Dreamwords : другие произведения.

Мистика-2013. Работы организаторов

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  • © Copyright Dreamwords
  • Добавление работ: Хозяин текста, Голосуют: Любой посетитель
  • Жанр: Любой, Форма: Любая, Размер: от 8к до 35к
  • Подсчет оценок: Среднее, оценки: 0,1,2,3,4,5,6,7
  • Аннотация:

    ПРИЁМ РАБОТ ОТКРЫТ!

  • Журнал Самиздат: Dreamwords. Душа сама создает свои Горизонты...
    Конкурс. Номинация "Мистика. Работы организаторов." ( список для голосования)

    Список работ-участников:
    1 Васильева Т.Н. Татка   19k   Оценка:5.00*8   "Рассказ" Мистика
    2 Вербовая О.Л. Бог тебя прости!   19k   Оценка:2.33*7   "Рассказ" Мистика
    3 Ермакова М.А. Калейдоскоп Маши Мишиной   22k   Оценка:9.66*6   "Рассказ" Проза, Мистика, Хоррор
    4 Логос Г. Искусство быть слепым   19k   "Рассказ" Фантастика, Мистика
    5 Мудрая Т.А. Мадонна спускается в ад   15k   Оценка:3.73*16   "Новелла" Проза, Религия, Мистика
    6 Штерн В. До небес не достучаться   23k   "Рассказ" Проза, Мистика, Постмодернизм
    7 Ясинская М. Шарманщик и буратинка   28k   Оценка:5.23*17   "Рассказ" Фантастика, Мистика

    1


    Васильева Т.Н. Татка   19k   Оценка:5.00*8   "Рассказ" Мистика

      Все валилось из рук. Бесконечно жужжала кофеварка, выдавая новые порции крепкого горячего кофе. За окном хмурился ноябрь, небо затянули фиолетовые тучи, голова разрывалась от усталости и боли.
      Задолбал меня этот проект! Время поджимало, куча мусора росла, а проект не получался, и все тут. Внутри кипело, раздражало буквально все - и соседская кошка, сделавшую кучку посреди коридора, и ледяная дорожка возле подъезда, и семейная пара, нахватавшая полную тележку жратвы, когда мне нужно было всего лишь батон, упаковку сосисок и блок сигарет. Про начальство вообще молчу.
      Одуревшая от усталости и бессилия, я не отвечала на звонки и смс-ки, выключила телевизор - все равно ничего путевого не показывают. Вышла из онлайна в Агенте, Скайпе и Аське. Отказалась от похода в сауну и даже от свежего воздуха - курила сигарету за сигаретой, забывая проветривать комнату.
      С ненавистью глянув на пришпиленный к столу лист бумаги, засела за ноутбук. Очередной вариант проекта ехидно кривился с экрана. Вздохнув, приголубила его всеми добрыми словами из народного лексикона и взялась за мышку.
      Мешало громкое тиканье часов. Затолкала будильник под подушки. Принесла кружку с кофе и бутерброд с колбасой и зарылась мозгами в проект.
      Стук в дверь испугал до смерти. Оторопело глянула на экран, прислушалась. Стук повторился. Странно. Свет есть, чего стучать-то?
      Запахнув кофту, потащилась в коридор.
       Уж сколько раз твердили миру... В общем, видимо, проект мне мозги застил - не подумав, даже не спросив "Кто там?", отворила дверь.
      На пороге стояла девочка. Лет пяти. Примерно. Не успела я открыть рот, чтобы спросить, что ей нужно, как она деловито, по-хозяйски, зашла в квартиру.
      - Здравствуйте. Вы кто?
      Здрасьте, ага. Конь в пальто. Сделав строгое лицо, отвечаю:
      - Наталья Львовна. А ты кто?
      - Я - Татка. А где мама?
       Ого. Ещё и мама должна прийти? Блин, это, наверное, их тех, что шатаются по квартирам, дурача хозяев. Но я-то не пенсионерка слабовидящая и доверчивая, меня не так просто обмануть. Хм... Но ведь дверь-то я открыла! На всякий случай выглянула в уличный коридор - тихо, никого не видно, не слышно. Может, девочка заблудилась?
      Блин, вот свалилась на мою шею, и без неё все сикось-накось.
      Девчонка прошлась по квартире, хмуро сдвинула брови. Ткнула пальцем в экран ноута:
      - А это что? Телевизор?
      Пфф... странная девочка, неужто не видит, что это ноут?
      - Тетя Наташа, а мама скоро придет?
      Я пожала плечами. Понятия не имею. А вообще, что нужно делать, когда дети теряются. Хм. Кто-то теряет, кто-то находит. А! Нужно сообщить в полицию. Сейчас я это и сделаю.
      Рука выронила телефонную трубку, горячую, как раскаленное железо. Что за ерунда? Девочка подбежала, подняла, положила на стол:
      - Телефончик сломался?
      Я машинально поставила трубку на базу. Экран ноута укоризненно светился незаконченным проектом.
      - Татка, мне очень некогда. Ты займись чем-нибудь, пока мама не появится, а я поработаю, хорошо?
      - Я есть хочу! - заявила девчонка, покосившись на мой бутерброд. Ну, ладно. Подвинула ей тарелку. Откусив солидный кусок, Татка скривилась:
      - Невкусно.
      - Ну, ты, мать, избалованная, колбаска-то не дешевенькая, однако...
      - Я каши хочу. Манной. С комочками.
      Ага. Сейчас. Вот что угодно, только не манная каша. Не умею я её варить. Да и молока у меня нет, вроде бы. А! Есть йогурт. На него девица вроде согласилась и на какое- то время отстала. Я уткнулась в проект.
      - Я хлеба хочу! С сахаром. И маслом.
      Блин... Идем обе на кухню. Я достаю ломоть хлеба из упаковки, мажу маслом, открываю сахарницу. Татка деловито и обильно посыпает кусман сахаром, вытирает об себя сладкую руку и уминает хлеб за обе щеки.
       - Нельзя вытирать руки об одежду! - поучаю я, строго сверкнув пластиковыми линзами очков.
      Та кивает, активно орудуя челюстями. Маленький смешной хомячок с круглой конопатой мордашкой. И, вообще, пухленькая девчонка. Нос картошкой. Облизав губы и вытерев их ладошкой, Татка оживленно предлагает:
      - Давай сахар поджарим?
      Э, нет. На эту провокацию я не поддаюсь. Никаких жженок! Качаю отрицательно головой, Татка вздыхает, потом соглашается, и мы гуськом возвращаемся в комнату. Я сажусь за ноут, гостья, склонив голову набок, встает рядом. Тишина, щелканье клавиш.
      - Тетя Наташа, я рисовать хочу.
      Я вздрогнула, от испуга нечаянно нажала на правую кнопку мыши. Проект дернулся, уехав с экрана. Чёрт! Я уже успела забыть про девчонку. Пошарив в столе, достала фломастеры, сунула ей в руки.
      - А карандашиков цветных нету? - повертев в руках фломастеры, с надеждой спросила Татка.
      - Только простой.
      Девчонка капризно скривила губы. Нахмурилась. Открыла фломастер, лизнула, черкнула на руке. Вздохнула и ушла куда-то за мою спину. Как раз вернулся на место проект, и я ухватилась за мышку.
      В тишине какое-то время раздавался скрип фломастеров. Блин. Ну, почему я раньше не глянула, что она вытворяет?
      Татка, высунув от напряжения язык, воодушевленно рисовала на обоях. Австрийских! Буквально месяц назад с любовью наклеенных на стену лично мною с помощью подруги Сашки. Скрестив руки на груди, не стала ими размахивать после драки. Сама виновата - бумаги-то ей не дала! Со стены расклабился в улыбке рыжий пес с черным кругляшом на носу.
      - Это что такое? - спросила её, сурово нахмурившись.
      - Это Пиф!
      - Чего? - что-то царапнуло глубоко под ложечкой, - Пиф?! Какой ещё Пиф?
      - Собачка...
      Комната поплыла-пошатнулась. Глянув ещё раз на рисунок, я перевела взгляд на девочку. Шелковое платьице с оборочкой по подолу, рюши на рукавчиках и на воротничке. Фиолетовые лилии по желтому полю. Две косы с вплетенными в них полосатыми ленточками - бантами. Простые коричневые колготки. Татка наклонилась за упавшим фломастером. Я разинула рот. Ничего себе, это не колготы, а чулочки на длинных резиночках. Штанишки с "рукавами-фонариками". Да это же... Я, опешив, села на стул:
      - Ты откуда такая?
      - Я отсюда! - заулыбалась в ответ Татка.
      Так. Срочно позвонить в полицию. Однако телефон заорал сам. Машинально схватилась за трубку:
      - Да?
      - Наташка, такая мать, ты совсем обнаглела? Ты забыла, какой сегодня день?
       Календарь со стены подсказал: среда. В пятницу мне проект заказчику сдавать. О-ой. Какой день? А... сегодня же у мужа возмущенной подруги день рождения! И я должна была там веселиться. Пролепетав кучу банальных извинений, свято пообещала зайти в выходные. Сашка поворчала и отключилась. Я тут же снова стала набирать номер полиции. Телефон не работал. Мобильник, кстати, тоже. Сговор какой-то, честное слово. Может, мне просто самой отвести Татку? Точно! Я снова глянула на девчонку, усиленно рисующую на растеленном для проекта листе ватмана домики, людишек и желтые цветы. И в чем я её поведу? Она ведь без верхней одежды пришла...
      Татка подняла на меня каре-зеленые глаза - один карий, другой разноцветный, в горле у меня что-то ухнуло, сердце заколотилось, руки разом замерзли...
       - Тетя Наташа, поиграй со мной в куклы?
       - У меня нет кукол.
      - У меня есть! - Татка подбежала к бабушкиной этажерке, которую я какой год собираюсь высвистнуть на помойку, да всё руки не доходят .Вот и держу в ней старые газеты да всякую ерунду. Отворив дверцу, девочка достала оттуда... целлулоидную куклу. Я попятилась к столу - ну не было у меня там никаких кукол! Не было!
      Татка уселась на диван, с надеждой подняла на меня глаза:
      - Поиграй с нами.
      Я растерянно пожала плечами, чувствуя, что кружится голова. Татка разгладила на целлулоидной кукле платьице, покачала её. Та протяжно пропела:
      - Ма-ммма...
      Блин, что со мной такое? Я поняла, что стою и реву. Зажав рот рукой, отвернулась к окну - не хватало, чтобы девчонка увидела, поняла - мне не по себе, мне очень страшно.
      Девочка что-то бормотала, а потом стало тихо, так тихо, что было слышно, как тикает упрятанный под подушки будильник.
      Повернувшись, я обомлела. В комнате никого не было. Только я. Одна во всей квартире. Глюки, видать, у меня начались от постоянного курения и поглощения крепкого кофе литрами.
      Протерев глаза, села за проект, уткнулась, увлеклась - вроде, проклюнулось, сдвинулось с места. Очнулась от странного звука - скрипа пристенного шкафа. Вцепившись в подлокотники кресла, не мигая, уставилась на медленно открывающуюся дверцу...
      Татка вылезла оттуда взлохмаченная, недовольная, капризно протянула:
      - Я жду, жду, спряталась, а ты меня не ищешь...
      - Послушай, Татка... Мне очень некогда. Ты поиграй сама. Вот тебе ещё куколка, - и я достала с заветной полки присланную мне из США красавицу Барби.
      - А-а-а-х! - глаза Татки засияли от восторга, она протянула ручонки, бережно взяла Барби и уселась на диван, заворковала над новой игрушкой.
       Ура! Я свободна, хотя бы на время. Повернулась к компу...
       - Ма-мма...
      Раздалось с дивана, сердце ухнуло куда-то вниз, я обернулась. Барби чинно сидела, одаривая меня голливудской улыбкой, а Татка укачивала старую куклу, что-то ей напевая...
      Я поняла, что проект сдохнет, если не отведу девчонку к матери или в полицию. Блин, ну почему телефоны молчат, ведь Сашка до меня дозвонилась!
       Татке надоело чинно сидеть на месте, она притащила мне на стол кукол, разложила тут же фломастеры, уставившись в экран ноута, попыталась завладеть клавиатурой, тыча в буковки пухлыми пальчиками. С громкими криками прыгала на скакалке, которую я сдуру ей выдала, снова ела хлеб с сахаром, стаскала меня дважды в туалет по разным надобностям.
      Потом, видимо, выдохлась и накуксилась:
      - Где моя мама?
      Я вздохнула, соображая, у кого из соседей есть маленькие дети - попросить одежду. Временно, конечно. Мысль, к сожалениию, не получила развития - выходить из дома в ноябрьскую слякоть совсем не хотелось.
      - Послушай, Татка. Давай договоримся. Ты сейчас поспишь, а я буду работать. Мне нужно делать срочную работу, понимаешь?
      - Да. Только ты мне почитай...
      О господи... Что ей почитать? Не Хмелевскую же и не Анну Гавальда! Где-то у меня была энциклопедия детская. Я кинулась к книжному шкафу, отыскала книжку, какое-то время Татка слушала, потом зевнула, прикрыла глаза. Я тихонько отошла к столу, тупо уставилась на проект...
      Будильник под подушками щелкал, отбирая драгоценное время. Солнце нашло лазейку и выскочило из-за туч, сначала робко, а потом все ярче освещая окна.
       - Ой, какая сумочка, - раздалось над самым ухом.
      Татка вертелась у зеркала. Потом резво забралась на стул, и, размахивая моей сумочкой, стала рассказывать стихотворение:
      
      - Где обедал воробей?
      - В зоопарке у зверей*...
      
      Забыв про проект, я искренне хохотала, глядя, как она изображает маршаковских зверюшек: льва, слона, крокодила, и медвежонка.
      
      - А зубастый крокодил
      - Чуть меня не проглотил!
      
      При этих словах девочка широко раскрыла рот и, разведя руки в стороны, громко хлопнула в ладоши, изображая пасть крокодила. Потом раскланялась и объявила: "Пришел июнь".
      
       - Июнь! Июнь! -
       - В саду щебечут птицы.
       - На одуванчик только дунь -
       - И весь он разлетится.
      
      Татка декламировала, а я... Я вдруг увидела большую поляну, полную пушистых одуванчиков, себя - Таткину ровесницу. Я бегу по этому полю к маме, легкие белые пушинки взлетают, кружатся надо мной, щекочут нос и щеки, я отмахиваюсь и весело смеюсь. Мама хватает меня в охапку, мы падаем в траву и вместе любуемся на белый хоровод.
      - Ты не ушиблась, Натка?
      Я качаю головой и обнимаю маму за шею крепко-крепко. И чувствую, как по щекам текут слезы...
      - Тетя Наташа, ты чего плачешь?
      - Иди сюда, Татка, - я протянула руки, мне вдруг захотелось приласкать девочку. Татка слезла со стула и медленно прошла мимо, сказав:
      - Не надо. Тебе же некогда...
      Хлопнула входная дверь. Я столбняком стояла посреди комнаты, ничего не соображая.
      Ушла? Бросившись к двери открыла - никого.
      - Татка! Ты где, Татка?
      Снова спряталась? Нет... Я подумала, что девочка, наверное, приехала в гости к кому-нибудь из соседей. Ну, конечно же! Перепутала этажи, поэтому и попала ко мне. Ну, да, она же без верхней одежды. Вздохнув, я надела очки и села за стол, уставилась на экран ноута. В голове было пусто.
      Придется после проекта принимать антидепрессанты, а то свихнусь окончательно.
      Отложила мышку. Нет, работа не шла. Я переживала за Татку. Надо пойти её искать. Взгляд упал на лежащий на столе томик Энциклопедии. Как сомнамбула, я взяла книжку, чтобы убрать на место. Открыла шкаф, и дрожащими руками стала выкидывать оттуда книги, журналы, письма. Сейчас, сейчас. Вот он! Старый альбом с фотографиями. Осторожно подвинув куклу, уселась на диван. Медленно листаю альбом.
      Нашла! Я стою на стуле с сумочкой в руках, улыбаюсь во всю круглую мордаху, на голове большой полосатый бант. Жаль, фото не цветное, не видно, что у меня разные глаза. Один карий, другой - каре-зеленый...
      Вот я на озере, втянула голову в плечи от падающих на меня водяных брызг. Солнце слепит глаза, играет бликами на воде. Конопушки весело облепили нос, рассыпались по щекам. Папа тогда учил меня плавать. Я визжала от восторга и страха, прыгая в воду с его широких плеч. Когда заходишь в озеро, вода кажется холодной, щиплет, щекочет ноги и живот, по телу пробегают мурашки, папа берет меня за руки и окунает с головой. И вода становится теплой, даже горячей. Хорошо. Как хорошо!
      А это прабабушка. Старенькая, вся в морщинах. Иногда меня оставляли у неё. Я погладила рукой фото. Баба Таля - моя тезка - грустно улыбалась с крохотной, единственной фотографии.
       Закрыв глаза, вижу старый дворик, где сидят на лавочках бабушки, в песочницах играют ребятишки. Я еду на трехколесном велосипеде, взятом напрокат у соседского мальчишки, и кричу, счастливая и довольная:
      - Талик! Талик! - это я так бабу Талю по-свойски звала...
      - Слезай, Татка, слазь немедля! Разобьёшься, окаянная! - испуганно кричит бабушка.
      Она звала меня Таткой. Татка? О, господи... Я вскочила, бросилась к дверям, понеслась по лесенкам в тапочках на босую ногу, крича:
      - Татка! Вернись, Татка!
      Выскочила на мерзлое крыльцо. Никого. Медленно вернулась в квартиру, по пути звоня ко всем соседям. Кого-то не было дома, а остальные не видели странной девочки в шелковом платьице. Господи, почему я позволила ей уйти? Я молча ревела, скулила, молила:
      - Вернись, Татка...
      Тишина. Она обиделась и ушла. Вернулась туда, куда мне нет дороги...
      Экран ноута захлопнул страничку с проектом, выведя заставку, разноцветные линии медленно вращались на экране. Я села на диван и взяла куклу.
       Ма-мма...
       Закрываю глаза. Передо мною магазин "Детский Мир". Я выхожу оттуда в новом платье, желтом с фиолетовыми лилиями, восторженно любуясь оборочками и рюшами. Иду вприпрыжку, счастливая, нарядная, держась за мамины и папины руки.
       Странно, но комната словно расширилась, стала светлее, хотя наступил вечер. Память подсказывает мне смешные и грустные истории из далекого детства. Я смеюсь и плачу.
       То запиваю горячий пирожок с ливером стаканом газировки с двойным вишневым сиропом, то читаю первую книжку, "Приключения Пифа", смешного рыжего пса с черной картошкой на кончике носа. На кухне бабушка варит любимую мою манную кашу с маленькими комочками...
      Я доедаю кусок вкуснейшего серого хлеба, намазанный маслом и посыпанный сахаром, вытираю об себя липкие руки и бегу на улицу.
       Лето. Цветет ароматная сирень, качают тяжелыми головами Золотые шары, раскрыли малиновые бутоны мальвы. Легкий ветерок шелестит тополиными листьями, разносит по земле белый пух, словно хрустящий снег, ноги утопают в мягкой высокой траве.
      Нас во дворе много, играем в классики. Прыгаем то на двух, то на одной ноге, рисуем домики. Я перелезаю через низенький забор газона, и, откинув за спину косы, собираю желтые солнышки в один букет, зарываюсь в них лицом.
       Вкусно пахнет пирогами. С картошкой. И большим пирогом с повидлом, с хрустящей решеточкой из запеченного теста поверх начинки. А ещё компотом. Из сухофруктов.
      - Наташа! Иди домой, чай пить, - зовет усталая но довольная, раскрасневшаяся от стряпни мама.
       Стук в дверь заставил вздрогнуть. Я медленно надела очки, подошла:
      - Кто там? - зачем я спрашиваю? Трясущейся рукой, не смея надеяться, раскрываю дверь. На пороге улыбается Татка во всю круглую мордаху, протягивает мне букет Золотых шаров.
      - Татка, ты вернулась? Я так испугалась, что мы больше не увидимся...
      Она глянула на меня каре-зелеными глазищами и сказала совсем по-взрослому:
      - Я всегда буду с тобой. Только позови.
       И обняла меня. Крепко-крепко. И тут заорал будильник. Я очнулась, сжимая себя в собственных объятьях. Татка исчезла. Я глянула в зеркало, поправила прическу, вытерла слезы. Решительно выключила ноут, переоделась и, поймав такси, поехала на день рождения мужа подруги.
      Проект в пятницу был одобрен заказчиком без замечаний.
       ***
      Когда мне вдруг становится плохо, я сажусь на диван и, глядя на австрийские обои, вижу, как сквозь годы улыбается нарисованный мною в детстве на этой стене смешной рыжий пес.
      И тогда приходит Татка.

    2


    Вербовая О.Л. Бог тебя прости!   19k   Оценка:2.33*7   "Рассказ" Мистика

      Говорят, чем глупее человек, тем большим умником он себя считает. Я же всю жизнь прожил с мыслью, что нет никого в целом свете умнее меня. А если кто так не считает, значит, он полный идиот. Особенно если человек при этом говорил: стыдись, Ваня, накажет тебя Бог за гордыню. Я в ответ смеялся. Какой такой Бог? Где он, этот Бог? Да фигня это всё! Никакого Бога нет и не было. Всё это придумали попы, чтобы дурачить народ.
      Зато теперь я знаю, что Бог есть, только меня к нему не подпустят на пушечный выстрел. Что после смерти человек не уходит в небытие, я убедился на собственном опыте, когда однажды в метро подошёл слишком близко к краю. Когда я опомнился, я уже лежал поперёк рельс. Поезд, мчавшийся на меня с неумолимой скоростью, было последним, что я увидел в земной жизни.
      Рай и ад - всё это, как оказалось, взаправду существует. Но рай высоко и далеко. Мне туда не добраться. Остаётся только смотреть на него снизу и обречённо вздыхать. Ад... ну, в общем, это моё нынешнее местообитание.
      Черти, котлы - всё здесь есть. А ещё тут целыми днями гремит музыка, от которой болит голова и закладывает уши. И вонь как из общественного сортира. За пять лет, что я здесь варюсь, я уже понял, что так воняют наши поступки и помыслы. И мои, и Гошки из соседнего котла - и вообще всех, кто здесь находится.
      А нас здесь много. Вот волокут ещё одного. Он вырывается, кричит: не хочу в ад! Но кто его тут станет слушать? Несчастного бросают в котёл, наполненный кипящей водой - совсем как пять лет назад швырнули меня. Интересно, что этот дедок сделал?
      - То же, что и ты, - отвечает он.
      Быстро же ты, Афанасьевич, научился читать мысли! Я привыкал к этому, наверное, недели две. Для меня было сюрпризом обнаружить, что отныне я могу смотреть куда угодно и видеть, что думают ныне живущие и умершие.
      Видеть, слышать - и только. Разговаривать с ними мне не дают. Начальство не пускает. Какое? Да это же, адское. Оно не могло ничего сделать, когда Алла с Ниной хотели меня видеть. Волей-неволей ему приходилось мириться с тем, что я разговаривал с Аллой в её снах, а с Ниной - даже наяву. Впрочем, нам с дочерью и разговаривать было не надо - я посылал ей мысль, она её слышала и в ответ посылала свою. Тогда она и её мать ещё верили в то, что я их любил.
      Вот уже и полночь. Грохот музыки стих, и вместо него раздался пронзительный писклявый голос:
      - Чванство!
      Так могла бы визжать девица, убеждённая в том, что она - будущая оперная певица, а настоящая опера - это визжать погромче и подольше. И вот представьте, эту "оперную диву" режут на куски или сдирают кожу. Примерно такая "ария" звучит здесь каждую полночь. И если грешник тут же не начнёт вспоминать эпизоды из своей жизни, когда он совершил названный грех, она не успокоится.
      Чванство... Как я уже говорил, я всегда считал себя лучше и умнее всех. Взять хотя бы эпизод, когда в семейном кругу я жестоко высмеивал неудачника Вовку - живёт от зарплаты до зарплаты, разведён, дети его не признают. Хотя Алла ему сочувствовала, а Нина считала дядю Володю славным и добрым человеком.
      Не менее жестоко смеялся я над Лидой, подругой моей жены. Живёт, мол, на три копейки. Нет бы в Москву перебраться, как мы с Аллой и Ниной. Ан нет - так и прозябает, дура, у себя в Кашине!
      - Зависть! - пропищала "дива".
      При жизни я никогда не отдавал себе отчёта в том, что завидовал по-чёрному, когда тёща отправляла Аллу с Ниной за границу. И когда Нина рассказывала мне о своих впечатлениях, я злился, норовил её как можно больнее уколоть. Когда же моя дочь убегала со слезами, я чувствовал некое удовлетворение.
      Ещё я завидовал жёнам миллионеров, миллиардеров и прочих богачей. Одна Жаклин Кеннеди чего стоит! Самой вкалывать, как вол, не приходилось - мужья обеспечивали ей и богатство, и положение в обществе. Думаете, я бы отказался жениться на какой-нибудь миллиардерше или деловой богачке, чтобы самому не работать? Но так как до той же Жаклин я добраться, конечно же, не мог, доставалось опять же Нинке. Ну чего она, как дура, сочувствует её нелёгкой судьбе?
      - Гнев!
      Злился ли я? Да сколько угодно. Когда молодость стала потихоньку уходить от моей Аллы, я её просто возненавидел. Я орал на неё по поводу и без повода, совершенно не стесняясь дочери.
      Бил ли я её? Да нет, вроде, хотя... Ещё когда мы жили в Кашине, я узнал, что к моей жене в гости приходил мужчина. Теперь-то я знаю, что Алла с ним просто разговаривала и пила чай. Да и что могло быть ещё, если десятилетняя Нина всё время вертелась рядом? Но тогда я был уверен, что он её любовник. Я ревновал, бесился, но совсем не оттого, что любил Аллу (это я тоже понял только теперь), а оттого, что моя гордость была уязвлена. Как? Кто-то покушается на мою собственность, на мою бесплатную служанку, на мою вещь! Это, пожалуй, был единственный раз, когда я ударил жену. А заодно и её подругу Зою, которая знала о его визитах и ничего мне не сказала.
      Куда чаще я поднимал руку на дочь. Её бессильные слёзы при виде того, как я обращаюсь с её мамой, приводили меня в ярость, и я не находил ничего лучшего, чем ударить её по лицу. "Пусть привыкает, - думал я. - В жизни с ней никто церемониться не будет". Это же я говорил и Алле, когда она возмущалась таким обращением с дочерью, это же советовал и Нине. Да, я думал, что делаю это из любви к ней. А сейчас понимаю, что в эти моменты во мне прорывалась ненависть. Она ведь дочь Аллы.
      Когда моя дочь недобрала баллов на бесплатное место, я орал так, что у соседей наверняка звенело в ушах. Тогда я обвинял её во всех смертных грехах, а заодно и Аллу, что разбаловала девчонку. Хотя Нина, к слову сказать, действительно занималась на совесть, лишь изредка позволяя себе отвлечься.
      И тогда, и до этого, и много раз после я говорил ей злые слова, которые, как я давно знал, причиняли ей мучительную боль - сродни той, что я испытываю сейчас, когда варюсь в котле. Нина плакала, а я чувствовал себя победителем.
      Хотя с Аллой, к слову сказать, я мог быть Наполеоном гораздо чаще. Тихая и робкая от природы, она старалась меня не раздражать - прислуживала мне с покорностью рабы, уступала мне без споров, подстраивалась под меня каждую минуту, терпела все мои капризы, которые с каждым годом становились всё изощрённее.
      Да, Алла меня любила и очень боялась потерять. Должно быть, она втайне надеялась, что её самоотверженная любовь растопит лёд моего сердца, и в моей душе зародится если не ответная любовь, то хотя бы благодарность. Моя жена верила, что наступит тот день, когда я скажу: спасибо тебе, Аллочка! Но этого дня она так и не дождалась - я воспринимал ей заботы как должное, а её доброта вызывала в моей душе только презрение.
      Нина - другое дело. Она упорно отказывалась ходить по струнке, то и дело нарываясь на скандалы. Хотя, будь она даже пай-девочкой, я бы всё равно нашёл повод к ней придраться. Но она облегчала мне эту задачу, подавая мне эти самые поводы с таким завидным постоянством, что иногда мне даже казалось, что ей нравится быть битой, потому она каждый раз меня провоцирует. Такое вот жалкое самооправдание для моей несдержанности.
      - Обжорство.
      Наверное. Я глотал, как утка, словно у меня эту пищу вот-вот отберут. Оттого не успевал почувствовать себя сытым и съедал больше.
      Когда я стал работать близко к дому и, соответственно, обедал у себя, Алла даже удивлялась, как я столько съедаю. Приготовит на неделю - а через день половины уже нет. Впрочем, это уже связано не с обжорством, а с другим грехом.
      - Лень.
      Никогда при жизни я не считал себя лентяем. Напротив, мне казалось, что более работящего человека, чем я, на всём белом свете не сыщешь. И тогда, когда ещё в Кашине, придя с работы, сразу ложился на диван, пока и без того уставшая от домашних забот Алла готовила мне ужин, мыла посуду, проверяла уроки у Нины. И тогда, когда, работая радом с домом уже в Москве и приходя с работы раньше жены, ждал, когда она придёт, приготовит. "Унижаться" до готовки никак не входило в мои планы. Только когда Алла сильно болела. Да и то через денёк-другой начинал возмущаться: долго ли ты ещё будешь лежать и ни фига не делать?
      - Алчность.
      Тут мне сразу вспомнилось, как беспризорный мальчишка попросил у меня подаяния. Я не только не дал ничего, но и послал его куда подальше. Тогда я был горд этим и считал это не жестокостью, а справедливостью. Впрочем, мне было не столько жаль рублика-другого - унижая просящего, я мог чувствовать себя королём.
      Хотя возможности слупить выгоду я не упускал. Иначе зачем я так стремился прописаться в квартире, доставшейся Алле от родителей?
      - Похоть.
      А вот тут мне определённо было что вспомнить. И мои мнимые командировки в родной Кашин с кучей девушек. Сколько их нежных тел я перещупал в той квартире, сколько охов и ахов раздавались в моей постели - и не счесть. И обеденные перерывы в Москве, пока жена на работе. Девушки ели супы и второе, что Алла готовила для меня, лежали на нашем супружеском ложе, а я в душе смеялся над ней. Мне нравилось гадить на голову той, которую я не любил. Ещё я обожал своих любовниц фотографировать. Я знал, что Алла никогда не осмелится рыться в моих вещах. Она и не рылась, пока я был жив.
      Всё открылось лишь после моей гибели. Поначалу я ещё наделся, что у жены и дочери хватит глупости, оправдывая меня, сбросить всю вину на тех женщин. Но мои надежды не оправдались. Тогда-то я впервые почувствовал на своей шкуре, как обжигает ненависть. Вариться в котле, по сравнению с этим, ещё цветочки.
      "Не снись мне больше - я не хочу тебя видеть", - сказала мне вдова, когда я пытался с ней поговорить.
      "Уйди, трусливое ничтожество! Слышать тебя не желаю!" - думала дочь.
      Она до сих пор ничего, кроме глубокого отвращения, ко мне не питает. Алла меня простила, но с тех пор твёрдо уверовала, что все мужики... ну, понятно, кто. На все уговоры Нины, что, мол, пора подумать о личной жизни, она отвечает одно: никто мне не нужен. Естественно, эти речи не прибавляют у Нины любви ко мне.
      Итак, в мыслях жены и дочери я стал нежеланным гостем. Теперь мои тюремщики отыгрались по полной. Они перестали пускать меня к ним, а чтобы ненависть дочери ко мне не угасала, частенько проникают во сны к ней и к её матери. Что им стоит принять мой облик? Каждый мой жест, каждый взгляд - это они копируют так умело, что Алла с Ниной ни на минуту не сомневаются, что это я им снюсь.
      Вот и сейчас, пройдясь по своим грехам, я с тоской наблюдаю, как демон танцует в голом виде на экране телевизора, а рядом с ним - обнажённые девицы. И он с каждой совокупляется на глазах у телезрителей. И у Аллы.
      А я... я не могу остановить демона, не могу объяснить, что это не я.
      Остаётся одно - рискнуть и бежать. Вот как раз демон, подбросив дров под мой котёл, удалился. Давай, Ваня, это твой единственный шанс. Другого может и не быть.
      Жду, пока стихнут его шаги, выползаю из котла (вернее, не я, а моя душа грешная). Ползу вперёд, словно червяк, мимо котлов, пока не доползаю до решётки. Дёргаю. Открыто. Это хорошо. Выползаю наружу. И тут уже лечу сквозь тоннель. Туда, на землю, где спит моя вдова.
      Нет, если кто не понял, я отнюдь не рассчитывал сбежать. По первости пару раз пробовал, но не проходило и суток, как меня возвращали обратно. Потом я жарился на раскалённой докрасна сковородке. Побег здесь карается жестоко. Целая неделя прошла тогда, прежде чем меня, наконец, пощадили и вернули в котёл.
      В следующий раз меня снова вернули и опять на сковородку. Больше я сбежать не пытался. Но сейчас мне нужно было срочно увидеть Аллу, всё ей объяснить. Да, сковородки мне не избежать, но, может, Нина станет меньше меня ненавидеть.
      Мне казалось, что я лечу сквозь тоннель слишком медленно. Но вот, наконец, я попадаю в Москву, моя душа несётся к девятиэтажке, залетает в закрытое окно восьмого этажа и едва не сталкивается с демоном, который с чувством исполненного долга улетает прочь от моей вдовы. С трудом успеваю спрятаться.
      Когда же демон оказывается далеко, я проникаю в сон Аллы. Скорей, скорей, пока она не проснулась.
      - Алла, - вот уже я настоящий прихожу домой после "своего" выступления в телешоу. - Нам надо поговорить.
      - Не надо, - отвечает мне жена. - Давай спать.
      - Но Алла...
      - Я не хочу сейчас ни о чём говорить.
      Поговорить нам действительно не удаётся. Моя вдова просыпается, и я, чувствуя тягу, что против воли возвращает меня в ад, улетаю. По пути успеваю залететь в ларёк прихватить водки и сигарет. Черти это любят и, может быть, не будут ко мне так суровы.
      Зато Нина, которой мать утром расскажет свой сон, снова обожжёт меня вдруг вспыхнувшей ненавистью, перед которой неделя сковородки - просто детская игрушка.
      
      Вот я опять в Кашине, в своей квартире. Судя по свету за окном, день в самом разгаре. Скорей всего, выходной. Алла суетится на кухне, готовит обед. Нина, недавно прочитавшая роман Анны Бронте "Агнес Грей", смотрит по телевизору фильм - не то продолжение, не то ещё чего-то, но только явно не то, что было в романе. Я сижу на диване, читаю газету. Я опять сбежал. Сбежал для того, чтобы явиться во сне своей дочери и, наконец, объяснить ей всё.
      Нина реагирует на моё присутствие спокойно. Во снах её отчего-то не тянет со мной ругаться. И я боюсь начинать непростой разговор, боюсь пробудить в её душе ту ненависть, которая непременно проснётся наяву. Поэтому стараюсь вести себя тихо, не мешать и не раздражать Нину. А ведь при жизни я бы не упустил случая поиронизировать над этими "слезами в сахаре", как я называл всякий фильм о любви. Тогда я едва ли отдавал себе отчёт в том, что само это слово меня раздражает. Любые проявления настоящей любви я воспринимал как упрёк, который мешает моей душе прозябать в бесконечном цинизме. Остановить это прозябание мне было лень - для этого надо было сделать усилие и поверить в жизнь. А усилий делать как раз не хотелось. Куда проще было глумиться и насмехаться.
      Нина же, напротив, после моей смерти очень полюбила мелодрамы. И это несмотря на то, что они делают ей больно. Ведь в них присутствует любовь, которой она не видела в своей семье, и это лишний раз напоминает ей о том, чего она была лишена. Тогда она начинала ненавидеть меня ещё больше. Вздумай я перед ней появится в тот момент, мне в голову непременно полетело бы что-нибудь тяжёлое. А вдобавок, моя дочь обложила бы меня такими словами, что портовый грузчик слушал бы, раскрыв рот, хотя матом Нина никогда в общем-то не ругалась.
      Но сейчас Нина не делает никаких попыток избить меня, чему я, безусловно, рад. Смотрю вместе с ней, как мистер Уэстон, узнав, что его жену сглазили, сажает её на лошадь и куда-то везёт. Куда-то в лес, где начинает варить мыло и что-то шептать. А инквизиция, между тем, не дремлет. Подумать только - священник занимается чернокнижием! Ходят даже слухи, будто он сам же и сглазил несчастную Агнес. Хотя я не читал роман, но даже мне сомнительно, чтобы у Анны Бронте в действительности было что-то подобное.
      Между кухней и комнатой, в которой мы сидим, ползают два жука. Один - большой, величиной где-то с ученическую тетрадь. Другой - поменьше, размерами как небольшая губка для посуды. Алла, в жизни визжавшая при виде насекомых и поменьше, спокойненько себе готовит, не обращая на них внимания.
      Вдруг Нина встаёт и идёт на кухню, воспользовавшись тем, что жуков там пока нет. Тот, что поменьше, вроде бы заполз куда-то в шкаф, а тот, что побольше, ошивается в прихожей.
      Маленький жук выполз совершенно неожиданно, как раз тогда, когда Нина шла ему навстречу. Не успела она сделать лишнее движение, как он своими клешнями вцепился ей в руку.
      Я прибежал на крик, осторожно отцепил жука и понёс в ванную. Только я успел его уничтожить, как снова услышал крик дочери:
      - Папа! Он меня кусает!
      Я стремглав бросился на кухню. Нина стояла у самого порога, а за руку её схватил уже другой жук - большой - зло выпупив на неё глаза (если только жуки так умеют). Что делать? Хватаю агрессора - и в ванную. Нина отчего-то бежит в свою комнату, видимо, боясь, как бы я этого жука в шутку ей не подбросил. Но это не входит в мои планы.
      Прежде чем мне приходится возвращаться в ад, слышу ворчание дочери:
      - Вот веселуха будет, если этот жук ещё и окажется ядовитым.
      - Да нет, он не ядовитый, - отчего-то с уверенностью отвечаю я ей.
      Это последнее, что слышит Нина, прежде чем проснуться.
      
      За самоволку меня, естественно, наказали. В этот раз я не успел купить ни водки, ни сигарет. Не буду описывать подробно, какие муки мне пришлось вытерпеть. Да что эти муки, когда Нина, моя дочь, впервые за столько лет, увидев меня во сне, проснулась, улыбаясь? Впрочем, я не обольщался, зная, что далеко ещё не прощён. Возможно, на следующий день её вновь смутит лукавый, явившись в моём обличии. И тогда на мою голову вновь посыплется брань.
      Всю неделю после этого было спокойно Нина, похоже, напрочь забыла всё плохое, что со мной связано. Да и меня самого почти не вспоминала. Лишь в четверг, посмотрев по телевизору фильм про любовь, начала злиться.
      Я ожидал, что сейчас Нина схватит стул, книгу или ещё что-нибудь весомое и швырнёт на пол, с наслаждением представляя, как это что-то летит в меня. И точно - её руки уже коснулись толстой энциклопедии.
      Но вдруг так же неожиданно моя дочь их убрала, по лицу её скользнула какая-то странная улыбка. Тотчас же она взяла листок бумаги и... нет, не порвала в клочья, представляя "любимого" папашу, а начала спешно что-то писать. Это было письмо. Мне.
      "Привет, папа! Ты, наверное, давно уже знаешь, как мне нравится делать что-то тебе назло. Если бы при твоей жизни я стала писать письма умершим, ты бы точно сказал, что я ненормальная. Так вот я пишу письмо тебе. Конечно, вряд ли ты на него ответишь, но прочитать прочитаешь. Одно хочу тебе сказать, папа: я верю в любовь. А также верю в доброту и свет, в Бога, верю в то, что каждый, в конце концов, получит по заслугам. Ещё я верю в лучшее будущее, несмотря на то, что ты всячески пытался внушить мне обратное. Так что засунь свой цинизм... сам знаешь, куда! Тебе не удалось меня сломать. Ты, наверное, будешь злиться - ну и злись на здоровье! Ори и хоть заорись, что я дура - мне плевать, понял?
      Но за то, что ты сделал с мамой, я тебя никогда не прощу. Ты искалечил ей жизнь, растоптал её чувства, наплевал в душу, которую она так доверчиво тебе отдала. Это ж каким надо быть уродом, чтобы на всё добро, что ты от неё видел, отвечать такой мерзостью! Помнишь, папа, тогда в Крыму, когда ты нырнул, я нечаянно стукнула тебя ногой по лицу? Твоё счастье, что тогда я о тебе кой-чего не знала. Если бы знала, стукнула бы не нечаянно - будь уверен".
      "Ну, здесь ты лукавишь, - поневоле подумалось мне. - Во сне я ж сидел с тобой в одной комнате - ты могла бы уже раз десять дать мне по морде. Но ведь не дала".
      Следующие несколько строк Нина прошлась по моему моральному облику. Все эти рассуждения, конечно, сводились к тому, что я полнейшая сволочь.
      "За всё, что ты сделал, Бог тебя..."
      Она на мгновение задумалась, словно не зная, какое слово написать напоследок.
      "Бог тебя прости!"

    3


    Ермакова М.А. Калейдоскоп Маши Мишиной   22k   Оценка:9.66*6   "Рассказ" Проза, Мистика, Хоррор

      
      
      
      Маша Мишина любила калейдоскоп. В огромном Детском мире ее веселым бородатым папашкой было приобретено это чудо оптики - голубая трубка, в которой складывались случайным образом, расцветали и сворачивались бутоны цвета веселых монпасье из жестяной коробки с лимончиками и апельсинчиками на бочках. Она садилась на дубовый паркет в бабушкиной комнате их огромной коммуналки в одном из арбатских переулков, прикладывала глаз к окуляру и замирала, то так то этак поворачивая трубку и любуясь образующимися неведомыми соцветиями и знаками. За стеной бабушка ругалась с соседкой Любовью Сергеевной - бывшей балериной Большого, мама разговаривала с Натальей Степанной - бывшей владелицей всего этого трехэтажного особнячка, нынче ютящейся в комнате с эркером, выходящей во двор. А веселый папашка кормил своих любимиц - десяток гюрз и одну кобру на втором, мансардном этаже, в комнате, заваленной послереволюционным и довоенным хламом.
      Волшебные цветы вспыхивали в восторженных детских глазах, острыми звездными лучами цеплялись друг за друга, словно по команде перестраивались, подчиняясь неведомому правилу Оборота.
      Звезды. Они манили ее и позже.
      
      ***
      Темные дачные ночи мерно дышали под одеялом остывающего воздуха, тонко зудели тучи комаров, поднимающихся с торфяных Северо-Восточных болот, со стороны мелиоративных канав наплывал туман и лягушачий скрип. Лежа в объятиях толстого матрасного тела и глядя в окно на одинокие огоньки в вышине, Маша дожидалась, пока бабушкин храп окрепнет, перейдет из меццо-форте в победное фортиссимо, вставала, долго и тщательно одевалась. Страшнее холода были комары. Мерзкие кровопийцы норовили проткнуть носатыми мордами несколько слоев одежды, поэтому Маша надевала в следующей последовательности: колготки, майку, футболку, брюки, еще одни - ватные, бабушкины, два свитера, телогрейку, шапку и поверх всего этого безобразия заводской черный бабушкин халат, делавший ее похожей на изрядно располневшую смерть. Тихо щелкали и звякали три дверных замка и одна цепочка. Тяжелая дверь веранды приоткрывалась, выпуская наружу - из царства ликующего храпа в царство призрачной ночной тишины. Маша обходила дом, по приставной лестнице поднималась на крышу веранды и ложилась там, отдавая восторженный детский взор, весь, без остатка, калейдоскопу чужих светил. Те вели друг с другом бесконечные молчаливые разговоры, дышали, мерцая, щупали темноту тонкими пальцами, кружились в хороводе. Сиятельный смерч вытягивал мысли через самоцветы глаз, жадно уносил в ковчеге темноты в неведомые дали, полные странных образов, пугающих картин, задумчивой пустоты, в которой порой плавало одно-единственное СЛОВО. Замерев, Маша лежала до тех пор, пока холод и комары не становились невыносимы, после чего спускалась и торопливо возвращалась на крыльцо. Дети обычно боятся темноты - она не боялась. Но пройти ночью по узкой тропинке, делившей участок на две неравные части, до калитки - не решилась бы. Видимая у дома тропинка на середине пути внезапно исчезала, словно размывалась. И Маша каждый раз задавала себе вопрос - а что там, за неведомой чертой? Казалось, пространство истаяло в чернильной темноте, явившейся ниоткуда аналогом пустоты. И туман всегда стоял там, у границы видимого мира - в Доме с фонарем фонарь погас, а задувший его ветер заигрался с дымчатыми пластами, как с привидениями, забыв о скором рассвете.
      Стоя на крыльце и холодея - не оттого, что замерзла, а от ощущения причастности к еженощному чуду исчезновения мира, она еще пару минут смотрела туда - в клубящийся туман, из которого иногда выглядывали обломанные резцы заборчика, похожая на ногу гиганта штанга линии электропередач, сумрачные кроны деревьев и кустов, густо росших по обеим сторонам улицы номер восемь их дачного поселка. Затем Маша ныряла в дверь, торопилась, словно кто-то действительно мог погнаться за ней - туман ли, темнота ли? Запирала дверь на все замки и, скинув большую часть облачения, залезала под теплое одеяло, грея дыханием закоченевшие ладони. Мгновение страха - перед тем как юркнуть в дверь, взбудораживало воображение, подстегивало. Сны, порожденные им были путаными, но яркими, пугающими, но привлекательными.
      Ясные утра дарили солнечную перспективу: тропинка сворачивалась протоптанным клубочком площадки у калитки, тогда еще новой, крашенной зеленой краской, с извечной щеколдой и замочной скважиной у жестяной, покрытой капельками росы ручки. Зелень деревьев была ярка, где-то лаяли собаки, слышался стук молотка, птичий щебет и посвист. Все пребывало на своем месте, и место находилось для всего. День босоного пробегал в нехитрых заботах, вечер был духовит и полон покоя, и Машу снова начинали манить ночь, темнота, туман. Калейдоскоп ночных превращений делал ее толстой - из худенькой, обрезал блестящим звездным ножом нить тропинки, словно рассекал поперек вену, пространство оборачивалось темнотой, пустотой, туманом. Она вновь стояла на крыльце, спеша открыть дверь и уже слыша бабушкин храп - этот ревущий страж родного мира. Дверь подалась. Маша уже шагнула одной ногой через порог, но вдруг развернулась и, сжав губы, спустилась на тропинку. Чего она желала? Упасть в пропасть неведомого в том месте, где тропинка исчезала? Коснуться подушечками пальцев невидимой грани? Или - больше - дойти до калитки, отодвинуть щеколду, потянуть мертвенно холодную ручку на себя и увидеть в волнующихся пластах белесого тумана - что?
      Гравий у нижней ступени сухо зашелестел под ногами. Дымка вилась вокруг, комариный хор неожиданно отдалился, запутался в загустевшей патокой тишине - и замолк. Шаг. Несколько. В темноте проявился забор. Некто невидимый резал маникюрными ножничками зубцы дощечек и овалы кустовых крон. У носков Машиных резиновых сапожек тропинка приказала долго жить, распавшись в тумане. Маша резко остановилась, слегка раскачиваясь - ветер в спину толкал ее сделать шаг туда, шепот захолодевшего сердца призывал бежать оттуда. На черной бумаге ночи некто невидимый наклеил аппликацией еще более черный силуэт. Плоский, полный острых углов и пугающих геометрических вывертов он раскачивался напротив - с той стороны калитки. И щеколда сама собой ползла в сторону. Вот он поворотил к Маше угрюмую морду, на которой засияли ярчайшими изумрудами огромные прозрачные глаза. Из всей его плоскости только эти глаза были объемны, выпуклы, если не выпучены. Черные острые пальцы заползли в щель, ухватились за крайнюю доску створки и широко открыли ее.
      Маша сделала шаг назад. Туман выбрасывал щупальца, пытаясь ухватить и вернуть ее на прежнюю грань, но она пятилась прочь, не отрывая глаз от тени, по-хозяйски миновавшей калитку. Клубящиеся пласты раздавались в стороны от его шагов, и каждый приближал яростный и прекрасный свет мрачных изумрудов. Маша споткнулась, обернулась и побежала в дом. Зеленые глаза глянули в душу из наполненной чернилами беседки в углу участка, миг - и их свет залил угол дома, отчего тот стал казаться поросшим мхом и лишайником. Маша птицей взлетела на крыльцо, захлопнула дверь и, путаясь в пальцах, защелкнула и повернула все замки. Тихий звук заставил ее отшатнуться и нырнуть под одеяло, накрывшись с головой и сотрясаясь - что-то острое скребло дерево с той стороны.
      "Господи!" - непослушными губами прошептала Маша. На соседней улице пропел первый петух.
      
      ***
      Серые, пока не расписанные своды, казались новыми, а не отреставрированными. Пола в церкви не было - на голую цементную стяжку положили щиты из свежеструганных досок. Кое-где они еще проглядывал янтарь древесного лона, не заляпанный грязью с обуви прихожан. Скромный иконостас стоял на возвышении, потом его сделают больше, богаче, золоченее. Странно одетая толпа полукругом заняла центральный неф - мужчины, женщины и несколько детей в ночных рубашках, футболках и сапогах на босу ногу ждали ниспослания благодати. От многочисленных сквозняков огоньки свечей в их руках бились в истерике. Низенький чернобровый поп щедро мазал лбы и руки елеем, произносил тайносовершительные слова, делая свою работу методично и размеренно.
      Маша с подругой, переминаясь с ноги на ногу от холода, терпеливо ждали своей очереди. С Аллочкой дружили с первого класса и вот, в восьмом, дружно решили креститься. Решение не было серьезно обдуманным, но не было оно и данью моде, широко шагающей по городам и весям страны, или поиском новых ощущений. Просто как-то поняли, что пришло время. И ощущение у обоих совпало. Маша, с самого детства склонная к рефлексии, все копалась в душе, все ждала - когда же благодать снизойдет, боль от несчастной первой любви отпустит и станет легко и радостно - так вроде бы должно ощущать себя на пороге благословенного мира? Но легче не становилось. Душа замерла, облачившись в покров печали, в котором искоркой блеснул скромный серебряный крестик с красным камешком, надетый на шею.
      Выходили из церкви молча. Мартовское утро было суровым, ветер промозглым - недаром зверствовали сквозняки в храме с заклеенными полиэтиленом оконными проемами. В запотевший изнутри автобус взбегали с радостью - замерзли на остановке. Автобус был пуст - не считая севших позади пожилых прихожанок, которых они видели в храме, и нескольких новообращенных. Девушки сели рядом, не глядя друг на друга. Не пришло время говорить о собственных ощущениях. Каждая осталась с ними наедине. Каждая думала о своем, и мысли, видно, были не веселы.
      - Смотри, как уставился! - раздался сзади тихий женский голос. - И чего смотрит-то так, ажно страшно!
      Маша моргнула, отвела глаза от стекла, покосилась назад. Дамы, сидевшие позади, на нее не смотрели.
      Маленькая Маша не раз видела, как отец кормит своих любимиц. Как каменеет серое тельце пищи и застывают бусинки глаз перед керамическими кольцами черной смерти. Нынче на ее глазах две взрослые толстые тетки каменели, не смея отвести взгляд от кого-то, стоявшего у дверей. Маша могла поклясться, что не видела, как этот человек садился в автобус. А еще ни одной остановки не было.
      Она медленно поднимала взгляд. Сначала в поле зрения попала рука - грубые пальцы, покрытые кожей - толстой, складчатой - такая бывает у людей, вынужденных работать на морозе; грязные, обгрызенные ногти, волосатое запястье, выглядывающее из короткого рукава телогрейки. Ткань местами была порвана или прожжена, из прорех торчала серая вата - взгляд Маши скользил выше, к острому кадыку, заросшему щетиной подбородку, сведенным судорогой губам. Она споткнулась о его взгляд, но отвернуться и сбежать в спасительную крепость было невозможно. Рисунок сложился.
      Взгляд поглотил ее, разложил на молекулы и выплюнул - не проглотив. Налитые кровью, чуждые глаза пытались, но не могли пробить ее грудную клетку, череп. Аспидные кольца ворочались, но не сжимались. Гигантские шестеренки давили алмазы, но не могли раздавить серебряную искорку с капелькой красного камня. Краем глаза она заметила, что и Аллочка уставилась на незнакомца, и лицо ее приняло испуганно-брезгливо выражение. Незнакомец, правда, на нее не смотрел. Он смотрел на Машу.
      Автобус затормозил. Двери раскрылись. Последний взгляд налитых кровью глаз, словно удар под дых - и он вышел прочь.
      Маша прижала руки к груди - что-то жгло кожу, и прильнула к оконному стеклу. Автобус двинулся. Незнакомца нигде не было.
      Придя домой, Маша обнаружила под крестом красное пятно ожога.
      
      ***
      - Ушел, - сказала Фимка, выглядывая удаляющуюся спину дежурного врача. После чего грохнула старенький чайник на плиту. - Можно чай пить. Накрываем, девочки. Ночь впереди.
      - Я спать пойду! - зевнула Люда Зимородок. - Мне с утра работается лучше. А вы опять будете полуночничать?
      - А мы любим, - сидящая на диване повзрослевшая и похорошевшая Маша лукаво блеснула глазами. - Оставайся. Мы сегодня гадать будем. В ноябрьские ночи это делать лучше всего.
      - Ну вас! - Люда поднялась со стула. - Пойду, пациентов проверю и спать. Вчера малек не засыпал никак, пришлось ему двенадцать серий про Конька-Горбунка рассказывать.
      Она запахнула халат и вышла.
      - Принесла? - тоном заговорщицы спросила доселе молчавшая Ирочка у Фимы.
      - А то! Вон, в углу, в черном пакете.
      Ирочка достала сложенный бумажный конус. Развернула, расстелила на столе - получился круг с нарисованным по длине окружности алфавитом.
      - Блюдце! - сообразила Фимка.
      На старом общественном блюдце с голубой каемкой и отбитым краешком фломастером нарисовали стрелку. Разлили чефирный чай по кружкам, расселись по кругу. В сестринскую заглянула Люда.
      - Спят все. В пятой капельница через час где-то кончится.
      - Где сегодня кемарим-то? - украдкой зевнула Ирочка.
      - В тринадцатой. Там пусто.
      - Ну, спокойных тебе снов. В три разбудим.
      - Страшно мне чего-то! - в противоположность словам щеки Ирочки взволнованно цвели румянцем, а глазенки блестели, как у мышки, увидевшей целую голову сыра.
      - Да ерунда все это! - махнула рукой Фимка. - Вот увидите, белиберду напишет ваше блюдце, а не имя суженого! Кого вызывать-то будем?
      - Пушкина! - хихикнула Ирочка. - Алексан Сергеич - это наше все!
      Маша молчала. Мерцала глазами с дивана, словно абиссинская кошка.
      Попили чаю, не отрывая глаз от белого круга. В окно его отражением глядела крутобокая луна. Дружно оставили чашки, положили похолодевшие от волнения пальцы на блюдечный ободок.
      - Я читала где-то или мне кто говорил - не помню, - вдруг сказала Маша, - что в больницах духов вызывать даже лучше, чем на кладбищах...
      - Чегой-то? - Фима подняла черные брови.
      - Страдания людей их приманивают. В могиле уже никто не страдает...
      - Фу! - воскликнула Ирочка, ежась. Но рук от блюдца не убрала. - Давайте уже о хорошем!
      - Давайте! - покладисто согласилась Маша. - Фима, зови!
      - Дух великого русского писателя Александра Сергеевича Пушкина - явись! - загробным голосом произнесла Фима.
      Ирочка не сдержалась - фыркнула.
      - Фим, ты зачем говоришь про "великого" и "русского" - он и так знает!
      - Из уважения! - не моргнув глазом, ответила Фима. - Не мешай!
      Она еще дважды повторила обращение и закончила:
      - Если ты среди нас - явись, движением блюдца покажи нам, что ты с нами!
      Все напряженно смотрели на блюдце. И вдруг оно резко дернулось влево.
      Ирочка взвизгнула и отняла руки. Фима с Машей переглянулись.
      - Как меня зовут? - спросила Фима.
      Блюдце, покрутившись на столе, нарисованной стрелкой указало - Ф-И-М-А.
      Ирочка, глубоко вздохнув, вернула пальцы на место.
      - А как меня зовут? - волнуясь, спросила она.
      К-У-С... - вывело блюдце и остановилось.
      - Как меня зовут! - потребовала Ирочка и расстроенно добавила. - И правда, белиберду пишет...
      Блюдце резво задвигалось.
      К-У-С-Е-Ч-К-А - хором прочитали Фима с Машей и взглянули на Иру. Та сидела пунцовая и молчала.
      - Колись, давай! - потребовала Фима. - Знакомое имечко?
      Ирочка упрямо сжала губы. Но под требовательными взглядами подруг сдалась и сказала, покраснев еще сильнее.
      - Меня так мой зовет, когда мы... это...
      - Трахаетесь... Понятно! - отрубила черствая Фима. - А значит, не врет нам Алексан Сергеич!
      И, обрадовавшись, девушки засыпали духа разнообразными вопросами: будет ли в их жизни настоящая любовь, а если уже есть - когда свадьба и детей сколько, и со свекровью уживутся ли, и когда конец света.
      На последний вопрос блюдце не ответило, написав абракадабру, и вообще остановилось.
      - Слушайте! - вспомнила Ирочка. - У нас недавно деньги пропали. Сумма небольшая - тумбочку со Славиком хотели купить новую под телевизор. Но неприятно, что перед этим друзья в гости приходили. И думать вроде ни на кого не хочется, а денег-то нет!
      - Сама, небось, переложила куда - и забыла! - констатировала Фима.
      - Ничего я не забыла! - обиделась Ирочка. - Я вот сейчас спрошу у него!
      Спросила.
      Блюдце дернулось, замерло, словно задумалось и пошло выписывать буквы...
      Маша давно уже за разговором не следила. Что-то смущало ее в Луне, настойчиво заглядывающей в окно. Пятна ли на рябом лике были не на своем месте? Сами рябины казались дырами в сыре, играли с воображением, складывались в геометрически неправильный коллаж, двигались, менялись местами, цепляли друг друга выступами, распадались и вновь собирались в теневые картинки...
      - Че... - читала вслух Фима - Ирочка была слишком взволнована.
      Лампы мигнули и потускнели. В комнате сразу стало сумеречно. Лишь красный свет струился из окна, словно текла вязкая река.
      - ...Бо...
      Дымящаяся река! Маша моргнула. Что-то давило на виски, сжимало плечи, дышало в затылок...
      - ...Тарь! - ахнула Ирочка. - Володька Чеботарев! Славик его Чеботарем зовет!
      В комнате становилось все темнее. Багровое свечение Луны плескалось от стены к стене. Круг на столе казался блюдом, залитым...
      Луна была кровавой!
      - Уберите руки! - неожиданно закричала Маша.
      Испуганные девушки отдернули пальцы, а впечатлительная Иришка выскочила из-за стола и метнулась в коридор.
      Еще мгновение Маше давило на виски, потом лампы мигнули, и снова все стало как прежде. К ее удивлению, Луны в окне не было.
      - Ты чего? - Ира опасливо заглядывала в сестринскую. - Совсем?
      - Не Пушкин это был... - тихо сказала Маша. - Простите, девочки, я сама напугалась.
      Фима покачала головой.
      - Иди-ка ты, подруга, спать! Я вот теперь до утра не усну!
      - И я! - пискнула Ирочка. - Давай, Фима, по палатам пройдемся и покурим. Меня трясет всю. Маш, пойдешь?
      Маша покачала головой.
      - Я, наверное, действительно спать.
      Она умылась, достала из своего шкафчика подушку и одеяло, тихонько зашла в пустую палату, где на одной из двух кроватей спала Люда, и улеглась, устало вытянувшись. На грани сна и яви ей привиделось, что некто склоняется над кроватью, нависнув над ней, отчего снова заломило виски, сжало плечи. Горячим сухим дыханием обдало лицо. Рисунок совпал. Маша вскрикнула и проснулась. Сменщицы разбудили их с Людой в три часа ночи.
      
      ***
      Жутковато было только в первые мгновения. Она спустила ноги в бездну и устроилась на краю крыши многоэтажки, поставив рядом бутылку и положив пачку сигарет. Ветер нехотя толкнул ноги, и она поболтала ими, то ли успокаивая себя, то ли распаляя. Охота не имела конца, охота длилась до скончания века. Век же был конечен. Жизнь Маши Мишиной подошла к концу. Она зябко обхватила себя за плечи. Взгляд пошел гулять по утреннему городу, еще пустому, холодному, кажущемуся мертворожденным. Блестели черные артерии улиц, умытые слезами поливальных машин, белые и серые фаланги зданий были брошены неведомой рукой с неба и выстроены злой волей в стены бесконечного жестокого лабиринта. Красные капельки светофоров сигналили отказ в милости.
      - Как в руке моей качаются... С разновесами весы... С каждым жребий свой случается: Жизнь невиданной красы..., - прошептала Маша и щедро отхлебнула из узкого горлышка.
      Дыхание перехватило. Слезы обожгли глаза. Маша зло и сильно укусила себя за запястье, болью изгоняя жалость. Она все решила. Запретила себе себя жалеть. Запретила думать, что все могло бы быть по-другому. Но человеческая, неистребимая жалость лезла наружу через слезные протоки. Раз запрещалось жалеть себя - можно было пожалеть город. И правда - как-то он будет без нее? Без ее шагов, смеха, голоса? Небо - как отважиться обнимать Землю без ее взгляда? Ветер...
      - Смерть за благо человечества, Грех и подвиг, ад и рай - Все вы - ангелы и демоны, Только форму выбирай.
      Маша четко осознавала, что зашла в тупик. Неважно, какие события привели ее на край крыши, важно - куда она собиралась двинуться отсюда. Ветер в спину ветер толкал ее сделать шаг туда, шепот захолодевшего сердца призывал бежать оттуда.
      - Ангел - крылья как из облака. Благолепная стезя: Жаль, что с радужного облика Своротить уже нельзя.
      Она отхлебнула еще, взяла пачку и потрясла над бездной. Белые черточки сигарет, вращаясь, ушли в полет. Возможно, это - зенит их существования. Горизонт же, за который они падали, был черен.
      Негнущимися пальцами Маша сняла с шеи потускневшую цепочку с крестиком и опустила в пачку из-под сигарет. И положила рядом.
      Когда Маши Мишиной не станет - охота продолжится. Она питается человеческой кровью, и покуда будет жив последний человек - соизволит собирать жертвы непреклонно, неумолимо, вкрадчиво.
      - Но уж если станешь демоном, На меня не подиви: Для отродья и исчадия Нет вражды - и нет любви.
      Дома - небо - ветер - белые штрихи - картонный прямоугольник по правую руку - змеиное горло бутылки слева - умоляющий взгляд справа - усмехающийся - слева. Картинка сложилась.
      Устроить персональный конец света легко. НАДО ПРОСТО ЗАКРЫТЬ ГЛАЗА.
      
    (C) Мария А. Ермакова

    4


    Логос Г. Искусство быть слепым   19k   "Рассказ" Фантастика, Мистика

    Генри Логос

    Искусство быть слепым

    Женская грудь. Упругая, не распустившаяся. Из одежды - черные волосы, осиновый крест, опутавшая тело веревка.

    Жара, вонь сотен немытых тел. Ее лицо забрызгано грязью и кровью. Волчий взгляд оплевывает толпу с высоты эшафота.

    Милан. Год одна тысяча триста сорок восьмой от Рождества Христова.

    Повеяло дымом.

    Разом умолкло сборище горожан, молитва семинариста прервалась на полуслове. Грудь. Для будущего слуги Господа, не отведавшего женской плоти, существовала лишь не познавшая молока грудь.

    Свет солнца заперся в облаках. По спине скатилась капля пота.

    Вцепился в семинариста порыскавший в толпе ведьмин глаз. Юная грешница с материнским укором покачала головой, тишину разодрал ее хохот. Человеческая масса отпрянула на шаг, в безопасном отдалении наблюдая, как поленья источают жар.

    Огонь подтянулся к ногам, бесстыдно забрался выше. Ведьма изогнулась, вытягивая жилы и выворачивая суставы, будто, даже будучи привязанной к столбу, пыталась взмыть ввысь. Хохот перешел в вой.

    Тысячи очей неотрывно следили за происходящим действом. Тысячи горожан и господний слуга. Тысячи, видящие лишь отпавшую. Единственный, видящий страсть.

    - Ты зрячий.

    Моя ладонь легла на юношеское плечо.

    Семинарист принял дар, не оттолкнул напутственную руку. Теперь он знал - сладострастно извиваясь в объятиях пламени, женщина танцует лишь для него.

     

    Часы песчинками меряют года.

    Келья. Тишина звенит отголоском истошного крика. На кончике свечи одиноко пляшет огонек. Я не молод.

    Время исповедей. Тягостью становится священный сан. Озноб пробирает спину.

    Собираюсь с духом, печатаю гулкие шаги под сводчатым потолком, а разум-безумец рисует картину - один во мраке крошечной комнатушки, скамья, и знакомый голос твердит: "Я грешен".

     

    Минуты безмолвия. Покой исповедальни.

    Я пришел.

    - Я грешен, Отче.

    Священник упивается бессильем. Он связан долгом - выслушать, напутствовать, обещать прощение.

    - На сей раз я выбрал полнотелую монашку, - чуть приглушенным добирается до священника мой бас. Затемненной перегородкой скрыты от него черты моего лица. Едва ли угадываются во тьме два уголька красноватых глаз. - Женские руки были свободны, грудь обнажена. Она танцевала... Я смотрел... а он лизал ей ноги. В протяжном, нечеловеческом стоне она рвала одежду, к которой прикасался он, и отдавалась ему вся. Она танцевала. Бог мой, как она танцевала!

    Пот градом потек со священника. Под сутаной взбугрилась плоть. И нет у него над ней власти.

    Не прекращая, воркует мой голос:

    - Медленно остывали уголья, а я помнил ее безудержный танец и сладкий крик.

     

    Годы назад его голос был прерывист, я едва выхватывал отдельные слова, складывал мозаику из обрывков фраз, и в воображении рождались жуткие картины.

    Прощенья я не даровал - прихожанин не каялся, он собирал грехи.

    Новый день грозил подарить с ним встречу, поведать об очередной душе, в сладких нечеловеческих муках освобожденной из тела. Моя жизнь заполнилась свершенными им деяниями, повествующими об очищении огнем; историями, которых я страшился и предвкушал.

    Казалось, грех мы делим на двоих.

    Он стал приходить чаще. Был здесь вчера. В мельчайших подробностях поведал о недавней казни и, не прощаясь, оставил меня одного.

    Занавес не покачнулся. Я не слышал ничьих шагов...

     

    - Я теребил в руках рясу, искусанную огнем и изодранную в порыве страсти. Я размышлял, - голос грешника струился плавно, нараспев. - Я помнил ее танец. Он был чудесен. Я понял - девы, чьи помыслы светлы, танцуют подобно ангелам. Благослови, Отче. Позволь явить миру истинное блаженство, истинную красоту, ту, что рождается в сладостном единении с огнем. Покажи мне чистую душу.

    Алессандра!

    Сердце забилось сильней, плоть восстала.

    - Это грех! Отвратительный грех. Покайся, пока не поздно, покайся и прекрати.

    Прихожанин умолк, то ли размышляя, то ли подыскивая уместные слова. Секунды ползли, как годы.

    - Дай мне святую, и я сожгу ее для тебя. На твоих глазах, Отче.

    Дар речи покинул меня.

    - Ты увидишь, как полыхает дева, и решишь, угодно ли зрелище небесам. Тебе быть судьей. Восхитишься - и святой пепел покроет Милан. Нет - я погашу костры и облачусь в монашескую рясу. Но, Божьей матерью клянись, что скажешь правду. Дай клятву, Отче, и благослови.

    - Гореть тебе на костре, нелюдь! - молотом взвился крест над головой, унеслась прочь завеса, прикрывающая вход в исповедальню.

    Комнатушка встретила пустотой.

     

    Ладан проникает в темные углы, святая вода плещется на стены, молитва просит покровительства святых. Трепещет притаившийся в исповедальне злой дух, низвергается в самое сердце ада. Не место ему в церкви, не место на земле.

    По крупицам бежит песок, сочится время.

    Читаю молитву. Пустая исповедальня балует тишиной. После мук духовных накатывает дрема, проваливаюсь в сон. В явь меня возвращает голос:

    - Я согрешила, Отче.

    Успокаиваю дрожь в руках, возвращаю способность мыслить, улыбка умиления появляется на устах.

    - Покайся, дочь моя.

    Дева скороговоркой щебечет.

    Ох, сколько бед ты натворила за неполный день: поутру собачку не покормила, мало добрых слов сказала отцу, не достаточно искренна была в молитве, и многое другое. Да все и не упомнит (ведь тоже грех).

    - Ты прощена, моя девочка, дочь моя духовная. Беги домой.

    Церковь наполняется светом. Босые ноги едва касаются пола, будто парят. Ступает ангел шестнадцати лет, агнец божий. Алессандра.

     

    Я часто прихожу за нею вслед, располагаюсь, и исповедник слышит: "Я грешен".

    - Я грешен.

    Будто в насмешку над всем святым: над храмом божьим, над ладаном, над молитвой. Я грешен. Ясность обретают черты лица. Проступает красная морщинистая кожа. Коготь царапает перегородку. Слуга церкви трепещет.

    Звучит мой голос, воркующий о новой жертве, зовет в священнике зверя, и я смеюсь над его тщетными попытками обуздать плоть. Он покорится, будь я хоть низший из демонов, хоть сам дьявол. Пусть сегодня, пусть через год. Священник скажет: "Я согласен".

     

    - Я согласен.

     

    Божья матерь смотрит с состраданьем. Надвигается гроза, на сердце неспокойно. Печальна Мать Христова, будто хочет предупредить, наставить. Я слаба. Мне кажется, я слышу голос, нет, голоса.

    - Будь кроткой, будь покорной.

    Я слышу. Младенец с иконы улыбается мне, протягивает руки.

    За десятком свечей привиделись два красных огонька.

    - Будь смиренной.

    Я внемлю.

     

    Исчезаю в темноте исповедальни.

    Отец Лоренцо, мой отец духовный, он отпустит грехи, он и наставит.

    - Хочу исповедаться, Отче. Я грешна.

    Священник необычно долго медлит.

    - Выслушай, дочь моя.

    Я слышу странные речи. Об отшельниках, о святых, о кострах, о ведьмах. Обо мне...

     

    Новое искусство я начал постигать со лжи.

    С моих уст текли сладкие речи. Алессандра внимала им, и дар неведения передавался ей. Не ведьма, но дева, добровольно идущая на очищение. Моя мученица. Моя святая. Как же просто дается тебе искусство слепоты. Незнание правды взамен на танец с огнем, который станет празднеством.

    Но как же мне овладеть таинственным искусством? Как не увидеть красоты в окутанной пламенем деве?

     

    Закопченный потолок кельи. Молитва, глядя на огарок свечи. Бесформенные, поплывшие очертания воска. Жалкие останки. Отвратительные, гадкие. В них не осталось красоты, они не достойны восхищения. В день сожжения Алессандры я буду готов смотреть на огонь. Великолепный, словно танец обнаженных ведьм. Нет! Отвратительные жалкие останки. Мне предстоит по-христиански ее похоронить. Отвратительные жалкие останки. Бедная девочка. Бог видит все. Я помолюсь за нас обоих.

    Покидаю душную келью. Церковь встречает роскошью и пламенем свечей, Алессандрой. Я должен ее утешить, дать силы к принятию судьбы.

     

    - Ты чиста. Чиста, как свет, как огонь.

    - Я чиста.

     

    Молю о прощении грехов былых и пока не совершённых. Молю за себя и Алессандру.

     

    - Будь чистой.

    - Я чиста.

     

    Демон является мне. Истомленный в ожидании ее танца, он разыскивает праведных жен и матерей, и огонь танцует с ними. Она не готова, видит Бог. Я молю подождать, демон не торопит, женщины танцуют.

    Мы ждем. Предвкушаем.

     

    - Очистись, дочь моя.

    - Я...

    - Будь покорной.

     

    Треск поленьев заглушает стон. Кружит в воздухе краешек платья. Обгоревшая плоть. Отвратительно и прекрасно. Скорее, прекрасно. Я не смогу.

    Воспоминания о случившемся прерываются звуком торопливых шагов. В церковь врывается маленький Серджо.

    - Отче! Там... там случилось плохое.

    С божьей помощью стараюсь выкинуть вон из головы последнюю рассказанную демоном историю.

     

    Дьякон Паоло был едва жив. Его били долго, с чувством исполняемого праведного долга. Лишь мой приход немного остудил пыл горожан.

    - Брат, я грешен, - прошептали разбитые уста, харкая кровью. - Юный Виржинио. О!.. - возглас восхищения или боли. - Он столь сладостно пел. Его голос в хоре был подобен ангелам, - Паоло застонал, сплюнул выбитые зубы. - У меня было видение, брат. Я должен был с ним воссоединиться. Смилуйся.

    Осеняю себя крестом, подымаю очи к небу; отрешившись от мира, прошу милости для ретивых горожан и ставшего на путь греха дьякона. Возношу от себя благодарственную молитву.

    - Тебя мне послал Господь, брат Паоло. Ты нужен мне на костре.

     

    Перо выводило лживые слова, разбавляя греховную правду. Развратник, еретик. Ложились на бумагу якобы исторгнутые дьяконом речи о сатанинском царстве, о мужской любви.

    Донос готов, и, благо дело, свидетели найдутся. Суд будет скорым.

    Мужайся, брат, прости и думай, что скажешь Господу при скорой встрече. А я... За ложь святую он меня простит.

     

    Площадь заполнил миланский люд. Дьякона безвольным кулем подвесили на столбе. Повсеместно горели костры. Холодно. Осень.

    Костры разгорались. Брат Паоло всех проклинал, истошно орал, содрогалось толстое брюхо. Зов плоти был робок.

    Всё просто. Я справлюсь, я смогу.

     

    Утро. Я сильная. Я плачу у иконы.

    Дрожат от напряжения колени. Мерзкий запах исподволь пропитывает молельню. Стараюсь не дышать, не чувствовать.

    Зубы сцепляю крепче. Кровь сочится с прокушенной губы. Свободная рука вцепившись в платье, не дает ногтям пронзить ладонь. Дай силы, Боже!

    Я правда сильная. И что с того, что в церкви слышен писк, подобный мыши. Он вырывается помимо моей воли.

    Молитва шепчется безгласно. Какие долгие слова! Шепчу быстрей, еще быстрее. И слезы катятся, не успевая падать. Как больно!

    Это не я кричу. Это ветер бьется в витражах. Ведь правда?

    Больно.

    Только б дошептать.

    Аминь. Отдергиваю руку.

    Реву взахлеб.

     

    Молитва укрепила дух. Красный огонек довольным заревом блуждает среди свечей, танцует.

    Осторожно, едва касаясь кончиками пальцев, складываю лодочкой ладони. Болью откликается опаленная над свечой рука.

    Я сильная.

    Я готова.

     

    - Отче. Я хочу принять очищение в день, когда родилась моя ныне покойная мать. Она поддержит меня. Пусть это случится в лесу, на лугу у разрушенного охотничьего дома. Ночью. Под утро.

    - Да будет так, дочь моя Алессандра. Христос пострадал за нас всех. Примешь и ты часть его мучений.

     

    Ночь. Факел. Боязливо прячется за тучами луна. Позвякивая содержимым торбы, пробираюсь заросшею тропой. С дороги убирается зверье. За мною шествует демон, горят красным светом два огонька, слышен шорох перепончатых крыльев.

    Бойся, дочь моя. Беги с проклятого места. Не дай случиться греху.

    Бледное пятно, неясный силуэт.

    Ты пришла.

    Босые ноги. Тонкое снежно-белое убранство. Меловое лицо.

    Первая дева, что будет сожжена демоном для меня, а не для собственной утехи.

    Сожжена. Единственная.

    Что, если я не справлюсь, не смогу. Что, если... Неужели нельзя иначе?

     

    Меня одолевают страхи. Он праведник, он одержим, но праведник. А даже отъявленные негодяи однажды прозревают.

    - Нет, нет. Ты зрячий.

     

    - Спасу тебя, - шепчу Алессандре.

    Читаю молитву. Демон неотступно стоит за спиной. Слышны хлюпающие звуки, будто капает наземь слюна. Тайком достаю склянку, вытягиваю колпачок. Ветер разносит слабый запах.

    Демон потягивает носом воздух. Учуял?

    Промозгло в осеннем лесу, неуютно. Слышен смешок. Слюна капает.

    - Ты будешь спасена, - утешаю мою девочку.

    Содержимое лью на ладонь. Освященное лампадное масло заставляет мелкую нечисть пуститься в бега. Всю тебя обтираю маслом. Тельце вздрагивает от прикосновения рук.

    - Не бойся.

    Мужское естество дремлет, ждет своего часа. Склянки пустеют одна за другой. Лью все до последней капли на голову и плечи. Тонкая ночная сорочка липнет к телу, бесстыдно обтягивает грудь. Прикрываешь наготу слипшимися волосами.

    Ты дрожишь. Замерзшая, худая, будто цыпленок, родившийся час назад.

    Злой дух не посмеет к тебе прикоснуться. Не подпустят его ладан да елей.

    - Ты спасешься, дочь моя, - с трудом подбираю слова. - Небеса ждут свою святую.

    Ладан течет по щекам, как загустевшие слезы.

    Факел подрагивает в скользкой руке. Красные языки тянутся к промасленному телу. В ритме пламени танцуют тени, упрашивают деву приобщиться к ним.

     

    Держат факел четыре руки. Двое слепых смотрят в глаза друг другу. У каждого из них за спиной стою я.

    Мы молчим, мы слушаем.

    Я шепчу о том, что мы все устали.

    Твой разум, священник, устал выдумывать угодные плоти картины. Я устал подбирать слова, расписывая их для тебя. Тысячи раз мной и тобою совершен был мысленный грех. Позволь сегодня ему выбраться наружу. Освободи его, отпусти факел.

    Поочередно отираю о рясу промасленные руки. Держу факел. Надоедливый шепот. Пальцы устали.

    Ты все еще хочешь победить? Не сможешь, пока меня в себе не увидишь.

    Отпусти, Отче. Ты же помнишь - я грешен, а ты зрячий. Я столько раз говорил тебе это. Я устал.

    Я устал.

    Я устала. Но я ведь сильная. Я святая? Гложут сомнения.

    Ты гордая, покорная, ты дочь духовная слепого духовника. Гордись им.

    Ты держишь в руках колыбель огня. Он маленький и скоро погаснет. Приласкай его.

    Ты зрячая, но ты устала.

    Повинуясь настойчивому зову, прижимаю факел к груди. Вспыхивает зарево.

     

    Демон лизнул ее красным раздвоенным языком, и ушей моих коснулся крик услады. Дева, отдавшаяся огню, толкнула факел прочь, в блаженных муках ощутив, как жар ласкает ей грудь, голову и плечи. Алессандра распростерла руки. Пламя с наслаждением потянулось к ним, с самых кончиков пальцев слизывая маслянистую живительную влагу.

    Алессандра шагнула. Будто в благодарность за свершенные мною духовные дела возжелала прильнуть ко мне.

    Я отшатнулся.

     

    Маслянистыми каплями опадает огонь, медленно сползает к ногам.

    В диком танце пылающая дева мечется по лугу, оставляет за собою светящийся след.

    Какая грация! Какая чистота! Прости, я не смог, Алессандра.

    Плоть безумствует, разум ищет спасения.

     

    Ты слишком долго желал быть слепым, чтобы не стать им. Не мне отбирать это право. Пусть даже теперь ты чуточку прозреешь.

    Факел воткнут в землю, опускаюсь перед ним на колени, склоняю лицо.

    - Господи!!!

    Огонь выедает глаза, перед неистовой болью похоть теряет силу.

    Меркнет невзошедшее солнце, меркнет блаженство. Тьма опускается навечно.

    Танцуй теперь, Алессандра, танцуй, пой свою песню. Яви дьяволу свою красоту, докажи, что мир слепцов ее не увидит.

     

    Над Миланом зажигался рассвет.

    Я деловито шел по тропинке и в утреннем лесу высматривал съедобные плоды. По коленям стучала пустая корзинка, первые три ягоды сиротливо примостились в животе. Урчание в нем напоминало, что ужинать вчера не довелось.

    Я - Маттиа, восьмилетний мальчишка с улицы Ткачей.

    Развалины охотничьего дома. Корзинка с оглушительным грохотом выпала из рук. Только теперь я осознал, какая тишь висела над поляной. Птицы огибали гиблое место стороной.

    Их было двое. Священник, кажется, был жив. Как прокаженный, вместо глаз со страшной раной. Второго (спутник был ли он ему или спутница) я не решался подробно рассмотреть. Я хорошо запомнил белеющие в жженой траве босые пятки.

    Я был совсем один. Мне было страшно.

    Я зажмурился.

     

    - В мире зрячих я буду твоим проводником.

    Я, кажется, слышу голос. Теперь я не один, и мне ни чуточки не страшно. Глаза зажмурены, живот урчит.

    - Я не оставлю тебя. И во тьме церковной, и за порогом исповедальни.

    - Я жёг... Я грешен... Она и я... Мы... - бессвязно говорил священник.

    Я чуть-чуть обиделся:

    - Я думал, ты обращаешься ко мне.

    - Я говорю со всеми, кто хочет меня слушать. Говорю со всеми и всегда.

    Голос стал отчетливей и громче. Искалеченный священник, надрываясь, что-то хрипел, проповедовал об искусстве, которое не смог постичь, толковал о сатанинской лжи, о праведности. Я его не слушал. Живот урчал.

    Священник выругался, потом захохотал. Да, наверно, это был священник. Я и вообразить себе не мог, чтобы тот, второй, вдруг засмеялся. Или вторая?

    Его глаза, наверно, резануло болью. Я услышал, как хохот превратился в вой.

    Голос тем временем приблизился вплотную. Он поучал. Про похоть, про гордыню, про потакание страстям. Я точно ничего не понял.

    - Всё это не твое, а потому не важно.

    Вой затих.

    - Они мертвые? - очень захотелось оказаться дома.

    - Они слепые. Они мои слуги, не видящие собственной слепоты.

    - А ты кто?

    - Я поводырь.

    Подул ветер, разнося вокруг витающий над лугом аромат. Мне снова стало страшно.

    - Не бойся, - когтистая лапа погладила плечо. - Не бойся, малыш, ты зрячий.

    Священник продолжал вещать о лживых демонах и их таинственном искусстве.

    Обладатель голоса когтем поводил у моих глаз, с наслаждением втянул пахнущий ужином воздух, облизнулся и со всей серьезностью спросил. - Ты голоден?


    5


    Мудрая Т.А. Мадонна спускается в ад   15k   Оценка:3.73*16   "Новелла" Проза, Религия, Мистика

    МАДОННА СПУСКАЕТСЯ В АД
    Audiatur et altera pars
    В квадрате сто сорок четыре похоронен он.
    Дал холостыми залп по нём пропащий батальон.
    Хотя не воин был, в руках винтовки не держал -
    Он с честью углем и пером на фронте воевал.
    Анонимная баллада о Курте Ройбере

    20 января 1944

    Человек лежал на убогой постели в сердцевине погибельной елабужской земли и бредил. В своей не такой долгой земной жизни - тридцать восемь лет - он хорошо научился трем вещам: молиться, лечить и рисовать. В армии его пытались обучить еще и стрельбе из "вальтера", однако последним он не овладел. Да и мало было толку в этом умении сейчас, когда череп разрывала постоянная боль от гнойника в мозгу, плоть оцепенела от голодной лагерной слабости, а совсем рядом с кроватной ножкой разверзлась черная пропасть, которая затягивала его в себя... затягивала...
    В этот миг две мягкие руки охватили его голову сзади - и он открыл запухшие глаза.
    Зрение у этого человека отчего-то стало как у новорожденного в первые две недели его жизни: он видел мир, как и воспринимал, перевернутым, и то лицо, что появилось в изголовье, стояло перед ним прямо.
    Трагическая маска древней старухи, глаза - как два темных колодца, черный вдовий платок обтянул голову и плечи, в его складках прячется безликое дитя. Такую мадонну он нарисовал незадолго до того, как самому стать на пороге бездны.
    Богоматерь Заключенная.

    - Святая Мария, - пробормотал он и попытался поднять чугунную голову.
    - Марина, - сказала она ему беззвучно. - А ты мой сын Мур, который погиб на фронте, мною не прощённый. И не святая, а навеки проклятая. Из-за тебя и твоего тяжелого слова я совершила над собой смертный грех, умерла в нем... и теперь должна искать того, кто сумеет выкупить и меня, и себя.
    - Я Курт, матушка. Курт Конрад Ройбер. И вовсе тебе не сын. Ты русская - а я ведь немец.
    Отчего он понял, кто эта женщина, умершая в Елабуге? Он, неудачливый завоеватель, не знал русского, не читал русских стихов даже в переводе - но тут звучал совсем иной язык.
    - Курт. Пусть будет так. Мой друг Райнер Мария Рильке был родом из близких земель. Не беда, что ты не складываешь и не рифмуешь строк, у тебя иное мастерство.
    - Что я могу сейчас, Мари? Я умираю.
    - Вернись назад по стреле времен... Вернись. Ты сумеешь, у тебя три силы в одной: живописец, лекарь, клирик.

    Ночь с 24 на 25 декабря 1943

    Завоеватели. Поработители. Ныне - мухи в броневом, латном кулаке, который рано или поздно сдавит их намертво.
    Затишье перед бурей, которая завтра утром сотрясет всю одетую руинами приволжскую степь.
    ....- Кто пустил эту русскую оборванку в расположение воинских частей? - спросил Штайндлер.
    - Наверное, всегда здесь была, герр генерал, - ответил лейтенант Даниэльс. - То есть жила. Это из тех, кого наш пастор прикармливает. Делится пайком и в качестве благодарности использует как модель.
    - Смеётесь?
    - Никак нет. Он еще когда недавно в отпуск улетал, вместо трофеев повез своей фрау и деткам стопку зарисовок со своих пациентов. Больше ста, наверное.
    - Пациентов? Так вы об этом медикусе говорите. Главный врач госпитального бункера.
    - Да.
    - Из неблагонадёжных, но очень полезен. Мастер на все руки, что называется. Это он изобразил вашего маленького сына в виде ангела, чтобы вам его на вершину елочки повесить, верно?
    Даниэльс улыбнулся - насколько позволяли обмороженные губы и кожа.
    - А, пусть пусть эта мужичка здесь бродит. Что у нас разглядишь? Из-за иванов всё к черту. Что адский котел, что сталинградский.
    - Пускай бродит. Рождество ведь, герр генерал, - ответили ему.
    - Да уж. И мы снова, как прошлый год будем желать друг другу счастья и удачи, хоть это всё пустые слова. Никто не изволит прекратить огонь, ни мы, ни иваны. Хотя мы недостойны, верно?
    - Мы всегда недостойны, - снова отозвался тот же голос. На этот раз он, похоже, так экономил дыхание, что опустил звание Штейндлера. - Мы совершаем святотатство и кощунство, взывая к миру на земле и в то же время убивая.
    - А, волк из побасенки, - проворчал тот. - Что еще скажете, наш доктор медицины?
    - Нет смысла говорить, - отозвался Ройбер, ухватив женщину за плечи и потуже завертывая в её же тряпки. - Простите, сами же понимаете. Морозы поистине русские - а тут у неё ребенок.
    - Ну да. Ни нам долго не жить, ни ей со щенком.
    - Вы жить останетесь. Вас вывезут последним самолетом. Раненого.
    - Пророк вы, что ли, Курт Конрад?
    - Не знаю... герр генерал.
    - Курт. Кроткий Курт. Вы стреляли хоть однажды за всю войну?
    - Нет. Только на стрельбище, - ответил Даниэльс вместо врача. - И препогано.
    - Хм. А могли бы?
    - Если русские станут убивать тех, в бункере. Моих пациентов. Разве что тогда - и, наверное, как всегда промажу.
    - Вот как. Отчего это вас, этакого философа, такого непротивленца злу, занесло на Восточный фронт? Как я знаю, у вас жена и трое детишек.
    - Он же Восточный, - Ройбер пожал плечами. - Штрафной, можно сказать. Как занесло, спрашиваете? Я голосовал за масло против пушек. Принципиально одевался только у еврейского портного. Ну и мой учитель, уважаемый доктор Альберт Швейцер, выглядел не весьма на фоне тысячелетнего рейха.
    - С его благоговением к жизни, - подхватил лейтенант. - Вот уж поистине...
    - Тогда совсем иной вопрос, Ройбер. Как это вам удалось так легко отделаться?
    - Наверное, фюрер увидел во мне коллегу, - усмехнулся Курт. - Он живописец, а я график.
    На том офицеры расстались, холодно кивнув друг другу. Когда Штайндлер и Даниэльс ушли, Ройбер завел женщину в подвал разрушенного дома, где находился его госпиталь. Она тотчас уткнулась спиной в угол стены, свернулась там в неряшливый узел.
    - Я тебя знаю? Лечил тебя или ребенка?
    - Нет, - говорила она с трудом.
    - Есть хочешь? Солдаты копили пайки на рождество, готовились. Вон ёлку из соломы навертели. Последнюю тягловую лошадь пустили на колбаски. Все равно ей никакого подножного корма не найдёшь. Да тут все тяжелораненые, нас лучше прочих снабжают. Дать тебе?
    - Не надо, ты меня уже накормил, - некое подобие усмешки родилось на скорбном лице.
    - Ради малыша хоть поешь. Он ведь грудной, я вижу.
    - Молока во мне уж не прибудет. Знаешь? Я сейчас умру. И он тоже.
    - Нет. Не уходи.
    - Да, - она побаюкала слабо пищащего младенца и вдруг твёрдо сказала:
    - Рисуй меня и его - тогда мы будем живы. Знаешь стихи? "Вот я умру - и что-то от меня останется на этом полотне".
    - Это же... Это русские слова. Как я их понимаю? Как мы с тобой вообще говорим?
    - Рисуй, - властно и звонко повторила она, распрямляясь и выйдя из тени.
    У него не было полотна, а в стихах упоминался именно холст, и кистей нет, и красок, и даже простого карандаша, думал Ройбер, торопливо шаря глазами по полу и стенам, открывая ящики древних школьных шкафов, здесь же когда-то, до нашей блокады, школа была.
    Вдруг он вспомнил: русская школьная карта. Грязноватый кусок проклеенного полотна, размером полтора на полтора метра. Вот она, постелена на дне широкого полупустого ящика с медикаментами.
    Вытащил карту, взял в руки, смахнул пыль и расстелил на столе, откуда стряхнул пузырьки из-под лекарств, бумаги и объедки.
    - Готово. Чем мне рисовать?
    - Возьми уголь из буржуйки. Из печки.
    Уголёк будто примёрз к руке - огонь тоже было почти нечем кормить. Но рука шла твердо - будто ей водит кто, подумал он. И еще ему казалось, что он не смотрит в угол, куда снова забилась непонятная гостья, но видит.
    Видит.
    ...Гибкий стан ее пригнулся к коленям, чтобы укрыть собою заснувшее дитя. Тонкие, нежные черты исполнены света. Глаза полузакрыты как бы в смертной истоме, но в них нет скорби - лишь мягкая печаль. Ее плат развернулся полукругом вокруг обоих, точно крыло большой птицы, будто преграда холодному, неприютному миру этой ночи. Не царица - одежда совсем неказиста. Не святая - слишком много в ней горечи...
    - Мадонна, - произнес Отто из-за его плеча. У Отто Шварца было проникающее ранение в живот, последнее время он не мог и повернуться на полу, не то что с него встать. - Доктор, так вы решили выполнить нашу просьбу?
    - Ты что творишь? На место иди. Нет, погоди. Просьбу?
    - Ну да. Мы же хотели, чтобы вы нам святую картинку нарисовали на Рождество. Только это...
    - Это не картинка, - произнес кто-то еще из больных. - Это икона.
    - Да, - вдруг понял Курт.
    И написал вокруг изображения с одной стороны:
    Рождество в котле.

    И с другой:

    Свет. Жизнь. Любовь.

    Три простых слова, на которые они в своем кромешном аду не отваживались, пожалуй, даже в письмах родным и близким.
    - А где она... Русская? Не могла она уйти мимо меня так, чтобы я не заметил.
    - Вы про кого, доктор Курт? Померещилось с голоду, наверно. Всем нам здесь неведомо что мерещится.
    - Или лихорадка от подвальной сырости напала, - отозвался еще один раненый. - Вон, в том углу будто гнилушки светятся.
    В самом деле, там где сидела неведомая пришелица, оставалось...
    Ещё оставалось еле заметное призрачное свечение, которое пульсировало в некоем непонятном ритме.
    В ритме боя невидимых часов.
    Один...Два... Три...
    Двенадцать.
    - С Рождеством Христовым, - отчего-то тихо сказал, глядя на фосфоресцирующий циферблат своего хронометра, молодой лейтенант разведки по фамилии Видер.
    Тотчас cнаружи раздались нестройные хлопки, и хмурое небо озарили сотни крутых извилистых дуг со звездочками на конце - многоцветные сигнальные снаряды, что были пущены из ненужных более ракетниц. Одна из этих звездочек, самая яркая, как-то странно зависла над самим бункером и некоторое время оставалась в том же положении, прежде чем пасть наземь. Однако никто из солдат не обратил на это внимания, потому что все глядели на Деву с Младенцем.
    - Счастливого всем Рождества, - наконец, отозвался Ройбер. Ему вторили негромкие голоса.
    - Ночь тиха, ночь свята, - затянул кто-то. - Stille Nacht, heil`ge Nacht...
    И тотчас мотив подхватили хриплые, до глубины души промерзшие голоса:
    Alles schläft,einsam wacht.
    Nur das traute heilige Paar.
    Holder Knab` im lockigen Haar,
    Schlafe in himmlischer Ruh!
    Schlafe in himmlischer Ruh!

    Видер тем временем говорил:
    - Благорастворение воздухов. Мир на земле и мир в людях доброй воли... А мы? Мы, кто не заслужил прощения за надругательство над этой землей? Мы-то будем спасены, Курт?
    - Знаете, Видер, я об этом не думал, когда рисовал. Как-то всё равно стало. Дело своё я, во всяком случае, сделал, а это главное.
    Под конец убогого празднества Ройбер писал жене:
    "Как ни неловко - и даже стыдно - мне говорить это, но к картине, на которой я изобразил Мать и Младенца, и к нашему бункеру началось прямо-таки паломничество. И уходили оттуда совсем другие люди. Один из наших лейтенантов роздал солдатам всё, что у него было: сигареты, писчую бумагу, хлеб. "У меня больше ничего не осталось, - говорил он. - И всё-таки это Рождество - прекраснейшее в моей жизни". Командир дивизии угостил меня и других врачей спиртом из своей фляжки и подарил плитку шоколада. Была даже бутылка настоящего французского шампанского - для самых тяжелых из тех, кто находится на моем попечении. И знаешь, что я тебе скажу? Я с лёгким сердцем повторяю слова лейтенанта. Ибо я, что бы со мной ни случилось, бесконечно благодарен за то, что подарил мне сочельник и - заранее - за всё то, что пошлет весь этот необыкновенно начавшийся год".
    Но о том, что уже на следующее утро карающая справедливость их противника обрушит на занятый чужаками лоскут земли вал земного и небесного огня, Ройбер написать жене так и не сумел. Слишком много страдающей человеческой плоти обрушилось на него самого.
    И о том разговоре, что случилось несколько времени спустя, Курт тоже не сообщил милой супруге. Это было бы напрасным занятием, которое хоть и не могло никак уже повредить ему самому, привлекло бы к его близким излишнее внимание цензуры.
    Наклонившись к носилкам генерала, военврач говорил:
    - Вас вывезут из кольца, и вы сохраните жизнь, в отличие от многих из нас. Нам здесь предстоит платить за свои и чужие грехи полной мерой. Уж поверьте, герр Штайндлер, я всё это хорошенько прочувствовал. Так вот: возьмите с собой мою картину Пресвятой Девы и постарайтесь передать жене - адрес я написал. Она знает, что с этим делать.
    ...Последний самолет рвётся из пожатья каменной десницы и летит теперь в скрещении ночных прожекторов. Вырвался, наконец. Темнота, тишина, гудение моторов. Хмурые облака над головой.
    Мадонна в вышине расстилает над Россией, над Европой, надо всем бесноватым миром свою ярко-синюю, как полуденное небо, мантию.
    В санитарном блоке советского лагеря для военнопленных Курт Конрад Ройбер из последних сил приподнимается на локте, непослушным грифелем пишет по всему полю своей последней картины:

    Примирение и прощение. Свет и жизнь.

    И шепчет куда-то вверх:
    - Я сделал всё верно, Моя Любимая Госпожа?
    Падает на спину и умирает абсолютно счастливым.

    Примечание. Я привожу здесь перевод первого куплета, который сделала по моей просьбе Зинаида Стамблер:

    Ночь тиха! Ночь свята!
    Тихо всё. Одна у поста
    Милая пара святая
    С крошкой кудрявым играет.
    Мирный небесный покой!
    Мирный небесный покой!
    © Мудрая Татьяна Алексеевна

    6


    Штерн В. До небес не достучаться   23k   "Рассказ" Проза, Мистика, Постмодернизм


    До небес не достучаться

       Мне всегда было интересно, почему большинство людей любит вокзалы или аэропорты... Возможно, им кажется, что, оставляя позади старые квартиры и изжившие себя связи, забывая альбомы с фотографиями и стопки счетов, они ставят точку в конце предложения - и открывают новую главу своей жизни. И даже отправляясь на пару недель в Альпы, они почему-то верят, что таможенный контроль - это та граница, тот Рубикон, преодолев который, они освободятся от прошлого. Как будто можно стать другим человеком, пройдя через турникеты!
       С крытой веранды маленького кафе я уже несколько часов наблюдаю за теми, кто приезжает на вокзал. Семьи с чемоданами, в которых они, кажется, везут все, что набралось у них в шкафах за последние двадцать лет, одиночки и пары, путешествующие почти налегке, со спортивным инвентарем или путеводителями, деловые мужчины и, гораздо реже, женщины - в дорогих костюмах, с сумками для ноутбуков... Те, кто встречает и те, кто провожает, и даже те, кто просто заглянул сюда, чтобы прикоснуться к этому ощущению - перехода, освобождения, отрыва - не только от города, с которым ты давным-давно слился в единое целое, но и от самого себя... И едва ли не каждое лицо говорит об одном и том же - у кого-то это крошечный отблеск надежды, затаившейся в глубине глаз, у кого-то - те самые диккенсовские "большие ожидания"... На что? На перемены? На второй шанс? Как будто хоть один из них действительно сумеет что-то поменять в своей жизни! Что-то более серьезное, чем выбор, заказать чай или кофе... Как будто хоть один из них сможет сказать судьбе: тебя нет.
       Ты будешь смеяться, но я, пожалуй, завидую им. Может быть, они и не властны изменить судьбу, но у них есть то, чего нет у меня - отсутствие страха. Или, если хочешь, отсутствие того знания, от которого я уже не смогу так просто отмахнуться. А я...
       Я уже несколько часов тяну время в этом кафе, у которого даже названия нет, пью бурду, почему-то именуемую в меню "двойной эспрессо" и пишу тебе... И когда все слова закончатся, мне не останется ничего другого, как расплатиться, перекинуть через плечо легкую спортивную сумку - мой единственный багаж, и тоже пересечь эту грань - врата из стекла и металла вместо смарагда и сердолика, а затем архангела с металлоискателем...
       Но пока я еще не поставил точку, у меня есть все время этого мира, чтобы писать тебе - впервые... А ведь ты прислала мне столько писем! Да, да, я совершенно уверен, что пишу именно женщине, хотя ты не дала мне ни одного намека на то, кем являешься на самом деле. Все, что у меня есть - одна безликая "Л" в подписи, и мне остается только гадать, скрывается ли за ней загадочная Лигейя или Линора Эдгара По - или что-то совсем простое - Лора, Линда, Лили?.. И твой почерк - ровные, округлые, слишком аккуратные буквы на дорогой почтовой бумаге. Ах да, еще едва ощутимый запах ландыша, такой старомодный - и такой нежный... Впрочем, не исключаю, что я просто придумал его себе, вспомнив о Diorissimo - эти духи любила когда-то мать.
       Первое письмо от тебя я получил осенью 2001 года; стоял ноябрь, но было почти по-летнему тепло. Я возвращался после очередного и, как обычно, бессмысленного собеседования - похоже, ни редакторы, ни журналисты этому забытому Богом городку были совершенно не нужны - а писатели-неудачники тем более... Я вытащил твое письмо из почтового ящика вместе с ворохом брошюр по трудоустройству, счетов и бесплатных газет, и лишь поднявшись в крохотную квартирку в мансарде, заметил его - узкий конверт без марок и обратного адреса - на нем стояло только мое имя, аккуратно выведенное рукою ученицы пансионата или школьной учительницы...

    "Даниэлю Камерону"

       Даниэль, а не Дэниэл - именно так, на французский манер, звала меня только мать. Но я уже столько лет не слышал ее голоса, что почти поверил, что этого никогда и не было...
       Возможно, дело в каком-то шестом чувстве, но я с самого начала ощутил, что это не реклама ближайшего магазина одежды и не очередной отказ от издателя. Впрочем, издатели обычно не утруждали себя и просто не перезванивали. Я взял канцелярский нож, аккуратно вскрыл конверт и достал сложенный пополам лист тонкой бумаги.

    "Даниэль, вечером 11 ноября не забудь одеться теплее, будет снегопад".

    Л.

       Я несколько раз перечитал написанное, пытаясь найти за словами какой-то другой, более глубокий смысл... Что это - чей-то странный розыгрыш? Если так, то с какой целью? У меня и знакомых-то здесь толком не было - я перебрался в Мирквуд всего пару месяцев назад; а тем, кто знал меня в прошлой жизни, до сих пор не отправил своего нового адреса... Да и кому, в конце концов, могло быть известно, что как раз сегодня я решил не проводить вечер с бутылкой пива перед стареньким телевизором, а выбраться в городской парк?
       Утром передавали, что погода будет ясной и теплой, заморозков еще неделю-полторы не ожидалось. И даже дожди - самая обыкновенная погода для этих мест - должны были обойти город стороной. И уж точно ни слова о снегопаде!
       Я порвал письмо и, захватив тетрадь, в которой начал новый рассказ, вышел на улицу. Парк располагался в старой части города, в нескольких кварталах от дома, в котором я снимал квартиру. Я решил идти пешком - торопиться мне было некуда. Да и погода стояла чудная. Надо ли говорить, что через несколько часов парк превратился в царство Снежной королевы, а я, добравшись, наконец, домой, провалялся несколько дней с простудой, несмотря на глинтвейн и горячую ванну?..

    *

       Твое следующее письмо пришло через несколько месяцев - когда я вытащил его из ящика, проверяя почту с утра, руки почему-то дрожали. Кажется, тогда я и почувствовал впервые запах ландышей, который впитала тонкая дорогая бумага...

    "Даниэль, в 6 вечера 9 февраля загляни в Галерею современного искусства".

    Л.

       Естественно, и речи не было о том, чтобы не пойти... Сам того не желая, я уже включился в эту игру. Я провел весь день в ожидании, и чуть ли не за час до назначенного времени был в галерее. Посетителей почти не было - часы школьных экскурсий прошли, и только несколько студентов бродили по залам, тихонько переговариваясь и замирая то у одного, то у другого экспоната. Я не обращал практически никакого внимания на экспозицию, размышляя, зачем я принял правила игры, которых не понимаю. Зачем пришел сюда, если понятия не имею, кого - или что - я должен искать в этих стенах? Неужели я настолько разочарован в своей жизни, что готов ухватиться за самую призрачную возможность что-либо изменить?.. На какую-то секунду я даже подумал, что это моя мать, наконец-то вспомнившая о том, что у нее есть сын... но она могла бы просто написать мне e-mail. Да и представить ее, зачем-то сочиняющую подобную головоломку, я не мог при всем желании. Значит, тут что-то совсем другое, а запах и обращение - это либо случайное совпадение, либо уловка, чтобы привлечь мое внимание - что, надо признать, автору письма удалось.
       - Похоже, вас просто заворожили эти скульптуры... - Чуть хрипловатый, мальчишеский голос оторвал меня от моих размышлений.
       Она стояла в паре шагов от меня - невысокая, худощавая девчонка лет двадцати с короткими темными волосами и чуть раскосыми ореховыми глазами. Красивой я бы ее не назвал, но что-то в ней определенно было. Я перевел взгляд на скульптуры, о которых она спросила - оказывается, я уставился на гипсовые фигуры, облаченные в струящиеся одежды, с нимбами вокруг лбов и крыльями за спиной. Похоже, скульптор думал изобразить ангелов, но хищные, звериные когти, пробивающаяся сквозь разрывы в коже шерсть или чешуя, взрезающие позвоночник каркасы вторых - кожистых - крыльев, по-моему, не совсем вписывались в канон...
       - Если честно, я вообще ничего не понимаю в современном искусстве. Что скульптор хотел сказать этими фигурами, как вы думаете? - Я улыбнулся ей.
       - Возможно, то, что в каждом из нас переплетено животное и небесное? И что даже в самой чистой душе скрывается свой Ад? А мы сами и понятия не имеем, какого цвета наши крылья...
       - А также то, что в каждой хорошенькой девушке прячется демоница?
       Она рассмеялась, и ее лукавые глаза убедили меня, что я не ошибаюсь.
       - Слушайте, может, плюнем на весь этот постмодерн и просто выпьем по чашечке кофе?
       Ее звали Эвелин, но она всегда представлялась Лин. Ей было 22, она училась на искусствоведа, а по вечерам подрабатывала официанткой в одном из тех дорогих и элитных клубов, в которые можно прийти разве что по приглашению... Я никогда не спрашивал у нее, какие еще услуги - помимо напитков и блюд, которые она разносила - она оказывает, но денег, которые она зарабатывала там, с лихвой хватало и на обучение в университете, и на оплату небольшой уютной квартиры в центре.
       Через несколько дней я перевез свои вещи (пару коробок с книгами и тетрадями - я предпочитал писать по старинке, от руки - и не слишком вместительную сумку с одеждой) к ней.
       Ни в тот день, когда мы впервые сидели в маленьком открытом кафе на набережной, ни позже я так и не рассказал Лин, почему оказался тогда в галерее. Возможно, мне было просто-напросто стыдно признаваться, что у наших отношений была какая-то мистико-романтическая подоплека. Мне не хотелось гадать, случай ли нас свел - или это было то, что называют судьбой? Я боялся даже мыслями - не говоря уже о словах - покачнуть то хрупкое ощущение счастья, на которое была так скупа моя судьба... И со страхом ждал новых писем. Хотя, если уж быть честным, ни одно из них не причинило мне вреда, наоборот! Наверное, меня пугало то, что кто-то вообще был способен тянуть за эти ниточки...
       Какое-то время я подозревал, что Лин и есть та самая "Л", но очень скоро понял, что ее голова была занята чем угодно, кроме мистификаций и тайн. Да и мелкие неровные буквы, которыми она оставляла мне записки на зеркалах и строчила списки покупок, не имели ничего общего со строгим почерком моей таинственной адресантки...

    *

       Как-то Лин вернулась с учебы с пачкой писем - у нее была масса друзей по переписке, и мы получали разноцветные конверты на все праздники, которые только существовали, а стены квартиры, где мы жили, как под обоями, были скрыты за фотографиями и открытками.
       - Ничего себе, для тебя сегодня тоже есть письмо, - она бросила мне на колени узкий белый конверт. Первой мыслью было выбросить его, но я прекрасно знал, что не сделаю этого...

    "Даниэль, 6 марта до семи вечера позвони по этому телефону ***".

    Л.

       Я поставил чай и подогрел ужин, подождал, пока Лин упорхнет вместе с подружкой пробежаться по магазинам перед работой и, наконец, поднял трубку...
       Кто ждет моего звонка на другом конце провода? Она? Та, которая, наконец, расскажет, для чего все это было нужно?.. Какой у нее может быть голос? Вероятно, холодный и отстраненный - такой же, как и ее письма - белый цвет бумаги и черный цвет чернил. Ни одного яркого пятна. Ни одного восклицательного знака.
       Я набрал номер. Пара гудков. И голос - низкий, мужской, богатый оттенками... И еще - едва заметный акцент, который я не смог распознать.
       - Издательство "Этернитас", слушаю.
       Я уже думал положить трубку, извинившись, но все же решился:
       - Добрый вечер, мое имя Дэниэл Камерон...
       - Ммм, Камерон, Камерон. Не припоминаю... Вы присылали резюме?
       - Нет, я...
       - Так вы по поводу вакансии редактора или нет?
       Через два дня меня взяли в только что открывшееся крошечное издательство, которым управлял Михаэль Беляков, эмигрант, приехавший, судя по всему, откуда-то из восточной Европы. Издательство "Этернитас" в основном занималось псевдопсихологической и эзотерической тематикой; в мои обязанности входило отбирать присланные тексты, продумывать концепции серий и сборников, договариваться с авторами, верстальщиками и художниками - с последними мне помогала Лин, среди друзей которой оказалось немало отличных иллюстраторов. Работая на издательство, я получил возможность выпустить, пусть и небольшим тиражом, несколько своих вещей, которые на удивление неплохо расходились и даже получили ряд положительных отзывов в прессе.
       Письма от "Л" стали приходить регулярно. В них встречались и совсем несерьезные предупреждения - что-то вроде дождя, под который мы могли попасть, выбравшись на пикник, или адреса распродажи, где я умудрился практически за бесценок приобрести пару антикварных вещиц в подарок для Лин. Но были и другие - например, совет не брать билеты на 11-е марта в Мадрид, а выбрать другое место для отпуска. В тот день на "EstaciСn de Atocha", станции, на которую мы должны были приехать, был совершен кошмарный теракт.
       Я привык получать весточки от моего ангела-хранителя почти каждую неделю, а подчас и чаще - и знать, что кто-то там, наверху, помнит обо мне... Я уже давно перестал мучить себя мыслями, почему этот ангел (я, конечно, не исключал, что у него есть звериные когти и чешуя) приставлен именно ко мне, когда вокруг постоянно кто-то попадает то под дождь, то под потерявший управление, свихнувшийся грузовик... Я, кажется, даже почти поверил, что чем-то отличаюсь от других, что я был выбран кем-то - то ли из-за моих романов (которые, если уж быть до конца честным, не принесли в этот мир ничего нового), то ли из-за того, что мать бросила моего отца, когда мне было семь, сбежав с каким-то австралийцем - и за все эти годы не написала мне ни единой строчки... А может, просто звезды в моей натальной карте выстроились каким-то редким образом, откуда мне знать! Но по одной из этих причин, а может быть, и без причин вовсе, ты продолжала писать мне, моя загадочная Л., и я чувствовал, как твои крылья заботливо укрывают всю мою жизнь. Возможно, единственный из всего человеческого рода, я мог позволить себе эту невероятную роскошь - жить без страха. Потому что ты оберегала меня не только от серьезных ударов судьбы, но даже и от случайных толчков...
       И все же я никогда не мог унять дрожи, вскрывая твое очередное письмо... И не напрасно.

    *

       Это было 17 декабря - прошло больше пяти лет с тех пор, как я достал из почтового ящика твое первое послание... Как и в тот памятный вечер, снег вновь укутал город: он стер все краски и приглушил звуки, превратив знакомые улочки в волшебное королевство тишины, света и теней. Мне нравилось думать, что он выбелил не только улицы, но и души... Конечно же, все было гораздо прозаичнее - просто первый снег, выпавший после туманной и дождливой осени, пусть и ненадолго, заставил детей смеяться, а взрослых хотя бы изредка улыбаться друг другу.
       Когда мы с Лин вернулись с прогулки, меня ждало твое письмо. Пальцы так замерзли, что я долго не мог вскрыть конверт. Наконец я развернул сложенный лист - и строки расплылись перед глазами. Лин о чем-то спросила, но я никак не мог сосредоточиться и понять смысл знакомых слов. Я только смотрел на нее, совершенно оглушенный, а в голове все крутилось - до чего же она красива - особенно сейчас, с горящими после морозного воздуха щеками и растрепавшимися волосами...
       - Что там, плохие новости? От кого письмо?
       Я ответил что-то невпопад, извинился и ушел в кабинет, закрыв за собой дверь. Мне нужно было подумать. Через несколько минут я понял, что все еще сжимаю письмо в руке.
       - Дэни, кто тебе написал? - Крикнула Лин из-за двери.
       - "Кто написал?" Если бы я знал. Я отдал бы все за это знание. Впрочем, это уже не имело никакого значения...

    "Даниэль, больше писем не будет".

    Л.

       Вот, собственно, и все. Осталось только добавить, что первые дни Лин пыталась то уговорить меня открыть дверь - мягко, как разговаривают с ребенком, то била в нее кулаками и кричала, как сумасшедшая, то тихо плакала... Потом она перестала обращаться ко мне вовсе, и я сквозь какой-то морок, из которого никак не мог выбраться, слышал, как она хлопает дверями шкафов и передвигает какие-то вещи.
       23 декабря в квартире повисла тишина. Когда я, наконец, заставил себя выйти из комнаты, на зеркале была приклеена записка - сколько раз она оставляла мне такие же?.. Лин писала, что уезжает с кем-то из своих богемных дружков в путешествие по Южной Америке. "Нам обоим надо развеяться и подумать о наших отношениях". Скорее всего, она даже не догадывалась, что почти слово в слово повторила то, что моя мать писала когда-то отцу.
       Еще неделю назад я не мог даже представить, как это - существовать без нее... Мне казалось, что вся моя жизнь держится на этих отношениях. И рухни оно, у меня не останется ничего. А сейчас мне почему-то было все равно. Как будто сердце мое остановилось раньше.
       Я снова и снова перечитывал твои письма - я сохранил их все до единого, кроме того, первого, которое я бездумно выбросил, решив, что это чья-то дурацкая шутка. Я пытался найти в этих скупых строчках ответ, почему же ты писала мне. И почему перестала. В чем я провинился перед тобой?
       Я вновь и вновь спускался к почтовому ящику, с трудом перебарывая ужас и желание броситься вверх по лестнице, запереть дверь и больше никогда не выходить. Так и Адам, вероятно, тайком возвращался к вратам Рая, чтобы проверить, не смилостивился ли Он и не приоткрыл ли их снова...
       Я не мог оставаться в этой квартире, потому что она принадлежала Лин, а, значит, и тому миру, который уже отошел в прошлое, как бы мне не хотелось верить, что все еще можно исправить. Но мертвому нечего дать живым, разве что боль... Однако заставить себя выйти я тоже не мог, хотя мои вещи были давно собраны. Я, как чертов кот Шрёдингера, находился где-то между жизнью и смертью, не решаясь сделать, наконец, выбор. И вроде бы крышку моей коробки никто не запирал, но мне в голову лезли тысячи вариантов смерти, один страшнее другого, и я не знал, какой из них ждет меня за углом - ведь твои крылья больше не простирались надо мной. Как будто твердая почва под ногами обернулась зыбучими песками, как будто весь мир сузился до одной-единственной крошечной комнаты, где было так трудно дышать...
       В конце концов, я все же решился, вызвал такси (бедняга-араб, думаю, ему было неуютно рядом с бледным, неопрятным мужчиной, непрерывно читающим одну и ту же молитву) и добрался до городского вокзала. Я подошел к расписанию поездов, но, так и не решившись назвать кассиру какой-либо пункт назначения (набор букв, лишенных всяческого смысла), зашел в ближайшее кафе, чтобы написать тебе...
       Как будто тебе есть дело до человека, потерявшего свой путь. До того, у которого ты отобрала его собственную судьбу - попасть под снег, не найти работу, разбить только что купленную машину, поссориться с девушкой, опоздав в ресторан и, в конце концов, погибнуть в теракте на далеком вокзале... Да нет же, не было бы никакой машины, потому что я не устроился бы на работу в издательство, не было бы отпуска в Испании и того самого вокзала - и моей Лин, моей любимой Лин не было бы, если бы не ты! Жизнь могла бы пойти совсем иными путями, о которых и я не подозреваю... Но ты зачем-то подарила мне все это - вместе с верой в то, что мне ничего в этой жизни не угрожает! Что кому-то там, на облаке, не безразлична жизнь жалкой букашки - Дэниэла Кэмерона, Даниэля, как звала меня моя мать, так гордившаяся своей французской кровью...
       Мне казалось, у всего этого обязана быть какая-то цель... Черт тебя подери, возможно, я должен был понять твои намеки, раскусить, что каждое твое письмо - это некий код, частичка головоломки... Но я так ничего и не понял! А может, я просто-напросто пытаюсь придать хоть какой-либо смысл тому, у чего смысла никогда и не было? Человеку вообще свойственно пытаться навязать сюжет (сколько их там было всего у старины Борхеса - четыре?) своей бессюжетной и бессмысленной жизни. Мне приходит на память фильм, который мы как-то смотрели вместе с Лин - его герои оказались запертыми в тюрьме, состоящей из множества комнат, многие из которых были смертельными ловушками... В этой западне оказались и мужчины, и женщины, и взрослые, и подростки... Это были не преступники, которых посадили туда в наказание за преступления, а самые обыкновенные люди, такие, как Лин, как я... Так неужели получается, что все, происходящее с нами, настолько же лишено смысла, насколько и попытки героев понять, за что кто-то запер их там и подверг испытаниям? Абсолютно не важно, разгадаешь ты загадку или нет, все равно единственным результатом будет смерть. Или выходом - это уж как посмотреть. Все, что могли герои этого фильма - постараться хоть ненадолго оттянуть итог...
       Одно время я думал, что надо мной ставят какой-то социальный эксперимент, но даже если это и так, кто станет объяснять лабораторной мыши, для чего она вновь и вновь пробегает по лабиринту? И уж тем более, ее не будут ставить в известность, какой был получен результат - ее просто бросят в клетку к остальным мышам. Возможно, другой объект ваших исследований в эту самую минуту вскрывает узкий белый конверт...
       А мне осталось только расплатиться за кофе, подхватить свою сумку и купить в кассе билет в любую точку этого мира, потому что ее координаты не имеют больше никакого значения. Возможно, стоило бы просто поставить точку, благо все декорации для трагической концовки имеются - перрон, рельсы и проносящиеся из точки А в точку Б поезда... Но я всегда старался избегать пафосных финалов. А потому все, что я могу себе позволить - это тихо сойти со сцены и вновь присоединиться к массовке - ко всем тем людям, которые понятия не имеют, что ждет их за следующим повтором, но зачем-то продолжают бежать и бежать по своему лабиринту, свято веря, что у них есть какой-то свободный выбор...
       Ах да, еще нужно не забыть отправить тебе это письмо. На конверте не будет адреса, лишь первая буква имени... Впрочем, какое это имеет значение, когда дело касается ангелов?..
    (c) Виктория Штерн, Александр Штерн
    2011-05-05.

    Рассказ написан для сборника "Письма равнодушным незнакомцам".

    7


    Ясинская М. Шарманщик и буратинка   28k   Оценка:5.23*17   "Рассказ" Фантастика, Мистика


       Работа "случайного встречного" всегда меня привлекала. В моих глазах она была окружена заманчивым ореолом загадочности, мистики и тайны, и я мечтал о ней, сколько себя помню. Именно потому мое заявление о том, что я намереваюсь податься в "случайные встречные", не стало для отца неожиданностью. Однако мой выбор он все равно не одобрил.
       - Молод ты еще для такой работы, - покачал он головой. - Ни людей не знаешь, ни в жизни ничего толком не повидал. А хорошему случайному встречному знаешь, какой опыт нужен?
       - Прекрасно, вот на работе его и наберусь, - отмахнулся я. И еще подумал про себя, что до сих пор не видел на доставке ни одного взрослого, только своих сверстников, так что молодость этой работе явно не помеха.
       - А, может, на завод?
       - Нет, - упрямо заявил я. Перспектива всю жизнь простоять в цеху у станка, отливающего чувства, меня не привлекала. Не привлекала настолько, что я даже ни разу не побывал на заводе, где целыми днями пропадал отец. - Я буду случайным встречным - и точка.
       Мое упорство отца не переубедило - он остался при своем мнении. Правда, больше меня не отговаривал. Он-то ведь знал, что некоторые истины человек просто не может принять из рук другого, поскольку должен прийти к ним сам.
       Вот я и пошёл к своей.
      
       На протяжении жизни человек видит сотни, тысячи незнакомцев. Они проходят мимо него в толпе, они стоят рядом в переполненном трамвае, они проносятся в машинах по встречной полосе, они провожают взглядом из безликих окон высотных домов. Самый распространенный контакт с ними - мимолетный взгляд. Иногда - короткий жест или слабая улыбка. Еще реже - обмен парой слов. И уж совсем редко - задушевный, искренний, обнажающий всего себя разговор, который случается только тогда, когда человек точно знает, что никогда больше не увидит своего нечаянного собеседника.
       Люди чаще всего не понимают, какую важную роль в их жизни играют такие мимолетные столкновения и свято уверены в случайности этих коротких встреч.
      
       Поначалу, как я и ожидал, мне поручали самые простые доставки.
       Каждый день в назначенный час я подходил к бревенчатой пристройке, прислонившейся к теплому каменному боку завода, где работал отец. Пристройка больше смахивала на сказочную избушку, чем на склад, а завод больше походил на суровый старинный замок с узкими окнами-бойницами, а не на промышленный объект.
       На складе я получал пакеты, знакомился с инструкциями и послушно отправлялся по указанным маршрутам - доставлять.
      
       Получатель пакета "решимость" спускался в метро на длинном эскалаторе. Его взгляд на миг задержался на щуплом молодом человеке, едущем на другом эскалаторе и шуршащем тонкими газетными листами...
       Я ловлю взгляд адресата, удерживаю, фиксируюсь на глазах. Сосредотачиваюсь. Передаю... Передаю... Передаю... Ну, вот и всё. Сегодня получатель, зайдя в кабинет самодура-начальника, впервые постоит за себя.
      
       Адресат пакета "облегчение" шел в хмурой толпе, деловито топчущей зебру людного перекрестка. Коренастый мужичок с дубленым лицом и въевшейся под ногти машинной смазкой задел его локтем и взвился:
       - Смотри, куда прёшь!
       Пострадавший в ответ с чувством процедил сквозь зубы что-то нелицеприятное.
       "Готово", - удовлетворенно киваю я. "Получатель" растратил на меня существенную часть накопившегося стресса и теперь не сорвет злость дома, на семье.
      
       Получательница "укора", модная дама с холеными руками, покосилась на сухонькую богомолку, часто осеняющую себя мелким крестом у иконостаса. Пересеклась с ней взглядом - и вздрогнула.
       Не переставая часто креститься, я улыбнулся про себя. Я уже видел, как дама, вернувшись домой, станет долго рыться в мобильном, потом, сдавшись, достанет старую записную книжку и позвонит в деревеньку, соединенную с миром всего двумя проводами - телефонным и электрическим. Там по-прежнему живет ее мама.
      
       Работа моя не отличалась разнообразием, но это меня не разочаровывало. Я старательно исполнял те простые задания, которые мне поручали, и мечтал, что когда-нибудь, когда наберусь опыта, мне доверят серьезные доставки сложных наборов чувств, и я примкну к тем счастливчикам, которые работают "попутчиками в поезде", "давними знакомыми" и "курортными романами".
      
       У меня появились постоянные клиенты. Седой ветеран, живший в стылой квартире на первом этаже одной панельной многоэтажки, был первым. Он коротал пустые утренние часы у окна, облокотившись на широкий подоконник и подолгу глядя во двор. Он знал, что в один и тот же час из-за угла дома выходит лысоватый мужчина средних лет с лохматой белой болонкой на поводке, и очень ждал его появления. Видимо, в незамысловатой рутине посторонней жизни ветеран находил что-то успокаивающее. Что именно? Как я ни старался, ответа найти не мог. Только крепче сжимал поводок и, не спеша, шел по одному и тому же маршруту, утро за утром доставляя ему пакет "умиротворение".
       Осознавая важность своей работы, я все-таки не до конца понимал трогательной привязанности одинокого ветерана к ежеутренней картине. И в полной мере смог это оценить в одно веселое весеннее утро, когда, после пропущенной накануне из-за простуды доставки, я не увидел его у окна.
       Соседки, сбившись в кружок у подъезда и сблизив головы, всё повторяли: "Памятник, памятник-то какой заказали? Из мраморной крошки?.. Ах, мраморный!.. Да, неплохо его детишки пристроились..." А я растерянно стоял посреди зеленеющего двора, бесцельно вертя пакет "умиротворения" и всё гадал - а если бы я не пропустил вчерашнюю доставку?
      
       Число моих постоянных клиентов постепенно увеличивалось, увеличивалась и сложность доставок. Пару раз мне уже доверили "попутчика в поезде", а однажды - даже "курортный роман", и счастью моему не было предела. Но, как это обычно происходит в жизни, новизна впечатлений стирается. И то, что некогда безмерно радовало, со временем тускнеет и начинает отдавать пресным привкусом скуки и привычки.
       Я по-прежнему прилежно занимался доставкой, но если раньше все мои мысли были сосредоточены только на адресатах, теперь я отвлекался. Неся подмышкой несколько посылок с "радостью", "облегчением", "напоминанием" и "надеждой", я видел вокруг себя десятки, сотни людей, которым эти пакеты не были предназначены, но которые нуждались в них никак не меньше, чем мои получатели. И я задавался извечным вопросом: "Почему?"
       Почему именно этот мужчина за рулем машины, застрявшей в длинной пробке, получит "ободрение", в то время как усталой молодой мамочке, в одиночку поднимающей своего ребенка, "ободрения" не достанется? Почему выбирают именно этого человека? Почему не другого? Разве соображения элементарной справедливости совсем не играют роли в принятии решений?
       А если... - и я похолодел от крамольной мысли - если ни о каком решении не идёт и речи? Вдруг все решается волей случая? Простой лотереей, в которой выигрывает не тот, кто заслужил, и не тот, кому нужнее, а тот, кто удачливее.
      
       Отец, разумеется, заметил, как на смену моему восторженному восхищению пришло сомнение. Но он ничего не говорил. Ждал, пока я сам не задам вопрос.
       А когда я, наконец, спросил своё "почему?", он не ответил. Только улыбнулся так раздражавшей меня порой, но свойственной всем родителям всезнающей улыбкой и заметил:
       - Я же говорил тебе, что работать "случайным встречным" вовсе не так легко, как тебе казалось... Вот теперь ты начинаешь понемногу понимать, в чем трудность.
       - И что же дальше?
       - Дальше? - повторил отец и задумчиво прищурился, глядя куда-то мимо меня. - А дальше ты либо справишься, либо нет.
       - Ты хочешь сказать, я должен сам найти ответы?
       - Ну да.
       Я разозлился не на шутку.
       - Какая бесполезная трата времени! Зачем заставлять заново искать ответы, которые уже и так есть. - На миг холодное сомнение мертвой хваткой сжало сердце, и я с тревогой обратился к отцу: - Они ведь есть, да?
       - Есть, - после паузы, показавшейся мне ужасающе длинной, отозвался отец.
       - Так почему бы мне просто не сказать?
       - Потому что одного ответа нет - у каждого он свой.
      
       И я искал свой ответ. Но... либо я искал не там, где следовало, либо искал не то, что надо.
       Зато, неся в руках посылки с "надеждами" и "облегчениями", адресованные вполне конкретным людям, я по-прежнему видел на своем пути немало тех, кому эти посылки были нужны ничуть не меньше, а, быть может, даже больше, чем адресатам, и у меня в голове все четче оформлялся план...
      
       Когда я впервые отдал пакет не тому, кому он предназначался, меня едва не сожгло чувство вины. Но правду говорят: самое сложное - сделать что-то в первый раз. Второй - уже гораздо проще.
       Помню, в руках у меня была посылка "внимание", и предназначалась она хрупкому старичку, мирно доживающему свой век в крошечной квартирке вместе со своей старушкой.
       Как я рассуждал тогда? Я подумал - ну, посмотрит старик на свою старушку с полученным от нас вниманием, ну, поцелует в лобик, ну, возьмет за руку, прогуливаясь по скверу. А потом помрет через пару недель. И толку?
       Зато в соседнем подъезде жил парнишка с будущим великого математика и чах от безответной любви к однокласснице с модной стрижкой под популярную певичку. Одноклассница же, следуя классическим канонам жанра под названием "жизнь", не обращала на него ровным счетом никакого внимания.
       Дух захватывало от мысли, сколько великих открытий сделает одаренный математик, вдохновленный взаимностью своей любви... И "внимание" я передал этой девчонке с модной стрижкой.
      
       Дальше пошло-поехало.
       "Радость", предназначенную занятому бизнесмену, я отдал девчонке лет десяти с неумело заплетенными косичками и большим рюкзаком. Она выбегала из подъезда и задирала голову к окнам своей квартиры, раз за разом с надеждой высматривая, не провожает ли кто ее в школу.
       Ее не провожали.
       И одним пасмурным утром, когда девчонке было особенно грустно, превратившись в ее бабушку, я показался в окне и помахал рукой, передав "радость" ей.
       "Сочувствие", предназначавшееся невыспавшейся женщине, которая возвращалась домой, таща тяжелые сумки в одной руке и сына-первоклассника в другой, я отдал пловцу, получившему травму и вынужденному уйти из спорта. Я не донес "сомнение" до "деда", приготовившегося строить призывников, и отдал его девушке, решившей избавиться от нерожденного ребенка. "Утешение" я забрал у раздраженного водителя маршрутки и отдал строгой судье, услышавшей свой диагноз из уст онколога.
       Меня больше не глодало чувство вины за то, что я отдаю чувства не тем адресатам. Сомнений в правильности своих решений я тоже не испытывал - я был абсолютно убежден в том, что совершаю нужные поступки.
       Тем большим шоком стала для меня суровость вынесенного мне наказания. Когда правда выплыла наружу, меня не просто уволили. К увольнению я, в некотором роде, был готов. Но вот полученного приговора я никак не ожидал.
      
       Я по-прежнему видел и знал, что нужно каждому человеку, но не мог никому помочь. Мне было нечего им дать - на завод, отливающий чувства, которые я им раньше доставлял, я больше попасть не мог.
       И я кипел праведным гневом. Меня выбросили вон! И за что? За желание сделать доброе дело, помочь тем, кто нуждался?
       Я находил странное утешение в растравливании себя мыслями о том, как несправедливо со мной обошлись. С мрачным удовольствием я примерял на себя костюм страдальца, мужественно несущего тяжкий крест жестокого наказания. И регулярно качался на волнах беспросветного уныния, вызванного ощущением собственной бесполезности. Никому-то я не нужен, ничего-то я не стою...
       Я погрузился в жадное болото жалости к себе, и эта трясина засосала бы меня с головой, если бы не подвернувшаяся мне под ноги опора.
       Этой опорой стал случайный встречный.
       Не "случайный встречный", каким когда-то был я. Настоящий случайный встречный.
      
       Я проходил мимо него день за днем - и не обращал внимания. Потому что, живя среди людей, незаметно набрался человеческих привычек и перестал смотреть на них - стоящих с мольбертами у решеток пропахших бензином скверов, с гитарами у мраморных колонн в метро, с протянутыми руками у влажных стен подземных переходов.
       Я пробегал мимо него раз за разом, не глядя. Но однажды почему-то задержался и впервые за долгое время посмотрел.
       Обычный мужчина. Высокий, худощавый. Не пьяный, не мятый. Лохматый, щетина недельная. Одет, как мне сначала показалось, в рванье. Пригляделся - нет. Вещи приличные. Правда, только каждая по-отдельности - всё вместе смотрелось на нем обносками с чужого плеча: черные шелковые брюки, синяя спортивная олимпийка, строгий серый плащ и кроссовки с оранжевыми галочками по бокам. На шее, на широкой засаленной замшевой лямке - большая коробка, которую он монотонно крутил за ручку.
       "Шарманка", - сообразил я, глядя на то, как под незатейливую мелодию заведенно кружили на ее крышке маленькие фигурки.
       В другой руке мужчина держал короткую палочку, от которой тянулись тонкие нити к деревянной кукле. Одета она была куда приличнее самого шарманщика - в джинсики и теплую зеленую курточку на синтепоновой подстёжке. Кукла стояла, покачивая головой в такт музыкальному курлыканью шарманки, и издалека казалась самым что ни на есть обычным ребенком.
       Лишь когда я подошел поближе, шаря рукой в кармане в поисках мелочи, то разглядел, что одежда свободно болтается на тонком тельце-палке и что у деревянного мальчишки-буратинки почти нет лица - так грубо были выструганы рот, нос и глаза.
       На асфальте перед мужчиной не лежало ни коробочки, ни шапки, ни даже картонки. Куда бросать деньги - неясно.
       "Зачем он тогда тут стоит?" - удивился я, пожал плечами и продолжил свой бесцельный путь.
       Я прошел целый квартал, прежде чем осознал, что впервые за долгое время чувствую себя лучше. Будто часть моих переживаний, сомнений и разочарований - нет, не исчезла, но стала словно бы невесомой.
      
       С того дня я неосознанно прокладывал свой бесцельный маршрут таким образом, чтобы обязательно пройти мимо шарманщика с буратинкой. И все гадал, чем же они притягивают меня.
       В шарманке не было ничего необычного. Старый, истрепанный, но любовно хранимый инструмент, она умела играть всего с полдюжины мелодий, и на ее крышке, частенько невпопад, заведенно кружились одни и те же фигурки с поблекшей раскраской.
       А вот буратинка... Он, казалось, жил собственной жизнью, никак не зависящей от тонких ниточек, тянущихся от него к руке шарманщика. Деревянный мальчишка мог задорно постукивать по асфальту заботливо зашнурованным ботиночком под бодрый, слегка похрипывающий марш. Он мог качать головой в такт тонкому треньканью колокольчиков карильона, мог кружиться на месте, широко раскинув руки, под летучий вальс и недвижно грустить под лунную сонату. А под плачущие ноты гитары он, словно забываясь, отбегал на несколько шагов в сторону. Потом неизменно спотыкался и замирал. Поворачивал голову, таращась пустыми деревянными глазами на шарманщика, медленно подходил к нему и утыкался плохо вырезанным лицом в шелковую штанину с непроглаженной стрелкой. В такие моменты шарманщик ласково клал ладонь на деревянную макушку, а потом вздрагивал и убирал руку.
       Я так и не мог понять, чем притягивает меня эта странная пара, но каждый раз, оставляя шарманщика с буратинкой на берегу людного уличного потока, я неизменно ощущал, как все больше отступают от меня уныние и жалость к самому себе.
      
       Я безуспешно бился над загадкой шарманщика с буратинкой почти две недели. Потом подумал - а как же мои способности, навыки и умения? Я ведь ни разу не пробовал с тех пор как... Правда, даже если они и остались, мне ни разу не довелось делать "давнего знакомого". Но я ведь бывал "попутчиком в поезде" и "курортным романом" - какой-никакой, а все же опыт. Значит, справлюсь и с этим.
       Подготовка заняла совсем немного времени.
       Я приостановился у шарманщика, деланно всплеснул руками и воскликнул:
       - Толик, ты?
       Шарманщик вздрогнул и посмотрел на меня. Механические фигурки замерли, буратинка выжидательно уставился на меня пустыми деревянными глазами.
       - Серега... - наконец растерянно отозвался шарманщик.
      
       Мы просидели с Толиком весь вечер в какой-то чистенькой забегаловке с большими окнами, выходящими на осенний проспект. Я старательно изображал из себя его бывшего однокашника, и, кажется, у меня это получалось неплохо.
       Куда хуже выходило другое - я не знал, с какой стороны подступиться с расспросами. Да и что, собственно, спрашивать?
       Мы устроились за столиком в самом углу. Толик поставил шарманку на пустой стул, снял с буратинки курточку, усадил его к себе на колено. Палочку с тянущимися к ней нитями он так и не отпустил. Кукла вертела головой и ерзала, словно нетерпеливый ребенок.
       Толик не был неразговорчивым, замкнутым или угрюмым. Напротив, он охотно говорил на любые темы - хоть о погоде, хоть о политике. С удовольствием вспоминал студенческие дни, улыбался, шутил. Однако, как только я касался чего-либо, связанного с жизнью самого Толика, он неизменно отделывался односложными ответами.
       Иногда, разговаривая со мной, мой "давний приятель" забывался и тянулся ладонью к кукольной голове - словно хотел погладить. Потом вздрагивал и отдергивал руку. В такие моменты я испытывал непонятную неловкость и отводил взгляд.
       Однако, любопытство не давало мне покоя, и после того, как Толик заботливо поправил воротничок рубашки на плохо обструганной палочке-шее куклы, я не выдержал и все-таки спросил про буратинку.
       Толик, не поднимая головы, тихо ответил:
       - Его зовут Алешка.
       - Ну, Алешка так Алешка, - легко согласился я. - Толь, а Толь? Сам сделал?
       - Кого?
       - Буратинку, - кивнул я на куклу. Встретил Толькин взгляд и тут же поправился: - Ну, то есть, Алешку.
       - Сам.
       - А чего тогда с мордашкой намудрил? Одел вон как хорошо, а с лицом схалтурил.
       Толик промолчал и прижал куклу крепче к себе.
       - Зачем он тебе?
       Шарманщик опять промолчал, а кукла отвернулась от меня и обняла Тольку тонкими палочками-ручками.
       Неловкую тишину прервало появление кудрявой белобрысой девчушка лет пяти с пломбиром на палочке в руке. Она непосредственно дернула Толика за рукав и спросила:
       - Дяденька, как зовут вашего мальчика?
       Толик ответил не сразу, и вышло у него хрипло:
       - Алеша.
       - А можно, мы с Алешей немножко поиграем?
       Шарманщик медленно кивнул. Девочка взяла буратинку за руку и повела к маме, беседующей по сотовому за соседним столом.
       Толик долго смотрел на детей; глубокие морщины прорезали его лоб, и он стал казаться гораздо старше, чем еще несколько минут назад. Потом достал бумажник из внутреннего кармана плаща, раскрыл его, бережно вынул фотографию и осторожно, будто хрупкую драгоценность, протянул мне. Я взглянул на нее - и вздрогнул.
       С фотографии на меня смотрел буратинка. Такой, каким он мог бы быть, если бы грубо намеченные черты его лица выстругал талантливый мастер. И если бы буратинка был не куклой, а живым шестилетним мальчишкой.
       Чувство непоправимой беды накрыло меня штормовой волной.
       - Он... - начал было я - и не смог закончить.
       Толик молчал. И это было именно тот случай, когда молчание говорит больше любых слов.
       ...Девочка привела буратинку обратно шарманщику и вернулась к маме. Я смотрел, как деревянная кукла с плохо вырезанным лицом шестилетнего мальчишки деловито взбирается к Толику на колени, и чувствовал, что мои надуманные обиды, мелкие разочарования и жалость к себе отступают, растворяются и уходят, уступая дорогу чему-то другому. Чему-то большому, теплому, доброму и... очень хорошо знакомому.
       Я прислушался к себе - и будто какой-то переключатель щелкнул внутри. Всё встало на свои места. Встало так просто и так закономерно, что оставалось только удивляться - как это я раньше не увидел? Ведь я столько носил их с собой, столько рассматривал, столько передавал... Только ни разу не получал сам.
       "Утешение".
       "Облегчение".
       "Надежда".
      
       Дальше со мной случилось то, что обычно называют откровением.
       Если деревянная кукла, в которую простой человек вложил боль потери и нерастраченной любви, может вызвать во мне столько чувств, как же так получилось, что я, существо, наделенное, по человеческим меркам, волшебными возможностями, ни разу не попытался создать чувства сам?
       Как же я так долго не понимал, что на заводе мне давали только оболочку - оболочку чувств? Пусть и не осознавая этого, но наполнял ее я. Я сам. А стоило мне услышать, что я больше не работаю "случайным встречным", не получаю чувства с завода - и я сдался...
       Как это, однако, по-людски: человек вмиг забывает о главном - о своих талантах, умениях и способностях, стоит лишь забрать у него инструменты.
       Но теперь - теперь всё будет по-другому.
       Если уж буратинка может, то я и подавно смогу.
       И начну прямо сейчас.
       Я посмотрел на Толика. Все его чаяния, все его желания и мечты - все они были передо мной как на ладони. Я поочередно создавал "утешение", "облегчение", "радость", "поддержку". Одно за другим я грел эти чувства в ладонях, наслаждаясь легкостью, с которой они у меня появлялись, - и позволял им исчезать. Не то, всё не то. Толик заслужил нечто большее. И, кажется, я уже знал, что.
       Я никогда не доставлял его раньше - оно было редкостью, потому не знал, каково оно на ощупь, как выглядит, как передается. Но это меня не остановило.
       Я все равно создал его. Создал, подержал в руках - и оставил Толику.
       Чудо.
      
       Потом земля почему-то ушла из-под ног, и мир закружился калейдоскопом уже отданных и еще не созданных чувств.
       Когда я немного пришел в себя, то с удивлением обнаружил, что стою у сурового замка - завода, станки которого якобы отливают чувства. У входа, с улыбкой на лице, меня поджидал отец. Он молча распахнул двери, приглашая внутрь.
       Никаких станков там, разумеется, не было. Мое внимание немедленно привлек прозрачный хрустальный паркет, под которым далеко внизу лежало широкое полотно земли. Стоило сфокусировать взгляд - и полотно, разворачиваясь, приближалось, так, что можно легко увидеть любого человека. Со всеми его чаяниями, желаниями и потребностями.
       Я настолько увлекся созерцанием этой картины, что не сразу обратил внимание на то, что такой суровый, с редкими узкими бойницами снаружи, изнутри замок был пронизан светом. Я оторвал взгляд от прозрачного паркета и посмотрел на отца. Над его головой, парило, излучая свет, сияющее облако. Как и над головами всех тех, кто находился сейчас внутри замка. Все они вглядывались в хрустальный паркет, создавали самые разные чувства и посылали их вниз.
       Я проследил за некоторыми.
      
       Из наполненной строгим молчанием библиотеки выбежал зевающий студент. Посмотрел, как искрится в свете вечерних фонарей первый снег - и вдруг улыбнулся светлой радостной улыбкой.
       Держа за руку внучку, усталая бабушка шла в магазин. Она как раз проходила через стиснутый многоэтажками двор, когда из распахнутого окна какой-то квартиры до нее донеслась мелодия. Бабушка остановилась и прикрыла глаза, погружаясь в музыку - звуки старой песни вернули ее на миг в счастливые времена молодости.
       Солнечный луч пробился сквозь неплотно задернутые шторы и игриво пощекотал волосы нежащейся в воскресное утро в кровати девушки. Она поднялась, распахнула тяжелые занавески - и в комнату хлынуло утро. Девушка зажмурилась, подставляя лицо под волны света - и вдруг, раскинув руки, закружилась по комнате, весело, без причины смеясь и думая о том, как же мало порой надо для счастья.
      
       Я поднял глаза на отца.
       - А для чего же тогда все эти доставки и "случайные встречные"? - обратился я к нему.
       - Они для тех, кто еще не нашел свой ответ.
       Я помолчал. Затем все-таки спросил:
       - Значит, я нашел?
       Отец не ответил, только кивнул на что-то за моей спиной. Я обернулся - и в первый момент ничего не увидел. Только потом разглядел свое отражение в узком окне-бойнице.
       У меня над головой парило облачко.
      
       Людской поток несся мимо него день за днем, а он все стоял и стоял на берегу уличной реки и крутил старую шарманку, на крышке которой под незатейливую мелодию заведенно кружили маленькие фигурки с поблеклой раскраской.
       Деревянный буратинка в джинсиках и теплой зеленой курточке на синтепоновой подстёжке то постукивал по асфальту ботиночком под бодрый, слегка похрипывающий марш, то кружился на месте, широко раскинув руки, под летучий вальс. Иногда, словно забываясь, отбегал на несколько шагов в сторону. Потом неизменно спотыкался и замирал. Поворачивался к шарманщику, медленно возвращался и утыкался лицом в шелковую штанину с непроглаженной стрелкой. В такие моменты шарманщик ласково гладил его по макушке.
       Около них останавливались. Кто-то просто смотрел, кто-то перекидывался несколькими словами с шарманщиком. Кто-то - с буратинкой.
       Ни один из тех прохожих не связывал свое внезапно улучшающееся настроение со случайно встреченным на улице шарманщиком и буратинкой. Ни один не знал, что именно от них он получил то, что в тот момент ему было нужнее всего -"сострадание", "ободрение", "утешение"...
       Шарманщик провожал каждого такого прохожего долгим взглядом. Потом поворачивался к буратинке и вглядывался в его деревянное лицо. Вглядывался с замиранием сердца, с нетерпением - и с готовностью ждать бесконечно.
       После каждого задержавшегося подле шарманщика с буратинкой прохожего умелая рука невидимого резчика раз за разом подправляла грубо намеченные черты деревянной куклы - нос, брови, глаза. Лицо буратинки постепенно превращалось в лицо шестилетнего мальчишки.
       Шарманщик верил, что настанет день, когда на глазах буратинки задрожат ресницы, на щеках появится румянец, и ниточки, тянущиеся от куклы к палочке в его руках, лопнут.
       А пока он крутил ручку шарманки, ждал случайных прохожих и верил в невозможное.
       Верил в чудо.

     Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.

    Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
    О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

    Как попасть в этoт список
    Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"