкие гаревые дорожки. Когда чёрная гарь подсыхала и становилась мягко-упругой, к стадиону из соседних домов, из близлежащих дворов неторопливо подтягивались любители бега. Правда, в ту пору их было совсем немного. Легкая атлетика тогда не входила в число всенародно любимых видов спорта. И ни по каким параметрам не могла соперничать с хоккеем или футболом.
  
  Не зная, куда себя деть, Вадим надевал свой старенький спортивный костюм, зашнуровывал кеды и шёл на стадион. Сначала он разминался, пробегая легкой трусцой несколько кругов вокруг футбольного поля. А затем приступал к тренировке. Да и тренировка ли эта была в полном понимании данного слова? Скорее всего, нет. У него не было ни своей методики, ни того, что называют научным подходом к тренировочному процессу. Всё, что он делал, было слишком эмоционально, интуитивно. И отличалось, по-видимому, наоборот, всяким отсутствием какой бы то ни было спортивной логики и рационализма. В яростном, безудержном беге на короткие дистанции выплескивались все его эмоции, та невидимая энергия, которая таилась и накапливалась в недрах его души. Почти что неосязаемая в повседневной жизни, незаметная для окружающих, она воплощалась именно в этом эмоциональном и необходимом ему, как воздух, порыве. Своим стремительным бегом он будто бы пытался преодолеть некий барьер времени, вырваться из того привычно-повседневного уклада обыденной жизни, который его окружал. И этот бег, мощный и лёгкий, стремительный и неудержимый, на короткие доли секунд приближал его к иным измерениям и невидимым орбитам, неясного пока ему самому самопостижения. Это была как будто некая экспериментальная попытка гения-одиночки по воплощению в жизнь теории вероятности, - перенести отдельно взятого человека в разные временные измерения: в прошлое и будущее. Во всяком случае, всё это Вадим явственно и отчётливо ощущал на уровне своего подсознания.
  
  Через два месяца один тренер, который вел группу любителей-спортсменов на этом же стадионе и у которого Вадим никогда не тренировался, предложил ему выступить в составе команды сначала на районных, а затем и на городских соревнованиях. К удивлению многих, он легко выиграл их. О нём заговорили. А ещё через несколько месяцев Вадим, уже как бы официально находясь под юрисдикцией и опекой того же тренера, в блестящем стиле, легко и непринуждённо, победил на первенстве Москвы в беге на дистанции сто метров. Там, кстати сказать, участвовало уже несколько сильнейших спринтеров страны.
  
  Чемпионские лавры мало интересовали Вадима, он не связывал свою будущую судьбу со спортивной карьерой. Просто сам бег, воплощающий его волю, мечту, надежду о какой-то иной жизни и помогающий выплеснуть из глубин души невидимую постороннему глазу энергию скрытых переживаний и сомнений, доставлял ему истинную радость.
  
  Весть о выдающемся таланте-самородке довольно скоро облетела все спортивные и околоспортивные круги Москвы. Многие известные спортобщества стали наперебой приглашать его к себе, суля по тем временам невиданные блага и привилегии: и поступление в любой институт вне конкурса, и твёрдый денежный оклад, и круглогодичные сборы на лучших базах страны. На него уже делалась ставка как на яркого и самобытного спортсмена, способного в будущем побеждать не только на всесоюзных, но и на международных соревнованиях. И никто под оболочкой этого новоявленного спортсмена ни по каким, даже скрытым намекам не смог разглядеть в его облике образ будущего писателя, мыслителя, поэта. Внешний стереотип спортсмена и его восприятие окружающими, как правило, не соответствует той истинной сущности, которая составляет его внутреннюю, духовную основу.
  А тем временем стихи Вадима, временно забытые и заброшенные, пылились в ящиках его старого письменного стола. Хотя, может быть, настоящее и было самой значимой частью его сегодняшней жизни...
  
  Всё изменилось для него в тот день, когда после очередных выигранных им соревнований к нему подошла незнакомая девушка, чтобы взять интервью для какого-то широко известного в ту пору молодёжного журнала. Во всём её облике было нечто глубоко завораживающее. Но яркая, почти что ослепительная, на первый взгляд, какая-то чуть восточная красота и кажущаяся мягкость и приветливость неуловимым образом сочеталась во всём её облике с чем-то неуловимо-тревожным, жёстким и даже непреклонным. И это второе порой ещё отчетливей, словно контуры будущей фотографии на чистом пока листе, необъяснимо проступало на её прекрасном лице. Она была невысокого роста, но ладно скроенная. Тёмные каштановые волосы, чуть вьющиеся, тяжелым облаком опускались на крепкие точёные плечи. Зелёно-голубые, не очень большие, чуть раскосые глаза, как у рыси, то согревали душу изумрудным сиянием, то смотрели равнодушно-холодно. Но ничего этого Вадим пока не видел. Её желтоватый, мягко-смуглый цвет кожи был похож на ранний июньский загар. А когда она вдруг неожиданно улыбалась, то из-за ярко-красных, слегка припухлых губ вспыхивали ослепительно белые жемчуга её ровных, будто бы росисто-влажных зубов.
  
  У неё была очень тонкая талия и довольно крупные груди. Казалось, что под их тяжестью должна вот-вот согнуться или переломиться её легкая, гордая и прямая стать. Прямой изящный нос был с едва уловимой горбинкой. Благородством, силой, грацией и изяществом, безудержной молодостью и красотою веяло от всего её облика.
  
  Она заговорила с ним так, как будто они были уже давно знакомы. И не только о спорте, но и о жизни, о судьбе, о многом ином. В какой-то момент она, увлекшись разговором и пристально всматриваясь в его лицо, дотронулась своей тонкой, узкой и сильной ладонью до его плеча. И Вадим вдруг понял, что лишь она одна нужна ему, что именно с ней он ждал встречи всю свою жизнь. Что именно Она и есть та непостижимая тайна, которая давным-давно в беспросветные зимние ночи наполняла его сердце теплом и надеждой. Что это она и есть, та прекрасная Незнакомка, которая жила в его мечтах в том старинном заколдованном замке, окруженном вековыми лесами и белыми туманами. Это она по утрам в большом тёмном зале играла на клавесине и с тревогой ждала своего возлюбленного.
  
  Марина (так звали эту девушку) была дочерью очень крупного и известного в ту пору дипломата - молодого сталинского фаворита и выдвиженца. Он и после смерти всесильного покровителя не растерял своих позиций, а уверенно шел 'в гору'. Марина жила со своими родителями в элитном доме на берегу Москвы-реки, недалеко от Бородинского моста. Сама она уже училась на первом курсе факультета журналистики МГУ им. Ломоносова. Её родители были уверены, что через какое-то время она сменит специализацию (при их связях это было совсем несложно сделать), перейдёт учиться в МГИМО, а далее пойдёт по их стопам. Чтобы со временем стать новой Ларисой Рейснер или, по крайней мере, Коллонтай. К тому же Марина была по-настоящему талантлива. Кроме того, что Бог одарил её редкой красотой, она ещё была удивительно способной. Схватывала в учёбе, что называется, всё на лету. Кроме двух языков, английского и немецкого, которыми она уже владела в совершенстве, Марина великолепно разбиралась в литературе. И особенно в поэзии. Причем в той, которая была тогда большим образом под запретом. Стихи Бунина, Есенина, Гумилева, Мандельштама, Пастернака, Северянина, Ахматовой и Цветаевой были ей хорошо известны. Многие из них она знала наизусть. Именно от неё он тогда услышал и те строчки незнакомых ему стихов, которые затем на всю жизнь стали его путеводной звездой. Что интересно, ей самой из всех поэтов больше всего нравился Маяковский. Особенно его ранние стихи и поэмы. Его она называла единственным мужчиной, с кем бы ей хотелось быть всё время рядом, в минуты триумфа и в пору отчаяния.
  
  После того, когда они уже начали встречаться, Вадим, вначале сильно смущаясь, но уступая её просьбе, впервые прочитал ей несколько своих стихотворений. Они ей в целом понравились, но в то же время она, тактично и мягко, но с принципиальной твердостью, указала ему на те неудачные строчки и образы, которые, на её взгляд, ему следовало изменить. Невысокая, стройная, смуглая и ладно скроенная, она всем своим обликом сразу, раз и навсегда, заполнила душу и сердце Вадима...
  
  Настал день, когда Вадим закончил школу и должен был получить свой аттестат. После этого торжественного мероприятия должен был состояться выпускной бал. Страшно волнуясь и переживая, Вадим с утра позвонил Марине и, боясь, что она откажется, пригласил её на выпускной вечер. Немного поколебавшись, она согласилась...
  
  В тот вечер она была, совсем без преувеличения, самой красивой. Она стояла рядом с ним - тонкая, изящная, с загадочной полуулыбкой и ярко накрашенными губами. Её наряд отличался необыкновенным вкусом, благородством и простотой. Что-то трогательное и беззащитное, но вместе с тем уже взрослое, непреклонное и манящее чувствовалось во всём её облике. И многие из тех, кто раньше смотрел на Вадима со снисходительной усмешкой и презрением, считая его чудаком и человеком 'не от мира сего', теперь откровенно завидовали ему. Кавалеры всех мастей наперебой приглашали Марину на каждый танец. Но она старалась танцевать только с ним. Смело положив ему руки на плечи и почти обняв за шею, она пристально вглядывалась в него своими мягко-зелёными, слегка раскосыми глазами, словно молодая и сильная, отдыхающая рысь из высокой глубины густой и развесистой кроны, чувствуя переизбыток сил и уверенности. Ночь прошла как один миг. А под утро он провожал её домой по прохладным тополиным предрассветным улицам. Они шли вдвоём по мокрым, гулким тротуарам, слыша звенящую тишину нового наступающего дня. Она сама, как-то трогательно и доверчиво, прижималась к нему, прикасаясь своим лицом к его груди. У него колотилось сердце, словно после трёх чашек одновременно выпитого крепкого кофе.Он не ощущал усталости и не заметил, как остановились у её подъезда. А потом он вдруг почувствовал (не показалось ли это всё ему!) липко-сладкую глубину её приоткрытых алых губ, ледяную, холодеющую влажность жемчужных зубов...
  
  Они встречались с Мариной уже около года. За это время его спортивные успехи шли по невероятной восходящей. Он одержал несколько уверенных побед в крупных международных турнирах и завоевал серебряную медаль в финале бега на сто метров на Спартакиаде народов СССР. Обыграв в решающей схватке Эдвина Озолина и уступив какие-то доли секунды Владиславу Сапее. Впереди перед ним, уже не призрачным видением, маячила Олимпиада в Мехико. И многие из компетентных и знающих толк в спорте людей предсказывали Вадиму триумф на ней. Усилиями заинтересованных спортивных функционеров, Вадиму через спорткомитет пробили приличную, даже по сегодняшним меркам, стипендию. И он, практически без экзаменов, был зачислен на первый курс дневного отделения в один довольно престижный столичный вуз. Он чувствовал, что всё складывается на редкость удачно. Но самое главное - это то, что Марина любит (во всяком случае, так однажды она призналась) его и гордится им...
  
  Как-то раз, уже под вечер, Вадим возвращался домой после тренировки. Мышцы рук и ног приятно ныли, спокойная усталость обволакивала всё тело. Был июль месяц. Солнце ещё не зашло, оно каким-то огромным, слегка наклонённым красно-раскалённым диском высоко висело на краю белесо-жёлтого неба. Ни единого дуновения ветерка. Духота сгущалась, как будто перед грозой. Старые тополя с затихшей листвой стояли поникшие и усталые. Мглистые сиреневые сумерки не приносили облегчения. Они, словно остывающая улыбка тяжелобольного человека, запечатлелись в воздухе, легли на город.
  
  Чтобы сократить путь, Вадим решил дойти до своего дома в обход, минуя соседние дворы. Когда он проходил мимо незнакомых домов, из окна какой-то квартиры на третьем этаже вдруг неожиданно высунулась растрёпанная разбитная полупьяная бабёнка и проорала на всю улицу похабную частушку:
  
  Полюбила лейтенанта, а майора хочется, -
  Говорят, что у майора по земле волочится...
  
  Всё это было как-то откровенно пошло и грубо-цинично. И совсем не вязалось с настроением Вадима и его постоянными мыслями о Марине, об их общей будущей судьбе. Но это было ещё не всё. В другом дворе стояла небольшая компания приблатнённых московских парней. Один из них бренчал на гитаре, а другие внимали ему. Вадима поразила та странная песня, которая звучала под перебор блатных аккордов:
  
  В огромной хате,
  На большой кровати
  Лежит девчонка... рядом с ней пилот.
  Девчонка плачет, а пилот смеётся,
  Она так рыдает, а он ей в ответ:
  'Моя Марина, подари мне сына,
  Не хочешь сына, подари мне дочку,
  Не хочешь дочку - подари мне ночку...
  Не хочешь ночку - подари любовь...'
  
  Текст песни был примитивно-грубым, как бы нарочито и вызывающе вульгарным. Ни рифмы, ни вообще того, что есть привлекательного в поэзии, здесь и в помине не было. Но настроение Вадима окончательно испортилось. В песне было произнесено имя, которое для него наполнялось тем высоким и лучшим, что было в его не избалованной особыми радостями, жизни. Это имя было для него к тому же и единственным. Ему казалось, что его носит только одна девушка в мире. Поэтому то, о чём говорилось в песне, невольно в воображении сопоставлялось только с ней. И это было особенно тяжело. К тому же эта песня вдруг поразила его каким-то странным и грубым несоответствием. Тем, как в один миг разрушается высокое представление о жизни. Так, высокая пенная волна, ещё секунду назад сильная и звонкая, моментально разбивается о безжалостно холодный берег житейской стыни и пошлости. Ведь такие прекрасные человеческие чувства, как любовь, привязанность, восхищение, уважение как-то трудно соединить даже в мыслях с грубой и низменной физиологией: с бесстыдными ласками, с животной страстью, оргазмом, стонами. Он не мог себе даже представить, как это всё будет у них с Мариной. Неужели так же пошло, откровенно и низменно, как в песне? Или всё-таки совсем по-другому. Голова у Вадима кружилась, его слегка подташнивало, походка сделалась какой-то неуверенной. Он не мог найти ответа на заданный самому себе вопрос. Марина была достойна совсем иного. Но ведь и без этого аспекта, на который общество и мораль наложили некое табу, говорят, нет полноценного и вдохновляющего счастья...
  
  Однажды она, полушутя, полусерьезно, но пристально вглядываясь ему в глаза, словно желая прочитать его мысли, спросила:
  
  - Вадим, а что дальше?..
  - Как - что дальше? - мысленно, вопросом на вопрос ответил он, удивляясь, её непониманию. А ей ответил:
  - Надо попытаться выиграть Олимпиаду... в общем, прославить страну... закончить институт, добиться чего-то в профессии...
  - Ну, а потом? - всё так же пытливо глядя ему в глаза, продолжала спрашивать она.
  - Если честно, то мечтаю, чтобы когда-нибудь вышла... ну, была издана книга моих стихов.
  - Хорошо, выиграешь Олимпиаду, издадут твои стихи... ну, а дальше?
  
  И она, словно на мгновение пронзив пространство и время для того, чтобы увидеть их будущее, сузившимся пристальным и почти что застывшим взглядом посмотрела на него. В этот миг она была похожа на красивую самку сокола-сапсана, которая, оставшись внезапно одна, вынужденная кормить своих многочисленных птенцов, вглядывается в бескрайнее небо: не появилась ли там случайная одинокая птица, её будущая жертва.
  
  Честно говоря, он и сам не знал, что будет потом, что она имеет в виду в своём представлении об их будущем, задавая ему эти вопросы. Но неужели она не понимает, что впереди ещё целая жизнь и её нельзя всю предугадать, меркантильно распланировать, разделить на какие-то отрезки и этапы. А впереди обязательно должны быть и грядущие встречи, и новые победы, и творчество. Нескончаемый, яркий и ослепительный, счастливый вихрь весны. Но самое главное в этой радостной, неизбывной череде - это Она, его Марина.
  
  Он, откинув немного голову, прямо взглянул ей в глаза. Марина, о чём-то глубоко задумавшись, как-то странно и отчужденно, словно ничего не видя, смотрела на него...
  
  А через месяц Марина, обнимая и целуя его, едва не плача, сказала, что они должны расстаться. Обстоятельства сложились так, что она должна подчиниться, уступить воле своих родителей... в общем, она должна выйти замуж за друга их семьи, подающего большие надежды и очень перспективного молодого сотрудника Внешторга. И вместе с ним уехать за границу... сначала в Канаду, а затем в длительную командировку в Англию. Для неё это тоже единственный шанс вырваться по ту сторону 'железного занавеса', сделать карьеру и не зависеть от зажравшихся и наглых чиновников-совков, яростных поборников коммунистической идеологии и морали...
  
  - Прости меня... прости, - лишь шептала она своими припухшими, слегка потрескавшимися, словно от жары, алыми губами, ещё крепче прижимаясь к нему...
  
  В тот же день он, придя домой к одному своему давнему приятелю, мастеру по нанесению татуировок, сделал у себя на левой руке, чуть выше ладони, с фотографии - её изображение. Тонкий профиль с инициалами М. Г., что означало 'Марина Гречихина'. Хотя, по большому счёту, это было довольно глупо и уже ничего не меняло...
  
  А потом были долгие годы скитаний и странствий. Он бросил всё: оставил дом, расстался с близкими. И добровольно распрощался с мечтой и о спортивной славе, и о своей будущей карьере, связанной с учёбой в институте. Вадим словно хотел убежать от самого себя, навеки забыться и больше никогда не вспоминать своей прошлой, такой несуразной жизни. Он исколесил, мечась, будто раненый или загнанный в угол зверь, полстраны. От её нескончаемых северных широт до самой тёмной, глубоко таинственной, загадочной и страшной азиатчины. Он видел другие края и земли. И смуглых черноволосых женщин с тёмными, как влажная южная ночь, глазами, пахнущих горькой степной полынью. И беловолосых, словно из скандинавского эпоса, красавиц с холодным и неприступным, будто далёкое ледяное северное сияние, взором. И вдыхал по ночам запах нагретой за день раскалённой, обезвоженной мёртвой земли. И видел, как восходит на краю земли огненно-золотистое и круглое, похожее на щит погибшего воина, безжалостное азиатское солнце. И как молчит, словно застыв на века и предвещая конец жизни над бесконечно-безмолвной степью, огромная, неподвижная, багряно-красная луна. И были разные люди, и чужие города, и непонятные, хаотично-несущиеся годы странствий. Всё это происходило то ли наяву, то ли во сне. Мелькало и пропадало, как будто из окна несущегося с огромной скоростью к концу собственной молодости и жизни, гремящего и равнодушного экспресса. За это время Вадим понял, как, в сущности, жалок, мелок и неразвит народ, как далека от насущных проблем и повседневных дел интеллигенция. И много было встреч и разочарований. Он видел, как многие из женщин, прекрасных и недоступных даже в воображении, которые могли сделать счастливыми самых достойнейших и благородных из мужчин, на поверку в повседневной жизни оказывались корыстными и любвеобильными самками, отдающими себя самым сильным, наглым, грязным и похотливым самцам...
  
  Вадим давно оставил спорт, уйдя из него так же неожиданно, как и пришёл. И лишь стихи да связанный с ними образ Марины продолжали независимо от его воли существовать в его душе так же неразрывно, как существуют земля и небо.
  
  После короткой 'хрущевской оттепели' начался довольно длинный период тихой реакции, 'закручивания гаек' и борьбы с диссидентством и инакомыслием. В одном самиздатовском журнале Вадим впервые опубликовал два своих стихотворения. В том же журнале (назывался он, кажется, 'Акрополь') напечатали свои произведения и некоторые из известных, обласканных в своё время властью прозаиков и поэтов. Для них это было невинное фрондёрство, эдакая детская бравада: 'Вот, дескать, и мы не лыком шиты... могём себе позволить...' Они прекрасно понимали, что за это им от сильных мира сего ничего не будет, - может, так, пожурят немножко. Потому что они - полпреды советской литературы там, на Западе. И тем самым они к тому же ещё и лишний раз напомнили о себе тем, кто жил 'за бугром'. Мол, мы - парни и девчонки хоть куда! Смелые, одним словом, никого и ничего не боимся. И даже печатаем свои произведения в таком вот самиздатовском, не признанном официальной властью журнале. То есть у нас есть 'на всё про всё' и своя точка зрения, и мы не всегда привыкли ходить только строем и в ногу. Собственно, ничего предосудительного или антипартийного, что могло бы посягать на устои существующего строя, не было. Правда и про передовиков производства там почти ничего не говорилось. На 'известных' и 'великих' после данной публикации власть, усмехнувшись, посмотрела снисходительно, сквозь пальцы: ну, балуются детишки... что поделаешь, - растут... ладно, чем бы дитя ни тешилось - был бы прок... Так порой родители смотрят на сына-первоклассника, заявившего им, что он надумал жениться и начать самостоятельную жизнь...
  
  Одно дело - маститые писатели. Совсем иное - молодые да ранние. Никто про них ещё ничего не знает, а они уже лезут куда-то с собственной песней, заявляют и декларируют что-то своё. Одним словом, 'что позволено Юпитеру - не положено быку...' А тут ещё и 'Пражская весна', а за ней ввод советских танков в Чехословакию...
  
  Повторяю, что всё это совпало как раз с тем временем, когда председателем КГБ стал Юрий Андропов, по указанию которого началась самая настоящая охота на диссидентов и инакомыслящих. В опубликованных стихах Вадима не было ничего крамольного и предосудительного. В подтверждение сказанного приведём отрывок из одного его стихотворения:
  
  Ночь властная, словно царевна Софья.
  В молчании зимы - монастыри.
  Лес неживой. И только снега хлопья
  Сгорают на костре ночной зари.
  И губы - ледяные снегири -
  Зовут: 'В снегах надежду подари...'
  
  Убог мой край, здесь ложь да спесь холопья.
  И как эту судьбу преодолеть?
  Ночь у окна словно царевна Софья.
  Мерещатся костры ей, казни, копья
  И улица, где в белом ходит Смерть -
  Моей страны истоптанная цветь.
  
  Конечно, что и говорить, стихи эти были далеки от главенствующего метода тех лет - соцреализма. В них была некая архаика, идущая от Блока и поэтов Серебряного века. И, видимо, поэтому партийные цензоры усмотрели в них и нечто большее. Не просто стихи, не созвучные эпохе и времени. Как это так, с одной стороны, ведущая и процветающая сверхдержава, идущая уверенной поступью в светлое будущее, и вдруг - какая-то царевна Софья, да ещё 'убог мой край... здесь ложь да спесь холопья'? Простите, погодите-ка! О каких это холопах здесь ведётся речь, если у нас в стране все люди -'товарищи и братья'? Уж не намёк ли здесь на высшую партийную власть, на номенклатуру, которая уж слишком оторвалась от нужд простого народа? А сама царевна Софья? Может быть, это завуалированный образ самой Галины Брежневой, родной дочери нашего выдающегося генсека Леонида Ильича?.. Короче говоря, Вадимом заинтересовались 'люди в штатском' и взяли на заметку.
  
  А тут ещё как раз начался очередной виток борьбы с диссидентством. И вот, наконец, предоставился удобный случай 'прессануть' 'молодого да раннего' по полной программе. В их районе, на границе степной России с одной среднеазиатской республикой, однажды произошел дикий ,вопиющий случай. Была изнасилована одиннадцатилетняя девочка. Она чудом осталась жива. Была в шоке и почти ничего не помнила. В этих краях обитало много всякого сброда: бывшие уголовники, бичи, опустившиеся бродяги и спившиеся бездомные. В общем, 'каждой твари - по паре'. Найти настоящего насильника и подонка среди такой массы, состоящей в основном из деклассированных элементов, практически не представлялось возможным. Через несколько дней после этого совершённого преступления на имя Вадима пришла повестка с требованием срочно и незамедлительно явиться на допрос в Областное управление КГБ. Знающий человек объяснил Вадиму, что таким образом его хотят завербовать. Сделать из него штатного осведомителя, сексота,'стукача', вращающегося в среде творческой интеллигенции. Дабы он 'качал информацию', передавал разговоры этих людей, следил за общим настроением в творческих кругах. А если он откажется выполнять эту почётную миссию, то найдут свидетелей, снимут показания, подтасуют факты и предъявят обвинение в изнасиловании несовершеннолетней. Тем более, что саму её убедить в этом им, знающим досконально детскую психологию, будет совсем несложно. Тут же, как пить дать, и под стражу возьмут. 'Состряпать', 'сшить дело' - для них это 'раз плюнуть'!' - говорил знакомый Вадиму. А после этого да ещё с такой статьей - прямой путь в Мордовские лагеря. А могут ещё и 'вышку' оформить, подвести под расстрельную статью. Ну, а коли в лагерь попадёт, то живым оттуда тоже вряд ли вернётся. Кинут в барак к уголовникам... в общем, в первый же день 'опустят', 'отпетушат'... убьют или сгниёт возле лагерной 'параши'. Они, чекисты, по-любому в накладе не останутся. Или завербуют его, и он будет работать на них всю оставшуюся жизнь, то есть 'стучать' на других. Или же отрапортуют своему начальству, дескать, пойман опасный преступник - насильник и диссидент. Ещё на этой волне и кампанию какую-нибудь организуют, устроят показательную порку. Опубликуют в газетах какие-нибудь статьи под броским заголовком: 'К чему пришел злопыхатель' или 'Диссидент-насильник с большой дороги'.
  
  Нет, являться туда, пока не взята подписка о невыезде и не возбуждено уголовное дело, ни в коем случае нельзя. Самое правильное и верное решение сейчас - рвать отсюда когти, и как можно быстрее. Уехать, скрыться, затаиться, исчезнуть, 'лечь на дно' на какое-то время. Пока о нём не забудут, пока не улягутся волны и не изменится что-нибудь во внутриполитическом курсе страны. А там видно будет...
  
  Вадим поступил именно так, как и посоветовал ему приятель. Но рванул он не вглубь, не на задворки империи, а в самый что ни на есть центр. Через четверо суток он был уже в Москве. Усталый, голодный, изрядно поизносившийся в дороге. Без копейки денег. Вместо привычных и однообразных, ровных и плоских, выжженных беспощадным, безжалостным солнцем бесконечных степных равнин он впервые за пять лет увидел совсем иное. То, отчего давно отвык и забыл. Свет прохладной весны по росистым лугам, еле заметные извилистые тропинки среди зелёной пшеницы, нежную белую цветь яблонь и вишен в маленьких деревенских садах, быстрые неширокие речки среди прибрежных ив, далёкие села, ночные зарницы и поля, покрытые золотисто-розовым клевером...
  
  Проходил день. Наступала ночь. Мёртвая луна, окружённая туманной дымкой, тускло сияла над горизонтом. Ее зыбкий свет, казалось, превращал в неживое всё, на что ложился. Неясные, слишком вытянутые, странно переплетённые тени от деревьев, то зеленовато-волнистые, то тёмно-синие, словно некие гигантские щупальца каких-то невиданных существ из фантастических рассказов, неотступно и неотвратимо тянулись за уходящим поездом. Как будто пытались настигнуть его...
  
  Сразу, прямо с вокзала, он позвонил домой - сестре покойной матери, своей родной тётке. До этого он только писал ей редкие письма из разных мест да отсылал деньги. Волнуясь и всхлипывая, она кричала ему в трубку, что на днях к ней приходили какие-то люди и всё расспрашивали о нём, а потом несколько раз звонили. Вадим положил трубку. Похоже, кольцо сжималось. Возвращаться домой было никак нельзя. Он чувствовал себя затравленным зверем, которого загнали в угол.
  
  И тут... Да, конечно же, Марина. Только она одна сможет помочь ему. Он и в Москву-то приехал, может, лишь затем, чтобы увидеть её, с какой-то тайной надеждой вновь обрести потерянное счастье. Ещё раньше, до этого он от кого-то из своих новых случайных знакомых узнал, что несколько лет назад она вышла замуж. Что муж её - преуспевающий и перспективный 'мидовский' работник по линии дипломатических связей. Что она с ним часто бывает там, 'за бугром'. Что их уже видели и в Нью-Йорке, и в Лондоне, и в Осло. А у него за душой ничего не было - ни денег, ни дома, ни семьи. Только десятилетка, книжечка мастера спорта СССР да тоненькая тетрадочка стихов. Со всем этим своим багажом он мог рассчитывать, в лучшем случае, на место преподавателя физкультуры в какой-нибудь сельской школе.
  
  Вадим гнал от себя плохие, злые мысли. Ведь порой ему хотелось иногда (о, как это было подло и стыдно!), чтобы её бросил муж или она сделалась калекой. Тогда бы он любил и лелеял её ещё сильнее. И тогда бы их никто никогда не разлучил. Втайне он надеялся, что когда она увидит его, то в ней моментально произойдут волшебные перемены. Что в её душе, словно в заполярной и снежной пустыне, когда туда внезапно врывается весна, воскреснет былое. И она, прижавшись к нему и крепко обняв, скажет о том, как ей его не хватало все эти годы. И доверчиво положит свою голову ему на грудь, как тогда, уже давным-давно, после выпускного школьного бала. Неустроенный, гонимый, неприкаянный и бедно одетый, он теперь, как никогда и никто другой, нуждался в ней, в её поддержке. Может быть, это была та минута, тот миг душевной и нравственной слабости, которую человек не в состоянии преодолеть один, без чьей- либо помощи. И за которую ему впоследствии бывает невыносимо стыдно перед самим собой. Адрес Марины Вадим, несмотря на прошедшие годы, помнил наизусть. Он медленно, словно очарованный странник, в состоянии какого-то неведомого гипноза или сомнамбулического сна, шёл к её дому.
  
  За рекой Москвой цвели тополя, веяло клейкой и терпкой, едва распустившейся листвой. Молодой грустью и вечной жизнью звенел весёлый, легкий, чуть прохладный ветерок. Невесомые жемчужно-прозрачные перистые облака бесшумно скользили по бесконечному лазурному небу. Далёкие тускло-золотые купола Новодевичьего встречали новую весну и терпеливо ждали Светлого Воскресения Господня...
  С гулко бьющимся сердцем Вадим нажал на кнопку её звонка. Он старался не думать: 'Если...' Если выйдет не она, а её муж. Если её или их двоих не будет дома. Если выйдет её муж и спросит: 'Простите, а вы, собственно, кто такой и что вам здесь нужно?..'
  
  Но дверь открыла именно она. Немного располневшая, но всё такая же красивая. Даже, может быть, ещё больше. В ней всё как-то округлилось, отполировалось, приобрело ещё более законченные и совершенные формы. В её облике отчётливо проступала не угловато-девичья, застенчиво-скромная, а ровно и ярко горевшая красота женщины, находящейся в самом зените своего телесного совершенства. Она, чуть прищурившись, немного откинув голову назад, долго и пристально вглядывалась в его лицо. Совсем близко от себя Вадим видел когда-то такие дорогие, а теперь удивлённо-равнодушные, чуть раскосые, как у рыси, зеленовато-голубые глаза, мерцающие холодным блеском.
  
  - А, это ты... привет! - нейтрально и как-то буднично, словно они расстались только вчера, произнесла она. И смотрела на него, как иногда смотрят на случайную и не очень нужную вещь, которую кто-то предлагает приобрести 'по случаю'. Она не пригласила его войти, а лишь вопросительно- выжидающе смотрела на него, ничего более не произнося и не спрашивая. Даже дежурных фраз, вроде 'Сколько лет, сколько зим', 'Как дела, чем живешь', не услышал он от неё. Молчание затягивалось.
  - Да, это я... случайно вот оказался здесь возле твоего дома, - смущаясь от невольного вранья и краснея, содрогаясь в душе от того, как жалко и неестественно это звучит, выдавил он из себя.. Вадим вдруг особенно явственно и зримо увидел себя нынешнего, словно со стороны, её глазами: и свой неимоверно усталый вид, и бедную одежду, и ту неустроенность, которая проступала во всём его облике. Но самое главное было не в этом. С пронзительной отчетливостью Вадим понял: он ей абсолютно не нужен...
  - Извини, не могу тебя пригласить, тороплюсь... скоро должен подъехать муж... Надеюсь, у тебя всё в порядке... и в спорте, и вообще в жизни, - какой-то заученной скороговоркой выдохнула она.
  - Да... спасибо, всё вроде нормально... извини, что побеспокоил...
  - Ничего, бывает... все мы в своих делах да заботах... Пока!
  
  Дверь закрылась. А Вадим, оглушенный и потерянный, ещё несколько минут стоял и тупо смотрел перед собой, ничего не видя и будто надеясь, что она через несколько секунд вернётся. Но запертая дверь маячила перед ним молчаливой и непроницаемой завесой. Обессиленный и изможденный, он опустился на корточки и прислонился спиной к стене. Это было крушение. Крах всех его надежд. Причём во второй раз, через столько лет. Он был полностью унижен и раздавлен. Она, по сути дела, вновь предала его. Та, чьё имя он берег, лелея в своей душе и безотчётно произнося тёмными бесконечными ночами, прогнала его от своего порога, словно бездомного, приблудного пса. Будто нищему, молящему о помощи, положила, насмешки ради, в протянутую руку камень. А ему ведь хотелось лишь крохотной доли её соучастия, лёгкой, мимолётной улыбки. С тем чтобы обрести вновь хотя бы какую-нибудь точку опоры, утраченные душевные силы. Наивный идиот! Он до сих пор не понял, что все эти разглагольствования о милосердии, о сострадании, о высших духовных ценностях - собачья чушь, бред и мираж. Никто никому в этом мире ничего не должен, никто никому по-настоящему не нужен. Просто существует извечный закон жизни: сильные во всём подавляют слабых. А женщины инстинктивно тянутся к сильным, чтобы в полной мере пользоваться затем всеми материальными благами, расплачиваясь за это иногда своим телом. Что ж, так было и так будет всегда. Слабый, физически и нравственно, неудачливый человек никому не нужен. И помогать ему никто, по большому счёту, не обязан. Кому нужна лишняя обуза? Вероятнее всего, если в его душе осталась хоть малая толика мужества, ему лучше исчезнуть...
  
  Так думал Вадим, равнодушно и устало отходя от её дома. Идти было некуда. Он чувствовал себя глубоким стариком, как будто вновь вернувшимся сюда, в когда- то знакомые места из 'Сказки о потерянном времени'. Он медленно брёл по улице, которую знал когда-то до мельчайших, крохотных, еле видимых изгибов и дворов, спрятавшихся в глубине плавно уплывающих переулков. Знал когда-то как свои пять пальцев. Знал... и ничего не узнавал вокруг. Если бы у него было немного денег, то можно было бы зайти в ближайший магазин и купить 'четвертинку' водки, а затем выпить её в один присест, чтобы как-то заглушить, подавить в себе это тупое отчаяние, безысходность и боль. Но денег не было.
  
  На соседней улице, возле Неопалимовского переулка, он, случайно бросив взгляд, увидел полуразрушенный старинный двухэтажный деревянный особняк, приготовленный к сносу. Вадим, не оглядываясь и уже ни о чём не думая, зашел внутрь. В доме было довольно сухо и тепло: старые вековые стены из потемневших досок надежно оберегали его от сезонных ненастий. Здесь пахло исчезнувшей и канувшей навсегда в никуда жизнью. А ещё древесным углём, извёсткой, берёзовой пылью, старым железом, свежей стружкой и щепой, керосином и земляничным мылом. Вадим тяжело поднялся на второй этаж по скрипучим и ненадежным ступеням. Он оказался в большой овальной комнате. Довольно сухой и даже уютной. Одно окно во двор было слегка приоткрыто, а все стёкла, к его удивлению, оказались целыми. Вадим, остановившись, опять задумался: 'Но почему, почему же она так равнодушно и легко взяла и вычеркнула навсегда его из своей жизни - и прежней, и нынешней?.. Да, странно устроены женщины... Хотя почему странно? Молодая особь интуитивно выбрала из окружающих её самцов самого сильного, удачливого, опытного, настырного и сексуального. Чтобы он оберегал их будущий семейный очаг, плодил потомство и доставлял ей удовольствие... Всё, конечно, именно так и есть. Ну и чем он тогда так расстроен, чему удивляется, чем недоволен?..'.
  
  Вадим оглянулся по сторонам. Он увидел разобранную кафельную голландскую печь с изразцами, разбитые плитки, валяющиеся на полу. На полуразбитом столе стоял в большой жестяной банке из-под консервов крупный огарок стеариновой свечи. А на растрескавшемся подоконнике валялись, видимо забытые кем-то из строителей, полуржавые кусачки и несколько старых, уже в коричневой окалине, длинных гвоздей. В середине комнаты, на ещё довольно белом потолке, хищно выгибался продолговатым хоботом зелёно-матовый крюк. На нём, скорее всего, когда-то висела старинная бронзовая люстра со множеством канделябров.
  
  День клонился к вечеру. Повеяло холодной весенней свежестью, ночной прохладой. Где-то вдали, за рекой, пока ещё еле слышно, глухо и настороженно громыхнуло. Идти было некуда, денег тоже не было. Вадим решил перекантоваться здесь. Заночевать, остаться до утра.
  
  Ночью пошёл тёплый весенний дождь. Крупные капли тяжело барабанили по гулкой железной крыше, а вода из разбитого водостока весёлой пенистой струей сбегала на чёрный асфальт. Повеяло свежей и клейкой, едва распустившейся, влажной зелёной листвой, чем-то неповторимым и зовущим: дождём, весной, уходящей молодостью, короткой жизнью. Дождь стих. Ясная и кроткая весенняя луна, словно юная царевна из своей светлицы, выглянула из-за белых ночных облаков. Причудливые жемчужно-прозрачные тени, словно сказочная, давно забытая повесть о чьей-то навсегда исчезнувшей жизни, легли на стены, на деревянный пол заброшенного особняка. 'Жаль, что луна и не догадывается, кто на неё воет сейчас от тоски - человек или бездомный пёс,' - с каким-то усталым равнодушием подумал Вадим. И он вдруг с отчётливой неотвратимостью понял, как сейчас одинок и бесприютен в этом мире - чужом и неприкаянном. Что единственного близкого ему человека, Марины - нет рядом и никогда, наверное, не будет. Что он не сможет пережить этой бесконечно длинной, загадочной и неповторимой весенней ночи. И что такой душевной и нравственной неприкаянности ему никогда не вынести. И следует сейчас же, не откладывая в долгий ящик, прервать наконец-то цепь всех этих невыносимых душевных мучений.
  
  Над ним, испачканный извёсткой, зазывно белел в темноте, словно зовя куда-то, хищный бронзовый крюк из- под люстры, похожий на коготь ястреба. Всё было уже решено окончательно. Сжимая левой рукой тонкий кожаный ремень, Вадим медленно поднял руку. На него с презрительно-равнодушной улыбкой, освещенная тускло-невнятным, зыбким и меняющимся светом, смотрела Марина. И ей не было никакого дела до его горя, до его душевной боли. Но что-то вдруг остановило Вадима в самый последний миг. В душу врезалась почему-то фраза молитвы, слышанная им однажды в детстве, когда он вместе со своей покойной матерью стоял в церкви на Пасху: 'Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав...'.
  
  'Смертию смерть поправ...' - молнией пронеслось в его голове. Значит, можно, наверное, тогда и 'болию боль попрать'. Он высвободился из петли и на негнущихся ногах подошел к столу. Судорожно чиркая спичками о коробок и сломав две, он всё-таки с большим трудом зажёг огарок свечи, стоявший на столе. А затем поднял с пола длинный ржавый гвоздь и крепко зажал его шляпку кусачками. Над пламенем свечи гвоздь раскалялся слишком долго и медленно. Сначала сгорела ржавчина, и только потом заалело кровавым жаром всё острие. Только примерно через десять минут весь он стал багряно-белым, отливающий ровным, спокойным и немеркнущим светом. Как будто выкован был из какого-то неземного, красного марсианского металла. Вадим водил калёным железом по лику Марины, выжигая её образ из своей памяти. Почти не чувствуя боли, лишь слыша шипение пузырящейся кожи сквозь дым горящего мяса...
  
  Прошло ещё несколько лет. Жизнь не сразу, а медленно, будто весенняя река после бурного паводка, вновь вошла в свои берега. Она представлялась теперь Вадиму не такой остро трагичной, как тогда, в его более молодые годы. Весь её трагизм, пожалуй, ныне заключался в похожем однообразии, в повторяемости дней, дат, лет, юбилеев и разных торжеств. В той довольно тяжёлой и часто совсем неинтересной, нескончаемой и хлопотливой работе ради куска хлеба. В той постоянной мелкой суете, которая постепенно иссушает силы, здоровье, остроту восприятия окружающего бытия.
  
  Но, как говорится, всё течёт, всё меняется. То в лучшую, то в худшую сторону. Быт Вадима постепенно и далеко не сразу тоже наладился. Ему, как и советовал когда-то приятель, удалось 'лечь на дно' на какое-то время, затеряться в нескончаемом людском потоке. И, таким образом, 'оторваться' от 'гэбэшников'. Он выпал, исчез из круга их зрения, их внимания. А потом, видимо, они просто-напросто потеряли к нему интерес. В суете политической возни на верхних ступенях кремлевского Олимпа, в череде всевозможных интриг и перестановок им, вероятно, стало не до Вадима. Ему удалось закончить заочное отделение Литературного института им. Горького. Он поменял квартиру в Москве на большой загородный дом в ленинградской области, переехав туда на постоянное жительство. Довольно часто, в основном по выходным, он выбирался в Питер, как говорили тогда. Ему нравилось бывать там. Ничего с этим городом его не связывало. И поэтому не было мучительных воспоминаний о прошлом. Там было легче затеряться среди незнакомых людей. Там сразу же подразумевалось то, что прошлое уже никогда не вернется, а жизнь придётся начинать с 'чистого листа'. Да и сам город с его коротким северным летом, с зеленовато-зыбкой холодной зарей, казалось, был не реально существующим, а скорее призраком, плодом чьей-то фантазии. Столько потусторонних духов витало над ним: и тех первых поселенцев, которые возводили его, вбивая сваи на бесчисленных болотах и трясинах при Петре. И миллионы других, погибших в разных войнах и умерших во время блокады от голода...
  
  Вадим занимался преподавательской работой и вёл семинар в одном областном гуманитарном вузе. Он не был женат, но с несколькими интересными и красивыми женщинами за это время у него были, как выражаются в старинных романах, 'необыкновенные, возвышенные отношения'. О прошлом, связанном с Мариной, остались лишь тяжёлая, глухая боль и горечь в душе да большой, уродливый багряно-красный шрам на левой руке, который даже летом он пытался прикрыть, опустив рукава своей рубашки.
  
  У Вадима за минувшие годы вышло несколько книжек: два поэтических сборника и один - рассказов. К нему пришла некоторая известность. И не только в узколитературных кругах. И даже появились поклонницы. Но к славе он был почти равнодушен, на собственном опыте понимая, что в жизни главными являются совсем иные ценности. Что высшим счастьем могут быть и сочувствующая улыбка любимой в трудную минуту, и бескорыстно предоставленный другом в ненастную ночь кров над головой.
  
  В один из дней он, сам не зная, зачем и почему, - может быть, из чувства какого-то мелкого тщеславия или уязвлённого самолюбия, зашёл на почту и, помня до сих пор наизусть её московский адрес, отправил заказной бандеролью на её имя свои книги. И вложил в посылку небольшое письмо, где в вежливо-лаконичной, почти официальной форме дал пояснение по поводу данной посылки: от кого она и к кому. В этом поступке, конечно же, было много ребяческого. Так, отвергнутый когда-то девятиклассник, договорившись с другой девчонкой из соседнего двора о походе в кино, сознательно проходит с гордым и равнодушным видом мимо отвергнувшей его пассии, - дескать, теперь смотри и завидуй, а мне на тебя 'тьфу и растереть'! Почти так же, но несколько по иному, поступил и Вадим. Этим своим поступком, этим жестом, этими книгами в посылке он словно хотел доказать ей, что не 'сломался' после её предательства по отношению к нему, после её полного отчуждения и равнодушия. Не опустился, не спился, не сгинул где-то там, в подвале или заплёванной подворотне под забором. Что он, если хотите, несмотря ни на что, вполне успешный человек: живёт, дышит, творит, пишет книги...
  
  К его удивлению, почти сразу же, всего через несколько дней, он получил от неё ответное письмо. Искреннее, умное, местами трогательно-нежное. В нём прослеживалось и искреннее раскаяние за ту последнюю встречу, с хорошо понятным и читаемым между строк подтекстом извинений и сожалений. И главное, она, как и в былые времена, точно так же метко, точно, тонко и умно подробно писала о его стихах и рассказах. И с таким глубоким пониманием, словно все эти годы она находилась с ним рядом, сопереживала ему и была частью его жизни, воспринимая её его глазами, его душой и сердцем. И вновь в памяти ожил её прекрасный весенний образ, а многолетний лёд незримого отчуждения, казалось, растаял навсегда. Опять воскресло в душе то, что когда-то, давным-давно звучало надеждой, радостью и откровением.
  
  Вадим ответил ей. И завязалась добрая хорошая переписка. Будто старые друзья после долгой разлуки спешили наговориться, как когда-то в прежние времена, поделиться радостями и печалями прошедших лет. И даже в своих стихах, после её писем, он вдруг как бы заново начинал видеть и осязать то, что открылось в них и ей. Стала немного приоткрываться, словно занавес в театре, и тайна, доселе скрытая от посторонних глаз, загадочная повесть её личной жизни. Так, например, из её писем он узнал, что она уже долгое время не живёт с мужем, хотя официально с ним не разведена. Марина вскользь упоминала что-то о взаимном непонимании, о чудовищном эгоизме своего бывшего супруга. Вадиму же показалась, почувствовалась какая-то затаённая обида в её тоне. И было похоже, что он (то есть муж) её просто оставил и ушел к более молодой. Вадим также узнал, что у Марины есть сын. Почти что взрослый. Который, как и его родители, пошёл по дипломатической стезе.
  
  Они о многом говорили в своих письмах. И о том, что волновало и тревожило их в окружающей жизни, и о том, что произошло в их судьбах за минувшие годы. Она, к его удивлению, много и часто писала ему, словно спешила выговориться. Иногда даже не дожидаясь его очередного письма. Чувствовалось, что ей там, у себя в Москве, не хватает простого человеческого общения. И что в его лице она наконец-то нашла чуткого и внимательного собеседника. И вот наступил тот долгожданный миг, когда они оба поняли - им необходимо встретиться, что они совсем не чужие друг для друга в этом мире люди. Что им следует увидеться и объясниться. Ведь их, в конце концов, многое и связывало, и связывает: их прошлое, настоящее и будущее. Вадим понимал, что инициатива всё же должна исходить от него. И он всё сделал для этого.
  Они договорились, что встретятся на Московском вокзале, что именно там он будет ждать прибытия её поезда. А за неделю до этого он, заранее рванув, как тогда говорили, 'в Питер', заказал лучший номер 'люкс' в 'пятизвёздочной' гостинице и небольшой зал в ресторане с музыкальным ансамблем (ВИА) 'Запоздалые цветы', предварительно оплатив все предстоящие расходы и истратив почти что запредельную по тем временам сумму денег. Вадим влез в большие долги, но ради этой встречи ему ничего не было жаль. Ведь самое главное, что они опять будут вместе. Ему казалось, что вновь вернулась его молодость, он пребывал постоянно в состоянии какого-то возбуждения и эйфории. Он вспоминал густо-сладкий, волнующий запах её влажных губ, будоражащий душу и тело блеск жемчужно-росистых зубов, крепкие груди, точёные бедра, загадочные, слегка раскосые, как у рыси, зелёные глаза и густые каштановые волосы, тяжелыми вьющимися прядями спускающиеся на хрупко-рельефные плечи. 'Эх, была-не была! Будь что будет!' - мысленно подбадривал он себя по мере приближения мгновения заветной встречи.
  
  В день предстоящего свидания он заранее заказал, нанял такси к её приезду, чтобы сразу же поехать вместе с ней сначала в гостиницу, где были забронированы два номера, а оттуда - в ресторан. За полтора часа до прибытия её поезда Вадим с роскошным букетом белых осенних хризантем (дарить розы он посчитал слишком банальным), в своём лучшем костюме, в новых тупоносых импортных ботинках из натуральной кожи (их он достал по великому блату через одного своего приятеля) уже стоял на платформе Московского вокзала, напряженно вглядываясь в неведомую дымчатую даль, словно часовой у Мавзолея Ленина. Его сердце гулко стучало, будто монометр, отсчитывая невыносимо долгие секунды.
  
  Как всегда, неожиданно-неправдоподобно, грохоча и дымясь стальными буксами, к платформе подошёл, как будто бы из ниоткуда, давно ожидаемый состав. Вадим тяжело дышал, судорожно и напряженно всматриваясь в лица проходящих мимо него густой толпой, людей. Ну где же, где же она, его, наверное, единственная и на всю жизнь любовь? Неужели не приехала?... А, вот, кажется... Не выдержав, он отчаянно, как когда-то на спринтерских соревнованиях, рванулся в самую гущу толпы, ей навстречу. Конечно же, это она! Стройная фигура, та же лучезарная улыбка... Красивая немолодая женщина, зовущая, словно ясная осень, печально и одиноко стояла возле чугунного фонаря, освещённая его голубовато-опаловым сиянием. 'Быстрей, быстрей... удивительно хороша... стала ведь ещё краше', - думал он, стремительно подходя к ней, волнуясь всё больше и больше, до боли в пальцах от напряжения сжимая роскошный букет белых непокорных хризантем и не чувствуя боли.
  
  Она, казалось, не замечала или не узнавала его. 'Средь шумного бала, случайно... в тревоге мирской суеты', - невольно вспомнились ему чудесные строчки старинного романса. Он уже почти приблизился к ней. В этот миг кто-то бесцеремонно тронул его за плечо. И Вадим невольно обернулся. Это была, действительно, она. Но не та, к которой он так неудержимо стремился и сердцем, и душой. Господи... Это была она и не она. Перед ним с широкой улыбкой стояла незнакомая женщина и что-то говорила ему. А он стоял, поражённый, разбитый, обескураженный и обессиленный. Он был шокирован, словно боксёр, пребывающий в глубоком нокауте. И не мог выдавить из себя даже тех привычных, банальных, стандартно-традиционных штампованных фраз и слов, которые обычно произносятся при случайных встречах. Вроде 'сколько лет, сколько зим...' или 'ты совсем не изменилась...', 'пребываю в немом восхищении...' и т.д. А она, эта совершенно чужая женщина, что-то кокетливо щебетала, просительно и пытливо заглядывая ему в глаза. Да, щебетала и щебетала: о разном, о том о сём. Что ее страшно ревновал, ну буквально ко всем, её бывший муж. Что всю дорогу от Москвы до Питера к ней подбивал клинья какой-то необыкновенно богатый и любвеобильный грузин. Звал ее всё бросить и уехать с ним в солнечный Тбилиси.
  
  Пристально вглядываясь ему в глаза, она вдруг перескакивала на совсем иную 'волну': 'Я - точно Марина... я пена морская...' В этот момент она чем-то была подобна тому чукче из старого-старого анекдота, который на вопрос читателей, как он сочиняет свои песни, глубокомысленно отвечал: 'Что вижу, о том пою...' Его Прекрасная Незнакомка, его Судьба, о которой он вспоминал почти что каждый день все минувшие годы, которую беззаветно любил и из-за которой чуть не свёл счеты с жизнью, была лишь отдалённой памятью, ушедшим эхом той прежней Марины. Причём памятью, заключённой совсем в иную телесную оболочку. Так можно было бы сравнить тоненькую синеглазую девушку Снегурочку с бесформенной и рыхлой Снежной Бабой, сделанной, в общем-то, из того же самого материала. Эта женщина была толста, низкоросла и как-то коротка. У неё почти что, если можно так выразиться, не было фигуры. У таких, как правило, возникают проблемы с одеждой, и они шьют её в специальных ателье, где примерщик, профессионально окинув взглядом новую клиентку, вопрошает: 'Тэкс-тэкс, где же, сударыня, будем делать талию?..' И совсем не верилось, что то, что он видел сейчас перед собой, было когда-то его первой любовью, его Мариной. Лицо у неё расплылось и располнело, всё как-то расползлось, будто размытое временем. А его когда-то такие изумительно-тонкие, антично-римские черты стёрлись, потеряли форму. На фоне этого чрезвычайно расплывшегося лица совсем неуместными казались и продолговато-слипшиеся выпуклые глазки, и клювообразный носик, и маленькие, пухлые губки бантиком. Чем-то неуловимым она напомнила теперь Вадиму тетушку Сову из детского мультфильма про Винни-Пуха. Лишь что-то неведомо-отдалённое, как фигура Давида, представшая Леонардо да Винчи в бесформенном куске мрамора, могла напомнить ему прежнюю и прекрасную Марину. Как будто ушедший навсегда и оставшийся лишь в памяти образ был образом другой, никак не связанной с этой нынешней женщиной и с тем, что осталось ныне от неё прежней. Так иногда случается, когда смотришь фотографии в чьём-нибудь старом семейном альбоме. И поразит тебя вдруг в самое сердце, заглянет в самую душу какой-нибудь дивный, прекрасный лик - нежный, чистый и непорочный. Будто из нездешней земли. Одухотворённый чем-то светлым, невысказанным и высоким. С тонкими чертами, с глазами, увидевшими иную даль. И сразу полюбишь этот образ, и многое начнёт представляться тебе. Унесёшься на миг вместе с ним мечтой в какие-нибудь неземные волшебные края... А потом вдруг услышишь над самым ухом вкрадчиво-шипящий голосок: 'Что, не узнал?.. Такой была наша Клавдия Ивановна в 1908 году...' Очнёшься, протрезвеешь сразу и подумаешь: 'Куда же всё это девалось? Отчего время не щадит никого? Неужели нет ничего в этом мире прекрасного, вечного и нетленного?..'.
  
  Самым ужасным было то, что у нынешней Марины куда-то совершенно пропала шея. От самого подбородка к вырезу кремового платья сразу же шёл... зоб. Вероятно, у неё были проблемы с щитовидной железой, что-то наподобие базедовой болезни. Чем-то неуловимым она сейчас напоминала Н. К. Крупскую в документальном кино, в последние годы её жизни. Когда та встречалась с самыми прославленными пионерами-активистами и рассказывала будущим строителям коммунизма о доброте В. И. Ленина, о его застенчивости и скромности... Та же коротковато-обрубленная фигура, те же выпуклые в немыслимом напряжении глаза... И со стороны казалось, что это просто чужая, гигантская маска, надетая каким-то шутником на плечи своей пассии... 'Привет! Не замерз? Долго ждал? А ты совсем неплохо выглядишь!' - продолжала щебетать она, хотя её низкий и глухой грудной голос мало походил на птичий щебет. 'Неужели это она?.. То есть то, что от неё осталось прежней?... Неужели это она была моей единственной весенней песней? - мысленно вопрошал он себя. - Была когда-то той стройной и милой девушкой Снегурочкой, случайно зашедшей из убогой действительности в сказочный лес царя Берендея?..'.
  
  А она продолжала о чём-то щебетать, пытливо и страстно, с некоторым подозрением заглядывая ему в глаза. Вадим пытался хоть как-то поддерживать разговор с ней и даже шутить. Он что-то отвечал ей невпопад и улыбался улыбкой человека, только что узнавшего о вынесенном ему смертном приговоре. В какой-то миг ему даже сделалось смешно. Он вдруг представил себе, как после ресторана отвезет её в забронированный номер 'люкс', выпьет с ней вина, а после лирического танца начнёт раздевать. А раздев и увидев её обнажённой, удивлённо спросит : 'Простите, сударыня... а собственно говоря, где у вас находится талия?..'.
  
  Это был полный крах всех его надежд. И это из-за неё он однажды чуть не свел счёты с жизнью; сначала сделал, а потом выжег калёным железом татуировку с её профилем на своей руке; тосковал о ней все долгие годы тёмными бессонными ночами... Так чего же ты хочешь теперь? Ведь твоя мечта сбылась. Да, прямо как у Пушкина в 'Руслане и Людмиле': 'О витязь, то была Наина...' Лучше не напишешь и не придумаешь... А её маленькие глазки беспокойно рыскали по его лицу, словно вопрошая: а ничего ли не изменилось в его отношении к ней? Будет ли бурное продолжение их так затянувшегося на долгие годы романа? Умом Вадим понимал, что она и образованна, и наблюдательна, и... в ней, возможно, есть и ещё куча каких-то неимоверных достоинств. Но... спать, жить с таким монстром! Пусть даже и великим интеллектуалом. Нет, увольте, простите, господа! А вы говорите, что время не властно! Ещё как властно! Зазевался, забылся, задумался, вовремя не спохватился - и тю-тю! Поезд ушёл... Как говорится, картина Репина 'Не ждали', или, как шутят мужики: 'Приплыли'. Хотя, куда уж теперь плыть дальше... Дальше уже некуда. И, словно молния, осветившая на секунду ночной лес, его вдруг озарила единственно верная и спасительная мысль: 'Бежать... немедленно бежать отсюда... И от неё, и от себя, от своей сентиментальности и слюнтяйства... и от своих прежних воспоминаний о ней, и от всего на свете...' Он уже совсем смутно помнил, как, стараясь не вызвать её подозрений, стараясь быть всё таким же галантным и предупредительным, довёл эту прежнюю Снегурочку до такси, усадил в машину и назвал адрес и номер гостиницы водителю. Не давая ей опомниться и освобождаясь от её крепкой хватки, уже захлопывая дверцу авто, Вадим выдавил из себя, что неожиданно изменились обстоятельства и, что сам он будет там же несколько позже. 'Слушайте, пожалуйста, музыку... пейте, ешьте, не отказывайте себе ни в чем... за всё заплачено... отдыхайте, одним словом... - напоследок скороговоркой произнес он, не давая ей опомниться и отчего-то переходя на 'вы'. - Там ребята из оркестра исполнят все твои... наши с тобой старые любимые песни', - вдруг дрогнувшим голосом обратился он, как будто к прежней, к ней, к своей Марине. Последнее, что он увидел, - это круглое, с приоткрытыми крохотными губками, удивлённо-растерянное лицо Марины и её слегка дрожащий зоб. Сейчас она особенно была похожа на тетушку Сову, а именно в том самом эпизоде, когда Вини-Пух и Пятачок пришли к ней за хвостом ослика Иа... И как только отъехала 'Волга', стремительно бросился в близлежащую кассу и, купив билет на первый уходящий экспресс, без всякого сожаления покинул город белых ночей, загадочных сфинксов, музеев и фонтанов...
  
  Два страшных сна врезались Сергею в память. Один сон повторялся с какой-то настойчивой периодичностью, а другой он видел лишь однажды. Страшны они были тем, что начинались как ощущение чего-то светлого и радостного. Того неведомого и хорошего, что вот-вот должно было случиться с ним. А затем, без всякой видимой причины, почти что без перехода, случалось, происходило наоборот, превращаясь во что-то тёмное, грозное и необъяснимое. Словно в старинной русской сказке, когда герой в жаркий полдень решает отдохнуть, набраться сил, присев на траву под молоденькой яблоней. Вот он, спокойно расположившись, снимает с себя одежду, обувь и, окунувшись в прохладную спасительную тень, почти что уже засыпает безмятежным сном. И тут его уже затуманенный взор случайно останавливается на развесистых ветках яблони с плодами. И он в последний миг вдруг с ужасом видит над собой не ветки с яблоками, а склоненные над ним ядовитые змеиные головы с красными раздвоенными жалами... Так и здесь.
  
  Бескрайний, жаркий, разогретый солнцем день. Не то начало, не то самая середина, 'макушка' лета. Он почему-то один в густом, знакомо-незнакомом лесу. Вокруг всё больше хвойных деревьев, в основном сосны и ели. Редко-редко мелькнет между ними легкая, прозрачно-белая берёза. Густо и сладко пахнет разогретой смолой и земляникой. Небо - остановившееся, словно неживое или кем-то нарисованное: лилово-синее, почти что тёмное, без единого облачка. Он собирает грибы. В руках у него большая плетёная ярко-жёлтая корзина. Грибов в лесу много. Они в основном прячутся под развесистые, тяжёлые, мохнатые нижние лапы густых елей. Или же таятся в самой глубине частого и мелкого чёрно-зеленого орешника. Но все они какие-то немного странные: с большими, бурыми, бархатисто-влажными, сочными шляпками, не то подосиновики, не то крупные маслята или подберезовики. Он идёт по едва приметной, заросшей желтоватой травой тропинке к большой поляне. На душе весело, радостно - и от азарта поиска, и от избытка молодой силы, и от ожидания чего-то необычайно хорошего. А грибов на пути попадается всё больше и больше. Но тут он с удивлением замечает, что шляпки у грибов начинают менять цвет, становясь какими-то неестественно-белыми, коричнево-молочного оттенка. Будто это дождевики или даже бледные поганки. А ещё на них образуются какие-то странные чёрные пятна, похожие на впадины. Невдалеке сквозь тенистый полумрак уже зовет, манит ярко-солнечная поляна, освещая своим огнём паутину на свисающих перед ним ветках. Всё ближе и ближе подходит он к ней. А грибов так много, что он уже начинает наступать на них. Только они почему-то не мнутся и не ломаются, а делаются как бы плотнее. Его ноги всё время соскальзывают с широких шляпок, ощущая всё время их твердо-упругое, какое-то костяное сопротивление. Через некоторое время он, наконец, выходит на эту вожделенную поляну. И, оглядываясь по сторонам, вдруг замечает, что стоит в самом её центре, окружённый почему-то всё новыми и новыми грибами - целым грибным царством. Но это отчего-то перестаёт его радовать, а наоборот, вселяет всё большую и большую тревогу. На душе делается беспокойно и тоскливо. А летнее небо начинает меркнуть, превращаясь из знойного, густо-лилового в бесцветно-свинцовое. И какая-то гнетущая, смутная тревога, словно болотный туман, начинает окутывать душу, закрадываться в самое сердце, нарушая этот, такой, казалось бы, безмятежный летний покой. И тут, приглядевшись повнимательнее, он к своему ужасу видит, что все эти грибы, окружающие его, на самом деле не грибы, а мертвые костяные черепа, спрятавшиеся в белесой траве и глядящие на него глубокими впадинами своих чёрных, мёртвых глаз. А в лукошке его - такие же страшные белые черепа с застывшими оскалами. В страхе бросает он свою корзину и бежит вглубь чащи, куда-то наугад. В глухой незнакомой чащобе он, наконец-то, останавливается, чтобы перевести дыхание. Здесь, среди бурого бурелома, так темно, что и неба почти не видно. И он вдруг замечает, что прямо перед ним стоит большая, чёрная от времени и старости, но ещё довольно добротная и крепкая, изба. Приземисто-просторная, несмотря на то, что нижняя её часть с фундаментом и деревянным крыльцом уже глубоко вросла в землю. Что-то неподвижно-страшное, затаённое сквозит во всей её тишине и витает в воздухе. Окна избы беззвучно-темны, словно глаза покойника, а дверь чуть-чуть приоткрыта, и тут он всем своим чутьём, каким-то шестым чувством, почти что звериным инстинктом понимает, что это пристанище смерти. Что именно она обитает где-то здесь, совсем рядом. Хотя её саму пока что не видно и не слышно. А ноги, будто чугунные, словно приросли к мертвой земле, усыпанной коричневой хвоей, буро-желтой листвой. И нет никаких сил оторвать их и сломя голову убежать куда-нибудь подальше от этого гиблого и проклятого места. И в то же время какое-то неудержимое, необъяснимое любопытство толкает его то ли зайти в эту избу, то ли, встав на цыпочки, заглянуть вглубь мёртво-молчащих, мутных окон. Неожиданно дверь начинает, как будто сама собой, медленно приоткрываться. А он понимает, что сейчас увидит - её. То, самое страшное и необъяснимое никем, что существует в земной жизни. То, чего никак постигнуть и понять разумом нельзя. И после этого его уж точно не будет на свете никогда. Он просто-напросто исчезнет, растворится, уйдет в никуда, в небытие. Вот уже что-то неясно-лиловое, расплывчатое, дымчато-сизое показалось в потёмках... Просыпался Сергей после этого сна-видения в каком-то липко-вязком поту на лбу и висках. И долго не мог понять, где он и что с ним. А страшное видение, словно не желая покидать его сознание, продолжало смутно маячить где-то в глубине комнаты, постепенно рассеиваясь и исчезая в предутренней мгле...
  
  А другой сон он видел всего лишь один раз. Ранние зимние сумерки, словно застывшие, из густо-синей финифти. Глубокая тишина. Вдали лиловеют сплошной стеной, стоят неподвижно уснувшие до весны тёмные леса, всю равнину за домом белым саваном окутал снег. Но как-то всё мирно и спокойно вокруг, а на улице совсем не холодно. Сам он находится в каком-то то ли деревенском доме, то ли зимней даче, очень похожей на ту, в которой он несколько лет, когда был совсем мальчишкой, жил летом вместе с родителями и сестрой. У него назначено свидание. Какая-то девушка, но не Ольга, не Татьяна, а другая - улыбчивая, тоненькая, с ярко-синими смеющимися глазами, должна вот-вот подойти к его (или не его) дому и остановиться около калитки. Густые кусты сирени с прошлогодней листвой слегка припорошены снегом и замерли, будто в ожидании чего-то. На душе радостно и немного тревожно в преддверии ожидаемой встречи. И так хочется поскорей увидеть её, сказать что-то ласковое, обнять, прижать к себе, заглядывая в ярко-синие глаза. Ведь это - она. Та, которую он искал и ждал все эти годы. Они должны, наконец-то, встретиться и быть вместе. Ну вот, уже как будто и слышатся её легкие, торопливые шаги, где-то рядом звенит её звонкий серебристый смех. Да, это она. Пришла. Уже здесь, рядом. Подошла, подошла... И, наверное, стоит, ждёт его. За калиткой, около дома. Он бросается к ней, слыша её серебристый смех. На её зов. Стремительно, легко и весело сбегает с крыльца. Надо как можно скорее открыть калитку, взять её тонкие озябшие пальцы в свои ладони и поскорее ввести в дом. И он, торопясь, волнуясь и спеша, толкает рукой калитку. Но та не поддается. Словно с другой, противоположной стороны её что-то удерживает или глубоко засыпало снегом. А может, и впрямь засыпало? Что-то едва уловимое, неясное смутно белеет за забором. Он наваливается на калитку всем своим телом, изо всех сил упираясь в неё руками и отталкиваясь от скользкой наледи ногами. 'Сейчас, сейчас... подожди немного, уже чуть-чуть осталось', - волнуясь ещё больше и боясь, что она сейчас уйдёт, выдыхает он в темноту. Но в ответ ему - немая тишина. Где, где весёлый серебристый смех, тоненькая фигурка, чёрные косы и синий взгляд? 'Подожди, подожди... не уходи!' - вновь шепчет он, как будто молит, в сгущающиеся на глазах сумерки. И изо всех сил пытается протиснуться в узкую, едва приоткрытую щель крохотного проёма между калиткой и забором. Но она, его любовь, молчит, не отзывается. Хоть бы вздох, хоть бы слово в ответ! А небо над ним делается всё темней и темней, наливается свинцовой ночной мглой. И медленно гаснет, как свет в кинотеатре. Наконец, с неимоверными усилиями, теряя последние силы, ему удаётся всё-таки выбраться на улицу. 'Я здесь... я уже здесь, моя дорогая... где же ты?..' Огромная, рыхлая, неживая и безобразная снежная баба с расплывшимся бесформенным лицом, с провалившимся ртом, уродливая и безглазая, с раскинутыми в обе стороны жирными, одутловатыми снеговыми руками, похотливая и страшная - медленно надвигается на него. И от этих её мертвых объятий уже никуда не спрятаться, не деться. А в ней самой, в самой её непостижимо-безобразной глубине, во всем её облике таится что-то невыразимо страшное, отталкивающее и невнятное. И вся она сама - гнетущий ужас, что-то неподвижное, мертвое и безысходное...
  
  Само даже воспоминание об этом тягостном сне вселяло в него чувство какого-то необъяснимого страха и смутной тревоги. Чувство глухого отчаяния и беспредельного одиночества. Случай, немного похожий на этот сон, а скорее на его слабый отголосок, произошел с ним однажды и наяву. Как-то раз, когда он учился в девятом классе, ему пришлось по какому-то делу ехать в центр Москвы. Была зима, день был тусклый и блеклый. В троллейбусе он обратил внимание на стройную девушку, стоящую к нему спиной у самого выхода. Одета она была не по сезону - слишком легко. И, хотя на улице было морозно, на ней была всего-навсего легкая импортная курточка, подчеркивающая её осиную талию да почти что прозрачные легинсы-колготки, плотно обтягивающие её длинные, стройные ноги. Перед тем как выйти на остановке, она, как показалось ему, несколько зазывно и томно взглянула на него, словно приглашая следовать за ней. Будто загипнотизированный, повинуясь какому-то неясному зову, он вышел следом за ней. Она шла по заснеженной улице, стройная, длинноногая и как-то по-особенному возбуждающе-притягательная. То ли из-за того, что одета она была по-весеннему, то ли из-за прозрачных легинсов-колготок, которые особенно выделялись в толпе на фоне женских шаровар-рейтуз. Будто заворожённый, Сергей следовал за ней. А она (это уже было совершенно точно) несколько раз оглядывалась и улыбалась ему. Он убыстрял шаги, всё более и более приближаясь к ней. Неужели эта случайная встреча в разгар зимы, в незнакомом районе Москвы станет для него судьбоносной, изменит всю его жизнь?
  
  Она свернула в какую-то арку, подошла к подъезду какого-то старинного дома, поднялась по ступенькам крутого крыльца и, остановившись у двери, резко остановилась, обернулась и взглянула на него. Он стоял перед ней, немного опустив голову, не решаясь сразу взглянуть ей в глаза и не зная, что сказать. Наконец, будто решив для себя что-то важное, словно откинув все сомнения, он решительно шагнул к ней. Перед ним стояла старуха, искусно накрашенная, с ярко-подведёнными глазами и искусственным румянцем на щеках. Несколько слоев грима лежали на её лице, прикрывая дряблую кожу и глубокие морщины, больше похожие на шрамы. Кто она - старая кокетка? Вечная нимфоманка? Ортодоксальная служительница культа секса и наслаждений? Самым ужасным было то, что фигура у неё была как у молодой девушки и что она кокетливо и зазывно улыбалась ему, настойчиво приглашая зайти следом за ней в незнакомую дверь. Чувство у него было примерно такое же, как у Хомы Брута из повести Гоголя 'Вий'. Когда тот вместо прекрасной панночки вдруг увидел у себя в объятиях безобразную старуху-колдунью, с перекошенным ртом и мёртвыми, бесцветными глазами...
  
  Развернувшись и не сказав ей ни слова, он в каком-то безотчётном, непередаваемом страхе, смешанном с отвращением, стремительно бросился прочь. И не переводя дыхания пробежав несколько кварталов, выскочил к какой-то незнакомой остановке и, ничего не видя и не слыша, задыхаясь, вскочил в первый попавшийся автобус...
  
  Сергей шёл уже больше часа, минуя дачные постройки, которые со всех сторон окружали провинциальный городок, обозначенный на карте красным прямоугольником. Наконец вдалеке показался редкий лесок и неширокая просека, ведущая куда-то вглубь. А через некоторое время он неожиданно вышел на незнакомое поле, лежащее странным треугольником в самой глубине леса, словно кем-то нарочно вбитый клин. Небольшое взгорье, обозначенное на карте словом 'Барсучка', неуловимый грядой возвышалось перед ним. Странное название. Почему именно 'Барсучка'? Может быть, когда-то давным-давно здесь водились барсуки и рыли в этой горе свои хитроумные норы? Или же это название относилось раньше вообще ко всему полю, где в былые времена хозяева-помещики травили сворами своих собак, легавыми и борзыми, матерых барсуков, которые в летнюю пору забирались сюда в поисках своего любимого лакомства: необыкновенно сочного и сладкого, нежно-зелёного молодого овса. И оставались там до осени. Что же, всё может быть...
  
  А вот и обозначенное на карте место. Правда, нанесено как-то неразборчиво и коряво: 'з-ли б-ны'. Что это может обозначать? Сергей внимательно огляделся по сторонам. Скорее всего, речь идёт о кустах бузины, которые развесистым шатром раскинулись здесь же. Значит, сокращенно это может быть: 'заросли бузины'. И, хотя, зарослей, как таковых, нет, вероятнее всего, так было удобнее тем, кто наносил всю разметку на карту. Они, наверняка, хорошо знали эту местность. А что, и в самом деле, место выбрано ими довольно удачно. Грибники не пойдут сюда, так как искать здесь нечего. Да и за несъедобными ягодами вряд ли кто сунется. И в то же время сам участок достаточно отдалённый. Местные выпивохи сюда не пойдут - слишком далеко. Туристы тоже: водоёма и речонки какой-нибудь поблизости нет. Не искупаться, не порыбачить...
  
  Он огляделся по сторонам. Вокруг было тихо. Ладно, как говорится, с Богом... а лучше всего: 'По коням!'. На этот раз, почти сразу же, уже намётанным взглядом, он явственно увидел в самой глубине развесистого шатра густо переплетённых веток свежие куски вырытого дёрна, присыпанные сверху сучьями с потрескавшейся корой и уже засохшими прошлогодними листьями. Лопата легко приподняла по старому нарезу первый замаскированный пласт упруго-тугой земли. Всё в этот раз получалось подозрительно легко и быстро, будто по мановению волшебной палочки. Не прошло и пятнадцати минут, как острие сапёрной лопаты приглушенно-звонко ударилось обо что-то, намертво уперлось в невидимое препятствие. Теперь главное - не спешить и не 'пороть горячку'. Он осторожно, не торопясь, то лопатой, то ладонями, начал разгребать слегка влажную землю. Небольшой, но достаточно увесистый, похожий на почтовый ящик для бандеролей, перетянутый с разных сторон тонкой стальной проволокой, был с трудом извлечен из самодельного полублиндажа, обложенного по периметру ровными кусками смолисто-чёрного рубероида. Сергей ударом лопаты не с первого раза и с немалыми усилиями сбил довольно тонкую, но крепкую крышку из легких, необработанных дощечек. Почти точно в таких же ящиках они когда-то отправляли с отцом через проводников на Курском вокзале посылки для его родственников. Два больших, довольно плотных свёртка, завернутых в туго перетянутую полиэтиленовую плёнку, лежали перед ним. Он, не в силах скрыть любопытства и не удержавшись от искушения немедленно увидеть содержимое свёртков, перочинным ножом, наискось, распорол край одного из них. Нераспечатанная пачка сторублёвых купюр буро-коричневого цвета - высших денежных единиц Страны Советов, с застывшим посредине профилем вождя мирового пролетариата со знакомым пристальным прищуром, словно бы неохотно и недоверчиво глянула на него. 'Всё, мавр сделал своё дело... пора уходить', - подумал он.
  
  В его небольшой рюкзак (тот прежний, необозримых размеров, он оставил дома - слишком приметный) уместился только один свёрток. Четыре крохотные коробки, перетянутые синей изолентой (что в них - Сергей не знал), были убраны в боковые карманы армейской куртки. 'Куда деть второй свёрток?' - мысленно спросил он себя и взглянул в сторону. Примерно в ста метрах от него какие-то два человека быстрым и уверенным шагом направлялись в его сторону. От неожиданности сердце словно провалилось куда-то. Отчего-то стало трудно дышать, руки и ноги окаменели, а на лбу липкой россыпью выступила испарина. Он чувствовал себя загипнотизированным, его воля была парализована. А сам он не знал, что предпринять. Мысль словно остановилась.
  
  А те двое стремительно приближались. Сергей уже отчётливо видел выражение их угрюмо-сосредоточенных лиц. Это были явно не грибники и не туристы. 'Ещё чуть-чуть и... бежать... только бы успеть добраться до леса', - в следующее мгновение молнией мелькнуло в его голове. И уже ни о чём не думая, почти что ничего не соображая, он изо всех сил с рюкзаком на спине и увесистым свёртком в правой руке, будто молодой лось, почуявший смертельную опасность, тяжело и безрассудно рванул в сторону леса. Рюкзак на спине и свёрток в правой руке не дали возможности набрать сразу максимальную скорость и уйти от преследователей. Он не оглядывался, но по тому молчаливому и сосредоточенному скрытому движению, которое он ощущал за своей спиной, чувствовал, что упускать его они не собираются. И ещё, пока что интуитивно, на уровне подсознания, понимал, что расстояние между ними с каждой секундой сокращается всё больше и больше. 'Главное - не сбавлять темп, терпеть... ни в коем случае не останавливаться', - мысленно отдавал приказы он самому себе, как будто занимаясь самовнушением.
  
  Сергей боялся оглянуться, чувствуя, что энергия и силы убывают в геометрической прогрессии. Задыхаясь, почти что теряя сознание, не видя ничего перед собой, он кое-как наконец-то выскочил на спасительную просеку. И, собрав в кулак остатки воли, из последних сил уже бежал по ней. Единственным спасением сейчас могло быть только одно - резко свернуть в сторону и наугад рвануться в самую гущу бурелома. А там, петляя и меняя направление, попытаться окончательно оторваться от своих преследователей. Резко затормозив и остановившись на полном ходу, он развернулся в пол-оборота и сделал несколько шагов влево. Боковым зрением он увидел, что эти уже совсем рядом, метрах в сорока от него. Сергей на секунду замешкался. И тотчас же где-то совсем близко, будто в каких-нибудь двух шагах за спиной, гулко ударило. А затем, сухо и хлестко, ещё несколько раз. Словно кто-то невидимый специально, лихо и с оттяжкой прошёлся по мокрой траве пастушеским кнутом. Ударило с такой силой, что правую руку чуть не вывернуло. Да так, что увесистый свёрток отлетел куда-то в сторону по немыслимой траектории. 'Откуда здесь взялся пастух?' - только и успел он подумать, машинально взглянув на свою ладонь. Два пальца, большой и указательный, были отбиты напрочь. И только лоскуты разорванной кожи кровавыми лепестками распускались с острых краев перебитых костей. Сама рука безжизненно свисала вдоль туловища, словно сломанная плеть. Её локоть был раздроблен до основания. Но боли пока он не чувствовал.
  
  Он успел по инерции сделать ещё несколько шагов в сторону, туда, где густели посадки. Липкая влажная паутина сразу же облепила всё лицо, попадая в глаза, в рот, в уши. А сухие иголки бурым потоком скользнули за воротник куртки, примяли волосы. Ветки густой хвои расцарапали щеку. Резкая боль пронзила и сковала правую руку, словно наполнив её раскалённым свинцом. Сергей едва не свалился в глубокую яму, обрамленную по краям отцветшим прошлогодним папоротником. Снова совсем близко, чуть ли не над самым ухом, раскатисто и гулко стукнуло два раза. Большой кусок зелёно-серой коры отлетел от ствола старой осины в нескольких сантиметрах от него. Он опять хотел побежать, но силы оставили его. Прислонившись спиной к осине, он медленно опустился на корточки. 'Вот теперь, кажется, и всё...' - с каким-то безразличным спокойствием подумал он. 'Может, попробовать ещё раз оторваться от них?.. Нет, не удастся... поздно пить боржоми, когда почки отвалились...' Мерзкий, липкий всепроникающий страх окутал всё тело и душу. Опять чёрные птицы ужаса и смерти, не появлявшиеся уже столько лет, казалось, обрели плоть и нависли над ним... Металлический ствол армейской ракетницы больно упёрся в бедро, а рифлёная рукоятка едва не вывалилась из кобуры. Кто-то уже сквозь кусты подходил к нему уверенно и непреклонно, с безжалостной решимостью добить здесь же.
  
  Левой рукой, с большим усилием, Сергей взвёл курок. Огненный шар, окутанный облаком красного дыма, с грохотом и шипением пронесся, сбивая сучья и хвою, на звук шагов. Перезаряжая пистолет ещё два раза, он стрелял наугад в ту же сторону, а гильзы из патронника вытаскивал зубами. Ярко-зелёный, а за ним белый шипящий шар пронеслись почти что одновременно, друг за другом по той же самой траектории, оставляя за собой длинные, извилистые дымно-синие полосы. Тот из преследователей, который перед этим стрелял в него из револьвера, с обожжённой щекой, ошарашенный и удивленный, медленно пятился назад в сторону просеки, где с обрезом винтовки Мосина стоял второй подельник.
  
  - Ну что там? Добил суку?
  - Он, падло, со шпалером сигнальным... чуть не сжёг меня... Ранен, едва плетётся... теперь от нас никуда не денется - мы его на станции перехватим...
  
  Сергей брёл и брёл наугад, в самую глубь леса. Никуда не сворачивая, не ища тропы, уже ни о чём не думая. Его правая рука всё наливалась и наливалась какой-то невыносимой тяжестью и болью. Эта боль уже сковывала всё его тело, будто тисками, мешая идти. Но странно - крови было не так много. Он с трудом продирался сквозь густые заросли бурелома, малахитово-яркую поросль каких-то высоких трав возле старого, высохшего болота. Пока не вышел на крепкую, пружинистую, чуть упругую насыпь, где бронзовели молодые стройные сосны. Набегая, подул резкий северный ветер. Где-то протяжно и тягуче заскрипели ели. Идти становилось всё труднее и труднее. Он чувствовал, что ещё совсем немного, и сил совсем не останется. Остановившись и тяжело дыша, он взглянул вверх. Бесконечно лиловело небо. В самом далёком просвете хвойных верхушек и дымно-серебряных осин был едва виден золотистый купол старинной, до боли знакомой церкви. 'Божий храм... что-то знакомое... где-то я уже это видел. Ах, да... молодая поповна... кажется, Инна... какое редкое, красивое имя: Инна, Иннушка... плакучая ивушка', - пришла ему в голову неожиданная рифма. И что-то зовущее входило в сердце, успокаивало боль и согревало омертвевшую душу...
  
  Он не помнил, как открывал калитку и входил в её дом. Как она тонким, непрочным бинтом туго перевязывала ему руку, бинтовала ладонь с перерубленными пальцами. Нестерпимая боль, словно калёными клещами, прожигала всю руку до плеча, острыми иглами уходила под лопатку и не давала дышать. Временами ему казалось, что он стремительно проваливается в какую-то бездонную чёрную яму. И беспомощно летит туда, ничего не видя и не слыша. Чтобы не закричать, он изо всех сил стискивал зубы. Сердце глухо стучало, на лбу выступила ледяная испарина.
  
  Инна положила свою ладонь ему на плечо, а затем открыла перед ним какую-то старую книгу в потёртом кожаном переплете, с медными застежками по краям: 'Почитай... не вслух, а про себя... вот увидишь, тебе легче станет ... потерпи, пожалуйста... уже немного осталось...'. Он видел её тонкий профиль. Густые, чуть вьющиеся, рыжие волосы. Ярко-синие глаза. Смешную и милую россыпь веснушек по всему лицу. И ему вдруг захотелось навсегда остаться здесь, рядом с ней. В этом большом, деревянном и уютном тихом доме, насквозь пропитанном запахом сухих трав, смолой от старых досок. Еле слышно пахнущим керосином и миррой. Слушать, как спокойно и надёжно отсчитывают время и годы ходики старинных часов. Быть с этой девушкой всегда: и утром, и вечером. Просыпаясь, видеть рядом с тобой её милое лицо со смешными веснушками. Сергей взглянул на раскрытую страницу и стал читать: 'И сам отошёл от них на вержение камня, и, преклонив колени, молился, говоря: отче! О, если бы ты благоволил пронести чашу сию мимо меня! впрочем, не моя воля, но твоя да будет. Явился же ему ангел с небес, и укреплял его'. Он наугад перевернул страницу: 'В продолжение пути их пришёл он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла его в дом свой. У неё была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово его. Марфа же заботилась о большом угощении... Иисус сказал ей в ответ: ты заботишься и суетишься о многом. А одно только нужно: благая часть, которая не отнимется у неё'. И становилось вроде бы чуть легче, а боль и впрямь как будто немного ослабевала и уходила из тела, словно талая вода. В голове чуть-чуть прояснилось, будто рассветное солнце брызнуло первым потоком своих лучей на тёмную, сырую и затуманенную ночную просеку, вмиг высветив на ней каждый куст и каждую травинку.
  
  - Инна, - вдруг обратился он к девушке, - а вы... ты смогла бы когда-нибудь связать свою жизнь... одним словом, быть рядом со мной?
  
  Она удивленно посмотрела на него, вскинув тонкие брови. 'Уж не бредит ли он, в самом деле, не теряет ли от боли рассудок?' - тревожно подумала она. Но сузившиеся от физического страдания глаза на его осунувшемся лице были ясны, а взгляд тверд. Он пристально смотрел на неё, неловко выставив в сторону туго забинтованную руку.
  
  - Если можешь, ответь мне... ответь сейчас... прошу тебя!' - уже каким-то совсем тихим, глухим и почти сдавленным голосом продолжал он. Инна вновь взглянула на него. Она вдруг вся зарделась и, ничего не ответив, опустила голову...
  
  Через два с половиной года в нескольких километрах от Жаворонков была построена (как будто бы только на пожертвования прихожан) небольшая воскресная школа и довольно комфортный приют для детей, оставшихся без родителей. Всю организацию по строительству, а затем и по обучению воспитанников взял на себя молодой и энергичный отец Владимир. И это несмотря на то, что у него был серьезный физический недуг: правая рука серьёзно покалечена и почти что не действовала. Ещё на ней к тому же отсутствовали два пальца. Знающие люди говорили, что это последствие тяжёлого ранения, полученного им в Афгане...
  
  
  ***
  
  Дима Барашков открыл для себя и принял, хотя и не сразу, одну неоспоримую истину: 'Идиотами не рождаются, ими чаще всего становятся в процессе взросления...' Как сказал однажды один философ: 'Миром правит случай'. Впрочем, обо всем по порядку. А ведь всё так хорошо, так славно начиналось. В свои неполные восемнадцать Дима Барашков уже возглавлял комитет комсомола одного известного, а ныне переименованного вуза. Перед ним открывались розовые дали и необозримые перспективы карьерного роста. Два раза его уже приглашали на собеседование в Бауманский райком комсомола, где ясно дали понять, что как только освободится заветная вакансия, быть ему непременно инструктором райкома в молодёжном отделе. Ну, а дальше... дальше только дух захватывало от возможности попасть в те заоблачные выси, вблизи которых уже маячат вожделенные огоньки ЦК со всеми благами, льготами, спецраспределителями для членов и кандидатов в члены Политбюро.
  
  А тут ещё и случай подвернулся - лучше некуда. Просто и нарочно не придумаешь. В Москву как раз привезли Луиса Корвалана - лидера чилийских коммунистов, обмененного у проклятой Хунты во главе со злодеем Пиночетом на диссидента Буковского, который досаждал советской власти всяческой злобной клеветой. Спросите ваших бабушек или дедушек, и они наверняка вспомнят четверостишие, гулявшее в ту пору по Союзу, которое шёпотом твердила вся Москва:
  
  Обменяли хулигана
  На Луиса Корвалана.
  Где б найти такую б...,
  Что б на Брежнева сменять?..
  
  Корвалан ... Ах, этот Корвалан! Именно его, этого самого Корвалана, и должны были доставить на торжественный митинг в институт, где секретарствовал и комиссарил Дима Барашков. Митинг должен был проходить под лозунгом 'Империализму во всём мире - нет! Хунте - позор! Пиночета - долой и вон из Чили!'. А ещё стараниями Димы был вывешен в актовом зале лозунг со строчками из Маяковского:
  
  Хочешь миллион?! Нет!
  Хочешь в комсомол? Да!
  
  По замыслу организаторов, сам митинг должен был плавно превратиться в невиданное торжество и даже праздник представителей самого прогрессивного строя на земле, которые противостоят гнусным реакционным силам, желающим во чтобы то ни стало затормозить пути общественного развития и привести одурманенные народные массы к реставрации капитализма.
  
  Диме Барашкову, как секретарю комсомольской организации, выпала огромная честь приветствовать товарища 'Лучо' (так ласково именовали Луиса Корвалана его товарищи по партийной борьбе, а затем и все советские люди). Ровно за три дня до начала торжественного митинга у Димы Барашкова начались некоторые проблемы. Дело в том, что именно в этот судьбоносный период у его бабушки, которая была частично парализована и страдала метеоризмом, произошло некоторое обострение болезни. А именно она вдруг, ни с того ни с сего, начинала дико хохотать, а при этом ещё и зверски скрежетать зубами. И это всё, повторяю, чередовалось с усиливающими приступами метеоризма, когда газы с оглушительным воем и свистом, словно самодельные реактивные ракеты 'Хасан', которыми палестинские боевики из группировки 'Хамаз' обстреливают Израиль, наполняли всю Димину квартиру. А он в это время как раз составлял приветственную речь и отчётный доклад для товарища Луиса Корвалана, дорогого 'Лучо'. Учил наизусть речь, некую клятву верности общему делу, примерно такую же, какую произнес когда-то товарищ Сталин у изголовья умирающего товарища Ленина. А бабушка тем временем продолжала орать и бесчинствовать. Из соседней комнаты доносились примерно такие же звуки, какие, наверное, произвела когда-то батарея реактивных 'катюш' под командованием капитана Флерова, дав несколько убийственных залпов по скоплению немецкой техники у станции Орша. Всё это ужасно отвлекало и не давало сил, чтобы в полной мере сосредоточиться над докладом. Пришлось вызывать (будь он неладен!) дежурного участкового врача, дабы хоть как-то попытаться повлиять на неадекватное поведение бабушки. И тот присоветовал, не мудрствуя лукаво, почаще поить её корвалолом, чтобы хоть как-то погасить приступы необъяснимой агрессии, диких стенаний, чередующихся со страшным зубовным скрежетом. Дескать, корвалол - хорошее успокаивающее средство, чуть ли не панацея от всех недугов и болезней.
  
  Сказано - сделано. Когда Дима влил в рот бабушке полпузырька корвалола, то этот препарат и впрямь оказал на неё просто магическое действие. Её физиономия сначала скривилась, а потом всё лицо растянулось прямо-таки в блаженно-загадочной улыбке и приняло просветлённое, идиотско-радостное выражение. Приступы метеоризма несколько поутихли, да и вся она как-то повеселела и даже помолодела. Но благотворное действие препарата длилось недолго. И через какое-то время всё началось сначала. С той лишь разницей, что теперь, бабушка, подобно попугаю капитана Флинта из 'Острова сокровищ', периодически вместо'Пиастры! Пиастры!' выкрикивала на всю квартиру: 'Корвалол! Корвалол!'. И тогда Диме приходилось вливать ей новую дозу. Работать над докладом стало немного легче. Единственное, что мешало, так это то, что приходилось довольно часто бегать за корвалолом в аптеку, которая находилась в соседнем доме. И там, точно загадочный пароль, произносилась одна и та же, заученная наизусть фраза: 'Корвалол - три пузырька!' Или же: 'Корвалол - два пузырька!'. К концу дня молодые провизорши, видя Диму, уже хором кричали ему чуть ли не с порога: 'Корвалол - сколько?'.
  
   И этот проклятый корвалол засел в голове у Димы, словно гвоздь. И едва он начинал забывать о нем, как бабушка, будто напоминая, начинала кричать пронзительно-настойчиво: 'Корвалол! Корвалол!'. И Диме снова приходилось с отупевшей от бессонницы головой вскакивать с постели, чтобы влить в рассерженный рот бабушки очередную дозу живительного напитка.
  
  Но всему, как известно, приходит конец. Недаром на кольце мудрейшего царя Соломона была выгравирована надпись: 'И это пройдёт...' Доклад всё-таки был написан, а торжественная речь-клятва выучена наизусть. Приветственное напутствие для дорого товарища 'Лучо' составлено.
  
  И вот наступил долгожданный день. Уже с утра в вестибюле института толпилось немыслимое количество народа, а к полудню подъехало ещё и телевидение. С тем чтобы осветить всему передовому человечеству незабываемый миг исторической встречи... Словно Ниагарский водопад, сквозь рев и шум раздались бурные и продолжительные аплодисменты. И все встали, когда сам товарищ 'Лучо', он же самый, что ни на есть, настоящий Луис Корвалан, маленький, невзрачный, худенький и горбоносый, похожий на воробушка, в сопровождении двух амбалов-телохранителей, мелкими шажками проследовал в президиум, находящийся на институтской сцене. Когда нескончаемые овации наконец смокли - в зале повисла гробовая тишина. Дима Барашков, в отутюженном костюме, с комсомольским значком на лацкане пиджака, в белоснежной накрахмаленной рубашке со строгим синим галстуком, взошёл на трибуну. Зал замер так, что было слышно, как у какого-то комсомольца, сидящего в первом ряду, от волнения и неслыханного напряжения забурлило в животе.
  
  Вот он - звёздный час! Момент истины! Единственная возможность прославиться и прогреметь на всю страну! От осознания всего этого у Димы выступила испарина не только на лбу, но и на носу и даже ушах. Неестественно звонким, почти срывающимся от взятой им самой высокой ноты голосом, повернувшись вполоборота к виновнику торжества, то бишь к товарищу Луису Корвалану, нашему 'Лучо', Дима то ли выдохнул, то ли выкрикнул на весь зал: 'Дорогой товарищ... Корвалол!!!' А затем, будто немного подумав, снова и с той же силой: 'Товарищ Корвалол!..' У него, у Димы, в этот момент, словно где-то глубоко в голове, во внутреннем механизме мозгов, будто заело пластинку. А сам он впал в какой-то глубокий ступор. Прерывисто вздыхая, переводя дыхание, словно марафонец, пробежавший убийственную дистанцию, он в одной и той же тональности всё повторял и повторял, то 'дорогой товарищ Корвалол', то просто 'Корвалол, корвалол, корвалол'. Видимо, не прошли бесследно те три дня и три ночи, когда он то и дело бегал за корвалолом в аптеку. А его бабушка, страдающая метеоризмом и спазмами желудка, с зубовным скрежетом беспрестанно выкрикивала, будто вбивала гвозди в его ухо: 'Корвалол! Корвалол!..' И самым печальным в нынешней ситуации было как раз то, что воля Димы, с засевшими намертво в его голову словами, была как будто парализована. Он, словно грузовик, попавший в глубокую осеннюю колею, буксовал и буксовал, не в силах вырулить на спасительный тракт. У него, у Димы, не доставало сил самому, махнув на всё рукой, уйти, сорваться с трибуны и раствориться в недрах институтского зала.
  
  Хотя, надо признаться, что он, как истинный комсомольский вожак, лидер ВЛКСМ, всё же попытался что-то изменить в сложившейся ситуации. Но это только усугубило его и без того незавидное положение. Понимая, что Корвалана он может называть в данный момент только 'корвалолом', Дима решил прибегнуть к одной спасительной уловке. А именно не называть Корвалана 'корвалолом', а обратиться к нему коротко, просто и ясно: 'Дорогой товарищ 'Лучо'!' Но он был так взнервирован, напряжён, неадекватен, что уже почти не контролировал ни себя, ни ход своих мыслей. Будто и впрямь, где-то в голове у него неожиданно 'полетел' какой-то важный механизм, сломалась какая-то невидимая шестерёнка. В следующий момент он, сделав продолжительную паузу, глубоко вздохнув и набрав побольше воздуха в легкие, громко выдохнул из себя: 'Товарищ Дучо...' А это уже был не просто провал, а катастрофа, некая политическая провокация и акция, одним словом 'подлая вылазка затаившегося диссидента' (как писали потом в одной газете). Ибо 'Лучо' - это и есть 'Лучо', синоним товарища Луиса Корвалана, уменьшительно-ласкательное прозвище руководителя чилийских коммунистов. А 'Дучо' - это уже совсем другое. 'Дучо' в переводе с итальянского означает 'вождь'. Так когда-то именовали лидера итальянских фашистов и личного друга Адольфа Гитлера Бенито Муссолини. Который, собственно говоря, был не только другом фюрера, но и истинным идеологом зарождающегося фашизма. Поэтому для всех людей слово 'дучо' осталось синонимом таких понятий, как 'вождизм', 'фашизм', 'нацизм' и вообще 'мракобесие'. А назвать этим словом товарища Луиса Корвалана - это, знаете ли! Из всего этого следует, если копнуть поглубже... это всё равно, что взять и публично стереть грань между двумя идеологиями: фашизмом и коммунизмом. Уравнять, так сказать, их в своей направленности и конечной цели. А это уже, друзья мои, политическая диверсия! Да ещё каких масштабов! Да ещё на каком уровне!
  
  Сам Луис Корвалан с растерянной и несколько испуганной улыбкой сидел в президиуме: он не понимал, что говорит Дима, но был крайне удивлен, не слыша ни аплодисментов, ни приветственных выкриков, как на других митингах. Душою старого подпольщика, мистификатора и нелегала он чувствовал: что-то здесь не то. Неужели что-то вновь неожиданно изменилось в политическом альянсе ,и его снова решили отправить обратно в Чили на стадион Сантьяго или сразу же, без лишних разговоров и прелюдий, в казенный дом, в гости к Августо Пиночету?...
  
  Это был скандал покруче тех, которые случались в то время, когда Дима учился в школе. Так, один раз в седьмом классе во Дворце пионеров должна была состояться костюмированная постановка сказки 'Сестрица Алёнушка и братец Иванушка'. Объявить о начале спектакля должна была пионерка, отличница, да и просто красавица Лена Шутова, у которой, ко всем перечисленным выше достоинствам, была к тому же великолепная дикция. Все, в том числе и районное начальство, присутствующее в зале, сидели затаив дыхание, предчувствуя крупный успех, о котором можно было бы рапортовать в вышестоящие инстанции. Но бедная Лена Шутова так переволновалась, что, выйдя на сцену, произнесла в затихший зал настоящую абракадабру: 'Русская народная, блатная-хороводная... сказка 'Сестрица Иванушка и братец Алёнушка'. Надо ли говорить, что после этого всё пошло насмарку. В зале стояли хохот, вой, а участники спектакля забыли все слова и роли...
  
  В другой раз скандал случился в школе, на выпускных экзаменах по литературе. Одному выпускнику, порядочному разгильдяю Мише Разоренову достался экзаменационный билет, где первым вопросом значился очерк А. М. Горького 'В. И. Ленин'. Не будем сейчас пересказывать всё его содержание. Остановимся вот на чём. Как известно, вождь мирового пролетариата некоторое время гостил на итальянском острове Капри у своего друга (естественно, А. М. Горького). Там с ним случались разные истории. Местные же рыбаки, испытывая огромную симпатию к Владимиру Ильичу, прозвали его 'Дин-дон'. За то, что он с самого раннего утра, в одно и то же время выходил из дому и шёл на прогулку, видимо, обдумывая заранее свои (как выяснилось позже) тёмные делишки. Миша же Разоренов, известный разгильдяй и лентяй, естественно, очерк не читал. Пожилая преподавательница-экзаменатор, учительница литературы Нина Фёдоровна, видимо, почувствовала это. И решила вывести Мишу, что называется, 'на чистую воду'. А может, наоборот, решила помочь ему. И стала задавать наводящие вопросы: 'Ну, вспомни, вспомни, как звали рыбаки Владимира Ильича? Ну... вспомнил? Хорошо, посмотри на часы! Ну... динь? Теперь вспомнил?' Миша Разоренов отчаянно напрягал все свои извилины. И тут его осенило. Дело в том, что в кинопрокате в том году широко демонстрировался итальянский фильм 'Сеньор Робинзон'. Это была симпатичная пародия на всем известное произведение Дефо 'Робинзон Крузо'. Сюжет там был примерно такой же. Один итальянец, эдакий 'дамский угодник', любитель женщин, попадает на необитаемый остров. И всё у него там вроде бы есть. Нет только подруги. И тут на острове появляется очень симпатичная и сексапильная туземка. Ну, и естественно у них завязываются любовные отношения, переходящие в секс, шокирующий советских зрителей. Причём секс у них, у этого самого сеньора Робинзона и прекрасной аборигенки, назывался кодовым условным сочетанием 'динь-динь'. Они так и обращались друг к другу: 'Ну что, не пора ли нам делать 'динь-динь'?'... Миша ходил на этот фильм раз двадцать. И был в полном восторге. И Миша Разоренов радостно выпалил: 'Динь-динь!'. Нина Фёдоровна несколько удивлённо и устало посмотрела на Мишу и снисходительно кивнула головой: 'Ну, пусть будет 'динь-динь'... И почему же его так прозвали местные рыбаки?' Миша лихорадочно соображал. А потом неожиданно выдал: 'Потому... потому, что Владимир Ильич занимался на острове Капри сексом!' Ошеломленная Нина Фёдоровна не нашла ничего лучше, как, всплеснув руками, в ужасе воскликнуть: 'С кем?!' Мозг Миши работал как компьютер (компьютеров тогда не было и в помине, поэтому лучше сказать 'как арифмометр'). Для себя он выстроил логическую цепь рассуждений: 'С Алексеем Максимовичем Горьким - не мог... эти мужики жили по понятиям, одним словом, были правильные и вроде бы не были замечены в нетрадиционной ориентации... Надежда Константиновна на остров Капри не приезжала... значит, значит... - он перебирал все знакомые фамилии, прямо или косвенно связанные с вождем мирового пролетариата. И тут его, наконец, осенило. - Инесса Арманд, конечно же, Инесса Арманд...' Прямо глядя в глаза ошарашенной Нине Фёдоровне, он уверенно выдал своё заключение, свой диагноз: 'С Инессой Арманд'. Нина Фёдоровна чуть не упала со стула и, схватившись за сердце, прокричала свистящим шепотом: 'Ну почему же? Что же вы такое говорите?' 'Не попал... - разочарованно подумал Миша, - кто же тогда ещё?' И тут его осенило: 'Если не Инесса Арманд, то наверняка... Клара Цеткин! Других подруг у Ильича не было...' Скандал разразился страшный. Это было даже хуже, чем тот эпизод, а точнее говоря, случившийся нюанс, который произошёл здесь же, во время этих же экзаменов. Когда Гришу Белозёрова (отъявленного разгильдяя, к тому же все эти годы проявляющего нездоровый интерес к лицам противоположного пола) спросили, как он понимает название романа Стендаля 'Красное и чёрное', то он, что называется, почесав 'репу', выдал экзаменационной комиссии, что, дескать, главный герой этого произведения (имени и фамилии которого он, к сожалению, не помнит) 'пил 'красное' 'по-чёрному'... Нину Фёдоровну чуть не уволили из школы, она месяц пролежала в палате для душевнобольных. А Мише, как организатору идеологической диверсии, не хотели выдавать аттестат зрелости вовсе (его, к слову сказать, он получил, и то с большим трудом, только через полгода)...
  
  Диму долго стаскивали с трибуны. Крутили, вязали руки. А он, отбиваясь, всё кричал и кричал. То 'дучо', то 'корвалол-корвалол!'. Правда, окружающим слышалось 'караул-караул!'. На всё это безобразие скорбно и укоризненно взирали со стен портреты классиков марксизма-ленинизма. Бородатые Маркс и Энгельс с лысым Володей Ульяновым. Казалось даже, что и они сочувственно-страдальчески покачивают головами, будто говоря друг другу: 'Вот, брат, до чего дожили...' Какая-то старая большевичка, соратница Крупской, прошедшая две царских ссылки и одну бессрочную каторгу, выжившая при Сталине и дожившая до персональной пенсии, кричала истошным голосом: 'Держите, держите двурушника! К ответу, к ответу его! Судить троцкистско-бухаринского подголоска!' Диму повязали по рукам и ногам. И уже было хотели везти на Лубянку, в гости к самому 'железному Феликсу'. Но тут, на счастье, институтский врач, лично знавший Диму и присутствующий на митинге, при беглом осмотре ошалевшего комсорга констатировал свой диагноз: 'Сильнейшее нервное расстройство, спровоцированное психо-эмоциональным перенапряжением и бессонницей...' Таким образом, скандал, учиненный Димой, с большим трудом удалось замять. Но на комсомольско-партийной карьере пришлось поставить жирный крест. С того самого злополучного дня за Димой Барашковым прочно укрепились два прозвища: 'Дима-Корвалол' и 'Дима-Дучо'. Его бросила девушка, комсомольская Жанна д Арк, спортсменка и активистка, отвернулись друзья. То есть все свидетели его партийного грехопадения. Он остался один. Торчал, как забытая клизма.
  
  Ему удалось с большим трудом перевестись с дневного на заочное отделение. Но учиться с прежним рвением он уже не мог: пропала жизненная цель, утратились действующие стимулы. Дима начал потихоньку пить. А дабы хватало на портвешок, устроился работать учеником сантехника. Переместился, можно сказать, из области идеологии в область... унитазов и резиновых прокладок. В сотый или уже сто первый раз вынужден был он выслушивать одну и ту же восторженную историю, которую в минуты алкогольного откровения каждый раз всё с новыми и новыми подробностями пересказывал ему его новый наставник Хорев.
  
  Самым ярким воспоминанием в его сантехнической жизни был случай, приключившийся с ним в начале семидесятых, как раз накануне Нового года. Был он, как всегда, 'на нуле', 'без копья в кармане', да еще с глубочайшего 'бодуна'. А идти предстояло в гости к двоюродному племяннику. И, следовательно, нести какой-никакой, а подарок. И тут...что называется, фортуна, много лет непристойно стоявшая к нему задом, наконец-то смилостивилась и не только повернулась к нему лицом, но и одарила своей благосклонной улыбкой. Как всегда, после школьных новогодних 'огоньков' (а он уже тогда работал сантехником в школе) Хорев делал очередной обход по этажам. За окном сквозила серовато-белая поземка, завывал ветер, настроение было хуже некуда, ' ниже всякой ватерлинии'. В таком безрадостном и подавленном состоянии он забрёл в школьный сортир. Замусоренный и прокуренный, исписанный матерными словами. Да ещё к тому же заваленный объедками предновогодних празднеств, а также пустыми коробками из-под тортов и всяким хламом: использованными хлопушками, порванными масками разных животных, рассыпанным по кафельному полу конфетти. И тут ... о чудо! В глубине самого крайнего школьного унитаза, того, что у окна, заполненного до половины ржавой водой, маячило что-то загадочно-необыкновенное. Нечто большое, можно сказать, исполинское, с рифлёными боками, покрытое густо-бархатистым, коричневатым пушком, с жёсткими листьями у основания. Пристально вглядевшись, Хорев слегка обомлел и опешил, не поверив своим глазам. Великолепный, чудесный, первостатейный, превосходнейший, одним словом, 'супер-супер'... ананас, словно гигантский потерпевший крушение инопланетный корабль, предстал перед ним. Видимо, обожравшиеся вконец школьники уже не могли вкушать сей редкий десертный и дефицитнейший продукт. И пытались смеха ради затолкать его всеми силами внутрь канализационной трубы. Но это им не удалось, или же в самый кульминационный момент их спугнула уборщица. И, бросив сей великолепный образец, они спешно ретировались. Ананас был почти что цел. Не считая небольших облупленных ссадин и царапин на боках и у основания( кожа у этого монстра была толстая и мощная, как броня немецкого королевского танка 'Тигр' ).
  
  Выловив оный фрукт из слегка зловонной жидкости и бережно протерев и запеленав полотенцем, Хорев отнес, видимо, данное ему свыше сокровище домой. Осторожно держа и прижимая к груди, как новорожденного ребёнка из роддома... Лучшего новогоднего подарка придумать было нельзя. Гости пребывали в полном восторге, всё было как в лучших домах 'Лондона и Парижа'. Все восхищались ананасом, с видом гурманов засовывая весьма внушительные ломти сего дефицитного и редкого продукта себе в рот под 'портвешок' да 'вермуть'. Правда, некоторые говорили, что от ананаса исходит несколько специфический запах. 'Немного перезрел, наверное', - вздыхали знатоки. Свой рассказ Хорев обычно заканчивал так: ' Вот... а вы говорите, что новогодних чудес не бывает!'.
  
  Каждодневные возлияния после работы со своим старшим наставником - сантехником Хоревым, имеющим общий стаж трудовой деятельности порядка тридцати лет, чуть не довели Диму до ЛТП или 'дурки'. Но, как бывший комсорг и главный идеолог института, он не хотел покорно плыть 'по течению' и несколько раз пытался начать новую жизнь, вырваться из порочного и замкнутого круга. Хотя падать с заоблачных высот, которые ты однажды уже покорил, пусть даже только в своих мечтах и фантазиях, было совсем непросто. Самое трудное оказалось здесь - всё начать с 'чистого листа', навсегда забыть о прошлом. Пытаться жить жизнью простого, обыкновенного человека. Одним словом, пережить испытание славой.
  
  Как-то раз, после очередного бурного возлияния, когда на утро трещала голова, а во рту как будто или 'кошки нагадили' или же 'стоял гусарский эскадрон', один приятель посоветовал ему, дабы навсегда распрощаться с пагубной привычкой, заняться лечебной физкультурой. А именно утренней оздоровительной гимнастикой,которая, как известно, дает заряд бодрости на весь день. И самое главное здесь, как говорил всё тот же приятель, не лениться, не философствовать, не рассуждать и даже... не думать. А всего-навсего чётко, последовательно и безоговорочно выполнять все лечебно-оздоровительные установки ведущего. Какими бы порой нелепыми они ни казались. Это очень важно. Почему? Во-первых, 'жираф большой - ему видней', а во-вторых, оздоровительный эффект ещё и требует некоей самоотдачи, когда приходится для достижения ожидаемого результата всё делать через 'не хочу и не могу', переступая порой даже через себя, преодолевая свои эмоции и амбиции.
  
  Сказано - сделано. На следующее утро, ровно в семь часов по московскому времени, Дима был 'как огурчик': зелёненький и весь в прыщах. В легком, облегающем тело трико он стоял на кухне и ждал начала разминки, заранее настроив приёмник на нужную волну. Но недаром говорят, что надо 'дружить с техникой'. Дело в том, что после вчерашнего очередного возлияния его пальцы слегка дрожали, да и с координацией движений были некоторые проблемы. Из-за всего этого приёмник был настроен как бы на промежуточную волну. Так бывает иногда: слушаешь одно, и вдруг начинают в эту самую передачу вторгаться какие-то посторонние звуки: то ли музыка, то ли какие-то обрывки фраз совсем из другой оперы. Точно так же, по роковому совпадению, случилось и в этот раз. Сделав максимальную громкость, ещё не до конца отойдя от вчерашнего, но памятуя о том, что следует неукоснительно выполнять все установки ведущего (или ведущей), Дима, можно сказать, рвался в бой, был всецело настроен на утреннюю разминку. Он напряженно, нетерпеливо переминался с ноги на ногу, как боевой конь, ждущий сигнала полковой трубы. То, что приёмник настроен на промежуточную волну, ему даже и не могло прийти в голову. Так он был углублен, поглощён собой и сосредоточен. Одним словом, настрой был - 'на все сто'.
  
  Наконец-то, после томительного ожидания, кухня начала наполняться знакомой мелодией. И вот уже ведущий объявил бодрым голосом: 'С добрым утром, дорогие товарищи! Начинаем утреннюю гимнастику! Первое упражнение: бег на месте. Приготовились! Начали! Раз-два, раз-два, раз-два-три... свободнее! Выше колени! Раз-два, раз-два...'.
  
  А почти что в это же самое время на другой волне, несколько в ином диапазоне, шла такая же утренняя передача. Правда, называлась она 'Домашний кондитер'. Вел её известный всей Москве кулинар и заслуженный повар, который к тому же являлся ещё и популярным автором нескольких книг по домоводству и о вкусной, здоровой пище. Речь в его передаче на этот раз шла о приготовлении 'безе' в домашних условиях. Точно таким же бодрым голосом известный повар наставлял своих слушателей и слушательниц, как вкуснее и быстрее приготовить вышеупомянутое 'безе' к приходу гостей. Он, что называется, 'держал' темп беседы и, по-видимому, сам заряжался той же энергией, которую сам и вырабатывал.
  
  Таким образом, одна передача почти в том же самом темпе и диапазоне, почти без пауз накладывалась на другую. Увлечённый бегом на месте, весь углублённый в себя, поглощающий и впитывающий, как губка, одни положительные эмоции, Дима ничего не замечал и слышал только голос диктора: 'Руки в стороны! Раз-два, раз-два... продолжаем наклоны, касаясь пальцами рук пола... начали!' Дима ощущал, что в него, словно в пустой, слегка проржавевший сосуд, вливается какая-то прекрасная, живительная сила.
  
  А между тем, другой, почти точно такой же голос из 'Домашнего кондитера', во всяком случае, неуловимо похожий на предыдущий, рассказывал о всех этапах и секретах приготовления 'безе' в домашних условиях. Накладываясь на предыдущую передачу, он будто бы бодро продолжил её: 'Сделайте небольшую паузу и, чтобы не разбить, аккуратно и осторожно возьмите яйца в обе руки...' Слегка удивившись, Дима сделал то, о чём просил ведущий. 'Глубоко дышим - раз-два, раз-два, а теперь расслабьтесь...' И тут же другой голос вновь, почти без паузы, столь же бодро и оптимистично подхватил: '...без усилий опустите их на поверхность сковородки, слегка смочив подсолнечным маслом и посыпав мукой...' Дима с лихорадочно-горящим взором схватил большую пластмассовую бутыль с подсолнечным маслом, стоящую на разделочном столике. И, едва не потеряв равновесие, усиливая темп и продолжая бежать на месте, высоко поднимая колени, выхватил из колонки бумажный пакет с мукой. А потом, не сбавляя темпа, и огромную чугунную сковородку, давно немытую и изрядно почерневшую, которая, подобно летающей тарелке, совершившей вынужденную посадку, занимала половину газовой плиты. В следующее мгновение он сделал всё то, о чём просил его диктор. '...После этого присядьте, раз-два, раз-два, согнув руки в локтях, не напрягая колени...' Дима приседал и приседал, уже ни о чём не думая, мечтая лишь о том, как бы не выронить сковородку. А голос ведущего уже давал новое задание: 'Внимательно следите за тем, чтобы яйца, освобождённые от скорлупы, свободно перемещались по сковородке, как бы скользя по её поверхности...' Дима, сжав зубы, педантично выполнял все установки мастера: 'Поставьте ноги на ширину плеч и, высоко подпрыгнув...' А второй голос уже вторил первому, бодро и задушевно: 'Разбейте их о сковородку...' И сразу же: '...начинайте делать ускорения! Раз-два.' 'Активно взбивайте их руками, пока не появится густая пена...' - советовал тут же опытный кондитер, объясняя слушателям, как лучше и вкуснее сделать 'безе'. 'Чаще, чаще работайте руками и...' '...Продолжайте взбивать яичную массу, пока не почувствуете её полную размягченность, если у вас не получается ладонями, возьмите деревянную лопатку или ступку и начинайте наносить быстрые удары...'. А голос из другой передачи, словно продолжил предыдущую фразу: 'Не сбавляйте темп! Раз-два, раз-два! Раздвинув ноги, ложимся на пол и тянем носки к потолку...' '...При этом усиленно взбивая ступкой или лопаточкой однородную массу, оставшуюся на сковородке, а затем, лёгким движением ладоней, сжимаем её и начинаем переворачивать...'. 'Раз-два, раз-два, следите за тем, чтобы ноги при этом не сгибались, а оставались прямыми... завершаем упражнение высокими прыжками с одновременными приседаниями...' 'Делаем глубокий вдох и... держа сковородку в левой руке, начинаем... высоко прыгать, пытаясь руками дотронуться до потолка'. Когда родители Димы заглянули на кухню, то они увидели его, лежащего на спине со спущенными штанами, пересыпанного мукой. В одной руке он держал сковородку, а в другой тяжелую медную ступку. На его лице застыло выражение ужаса, а на губах, как в свежеизготовленном 'безе', выступила пена...
  
  'Сегодня уж точно прибьюсь к какому-нибудь берегу, - думал Дима, медленно бредя вдоль опушки осеннего леса с большой старой корзиной, сплетённой из ивовых прутьев, - или грибов нажарю свеженьких с картошечкой, или повешусь...'. Как писал когда-то великий классик Луис Корвалол... тьфу! Лев Николаевич Толстой: 'Так жить больше нельзя...' Прошло почти уже около двух часов, а грибов, как назло, почти не попадалось. На донышке огромной корзины лежали, словно юные утопленницы, две, дистрофического вида, малокровные, скорчившиеся сыроежки да убогая россыпь крохотных опят. Грибы или же вовсе сошли, или пали под напором нескончаемых орд дачников, которые на протяжении всего лета, точно цепи немецких карателей, ищущих партизан, прочесывали каждый день лес и его окрестности. Зато, будто в насмешку, словно издеваясь над Димой, из-за малахитовых кочек, из-под низко нависших еловых веток, в лицо ему улыбались нахальные мухоморы. В ярко-красных, широких шляпах, с загнутыми к верху полями, усыпанными крупными белыми отметинами. Мол, бери - не хочу... Дима только ругался про себя, это было просто невыносимо. Он забрел уже куда-то совсем далеко, в самую глубь, в глухой бурелом. Но и там было также пусто. Лишь сильнее пахло грибной прелью и плесенью, да сеть паутины на ветках была более частой и густой. 'Нет, это невыносимо... так существовать и дальше - просто невозможно, - с отчетливой неотвратимостью и ясностью вдруг понял Дима, - сейчас найду подходящее место и... привет! Наложу на себя руки... сначала только выпью для храбрости и... адью, адью! К чёрту вся эта нелепость жизни, борьба за кусок хлеба, Луис Корвал...лан, закатившаяся комсомольская карьера...' Он вышел на какую-то незнакомую полянку и остановился. Здесь было немного светлее. Где-то недалеко отсюда, видимо, пролегала просека. Дима грустно вздохнул и присел на трухлявый, почерневший пенёк, обводя взглядом, точно стараясь запомнить навсегда, холодно-равнодушное, бесцветно-безжизненное, молочно-белое утреннее небо. Совсем близко от пенька, на который присел Дима, росла высокая старая осина, покрытая зеленоватым мхом у основания ствола. Могучая, мощная ветвь её, извиваясь хищной, словно приготовившейся к атаке змеёй, резким изгибом уходила в сторону, почти параллельно к земле. 'Вот на ней и повешусь... лучше, пожалуй, места не найти', - торжественно, будто давая клятву невидимому бесу или архангелу, произнес Дима. Он не спеша открыл уже початую, оприходованную почти до половины, четвертинку 'Русской'. Дрожащей от неимоверного напряжения рукой, стараясь не уронить на землю ни капли драгоценной влаги, Дима наполнил до краев довольно большую крышку-стакан от термоса. Глубоко вздохнув, словно сразу простившись со всеми, и собравшись с силами, решив сразу же 'дёрнуть залпом', он немного откинул тело назад. Вот этого и не надо было делать. В этом была его роковая ошибка. В следующее мгновение трухлявый пенёк, на котором обустроился Дима, не выдержал и надломился. Барашков медленно начал падать на спину, тем не менее пытаясь, словно заслуженный летчик-испытатель, выводящий из пике падающий сверхзвуковой истребитель, не выпуская из рук крышку-стаканчик, на ходу влить в себя драгоценную влагу. Но этого сделать ему не удалось. Законы земного притяжения оказались сильнее вожделенного желания. Он беспомощно лежал на спине и даже не пытался подняться: 'Вся жизнь - облом... и даже здесь - не пруха...' Ему почему-то вспомнилась старая присказка его дяди, когда тот давал характеристику какому-нибудь уж совсем никудышному человеку: 'Даже на конкурсе мудаков он бы занял только второе место... А почему не первое? Потому что полный мудак!.. Вот и я, наверное, такой же...' Он слегка приподнялся и огляделся по сторонам. Стаканчика нигде не было. Что за чёрт?! Куда он мог запропаститься? Дима встал на четвереньки и очень медленно начал оползать всю поляну, словно кузен Бенедикт, персонаж из довоенного фильма 'Пятнадцатилетний капитан'. А именно в той самой сцене, где этот герой, находясь в тропическом лесу, куда завёл всю экспедицию негодяй и предатель, работорговец Негоро, неожиданно поймал, закричав от счастья, муху 'це-це'. Точно так же и Дима, он всё полз и полз по поляне, ощупывая каждую кочку и впадинку, разглядывая каждый листик и травинку. Но стаканчик как будто сквозь землю провалился. Небольшая, продолговатая то ли впадина, то ли канава, окруженная со всех сторон отцветшими, пожухлыми листьями густого папоротника, неожиданно привлекла его внимание. И он не ошибся. Раздвинув руками жестковато-шершавую травянистую поросль, он наконец-то обнаружил на дне ямы заветный стаканчик. А точнее, ту самую крышку от термоса, которая, неведомо как, здесь и оказалась. 'Жаль, что пустая... сколько добра зря пропало', - сжалось сердце у Димы. Протянув руку за таким вожделенным, но пустым стаканчиком, он внезапно вздрогнул, увидев рядом с ним какой-то неестественно большой свёрток, туго обтянутый полиэтиленовой пленкой. Забыв о путеводном стаканчике, Дима осторожно, с немалыми усилиями извлёк его на свет Божий. Как странно, что бы это могло быть?.. Через несколько минут он с блаженно-идиотской улыбкой, скрестив ноги по-турецки и слегка раскачиваясь взад-вперед, уже сидел на земле. И, держа перед собой большую старую корзину из ивовых прутьев, складывал туда, будто грибы, туго перехваченные широкими бумажными лентами, мышино-коричневые пачки сторублевых купюр. 'Уж не снится ли мне всё это? Ведь такое бывает, блин, только в русских народных сказках про лентяя Емелю да Ивана-дурака...' - счастливо думал он, время от времени пощипывая себя за мочку уха, перед тем как взять в руки очередную пачку денег.
  Будущее вдруг засияло перед ним какими-то новыми, удивительно яркими, волшебными красками. А вдали уже загорались блаженным светом новые необозримые дали. На первый прикид, денег было, по меньшей мере, на две кооперативных квартиры, да и на машину оставалось тоже. А потом Дима Барашков вслух произнёс небольшой монолог, почему-то голосом Владимира Ильича Ленина и с той же интонацией, с какой известные актёры копировали голос вождя в довоенных фильмах: 'Теперь уж точно, всенепременно, батенька, женюсь! Как пить дать, женюсь! Назло всем клеветникам и капитулянтам! И куплю новую, обязательно новую, трехкомнатную кооперативную квартиру! В центре, непременно, батенька, в самом, что ни на есть центре! Сломить хотели?! А вот, фигушки вам! Да-с, самые натуральные фигушки! А в жены возьму... представьте себе, самую красивую активистку-комсомолку! А на стене повешу портрет... кого бы вы думали, батенька? А вот и не угадали... в-о-о-т такой, большу-ущий портрет товарища Луиса Корвалола...тьфу, Корвалана, зараза! Конечно же, дорогого 'Лучо', будь он неладен!..'
  
  ***
  
  Юрий умирал медленно и тяжело. Он чувствовал, что жизненные силы оставляют его измученное неизлечимым недугом бренное тело. Что с каждым часом дышать становится всё труднее и труднее. О чём же думал он, что вспоминал в свои последние часы? Мысли его были разрозненны и не связаны между собой логическими выводами. Словно в высокоэффективной, надёжной и чёткой когда-то системе всех мыслительных процессов и умозаключений произошел неожиданный сбой. Поэтому он не мог сфокусировать, сконцентрировать свою зыбкую мысль на чём-то одном, определённом. Перед темнеющим взором разворачивался хаотичный калейдоскоп, какая-то мозаика, состоящая из отдельных эпизодов минувших лет, всей прошедшей жизни. Земной срок, потенциал физических, нравственных и душевных сил был исчерпан почти что до дна... 'Ну, вот и наступил твой час, твой срок... готов ли ты, без трепета и страха, покинуть земную юдоль?' - спрашивал он сам себя. И мысленно отвечал: 'Нет... не готов... не готов существовать (или не существовать) где-то там, за пределами земной жизни... не готов так безропотно, малодушно и банально исчезнуть, превратиться в ничто... Постой, но ведь и другие, все и всегда, наверное, перед тем, как уйти навсегда, думали то же самое, что и ты сейчас... Наверняка, и у них не было горячего желания взглянуть в пустые глазницы и увидеть ледяной оскал этой непостижимой и страшной дамы в черном платке... Так что же? Нет, нет... ведь я ещё не так стар, а главное, не всё, то есть почти ничего ещё не сделал из того, что было задумано...'.
  
  Он с усилием вздохнул. Да, видимо, уже ничего нельзя изменить. Обстоятельства сложились именно так, а не иначе. И здесь уже ничего не попишешь. А что потом? Вечная жизнь? Светлое Воскресение? Пробуждение живых из мёртвых? Вряд ли такое возможно. Нужно уметь даже в свой последний час смотреть правде в глаза. Ведь ты - главный коммунист страны. И твоя библия - марксистско-ленинское учение, которое говорит о том, что только земные дела и поступки, да добрая людская память дают человеку бессмертие. Так ли это на самом деле? Во всяком случае, 'оттуда' ещё пока что никто и никогда не возвращался. И никому не рассказывал про то, как обстоят дела 'там'...
  
  Он вспомнил на миг, словно именно сейчас они промелькнули перед его глазами какой-то стремительной и быстрой колонной, всех своих друзей, учителей, соратников и единомышленников, с которыми бок о бок шёл долгие годы и строил новую жизнь, возводил социализм. И вдруг поймал себя на странной мысли, что ни с кем из них, даже в этот последний таинственно-лиловый час, не захотел бы вновь увидеться, встретиться и поговорить о чём-то важном и наболевшем. Слишком далёкими оказались их общие мечты, желания и надежды от того, что помимо их воли произошло и случилось потом и в их жизни, и в жизни самой страны. Из-под ног будто ускользала последняя, ненадёжная и зыбкая точка опоры. В голове, словно листья на ветру ненастной и больной, поздней и мокрой, жёлтой осенью, проносились мысли. Лихорадочно кружась и конвульсируя, они создавали в голове не только давно забытые зримые образы, но и даты, цифры, различные статистические выкладки, запечатлённые и оставшиеся где-то в глубине подсознания с 30-х, 40-х,50-х годов.
  
  За пять военных лет население страны сократилось со ста девяноста шести восьми десятых до ста шестидесяти двух, четырех десятых миллиона человек. Почти на двадцать процентов. Ещё осталось два с половиной миллиона инвалидов войны. Было разрушено шесть миллионов зданий, тысяча семьсот десять городов и посёлков, более семидесяти тысяч сёл и деревень. Какие страшные и пугающие цифры! Без крыши над головой и крова остались двадцать пять миллионов человек. В Германию немцами было угнано семь миллионов лошадей и семнадцать миллионов голов крупного рогатого скота. Какие невосполнимые потери! И всё это руководству страны во главе со Сталиным предстояло восстановить и восполнить в кратчайшие сроки. И что же? За первую послевоенную пятилетку было восстановлено и заново построено 6,2 тысячи крупнейших промышленных предприятий. А к 1948 году в промышленности был превзойдён уровень производства 1939 года, а уже к 1952 году он возрос вдвое!.. Зачем сразу же после окончания войны , да и во все последующие годы, Сталин распорядился, фактически насаждал своей железной , непреклонной волей , всюду сажать леса, а в степных районах - лесополосы? Показывал таким образом другим странам и народам миролюбивые намерения СССР? Что главное для нас не подготовка к грядущим войнам, не милитаризация экономики, а только дружеские намерения по отношению ко всем и миролюбивые созидания? Скрытый подтекст, который говорил о многом, о гораздо большем, что можно было выразить в официальных декларациях? А может быть, интуитивно понимал, что только шум вечерней листвы да мерное покачивание туманных крон, в которых слышались еле различимые голоса не вернувшихся домой, казнённых, замученных, убитых и пропавших без вести людей, хоть как-то могут уменьшить боль, успокоить память, утешить исстрадавшиеся души и исцелить боль сердец после таких страшных, невосполнимых утрат, выпавших на долю советского народа в военное лихолетье?..
  
  Какие-то неясные, почти что забытые эпизоды его биографии то яркими, то бледно-тусклыми пятнами вспыхивали в его остывающей памяти. Вот он, ещё совсем молодой комиссар-политрук, в новеньком белом приталенном полушубке, с автоматом 'ППШ' на груди, только что прибыл в расположение своей части, находящейся в Карелии. Сорок третий год, идёт и идет война. И кажется, нет ей ни конца, ни начала. На их участке фронта постоянно происходят жестокие и кровавые стычки с белофиннами. Финляндия - пока что союзница гитлеровской Германии в этой войне. Но от командования получена негласная директива: по возможности, стараться избегать серьезных столкновений с финнами, лишний раз 'не злить' их, чтобы избежать более масштабных конфликтов на этом участке фронта. Так как именно в этот период сил и резервов на этом направлении мало, а все основные ударные группировки сосредоточены на западном направлении. Так что лишний раз провоцировать финнов не следует. Да и свеж ещё в памяти тот мордобой, который они нам учинили в тридцать девятом году. Несмотря на то, что был он в ту пору совсем молод, старался не давать себе никаких поблажек и послаблений ни в службе, ни в личной жизни. Всё чётко, всё строго, всё по уставу. С товарищами по службе Юрий пытался поддерживать только официально-деловые отношения. Ни о какой дружбе, а тем более панибратстве не могло идти и речи. Именно тогда вырабатывался и формировался его стиль поведения, определившийся на многие последующие годы. По всем текущим и, казалось бы, даже незначительным вопросам его позиция оставалась всегда принципиально-партийной: по максимуму требовать от себя и от других.
  
  Юрий вспоминал... тогда ему, это он отчётливо помнит, очень нравилась Тамара, молодая девушка, военврач третьего ранга. Она тоже, кажется, обратила на него внимание. Во всяком случае, небезразлична к нему. Ярко пунцовеет при случайных встречах с ним, а уходя, зазывно-смущенно улыбается, с затаённой надеждой бросая на него свой взгляд. Можно было бы, конечно, 'закрутить' с ней романчик, зайти как-нибудь вечерком в гости, выпить спиртику. Но... нельзя. Идет тяжелейшая война. Не на жизнь, а на смерть. А потом, в конце концов, ведь существует ещё и партийная этика. Что скажут, что подумают о нём его подчиненные - рядовые комсомольцы и коммунисты? И какой пример подаст он другим, беспартийным и будущим коммунистам? Ведь он политрук, комиссар. И личным поведением обязан соответствовать этой высокой и ответственной должности. Оправдывать то доверие, которое оказала ему партия. Так и закончился тогда ничем его несостоявшийся роман с Тамарой, военврачом третьего ранга. Конечно, жаль. Кажется, она ничего не поняла и обиделась на него. Может быть, даже подумала, что он пренебрег ей от своего скрытого высокомерия. А ведь он и сам, в глубине души, жалел потом, что так нелепо и навсегда разошлись их пути...
  
  Там же, на карельском фронте, произошел с ним ещё один случай, который крепко врезался в память. Как-то раз, глубоким зимним вечером, он с небольшим отрядом лыжников, порядка двадцати человек, должен был идти в ночную разведку. Заранее, загодя специальной мазью были смазаны короткие, широкие специальные лыжи, приготовлены белые маскхалаты. Задание, поставленное перед ними, было предельно простое - определить, нет ли на заданном маршруте спрятанных огневых точек и заградительных укреплений. Отряд вышел в назначенный час. Молчаливо-затаённая ночь была уже где-то рядом. Над тёмной умершей серебряной рощей взошла большая, звонкая и неживая, будто пустотелая, ледяная луна. Словно кем-то забытая здесь хрустальная елочная игрушка. Мороз был градусов двадцать пять. Установилась глубокая тишина и безветрие.
  
  Всё складывалось вначале довольно удачно: вероятность встречи с противником сводилась к нулю. Белое безмолвие, казалось, окутало всю землю. Отряд лыжников по накатанной лыжне неслышно спускался в овально-застывшую, словно ледяное зеркало, серебряно-снежную низину. Там клубился лёгкий морозный туман, и было даже чуть-чуть теплее, чем на открытой равнине. Предыдущие восемь километров были пройдены в ускоренном темпе: на ходу холод ощущается в гораздо меньшей степени. Поэтому всем идущим хотелось хоть как-то согреться во время движения.
  
  И вдруг впереди что-то произошло. Движение замедлилось, и колонна лыжников внезапно остановилась. А шедшие по лыжне сзади едва не смяли, столкнув с лыжни, передних. Что же случилось, что произошло? Он сошёл с лыжни немного в сторону, провалившись почти по колени в глубокий и сухой, рассыпчато-рыхлый снег, который тускло мерцал и переливался ледяными иглами. Впереди, метрах в тридцати от них, молчаливо стоял примерно такой же по численности вооруженный отряд финских лыжников. Одетых тоже в белые маскхалаты, с автоматами 'Суоми' наизготовку. Ситуация была, как говорят в таких случаях шахматисты, прямо-таки патовая. Стоило любому из стоящих друг перед другом людей сделать одно неосторожное или резкое движение, как с обеих сторон, почти в упор, ударят короткие и длинные, убойные автоматные очереди. И во внезапно завязавшемся смертельном бою шансов уцелеть не останется ни у кого. Слишком коротка дистанция. Они так и продолжали стоять друг перед другом, почти что не шевелясь. Десять, пятнадцать, двадцать минут. Любое неверное движение могло быть не так истолковано и вызвать как с той, так и с другой стороны шквал убийственного огня.
  
  Прошло минут сорок, которые показались вечностью. Постепенно мороз усилился. Туман в низине рассеялся. Откуда-то с мёртвого севера налетел сначала несильный, а потом всё более усиливающийся, злой, колючий ветер. А они всё стояли и стояли друг перед другом, боясь пошевелиться. Сотни ледяных игл, казалось, начали проникать в ещё теплые тела людей, выстуживая внутренности и леденя кровь. Пройдет ещё менее получаса, и снежная невидимая смерть начнёт принимать их по очереди в свои крепкие, ледяные объятия. Спастись не сможет никто. Он не знал, что делать. И тут, может быть, по какому-то наитию, Юрий осторожно поднял обе руки вверх, не выпуская оружия. 'Все делайте, как я!' - то ли крикнул, то ли прошептал он ледяными, еле шевелящимися губами. Он, медленно скрестив руки, через несколько секунд так же медленно развел их в стороны. Нет, он не собирался сдаваться финнам. Просто такими интуитивно-неосознанными движениями он показывал им, что не собирается стрелять в них ни из автомата, ни из пистолета. Что он не собирается бросать в их сторону гранату, что он не собирается нападать на них и им опасаться нечего. Точно так же, словно по молчаливой, обоюдной команде, поступили и остальные его бойцы. Те, кто стоял на лыжне спереди и позади него. И вдруг, будто под воздействием чьего-то сильнейшего, невидимого гипноза, финны начали делать то же самое. Со стороны это было, наверное, странное по своей нелепости и трагикомичности, зрелище. Такое, какое происходит лишь во сне: две колонны вооруженных людей на лыжах, стоящих друг перед другом, неожиданно медленно, гуськом, один за одним, с высоко поднятыми вверх руками начинают пятиться задом по лыжне в противоположные стороны. Спотыкаясь, теряя равновесие от боли и холода, ничего уже не чувствуя, а только натыкаясь лыжами и спинами друг на друга. Так две колонны, пятясь, отходили всё дальше и дальше одна от другой. Всё это продолжалось ещё минут двадцать. Пока и мы, и финны, уже почти что теряя сознание от смертельного и всепроникающего холода, не выползли совсем из заснеженной низины и перестали видеть друг друга. С тяжелыми обморожениями, но без потерь их отряд тогда вернулся в расположение своей части...
  
  А вот Венгрия, пятьдесят шестой год. Восстание в самом центре Будапешта. Горящее и разбитое Советское посольство. Он почему-то один. Растерянный, медленно идёт по одному из полуразрушенных этажей здания. И вдруг видит свою помощницу, секретаршу Октябрину. Почти что раздетую, в разорванном в клочья платье, с оранжево-коричневым кровоподтеком под глазом. С двух сторон её крепко держат и куда-то ведут, взяв под руки, два полупьяных мадьяра. О чём-то скалясь и что-то говоря друг другу. Они тащат её куда-то в конец коридора, а на него почти что не обращают никакого внимания. Словно он тень, призрак. Эта циничная наглость, полная уверенность в своей силе и безнаказанности, помнится, тогда больше всего поразили его. И привели в ярость. Одного из них он застрелил тогда на месте из своего 'Радома', который подарили ему в конце войны польские коммунисты. А второго бил рукояткой пистолета до тех пор, пока не перебил нос и не вышиб все передние зубы. Потому что в пистолете тогда, кажется, заклинило патрон. 'Перестань, перестань... не время сейчас... после плакать будешь... главное, что жива...' - говорил он пытающейся зарыдать во весь голос Октябрине, накидывая ей на плечи свой длинный демисезонный плащ, в котором сам был очень похож на протестантского пастора, и почти силой выводя её из горящего здания. На улице, в отблесках бледного рыже-красного пламени он увидел догорающий служебный автобус их посольства. И рядом несколько грубых, наспех сколоченных из разных досок, самодельных виселиц. А на них - исколотых штыками и висящих вниз головами людей: трех мужчин и одну молодую женщину. Работников Советского посольства в Венгрии, сотрудников технического отдела. Тот день и та ночь навсегда врезались в его память, распавшись, как мозаика, на множество отдельных кусочков, фрагментов и эпизодов. Он видел полуобгоревшие тела своих мертвых коллег, служащих посольства, выброшенных прямо из окон и растерзанных озверелой, обезумевшей толпой. Он даже слышал их предсмертные всхлипы и мольбы о помощи, но всё было тщетно. Сам он не мог им ничем помочь. А венгры, нынешние 'друзья и братья' по соцлагерю и вчерашние союзники фашистской Германии, казалось, ополоумели от крови и безнаказанности. Боль, страх, ненависть овладели им тогда. И чувство, помнится, было точно такое же, как в своё время на войне. Или - ты их, или - они тебя. На посольской 'Победе', стоящей в самом дальнем боксе гаража во внутреннем дворе, им, каким-то чудом, удалось вырваться за пределы посольства. А вслед за тем из охваченного кровавым мятежом, безумного города. Кроме Октябрины, вместе с ним были ещё двое сотрудников из их ведомства. Где-то через час с небольшим, петляя по узким улицам Будапешта и объезжая вооруженные толпы мятежников, им удалось добраться до какой-то небольшой, затаённо-притихшей деревни. После криков, выстрелов, стонов, ругани, угроз, рыданий, команд, хохота, плача, приказов - всё здесь казалось каким-то неестественным, нереально-мирным. Следовало раздобыть хоть какие-нибудь продукты, воду и одежду для Октябрины, которая уже столько времени с застывшим выражением будто неживого лица, не произнося ни слова, сидела на заднем сиденье машины, глубоко укутавшись в плащ. Следовало, как можно быстрее, попытаться связаться с кем-нибудь из представителей советского руководства и рассказать им о той обстановке, которая царила в охваченном безумством городе. О местах сосредоточения тех вооруженных отрядов, которые он видел своими глазами, когда они мчались на 'Победе' по улицам горящей венгерской столицы.
  
  Дверь крайнего домика, с аккуратным и ухоженным подворьем, с густым, разросшимся, каким-то уж слишком декоративным садом, возле которого остановилась их машина, вдруг, неожиданно приоткрылась. И оттуда вышел старик. Весь седой, с длинными обвислыми усами. Ворот его белой рубашки был расшит мелкими красными узорами, а в смуглой ладони полусогнутой левой руки он держал короткую дымящуюся глиняную трубку. Старик ничего не говорил, лишь укоризненно и недружелюбно смотрел на них.
  
  - Спроси у него, - обратился Юрий к одному из своих сотрудников, хорошо знавшему венгерский, - сможет ли он продать нам немного продуктов и дать какую-нибудь одежду для женщины?
  
  Тот быстро перевел. Старик в ответ едва кивнул головой, а затем произнес какую-то длинную фразу, жестикулируя рукой, сжимающей трубку.
  
  - Что он сказал? - обратился Юрий к своему спутнику.
  - Еду и одежду он нам даст... даже не за деньги, а так... Только он говорит, чтобы мы все, и русские, и венгры-коммунисты, уходили отсюда... чтобы не мешать людям жить так, как они хотят...
  - Как уходили... куда и зачем? Что он мелет, этот фашист недобитый?
  Старик снова о чём-то заговорил, жестикулируя руками, словно надеясь, что так его быстрее поймут.
  - Он говорит, что сын у него был коммунистом... Погиб при немцах в сорок четвертом. За то, что передал списки евреев, подлежащих расстрелу, в подпольный комитет... кто-то выдал из своих... Расстреляли... И племянник пошел по его стопам... Но его уже свои, коммунисты, в пятьдесят третьем тоже забрали... Забили насмерть во время допроса... какое-то у него, дескать, отклонение было от основной линии партии. Якобы за то, что скрытый троцкист и явно сочувствующий предателю Тито... Говорит, что фашизм и коммунизм - два яблока с одного дерева... так он говорит.
  - Он что, спятил? Белены объелся? Сам к стенке захотел? Пусть думает, что здесь болтает...
  
  Старик опять о чём-то долго говорил с переводчиком, изредка делая затяжки и поднося ко рту свою глиняную трубку. Яркие искры вместе с синим струящимся дымом, гаснув на лету, летели в стороны.
  
  - Он говорит, что Гитлер - прирожденный палач, а Сталин - закоренелый садист. И что сталинский социализм - это путь в рабство, в Средневековье, в никуда... Что сам он - бывший сельский учитель... многих из его знакомых, кто когда-то сочувствовал революции в СССР, кто остался когда-то там, в первой стране победившего социализма, посадили на долгие годы в лагеря или расстреляли. Некоторым дали большие сроки 'без права переписки'. Но их, скорее всего, уже давно нет в живых... А лидеры Коминтерна, Бела Кун и другие? Где они? Давно расстреляны, оклеветаны, оболганы и забыты... Так чем же ваш режим лучше фашистского?
  - Скажи ему, что мы осудили культ личности Сталина, те ошибки и перегибы, которые были допущены при нём. Мы не боимся взглянуть правде в глаза, признать свои ошибки. Партия нашла в себе силы пойти вновь по правильному, по ленинскому пути...
  - Партия, партия... а тем людям, которых погубили, к стенке поставили, посадили ни за что, жизни лишили ни за грош, - им что, легче от этого? Скажите, за что вы в пятьдесят третьем Ласло Лека убили? Он-то в чём виноват был... Вот вы своего Сталина осудили... А нам на шею Ракоши посадили... у него такие же повадки, как и у вашего Сталина... без крови жить не может... И как нам с этим дальше жить? Вот люди и недовольны, что в любое время, с любым могут сделать что угодно и ваши славные органы, и наши... Нам, такой вот ваш хваленый социализм, как и фашизм, - не нужен... Дайте нам самим спокойно жить, работать, решать, что делать и куда идти... А сами лучше уходите... у себя стройте этот ваш хваленый социализм с 'человеческим лицом'!..
  
  Они отъехали от дома старика на несколько километров. Вокруг было пронзительно тихо. И потому отчетливей где-то совсем вдали слышались звуки редкой канонады. Словно кто-то через определенные промежутки времени бил тяжёлой палкой по жестяной кровле. У разбитого моста они остановились. И с большим трудом, уже пешком, бросив машину, перебрались на другой берег, в другой конец охваченного пожаром и восстанием города.
  
  Юрий всё время поддерживал за руку Октябрину, которая, зябко кутаясь в его плащ и часто останавливаясь, шла, как будто слепая, словно потеряв какую-то невидимую опору. И первое, что бросилось им в глаза, когда они ступили на противоположный берег, - это клубы густого чёрного дыма, заволакивающего небо. А на его фоне - сгоревшие дотла и всё ещё продолжающие густо чадить советские 'тридцатьчетвёрки'. Какой-то 'умник', то ли полковник, то ли генерал, как выяснилось позже, приказал поставить прямо на броню бочки с соляркой, чтобы всегда иметь под рукой необходимый запас горючего топлива. Ну и венгры напоили нас этим топливом, что называется, 'по самое горло': ударили по ёмкостям, почти что в упор, трассерами и зажигательными патронами. Из нашего же оружия, захваченного на армейских складах. И за несколько минут сожгли вместе с людьми всю передовую колонну, почти тридцать боевых машин...
  
  Потом, как в бреду, Юрий о чём-то говорил с маршалом Коневым, подъехавшим сюда же на своём бронеавтомобиле. Ему, как и тогда, во время Берлинской операции, приказали здесь, в Венгрии, танками подавить и локализовать все очаги сопротивления. Последнее, что врезалось в память из того дня, - это выстроившиеся на другом берегу, перед разбитым мостом, в несколько рядов только что подоспевшие к месту дислокации уничтоженной колонны новенькие 'тридцатьчетвёрки' и самоходные установки 'ИСУ'. Их стальные тела дергались, вздрагивали и чуть подпрыгивали вверх, откатываясь назад. Перед тем как гулкие, оглушительные выстрелы наотмашь разрывали тишину и окружаемое пространство. А посылаемые ими снаряды, с тяжелым грохотом, раз за разом летели куда-то над их головами через широкий и быстрый, зловеще-мутный, темно-зелёный Дунай, словно дымные, смертоносные молнии. Уходя куда-то в зыбкую даль, в еле видимые очертания венгерской столицы...
  
  Его ускользающая мысль, словно река после половодья, медленно возвращающаяся в своё прежнее русло, обратилась к последним месяцам его, ещё не 'лежачей', а активной жизни. Что было сделано им тогда? Что он успел, а что не успел? Что было задумано? Чем, собственно говоря, он занимался до этого все предыдущие годы? Да... В основном, борьбой с диссидентами да охраной жизни Леонида Ильича.
  
  Леонид Ильич... хороший человек, но не государственный муж. С его нежеланием работать, с его болезнью, может быть, и начался незримый распад страны: лихоимство, взяточничество, воровство на всех уровнях. Одни 'несуны' чего стоят. Каждый тащил с родного предприятия - с завода ли, с фабрики, из какого-нибудь НИИ - всё, что только мог. Люди полностью потеряли ответственность и страх. При Сталине такого не было. Тогда за колосок с колхозного поля сажали. А более крупное воровство уже считалось 'вредительством', за него уже и 'вышку' можно было получить. А Брежнев только посмеивался, смотрел на всё 'сквозь пальцы'. Не понимая, что развал страны набирает свои невидимые обороты. Ведь всё большое начинается с малого. Рыба гниёт с головы. Партийные чиновники, красные директора, торгаши совсем обнаглели. Сталин, поставив над партийной пирамидой НКВД, полностью контролировал этот процесс. Наиболее зарвавшихся - ставили к стенке. Поэтому и были барьеры, которые сдерживали алчные аппетиты, в воздухе витал страх. Каждый думал: 'А не я ли следующий?..' Кровавый генсек был как загадочный, непредсказуемый и непонятный, языческий бог. Никто не мог понять и расшифровать ход его мыслей, мотивов его поступков. Собственно, он и сам был тем концентрированным страхом, который насаждал всю свою жизнь и которым было пронизано всё общество. А ныне...
  
  Леонид Ильич... его никто не боится, о его старческих странностях, ограниченности и чудачествах слагаются анекдоты. Одни 'сиськи-масиськи' чего стоят. На одном из последних заседаний, посвященных девятнадцатому партийному съезду, транслировавшихся в прямом эфире всесоюзным телевидением, Леонид Ильич, уже говорящий и читающий по бумажке не то что неясно, а просто-напросто и вовсе нечленораздельно, позволил себе очередной 'перл'. Дойдя до слова 'систематически', он осёкся, а затем, чуть ли не по слогам, два раза прочитал: 'сиськи-масиськи'. Зал сначала обомлел. Многие депутаты начали закрывать рты ладонями, сдерживая смех.
  
  А в другой раз... Леонид Ильич должен был делать доклад на областной партийной конференции для секретарей райкомов и горкомов. Речь в нём шла о переписи населения и о возможной скорой отмене такой процедуры, как прописка и прикрепление советского человека только к одному, определенному месту жительства. Как меры, полностью изжившей себя при 'развитом социализме'. В словах 'перепись' и 'прописка' референт (и чёрт его только дернул!), дабы облегчить Леониду Ильичу чтение текста, разбил эти слова на части. На одной строке шло сначала 'про', а на другой 'писка', что вместе означало 'прописка'. То же самое со словом 'перепись': 'пере' и 'пись'. Чтобы удобнее было читать. Весь текст должен был звучать следующим образом: '... прописка для советских граждан является неотъемлемой частью и инструментом их существования, способствует увеличению их благосостояния, объёму и качеству труда и т. д.'. Так вот, референт, в слове 'прописка' и 'перепись' неосмотрительно сделал переносы. На одной стороне 'про' и 'пере', а на другой, соответственно, как говорилось ранее, 'писка' и 'пись'. Леонид Ильич, подняв к потолку указательный палец, случайно пропустив 'про' и 'пере', вдохновенно читал по бумажке, наставляя партийное руководство: 'Писка' для советских граждан является неотъемлемой частью их существования, способствует всеобщему благосостоянию и улучшению качества труда...' 'А 'пись' является важным показателем и гарантом надежности каждого субъекта федерации...' И что интересно, все с самым серьезным видом конспектировали речь Леонида Ильича и бурно аплодировали в промежутках между чтением. И лишь в конце совещания один из самых продвинутых секретарей райкома решился задать вопрос: 'Скажите, Леонид Ильич, 'пись' и 'писка' - это одно понятие или разные? И как к ним относиться?..' На что Леонид Ильич, в свойственной ему манере, бодро ответил: 'Они должны тесно взаимодействовать в полном контакте и взаимопонимании во имя мира и процветания всего прогрессивного человечества на земле...'.
  
  Был и ещё один, почти что анекдотический эпизод. В 1973 году руководителем КПФ (Коммунистической партии Франции) неожиданно стал... Жан Гондон. Леонид Ильич был в настоящем шоке, чуть не плакал от обиды и досады: 'Вы что же, хотите, чтобы все мировые газеты написали в своих передовицах: 'Брежнев на Елисейских полях гулял с Гондоном'?' Хорошо ещё, что после титанических усилий, с огромным трудом удалось заменить этого самого Жана Гондона на Жоржа Марше...
  
  Последние годы придворные льстецы непомерно славили Леонида Ильича, связывая с его именем все, пусть даже самые маленькие и отдалённые во времени и пространстве, успехи постепенно деградирующей страны. Неслучайно в народе гуляли по этому и другим поводам разные рифмованные присказки:
  
  Гол с подачи Блохина забивает Балтача!
  В том немалая заслуга Леонида Ильича!..
  
  Или:
  
  Если юная подруга
  В койке страстна, горяча,
  В этом личная заслуга
  Леонида Ильича...
  
  Иные же ерники шли в своем творчестве еще дальше:
  
  Как из нашего окна
  Площадь Красная видна.
  Я в оптический прицел
  Даже брови разглядел...
  
  Даже в деревнях некоторые сельские борзописцы уже слагали частушки:
  
  Леонида Ильича
  В лоб ударила моча.
  Жив одной заботою,
  Лишь своей охотою.
  
  Да, что и говорить... Забросил, забросил в последнее время Леонид Ильич все государственные дела. Зато любил вдоволь поохотиться. Это занятие было его утехой, неодолимой страстью. Стрелял в государственном заповеднике в Завидово всех подряд : и лосей, и кабанов, и косуль, и зайцев. Егеря специально загоняли почти что ручных, домашних и прикормленных зверей на ту делянку, где возбуждённый и дрожащий от азарта сидел на корточках со своей любимой двустволкой в руках Генеральный секретарь и Маршал Советского Союза Леонид Ильич.
  
  А случай с 'пирдухой'?! Как-то раз, на одной из конференций по линии ВЦСПС, куда был приглашён, кроме самого Леонида Ильича, ещё и главный идеолог партии Михаил Андреевич Суслов, после заключительного доклада слово взял сам Генеральный секретарь. Леонид Ильич не спеша поднялся под гром аплодисментов и продолжительных оваций, с добродушной, чуть хитроватой, задорной и несколько загадочной усмешкой обвёл глазами зал. И, неожиданно повернувшись к Михаилу Андреевичу Суслову, слегка ткнув в оного пальцем, произнёс следующую фразу: 'Михаил Андреевич! Это же настоящий пирдуха!' Тут следует заметить, если уж быть совершенно точным и пунктуальным, что сказано было: 'Пир духа!' То есть такое состояние духа, когда в нём происходит пир, праздник, одним словом, 'поёт душа'. Но сами понимаете, что словосочетание 'пир духа' на слух воспринимается именно как 'пирдуха'. И ничего с таким лингвистическим или фонетическим парадоксом поделать нельзя... Наступила гробовая тишина, зал замер в оцепенении. Сам Михаил Андреевич аж позеленел. А затем стал судорожно открывать рот, урывками заглатывая воздух, словно старый налим, много лет просидевший в спокойном и тихом пруду и вдруг неожиданно оказавшийся на крючке случайно забредшего сюда неопытного рыбака. Казалось, Михаила Андреевича вот-вот хватит 'кондратий'. А Леонид Ильич тем временем продолжал: 'Пусть всегда и у всех будет такой вот 'пирдуха'!' И снова, взглянув на Суслова, поднял к верху свой указующий, 'генсековский' палец. Профсоюзные лидеры повскакивали со своих стульев и начали неистово хлопать в ладоши и кричать 'у-р-ра'. Буря громоподобных оваций не смолкала несколько минут. Сам Михаил Андреевич, немного оклемавшись и сообразив, что гроза прошла стороной, правда, с большим трудом, тоже начал аплодировать то ли этой самой 'пирдухе', то ли самому себе... А его самого, с тех самых пор, за глаза стали называть не иначе, как 'главная идеологическая 'пирдуха'...
  
  Но, если честно взглянуть правде в глаза, сам-то он, он сам, что успел сделать значительного за те, отведенные ему кем-то свыше сроки? Неужели о времени его правления в памяти людей останутся только водка 'андроповка' да страшилка-частушка:
  
  Кто стучится в дверь мою?
  Это я, Андропов Ю...
  
  Да, были приняты какие-то меры и полумеры по укреплению трудовой дисциплины. Строгий учёт рабочего времени, борьба с прогульщиками и нарушителями всех мастей. Облавы в рабочее время в кинотеатрах, банях, пивных. Почему, дескать, в рабочее время - не на работе?.. Что же ещё? Расстреляли зарвавшихся и проворовавшихся директоров двух столичных универмагов - злостных расхитителей социалистической собственности. Поставили к стенке директора Елисеевского гастронома... Снял ещё с должности министра МВД, давнего друга покойного Леонида Ильича, арестовал его зятя. Убрали из Краснодарского обкома Медунова, собрали компромат на московского 'царька' Гришина...Всё равно мало, слишком мало он успел. А если говорить честно, то, по большому счёту, толком, ничего не успел сделать. Жизнь уже почти кончилась... Сбили, сбили влёт, на самом подъёме, не дав расправить крылья... Кому, кому теперь отдать ускользающую власть? С кем останется страна? Как будет жить без него, куда пойдёт дальше? По какому пути?
  
  И тут Юрия внезапно осенило: а ведь Сталин, по сути дела, создал в СССР ... многопартийную систему. Да, да, не удивляйтесь! Не ту декоративную, буржуазно-капиталистическую, где партии с разными названиями преследуют одну и ту же цель, а истинно народную, демократическую систему! На первый взгляд это кажется абсурдом. А если вдуматься, вглядеться повнимательнее, то вот что получается. Все имеющиеся средства государственной и политической власти, а также финансовые и экономические средства Сталин фактически распределил между четырьмя структурами : высшими партийными органами, органами госбезопасности, армией и местными советами. Таким образом, он боролся и с коррупцией, и с зарождающимся мафиозно-бюрократичеким кланом. Когда чрезмерно усиливались и вступали в фазу полного разложения и коррумпированности высшие партийные органы, Сталин 'натравливал' на них НКВД. Кстати, Сталин осознанно переименовал ВКП(б) в КПСС. Тем самым он сознательно понизил её статус, превратив её из высшего органа страны лишь в одну из структур существовавших тогда министерств. А во главе армии, чтобы она не обрела абсолютной власти, он поставил полувоенного, недалекого и к тому же изрядно пьющего Булганина, никакими военными подвигами не отмеченного. И этот человек, по сути своей совершенно гражданский, управлял и командовал всеми маршалами и генералами. Когда же чрезмерную власть обретали силовые структуры, их брали под контроль партийные структуры, поддержанные армией и местными советами. Таким образом изничтожалось повальная коррупция, воровство и мздоимство, не успевшие слишком глубоко пустить корни: слишком зорко следили друг за другом различные органы политической и исполнительной власти. Повсеместно истреблялось воровство, мздоимство, взяточничество. Кто от этого выигрывал? Простые люди. Трудящиеся массы: колхозники, рабочие, служащие. Ибо все неразворованные средства как раз и шли на их блага, на их нужды.
  
  А что творится сейчас, когда этого не стало? Повальная коррупция. Партийные 'князьки', партийные 'баи' из среднеазиатских республик совсем одурели. Голову от наворованных богатств да безнаказанности совсем потеряли. Мечтают отделиться, выйти из состава СССР. Своими поступками дискредитируют саму идею социализма и Советской власти...
  
   Может быть, Сталин был прав: такой ленивый и неорганизованный народ, к тому же склонный к саморазрушению, следует всё время держать в жёсткой узде и постоянном страхе? Только тогда, самоорганизовавшись и сплотившись против внешнего или внутреннего врага, он, наконец-то, сможет осознать, почувствовать себя великой нацией? Но, с другой стороны, Сталин ведь уничтожал как раз самых лучших - выдающихся и талантливых. Где она, истинная правда? Скорее всего, она лежит где-то посередине. Но попробуй её найти, докопаться до неё...
  
  Сквозь затуманенное сознание, словно через мутное и грязное оконное стекло, вдруг на миг мелькнуло радостное, улыбающееся, круглое лицо Паши-комбайнера. 'А что, - затихая и как будто проваливаясь куда-то навсегда, в последний раз подумал Юрий, - может, хоть у него что-нибудь получится из того, что мы не успели... он молод, энергичен, с новым мышлением... до слёз клялся мне на днях в своей преданности партии и делу Ленина...' Маленькая чёрная воронка, которая всё время почти что незаметно маячила на потолке, в углу больничной палаты, неожиданно расширилась до невообразимых размеров и, будто невидимый водоворот, начала затягивать всё его тело и душу в свою бездонную глубину. Всё глубже и глубже. И он, как ни сопротивлялся, всё больше и больше, всё сильнее кружась, неудержимо погружался туда...
  
  Долго ещё потом простые люди поминали добром Юрия... особенно за появившуюся на прилавках магазинов за месяцы его правления отвратительную водку, которую в народе тут же нарекли 'андроповкой'. Пахла она не то керосином, не то денатуратом. Зато была дешевле 'Русской' пол-литровки на шестьдесят копеек и стоила всего четыре семьдесят.
  
  
  
  
  ***
  
  А страна ещё пока что неторопливо, спокойно катилась к своему окончательному развалу. Но внешне всё ещё как будто шло ни шатко, ни валко, своим чередом...
  
  ВИА. Кто не знает - так в семидесятые и восьмидесятые годы прошлого века именовались вокально-инструментальные ансамбли. И поныне в прежних названиях этих ансамблей 'Цветы', 'Весёлые ребята', 'Лейся песня', 'Самоцветы' и даже... 'Голубые гитары' слышится что-то ностальгическое. При каждом клубе, предприятии, институте, НИИ, ДК, как правило, был свой ВИА. Как правило, с каким-нибудь запоминающимся названием. Вроде 'Весенние тюльпаны' или 'Голубые колокольчики'. Почти что в то же самое время, когда Ю. В. думал свою последнюю невесёлую думу о том, как быть дальше и кому передать в руки бразды правления страной, в Институте им. Патриса Лумумбы, или попросту Дружбы народов, проходил торжественный вечер, посвященный двум почётным выпускникам данного учебного заведения - Полю Робсону и Анжеле Дэвис. Точнее будет сказать, не им самим, а той прогрессивной и плодотворной деятельности, которой они занимались и которая была направлена на окончательное уничтожение политики колониальных режимов, расизма и апартеида.
  
  Несколько позже почётным выпускником этого института (в семидесятилетнем возрасте) станет и Нельсон Мандела. Но это уже совсем другая история...
  
  В названном институте ни студент Поль Робсон, ни, тем паче, студентка Анжела Дэвис, откровенно говоря, никогда не появлялись, никогда не учились и не сдали ни одного зачета или экзамена. Может быть, они даже и не догадывались о том, что являются выпускниками данного учебного заведения. Но, тем не менее, портреты и одного, и другой висели на доске 'Отличники-выпускники' на самом видном месте в вестибюле института. Конечно, что кривить душой, это была своего рода реклама, выполненная в лучших традициях той эпохи. Дескать, смотрите, кто у нас учился: мол, и мы 'не лыком шиты', 'не лаптями щи хлебаем'. Хотели в своё время зачислить в студенты и Мартина Лютера Кинга. Но, во-первых, он с трудом проходил по возрасту: как-никак шестой десяток разменял человек. Для студента, скажем прямо, многовато. А во-вторых, когда Мартина застрелил какой-то белый расист, самого института тогда ещё в помине не было, в лучшем случае был только заложен фундамент. Но это так, к слову. Поль же Робсон прославился тем, что был, как вы знаете, негр. Это раз. И не просто негр. Обычных негров на земле немало. А Поль Робсон произвёл такой фурор на первом Московском международном фестивале, что о-го-го! Толпы людей бегали в концертный зал только лишь за тем, чтобы посмотреть на огромного, чёрного, как гуталин, негра. И вдобавок ещё послушать, как он поёт (с таким непередаваемо сексуально-странным акцентом) 'Подмосковные вечера'. Именно тогда по Москве гуляла незатейливо-добродушная, немного шаловливая, но, в общем, вполне пристойная шутка-загадка: 'У какой певчей птички черные яички?' Ответ был, естественно, однозначным: 'У Поля Робсона'.
  
  А Анжела Дэвис уже пятый год томилась (хотя томилась ли?) в одной американской тюрьме санаторного типа, в отдельной комфортабельной камере с душем, холодильником, телевизором и мини-баром. За то, что публично призывала афроамериканцев (по-нашему, просто негров) 'разобраться' с теми, кто, по её мнению, препятствовал вышеупомянутым афроамериканцам (т.е. неграм) занимать в Конгрессе США высшие государственные должности. Со всего мира в защиту и поддержку Анжелы Дэвис шли вагоны и самолеты писем с требованием немедленно освободить её. (А хотела ли она сама этого? Ведь после того, как её освободили, политическая карьера тёмнокожей Кассандры сразу же закончилась, а о ней самой ничего не стало слышно). И, как вы понимаете, самый большой, можно сказать, основной поток писем, подписей, требований, ультиматумов, меморандумов, нот, протестов, верительных грамот шёл именно из стен этого учебного заведения. Всё правильно, всё верно: родной институт заступался за своих студентов и студенток (что с того, что они здесь никогда не учились и не бывали!). Не в этом суть! Важно другое! Пусть прогрессивные народы всего мира видят и знают, что Институт им. Патриса Лумумбы может разговаривать совершенно на равных и с Конгрессом США, и с Парламентом Великобритании.
  
  Частыми гостями были здесь известнейшие всей Москве конферансье и массовики-затейники Какалов и Кукуй(!). Когда на афише предстоящего вечера аршинными буквами значилось: 'Спешите все! Вас ждут Какалов и Кукуй!' - народ в институт, что называется, валил валом...
  
  Итак, в вышеупомянутом учебном заведении должен был состояться вечер. Сначала торжественная часть, а затем танцы, нечто вроде современной дискотеки. Для этого и приглашён был на данное мероприятие (как это именовалось в отчетном протоколе) ВИА (вокально-инструментальный ансамбль) 'Весёлые мальчишки' (прошу вас не путать с 'Весёлыми ребятами'). Одним из солистов и исполнителей данного самодеятельного коллектива был Алексей Протасов - парень из обыкновенной семьи советских служащих, но романтик в душе и поклонник 'Битлз'. К тому же ещё человек, бредивший кругосветными путешествиями, настольной книгой которого был знаменитый роман английского писателя Даниэля Дефо 'Робинзон Крузо'. В своё время образ туземца Пятницы, друга и соратника, никогда не унывающего Робинзона, так поразил воображение Алексея, что он стал искать такого 'Пятницу', т.е. настоящего друга и товарища, среди всех своих знакомых. И искал с таким упорством, что некоторые даже вначале слегка испугались, заподозрив Алексея в нетрадиционной ориентации. Но, слава Богу, всё в конце концов обошлось, выяснилось и стало на свои места. И хорошо, что первое разочарование, недопонимание не убили в нём его романтический настрой. А поскольку путешествовать в те времена можно было лишь по субботам и только с Юрием Сенкевичем в передаче 'Клуб кинопутешественников', то всё внимание Алексея переключилось исключительно на музыку.
  
  В седьмом классе он начал ходить в музыкальный кружок при районном Дворце пионеров и осваивать уроки игры на трёхструнном щипковом казахском народном инструменте - домбре, про которую острословы сочинили не совсем справедливую прибаутку: 'Одна палка, два струна - я хозяин всей страна...' Во-первых, это была не просто палка, во-вторых, струны было три, а не две, и в-третьих, именно на таком самом инструменте играл и исполнял свои знаменитые баллады известный всему Советскому Союзу акын Джамбул, который, будучи неграмотным, тем не менее сочинил песни, которые когда-то гремели по всей стране: 'Про великого Сталина' и 'Про народного батыра Ежова'. За что, кстати, и был награжден лично Иосифом Виссарионовичем орденом Трудового Красного Знамени. Алексея же никто и ничем (простите за невольный каламбур) пока не награждал. Но, благодаря своим некоторым музыкальным навыкам, он стал чуть ли не главным участником того самого самодеятельного коллектива. Правда, играл в нём уже, а точнее подыгрывал не на домбре, а на шестиструнной электрогитаре.
  
  Итак, сразу же после торжественной части, которая, впрочем, длилась не так долго, на сцену под гром оваций и аплодисментов вышел ВИА 'Весёлые мальчишки'. И дискотека началась. Две негритянки, одна из Эфиопии, а другая из Южной Африки, присутствовали здесь же, на дискотеке. Первую из них звали Хайнукуудойна, а вторую - Найныкдээбе. Товарищи же по курсу и преподаватели звали их просто 'Хана' и 'Нана'. Так будем их звать и мы, тем более что они были лучшими подругами, а новые имена им самим так пришлись по душе, что они и сами привыкли считать имена 'Хана' и 'Нана' своими родными, полученными ими чуть ли не при рождении. Они так и представлялись всем своим знакомым: 'Хана' или 'Нана'. К сказанному следует добавить лишь ещё то, что учились они уже на последнем курсе вышеупомянутого вуза. И скоро им предстояло уже в качестве молодых специалистов возвращаться на свои исторические земли - в Эфиопию и Южную Африку. Их папы, один - авторитетнейший зулус, а второй, соответственно, эфиоп, самые уважаемые в своих кланах и племени вожди, к слову сказать, горячо симпатизировали 'развитому социализму', уже построенному, как известно, в нашей стране. И сами готовы были при определённой поддержке, вместе со своими племенами сразу же шагнуть, минуя все промежуточные формации, из почти что первобытно-общинного строя - в светлое и прекрасное 'завтра', т.е. в развитой социализм. Хана и Нана были чем-то неуловимо похожи друг на друга, как будто двоюродные сёстры: высокие, чёрные, как смоль, с большими копнами кудрявых волос в мелких завитках, длинноногие, с мощными бедрами, с грудями, похожими на спелые дыни (правда, чёрного цвета). Белки их глаз, ослепительно яркие, выделялись на фоне почти что чёрных лиц, словно южные звёзды во тьме тропической ночи. Да ещё жемчужным блеском, немного хищным, сверкали, когда они улыбались кому-нибудь, сахарно-белоснежные зубы. Что тут говорить, Хана и Нана были очень музыкальные девушки и обожали танцы. Собственно, только ради них они и пришли сюда.
  
  Едва Алексей со товарищами заиграли какую-то афро-латиноамериканскую мелодию, как Хана и Нана закружились в каком-то своём особенном, вдохновенном и зажигательном танце. И не было уже для них ни Института им. Патриса Лумумбы, ни парткома, ни профкома, ни месткома, ни огромного конференц-зала. Что-то неукротимо-самозабвенное, природно-дикое, будоражащее первобытные инстинкты и желания проснулось в них. Словно глухой, тёмно-влажной, непроглядной тропической ночью долгожданный жених вдруг взял и постучал в окошко их хижины. И молча, не говоря ни слова, позвал с собой к неизведанным и загадочным берегам, где молчит прохладное зелёно-серебристое озеро и пылает возле одинокого шалаша ярко-оранжевый костёр. Берег пуст, никого, кроме них, нигде нет.
  
  Кстати, в этот момент 'Весёлые мальчишки' во главе с Алексеем очень душевно и лирически запели популярную в то время песню 'Пустынный пляж'. Сама песня, что называется, в этот момент попала в 'десятку', т.е. в самое сердце девушек. Итак, никого поблизости нет. И только двое рядом: он и она. И где нет иного желания, как только лишь сбросить с себя одежду и, обо всём забыв, соединиться с любимым в неистово-яростном и сладостном порыве, чтобы сладкая боль надолго вошла в тебя, пронзила всё пылающее тело и добежала, словно волна, до самых затаённых глубин души и сердца. От перевоплощения, от ожидания радостного предчувствия белки их глаз слегка помутнели. Они уже не владели собой, лихорадочно двигаясь и порывисто дыша. А в такт музыке они всё сильнее и сильнее раскачивали свои бедра. И, чуть присев, поглаживая свои смуглые колени, всё шире и шире, плавными движениями раздвигали ноги. Это был какой-то страстный, зазывно-брачный танец, устоять перед которым не хватало никаких нравственных, душевных и физических сил.
  
  До этого Алексей исповедовал для себя принцип: 'Будь как теленок - обоссался и стой на месте...' Но тут... Он лишь случайно бросил взгляд со сцены на Хану и Нану. И - всё. Что называется, 'пропал, пропал казак'. Он уже не мог ни играть на своей электрогитаре, ни петь песни, потому что в одночасье забыл все тексты, ни думать о чём-либо. Он впал в какой-то дикий 'ступор'. И сейчас ему хотелось только одного: и душой, и телом быть вместе с ними. Слиться с их телами воедино, раствориться самому в их мелодично-непередаваемом танце, стать частью их жизни и плоти: плеч, бёдер, рук, ног. У него, как будто в унисон с ними, перехватывало дыхание от сладкого ожидания, а сердце билось всё порывистее и сильней. Алексей потерял связь со временем, впал, словно когда-то Юрий Гагарин, в состояние невесомости. А вечер уже закончился. Алексей спрыгнул со сцены и, чуть ли не бегом, стремительно приблизился к двум подружкам. Он не контролировал себя, что-то горячо говоря им, яростно жестикулируя руками, находясь под сильнейшим гипнозом их танца. Но они его поняли: он восхищается ими и предлагает продолжить вечер в каком-нибудь близлежащем кафе. Хана и Нана, весело рассмеявшись, всем видом дали ему понять, что согласны. Алексей не помнил, как поймал такси, как они оказались в баре 'Дядя Гиляй', где он иногда выступал со своим ансамблем. Там они выпили немалое количество шампанского с коньяком. Девушки хохотали всё больше и повторяли: 'О, северное сияние, северное сияние!'. Им стало совсем уже весело и хорошо.
  
  Но и у прекрасной сказки, как известно, бывает конец. Время перевалило за полночь, и бар вот-вот должен был закрыться. Но душа требовала праздника, продолжения банкета. А затем Хана и Нана, смущенно и чуть кокетливо улыбнувшись, позвали Алексея продолжить вечер знакомств у них в общежитии на улице Гримау. Девушки так развеселились, что Хана надела на голову Алексея свой национальный головной убор, размерами и формой чем-то напоминающий деревенское ведро или НЛО. А Нана, рассмеявшись, прицепила к брючному ремню Алексея одну из своих длинных цветастых юбок, которых на ней самой было великое множество. Проскочив мимо сонного вахтёра, засыпающего на стуле, они оказались в комнате Ханы и Наны. Там они выпили ещё две бутылки охлаждённого вермута и бутылку болгарского игристого шампанского. Не надо говорить, что веселье вспыхнуло с новой силой, достигнув своего апогея. Алексей чувствовал своим нутром, что безумно-радостный водоворот непредсказуемых событий затягивает его в какие-то непостижимо-сладостные глубины неизведанных наслаждений. Надо сказать, что Хана и Нана, проведшие детство и выросшие в жарком тропическом климате, испытывая когда-то вместе со своими сородичами частенько недостаток в воде и питье, особенно трепетно относились ко всем напиткам. И, словно желая напиться впрок, пили всё подряд, как лошади, пережившие засуху. И, конечно, не только воду. Видимо, вообще тяга к питью была заложена в них на каком-то генном уровне, не зависящем от их воли и желания. Дабы вихрь веселья никогда не прекращался, Алексей предусмотрительно прихватил с собой по дороге в общежитие ещё и бутылку 'Имбирной' тридцатиградусной (ничего другого в ночной палатке не нашлось). Неизвестно откуда взявшись (ах, эти проказницы Хана и Нана!), в руках у Алексея появилась латиноамериканская четырёхструнная гитара - банджо. Он лихо ударил по струнам и с некоторым пафосом, но в то же время как будто немного удивляясь чему-то, запел:
  
  Однажды пьяный ёжик влез на провода,
  И током долбануло пьяного ежа!
  А-а, а-а! Двести двадцать вольт...
  
  Девушки громко прыснули, а затем звонко расхохотались. И тут же подхватили припев:
  
  А-а, а-а, двести двадцать вольт!
  А-а, а-а, двести двадцать вольт!
  
  Алексей же, сознательно погрустнев и став на миг серьёзным, продолжил песню уже более лирично и задушевно:
  
  Старая сказка, ей тысяча лет:
  Он её любит, она его нет...
  Шиз-гара, шиз-гара, о - ей!
  
  Девушки, едва не смахнув скупую африканскую слезу, в унисон заголосили на всю комнату:
  
  Шиз-гара, шиз-гара, о - ей!
  
  Когда песня закончилась, девушки, завизжав, бурно зааплодировали и кинулись целовать Алексея. А затем, приобняв друг друга, плавно раскачиваясь из стороны в сторону, душевно и несколько озорно затянули на свой африканский манер. У Алексея даже от изумления глаза на лоб полезли. И он, перестав аккомпанировать на своей гитаре, сидел на скрипучей железной пружинистой кровати, слегка приоткрыв рот. Вот о чём спели нам наши скромницы:
  
  Ахуе...
  Ах, уехал мой любимый.
  И подъе...
  И под елью мне сказал:
  - Я залу...
  Я за лунным камнем еду.
  Что ж ты му...
  Что ж ты мужем мне не стал?
  
  Ну и ху...
  Ну и хуже мне не стало,
  Что лижу...
  Что лежу на стороне.
  А я в жо...
  А я в жёлтеньком гуляла,
  Мне суют...
  Мне суют записки в дверь.
  
  За****е...
  Запись сделали мы в загсе,
  Обосра...
  Оба с раннего утра.
  Палец в жо...
  Палец в жёлтеньком колечке.
  Заперде...
  Запер девку на века.
  
  Алексей сам не заметил, как начал подпевать им: 'Мы иба... мы и бабочек ловили, мы ибли... мы и блинчики пекли...' Чудесная песня закончилась. А девушки, взглянув одна на другую, вдруг захохотали, заржали, словно молодые лошадки. И, упав с разных сторон на ту же кровать, на которой сидел Алексей, начали щекотать его со страшной силой в разных местах. Алексей смутно помнил, как в чьей-то цветастой юбке, то ли Ханы, то ли Наны, и в головном уборе, больше похожем на стиральный тазик средней величины для кипячения воды, лихо забацал на тумбочке одной из девушек чечётку, плавно переходящую сначала в чеченскую лезгинку, а затем в страстный афроамериканский зажигательный танец. И при этом благим матом выкрикивал на всё общежитие: 'Ас-са!'. И как затем, хохоча и прикалываясь, они все вместе, сдвинули две пружинистые кровати и улеглись на эту импровизированную тахту втроём. Причем Алексей оказался как раз посредине, между двумя девушками. Это была чудная ночь, какая бывает, может быть, один или максимум два раза в жизни. И, соответственно, чудный сон в летнюю ночь. Алексей всё время оказывался в чьих-то жарких, горячих и страстных объятиях: то Ханы, то Наны. Какая-то неудержимая космическая энергия всё время овладевала ими, будто передаваясь от одной - к другой, от другой - к третьему. Они, втроём, не чувствовали ни усталости, ни времени, ни пространства. Это была непередаваемая симфония любви. Какая-то потрясающая, дивная камасутра по-африкански, с зулусским акцентом. Влажно-жаркие, сладко-липкие губы Ханы... Нежно-горячие, томно-сладкие, чуть вздрагивающие плечи и бедра Наны...
  
  И лишь под утро их охватил неясный, зыбко-туманный, прохладный, словно московское летнее утро после ночного дождя, сон. Алексею за короткий промежуток времени то ли приснились, то ли привиделись и Патрис Лумумба собственной персоной, и Нельсон Мандела с загадочной улыбкой, и танцующая твист на столе в американском парламенте Анжела Дэвис, и никогда не унывающий, весело поющий 'Подмосковные вечера' сам Поль Робсон. А ещё почему-то (ведь это всего лишь сон!) два будущих тестя: папа-зулус, отец Ханы, и папа-эфиоп, отец Наны, которых Алексей впервые увидел накануне вечером на фотографиях-медальонах, мирно покоящихся на груди у двух подружек. Алексею снилась национально-освободительная борьба народов Африки против колониализма и апартеида. И почему-то он, Алексей, возглавлял эту борьбу. Он ехал куда-то впереди бесчисленного туземного войска, на белом слоне. В развесистой чалме и почему-то с большим серебряным кольцом в носу. Он вёл своё войско на последний решительный бой против эксплуататоров-колониалистов, плантаторов-олигархов, одетых в широкие шорты, цвета хаки, и пробковые шлемы. Сквозь зыбко-невнятные волны и переливы сна ему вдруг почему-то с отчётливой ясностью вспомнилось детская книжка 'Хижина дяди Тома', над которой он горько плакал, когда учился в пятом классе. Но самым главным было то, что рядом с ним, на том же самом белом слоне, которым он управлял, сидели, тесно прижавшись к нему, совершенно обнажённые Хана и Нана. И о чём-то весело переговаривались друг с другом. А потом он о чём-то жарко спорил с Ричардом Никсоном и с Жоржем Помпиду, которые бог весть как оказались здесь же... 'А что, - неожиданно подумал сквозь сон Алексей, - не жениться ли мне и в самом деле, на ком-нибудь из них?... Как бабы они обе - во! Ого-го! Огонь! Пожар! Да и оригинально, чёрт возьми! Все друзья обзавидуются... Да и ездить буду тогда не на загнивающий запад, а на пылающий континент!..' Блаженно улыбаясь, Алексей прижался к Хане (а может, и к Нане) и прошептал, ещё не совсем отойдя от сна, ей в нежное, шоколадно-кофейное ухо: 'Будь моей боевой подругой...' И вновь погрузился в объятия Морфея, то есть заснул глубоким сном. А та, вдруг звонко рассмеявшись, проснулась и резво, словно молодая козочка, перепрыгнула через него. Немного обидевшись, сквозь нескончаемые волны глубокого сна Алексей перевернулся на другой бок и, уткнувшись вновь во что-то теплое, нежное, мягкое и влекущее, прошептал опять: 'Нет, в натуре... я не шучу... будь моей боевой подругой... как эта... Анка-пулеметчица Чапаю... или Петьке...' Сон вновь накрыл его своей властной дланью...
  
  Прошло несколько дней, и Алексей уже мало помнил из того, что произошло с ним тогда, в женском общежитии на улице Гримау. В памяти осталось лишь то, что проспал он в комнате Ханы и Наны довольно долго. Только после обеда им едва удалось его растолкать. А затем они, надев на него свои широкие цветастые юбки и слегка намазав лицо гуталином, взяв с двух сторон под руки, вывели Алексея мимо нового бдительного вахтёра на улицу. Мило улыбаясь стражу порядка, на ходу сообщили, что провожают свою родственницу, приехавшую намедни их навестить, на её далекую историческую родину.
  
  А после этого у Алексея был полный провал в памяти. Он, подобно Юрию Гагарину во время первого космического полета, полностью потерял ориентацию во времени и пространстве. И лишь какими-то лихорадочными урывками помнил, что несколько раз на автопилоте спускался в магазин за пивом, затем поднимался к себе опять и снова засыпал...
  
  В пятницу, как всегда, утром, Алексей, немного придя в себя и слегка опохмелившись, направился в родной ДК, где должна была состояться очередная репетиция ВИА 'Весёлые мальчишки'. Денег почти что не было. И он надеялся получить хотя бы небольшой аванс за своё участие в последней дискотеке, прошедшей в прошлую субботу в Институте им. Патриса Лумумбы. 'Да, здорово я там нажрался с этими эфиопками... кучу денег просадил... да и 'потерялся' на неделю... вот бабы - водяру глушат, как лошади! - невесело думал Алексей , - как теперь всё это расхлебывать на работе, что придумать, чтоб поверили?...'.
  
  Неожиданно перед ним, словно из- под земли, как будто из фильмов ужасов, выросли две внушительные, тёмные (в прямом смысле слова) фигуры. Широко улыбаясь, вплотную подойдя к нему, они, довольно хорошо говоря по-русски, радостно сообщили, что посоветовались со своими родителями и приняли его предложение. Алексей, ничего не понимая, испуганно-ошалело вглядывался в счастливые лица девушек. А они, почти что хором, в унисон друг другу, продолжали. Во-первых, как только они закончат институт и получат на руки дипломы, Алексей, уже в качестве жениха, который сделал им официальное предложение, уедет вместе с ними в Африку, на тот самый пылающий континент, которым так восхищался ночью в общежитии. Во-вторых, его самого ждет некая стажировка. А именно: первый месяц он будет жить в племени родителей Ханы, а в следующий - у родителей Наны. Там он будет изучать местные обычаи, работать вместе с рядовыми членами племени. Одним словом, 'врастать в трудовой коллектив'. А потом на совете старейшин двух племён уже решат окончательно, где он останется, так сказать, на постоянное место жительства. Вожди племен: папа-зулус и папа-эфиоп, внимая горячим мольбам любимых дочерей, уже обо всём договорились между собой. И с нетерпением ждут приезда дорогого зятя. А если Алексей вдруг откажется, то будет крупный международный скандал. Где во всеуслышание будет озвучена тема, как расист-музыкант из группы 'Весёлые мальчишки' (хотя правильнее бы следовало окрестить их 'Злые подонки') цинично надругался над двумя наивными и беззащитными чернокожими девушками с того самого 'пылающего континента'.
  
  Всё сказанное напоминало Алексею дурной сон, когда хочешь проснуться - да не можешь. 'Первый месяц там, у нас... будешь жить со мной! А второй - у Наны!' - торжественно, словно клятву своему обездоленному народу, произнесла Хана. Алексей ничего не соображал. Больные, лихорадочные мысли водили свои нескончаемые хороводы в его голове, перескакивая с одного на другое: 'Хрен знает, что там на уме у этих зулусов и эфиопов... непредсказуемый народ... Ведь могут и сожрать и колдуну какому-нибудь авторитетному подарить. А тот... даже и подумать страшно... народец-то тёмный, отсталый, непросвещённый... как-никак под гнетом колониализма сколько лет... ведь съели же, черт возьми, аборигены Кука... хотя он к ним - со всей душой... Но, с другой стороны, если объективно разобраться, был ведь и Миклухо-Маклай. И, говорят, папуасы из Новой Гвинеи его обожали... не в смысле деликатеса или какого-то редкого блюда... А вдруг и в самом деле удастся объединить всех прогрессивных папуасов и зулусов... точнее зулусов и эфиопов... как в песне поётся: 'Если бы парни всей земли - вместе однажды собраться б могли...' А там, глядишь, ты уже и лидер, и вождь всех эфиопских и зулусских племён... так сказать, главный носитель прогресса... Хотя нет, бред какой-то... скорей всего, сожрут в первый же день...'.
  
  'А почему, с какой это стати, первый месяц - у тебя? - услышал неожиданно Алексей прямо у себя над ухом обиженный голос Наны. - Мой папа - покруче твоего будет, да и вообще наш род - древнее! - продолжала капризно она, чуть не плача. - Сначала пусть у меня поживет...' И с этими словами, совсем уж неожиданно для Алексея, словно дворовая голодная кошка, проворно и цепко схватила его за левую руку и плечо. Почти в тот же самый миг Хана, взвизгнув, мол, не отдам, вцепилась в его правую руку. Девушки, о чём-то горячо споря и переругиваясь между собой на своих древних, местных диалектах и наречиях, стремились перетянуть Алексея поближе к себе, в свою сторону. Обстановка явно выходила из-под контроля, накаляясь с каждой секундой. А тут ещё, к изумлению Алексея, начало развертываться новое действо.
  
  Появившись как будто из ниоткуда, из соседней подворотни вдруг стремительно высыпала яркая, разношёрстная толпа туземцев. Видимо, родственников и сородичей Ханы и Наны, специально приехавших сюда из своих посольств, с тем чтобы самолично лицезреть своего будущего родственника. И одевшись соответственно по такому радостному, знаменательному и значительному поводу в свои лучшие национальные костюмы, вся эта кричащая, вопящая на разные голоса пёстрая и разномастная туземная орда со всех сторон устремилась на подмогу к своим родственницам - молодым тёмнокожим невестам, тем самым демонстрируя свою безграничную преданность, любовь и самопожертвование во имя общего дела и процветания любимых кланов. В это же самое время Хана и Нана орали, как дикие драные кошки, принимая в развёртывающихся событиях самое активное и горячее участие. Каждая из противоборствующих групп тянула Алексея в свою сторону. В самом буквальном смысле. Одна - ухватившись за правую руку и ногу, а другая, соответственно, за те же самые органы, но только - левые. Наш незадачливый герой-любовник чувствовал себя примерно так же, как пойманный в далёкой деревне с поличным вор-конокрад во времена правления царя Алексея Михайловича, которого, по уложению 'Русской Правды', следовало судить следующим образом. А именно - 'привязав оного нечестивца за руки и за ноги к хвостам двух кобыл и огрев оных кнутом, разорвать татя пополам...' Алексей чувствовал, что ещё немного, и будет уже не то что Нана или Хана, а полная (простите за невольный каламбур) - хана. Ему даже послышалось (что это было: предсмертные голосовые галлюцинации?), что чей-то голос, не то Толкуновой, не то Пьехи, эдак душевно, будто с кем-то прощаясь затянул:
  
  Алексей, Алёшенька, сынок!
  Словно сын её услышать мог...
  
  Алексею стало вдруг так жалко себя, что он чуть не заплакал. А две разъярённые толпы продолжали с всё нарастающим остервенением тянуть и тянуть его, каждая в свою сторону. Собрав последние, оставляющие его тело силы, Алексей протяжно и надрывно, так, как если бы он пел без микрофона на стадионе в 'Лужниках', словно жалуясь зрителям на свою погубленную молодость, успел прокричать: 'Братцы! Пропадаю безвозвратно! Выручайте, братцы!' А затем из его уст вырвался и вовсе предсмертный стон: 'Гитлер капут!' и 'Но посаран!'. Проходящие мимо работяги-сантехники случайно услышали чей-то то ли вопль, то ли крик-мольбу о помощи. Так как с утра они уже приняли 'по сто пятьдесят на грудь' для поднятия общего тонуса, то без страха бросились в самую гущу толпы. С большим трудом им едва удалось вырвать из множества рук этой разбушевавшейся, разъярённой тёмнокожей стихии и двух озверевших невест полуживого и обезумевшего от ужаса незадачливого жениха-бедолагу. Они и знать не знали, что здесь, на их глазах каждая из них, в буквальном смысле, боролась за свою 'дражайшую половину'.
  
  
  ***
  
  Павел Четвериков, когда-то гражданин Советского Союза, а ныне подданный Республики Афганистан, вылез из проржавленной и гремящей всеми частями своего изношенного тела маршрутки и огляделся по сторонам. Честно сказать, он давно ждал этой минуты. Почти пятнадцать лет. С тех самых пор, когда он совсем молодым парнем ушёл отсюда, из этой дальней подмосковной провинции в 1988 году на действительную воинскую службу. За это время здесь, по-видимому, многое изменилось, произошли значительные перемены. Во-первых, все окрестные посевные поля, принадлежавшие когда-то местному совхозу-миллионеру, были заставлены громоздко-уродливыми, похожими друг на друга как две капли воды домами- гробницами из красного кирпича. Везде громоздились кучи щебня, песка, глины, цемента, извёстки; повсюду, словно небольшие сторожевые вышки, возвышались груды строительного мусора. Во-вторых, у немногих пока встреченных им здесь людей было какое-то отсутствующее, полностью отстранённое выражение лица и абсолютно ничего не выражающие равнодушно-мёртвые налимьи глаза, в которых как будто давно пропал, исчез интерес к жизни. За исключением двух вывалившихся вместе с ним из той же маршрутки молодых парней, которые всю дорогу, пока ехали сюда от станции, несли всякий вздор, не обращая внимания на окружающих, густо разбавляя его трехэтажным матом и грубой, сочной бранью... Зачем он сюда приехал? Что потерял? Что привело его вновь в эти давно забытые, ставшие почти что чужими края? Ещё там, на своей новой родине, в полуденно-жарком, раскаленно-солнечном Афгане Павел ( а теперь Джафар) задавал себе этот вопрос и не находил ответа. Скудные, скупые, словно слеза старика, бедные, неприкаянные и неприметные места. С серым, тусклым небом, с убогой, неласковой и настороженной, будто взгляд мачехи, природой. Родители? Привязанность? Первая любовь? Но родителей он плохо помнил. Мать, робкую и неприметную, задумчиво-грустную, уже тогда немолодую женщину, которая проработала всю жизнь телефонисткой в поселковом отделении связи. Отца, крепкого малоразговорчивого человека, работающего механиком в моторо-тракторной мастерской по ремонту сельскохозяйственной техники. Мастера ' золотые руки', как о нём говорили знакомые, но часто выпивающего. Первая любовь... Но её как таковой и не было. Те девчонки, которые нравились, предпочитали ему более симпатичных и видных. Или же из зажиточных, по тогдашним советским меркам, семей. А чаще более старших по возрасту, кто был понаглей, поопытней и порешительней. Особенно нравилась ему одна, Надежда. Павлу казалось, что в её зелёно-карих, с длинным продолговатым разрезом глазах таится какая-то невысказанная тайна. Кроется что-то важное и затаенное о прошедших глухих десятилетиях и иных смутных временах.
  
  Более или менее ясно он помнил только, как его провожали в армию. Как тихо плакала мать, как, опустив голову и глубоко задумавшись, словно жалея о несказанных сыну никогда словах, стоял отец. Как пристально, исподлобья, с затаённой жалостью смотрела на него Надежда... Там, в далеком плену, было даже легче . На раздумья не было времени. Первые годы он работал, вкалывал 'на дядю' день и ночь. В основном таская в тачке глину. Затем месил ее, мешая с речным песком, разводил огонь в дувале - большой глинобитной печи, чтобы обжечь сырой кирпич. Клал фундаменты и кладки под постройки будущих домов. Плотничал, шорничал, слесарничал и столярничал целыми днями, неделями, месяцами. Без отдыху и продыху. Он многое умел, а многое осваивал и учился на ходу. Там его навыки и умения оценили в должной мере. Сначала его новые хозяева, а потом и соплеменники- единоверцы. Через четыре года он принял ислам, став правоверным мусульманином. А затем женился.
  
  Возвращаться в Союз он не хотел: там его давно, по-видимому, списали со всех счетов, объявив предателем и дезертиром. Там его ждал военный трибунал, всеобщее презрение и полное бесславие. Потом по отдалённым и до конца невнятным слухам он понял (хотя в это трудно было поверить), что Советский Союз распался. Бывшая страна перестала существовать. А что было в новой постсоветской жизни и действительности - неизвестно. Опять же по отдалённым, смутным слухам выходило, что там, теперь уже не в Советском Союзе, а 'в новой демократической России', большая часть населения прозябает в полной нищете. А все национальные богатства распределены и поделены семьей первого президента свободной России среди своих. Здесь же он обладал теми благами, о которых мечтает любой нормальный человек: собственный дом, семья, дети. Всё то, что нужно простому, обыкновенному человеку. Всё то, о чём мечтали и все те, кто остался там, на бывшей родине.
  
  Уклад нынешней жизни был предельно прост и удобен. Нетяжелая работа по хозяйству до одиннадцати часов дня. Работа, которая была не в тягость, а скорее в удовольствие. А затем - отдых до следующего дня. Да, сама работа не тяготила, а радовала своей надёжностью, основательностью, тем устоявшимся многовековым укладом, который привносит в душу спокойствие. И не было того чувства безысходного отчаяния и обречённости, как нынче там у себя, когда изо дня в день чуть свет надо было бежать сломя голову на опостылевшую, нелюбимую, малооплачиваемую работу. И трудиться, вкалывать с утра до вечера, чтобы в конце месяца отдать большую часть за свет, за газ, за убогий метраж какой-нибудь малогабаритки в панельном доме или ' хрущёвке'. Одним словом, за всё то, что у тебя же и украли нынешние хозяева жизни...
  
  Раскалённое, жёлто-красное нескончаемое золото льётся невидимым потоком с низко нависших густо-бирюзовых небес. Расплывчатые силуэты далёких снежно-голубых гор дрожат и тонут в нескончаемом мареве. Так будет продолжаться до глубокого вечера. В просторном глинобитном доме сухо и прохладно. Можно, прикрыв глаза, сидеть и думать о разном, обо всём на свете. Думать, сколько душе угодно. А можно неторопливо прилечь и задремать. Если надоест отдыхать - неторопливо курить кальян или анашу, чтобы погрузиться в царство нездешних видений, где явь становится вымыслом, а вымысел - явью. Здесь так принято, здесь все так живут. А если душе угодно, то выпить крепкого, приторно-сладкого, жёлто-прозрачного и густого (что ж, как говорится, Аллах простит!) туркменского вина. Приходили смутно-расплывчатые, словно жёлтые, как будто размытые временем снимки в старых крестьянских домах, воспоминания. Воспоминания не о том, что было, а что только могло бы быть. И не то, чтобы неудержимо снова тянуло туда, в прежнюю уже теперь полузабытую жизнь. Просто былые отголоски ее, словно отсветы совсем далеких летних ночных зарниц, высвечивали в затуманенном воображении волшебным светом то, что когда-то лишь подразумевалось или приснилось. То, чего на самом деле, может быть, и не было. Словно из светлых незримых кущ слышались те заветные слова, которые таились где-то там, в самых глубинах души. И ещё никогда никому не были сказаны...
  
  Было ли это всё на самом деле?.. Вот праздник. Кажется, Троица. На резных окошках в доме ленты и цветы. За праздничным столом они вновь сидят все вместе: он сам, счастливая мать, смеющийся отец, оба совсем молодые. Такие, каких он почти что никогда и не видел в той забытой, уже как будто и нереальной жизни... А вот они с Надеждой входят в гулко затихшую, белоствольно-прозрачную, весело-молодую весеннюю берёзовую рощицу. Он берёт её за руку, затем робко обнимает и нежно притягивает к себе...
  
  Джафар, когда-то в другой жизни Павел Четвериков, не сразу , с большим трудом нашёл то, что раньше именовалось родительским домом. Заглохший и забытый, давно неухоженный и одичавший сад совсем состарился. И, словно от тяжести прожитых лет, весь как-то согнулся, наклонился к земле, как будто присел на корточки. Корявые полусухие яблони были все изъедены сплошь болезнями и немощью. Они уже не плодоносили. Видно было, что за ними долгое время никто не ухаживал. Эти деревья стали похожи на тех немощных, совсем старых и никому ненужных матерей, которых ко всему равнодушные и жестоко-рассудительные дети безо всякого угрызения совести и сомнений на закате их жизни оставляют одних навсегда или сдают в какой-нибудь социальный приют, дом для престарелых. И никогда уже до самой их смерти не навещают там. Слишком разросшаяся сирень вдоль слегка накренившегося полусгнившего забора была похожа на птицу с перебитым крылом, которая, устав от жестокой погони, в предсмертном ожидании, из последних сил забилась в незнакомый ей угол. Дом выглядел нежилым: когда-то ярко-синяя краска облупилась по всему фасаду и уродливыми струпьями, словно облезшая кожа, покрытая лишаями, свисала с него. В двух окнах не было стекол,вместо них между рамами торчал изъязвленный глубокой рябью и сыростью дешевый гипсокартон. Из порога, там, где раньше находилось крыльцо, было выломано несколько досок, а дверь, сильно осев, еле держалась на проржавевших петлях.
  
  От незнакомых соседей Павел -Джафар узнал, что его родителей нет в живых. Отец сгинул в конце смутных и беспокойных перестроечных лет. Пропал без вести, уехав на заработки в Ставропольский край, в северные предгорья Кавказа, где уже начинал тлеть пожар будущей чеченской войны. Успел прислать жене только два письма да один денежный перевод. А затем - ни слуху ни духу. То ли убили где-то, то ли остался в вечном рабстве у чеченцев и работает на кого-нибудь день и ночь в каком-нибудь отдалённом горном селении. А мать умерла три года назад. Одна, в полной нищете и неприкаянности, лишившись работы и живя на одну унизительную, насмешливо-жалкую пенсию, назначенную ей всегда бодро рапортующими нам о небывалых достижениях в социальной сфере правителями.
  
  В отяжелевшей, рано постаревшей и располневшей, с расплывшимися чертами лица женщине он с трудом узнал когда-то стройную и тонкую, будто тростинка, тогдашнюю девочку- подростка Надю. Она долго и пристально вглядывалась в него своими когда-то загадочно-раскосыми, а теперь будто выцветшими и усталыми глазами. И долго не могла понять, кто он и откуда. А когда узнала, то не выказала ни особой жалости, ни сочувствия, ни удивления. Павел задавал ей теперь такие малозначащие и для нее и для него вопросы о бывших знакомых и одноклассниках. Кто-то из них спился, кто-то, потеряв работу, навсегда уехал из этих мест. И ещё из её слов выходило, что вся власть в округе поделена между бандитами, что простым обывателям не к кому обратиться за элементарной помощью. Что нигде не найдешь никаких концов. Что любое, даже самое мало-мальское начинание происходит с дачи взятки. Что местная власть занята лишь одним делом - личным обогащением. О себе упомянула лишь вскользь: замужем второй раз, муж работает наладчиком на водонасосной станции, есть дети. Она спокойно-равнодушно простилась с ним, как будто они виделись только вчера.
  
  Павел медленно шел мимо сельской церкви от погоста, изредка поднимая голову и вглядываясь в темнеющее небо, как будто хотел увидеть нечто незримое и нездешнее, спрятанное за пеленой тяжелых, почти что застывших беломраморных вечерних облаков. Где-то там, в незримой глубине пасмурных небес, быть может, обитает ко всему равнодушный и бесконечно отчуждённый от всех, усталый и неласковый русский Бог, который уже столько десятилетий бесстрастно и сурово, отрешившись от всех мирских забот и печалей, взирает на бессмысленно короткую, бедную и скудно-неприкаянную жизнь своих неразумных чад.
  
  Павел шёл интуитивно, почти что наугад, к той самой, часто воображаемой им там, на чужбине (а на чужбине ли?), берёзовой рощице, которая казалась ему много лет воплощением счастья, бессмертия и молодости. Нет, нет, всё в этой жизни тлен, мираж, выдумка или обман. Ничего нет вечного на этой бренной, многострадальной и ненадежной земле. Даже мечты, мысли и образы блекнут, гаснут, тускнеют, рассыпаются, как искры, гаснут и исчезают, поглощённые незримым, невидимым и беспощадным временем. Ну что, что осталось ныне от той прежней, давно отшумевшей, довольно скудной и неяркой жизни? Полуразрушенный, забытый и никому не нужный, давно опустевший отчий дом; дикий, заглохший сад и полное запустение. Могила матери, смутная память об отце. А еще вот эта незнакомая, несимпатичная чужая женщина, которая давно забыла и не узнала его. И которая когда-то была его воплощением мечты о любви и о счастье. А что родина? Давно оставленный и забытый сиротский, неласковый приют, где нет места ни для радости, ни для сострадания, ни для любви. Где люди живут одним днём, не помня себя, не дорожа никем, забыв своё прошлое, наплевав на настоящее и будущее. Нет, ничего нет и уже, наверное, никогда не будет в этой неласковой стороне.
  
  И Павел вдруг с отчётливой ясностью понял, что нельзя, невозможно жить с такой невыносимой тяжестью и ношей на сердце даже вдали от этих мест, за сотни и тысячи верст отсюда, в немыслимо далёком, словно из восточных преданий, раскаленно-солнечном, знойно-полуденном Афгане. И что остается тогда?..
  
  Затихшая, состарившаяся и робко поблекшая берёзовая рощица приветливо и печально приняла его в свои владения. Здесь было совсем мало света, пронзительная тишина свисала, казалось, со всех её сухих и хрупких от старости веток. А молодость ушла отсюда навсегда. Когда-то белоствольные красавицы берёзки согнулись от тяжести прожитых лет и потемнели от времени. И еще частично были вырублены: ряды свежих просек будто бы разрезали когда-то весёлую рощицу на несколько неравных частей и убегали куда-то вглубь. Павел-Джафар все уже решил для себя. Чуть облокотившись левой рукой на ствол изогнутой берёзы, как будто молодой Есенин, сошедший со своей самой известной фотографии, правой он слегка придерживал тонкий ремень, охватывающий его талию. Да, ремень был знатный: афганский, наборный и гибкий, похожий на диковинную змейку. Покрытый тонкими, узорными, серебряными пластинами. Такие ремни отличались особой прочностью. На них одновременно можно было носить там и нож в чехле, и подсумок с припасами. Там, в Афгане, они были неким атрибутом, символом, статусом человека, определяющим его место в тамошней жизни, степень его достатка. Теперь же этому ремню было уготовано иное назначение и совсем другая роль. Он все уже решил для себя. Все было определено им окончательно и бесповоротно. До задуманного оставался лишь крохотный шаг. Еще один миг... и навсегда оборвётся длинная и бессмысленная цепь душевных и нравственных страданий. Он уже видел себя как будто со стороны, в совсем другом состоянии и измерении. Он уже как будто приучал себя сейчас, в эти секунды, к тому, что должно было случиться, к этой страшной и неотвратимой неизбежности...
  
  Чей-то голос вдруг отчётливо и ясно прозвучал совсем рядом, словно проникнув в глубину его души и сознания (не привиделось ли, не показалось ли это?): 'Не надо... прошу, очень тебя прошу, не делай этого...' Он вздрогнул. Расплывчатый, прозрачный силуэт незнакомой женщины, озарённый нимбом золотисто-ласкового цвета, словно отблеском давно забытого и несбывшегося счастья, неудержимо приближался к нему. Впервые за много лет на глаза Павла навернулись непрошеные слезы...
  
  
  ***
  
  В Москве стояла солнечная, тёплая и сухая осень. По утрам, пока ещё не разгорелся в высокой бездонной синеве почти что летний день, легкий ветерок беззаботно и весело шумел, играл в узорно-зелёной листве деревьев, чудом спасшихся от полной вырубки под 'точечные застройки'. Ле Тхонг был в Москве второй раз. Но чувство было такое, что сюда он попал впервые. Он силился узнать, но никак не узнавал запечатленный, казалось бы, навеки в его памяти, город. Да и собственно той Москвы, как и существующего когда-то первого в мире социалистического государства рабочих и крестьян, не было уже и в помине. А был некий город-гибрид, застроенный небоскребами-шприцами, уродливыми паркингами и торговыми центрами, тяжёлыми, словно беременными банками, элитным коммерческим жильём, с возвышающимися пошло-вызывающими башенками, которые в народе прозвали 'Е.батуринками'. И всё это царило на каждой пяди московской земли. Эти новоделы не только заполонили всё окружающее пространство, но словно какие-то невиданные инопланетные корабли-пагоды своими бетонно-стеклянными щупальцами повсюду устремлялись ввысь, закрывая небо и солнце. Будто гигантские бледные поганки в дебрях смога и выхлопных выбросов, ядовитых испарений и свалок, они нагло возвышались над всеми. Там, где были ещё совсем недавно уютные старинные особняки, улочки с вечно шумящими вековыми тополями, теперь было безжизненно и мёртво. Да, город был теперь окончательно мёртв, в буквальном смысле: в любое время года над ним непроницаемой стеной висел, сливаясь с тучами и туманом, сизо-свинцовый смог. Не 'третий Рим', не белокаменная красавица Москва, а что-что непонятное. То ли разношёрстный Гонконг, то ли перенаселённый Тайвань, то ли окраина шумливого, орущего в любое время суток Пхеньяна. Нынешняя Москва вместе со всеми ее бесчисленными толпами приезжих, гастарбайтерами, диаспорами, бездомными, бомжами, выходцами из кавказских и среднеазиатских республик, ворами всех мастей, со всеми её миллионными кварталами, окраинами, свалками, рынками, помойками, банками, деловыми центрами, ресторанами, забегаловками, пивными, платными парковками и туалетами стала похожа на толстую, потную и неряшливую, давно не мывшуюся торговку. Такой ныне представлялась Ле Тхонгу Москва. Исчез тот непередаваемый колорит, тот неописуемый цвет, аромат, та сущность, которые делали ещё совсем недавно Москву, на самом деле, единственным и неповторимым городом мира, сказочно соединившим в себе архитектонику Византии, архитектуру времен Ивана Грозного с современной инфраструктурой. Не было в нём уже ни старого Арбата, ни Плющихи, ни Остоженки, ни Замоскворечья. А были какие-то ненастоящие: Кремль, с игрушечно-сусальной позолотой и брусчаткой, заново отстроенный 'под старину' Манеж да вульгарно-безвкусный Пётр-Колумб, широко расставивший ноги-столбы в устье Москвы-реки. Всё это вместе взятое казалось чьей-то фальшивой и грубой подделкой, неприкрытой насмешкой над теми людьми, которые ещё помнили и любили свой, тот исчезнувший город.
  
  Ле Тхонг не знал, что здесь уже несколько лет, со времён распада Союза, орудует банда-мафия из городской мэрии, возглавляемая самым главным московским чиновником. Банда, обогатившаяся и сколотившая миллиардные состояния за счёт московской земли, за счёт разорения Москвы и её коренных жителей. Многие городские парки, скверы, старинные аллеи, зелёные насаждения - всё то, что раньше составляло неповторимую прелесть и обаяние Москвы, давая горожанам хоть какую-то возможность нормально жить, дышать, отдыхать и работать, - были давно вырублены 'под корень'. А на их месте возведено элитное, 'коммерческое' жильё на продажу. Новые хозяева Москвы скромно именовали такое строительство 'точечной застройкой', продолжая методично и хладнокровно уничтожать столицу, не забывая при этом набивать собственные карманы миллионами 'евро' (доллар тогда несколько 'терял в весе' и был не в моде). С гигантских рекламных плакатов и щитов маленький, круглолицый человечек в нахлобученной на лоб кепке, с приторно-сладкой, сахарной, чуть ли не во весь рот улыбкой, с большими ушами и свинячьими глазками призывал москвичей 'любить свой город' и 'гордиться столицей'. Сначала Ле Тхонгу показалось, что это карикатура на Ленина. Но это был совсем не Ленин, а новый хозяин Москвы - всесильный мэр. С его легкой подачи она, Москва, в буквальном смысле 'дербанилась', рвалась на части, методично изничтожалась его дружками и подельниками, которые ныне именовались 'деловыми партнерами по бизнесу', олигархами (ставшими таковыми за счёт ресурсов столицы) из соседних закавказских республик, авторитетными бандитами и ворами, высокопоставленными ментами и феэсбэшниками... Сам мэр, низенький, пузатенький, с кривыми узловатыми ножками, любил после сытного обеда обдумать очередной проект, гешефт, лежа на широкой мягкой тахте в одной из просторных комнат, оборудованных кондиционерами, в здании своей ' ручной' мэрии. В эти минуты он был особенно похож на клопа, только что насосавшегося свежей кровушки. Иногда к нему подходила больше похожая на мужика его влиятельная супруга и что-то раздраженно выговаривала своему ненаглядному муженьку. На что тот, боязливо ерзая по тахте и послушно кивая, отвечал, словно провинившийся школьник строгому учителю: 'Не волнуйся, котёнок, всё будет, всё будет, малыш...как я обещал. Наш друг уже присмотрел ... через недельку начнём ставить фундамент, завозить песок, цемент и плиты... Потерпи немножко, птенчик... Твой пупсик тебя не обманет'.
  
  ***
  
  Двухъярусный комфортабельный автобус пружинисто и плавно скользил вдоль набережной, пересекая прилегающие улицы и перекрёстки. Вьетнамская делегация, впервые после крушения СССР, через несколько лет снова была приглашена в столицу уже не пролетарского государства, а в город богатеев и миллиардеров. Ле Тхонг вспоминал...
  
  Тогда, в семьдесят первом году, война во Вьетнаме с американскими империалистами и их марионетками-предателями, окопавшимися в Сайгоне, была в самом разгаре. Лучшие бойцы и командиры Народно-освободительного фронта национальной армии Вьетнама, особо отличившиеся в боях с интервентами, были приглашены советским правительством в Москву на ноябрьские праздники. Ле Тхонг был в их числе. Их тогда в составе немногочисленной делегации разместили в одном из номеров гостиницы 'Россия' (которой, кстати, ныне уже нет), дав возможность немного отдохнуть после долгой дороги и привести себя в порядок. И в тот же вечер их всех на автобусе 'Икарус' доставили в Кремль, на встречу с лидерами советского государства. Был, помнится, знаменательный день - празднование очередной годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Да, ноябрь месяц... Не только город, но и весь Советский Союз готовился к празднованию знаменательной даты. Москва оделась в ярко-красный кумачовый наряд, который, словно пожар, горел на фоне серо-свинцового предзимнего неба.
  
  Столица была похожа на революционного солдата или матроса, прикрепившего весёлый красный бант на свою шинель или чёрный бушлат, лихо перепоясанный пулеметной лентой. По улицам ходил оживлённый народ, слышался смех, обрывки разговоров. Ближе к вечеру повсюду зажглись огни иллюминации. И город стал ещё более нарядным. На душе было торжественно и радостно. Эта встреча со страной, с людьми, с той Москвой оставила неизгладимый след в душе и в сердце Ле Тхонга. Он был впервые в стране победившего социализма. И видел, как ему казалось, счастливые лица людей, свободно и радостно живших в стране социального равенства, где не было зажравшихся нуворишей и торгашей. Людей, живших без войны, голода, лишений, нищеты и болезней. Людей, уверенных в своём завтрашнем дне, получающих бесплатно хорошие квартиры, окружённых заботой и поддержкой своего правительства и находящихся под надёжным крылом своей державы.
  
  Вьетнамскую делегацию принимали в одном из самых больших и красивых залов Кремля. Перед началом торжественной встречи уже в другом месте состоялись переговоры, на которых решались вопросы о сроках поставки оружия из СССР в воюющий Вьетнам. СССР должен был передать безвозмездно вьетнамским товарищам несколько зенитно-ракетных комплексов 'С-125М' и 'С-200' вместо устаревших ракет 'Р-52' и ' С-75'. Вся сложность заключалось в их транспортировке. Наиболее оптимальным и стратегически безопасным считалась их переброска во Вьетнам через один из участков советско-китайской границы. Но с Китаем в тот период у Советского Союза после событий на полуострове Даманский были наихудшие отношения. Две могучие социалистические державы, вместо того чтобы объединиться в своей борьбе против нагло-оголтелого американского империализма, сами находились, что называется, у 'последней черты'. Пришлось договариваться таким образом, что зенитно-ракетные комплексы будут под усиленным конвоем доставляться во Вьетнам через третьи страны, что составляло серьезные препятствия и неудобства во времени, растягивая и увеличивая сроки доставки. Но других вариантов в тот момент не было.
  
  Была и еще одна серьёзная проблема: американские управляемые ракеты 'Шрайк АСМ-45 А', которые запускались с ' фантомов' по излучению локаторов с советских пусковых установок, уничтожая и разбивая их вдребезги через несколько секунд сразу же после первого запуска. Необходимо было срочно найти какое-нибудь противоядие против безжалостных 'шрайков'...
  
  Их пригласили на торжественное заседание, посвященное октябрьской годовщине и той борьбе, которую вели и они сами за свободу и независимость своей родины. И там лидер советского государства, Генеральный секретарь ЦК КПСС, вручил им награды Страны Советов - за героическое участие в борьбе за свободу во имя идеалов справедливости и социального равенства. Он лично, с приветливой и немного усталой улыбкой, прикрепил к лацкану скромного, дымчато-серого чесучового пиджака Ле Тхонга орден Боевого Красного Знамени - высшую награду победившей русской революции. Это была оценка не только того, что успел сделать Ле Тхонг, сражаясь с захватчиками там, у себя на родине, но и некий залог на будущее. И вера в то, что он останется навсегда солдатом, непоколебимым бойцом Революции... Что видел он там у себя? В лучшем случае, обшарпанные и неказистые, низкие, приземисто-нескладные четырехэтажные дома (да и тех были единицы!) с пыльными немощеными, кривовато-узкими улочками, на которых летом была грязь и пыль, а зимой стояла непролазная слякоть. Здесь же...
  
  Широкие проспекты, чистые освещённые улицы, новые современные дома для трудящихся, магазины, универмаги, стадионы, кинотеатры - всё поражало воображение Ле Тхонга. Словно он видел сон наяву. А самое главное, здесь можно было в любое время суток спокойно ходить во весь рост, не пригибаясь и ни от кого не прячась, разговаривать во весь голос, не испытывая того постоянного чувства угнетения, напряжения и страха, как там, у себя, от ощущения того, что из недр раскалённого сизо-белесого мёртвого неба в любой момент на тебя может обрушиться невидимая смерть, в виде испепеляющего всё живое на сотни метров напалма или разрывающего в клочья всё вокруг контейнера-убийцы, начинённого шариковыми бомбами... Он по-хорошему завидовал тем людям, которые здесь жили, и искренне радовался за них...
  
  Потом, уже в гостинице, они 'обмывали' свои боевые награды. Кому-то из них тогда удалось достать где-то старый, ещё времён войны, сильно помятый солдатский алюминиевый котелок. Уже у себя в номере гостиницы они наполнили его водкой и опустили туда свои, только что полученные в Кремле, новенькие ордена и медали. Котелок пошёл 'гулять по кругу'. И каждый из них держал его в своих руках, понемногу пригубливая из него. Какие это были счастливые минуты! Мгновения настоящего воинского братства! Им казалось, они с особой силой чувствовали тогда, что когда они вот так, все вместе, их никогда и никто не сможет одолеть. Ни один капиталист, ни один империалист или агрессор...
  
  А потом они так славно, немного на свой вьетнамский манер пели услышанную ими совсем недавно песню времен гражданской войны. Песню солдат-красноармейцев:
  
  Эй, комроты! Даё-ё-шь пулемёты!
  Даёшь батарей, чтоб было веселе-ей!...
  
  Эта песня тогда, как нельзя лучше, отвечала их желаниям и настроениям. Батареи им, действительно, ох как были нужны! Особенно зенитные батареи, способные сбивать сверхзвуковые американские истребители 'Фантомы' и тяжелые стратегические бомбардировщики 'БТ-50' и 'БТ-54', способные сбрасывать на их позиции и мирные города свои смертоносные грузы с высоты полутора десятков километров...
  
  Ле Тхонг, как будто наяву, видел поникшие, блекло-зелёные, усталые от нестерпимой жары и травленные сильнейшими ядохимикатами джунгли, где находились их штабы и очаги главных сил сопротивления. 'Янки' уничтожали не только людей, но и растительность, где эти люди могли бы прятаться и от напалма, и от мин, и от шариковых бомб, и от карателей. Он видел надземные и подземные коммуникации, которые на десятки километров, разветвляясь, словно стремительные горные реки, и снова сливаясь воедино, уходили вглубь непроходимых тропических зарослей, джунглей и лиан. Воевать приходилось каждый день, каждый час, каждую минуту. Как это ни цинично звучит, война превратилась для них в некую привычную, повседневную, нудную и тяжёлую, смертельную изнурительную работу. И это были не только дуэли с неуловимыми фантомами-призраками в небе или бои с диверсионными и карательными группами наёмников, забрасываемых к ним в расположение с вертолётов. Довольно часто войной, изматывающей все нервы, жилы и силы, являлось мутное, тяжёлое, нескончаемое... повседневное копание земли. Беспрерывное, бесперебойное, почти что без перекуров и отдыхов рытьё небольшой острой лопатой, с отполированным до яркого блеска от постоянного соприкосновения с ладонями коротким, желто-матовым черенком глубоких окопов, траншей, соединительных коммуникаций, запасных входов и выходов, невидимых с воздуха земляных бункеров и блиндажей. Это была тяжёлая, неблагодарная, но нужная работа. Труд, от которого беспрерывно болели и всё время ныли мышцы, кости, жилы, шея, руки, ладони, спина, грудь и плечи. Сотни кубометров самой разной земли: и сухой, и плотной, и глинистой, и твёрдой, как камень, - перекидал и разбросал в специальные бамбуковые ангары Ле Тхонг вместе со своими товарищами по оружию. Они зарывались в землю всё глубже и глубже, как какие-нибудь кроты или навозные жуки, чтобы их не могли заметить и уничтожить с воздуха хищные серебряные стрекозы: бесшумные вертолёты, стремительные истребители-фантомы и безжалостные тяжёлые бомбардировщики. Лишь иногда такая работа доставляла радость, - это когда вместо жёсткой, переплетённой жилистыми крепкими корнями, вперемешку с камнями земли, начинался мягко-зелёный, чуть-чуть влажный, податливый слой или наст почвы, который почти что без усилий, под лёгким нажимом лопаты распадался на мягкие, ровные куски...
  
  В Москве Ле Тхонг вместе со своими товарищами, стоя на трибуне для гостей у Мавзолея, смотрел военный парад, проходивший на Красной площади в честь годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Мимо них нескончаемым потоком проходила боевая техника: танки, самоходные установки, бронетранспортёры, дальнобойная и противотанковая артиллерия, гаубицы, зенитно-ракетные комплексы ПВО, стратегические и баллистические ракеты, пусковые установки на гусеничных тягачах. 'Эх, вот бы нам что-нибудь из этого! Хотя бы самую малую часть!' - восторженно-завистливо думал Ле Тхонг. И бледнея, сжимал кулаки, думая о ненавистных 'янки'...
  
  Людей никогда не хватало. Они выбывали из строя по разным причинам. В результате смерти, по ранению или болезни. Он был рядовым бойцом-пулемётчиком. В его ведении находилась советская зенитно-пулемётная установка образца пятьдесят шестого года. Со счетверёнными стволами калибра 12,26 мм. Называлась она 'ЗПУ-4', работала безотказно и была способна поражать цель на высоте до шести километров. Она размещалась на рельсах под бамбуковым навесом, на небольшой крутящейся стальной платформе. Когда воздушные эскадрильи 'янки' шли бомбить Ханой, надо было успеть выкатить установку счетверённых пулемётов туда, где был наиболее благоприятный сектор обстрела, а фактически - им наперерез. И уже оттуда вести прицельный огонь по наглым стервятникам. Никакого прикрытия для него самого и его пулемётной установки с земли не было. К тому же приходилось самому определять на глаз расстояние до ближайшей цели, наводить прицел, бить по летящим самолётам короткими или длинными очередями, менять зарядные кассеты с боеприпасами. А если вдруг, взбешенные его действиями и прицельным огнем, сверхзвуковые истребители сопровождения резко меняли курс и, развернувшись в воздухе, входя 'в пике', с душераздирающим воем бросались на него сверху, пытаясь испепелить самонаводящимися ракетами или разнести в клочья из авиационных пушек, - надо было всё так же, спокойно и без паники, глядя в их мутно-стеклянные глаза и желтоватый оскал фюзеляжей, бить по ним из своего пулемёта, стараясь попасть по бакам с горючим и кабинам пилотов.
  
  Были бои. Были и будни. Много тяжёлых, нескончаемых будней, когда физическая изматывающая работа выжигала в голове и теле все мысли и желания: и о жизни, и о смерти, и даже о любви, превращая за короткое время самого восторженно-романтического человека в молчаливого и равнодушного скептика, сухого рационалиста. Но Ле Тхонг был Бойцом своей великой революции, отстаивающим её идеалы, независимость и надежду на новую хорошую жизнь. И он старался изо всех сил, пытаясь как можно лучше делать любое, пусть самое незначительное порученное ему дело...
  
  В тот день с утра было спокойно и тихо. Солнце ещё не взошло из-за горизонта, и лишь нарастающий треск цикад говорил о скором рассвете, о рождении нового дня. Какой-то странный шум - не высоко летящих в высоком, бездонном небе далёких самолетов, спокойно-монотонный и ровный, а частый, металлический, визгливо-дребезжащий и нарастающий с каждой секундой, - всё сильнее и сильнее разрывал тишину их лагеря. Неожиданно, словно взявшись ниоткуда, на краю бамбуковых вырубок, как раз там, где размещался их КП и наблюдательный пункт, зависли на небольшой высоте, не более полутора десятка метров над землей, два продолговато-хищных, пятнисто-зелёных вертолёта, похожих на болотных стрекоз. И оттуда по натянутому капроновому тросу и верёвочным лестницам начали быстро, один за одним, стремительно спускаться, будто ненастоящие, фигурки людей, одетых в камуфляжную форму, с оружием в руках. Всё это казалось настолько нереальным, что Ле Тхонгу сначала показалось, что он видит разрозненные кадры из какого-то кинофильма. Он не сразу догадался, что это и есть та самая, страшная и загадочная, о возможности появления которой постоянно говорили им их командиры, диверсионно-карательная группа, состоящая из наиболее способных наёмников, головорезов и убийц, - безжалостная и беспощадная. И заброшенная сюда в предутренний час лишь с одной целью - уничтожить их всех, вырезать до единого человека весь лагерь.
  
  Прошло ещё несколько томительных секунд, а сзади и вокруг уже что-то рвалось и грохотало. Слышались чьи-то предсмертные крики. Уже кислый и едкий удушливый запах взорванного тротила заползал в ноздри и горло, разъедал глаза. Ле Тхонг (он это отчётливо помнил), словно в замедленной съемке, тяжело, как будто его ноги налились свинцом, бежал к своей пулемётной установке, спрятанной под ветхим навесом из листьев и тростника. Он делал всё механически, не отдавая себе отчёта. Как много-много раз на учебных занятиях. Краем глаза он видел уже мечущихся по всему периметру их лагеря людей. Видел, как они суетятся и падают, слышал дробные и частые выстрелы. А над ними, всё так же, дребезжа и покачиваясь, словно наблюдая со стороны, висели два бронзово-зелёных вертолёта. Круг прицела плясал перед глазами, а ладони привычно и плавно уже вдавливали гашетку пулемёта. Раскалённые гильзы с металлическим звоном ударили о стальной край передвижной платформы.
  
  Первые несколько огненных трасс ушли куда-то намного выше, а другие - далеко в сторону. Ле Тхонг понял, что нужно срочно опустить планку прицела, под самый нижний срез вертолётов. И он, как будто находясь под гипнозом или на автопилоте, сделал и это, на удивление спокойно и уверенно. Две другие трассы точно впечатались в бронзово-зелёные бока гигантских жуков-скарабеев. Один из них, прожжённый трассерами насквозь, упал плашмя на песчаную землю и, крутясь на месте, вхолостую, бессильно бил по ней крыльями-лопастями, словно вновь пытаясь подняться в воздух. Другой же, теряя равновесие и спотыкаясь, будто бы о невидимую преграду, пытался уйти за высокую, густую стену бамбуковых зарослей и густо переплетённых стеблей. Заваливаясь набок, виляя корпусом из стороны в сторону, он всё же набрал высоту и скрылся из виду. А Ле Тхонг, развернув свой 'ЗПУ-4' в другую сторону и вновь опустив планку прицеливания до самой низкой отметки, ударил из всех четырёх стволов по бегущим и наступающим фигуркам. Он не знал и не видел, кто из них свои, а кто - чужие. Огненные трассы смели и разбросали их всех в стороны, опрокинули и повалили на землю наступающие цепи. Пулемётным огнём были разнесены в клочья и все бамбуковые постройки, которые находились на территории их лагеря и за которые пытались спрятаться оставшиеся в живых наёмники.
  
  А потом, когда уже во всю палило солнце и бело-сизый пороховой дым нависал повсюду клочьями густого тумана, к ним один за одним начали подходить отряды подкрепления... Лунь первая подошла к нему, когда он, потный и грязный, держа на коленях лопату, сидел на дне глубокой глиняной канавы. У него не осталось даже сил, чтобы выбраться наружу. Перед этим они несколько часов, почти без перекуров, словно кроты, рыли и выковыривали то ладонями, то лопатами почти что подземное, невидимое с воздуха русло - ответвление для новой коммуникации, соединяющей их штаб с оперативным отделом. Лунь присела перед ним на корточки и тихо засмеялась. У неё была хорошая - открытая, почти что детская, улыбка. Ле Тхонг выпрямился и, не выпуская из рук лопаты, молча стоял перед ней. А она неожиданно, слегка подавшись и чуть наклонившись к нему, погладила своей легкой и нежной рукой его жёсткие, пересыпанные землёй волосы. А затем своим белым, воздушным платком вытерла с его потного, липкого лба густую, глинистую пыль. У неё были слегка раскосые, затаённые, продолговато-миндалевые глаза. Миниатюрная, но гибкая и сильная, будто точёная фигура. А ещё короткие, прямые и чёрные волосы с вороным отливом. Защитного цвета рубаха, перехваченная тонким кожаным ремнем, плотно облегала её тело и плечи, трогательно подчеркивая очертания маленьких, крепких грудей. Когда она думала о чём-то своём, её ярко-красные, словно едва распустившиеся плоды молодого шиповника, чуть-чуть припухшие губы были крепко сжаты. Чувствовалось, что в глубине её души происходит какая-то, несмотря на всю её внешнюю мягкость, мучительная и тяжёлая работа мысли, связанная, быть может, с какими-то тяжёлыми переживаниями или воспоминаниями. А ещё в ней угадывалась и сила характера, и непреклонная воля. Лунь работала сестрой-санитаркой в полевом госпитале, который находился в соседнем соединении. Здесь она оказалась, практически, случайно: сама вызвалась принести медикаменты и сделать перевязки легкораненым накануне, трём бойцам из их отряда. Почему она выбрала Ле Тхонга? Может быть, он чем-то напомнил ей её брата, который был убит на её глазах наёмниками из Сайгона в захваченной ими деревне в самом начале войны, когда он, шестнадцатилетний, молодой и бесстрашный, один вышел им навстречу со старым французским ружьём, пытаясь защитить сестру и мать. Или же кто-то уже успел рассказать ей о подвиге Ле Тхонга, когда он огнём из своей пулемётной установки сумел сбить один вертолёт 'апачи' и уничтожить около полуроты карателей. А может быть, она просто пожалела его, увидев перед собой грязного и оборванного, смертельно уставшего человека, сидевшего с лопатой на дне глубокого окопа. Кто знает...
  
  Через несколько месяцев они стали мужем и женой. А потом Ле Тхонг узнал, что Лунь носит под сердцем их будущего ребёнка. Теперь все эти лишения: и неустроенность, и неудобства, и каждодневный, изматывающий душу, мышцы и кости, изнуряющий труд, и неблагодарная физическая чёрная работа, и бесконечные ночные бессонные дежурства, и вечное недоедание и недосыпание, а ещё страх, голод, холод, постоянные тревоги - отступали перед ожиданием чуда. Их с Лунь общего чуда, их тайны. И жизнь вновь обрела в его восприятии цвета, звуки и краски. Ею были наполнены голоса утренних птиц, долгий шум дождя, глухой грохот пенистого водопада, далёкий гул затихающего ветра на вечерней заре...
  
  Однажды перекрёстным залповым огнём зенитных батарей был сбит над джунглями американский самолёт-разведчик 'ЛокхидУ-2'. Лётчику удалось катапультироваться в нескольких километрах от их лагеря, там, где неподвижной густой стеной возвышались зелёно-ядовитые, непроходимые заросли тропических джунглей, наполненные разными непредвиденными опасностями. Было объявлено: тому, кто обнаружит или захватит в плен живого или мёртвого пилота, будет вручена от командования высокая награда - медаль за мужество, утверждённая самим товарищем Хо Ши Мином. А ещё - краткосрочный отпуск, ровно на десять суток освобождающий от надрывного двенадцатичасового труда по рытью траншей и окопов. С редкой возможностью, во время войны навестить на несколько дней своих родных (если они у кого-то ещё остались после всех бесчисленных американских бомбёжек и карательных экспедиций наёмников). Все силы боевого партизанского соединения были брошены на поиск лётчика-парашютиста. Этим преследовалась ещё и политическая цель - продемонстрировать, показать всему миру несгибаемое мужество бойцов Революции в их неравной освободительной борьбе против иностранных интервентов. И услышать покаянные слова от сбитого 'янки', которые будут отсняты для кинохроники советскими кинооператорами. Нескольким сводным отрядам, объединённым в поисковую группу, куда входил и Ле Тхонг, было приказано 'прочесать' несколько условных квадратов, находящихся в самой глубине тропических джунглей, в непроходимых чащобах нехоженого леса.
  
  Поисковая операция началась почти сразу же после того, как был сбит 'ЛокхидУ-2'. Растянувшись редкой цепью на несколько сотен метров, они медленно двинулись по намеченному азимуту туда, где ещё дымились сизыми змейками обломки сбитого самолёта-разведчика. Легко миновав первые полтора километра по относительно ровной местности, дальше они шли уже с большим трудом, с невероятными усилиями продираясь сквозь липко-густые, почти что непроходимые, неприветливые заросли. Ле Тхонг, вместе с двумя другими бойцами, один из первых увидел сбитый 'Локхид', подойдя к нему совсем близко. Вернее, это уже было только то, что от него осталось. Застывшая, словно в немой боли, и скрученная в серебристую спираль, хищная стальная оса. Она, выгнувшись дугой и будто бы только что окоченев, навсегда уткнулась своим острым радиатором-жалом в красновато-чёрный перегной, покрытый высокой и сочной желтовато-зелёной болотистой травой. Кабина летчика была разбита вдребезги, а лёгкая скорострельная автоматическая пушка от удара самолёта о землю закрутилась в неестественно уродливый штопор. Здесь же, недалеко от сломанного пополам крыла и фюзеляжа, валялись расколотые на мелкие куски стёкла оптических приборов и чёрные ленты пластмассы - всё, что осталось от камеры видеонаблюдения, с которой велась подробная съёмка их территории...
  
  Они, снова построившись в цепь и обогнув останки самолёта-разведчика, пошли вглубь, ещё дальше, чуть правее от него. Именно где-то там, по их расчётам, и должен был находиться сбитый лётчик-парашютист. Чем дальше они шли, тем реже становилась цепь, всё больше растягиваясь и теряя намеченные интервалы. Всё гуще становились заросли непроходимых и опасных джунглей. А бойцы, затерянные в зелёном море листвы, ветвей, гибких стволов, вьющихся лиан, причудливых и страшных корней, уже почти не видели и не слышали друг друга. У них не было радиостанций, чтобы держать постоянную связь между собой. Кучи москитов и мелкой, как пыль, мошкары поднимались густым облаком с раздвигаемых их руками ветвей и жёсткой, плотной листвы невидимых деревьев. Вся эта нечисть залепляла густой пеленой глаза, набивалась в нос, рот, уши. Но приказ есть приказ, его следовало выполнять, не думая о трудностях и не жалуясь на недостатки технических средств. Один раз Ле Тхонг, раздвигая рукой гибко-упругие, цепкие, словно ожившие ветви широкого и приземистого, в зубчатых листьях, с большими розовыми цветами колючего кустарника, едва не задел самую ядовитую и опасную в этих краях чёрную гадюку. Она, обвив своим гибким, рифлёно-чешуйчатым, чёрно-скользким и узким узорным туловищем полусухую ветку, безжалостно, словно сама загадочная и непостижимая Смерть, смотрела неподвижно на него своими чёрно-изумрудными, остановившимися зрачками. Её влажный и быстрый, стремительный и безжалостный, чуть раздвоенный на конце язык напоминал заточку. Он чуть подрагивал, как будто от дуновения невидимого ветерка. И в любой момент готов был прикоснуться к жертве. На маленькой и голой голове её, прямо горизонтально, пролегала тонкая оранжевая лента-полоска. И казалось, что это сама королева-смерть, в своей короне, встретилась ему на пути. Смотрит прямо в глаза и думает: убить или отпустить с миром... Выбраться из таких гиблых мест, пройдя десятки километров по непроходимым джунглям, малярийным болотам, кишащим ядовитыми тварями зарослям, представлялось задачей почти что неразрешимой. И не только для тех, кто здесь никогда не бывал, но и даже для местных жителей, хорошо знающих эти края - опытных проводников и охотников. Иногда густой, зелёно-ледяной поток обрушивался на Ле Тхонга с кроны какого-нибудь тонкоствольного высокого деревца с развесистыми листьями, когда он случайно задевал его плечом.
  
  Пилота нигде не было. Казалось, он растворился в непроходимых мутно-волнистых дебрях бесконечного тропического леса. Поиски продолжались уже около четырёх часов, а результатов не было никаких. Раскалённое солнце поднялось уже на самую вершину бесцветно-жёлтого неба, и его острые хищные лучи косыми стрелами, чуть наискось, пробивали густой полог вечнозелёной тени, струящимся пламенем вспарывая вечную влажную тьму. Внезапно, ярко и мгновенно, всего лишь на какую-то долю секунды, какой-то нездешний блеск, прямо с противоположной стороны пылающего солнца, ударил ему в глаза. Эта вспышка длилась всего лишь какую-то долю секунды, но Ле Тхонг понял, что такой всполох мог возникнуть лишь от искусственного предмета, отразившего на миг солнечный свет. Ле Тхонг, напружинившись и чуть-чуть присев, поднял свой полуавтомат - самозарядную винтовку 'Токарева'. И, слегка пригибаясь, начал медленно и осторожно, меняя направление, приближаться к тому месту, откуда блеснул неожиданный свет. И через несколько томительных мгновений кто-то невидимый и неизвестный, стремительно и отчаянно рванувшись с места в сторону, бросился наугад в самую глубь застывшего леса, пытаясь уйти от него.
  
  Ле Тхонг, всё ещё держа указательный палец на спусковом крючке своей винтовки, легко и пружинисто бросился за ним. Пробежав метров пятьдесят, он остановился: молодой парень, в разорванном чёрном комбинезоне, без шлема и без оружия, споткнувшись о длинные щупальца многолетних лиан, пытаясь подняться и, оперевшись о землю полусогнутой рукой, а другой - будто прикрывая лицо от удара, испуганно и растерянно смотрел прямо ему в глаза. На левой руке у него были большие специальные, водонепроницаемые часы с тускло-мерцающим, фосфоресцирующим циферблатом. Видимо, от них и был тот мгновенный всполох, на секунду отразившийся от солнца, который случайно заметил Ле Тхонг.
  
  Он медленно поднял винтовку. Ему хорошо была известна установка командования: взять пилота живым или мёртвым. Указательный палец Ле Тхонга уже ощущал незримое, зыбкое движение холодной стали спускового крючка. Но в последнее мгновение что-то остановило его. А что - он сразу не мог понять. И, только пристально вглядевшись в лицо этого молодого, красивого и испуганного парня, внезапно понял, в чём дело. Несмотря на то, что это был человек другой расы, с другого материка, вероятно, других привычек и совершенно иного уклада жизни, что-то неуловимо-знакомое и почти что забытое почудилось в нём Ле Тхонгу. Это неуловимое было как будто разлито, растворено во всём его облике: в его красивом лице, в лёгком прищуре серых глаз, в плавном разлёте бровей, в крепком сжатии губ. Всё это, почти что необъяснимо, напомнило вдруг ему... его Лунь. Когда она иногда так же вот внезапно, без видимой причины задумывалась о чём-нибудь. То ли вспоминая своих родителей и брата, то ли просто вслушиваясь в отдалённый шум ветра или легкий серебряный звон ни разу не видимого ею волшебного водопада за далёкой, призрачной грядой. И ему вдруг представилось, привиделось, показалось, что он на полтора или более десятка лет, непостижимым образом, перенесся в будущее. И что это их с Лунь будущий сын, их мальчик, который уже вырос и, тайком от родителей, покинул навсегда отчий дом и ушёл на войну. И вот он здесь... один, в страшной опасности... среди чужих и враждебных ему людей. Лишённый всяческой поддержки, помощи, вдалеке от своих родителей. В непроходимых и коварных джунглях. Окружённый одними врагами...
  
  В глазах у парня застыло отчаянно-безысходное выражение. Он уже, видимо, понял: ничто, никакое чудо, ни чужая, ни его собственная воля не сможет спасти его от неминуемой гибели. И, собрав последние остатки мужества в кулак, готовился покорно-безропотно принять её среди этих чужих, зелёно-ядовитых, влажных и пышных, равнодушных к его страданиям зарослей. О чём думал он в этот миг? Вспоминал ли своих родителей? Горевал ли об оставленной им навсегда девушке? Молился ли о своей душе? Никто не знает...
  
  Когда Ле Тхонг приблизился к нему, он, беззвучно всхлипнув, прикрыл своими узкими ладонями глаза. Неизъяснимая жалость, любовь, нежность, словно пожар, охватили сердце и душу Ле Тхонга. Он видел перед собой по-мальчишески тонкую шею с пульсирующей синей жилкой, удивлённо и испуганно вскинутые брови, страдальчески сморщившийся рот и дрожащие губы, готовые издать мольбу о пощаде или безутешно заплакать. Наклонившись над ним, он неожиданно для себя потрепал его своей рукой по белокуро-мягким, взъерошенным, чуть вьющимся, тёпло-мокрым волосам. А когда парень, ничего не понимая, широко и удивлённо приоткрыл глаза и взглянул на него, протянул ему свою армейскую флягу с рисовой водкой и тут же положил ему на колени свой компас вместе с широким, острым, как бритва, обоюдоострым ножом, в защитном чехле. А затем, о чём-то подумав, достал ещё и бензиновую зажигалку, сделанную из большой латуневой гильзы от американской винтовки 'М-16'. Парень вновь прикрыл глаза и как-то странно начал покачивать головой из стороны в сторону, что-то бормоча себе под нос. Он ничего не мог понять. И, может быть, думал, что всё это лишь только снится ему. А Ле Тхонг, несильно толкая его в плечо, о чём-то говорил ему на своём языке. Показывая рукой в ту сторону, куда надо было идти, чтобы спастись и остаться в живых. А затем, резко развернувшись, не прощаясь и уже не слушая, что горячо шептал ему в спину на ненавистном ему наречии этот парень, быстро пошёл прочь, в противоположную сторону от того самого места, где только что стоял.
  
  Если бы кто-нибудь случайно увидел или узнал, что сделал Ле Тхонг, то его сочли бы изменником и предателем. И расстреляли здесь же, на месте, без суда и следствия. И тело его оставили бы непогребённым, бросив его, наверное, тут же, на съедение многочисленным хищным обитателям таинственного вечнозелёного леса. А само имя его было бы покрыто несмываемым позором среди всех тех, кто самоотверженно и бесстрашно, не жалея своих и чужих жизней, сражался за дело революции, за независимость своей страны...
  
  В тот день (его и много лет спустя всё пытался забыть, вычеркнуть из своей памяти, но никак не мог Ле Тхонг) специальная эскадрилья ВВС США, состоящая из тяжёлых стратегических бомбардировщиков 'БТ-54', при сопровождении истребителей 'Фантом', снаряженных ракетами 'Эйм-9', вылетела на очередное задание. Ей предстояло не просто бомбить Ханой, а точечными ударами уничтожить все главные наземные и подземные коммуникации, обеспечивающие жизнедеятельность города. А попутно ещё и ликвидировать наиболее крупные партизанские базы и те пункты сопротивления, которые находятся на подходе к стратегически важным объектам (аэродромам, автомагистралям, бензохранилищам).
  
  Уже с раннего утра самолёты, высоко и медленно, проплывали над головами бойцов боевых расчётов, недосягаемые на своей заоблачной высоте для зенитных пушек и пулемётов. Словно большие, плоские, мёртвые тускло-серебряные рыбы, тронутые невидимым тлением, плыли куда-то вниз по течению по поверхности бездонной и бесконечной небесной реки. Бомбардировщики ходили на задание звеньями, в основном 'пятёрками': одни прилетали и, сбросив свой смертоносный фугасный и огненно-напалмовый груз, улетали обратно. А на их место прилетали другие. И так почти весь день.
  
  Ле Тхонг испытывал бессильную ярость: будь у них советские ракеты класса 'земля-воздух' или зенитные комплексы 'С-200', тогда бы другое дело! А так эти наглые 'янки' делали, что хотели, уверенные в своей полной безнаказанности. Всё равно, как если бы взрослый и опытный игрок сел играть в шашки с четырёхлетним ребенком...
  
  С земли самолётов почти что не было видно - только крохотные свинцово-серебристые точки в бездонном, враждебном, сизо-бесцветном небе. И постоянный ровный гул реактивных турбин из самых запредельных глубин и высот поднебесной хляби. Иногда лишь огромные, хищно-чёрные бесшумные тени скользили над ними, на миг закрывая солнце. Будто проносилась стая каких-то неведомых и страшных, молчаливо-беспощадных птиц.
  
  В какой-то момент показалось, что все самолёты уже прошли. Застывший, знойный, бесконечно-жаркий, муторный и тягучий день медленно клонился к вечеру. Но солнце не хотело гаснуть, оно ещё не спешило уходить за ровный, раскалённо-оранжевый горизонт. Ле Тхонг всё всматривался и всматривался в нескончаемо-плоскую солнечную равнину, раскинувшуюся сразу же за их лагерем. Он видел потоки дрожащего, разогретого синевато-серого воздуха над ней, слышал нескончаемый треск полуденных цикад. Но самое главное... он различал уже медленно идущую к нему с самого края залитой тяжёлым, раскалённым солнцем равнины лёгкую и всё такую же стройную, несмотря на беременность, фигуру Лунь.
  
  А потом небо внезапно померкло. Это вернулась, словно откуда-то из адских глубин преисподней, стая хищных и безжалостных стальных птиц. Сначала он услышал гул, но не такой, какой был до этого. А гул, заставивший замереть и вжаться от страха в землю всё живое. И даже смолкнуть равнодушных ко всему цикад. От этого гула все внутренности человека начинают сжиматься в липко-скользкий комок, а затем выворачиваться наизнанку. И появляется страх - такой, словно тысячи стальных иголок одновременно пронзают каждую клеточку головного мозга. Ле Тхонг, застыв на месте, видел: сначала чёрно-рыжая, а через секунду уже ослепительно-белая, сплошная стена напалмового огня широкой многометровой полосой охватила всю равнину. И тех, кто был на ней. И, будто разверзшаяся улыбка огнедышащего дракона из древних преданий, поглотила навсегда и кусты, и травы, и смолкнувших цикад. Ле Тхонг, за долю всего лишь какой-то секунды, увидел мгновенно и навсегда исчезнувшую в этом адском зареве, пламени огня Лунь. Его Лунь. Он, как безумный, бежал по выгоревшей, ещё горящей и клубящейся дымом земле туда, где ещё несколько секунд назад видел стройную и упругую фигуру Лунь, легко идущую к нему. Но там никого не было. Лишь дымилась синевато-сизым пеплом выжженная вглубь на несколько десятков сантиметров мёртво-рыхлая, подёрнутая невидимым тлением, всё ещё раскалённая земля. Сама Лунь, их будущий ребёнок бесследно исчезли: растворились в воздухе, развеялись и стали ничем - невесомым пеплом, дымом, клубящимся паром... И тогда Ле Тхонг вновь закричал и то ли завыл, то ли заплакал. Он стал грозить кому-то неведомому, находящемуся там, в необозримой высоте, сжав кулаки и потрясая ими в небо. А потом бросился опять к своей пулемётной установке 'ЗПУ-4', стоящей на стальной платформе и замаскированной тонкой зелёной камуфляжной сеткой. И стал беспрерывно бить длинными, нескончаемыми очередями по пролетающим высоко в небе стальным ненавистным птицам. Но огненно-жёлтые и зелёные трассеры гасли где-то в свинцово-серой глубине, не долетая до них. А американские тяжелые бомбардировщики, не обращая больше никакого внимания на отчаянно мечущуюся внизу, почти что невидимую с многокилометровой высоты крохотную фигурку, всё шли и шли неспешной чередой со своим смертоносным грузом на Ханой...
  
  Ле Тхонг стоял на месте, глубоко задумавшись. Невысокого роста, но стройный и крепкий. Ещё не совсем старый. На вид ему можно было дать и тридцать пять, и пятьдесят лет. Волосы у него ещё были черны, и лишь по вискам легла глубокая седина, будто жёсткий ноябрьский, уже не тающий иней. И только по глубоким морщинам на лбу и у слегка прищуренных глаз, можно было понять, что он выглядит гораздо моложе своих лет.
  
  Нет, Ле Тхонг не узнавал нынешнюю Москву. Как будто невидимый злой волшебник вдруг взял и куда-то спрятал ту прежнюю, величественную и гордую, такую уютную, неповторимо-красивую столицу СССР. А на её месте в спешке раскидал какие-то уродливые, немыслимые архитектурные сооружения, взятые за ненужностью из каких-то совсем других краёв. Да, это был теперь совершенно чужой, обезличенный, незнакомый и равнодушный ко всему город... 'Уважаемые господа! - произнёс вновь с приветливо-бесстрастной интонацией голос, сопровождающего их группу экскурсовода, - теперь вы можете сами, самостоятельно осмотреть памятники зодчества и архитектуры этого исторического района Москвы, а также прилегающие к нему окрестности. В вашем распоряжении сорок минут; через указанное время встречаемся здесь же для продолжения нашей экскурсии по достопримечательным, историческим местам и архитектурным памятникам Москвы'. Честно говоря, Ле Тхонгу уже порядком надоело всё это действо. Он чувствовал какую-то полную усталость и нескончаемую пустоту. Того времени, того города, той страны, которую он любил и которой был благодарен, которая была частью его жизни, молодости и любви, уже нет и не будет никогда. Новое время - новые песни. Может быть, кто-то их и споёт. Но не он. Всё нынешнее - это уже суррогат, грубая и дешёвая подделка. Как и эти бесконечные и пустые разговоры вокруг об истинной народной демократии. А в сущности, наглая и бесстыдная ложь тех, кто узурпировал власть и набивает себе карманы за счёт обнищавшего народа и деградирующей страны. Всё это Ле Тхонг хорошо видел и понимал. Нет, нет, это совсем не то, ради чего он сражался когда-то, любил, надеялся и ненавидел.
  
  От этих мыслей ему вдруг стало как-то нехорошо, совсем муторно и душно. А может быть, ещё от надвигающейся жары, от выхлопных газов и ядовитого смога, окутывающего уже с утра все московские улицы. В горле у него пересохло, запершило, стало трудно дышать. Уже не думая ни о чём, он шагал наугад от экскурсионного автобуса в сторону незнакомого переулка, пестрящего рекламными плакатами. Перейдя на другую сторону улицы и пройдя под аркой какого-то старого, чудом уцелевшего здесь дома, он, бросив взгляд на фасад неприметного серого здания, прочитал: 'Свежее пиво в розлив. Лучшие сорта. Пивной бар 'В гостях у дядюшки Гиляя''. И ему вдруг нестерпимо захотелось выпить большую кружку настоящего, прохладного, чуть-чуть горького и пенного московского пива, какое он пил здесь в Москве со своими товарищами по оружию когда-то давным-давно, ещё в советские времена. Он зашёл внутрь, в довольно просторный павильон, осторожно прикрыв за собой стеклянную дверь. Народу здесь было ещё совсем немного. И времени у него оставалось достаточно.
  
  И Ле Тхонг опять вспомнил, как когда-то они тоже брали густое, прохладное и немного терпкое, с лёгкой горчинкой, красно-янтарное московское пиво, с белыми барашками белой пены на поверхности. Им нравилось тогда заедать его какими-то необыкновенно вкусными мягкими баранками, пересыпанными крупной солью...
  
  Ле Тхонг занял место за отдельным столиком. Перед ним стояла тяжелая, высокая и массивная стеклянная кружка, из которой он успел уже сделать пару больших глотков.
  
  - Эй, узкоглазый! Накинь пару сотен, а то на бабу не хватает!' - услышал он откуда-то сбоку, не сразу понимая, что это обращаются именно к нему.
  
  Двое парней, то ли наркоманов, то ли блатарей, то ли отморозков-беспредельщиков, с мёртво-бесцветными, выцветшими и ничего не выражающими глазами, уже стояли рядом с ним.
  
  - Ну, ты, чучмек вонючий, не понял что ли?! - продолжил второй.
  
  И с этими словами более высокий и крупный из них, резко схватил его за ворот демисезонного плаща и рывком притянул к себе. А второй, тем временем, оглядываясь по сторонам, подошёл к нему сбоку и встал с другой стороны. Ле Тхонг понял, что объясняться с этими было бесполезно. Никаких человеческих чувств и эмоций у них, видимо, не осталось. А может быть, их и не было никогда. Им нужны были, любой ценой, только деньги. На 'дозу' или на водку. Чем-то они были похожи на тех наёмников из Сайгона, которые когда-то там, у него на родине, грабили и убивали мирных жителей ради наживы и которых он сам, не задумываясь, убивал из своей винтовки, не испытывая к этим нелюдям ни малейшей жалости. Ждать от таких пощады тоже не следовало. Кулаком левой руки он коротко и точно, без замаха ударил того, кто крепко держал его за плащ. Удар пришёлся в выглядывающий из-под ворота давно нестиранной олимпийки кадык, покрытый слоем пепельно-серой щетины. Хватка рук, державшая Ле Тхонга, мгновенно ослабла. А сам нападавший начал медленно сползать на пол, пытаясь схватиться за стол. Ле Тхонг машинально, чтобы не опрокинулся стол, двумя руками придержал его. В этом была его ошибка, так как он потерял несколько драгоценных секунд, выпустив из своего поля зрения того второго, который стоял сбоку.
  
  Почти в тот же самый миг мгновенно мелькнула заскорузлая, в наколках ладонь, обрамлённая неряшливой, выцветшей джинсой с длинной и острой заточкой. И Ле Тхонг почувствовал, как стальное безжалостное острие, словно раздвоенное жало той ядовитой змеи, которую он когда-то видел в джунглях, вошло сквозь его плащ куда-то глубоко, почти в самое сердце. 'Как странно всё вышло, какая глупая, нелепая смерть, - успел подумать Ле Тхонг, чувствуя, что умирает, - вот и со мной случилось это... и главное, где...'. Он увидел почему-то уже почти забытое, милое лицо Лунь с печальной улыбкой. Такое, какое было у неё тогда, в последний раз, когда она шла к нему по залитому солнцем полю. Вспомнил испуганные глаза того молодого парня, американского пилота, который почему-то показался тогда ему их с Лунь сыном. Лица своих, живых и мёртвых, товарищей по оружию...
  Второй , уже спрятав в рукав окровавленную заточку, пытался поднять своего подельника и уйти. Он уже не обращал на Ле Тхонга никакого внимания, зная, что убил его. Но Ле Тхонг не был бы солдатом той революции, той борьбы, которую они вели много лет с захватчиками ради своей свободы и справедливой, как им казалось, иной, лучшей жизни, если бы вот так, безропотно и покорно принял свою смерть, дав спокойно и безнаказанно уйти своим врагам. И, собрав в кулак свою умирающую с телом волю, он судорожно сжал леденеющими пальцами тяжёлую стеклянную кружку. И, сделав последний шаг вперёд, уже теряя сознание, изо всех сил ударил ею в удаляющийся и меркнущий, плоский, грязно-серый, прыщавый затылок...
  
  
  ***
  
  Помпей Мамаевич Пинхасик, более известный в окололитературных кругах как 'Пиня-графоман', был, действительно, типичнейшим писателем-графоманом, хотя таковым вовсе себя не считал. Наоборот, в узких кругах он с гордостью называл себя 'инженером человеческих душ'. И вообще, в каком-нибудь разговоре любил намекнуть собеседнику, что 'труды мои смогут оценить лишь далёкие потомки...'. Была ещё одна особенность, делающая Пинхасика человеком неординарным и даже по-своему оригинальным: почти никто никогда не видел его печатных произведений. А причина этого явления была проста до банальности - его нигде, точнее, почти нигде не печатали и не издавали. За исключением единственной крохотной заметки, опубликованной в одной районной многотиражке и наделавшей в своё время много шума и произведшей даже нечто наподобие маленькой сенсации. Дело в том, что Пинхасик в самом начале девяностых, когда новые представления о жизни полубандитской- полукапиталистической России ещё не до конца укоренились в сознании обывателей, а прежние, советские, безжалостно отметались и искоренялись новой властью с космической скоростью, опубликовал в вышеуказанной многотиражке крохотную заметку под названием 'Куда податься - просто уткам?'. Но то ли корректор, принимавший заметку, был, что называется, 'с великого бодуна', то ли произошла опечатка в типографии, то ли редактор 'похерил' и не прочитал вёрстку, но эта самая заметка вышла в очередной номер под названием 'Куда податься - проституткам?'. После этого знаменательного события, впрочем, совершенно органично вписывающегося в дух 'нового времени', на редакцию обрушился шквал звонков. Потому что Пинхасик, рассуждая в своём крохотном опусе о пернатых, а именно об утках (а совсем не о проститутках, как думали читатели), писал: 'О них надо денно и нощно заботиться, не жалея ни сил, ни времени. По возможности, в трудные времена снабжая каждый день хлебом, рыбой и иными продуктами питания. А наиболее ослабленных, с признаками дистрофии ,-брать к себе домой и ухаживать за ними днём и ночью'.
  
  Возмущённые таким откровенным призывом к почти что узаконенному адюльтеру, добропорядочные жёны подняли дикий вой и даже грозились сжечь редакцию со всеми её сотрудниками. А над самим Пинхасиком устроить суд Линча, предав его публичной казни. Ибо этот самый развратник Пинхасик совращает с истинного пути их мужей - честных, заслуженных и уважаемых постсоветских тружеников-работяг, которые, наслушавшись крамольных речей этого самого Пинхасика, все, как один, наплевав на работу, толпой ринулись помогать 'бедным проституткам', забыв при этом напрочь своих законных жён, а также об исполнении своих прямых супружеских обязанностей...
  
  Таким образом, Пинхасик, что называется, 'прогремел на всю округу'. Как некогда никому неизвестный поэт Лотарёв, позднее представший перед многочисленной публикой под псевдонимом Игорь Северянин. А получилось так, что его тогда ещё никому неизвестные стихи попались как-то раз, совершенно случайно, на глаза Льву Николаевичу Толстому. Именно в тот момент, когда он был особенно 'не в духе' и, одним словом, 'не мог молчать'. А прочитав их, тут же разразился неслыханной бранью по этому поводу, тем самым вызвав к ним жгучий интерес публики, падкой до всякого рода сенсаций. К тому же ещё невольно создав неслыханную рекламу имени и творчеству мало кому известного автора, а заодно и открыв столбовую дорогу в русскую литературу оному... Таким образом, Пинхасик приобрёл скандальную известность как бесстрашный защитник бедных и обездоленных путан.
  
  Они же скопом писали ему (через редакцию) восторженные, слезливые письма, жалуясь своему заступнику на свою горькую, тяжёлую долю. И вообще были благодарны ему настолько, ибо он один из первых вошёл в их бедственное положение, разгадал их мятежные и страдающие души, что предлагали обслуживать его бесплатно или же, по крайней мере, с пятидесятипроцентной скидкой в любое время дня и ночи...
  
  Это событие подняло авторитет Помпея Мамаевича Пинхасика, прежде всего, в своих глазах. Он моментально забыл, что писал всего-навсего лишь о пернатых, об утках, а не о проститутках. И поверил в свои неиссякаемые творческие силы. И даже стал подумывать, а не начать ли ему защищать бедных и униженных цыган, которые мечтают честно работать, а между тем не по своей воле вынуждены заниматься попрошайничеством, мошенничеством, мелким воровством, гаданием на картах или же, на худой конец, продажей наркоты. Он даже придумал название для своего будущего журнала- 'Друг табора'. И взял себе заочный псевдоним 'Будулай Пинхасик'. А что, звучит! Ежемесячный журнал 'Друг табора', главный редактор: Будулай Мамаевич Пинхасик...
  
  Но если честно, то чем на самом деле не обидел Создатель Пинхасика, так это неистребимой склонностью и тягой к сочинительству, желанием писать, писать и ещё раз писать. Причём не важно о чём, по какому случаю, и на какую тему. В этом смысле Помпей Мамаевич Пинхасик был похож на того заслуженного и знаменитого чукчу-певца начала семидесятых годов прошлого века, лауреата и победителя многих международных конкурсов эстрадной песни, который на вопрос о том, что движет его творчеством, с неподдельной искренностью отвечал: 'Что вижу - о том и пою...' Так и Помпей Мамаевич. Что он видел, а точнее, на что падал его возбуждённый, маслянистый, лихорадочно-блуждающий взор, о том он и писал. Причём почти всегда с большим вдохновением. В этот период, когда должен был наконец-то вот-вот свершиться долгожданный творческий акт, глаза у него становились, по словам одного из очевидцев, 'как у бешеной собаки'. А проза лилась рекой. В этом смысле он чем-то напоминал гуся Ивана Ивановича из знаменитого рассказа А. П. Чехова 'Каштанка'. Этот самый гусь Иван Иванович всегда о чём-то что-то говорил на своём языке 'горячо, но непонятно'. Точно так же, как и Помпей Мамаевич Пинхасик в своих прозаических произведениях.
  
  В некоторых издательствах его уже хорошо знали и даже слегка побаивались. Точнее, не его самого, а тех многообъёмных рукописей, которыми он заваливал редакционные столы и на которые с регулярной периодичностью требовал подробные рецензии. Там, где его уже успели немного узнать, и там, где он уже побывал и, что называется, 'наследил', был вынесен однозначный вердикт: 'В редакцию не пущать! Рукописей не принимать!'. Но творческих планов и мыслей у Пинхасика было, как сказал однажды великий пролетарский поэт В. В. Маяковский, 'громадьё'... Когда знакомые спрашивали, чем занимается в данное время Помпей Мамаевич, тот без тени иронии и смущения отвечал: 'Ваяю шедевр!'. Он так и произносил слово 'шедевр' несколько растянуто, акцентировано, чуть-чуть на 'одесский' лад и манер: 'шэ-дэ-вэр'. При этом у него был совершенно невозмутимый вид: мол, воспринимайте, как хотите, дело ваше...
  
  По большому счёту, литературное творчество было нужно Пинхасику, как рыбке зонтик. Но славы и признания хотелось. Во сне и наяву он бредил... полным собранием своих собственных сочинений (правда, ещё не написанных им). Сочинений Помпея Мамаевича Пинхасика. Ему так и виделись эти, пока что ещё неизданные тома собственных произведений. Вот они, словно отдыхая перед великой сенсацией, лежат перед ним: новенькие, свеженькие, прохладные, только что отпечатанные, ещё пахнущие типографской краской и дорогой бумагой. В твёрдых, гладких, чуть рифлёных коричневых переплётах, с золотым тиснением на обложке и на шмуце: Пинхасик П. М., том первый. Одним словом, вся антология 'Моя жизнь в большом искусстве'. И, соответственно, также: второй, третий, четвёртый том и так далее. Ну, и, несомненно, первый том сочинений открывался бы подробнейшей автобиографией Помпея Мамаевича: год рождения, место обитания, вес, рост, пол и прочее. И, конечно же, разные другие мелкие, милые подробности. Ибо, как сказал однажды Друг и Учитель всех времён и народов: 'Страна должна знать своих героев!' И ещё... маленькая, но эдакая милая, кокетливая деталь, даже штрих к портрету: первый том сочинений названного автора открывался бы именно той самой, крохотной (и пока что единственной) печатной заметкой об утках (пардон, проститутках!), опубликованной как раз в той самой многострадальной многотиражке, которая открыла Пинхасику путь в большую литературу. Да... что верно, то верно: 'Большому кораблю - большое плавание!'. А там уж...
  
  Нужно было во что бы то ни стало доказать завистникам и прочим недоумкам, что они далеко не правы, говоря о творчестве Пинхасика, что 'бодливой корове Бог рог не дал'. 'Ни фига они там, в редакциях, не понимают... В России две беды: дураки и дороги, - зло думал Помпей Мамаевич о редакторах. - Сидят, суки... только свои штаны и панталоны протирают, шевельнуть рукой боятся, жопу оторвать от стула - и то лень. Переиздают всякую хрень, которая всем уже оскомину набила... Не думают, падлы, о читателях. А читателю что? Свеженькое да остренькое подавай... Хоть и говорил Зощенко, что 'публика - дура', а она, на самом деле, далеко не дура... Ей сенсации нужны, ей что-нибудь остренькое подавай или что-нибудь эдакое скабрезное да шаловливое...'.
  
  К тому же за последнее время в Пинхасике обнаружилась ещё одна страсть. И даже некая мания. А именно: страсть к собиранию. Нет, не ценных антикварных вещей и предметов, не марок, не старинных монет или пластинок, не открыток и даже не фотографий. А тех старых предметов обихода, которые честно отслужили свой век и исчерпали свой внутренний и внешний ресурс и место которым в лучшем случае на помойке или мусорной свалке. А ещё, может быть, где-нибудь на отдалённой даче - в сарае или же в чулане, находящемся, как правило, в конце участка, на отшибе возле обветшалого деревянного сортира с выгребной ямой. И куда, время от времени, из года в год сносится всякий ненужный хлам: авось, пригодится когда-нибудь на что-нибудь. Так вот, Пинхасик, всё своё свободное время (а его у него, как и у всякого творческого человека, было предостаточно, ибо 'служенье муз не терпит суеты') начал посвящать поиску таких вот, никому не нужных, выставленных за полной их ненадобностью, вещей. Кому-то они, эти самые предметы, может, и впрямь были не нужны, но только не Пинхасику. Как объяснял он своим знакомым: от них исходит колоссальная внутренняя энергетика, способствующая всему творческому процессу. А сам поиск таких предметов он, немного кокетничая, чуть-чуть лукавя и шутя, окрестил 'неизлечимой творческой клептоманией'. Целыми днями напролёт он бродил по району и его окрестностям в поисках таких вот 'раритетов'. В его коллекции уже были: чугунный утюг прошлого века со сломанной ручкой; огромная резиновая клизма из ветеринарной клиники (по размерам и форме напоминающая первую американскую атомную бомбу 'Малыш'), предназначенная, по-видимому, для промывки желудков у крупного рогатого скота; кукла с выщипанными бровями и почти что выпавшими волосами, больше напоминающая по габаритам и внешности египетскую мумию, найденную экспедицией Шлимана; довоенный противогаз, в более поздние времена переделанный на маску Фантомаса. И зачем-то подобранный им деревянный протез с ещё сохранившимися кожаными ремешками и пряжками, примерно такого же возраста и такой же конфигурации, какая была и у протеза знаменитого пирата Сильвера из романа Стивенсона 'Остров сокровищ'.
  
  Как-то раз, совершая свой ежедневный обход территории, делая 'променаж', Пинхасик замёрз, как пингвин. Но его старания были вознаграждены, ибо он обнаружил в кустах, под самыми окнами дома, некий загадочный предмет. На первый взгляд, непонятный по своей конструкции и своему функциональному назначению. А ларчик, тем не менее, открывался на редкость просто. В соседней поликлинике проходил капитальный ремонт. И частичная замена медицинского оборудования, часть из которого, как честно и достойно отслужившая свой долгий век, была препровождена без лишней помпы вместе с другим строительным мусором на близлежащую городскую свалку. В их числе оказалась и... гинекологическое кресло, которое вместе со старыми плевательницами из стоматологического кабинета выставили туда же. Оно (это кресло) тоже честно отслужило свой век и видело многое и многих. Вездесущие мальчишки нашли его и притащили во двор. Но так как на нём было неудобно сидеть, а тем более кататься, то быстро потеряли к нему всякий интерес. И без сожаления бросили в кустах.
  
  Помпей Мамаевич долго и скрупулезно осматривал найденный агрегат. Какие-то странные мысли и ассоциации рождались в его голове. А так как тот стул, на котором он ежедневно и еженощно творил, пришёл в полную негодность (к тому же был колченог, скрипел, из лопнувшей обшивки клочьями свисала пожелтевшая от времени вата) и готов был в любой миг развалиться на части, чем крайне раздражал будущего великого писателя и мыслителя, то в найденном приспособлении и вообще в сём явлении Помпей Мамаевич увидел некий тайный знак, обнаружил всевидящий и вещий перст Судьбы.
  
  Сказано - сделано. Под покровом темноты гинекологическое кресло торжественно было перенесено в двухкомнатные апартаменты, или же 'хоромы' (как любил выражаться по этому поводу Пинхасик). И его жизнь, после сего знаменательного события, приобрела совершенно новый смысл. А именно после сего явления творческая лаборатория Помпея Мамаевича заработала с новой, удвоенной и даже утроенной энергией. Тут следует добавить, что, помимо указанного судьбоносного, путеводного кресла, Пинхасику суждено было наткнуться также и на одну из старых, похожих на гигантскую бледную поганку (только сделанную из нержавеющей стали) плевательниц, о которых речь шла выше и которые за полной их ненадобностью и изношенностью также были перемещены на свалку. Одна из этих плевательниц, как было сказано ранее, 'согласно общему закону' благополучно перекочевала оттуда в 'хоромы' Помпея Мамаевича, вслед за вышеупомянутым креслом...
  
  Прошло несколько дней. И теперь Пинхасик часами сидел в найденном кресле (правда, в несколько своеобразной позе) с дымящейся кружкой горячего кофе в правой руке и с сигаретой - в левой. Периодически стряхивая пепел с оной в ту самую найденную плевательницу (кстати, она оказалась изумительной пепельницей: высокой и глубокой, к ней не надо было наклоняться и тянуть руку с сигаретой), размышляя при этом о несовершенстве самой жизни, о странной коллизии человеческих судеб. При этом Пинхасик порою вскакивал с кресла, как ужаленный, произнося при этом невидимому оппоненту убийственную фразу: 'Талантам надо помогать, бездарности пробьются сами!' Сначала он сидел в верхней одежде. Чуть позже - исключительно в нижнем белье (трусах и майке). А потом уже, подобно древнегреческому философу Диогену или мыслителю Сократу, которым гораздо лучше думалось, когда они были совершенно голые, точно в таком же, природном, незатейливом виде. Как говорят в народе, 'в чём мама родила'. Что это были за чудные минуты! Минуты откровений и истинного творческого вдохновения! Разные парадоксальные мысли при этом мелькали и роились в голове Помпея Мамаевича, будто ночные мотыльки, привлечённые одиноким светом настольной лампы, стоящей на летней террасе. Сколько было сделано при этом изумительных открытий. Во-первых, касающихся прежде всего самого творческого процесса. Теперь он, как мы сказали ранее, часами сидел в своём кресле и размышлял. И сидел не в одежде, а, как бы это сказать помягче, 'в полном неглиже'. На Пинхасика накатывали волнами всё новые и новые, как любил говорить когда-то товарищ Сталин, 'ыдеи'. Только успевай записывать. Это была, как говорят спортсмены, когда у них всё получается, 'полная пруха'!
  
  А мысли всё лились и лились рекой.
  И ещё... не менее важное и познавательное. Помпей Мамаевич, наконец-то, после многих лет душевных мук, мытарств и скитаний сделал для себя важнейший вывод. То, над чем многие психологи и исследователи бились десятки и сотни лет и не могли найти вразумительного ответа, открылось для него в своей необратимой и неоспоримой истине. А именно что же нужно сделать для того, чтобы в общении с людьми, с любым человеком из любого социального сословия и материального положения ощущать над ним всё время нравственный перевес и моральное превосходство? Разговаривать как с равным, не дрожать, не бояться и не поддакивать? Всё очень просто. Для этого... для этого лишь всего-навсего следует, глядя прямо и без тени сомнения в глаза своему собеседнику, оппоненту, начальнику или руководителю, всего-навсего представить того... сидящим голым в том самом гинекологическом кресле! Дома, наедине с самим собой, когда его никто не видит из подчинённых, когда он не пытается скрыть за личиной важности, надменности или задумчивости истинного идиотского выражения своей физиономии! И сразу же слетит, пропадёт, развеется, как дым, весь налёт спеси, важности, надменности, надутости и псевдоучёности. А тебе самому захочется расхохотаться, разразиться прямо-таки гомерическим, молодецким, все нарастающим, всеразрушающим, всепоглощающим хохотом, смехом прямо ему в лицо. Как в рассказе Леонида Андреева 'Красный смех'. Чтобы он, не понимая, в чём тут дело, таращил на тебя свои удивлённо-испуганные глазёнки, чтобы неожиданно вздрогнул, встрепенулся, словно очнувшись от долгой спячки, и увидел вдруг себя со стороны. И понял наконец-то, какое он, на самом деле, ничтожество. Да, да увидел себя не богатым, всемогущим и безнаказанным, а неуверенным, слабым и маленьким. Каким был когда-то в далёком детстве, когда мама тащила его утром, держа за пухленькую ручку, в детский сад. Одним словом, маленьким мальчиком, неуверенно ковыряющим пальчиком в сопливом носу...
  
  Помпей Мамаевич повсеместно и ежедневно продолжал производить поиски 'утраченных раритетов', или как он ещё любил выражаться, совершать 'набеги' на вражескую территорию за боевыми трофеями и ценными 'языками'. В один из дней, совершая свой очередной обход территории, некий 'ночной дозор', Пинхасик 'волею судеб' случайно забрёл в одну полуразрушенную 'пятиэтажку'. В окнах её домов уже давно не было рам - предприимчивые дачники сняли с её фасадов всё, что могло так или иначе пригодиться в подсобных хозяйствах на 'фазендах' в шесть соток. Сантехника также отсутствовала, и даже линолеум на кухонном пространстве был выдран с корнем. Повсюду валялись окурки, кругом грязь и запустение. Лишь кое-где были видны следы обитания местных бомжей и алкоголиков в виде пустых бутылок, драных, изгвазданных матрасов да засохших фекалий.
  
  Совершенно случайно взор Помпея Мамаевича упал на некий предмет в нежилом углу смежной комнаты, видимо, никому не нужный и давно покоящийся за старой, проржавевшей в нескольких местах чугунной батареей-радиатором. Точно специально кем-то туда завёрнутый 'в трубочку' или спрятанный. Это была большая, 'видавшая виды', изрядно потрёпанная, местами пожелтевшая от времени, толстая и затёртая коленкоровая тетрадь в измятой, непромокаемой обложке. Сердце Помпея Мамаевича внезапно замерло, словно от какого-то радостного предчувствия. Так бывает иногда, когда слишком долго ждёшь послания от любимой девушки. А его всё нет и нет. И вот, наконец, ты, уже ни во что не веря, ни на что не надеясь, открываешь ключом почтовый ящик. И видишь - вот оно... лежит, зовёт, манит, таинственно мерцает в темноте и слегка благоухает. Впрочем, это совсем уже другая история... Или же ты, страшно даже представить, перестаешь доверять обществу, дорогому товарищу правительству и даже самому себе, тем не менее, проверяешь лотерейный билет. И какой-то внутренний голос заговорщицки шепчет тебе: 'Милый друг! Настал твой час, твой черёд: через какую-то минуту ты станешь неслыханно богатым, успешным, красивым, независимым и свободным...'.
  
  Итак, сердце Помпея Мамаевича тревожно и радостно забилось. Он вдруг понял, что то, о чём он мечтал, чем бредил наяву, может стать ощутимой явью. Может стать основой его будущего (уже без дураков!) успеха и даже вселенской славы. Что можно будет ещё попытаться 'въехать в большую литературу на белом коне под звон колоколов'. Пинхасик наугад открыл найденную тетрадь и начал читать...
  
  Вот некоторые выдержки из этой тетради, или дневника (как хотите, так и назовите), а именно дневника-исповеди неизвестного автора. Давайте и мы впредь будем именовать его условно 'Дневник обыкновенного человека', такого же, как большинство из нас, и чем-то своим образом мыслей на нас похожего. Итак, откроем эти страницы...
  
  'Не знаю, как у кого... и вообще задумывался ли кто-нибудь когда-нибудь об этом... но мои личностные ощущения в восприятии прошедших десятилетий минувшего века почему-то воспринимаются исключительно как некая гамма цветовых и зрительных ассоциаций. Да-да, они, эти годы, когда я вспоминаю или думаю о них, окрашиваются для меня в совершенно определённые цвета и тона. Именно в цвете они и обретают в моей памяти те законченные и неизменные формы, которые никто уже никогда не сможет изменить и переделать. Я, конечно, понимаю, что это сугубо личностное, глубоко субъективное восприятие и той жизни, и той эпохи. И что все характерные, присущие им особенности невозможно передать и воспроизвести зрительно, зримо и понятно для ныне живущих. Именно таким вот странным образом. Но я всё же попытаюсь это сделать.
  
  Шестидесятые годы... Когда я думаю о них или вспоминаю по какому-либо поводу, то они сразу же окрашиваются для меня почему-то в тёпло-зелёные, нежные и спокойные, удивительно уютные тона. И отчего-то сразу же вспоминается и видится Москва тех лет. И представляется мне она, уже сейчас, какой-то тихой, доброжелательной, гостеприимной и солнечной. Как будто чудом выжившей и уцелевшей после беспросветно долгой, нескончаемой и суровой, холодно-неприкаянной и жестокой сталинской зимы. Она (Москва), да и вся страна в целом, словно исподволь, незримо, постепенно, пока что почти незаметно, снова возвращалась к жизни, оживала и вновь приходила в себя. И словно была похожа на кроткую, застенчивую девушку, которая после долгой, тяжёлой, изнурительной и затянувшейся болезни вдруг впервые сама вышла на больничный двор. Поняла, что жива и что самое страшное уже позади. И будто заново увидела и ласковое весеннее небо с лёгкими воздушными облаками, и спокойно величавые старинные тополя, и далёкие золотые купола древних церквей...
  
  Тихая благодать и спокойствие (хотя, может быть, обманчивые) разливались кругом. Забывалось военное лихолетье и 'голодные' послевоенные годы, годы беспросветной тяжелой физической работы 'без выходных и проходных' (на заводе ли, на фабрике ли, либо ещё где) за в буквальном смысле кусок чёрного хлеба; годы нескончаемых репрессий, страха и ночных арестов. Ныне дышалось вольнее, жилось спокойнее. Можно было уже не так, как раньше, постоянно лететь куда-то, сломя голову, боясь опоздать к семи ноль -ноль на производство и сесть за это на год в тюрьму, а остановиться, не спеша закурить, без страха оглядеться по сторонам. Уже и какой-никакой малый достаток начал появляться в домах. Горькая скорбь о погибших, о невернувшихся, о безвозвратно канувших в Лету постепенно уходила всё дальше и дальше, превращаясь в светлую печаль. Жизнь, с её новыми делами, заботами, потребностями и запросами уносила память к иным берегам. Иногда, ещё не так часто, искры веселья, словно первая молодая трава из-под мёрзлой, заснеженной земли, вспыхивали в московских дворах. С их вековыми тополями, голубятнями, длинными деревянными столами для домино. Начиналась оттепель...
  
  Это были и впрямь годы оттепели людских душ, человеческих взаимоотношений, духовного возрождения после ледяной и мёртвой сталинской зимы. Нет, не всё было, на самом деле, столь благостно, безоблачно и ясно. Во-первых, жизнь была действительно очень скудной, если не сказать бедной. Она давала человеку тогда всего лишь два неоспоримых преимущества, две незыблемые гарантии (сейчас, правда, при новой системе криминально-капиталистических отношений, я думаю, сколь это было много!): иметь постоянную гарантированную работу (с возможностью бесплатного лечения) и возможность жить пусть в ветхом, но своём жилье, имея крышу над головой. И не бояться, как сейчас, быть изгнанным оттуда с семьёй на улицу судебными приставами за неуплату квартплаты и коммунальных услуг.
  
  Средняя зарплата была тогда порядка ста рублей в месяц. Пальто стоило семьдесят рублей, а телевизор - сто тридцать. Многие из вещей к тому же являлись ещё и большим дефицитом. И порой, чтобы приобрести самое необходимое, приходилось прибегать ко всевозможным ухищрениям и уловкам. Покупка почти что любой 'значимой' вещи становилась иногда знаменательным событием не только для отдельного человека или семьи, но и для всего двора, а то и улицы. Об этом судачили и говорили на кухнях, это обсуждалось во дворе: Марья Ивановна удачно купила, по случаю, моднецкую шапку-чалму (по великому знакомству и блату у NN) за пятнадцать рублей, а Фома Фомич приобрёл случайно новое пальто в комиссионном магазине за сорок рублей (о счастливчик!), Алевтина Львовна на распродаже отхватила сапоги на молнии (точь-в-точь, как импортные), они ей слегка жмут в икрах и в подъёме, но должны растянуться и разноситься и т.д. Покупка же телевизора, холодильника или, скажем, гардероба с диваном выводила их владельцев на новые орбиты, поднимала на некий иной социальный уровень, присваивала, как в армии воинские звания, такой статус, который вызывал уважение, восхищение и зависть у знакомых и соседей по двору или дому. Телевизор (чаще всего это был 'КВН' с увеличительной линзой на крохотном экране) собирались смотреть все жильцы дома (по предварительной договорённости с хозяевами этой неслыханной роскоши) на самой просторной кухне, предварительно расставив стулья, как в кинотеатре, и забронировав заранее места. Для хозяев же оного телевизора это был час триумфа, звёздный час, наглядно подтверждающий их неслыханный жизненный успех. Приобрести машину? Об этом не могло даже идти и речи. Любой автомобиль, будь то довоенная 'эмка', 'Москвич' или 'Победа', был, что называется, 'из дефицитов дефицит'. Во-первых, его было невозможно достать, а во-вторых, и жизни не хватило бы, чтобы накопить на такое 'авто'...
  
  А сама Москва (в это даже теперь трудно поверить) была в то время просторной, чистой и малотранспортной. Мы, мальчишки, играли тогда часами в футбол, чуть ли не на самой проезжей части. Да, жизнь, конечно же, в материальном плане была скудной, если не сказать, бедной. Что это был за строй, в котором мы жили? Чуть ли не с пелёнок, с самого раннего детства нам внушали, что это - социализм. Это был какой-то бедный, с большими недостатками и прорехами строй. Но по-своему гордый и непреклонный. Я помню, с каким внутренним достоинством, с какими одухотворёнными взглядами шли рабочие люди завода 'Электросвет' на первомайской демонстрации. Видел их мужественные, волевые, спокойные лица. Их сильные руки, несущие реющие красные знамёна с золотыми надписями на полотнах 'Пролетарии всех стран, соединяйтесь!', алые кумачовые транспаранты с такими хорошими словами 'Мир, Труд, Май'.
  
  С высоты сегодняшних дней (когда кучкой людей присвоено всё национальное достояние) особенно понимаешь, сколь многое было достигнуто и в социальной сфере: и по-настоящему бесплатное жильё для простых людей, и образование, и наука, и медицина. Пусть всё было не совсем так, как нам тогда хотелось. Но ведь было, было... и в центре, и на тогдашних окраинах Москвы возводились и поднимались первые новостройки. И люди из подвалов (в буквальном смысле), из коммуналок, из ветхих деревянных домов барачного типа переезжали в другие районы, въезжали в новые благоустроенные квартиры, которые представлялись тогда волшебными хоромами. И казались по сравнению с прежним ветхим и тесным жильём неслыханно просторными, необъятными и гулко-пустыми. И то сочетание старинной Москвы с её дворами, особняками дореволюционной постройки, голубятнями, вечно-шумящими вековыми тополями с тем новым, что постепенно входило в нынешнюю жизнь, делало её удивительно уютной, по-своему привлекательной и неповторимой.
  
  Именно в этот период, в этот отрезок времени уместилась счастливое детство и юность многих. В ту жизнь, где не было войн, репрессий и социальных потрясений. Что вспоминается ныне иным, когда теперь случайно заходит речь о тех годах? Великолепное Подмосковье с его неповторимой среднерусской природой. Таинственные, затихшие ночные рощи под ясной луной, стремительные походы на байдарках по чистым и звонким рекам и речушкам, весёлые палаточные лагеря с яркими кострами и песнями под гитару. Что ещё? Вечерние чаепития с важно шумящим самоваром на летней террасе, с неторопливыми спокойными разговорами о старине, об ушедших славных днях...
  
  Да, люди получали новые квартиры, не боялись потерять работу, были уверены в завтрашнем дне. Если поглядеть на всё это с сегодняшних высот (или низин), то разве это мало? Именно тогда, пробившись из промёрзших и стылых недр сталинского лихолетья, неустроенности и бед, всевозможных лишений, страха и недомолвок, словно звонкий и серебристый родник, звучал свободный, ни на кого не похожий, неповторимый, с лёгкой хрипотцой голос молодого Высоцкого. С его первыми, то озорными, то грустными песнями... Шумят, шумят серебряно-зелёные ночные деревья. Как хорошо, как спокойно спится в такую пору, как легко дышится во сне. Но как быстро всё это закончилось и ушло навсегда...
  
  Семидесятые... Для меня они почему-то уже окрашены в иные, спокойно-серые, несколько унылые тона. Правда иногда, нечасто, в этот привычный фон и до мельчайших черточек изученный пейзаж врывались необыкновенно яркие цвета и краски. Словно вспыхивали искры близкого, но уже навсегда потерянного счастья. Будто бы среди тёмных, нависших тяжёлых осенних туч вдруг неожиданно и молодо вспыхивало весёлое весеннее солнце. И тогда всё вокруг волшебным образом преображалось: делалось чётче, ярче, зримее. Трава становилась ярко-изумрудной, а небо - влажно-синим или нескончаемо-бирюзовым...
  
  Всё шло так же привычно, катилось, как будто по хорошо наезженной колее, происходило, вроде бы, по раз и навсегда заведённому распорядку, без явных сбоев и остановок. Работали в две смены заводы, ковались научные и производственные кадры, пятилетки выполнялись в четыре года, строились новые дома, возводились клубы и дворцы культуры. Казалось бы, ну что ещё? Чего ещё желать? Работай спокойно и живи в своё удовольствие. Войн нет, квартиры дают в положенные сроки, учеба и медицина - бесплатные... Но какая-то ещё невидимая и незримая усталость уже накапливалась в обществе.
  
  Видимо, человек так устроен. Ему всего мало, всегда хочется большего. Об этом ещё Пушкин в 'Сказке о рыбаке и золотой рыбке' сказал: 'Не хочу быть владычицей морскою, а хочу быть вольною царицей...' Большего, прежде всего, в материальном плане. Ровный, привычный заранее определяемый уклад и порядок жизни через какое-то время надоедает, приедается. Хочется новых впечатлений, необыкновенных ощущений, адреналина в крови. Что там новая, недавно полученная бесплатно трёхкомнатная квартира или участок земли с летней дачей, предоставленный тебе родным предприятием! Это ерунда, это уже тобой достигнуто, это - пройденный этап! Вот там у них! На Западе или в Америке, в США... И виллы, и 'мерседесы', и 'кадиллаки', и Голливуд, и всевозможные видео! А уж о девочках, которые 'за бугром' ,и говорить нечего! А тут... здесь ты со своими великими талантами вынужден прозябать. А коль бы жил там, при другом строе, то наверняка бы со своим то недюжинным умом стал бы, как минимум, миллионером или великим бизнесменом. Эх, страшно даже представить, чтобы у меня было тогда: и свой бизнес, и виллы с бассейнами, и 'мерседесы', и девочки всех мастей, и разные другие интересные заграничные штучки и прибамбасы...Такие или примерно такие вот настроения ещё подспудно витали тогда в обществе.
  
  А тут ещё то ли не пошли 'косыгинские' реформы, то ли 'пражская весна' оказалась слишком холодной и 'на корню' загубила молодую поросль, то ли ещё что... Но в обществе уже витала какая-то, пока что ещё незримая, невидимая усталость, чувствовалось некое всеобщее разочарование...Что и говорить, жизнь была, конечно же, не совсем роскошной, а скорее бедноватой. Мы, мальчишки, порой, бегая целыми днями по улице, не могли найти даже ни одной дощечки, чтобы сделать самопал или самострел. Во всём был дефицит. В школу до девятого класса я ходил в перешитой военной рубашке отца (правда, новой). А одежду мне шили из военной мануфактуры и лавсановой ткани, которые отец получал раз в пять лет на армейском складе. Особенной же гордостью моей была скрипучая кожаная портупея с блестящими пряжками из желтой латуни, доставшаяся мне также из запасов и амуниции отца, которой страшно завидовали все мои одноклассники и под которую на всех моих брюках были специально перешиты узкие петли и бретельки под ремень - на более широкие, чтобы свободно проходила оная.
  
  Голос Высоцкого звучал всё надрывнее и трагичней. В его песнях появилась какая-то горькая ирония. Исчезли, улетучились куда-то былые весёлость и бесшабашность, уступив место безвременной усталости, какой-то обречённой безысходности. Как будто вместе с ним вся страна уже 'рвалась из последних сил, из всех сухожилий...'. Люди всё больше пили, работа всё чаще отходила на второй план. К ней относились как к неизбежной воинской повинности: отработал - и ладно. И только всё такими же прекрасными и далёкими, словно отсвет нездешней страны, были редкие вёсна и лета, они пролетали словно один день, сгорая несказанным, неповторимым и ярким волшебным огнём. И долго потом оставались в сердце и в памяти...
  
  Восьмидесятые годы видятся мне в жёлтовато-красных, немного расплывчато-неясных, но в ещё довольно чётких, несколько тревожных тонах. Ощущаются как смутное предчувствие грядущих, уже скорых - грозных и необъяснимых событий. Как будто некий человек гулял и веселился всю ночь, чувствуя при этом неисчерпаемый заряд бодрости и веселья, огромный запас жизненных сил, всё время ощущая себя при этом бесшабашным, красивым и молодым. И вот... под утро он вдруг очнулся, пришёл в себя, огляделся по сторонам. И что же он вдруг увидел? Никого рядом уже нет, кругом пусто, все приятели и знакомые давно разошлись кто куда. Все запасы съедены, всё выпито. Слегка пошатываясь, он подходит к зеркалу. И видит: на него оттуда смотрит чужое, бледное и усталое, изрядно помятое лицо. Лицо уже далеко не молодого человека. С глубокими морщинами на лбу, с тяжёлыми мешками под глазами. И он с неотвратимой ясностью вдруг понимает, что он сам, по большому счёту, давно никому не нужен и неинтересен. К тому же ещё страшно одинок. А впереди - бесполезный, нескончаемый, словно пыльное, засушливое лето, скучный день. С неинтересной и нудной, малооплачиваемой работой на скрипучем стуле, в каком-нибудь крохотном отделе. С вечными мелочными 'разборками' и интрижками по поводу 'продуктовых' заказов или внезапно освободившейся вакансии, должности третьего руководителя второго заместителя старшего экономиста, где оклад на двенадцать рублей в месяц выше...
  
  Да и со страной происходило уже что-то непонятное. Напрочь исчезли и энтузиазм, и самоотверженность, и самоотдача, которые до этого периодически проявлялись в делах. Как будто сломалось какое-то важное, невидимое глазу колёсико, в когда-то таком надёжном и отлаженном, не дающим сбоя механизме. И он, этот механизм, всё ещё пока работая по инерции, не ощущает этого невидимого сбоя. А между тем, уже вся, когда-то такая надёжная и прочная система, может остановиться и рассыпаться в любую минуту. В начале восьмидесятых смолк навсегда голос Высоцкого, который один, наверное, сумел выразить боль, чаяния, надежды и разочарования целого поколения:
  
  Ты - словно шум исчезнувшей Москвы,
  Её дворов, гитар и голубятен.
  Был голос твой так близок и понятен
  В печали тополей и в шелесте листвы.
  Ты - словно свет исчезнувшей Москвы.
  
  Я знаю точно: ты б другим не стал
  В сегодняшней продажно-наглой жизни,
  Где нет ни совести и ни любви к Отчизне.
  Не потому ль так рано ты устал,
  Что это всё предчувствовал и знал,
  И видел на своей прощальной тризне?..
  
  Страна жила уже как будто по инерции, ничему не сопротивляясь и не пытаясь обрести нравственную или духовную точку опоры. Медленно сползая в тёмную и вонючую трясину антипатриотизма и демагогии. Один за другим начали уходить 'в мир иной' престарелые генсеки: Брежнев, Андропов, Черненко. Как шутили тогда в народе: 'Самый популярный вид спорта в нашей стране - это гонка на лафетах...' Началась 'горбачёвская перестройка'. Словно последний всплеск бодрости и активности перед окончательной кончиной. Страна уже ни во что не верила, слова потеряли всякий смысл и ценность. И она, будто 'тройка коней оголтелая', неудержимо, с какой-то яростной непреклонностью неслась к некоему роковому рубежу, к своей окончательной гибели. Помню, мы с товарищем, только что закончившие институт и ставшие 'молодыми специалистами', стоя на холмистой возвышенности где-то в районе тогдашних Ленинских, а ныне Воробьёвых гор и видя перед собой Большую и Малую спортивную арену, далёкие тускло-золотые купола Новодевичьего в лучах заходящего солнца, невольно пожали друг другу руки, словно дав молчаливую клятву - беззаветно и честно служить своей многострадальной и видевшей много несчастий и горя родине... А вдали, ещё где-то, за почти невидимым горизонтом, уже загоралось и брезжило что-то необъяснимое, неотвратимое и грозное: розовато-кровавые всполохи будущих трагедий, мятежей и катастроф. А пока ещё... Шумят, шумят тревожным шумом старые московские тополя. И не знают, не ведают, что все они, как один, будут скоро навсегда и безжалостно вырублены под корень в эпоху знаменитых лужковских 'точечных застроек'...
  
  Девяностые годы возникают в моём сознании как бесцветно-серые, со свинцовым оттенком, иногда клубящиеся неким сизо-белесым туманом над поверхностью земли. Такой туман в народе называют 'гиблым', а само место - 'проклятым', потому что он, как правило, образуется над теми местами, где по поверьям обитает 'нечистая сила' и где разная нечисть устраивает свои праздники-'шабаши'... Из развитого социализма мы сразу же, за один присест скакнули в 'новую', доселе невиданную формацию бандитско-беспредельного 'олигархического' капитализма, где власть и все национальные богатства узурпировала и поделила между собой небольшая кучка людей. А далее - распад страны и полное обнищание народа. Придуманные Чубайсом и Ко 'ваучеризация', залоговые аукционы и прочее являются самым наглым и бессовестным обманом всего народа, невиданным мошенничеством, которое когда-либо происходило за всю историю цивилизованного человечества. Следствием этого явились и полная криминализация страны, и деградация общества, и всевозможные кризисы, и дефолты, и войны в Чечне, и так далее. На этом именно сейчас мне не хочется останавливаться. Я не ставил своей задачей превратить свои лирические записки в обличительный политический памфлет. Но всё-таки на некоторых фактах мне бы хотелось остановиться. Ибо пройти мимо них и сделать вид, что не заметил - нельзя.
  
  Сейчас нас всё время призывают жить 'по-новому'. Что вкладывается в это понятие, для меня не совсем понятно. Ведь мы, глядя на современную действительность 'со своей колокольни', ориентируясь на те ценности, которые были и, в которых нас когда-то воспитывали, понимаем, что толком и по-старому-то ещё жить не научились или не умели... А двухтысячные годы воспринимаются почему-то как логическое продолжение девяностых. Только в несколько иной, слегка припудренной и приглаженной ипостаси. Словно вместо гиблого тумана там, где было 'проклятое место', раскинулось другое мёртвое пространство, чем-то напоминающее безжизненную и отдалённую тундру: беловато-серую, слегка присыпанную скудным, сиротским снежком, простирающуюся на много-много километров, до самого горизонта. И на ней нет ни деревца, нет вообще ничего живого. В таких местах раньше строили остроги или лагеря для заключенных.
  
  Недавно 'наследники' Ельцина и его семьи с большой 'помпой' провели в Петербурге какое-то очередное и никому не нужное юбилейное совещание в библиотеке, носящей его же имя. Библиотека имени Ельцина... С таким же успехом той же самой библиотеке можно было бы, наверное, присвоить имя Самозванца Лжедмитрия I или второго. А то и просто назвать её Государственной библиотекой имени Григория Отрепьева, ввергнувшего когда-то Русь в нескончаемый хаос, в страшную и кровавую пучину Смутного времени. Хотя нет, лучше имени Лжедмитрия 2, Матвея Верёвкина, так называемого 'Тушинского вора' ( если Лжедмитрий 1 всё- таки был человеком образованным, смелым, сведущим в военном искусстве, то Лжедмитрий 2, Матвей Верёвкин, был беспробудным пьяницей, неразвитым, алчным, жестоким и беспринципным типом,- не напоминает ли он вам Е. Б. Н.?) . Судите сами.
  
  Вот сухие официальные цифры статистики, озвученные в докладе министром регионального развития РФ Владимиром Яковлевым. 'Население России сократилось в 2004 году на 1 миллион 700 тысяч человек...' Он также отметил, что в Российской Федерации большинство работоспособных мужчин либо безработные, либо в тюрьме, либо страдают алкоголизмом. У нас в стране 10 миллионов работающих женщин. А из 20 миллионов работоспособных мужчин 1 миллион в тюрьме, 4 миллиона - 'под ружьём', 5 миллионов - безработные, 4 миллиона - хронические алкоголики, 1 миллион - наркоманы. Далеко не случайно, министр назвал эти цифры 'красноречивыми'. Общее количество мужчин: в тюрьме, армии, безработных, хронических алкоголиков, наркоманов, в соответствии с данными министра Яковлева, составляют 15 миллионов человек из общей численности 20 миллионов работоспособных мужчин. А остальные не менее 5 миллионов мужчин, вероятнее всего, приходится на чиновников непомерно раздутого госаппарата различных уровней. По его словам, до 60% россиян - старики, дети и инвалиды. Яковлев отметил, что в минувшем году Россия занимала 122 место по продолжительности жизни мужчин. Ещё одной демографической проблемой он назвал эмиграцию. В частности, по его словам, между переписями 1989 года и 2002 года из страны уехали 5,4 млн. человек. 'Это больше, чем в революцию и гражданскую войну', - отметил Яковлев. Он также сообщил, что с 1997 по 2004 год страну покинули порядка 100 тысяч учёных. К вышесказанному можно добавить тот факт, что если по показателям жизненного уровня граждан Россия занимает одно из последних мест в мире, то по темпам роста долларовых миллиардеров она занимает первое место в мире.
  
  Мировая история часто преподносила свои уроки о том, какие социальные явления возникают в обществе при условии, когда несметные богатства накапливаются у кучки миллиардеров, а народные массы прозябают в нищете. Высшее руководство страны каких-либо серьёзных мер в этом отношении не предпринимает, видимо, потому, что можно существовать за счёт экспорта сырьевых ресурсов и продуктов их первичной переработки. Ведь мировые цены на них в настоящее время непрерывно растут. Но такое состояние не может быть не только вечным, но и достаточно продолжительным как вследствие изменения цен на нефть, так и вследствие истощения её запасов в России. Из предоставленных сведений несложно сделать вывод о том, что какой бы государственный строй, форма правления, учреждения и так далее не были воспроизведены в современной России при существующей ситуации разлагающего и вымирающего общества, они не могут привести к ожидаемым результатам - возрождению страны. Ибо нечего возрождать и некому возрождать. Нравственно разлагается и физически вымирает не только российское общество, - вместе с ним гибнет и само государство. Не осуществляется строительство ни новых предприятий, ни наукоёмких производств. Сегодняшняя Россия фактически живёт за счёт проедания тех ресурсов, которые должны принадлежать будущим поколениям. Иными словами, Россия уничтожает сама себя, лишая нацию будущего существования.
  
  На сегодняшний день её даже трудно назвать государством, она никак не удовлетворяет основным признакам, которые характеризуют государство с точки зрения теории права и государства. Центральная власть фактически не управляет регионами (не говоря уже о бывших республиках Северного Кавказа). Все государственные учреждения, в том числе правоохранительные и судебные органы, настолько коррумпированы, что их чиновники направляют свою деятельность не на сохранение и упрочение страны, защиту прав её граждан, а на личное обогащение. Простой человек, гражданин Российской Федерации, не имеющий в своём запасе каких-либо денежных накоплений, полностью беззащитен и бесправен. Потому что он не в состоянии где бы то ни было отстоять и защитить свои самые элементарные гражданские права, которыми он формально обладает в соответствии с Конституцией РФ...'
  
  Одни мы на сей земле
  В безлунных, холодных вёрстах.
  Плывут в синеватой мгле
  Призраки девяностых.
  
  Такая же вот зима,
  Такой же мороз до колик...
  Распалась моя страна,
  Как карточный детский домик.
  
  Безмолвен народа крик,
  Бесславен, трагичен финиш.
  Направо пойдёшь - тупик,
  Налево - навеки сгинешь.
  
  Не видно во мгле пути,
  Так горько - всего бояться.
  Куда, ну куда пойти,
  Чтобы в живых остаться?
  
  Так страшен зимы анфас
  С берёзками на погостах...
  Забыть бы, не видеть вас,
  Призраки девяностых.
  
  
  
  Другие записи из найденного дневника: 'Последнее время со всех экранов телевизоров ежедневно и ежечасно мы слышим из уст самых высокопоставленных лиц государства призывы развивать различные 'нанотехнологии', используя при этом всякие 'инновации' (что это такое, я честно говоря, так до конца и не разобрался). Но мне ясен общий смысл: видимо, это стремление к прогрессивным технологиям, к высокоразвитому в техническом смысле производству. Я с этим полностью согласен. Но ведь для этого, опять же, в первую очередь нужна высочайшая культура, духовность и полная самоотдача. Только те, кто объединён общей национальной идеей, устремлением к истинному, а не придуманному прогрессу, заботой о будущем и о будущих поколениях, - смогут поступательно и последовательно идти к намеченной цели... Послушайте же, о чём и как, на каком языке, используя какую лексику говорит наше нынешнее молодое поколение на улице, в общественном транспорте и просто так, между собой. И вам сразу всё станет ясно. А стоит отъехать от Москвы всего лишь на восемьдесят или на сто километров и посмотреть, как и чем живут люди. И тогда вы точно узнаете истинную цену всем этим, так называемым, 'инновациям' и 'нанотехнологиям'. Одним словом:
  
  Вкушаем плоды 'инновации', -
  Идёт оглупление нации.
  
  Грядёт лицедейство 'от вора' -
  Страшнее напасти и мора.
  
  Что в мыслях? Компьютеризация,
  Повальная приватизация.
  
  Нам 'нано' близки технологии, -
  Как мышам урок биологии.
  
  Но верим в плоды просвещения -
  Вожди вдруг попросят прощения.
  
  Расстанутся нежно с 'Газпромом',
  Покаются перед народом.
  
  И скажут: 'К чему инновации?
  Когда вся Россия в прострации...'
  
  
  
  Прямо в церкви ограбили местного священника. При этом батюшку избили, а затем вынесли мощи святого Киприана и святой Устиньи, которые хранились в алтаре. Спрашивается, зачем? Одна из наиболее вероятных версий следствия: местные алкоголики были голодны и решили использовать их (то есть мощи этих самых святых) как вяленое мясо 'под закуску'. Вопросы есть?
  
  Что такое счастье? Каждый человек, по-видимому, вкладывает свой особый смысл в это самое понятие. Так, по-своему, по- особенному были счастливы и Андрей Болконский, и Наташа Ростова, и Татьяна Ларина, и... лауреаты Нобелевских премий, и многие другие.
  
  Недавно в одной газетной заметке промелькнуло следующее сообщение. Некая молодая женщина занималась с полной самоотдачей... сексом вместе со своим любовником. Прямо на лестничной площадке второго этажа. И, видимо, столь страстно, что в порыве страсти и нежных чувств выпали (в буквальном смысле) из окна. Чуть позже она призналась приехавшим на место происшествия медикам (всё обошлось на редкость благополучно - они упали на хорошо возделанную цветущую клумбу), что эти полторы секунды свободного падения вниз головой, в объятиях молодого любовника, были самыми счастливыми мгновениями её бурной и полной приключениями жизни. Ибо за эти доли секунд она испытала настоящий, непередаваемый оргазм. Без комментариев. Прав был, сто раз был прав А. П. Чехов, вопрошая 'Много ли человеку нужно для счастья?..'
  
  Из старейшего лепрозория в Ставропольском крае украли не менее старый телевизор, который смотрело не одно поколение прокажённых, на котором и кнопки-то были почти что стёрты до основания: так часто прикладывались к ним 'култышки' обрубленных пальцев пациентов, заражённых страшной, неизлечимой и таинственной болезнью. Воры наверняка знали, куда они залезли, у кого воруют и что воруют. Тем не менее, не побоялись: взяли и вынесли тот самый телевизор, у которого каждый день в течение многих лет собирались, которым пользовались 'живые трупы', который был, по-видимому, их единственным развлечением и связью с внешним миром. Интересно, где он сейчас? Кто им пользуется? Как себя ощущают новые счастливые владельцы сей недвижимости, нажимая на те самые полустёртые кнопки?..
  
  Хорошо, что ещё остались в стране люди, способные совершать и гражданские, и просто человеческие поступки. Это, конечно же, в первую очередь, Солженицын, не захотевший стать ручным и отказавшийся принять из рук 'главного дирижёра страны', который всячески пытался задобрить оного и тем самым закрыть глаза мировой общественности на творящееся беззаконие вокруг, - высшую награду 'новой' России, орден Святого Андрея Первозванного. Нет, нет, ещё не всё продаётся, что покупается...
  
  Он и она... Оба из провинции, из глухой, так называемой 'российской глубинки', где ни работы, ни... в общем, ничего почти нет. Наши герои нашли свои 'половины' в шестьдесят с лишним лет. Хотя давно симпатизировали и присматривались друг к другу. И вот должна состояться их свадьба. Уже приглашены родственники как с его, так и с её стороны. У обоих есть огромное желание: в шестьдесят с гаком начать новую, прекрасную жизнь 'с чистого листа'. А её 'голубая, девичья мечта' - побывать перед свадьбой за границей (где она, кстати, никогда не была), уехать туда, за море, 'где тёплые края', окунуть свои телеса в благословенные, тёплые воды Красного моря. Он, как истинный жених и джентльмен, понимает и целиком и полностью поддерживает её устремления. Одним словом, потворствует её 'девичьим желаниям'. На половину всех своих 'заначек' и сбережений делает ей шикарный свадебный подарок: дарит путёвку в Египет, с проживанием на две недели в пятизвездочном отеле. Она счастлива. Прилетает в Египет. Жених ждёт её дома. Она видит пески, пирамиды, пальмы. Наконец-то сбылась её мечта. Сразу же бежит на пляж, окунает своё немолодое тело в благословенные воды Красного моря. Эх, хорошо жить на свете! Невесть откуда взявшаяся на мелководье голодная белая акула отхватила, не моргнув, нашей героине вмиг часть правой ноги и левой руки. Она еле выжила - лежит в местной больнице, даёт интервью. Довольна, что осталась жива. Её жених обо всём узнал из телевизионной трансляции. У него сначала - шок, а затем - глубокий запой (хотя до этого не пил пять лет). Кажется, передумал жениться. Да... Зигзаги и гримасы судьбы. Вот уж воистину, прав был классик: 'Не ходите, дети, в Африку гулять. В Африке акулы, в Африке гориллы, в Африке большие злые крокодилы...'
  
  Не для того ли эстетика и понимание прекрасного так нужны человечеству, чтобы оно затем могло еще глубже погрузиться в пучину порока и хаоса.
  
  Всякое в жизни бывает... Некий мальчик, ныне почти что сорокалетний мужчина, больше тридцати лет искал свою маму (или, может быть, папу?!)... гермафродита. Она, вопреки законам природы и медицины, умудрилась родить его в несовершеннолетнем возрасте, когда работала в аттракционе в цирке. От кого родила - неизвестно. И он, её взрослый сын, был по-настоящему счастлив, когда нашёл её. Его совсем не испугало, не смутило даже то обстоятельство, что она (а может быть, он?) больше похожа ныне не на его маму, а скорее... на дедушку. И вот они снова сидят вдвоём. Он - взрослый, возмужавший, кажется, много повидавший в жизни. Она - с пышными седыми усами, с окладистой, широкой 'толстовской' бородой. О сила бескорыстной сыновней любви! Он не забыл, не предал, не отказался, не отрёкся от неё (или него) по прошествии стольких лет. Пока в нашей с вами жизни есть такое, что не поддаётся ни законам времени, ни всевозможным житейским обстоятельствам, которые, как правило, в большинстве своём корёжат и иссушают людские души, то, может быть, ещё не всё потеряно для человечества?...
  
  Что ныне являет собой Москва? Если говорить словами песни, то это некий 'Шанхай-блюз'. От прежней старой, самобытной, неповторимой Москвы ничего практически не осталось. Много лет здесь орудовала банда городских чиновников во главе с её бессменным мэром, которая, обогатилась, нажила себе бесчисленные капиталы и состояния за счёт истребления, перепланировки, разрушения, перепродажи многовековой исторической московской архитектуры и её заповедных земель. Когда-нибудь об этом будут написаны целые тома и исследования, которые, может быть, будут озаглавлены 'Гибель Москвы'. Я же попытался выразить это в своём стихотворении:
  
  Где, Москва, твой ныне нежный кров,
  Ив ночных мерцанье в водах лонных?..
  Город проституток и воров,
  Коммерсантов и бродяг бездомных.
  
  Отчего в душе моей тоска?
  Здесь одним - дворцы, другим - трущобы.
  Здравствуй, незнакомая Москва:
  Рестораны, сити, небоскрёбы.
  
  Я тебя не видел столько лет,
  Слыша вздох твой средь чужих эфиров!
  Но померк твой несказанный свет
  В вотчине бандитов и банкиров.
  
  Где огни твоих былых дворов,
  Шорох тополей средь рам оконных?
  Где, Москва, потерянный твой кров,
  Звёзд ночных сиянье в водах сонных?..
  
  
  
  Молодые девушки в период своего взросления, перед тем как превратиться в юных женщин, как правило, отдают предпочтение из числа своих многочисленных поклонников самым сильным, уверенным в себе, бесцеремонным и наглым самцам. В чём тут дело? Отчего не самым скромным и порядочным, возвышенным и достойным? Видимо, в первых подразумевается, заранее угадывается (или же ей только кажется) и пробивная мощь, и неистощимая, неиссякаемая, прямо-таки животная, сексуальность (к чему, видимо, стремится в своих тайных помыслах каждая девушка, но всячески скрывает это), и добычливость (а как же, дом будет, что называется, 'полная чаша'), и постоянное стремление, отодвигая других к обочине, раздвигая дорогу локтями, - занять лучшее место 'под солнцем'. И лишь потом, отдавшись и отдаваясь ему каждодневно, живя с ним, с этим самым 'экземпляром', под одной крышей, уже родив от оного, вдруг с ужасом понимает, что у неё с ним фактически нет ничего общего. Ничего... кроме койки. И начинает, не отдавая себе отчета, тосковать о том единственном, далёком, нежном и скромном, который когда-то так светло и возвышенно любил её своей высокой и чистой, не запятнанной грязными помыслами душой. Но всё, уже поздно, уже ничего не вернуть. Часть жизни безвозвратно прошла, миновала. А поезд юности ушёл навсегда. И его уже никогда не догнать...
  
  Знаменитая 'птица-тройка', которую воспел когда-то Гоголь в своей бессмертной поэме, несомненно, является образом самой России. Она, эта 'птица-тройка', всё скачет, всё несётся куда-то. И перед ней в немом изумлении расступаются все другие народы. Всё так, всё верно. Не указал только великий классик: куда скачет эта 'птица-тройка' и кто ею правит. А так, всё правильно. Расступаются и сейчас в немом изумлении другие страны и народы перед несущейся во весь мах непредсказуемой, загадочной и страшной, безумной бандитско-криминальной, олигархической Россией-'тройкой', управляемой различными возницами, по сравнению с которыми, гоголевский Чичиков смотрится чистым и непорочным ангелочком. Да, кто только ни правил за годы нашей бесшабашной и неразумной истории этой самой 'птицей-тройкой', куда только она ни скакала 'во весь дух', 'во весь опор'.
  
  В середине 90-х годов особенной популярностью пользовалась песня на стихи Дербенёва 'Пьяный кучер'. Исполняли ее и Кобзон, и Газманов. Смысл этой песни в том, что вдребадан пьяный возница, одурманенный водкой и потерявший всякий разум, хлещет кнутом обезумевших от боли лошадей. И они, не разбирая дороги, бешеным галопом несутся к пропасти. В возке, оцепенев и застыв от ужаса, сидит ни в чем не повинная семья вместе с детьми. Но затем песню перестали исполнять. Запрет исходил из администрации тогдашнего президента Ельцина. Ибо аналогия с пьяным кучером , который тащит в гибельную топь всю Россию, напрашивалась сама собой. А кто правит страною сейчас? Мне кажется, что и так всем всё понятно без слов. Думаю, не у одного меня создается такое впечатление, что Россия, эта самая 'птица-тройка', управляемая и понукаемая кучкой возниц-олигархов, нынче уж точно, неотвратимо и уверенно скачет своими семимильными шагами к своей окончательной и неминуемой погибели. К какой-то глубокой пропасти или оврагу, на дне которого хлюпкая топь или трясина. Вопрос лишь в том, сколько осталось ждать и до какого времени продлится агония?..
  
  Человечество и в физическом, и нравственном смысле, двигаясь семимильными шагами, приблизилось, пожалуй, вплотную к той самой последней роковой черте, за которой ледяная пустота и гибель всего живого на Земле.
  
  Для многих живущих сейчас в России сложился некий принцип (или антипринцип ), отвечающий им самим на вопрос: в чём смысл жизни? Это некий новый антибиблейский катехизис. Вот он:
  
  Время жить и время... кайфовать.
  Время делить не тобой нажитое имущество.
  Время приватизировать и судиться.
  Время собирать долги с ближних.
  Время делать карьеру в силовых структурах.
  Время ради выгоды не раскаиваться ни в чём.
  Время безрадостно доживать свой век.
  Время любить богатых и ненавидеть бедных.
  Время гарантированной и стабильной нищеты.
  Время умножать доллары и накапливать 'евро'.
  Время зависеть от милости олигархов.
  Время слушать сказки предвыборных обещаний.
  Время ни во что не верить и ни на что не надеяться.
  
  
  Двадцать первый век... Раньше об этом и подумать было страшно. Казалось, что это некая новая точка отсчета для всей мировой цивилизации, некий водораздел между прошлым и настоящим. Мне виделось: доживи человечество до этого временного отрезка, то всё сразу же и бесповоротно изменится. Причём обязательно в лучшую сторону. Правительства, нации, народы, цивилизации объединятся в некий единый конгломерат, для того чтобы, объединив все свои усилия, знания, достижения, многовековой опыт, совместно бороться с болезнями, голодом, холодом, засухой, со всеми природными и социальными катаклизмами и т. д.
  
  Но вот прошло уже целое десятилетие нового века. И ничего ровным счётом не изменилось. А может быть, даже стало ещё хуже. Что мы видим вокруг себя? Бесчисленные войны, социальные взрывы, народные волнения и мятежи, крайние проявления экстремизма, оголтелый национализм, теракты. Более того, явственно проявляются и повсеместная деградация общества, и жестокость, и насилие. Те страшные болезни, с которыми боролось человечество и которые, казалось, были искоренены окончательно и бесповоротно, возвращаются вновь, приняв несколько видоизменённое подобие. Меняются и сами люди. И далеко не в лучшую сторону. Уходят из жизни такие понятия, как 'сострадание', 'милосердие', 'духовность'. В лучшем случае их заменяет расчёт и рационализм. В худшем - агрессия и насилие. На бытовом и на социальном уровнях. Неужели всё вернулось 'на круги своя'? И человечеству, и отдельному индивиду в целом следует вновь жить по законам уголовно-криминальной психологии: физически сильный всегда прав, слабому нет в этом мире места под солнцем, для того чтобы выжить самому, подави, уничтожь другого ('умри ты сегодня, а я - завтра'). Неужели всем нам следует смиряться с этой моралью, исповедовать её? Жить по давно известной формуле: 'Не бойся, не надейся, не проси...'
  
  Девушка, женщина чаще отвергает именно того, кто ей беззаветно предан, любит её, чтит своей судьбой , своей мадонной. Отчего она, эта девушка, предпочитает ему другого - более обыденного, приземлённого, практичного? Одним словом, понятного, среднестатистического. Видимо, оттого, что в повседневной жизни слишком трудно соответствовать тому высокому, идеальному образу, тем возвышенным душевным качествам, которыми любящий человек вольно или невольно наделяет тебя. Слишком трудно, а порой невозможно каждодневно держать такую высокую планку и в повседневном быту, и в ежесекундных житейских мелочах. Ведь 'на людях' мы одни, а наедине с самим собой совершенно иные. Со всеми своими слабостями, несовершенствами, причудами, чудачествами и странностями. Видимыми и невидимыми недостатками, о которых никто не знает. Трудно, ох, трудно соответствовать тому прекрасному, неземному образу, в который возвели твою несовершенную телесную оболочку. А еще тяжелее осознавать, что рано или поздно откроется этот невольный обман, эта всем известная банальная и прописная истина, что идеальных людей нет. И зримо на себе ощутить, как постепенно меркнет, тускнеет, гаснет и развенчивается этот ореол в глазах того, кто сам и создал его, кто верил в него, восторгался им и обожествлял. Поэтому гораздо легче, проще , спокойнее и комфортнее находиться рядом с тем человеком, который не предъявляет к тебе столь высоких нравственных и духовных качеств, которым ты должен всегда соответствовать. Так гораздо удобнее и проще для обоих. Ибо им не придется уже никогда переживать свое каждодневное разочарование и развенчание...
  
  Некий человек в начале девяностых открыл свой бизнес по доставке и реализации компьютеров. Направление было новым. Он много работал, трудился на этом поприще день и ночь, 'пахал', что называется, до седьмого пота. Его бизнес стал расширяться, дела пошли в гору. У этого человека была жена. Она по-своему любила своего мужа, поддерживала во всех его начинаниях. Внешне она была довольно симпатичная: с хорошей, породистой, несколько начинающей полнеть фигурой; с красивым, чуть усталым и словно немного отстранённым от бессмысленной повседневной суеты лицом, с густыми русо-рыжеватыми, слегка вьющимися волосами. В ней будто бы отразилась отдалённая, немного печальная, словно приглушённая надвигающимся ненастьем, неброская красота русской поздней осени...
  
  Итак, бизнес ее мужа развивался успешно. Пошли деньги. Причём немалые.
  
  У него изменился социальный и материальный статус. Появился свой круг общения. Стал иным и сам образ жизни : элитное жильё, дорогие авто, путешествия и отдых за границей с проживанием в пятизвёздочных отелях... С его немалыми доходами ему, кроме различных удовольствий и роскоши, стали доступны и многие женщины, о которых во времена своей обычной советской жизни он не смел и мечтать. Иными словами, все двери в этом подлунном мире стали открыты для него...
  
  И у его жены, в свою очередь, появилось несколько странное, если так можно выразиться, 'хобби'. А именно пластические операции. Уж чем её не устраивал прежний природный облик, сказать трудно. Она, как мы упоминали ранее, была довольно симпатична, мила, обаятельна. Видимо, путешествуя вместе с ним по заграницам, бывая в разных станах, она видела на всемирных подиумах мод некие, как ей казалось, идеальные образцы супермоделей и звёзд, на которые так захотелось походить и ей самой. И буквально во всём им соответствовать. Начались бесчисленные пластические операции, на которые, кстати, уходили немалые суммы, зарабатываемых им денег. Это были всевозможные подтяжки, коррекции, липосакции. И довольно болезненные процедуры по изменению формы носа, ушей, губ, молочных желез и даже... ягодиц. Она перекрасила себе волосы: из рыжевато-русых они превратились в неестественно чёрные, похожие на деготь с цианисто-синеватым отливом. Вроде ядовитой ягоды, прозванной в народе ' вороний глаз'.
  
  И однажды после некоего небольшого отсутствия он не узнал её. В аэропорту, в который он прибыл после своего очередного круиза, к нему приблизилась... то ли незнакомая старуха (прямо-таки оживший персонаж из юношеской поэмы Горького 'Девушка и Смерть'), то ли сам король поп-эстрады Майкл Джексон. И только когда это полубесполое существо, более похожее на инопланетянина, заговорило, он всё понял и содрогнулся...
  
  Теперь, когда он лежал с ней на супружеском ложе, ему всё время казалось, что рядом с ним спит праведным сном младенца после очередного тяжелейшего концерта сам неповторимый вышеупомянутый король поп-музыки. С таким же истончённым, хрупким носиком, искусственным плоским телом, с точно такой же чёрной, слегка вьющейся прядью- чёлкой посреди обесцвеченного гладкого лба. А она ждала от него бурных ласк, горячей и искренней плотской любви. И никак не могла понять его холодной отчуждённости и внутренней скованности. А он никак не мог, как ни старался, заставить себя слиться с ней в едином порыве. Ему казалось, что она - это уже не она, а скорее - он. Ибо сам он был человеком традиционной ориентации и никогда не понимал мятежной страсти 'голубых'.
  
  Чего только не предпринимала она, чтобы разбудить его так внезапно угасшую страсть: и незаметно подсовывала 'Виагру', и потчевала 'Вука-Вукой', и кормила грецкими орехами в сметане, пересыпанной петрушкой... Но все было тщетно. Она решила, что он -неизлечимый импотент. А он ничего не мог сказать ей в свое оправдание и толком объяснить. Она же была убеждена (пройдя через множество разнообразных и дорогостоящих пластических манипуляций), что на самом деле (об этом ей постоянно твердили хирурги-льстецы) неотразима и обольстительна, что перед её чарами не способен устоять никто. Она так и заявила ему: 'Не расстраивайся... у нас еще всё получится... сила моей красоты и страсти растопит лёд твоего временного полового бессилия...'.
  
  Так продолжалось много ночей подряд. Он совсем измучился: осунулся, исхудал, стал бояться женщин и мужчин. Ему даже стало казаться, что за ним постоянно и неотрывно, буквально по пятам всё время ходит сам ... Майкл Джексон. Словно Шура Балаганов за Корейко со словами : 'Дай миллион, дай миллион!'
  
  Бизнес постепенно начал приходить в упадок. Бывшие компаньоны не понимали, в чём тут дело. И однажды он всё-таки нашёл выход. Исчезнув на три месяца, сделал себе операцию по смене пола и превратился ... в очаровательную, взрослую и развитую, сексапильную женщину, чем-то отдаленно напоминающую и статью, и конфигурацией известную всем поп-диву Мадонну. Правда, с немного кривоватыми ногами.
  
  Почему он не ушёл от своей благоверной супруги? Во-первых, не хотелось скандалов, шумного бракоразводного процесса, делёжки имущества, раздела бизнеса. Многого чего. А во-вторых, по правде сказать, он всё-таки по-своему любил её и был привязан к ней даже в её нынешней оболочке.
  
  Но ныне, слава Богу, всё наладилось. И теперь, если бы нам вдруг удалось совершенно случайно заглянуть в святая святых, а именно в их супружескую опочивальню, то мы увидели бы весьма мирную, идиллическую и трогательную картину: нежно прижавшись к шоколадно-смуглому плечу несравненной Мадонны, мирно спит, сладко посапывая своим истончено-обрубленным носиком сам король поп-эстрады Майкл Джексон...
  
  За что, за какие деяния распяли Христа? Представителями различных исследовательских и исторических школ, теологами и учёными написано и говорено об этом много. За то, что объявил себя Царем Иудейским, отверг догмы фарисеев и принес в мир новое учение, предложил человечеству жить по десяти заповедям, которые приблизят его к Царству Божьему. Но самое главное, о чём почти что не упоминают, - изгнал торгующих из Храма, тем самым показав, что власть денег не должна править миром, поставив духовные и нравственные ценности человека выше всех материальных благ...
  
  Ныне торгуют все всем и вся: начиная от нижнего женского белья до стратегических интересов Родины. Власть денег ныне - превыше всего. Они, деньги, критерий и точка отсчёта всех общественных отношений в обществе. По их количеству определяют ценность каждого отдельно взятого человека. Наиболее ценным по шкале нынешних товарно-денежных отношений является как раз тот, кто удачливее других и в больших объёмах торгует на просторах своей Отчизны нефтью, газом, землёй, лесом. И если Россия - Храм, то кого же выгонять из Храма? И кто останется в нем?..
  
  Жить всё-таки следует так, как спел однажды об одном своём персонаже в 'Дорожной истории' В. Высоцкий:
  
   С людьми в ладу, -
   Не понукал, не помыкал.
   Спины не гнул, прямым ходил,
   И в ус не дул, и жил как жил,
   И голове своей руками помогал...
  
  
  А еще очень хорошо сказал Андрей Болконский Пьеру Безухову перед Бородинским сражением: 'Если завтра придётся умереть, то я сделаю это не хуже других...' Как просто сказано. Как честно и достойно. Безо всякой рисовки и ложного самолюбования...
  
  Старость, к сожалению, приходит иногда раньше, чем мы её замечаем...Как это ни печально, но, может быть, главное состояние в жизни - смерть. Если тебе удалось встретить её спокойно, мужественно, достойно...
  
  Образ современного идеального человека. Каким вы его себе представляете? Каким он должен быть в наши дни? Раньше для нас некими эталонами морально-нравственных качеств являлись Онегин, Печорин, Андрей Болконский, Пьер Безухов, Базаров, Рахметов, Инсаров и т. д. Теперь в одной из нынешних телевизионных передач на вопрос, каким вы представляете себе современного идеального мужчину, молодая симпатичная, миловидная девушка вполне серьёзно ответила: 'Он должен быть могуч, вонюч и ... волосат'. Ну что тут скажешь. По-моему, комментарии излишни.
  
  Утонул теплоход ' Булгария' на Волге с пассажирами, в том числе и с детьми; перевернулся катер на Москве-реке; разбился на взлёте самолет с хоккейной командой из Ярославля. Перед этим сгорел ночной клуб 'Хромая лошадь' вместе с людьми; взорвалась и ушла под воду Саяно-Шушенская ГЭС. Каждый день что-то происходит у нас в стране: сгорают дотла дома для престарелых и интернаты для сирот; гибнут люди в различных катастрофах; рушатся здания и мосты, падают самолёты, сходят с рельс поезда. Происходят взрывы в метро. Это уже стало обыденностью, все уже к этому привыкли. И везде, везде гибнут люди, сотни людей. За безопасностью и порядком никто не следит. Надзорные органы бездействуют, вся используемая техника находится в полном упадке или же давно списана. Никто ни за что не отвечает. Но затем всем миром рьяно начинают искать виноватых. Виноваты всегда, как правило, 'стрелочники'. Такое впечатление, что в доме, именуемом Россией, нет настоящих хозяев. Или наши новые 'хозяева' страны заняты совсем другими, более важными делами?..
  
  Краеугольным камнем, на котором зиждется нынешнее государственное устройство современной России, являются, пожалуй, три значимых события: распад СССР; контрреволюционный переворот и великая криминальная революция, приведшие к власти Ельцина и его окружение; приватизация 'по Чубайсу', когда все национальные богатства страны через залоговые аукционы(на которые допускались лишь 'свои') были поделены и распределены между членами так называемой 'семьи' первого президента 'новой' России. Таким образом, если в Восточной Европе в результате 'бархатных' революций, реформ и смены общественных формаций был создан действительно новый класс настоящих собственников, то в России за счёт полного ограбления и обнищания всего населения - группа олигархов-миллиардеров, которая должна всячески поддерживать и держать 'на плаву' ныне существующий режим.
  
  Когда мне было девять лет, у моего школьного друга на границе погиб старший брат. Случилось это в 1968 году на Дальнем Востоке, на полуострове Даманский. Там тогда произошел вооружённый конфликт между СССР и Китаем, чуть не приведший к ядерной войне две державы. Китайский диверсионный отряд, переодетый пограничниками, проник на нашу территорию и в упор расстрелял наряд советских пограничников, который вышел ему навстречу, добив раненых штыками. А затем, без объявления войны, несколько заранее подготовленных к боевым действиям китайских дивизий, словно гигантская, мутная и страшная, вышедшая из берегов река, сметающая всё на своем пути, вторглись на нашу территорию. Даманский полуостров нужен был им как плацдарм, с которого затем можно было бы начать крупномасштабные боевые действия против Советского Союза, быстро вторгаясь вглубь его рубежей.
  
  И здесь навстречу им, выполняя свой воинский долг и присягу, поднялся небольшой пограничный отряд, вступив в неравную и смертельную схватку. Почти что как те триста спартанцев в Фермопильском ущелье против всей многотысячной персидской армии. Только было их не триста человек, а чуть больше шестидесяти. И сдерживали они этот безумный и смертельный натиск нескончаемой вражеской армады более восьми часов. И почти все погибли. А когда кончились патроны, то те, кто еще был жив, поднялись в полный рост и пошли на врага в свою последнюю атаку...
  
  Нам казалось тогда, что всё, что окружало нас, погрузилось в какую-то затаённую и напряжённую дремоту, в ожидание чего-то страшного и неотвратимого. Это ощущение, - ощущение некоей роковой неотвратимости, близости и неразгаданности - смерти, невозможности исправить того, что уже произошло, - тогда впервые наполнило наши детские сердца и души. Эти роковые близость и неотвратимость были, казалось, во всем: и в затаённой вечерней тишине, и в завывании холодного мартовского ветра за окном, который порывами налетал на хрупкие оголённые деревья, в тускло мерцающем свете одиноко горящего окна на фоне тёмной стены уснувшего дома.
  
  Через много лет мать Олега (так звали моего школьного друга) рассказала нам о том, как все было... Тела убитых пограничников (а их было сорок два человека) положили для прощания с родными в трёх огромных армейских брезентовых палатках. Там они и лежали в свежевыструганных сосновых гробах. Пахло смолистой сосной, свежей стружкой, густой хвоей. Но это не был запах какого-либо праздника или нового года. Невидимый образ смерти всё так же витал в воздухе. Из соседних деревень десятки местных жителей с венками из елок и букетиками из можжевельника нестройными вереницами шли на заставу, чтобы проститься с героями- пограничниками. Они лежали в ряд: молодые, с заострившимися носами, с туго перевязанными белыми бинтами руками, скрещенными на груди. Беспрерывной чередой, глухо стрекоча, на заставу, словно вереницы каких- то фантастических гигантских зелёных жуков, прилетали вертолёты, привозя из разных мест страны родных и близких погибших ребят. Прилетевшие чуть ли не бегом устремлялись к палаткам, словно надеясь еще застать в живых своих близких. Нескончаемый плач, словно костёр, подхваченный ветром, вспыхивал то здесь, то там. Из разных концов доносились мольбы и причитания: 'Что же ты, родненький, не дожил... сколько годков-то тебе всего... ждёт тебя Люда, ждёт... велела поцеловать и привет передать... а учительница Наталья Сергеевна всё спрашивает о тебе...' Так провожали когда-то в последний путь, в вечную дорогу русских воинов, солдат, павших, сложивших свои головы на Куликовом поле, у села Бородино, под Москвой и в Сталинграде...
  
  А потом начали выносить гробы. Высоко в небе стояло одиноко застывшее солнце. Золотое сияние разлилось над молчаливыми от горя сопками, над заснеженными хребтами гор, над заледеневшей рекой Уссури. В морозном воздухе стоял нескончаемый плач. Широкий приземистый стальной бульдозер, скрежеща тяжёлыми гусеницами, блестящим зубчатым ковшом вспарывал неровными кусками мёрзлую ледяную землю, готовя общую, одну на всех братскую могилу. Родные люди навсегда прощались со своими сыновьями, братьями, мужьями, целуя их в последний раз, стараясь навсегда запомнить их такими, какими они были сейчас. Прилетевшие из округа пожилой генерал, сняв каракулевую папаху, дрогнувшим прерывающимся голосом произнес : 'Ваш подвиг будут помнить вечно...в памяти своего народа вы, молодые ребята, навсегда останетесь настоящими героями, отдавшими свои жизни за безопасность и спокойствие нашей социалистической Родины... и преградившими путь безжалостному и коварному врагу...'.
  
  Потом грянули прощальные залпы. Гробы медленно опустили в братскую могилу. И бульдозер, словно огромный раненый зверь, утробно и сдавленно рыча, скрежеща и лязгая стальными гусеницами, начал закапывать их тяжёлой мёрзлой землей, вдавливая её и утрамбовывая всё глубже и глубже, кружась на одном месте, вокруг своей оси, словно закручивая навечно какую- то невидимую смертоносную гайку...
  
  Давным-давно истлели тела тех ребят, превратившись в невидимый прах, умерли в нищете их родители, состарились жёны, повзрослели братья и сёстры. Навсегда канула в лету та страна, за которую отдали они свои молодые жизни. Новые хозяева новой России живут теперь здесь в своё удовольствие и ни о чём не тужат. А полуостров Даманский, как и десятки других приграничных земель, теперь уже территория Китая. Нынешнее российское руководство недавно передало их безвозмездно Китаю, как было сказано, 'в знак дружбы и добрососедских отношений между двумя великими державами'.
  
  Шестидесятидвухлетняя певица, гордо величающая себя на каждом шагу кстати и некстати 'примадонной', уже изрядно надоевшая всем (ибо не исчезает она с экранов телевизоров на протяжении, как минимум, трёх с лишним десятков лет), в очередной, кажется, пятый или шестой раз, официально вышла замуж, связала себя, так сказать, в очередной раз узами Гименея. Итак, вышла замуж за молодого, что называется, да раннего пародиста (тоже уже изрядно примелькавшегося да и поистаскавшегося тоже), который моложе своей юной избранницы аж ...на двадцать семь лет. Небольшая справка: в первый раз она вышла замуж, когда её будущего избранника ещё не было на свете. В конце концов дело частное, личное. В жизни всякое бывает. И Есенин когда-то женился на знаменитой танцовщице Айседоре Дункан (она, правда, была старше поэта всего лишь на семнадцать лет). Ну, поженились и поженились, живите счастливо, тихо и спокойно. Ан, нет. Сие великое и судьбоносное событие стало для страны темой номер один. Она, страна, затаив дыхание (ибо иных проблем у неё, по-видимому, нет), следит во все глаза за всеми манипуляциями и телодвижениями 'молодожёнов'. А они, в свою очередь, охотно 'пиарятся': мелькают то здесь, то там, не исчезают с экранов телевизоров, дают бесчисленные интервью, признаются публично друг другу в вечной любви, рассказывают о том, где и как проведут свой медовый месяц. Известный телеведущий посвящает теме первой брачной ночи молодых влюбленных целую передачу в эфире первого канала... Что это? До чего мы дожили, до чего докатились, созерцая всем миром сей апофеоз самой гнусной и разнузданной пошлости!
  
  Молодая мамаша в очередной раз загуляла с друзьями и подругами. А своих двоих детей двух и трёх лет отроду оставила одних в доме. Плотно задраила окна и двери. Немного очухавшись после бурной гулянки, которая длилась больше десяти дней, спохватилась и вернулась домой.
  
  Зрелище открылось ей страшное. Нормальный бы человек или сошёл с ума, или свёл счёты с собственной жизнью. А она... Ан, нет... Спокойно и хладнокровно дождалась ночи. Отнесла тела несчастных младенцев под крыльцо, забросав их, нет, не землей (и на это, видимо, не хватило терпения и сил), а старым мусором и тряпьём. Не испытывая никаких угрызений совести, изо дня в день ходила и выходила по нему по своим бытовым и житейским надобностям. В том числе и за пособием на своих детей, которое, впрочем, тратила на себя, предаваясь всё тем же пьянкам и гулянкам.
  
  Прошло несколько месяцев. Соседи начали жаловаться в местные органы власти на невыносимый дурной запах, исходящий непонятно откуда. Приехавшие на вызов ремонтники, обследовав прилегающую территорию, в итоге обнаружили под тем самым крыльцом истлевшие останки двоих детей... Молодая мамаша сейчас находится под подпиской о невыезде (она вновь на сносях, ждет очередного ребенка), чувствует себя довольно неплохо и собирает справки для получения нового пособия. Современная Россия, 21 век.
  
  За последние десять лет в России объявлялся траур двенадцать раз. Для справки: траур в стране объявляется тогда, когда за короткий период времени гибнет более ста двадцати человек. Думаю, комментарии излишни.
  
  Восьмидесятилетняя бабушка, успешно перенесшая пластико-хирургическую операцию по восстановлению...девственной плевы, активно делится своими ощущениями с многочисленной аудиторией, отвечает на вопросы модного телеведущего А. Малахова. Она вполне серьёзно заявляет слушателям, что теперь надеется встретить достойного спутника жизни. Желательно, 'молодого, чуткого да ласкового'. Ну что тут скажешь... Современная продвинутость, наверное. Вот уж воистину, 'не стареют душой ( и телом тоже) ветераны...'
  
  Некая особа, страстная и любвеобильная, жаждущая и ищущая всё новых и новых ощущений и разнообразия в любовных утехах, однажды с неотвратимой отчётливостью и ясностью вдруг поняла, что муж её ну никак уже больше не соответствует ей, не удовлетворяет её ни в финансовом аспекте, ни в плане, как бы это помягче выразиться...межличностно-сексуальных взаимоотношений. Решение пришло мгновенно и просто: нужно срочно и быстро избавляться от верного спутника жизни. Сказано - сделано.
  
  Как-то вечером накрыла для него стол, была особенно весела и обворожительна. Крепко напоила своего суженого, а затем, уже спящего,
  удавила шнурком от ветровки. В торце одной из стен в их комнате было довольно большое углубление-ниша для подсобного помещения. Туда и был помещен в вертикальном положении её верный спутник жизни. А затем и замурован любящей супругой. Причём она сама за несколько дней до этого, когда уже созрел и был продуман дальнейший план действий, купила в местном хозяйственном магазине пару пакетов особо прочной цементной смеси.
  
  Итак, ниша была благополучно замазана цементом, а затем отштукатурена и покрыта побелкой. К заделанной цементом нише была придвинута изголовьем широченная тахта, на которой они когда-то с суженым пережили столько восхитительных мгновений. И началась новая жизнь. Любовники всех мастей и возрастов начали ходить к ней, не переставая, чуть ли не 'косяками'. Нашу 'леди Макбет' ни капли не смущал тот факт, что на все её нескончаемые любовные утехи и выкрутасы непрерывно взирает из глубины своего последнего пристанища, то есть ниши, когда-то горячо обожаемый ею супруг. Но не учла наша пассия только одного. В нашей чудесной и замечательной стране, которая изобилует всевозможными ' нано- технологиями' и инновациями, где к 2050-му году, по заверению президента, все поголовно станут бизнесменами и миллионерами ( непонятно только, кто тогда будет работать), ныне всё или почти что всё поддельное и контрафактное. Водка в магазинах -' паленая', продукты и товары - 'левые', одежда - ' самопальная', лекарства - фальшивые и т. д. Одним словом, в любой области - одна 'туфта'. То же самое проявилось и здесь. Цемент, которым была замурована вышеупомянутая ниша, хотя и куплен был в магазине, оказался также 'левым', поддельным и далеко не качественным. Намертво застыть, крепко зацементировать находящийся в нем объект он не мог. И вот в очередной раз, когда любовные утехи достигли своего апогея, деревянная спинка тахты, сотрясаемая порывами бурной страсти двух 'юных тел', ударила изо всех сил в стену той самой злосчастной ниши. Она, эта самая ниша, неожиданно разверзлась и распахнулась. 'Липовая' цементная смесь не выдержала чрезмерной нагрузки. И через какое-то мгновение оттуда на изумленных любовников выпал, широко раскинув руки и словно от удивления открыв глазницы, ещё довольно хорошо сохранившийся и лишь слегка процементированный экс-супруг. После этого наступила звенящая тишина, а затем раздался всё нарастающий мужской и женский крик, разбудивший все окрестные кварталы... Да, господа. Это тоже наша современная Россия, её нынешние уклад и нравы. Даже самому Эдгару По такое не снилось.
  
  Выходит из магазина молоденькая девушка с банкой пива в окружении двух своих поклонников. И с глубокомысленным видом произносит некую загадочную фразу: ' Я, блин, вчера, типа, откинулась, как бы оттопырилась, кайфанула по полной, насисярилась в умат, черепа - в трансе...' Долго пытался расшифровать сей словесный перл. Бедный, бедный и наивный седовласый старик Тургенев с его неистовым призывом: 'Берегите русский язык, наш прекрасный русский язык. Этот клад, это достояние, переданное нам нашими предшественниками'...'.
  
  Писатель-графоман стоял, глубоко задумавшись. Дневник неизвестного автора неожиданно обрывался. В конце последней страницы, внизу стояла едва различимая, полуразмытая ,чуть расплывшаяся от сырости и пожелтевшая подпись 'С. Кученков'. А далее и дата, которую уже толком и нельзя было разобрать.
  
  
  
  
  Вспоминается мне почему-то один день из моего теперь уже такого далёкого-далёкого детства. Летний день... показавшийся мне тогда почему-то каким-то особенным, заставившим впервые задуматься о многом. Хотя вроде бы и не было в нём ничего такого необыкновенного, загадочного или таинственного. Но ясно помню, что уловил я тогда своей детской неокрепшей душой нечто такое, словно пришедшее из иного мира и заглянувшее в самую глубь моего сознания своими застывше-неживыми глазами.
  
  Что же это было такое? Предчувствие надвигающейся беды или ещё каких-то иных неведомых и грозных событий, должных в скором времени вторгнуться в нашу семью и изменить весь уклад доселе существующей жизни? Точно не знаю. Но очень хорошо помню то чувство, впервые овладевшее мной, - чувство уязвимости, незащищенности, какой-то непрочности всего земного бытия. Но обо всем по порядку...
  
  Помню, проснулся я ранним утром от какого-то томительного чувства и непонятного беспокойств. От ощущения какой-то смутной и неясной тревоги. Это было странно оттого, что ночь была тихая и спокойная, а день обещал быть солнечным и жарким. В нашем старом деревянном доме ещё царил предутренний покой: было уютно и немного прохладно. В углу тихо белела печь, ласково светились образа. За окном молчали, словно глубоко задумавшись о чём-то, старые яблони. Предрассветный сон ещё не покинул стен нашего жилища. Тихо постукивали старые довоенные ходики на стене, отсчитывая быстрые секунды. Но на душе было всё же как-то неспокойно. Чтобы никого не разбудить, я тихо оделся и бесшумно выскользнул за дверь.
  
  День разгорался всё ярче и ярче, поднимался всё выше и выше. Он уже начинал сиять во всю мощь, солнечным звоном поднимаясь к поднебесным вершинам, к жемчужно-снежным облакам. Уже многоголосие проснувшихся птиц отчётливо слышалось совсем близко - где-то за садом, над серебряно-зелёной листвой ольховых зарослей. Лёгкий, едва видимый белый ночной туман ещё клубился по низинам неуловимым дымом, поднимаясь к небу, окутывая гибкие, ещё влажные от утренней росы ветки деревьев. И в то же время, наряду с оживающим днём, с гомоном проснувшихся птиц, чувствовалось вокруг что-то тревожно-затаённое. Почти что гнетущее, словно ожидание чего-то страшного и неизвестного.
  
  По знакомой извилистой тропинке я вышел к полю. Теплое, влажное марево уже начинало подниматься над ним. Я огляделся вокруг. И замер, поражённый еще невидимым мною доселе зрелищем. На краю поля стояла мёртвая, неживая роща. В лёгком белом тумане-саване, словно заблудившийся здесь, в летнем июльском дне, ночной призрак. И случайно попавший сюда из царства холодной, сырой ночи. Застывшая роща своими неживыми глазами смотрела пристально на меня. Мертвенный оскал застывших берёз был похож на странную полуулыбку ушедшей ночи. Рядом с ней, еле видимыми всполохами, брезжил старый погост. Не знаю, зачем я направился прямо туда. Зайдя вглубь, я огляделся. Вблизи всё было не так страшно, как издали. Пахло настоявшейся ночной росой, еще не успевшей высохнуть под лучами ярко пламенеющего солнца. А еще приторно-сладкой земляникой, какими-то душистыми травами и очень старой, давно успевшей высохнуть и облупиться масляной краской, которой были когда-то выкрашены могильные оградки. Неподвижная и прохладная, словно не успевшая убежать в иные края ночная сень ещё царила здесь. Стояла какая-то особенная пронзительная и горькая тишина, словно бы отделённая невидимой стеной от всего окружающего мира. И каждый новый звук просыпающегося летнего дня гулко и отчётливо, каким-то странным эхом отзывался здесь.
  
  А июльский день всё веселел, пламенел и разгорался, искрясь уже вовсю, словно беспечный пионерский костёр. И я вдруг с какой-то недетской непостижимой отчётливостью и очевидностью понял: в мире существуют, словно на отдаленных полюсах, независимых друг от друга, две незримые, но прочно связанные между собой невидимой, незримой нитью субстанции - жизнь и смерть. И то, что ушедшие в небытие люди не исчезают бесследно, а словно бы продолжают существовать здесь же в виде уже каких-то иных природных проявлений: в шорохе предутренней листвы, в тихом шуме ветра, в дымчато-быстром полёте летних облаков, в застывших каплях росы на ещё не разогретых травах. И что в невидимую сень рано или поздно придётся, как ни старайся, отойти каждому из ныне живущих на земле... И то, что жизнь никогда не останавливается, не грустит и не скорбит долго ни о ком, а подобно быстрой, весёлой и беспечной речушке катится и катится куда-то вдаль, бежит сама по себе, не останавливаясь ни на секунду - к новым краям и берегам, событиям и людям, прислушиваясь лишь только к себе самой. И, может быть, её основной закон, смысл всего её существования как раз и состоит именно в инерции вечного, никогда не прекращающегося движения.
  А ей самой, по сути, нет никакого дела до тех, кто рождается, живет или умирает. Кто счастлив на этой земле или несчастлив, удачлив или неудачлив, окружен любовью или одинок...
  
  Написал гениальный роман, состоящий всего лишь из нескольких слов: ' Родился. Жил. Надеялся. Верил. Любил. Страдал. Состарился. Умер'. В нём есть всё: исполненные и неисполненные желания, чаяния и надежды, боль, радость, разочарования, мудрость, обретение себя и... неотвратимый итог. Можно, излишне не обременяя читателя всякими художественными изысками, психологическими коллизиями, логичными и алогичными поступками вымышленных персонажей, в любое время суток перечитывать эти незамысловатые строки и каждый раз дополнять их, находить в них нечто новое. Тем более, что главный герой этого произведения - один- единственный персонаж. А именно - ваш покорный слуга... Искусство нам помогает жить, чтобы не умереть, до конца осознав действительность.
  
  Выступление панк-группы 'Пусси Райт' в главном православном храме столицы. Глупая, неуместная, в чём-то по-детски бессмысленная и глупая выходка. Выходка, заслуживающая в худшем случае общественного порицания. Арестовывают трёх молодых девчонок, сажают в тюрьму, а затем устраивают громкий процесс, - судят, как опаснейших преступников. Приговаривают к реальным срокам заключения. Справедливо ли, спросите вы?..
  
  Здесь же, совсем рядом, под боком у Кремля, живёт в своё удовольствие бывший мэр-миллиардер. 'Застенчивый' ворюга, мздоимец и казнокрад, каких свет не видывал, сколотивший свое несметное состояние за счёт разорения и уничтожения Москвы. Ни для кого это давно не секрет. Но никто его не судит и не преследует. Его ' кореш' и подельник по воровским делам, бывший управляющий 'Банка Москвы' (где в течение многих лет 'прокручивались', 'отмывались', а затем переводились в 'оффшорные' зоны бюджетные средства города) преспокойно (где же наше хвалёное, всевидящее 'государево око' - всемогущее ФСБ?) уезжает с наворованными миллиардами в Лондон. И там покупает за сто восемьдесят миллионов 'евро' ... замок принца Уэльского...
  
  Тут же, следом за 'Пусси Райт', возбуждают уголовное дело против оппозиционно настроенного к властям Г. Каспарова. Оказывается, великий шахматист во время митинга сначала напал, а затем искусал (или только укусил) беззащитного полицейского. Вам смешно? Мне - нет. Не страна, а какое-то 'королевство кривых зеркал'!
  
  Какой же страной стала Россия за последние два десятилетия? Думаю, ни для кого уже давно не секрет: сырьевой вотчиной небольшой группы олигархов-миллиардеров. Той самой страной, которую в начале девяностых годов они поделили между собой, присвоив себе все национальные богатства. Вот и сейчас рвут они Россию на части, распродают, 'дербанят', как хотят, при полном попустительстве и поддержке власть предержащих. Собственно, эта самая верховная власть и есть их, выражаясь бандитским сленгом, который прочно вошёл в нашу жизнь и быт, 'крыша'. Живут - не тужат. Приумножают и приумножают свои 'миллиарды' за счёт полного оскудения и обнищания всей нации, всего народа. Богачи-миллиардеры, авторитетные бизнесмены (бывшие и действующие бандиты), банкиры, правительственные чиновники всех мастей, 'силовики' - вот ныне тот оплот, столп, который поддерживает существующий антинародный режим...
  
  Вся другая, большая часть, самая бесправная, влачащая жалкое существование, - всё остальное население России. Скудеющее день ото дня, вымирающее, стареющее, покорное, безгласное, равнодушное и к судьбе своей Отчизны, и к судьбе своих детей. Не случайно, что нынешний политический строй в России крупнейшие аналитики, социологи и экономисты нашей страны и мира определили как 'бандитско-олигархический капитализм'.
  
  Так что же ныне Россия? Не побоюсь сказать, что это страна без будущего. Униженная, бесправная, обманутая и ограбленная. Пожалуй, лучше, чем сказал когда-то великий поэт, и не скажешь: 'страна рабов, страна господ', где лишь ' мундиры голубые и ты, им преданный народ'...
  
  Сейчас та же самая церковь, правда, уже несколько видоизмененная и реконструированная в 'лужковскую' эпоху и оттого приобретшая несколько фальшиво-помпезный, декоративный вид, - стоит всё там же, на том же самом месте, а именно на Воробьевых (еще совсем недавно Ленинских) горах, рядом с основной смотровой площадкой, откуда открывается ныне довольно уродливая панорама все той же 'лужковской' Москвы, осквернённой и испоганенной небоскребами-шприцами, пагодами-'плазами', всевозможными элитными отелями, немыслимыми по своей архитектуре 'деловыми' центрами.
  
  А когда-то...помню, кажется, в 1975 году, в начале мая. Да, точно. Был как раз день Первого мая - праздник международной солидарности трудящихся всех стран, один из главных праздников не этой, бандитско-олигархической , эпохи, а той, теперь уже безвозвратно далёкой, коммунистической. С первомайской демонстрацией и военным парадом на Красной площади. Я, тогда пятнадцатилетний парень, вместе с сестрой и родителями случайно оказался как раз там, у этой самой упомянутой церкви. Приехали мы туда, чтобы со смотровой площадки посмотреть на праздничную панораму тогдашней Москвы с её Ленинскими горами, стадионом 'Лужники', Новодевичьим монастырём. А также своими глазами (а не по телевизору) увидеть грандиозный и красочный праздничный салют. Юная, зелёная весна только-только едва видимой весёлой и раздольной рекой разлилась по всему пространству. Казалось, что и весь мир помолодел вместе с ней. Вечной, нескончаемой жизнью был наполнен не только воздух, но и всё зримое и незримое пространство. День был бесконечно долгий, спокойный и безмятежный, словно сон ребёнка. А приближающийся вечер как две капли воды был похож на день: такой же ясный и спокойно-чистый. Казалось, что ночь уже не наступит никогда. Что безоблачно-жемчужный день не догорит, не погаснет вовсе, а с новой силой вспыхнет, словно волшебный золотистый костёр, едва только начнут сгущаться сиреневые, дымчатые сумерки...
  
  Родители с сестрой отошли купить мороженое, а я, намеренно отстав от них, подошёл к старинной церкви с выцветшими зелёными куполами. Скромная латуневая табличка извещала о том, что сия церковь была построена в середине 15 века, что в ней когда- то венчался тогда ещё совсем молодой, почти что отрок, царь Пётр Алексеевич со своей первой женой Евдокией Лопухиной... Зайдя в небольшой церковный дворик, 'в ограду', я увидел, что небольшая по ширине то ли дорожка, то ли тропинка, извиваясь невидимой лентой, ведёт куда-то вниз по пологому склону горы, в сторону Москвы-реки, в низину. Не знаю, зачем я направился туда.
  
  Через какое-то время я остановился и стал удивлённо смотреть по сторонам. Какие- то едва видимые холмики и бугорки, истлевшие и почти что развалившиеся деревянные кресты, полуразрушенные древние памятники, ставшие от старости тёмно-малахитовыми, чугунные надгробья, истончённые и изъеденные ржавчиной. Что это? И тут я понял, что случайно попал на чудом сохранившийся в самом центре Москвы старинный древний погост, скрытый от посторонних и любопытных глаз. Видимо, совсем немногие знали о нём, - так почти неприметна была тропа, ведущая из церковного предела сюда, на невидимый снаружи склон покатого холма.
  
  Я вновь удивлённо огляделся. Страха не было. Присутствовало одно любопытство. Здесь было намного темнее, чем наверху. В зеленовато-синем сумраке я отчётливо различал надписи на крестах и памятниках - церковно-славянскую вязь, которую кто-то терпеливой и заботливой рукой, видимо, периодически обновлял, обводя свежей краской. Некоторые надписи ошеломляли: 'Казнён дня третьего в году 1594 от Рождества Христова', 'Не жалел живота своего и погиб при взятии города Нарва в году...', 'Преставился по полудни числа седьмого... славен делами и поступками своими...'. Весна здесь не шумела, не играла, не веселилась. Она словно затаилась в низине, о чём-то глубоко задумавшись. Еле видимые зеленовато-сиреневые тени прошлой жизни, давно минувших столетий вспыхивали здесь неуловимыми огнями, дрожали, перемещались и исчезали в каком-то нездешнем пространстве. Словно на миг возвращались сюда, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на эту, неведомую им жизнь. Даты пугали и завораживали: '1703-1752 гг.', '1590-1620 гг.', '1503-1571 гг.', '1790-1813 гг.', '1810-1890 гг.' и другие, стоящие уже ближе к нашим дням. Там, наверху, на смотровых площадках играла музыка, шумела праздничная толпа, веселился и на что-то надеялся двадцатый век в славную эпоху 'развитого социализма'. А здесь, внизу, в затенённой низине, молчали, словно давно уснули, но не исчезли навсегда свидетели царствования времен Иоанна Грозного и тёмной кровавой опричнины, современники царя Алексея Михайловича, своенравного Никона, несгибаемого в своей правоте протопопа Аввакума и великого раскола. Очевидцы нашествия на Москву крымского хана Гирея, участники стрелецкого бунта и сподвижники первых азовских походов молодого царя Петра. Многое, многое казалось странным. Будто я невольно стал свидетелем или даже участником некоего театрального действия. Какого-то фантастического, в духе Кафки, спектакля, где всё было переплетено между собой и трансформировано самым странным образом. И теперь уже навсегда непреодолимая отчуждённость времен и какая-то невидимая связь между прошлым, настоящим и будущим...
  
  Через несколько лет, накануне Московской Олимпиады, некрополь бесследно исчез. Как будто его и не было вовсе. Как рассказала мне потом одна старая-престарая служительница храма, ночью подвезли строительную технику: экскаваторы, трактора, бульдозеры. И за несколько часов сровняли все древние захоронения с землей. Так что и следов никаких не осталось.
  
  Официальная статистика: современная Россия по продолжительности жизни её населения занимает 160 место в мире (то есть ' плетётся в хвосте' среди самых отсталых, бедных и неразвитых стран Азии и Африки); 97 место - по уровню и качеству медицинского обслуживания. И это наша с вами самая великая и богатая в мире страна! Вот вам и ответ на всё, буквально на всё. На все эти бесчисленные, пустые рассуждения наших президентов-премьеров о 'нанотехнологиях', 'инновациях'. На нагло-каждодневное враньё в теле- и радиоэфире 'об отеческой заботе и социальной поддержке населения России', о собственном бескорыстном служении во благо государства и его народа.
  
  Современная, так называемая новая российская 'бизнес-элита' (она же, как правило, политическая ), все эти абрамовичи, мамуты, потанины, березовские, гусинские, ходорковские,фридманы, авены, вексельберги, шохины, прохоровы, дерипаски и другие - это как раз и есть те самые люди, которые в самом начале девяностых при поддержке Ельцина и его 'семьи' присвоили себе все национальные богатства страны, украв их у народа и делясь награбленным с правительством и 'ручным' парламентом, который лоббирует и принимает законы, выгодные 'кучке' олигархов-миллиардеров...
  
  Когда-то в Смутное время народ с презрением называл предателей-правителей одним словом 'Семибоярщина'. Ныне в Росси всеми нами правит 'Семибанкирщина'...
  
  Интервью с мисс Россия 2010 года Алисой К. Лексикон мисс чем-то удивительно похож на лексику Эллочки-людоедки из 'Двенадцати стульев' Ильфа и Петрова: 'офигительно', 'просто супер', 'клёво', 'прикольно', 'красава', 'круто' и так далее. Сравните: 'шик', 'блеск', 'хо-хо', 'хамишь, парниша'.
  
  К извечным русским вопросам 'Что делать?' и 'Кто виноват?' ныне прибавился еще один: 'Почему одним всё, другим - ничего?'
  
  Одно из самых отвратительных публичных зрелищ середины девяностых - это танцующий на сцене вместе с Женей Осиным, в преддверии президентских выборов, Ельцин. Внимательнее вглядитесь в выражение его лица. В эту скорее маску кровожадного людоеда с острова Мумбу- Юмбу, в этот первобытно-звериный оскал. А сам так называемый танец - это пляска некоего неандертальца или питекантропа на обломках рухнувшей страны в предвкушении кровавой трапезы.
  
  Нет, что ни говори, а технический прогресс идёт семимильными шагами. От берёзовой лучины до всевозможных светодиодных и энергосберегающих ламп. От допотопного телевизора 'КВН' с увеличительной линзой на крохотном экране до плазменных объёмных и многомерных агрегатов. От смешных арифмометров и допотопных ЭВМ, огромных, как затонувшая баржа, до компактных суперсовременных компьютеров последнего поколения.
  
  Идёт ли такое ускоренное развитие техники на пользу самому человеку, не превращает ли его творческую индивидуальность в частицу некоего виртуального бездуховного пространства - это уже другой вопрос. Здесь слишком много у каждого своих аргументов и 'за', и 'против'. Достаточно сказать, что нынешнее поколение молодых людей перестало читать книги, что бумажная книга напрочь вытесняется ныне всевозможными развлекаловками: от сотовых телефонов до ноутбуков. А ведь еще совсем недавно Лев Толстой шёл по полю за простым крестьянским плугом. Поэты Фет и Мей слагали стихи об 'огнедышащем чуде' - первом паровозе...
  
  Кстати, во времена Пушкина (вы уж меня простите!) в роскошных домах и особняках не было элементарной канализации. Все естественные нужды справлялись в огромных специальных глиняных горшках, оборудованных удобными сиденьями. Вышеупомянутые сосуды находились, как правило, в отдалённых, предназначенных для этого процесса комнатах. На минуту представим себе такую наивно-трогательную картину. Сидящие на этих самых глиняных горшках полукругом Пушкин, Жуковский, Крылов, Карамзин, Дельвиг, Батюшков, Гнедич мирно о чем-то беседуют, смеются, шутят, спорят о дальнейших путях развития отечественной литературы...
  
  Любая страна живёт и поступательно развивается только тогда, когда в основе её государственной идеологии заложена позитивная национальная идея. В дореволюционной России такой идеей являлась идея православного панславизма. Смысл её состоял в том, что под эгидой самодержавия и православия должны были объединиться все славянские народы. Но идея оказалась несостоятельной. Славянские страны перессорились между собой. Из-за крохотных территорий Болгария начала воевать с Сербией и Черногорией. А затем и вовсе вступила в войну с Россией на стороне Германии. И это несмотря на то, что за её независимость от турецкого господства было столько пролито русской крови! Да, не стало такой, казалось бы, привлекательной для всех славян идеи. А с её исчезновением распалась и Российская империя...
  
  В идеологии Советского Союза краеугольным камнем являлась идея построения коммунистического общества на принципах социальной справедливости и всеобщего благоденствия. Семьдесят лет под знаменем Ленина-Сталина (а потом только Ленина) мы пытались построить такое общество. Когда же сама идея была дискредитирована, осмеяна, оболгана, опошлена самими генсеками, их замами, первыми и вторыми секретарями, кэгэбэшниками, торгашами, жуликами всех мастей, то вмиг распалась, словно карточный домик, некогда великая держава...
  
  В нынешней современной России напрочь отсутствует национальная идея. Её заменил принцип, который стал главенствующим для всех во всех сферах окружающей жизни: 'Обогащайтесь кто как может, любыми способами!' Наши правители охотно претворяют этот лозунг в жизнь на своем примере, присвоив себе все национальные богатства и алчно и ненасытно набивая долларами свои карманы. Сознательно искореняются из повседневной жизни такие понятия, как 'милосердие', 'сострадание', 'духовность' - то самое, что всегда отличало Россию от других стран. Ничего этого сегодня нет и в помине. Но любой здравомыслящий человек понимает, что с таким скудным, спекулятивно-торгашеским багажом, как нынешний, далеко не уедешь. Современная Россия - скорее неуправляемый корабль с прохудившимся днищем среди волн и скал. Вопрос в одном: долго ли он продержится в таком состоянии на плаву, как скоро, если ничего не изменится, пойдет ко дну? Думаю, что ждать осталось недолго.
  
  Для меня когда-то, ныне уже совсем давным-давно (иногда даже кажется, а было ли всё это на самом деле?), волшебной музыкой звучали слова мамы: 'Скоро Новый год...' Ах, как много было прекрасно-скрытого в этом неповторимом звучании, в её чуть загадочной улыбке. И плавный, пушистый медленный снежок, таинственно кружащийся над крышами молчащих домов. И тихо разгорающиеся фонари в таких уютных старых московских двориках. И далёкие, таинственно мерцающие окна в полудеревянных домах дореволюционной постройки. И звонкое вечернее катание на санках с приятелями с крутых ледяных горок. Как прекрасно было это ожидание. Ведь за всем этим незримо таилось сказочно-новое: и весёлые встречи с друзьями, и шумное веселье, и общение с родными и близкими, и нарядно-красивая, пахнущая морозом и зимним лесом, пушистая разлапистая елка, украшенная диковинными игрушками, гирляндами и искрящаяся огнями. И подарки, и поздравления, и уверенность в том, что в мире есть нечто незыблемое, вечное, молодое и бессмертное, не зависящее от времени и от снежных вьюг за окном. Бессмертие самых твоих близких и родных людей. Долгожданные встречи. Весёлые голоса и смех. Поздравления и шутки. Моментально брошенные взгляды, в которых выражено всё. Праздничный стол, заставленный по тем временам невиданными деликатесами, всевозможными домашними выпечками, сладостями. Густой запах свежих мандаринов, разложенных по всевозможным хрустальным вазочкам и подносам. Но самое главное... самое главное - это ожидание чего-то необыкновенно хорошего , радостного. Того, что должно произойти или случиться в этом новом наступающем году. Да, да, именно ожидание счастья делает, наверное, нас по-настоящему счастливыми...
  
  Как быстро все это закончилось и как мало сбылось из того, о чём когда-то мечталось. Нет уже в живых глубоко любимых и чтимых мною матери и отца. Давно потеряны духовные связи и человеческие контакты с теми, кого считал когда-то самыми близкими и родными, с кем не мог расстаться раньше и на полчаса. Очень многие постарели, как-то незаметно исчезли или разъехались по другим городам и весям. И только в прежней памяти остаются они такими же азартными, стремительными, весёлыми, счастливо-молодыми. Жаль, жаль... Ведь так, несмотря ни на что, хочется верить всегда только в одно хорошее.
  
  Пусть хоть на миг мне станет радостно,
  И жизнь не будет столь пуста -
  Придет зима из сказки Андерсена,
  Мечтою детскою чиста.
  
  Волшебный свет - в нём всё воздушнее,
  Всё оживает, как вчера:
  Свиданья, смех, давно минувшее,
  Снов золотая мишура.
  
  И с горок звонкое катание,
  И предвечерние огни,
  И Герды нежное признание
  О вечном счастье и любви.
  
  Вновь слышу крики разрезвившихся
  Детей, их смех и торжество.
  Я вспоминаю о несбывшемся,
  О том, что было и прошло.
  
  И пусть другим сегодня радостно,
  Но вдруг напомнила зима
  И тихий снег из сказки Андерсена,
  И позабытые слова.
  
  
  Нынешние, так называемые 'новые года', летят с монотонной, всё больше повторяющейся периодичностью и быстротой. Словно падают с поникших дерев тусклые, мокрые листья в сырую и ненастную, промозглую осень. Будто кто-то незримый и невидимый из своей заоблачной высоты тасует и раскладывает карты нашей скудной и однообразной жизни, наших судеб. Эти года стираются в памяти, ничем особенным не выделяясь и не запоминаясь. Разве что одной неизменной похожестью: жить становится всё труднее и труднее. Увидим ли мы когда-нибудь хотя бы подобие света в конце этого бесконечно длинного, серого и однообразного тоннеля?
  
  Что вспомнится мне, когда я бесповоротно и неотвратимо, впрочем, как и все остальные живущие на этой земле до меня, приближусь к той последней неотвратимой черте, за которой 'тишина и холод'? Точно не знаю... Наверное, своих самых дорогих и близких людей. Многих из них вот уже много лет нет на свете, нет со мною рядом. Но всех их, и живых и ушедших, я по-прежнему люблю, с какой-то призрачной надеждой жду и скучаю. А ещё навсегда ушедшие, почти что забытые, безоблачные и радостные, такие светлые и ясные, солнечные поляны далёкого детства. Сбывшиеся и несбывшиеся мечты так рано отлетевшей и быстро ушедшей навсегда юности. Шумящие серебристо-лунной листвой ночные тополя в ныне уже исчезнувших навсегда старых московских дворах. Какие-то заветные, навсегда отзвучавшие слова и предания, которые остались только в памяти сердца. Ну вот, вроде и все, о чём мне хотелось рассказать вам в своем несколько эмоциональном и излишне откровенном повествовании. А остальное - молчание...
  
  Забудется смешное и великое,
  Даль новою оденется травой...
  Лишь счастье, словно солнце ясноликое,
  Останется за белою горой.
  
  Я больше не смотрю вперед с надеждою-
  Грядут совсем иные времена,-
  Стирая в памяти рукой небрежною
  Слова, поступки, даты, имена.
  
  Жизнь догорит, как будто в поле зарево,
  Когда ветра безжалостно- грубы.
  Чужие люди-во дворе хозяева
  Моей страны, да и моей судьбы.
  
  И что-то скоро темное, безликое
  Сомкнется грозной тучей надо мной...
  Лишь счастье, словно солнце ясноликое, Мелькнет вдали за белою горой.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"