НИКОЛЕНЬКА-СПЕЦПЕРЕСЕЛЕНЕЦ
маленькая повесть в новеллах
Живу я, крестьянский мальчик Коля Скороков, в центре России, в Тверской губернии, в деревне Свапуща. И хотя все у меня есть: и отец, и мать, и четыре брата, и бабушка Ксения, — но кажется, что растит меня святое озеро Селигер. В поле — лен да рожь, в огороде прополка, в школе учеба, а сердце к озеру тянется. Там волны с рыбами играют. Там судаки да щуки. Там лещи да язи, там караси да ряпушки.
С самого детства я рыбак удачливый. Я думаю, озеро меня любило так же, как я его. Озеро спокойно убеждало, что все будет хорошо.
А теперь вспоминаю казенный дом. За столом сидят военные, а мы, Скороковы, перед ними выстроились: отец — Илья и его сыновья Виктор, Петр, Николай, Владимир, Михаил. Старшему, Виктору, 16 лет.
Главный военный как-то успокаивающе говорит: «Илья, ты на Урал поедешь, золото добывать. Не пропадешь — у тебя такая лестница сыновей. Забогатеешь еще».
Отец что-то возражал. Дескать, он не против колхозов, вот только налоги нечем платить. А я как-то уверился, что со мной ничего не случится, вон сколько у меня братьев и отец-красавец, высокий, бородатый, голос могучий, певучий. Может быть, это мне озеро Селигер нашептало уверенность, что со мной ничего не случится.
Все мне было не в беду, а в приключение. Другое дело отец Илья да мать Татьяна. Отец-то навоевался в гражданскую войну, особенно в Кронштадте да у Буденного. Вернулся. Ухватился за мирную работу: дом поставил на кирпичном фундаменте. Бревна для дома ему за боевую доблесть выписали власти. Однако земли в Тверской губернии бедные, к весне все равно все голодовали.
До этого ареста мы с братом Виктором еще ездили в Осташков учиться — 30 километров по озеру. Отец навещал нас, мы жили у его сестры.
Нас в Осташкове всех и арестовали. Я помню, что вез на саночках выкупленный по талонам хлеб и сахар, а милиционер вел меня по улице одного. Вот приключение-то!
Наши уже все оказались в арестантском бараке, на нарах, а кругом барака оцепление. Так я и оказался Николенька-спецпереселенец.
Взрослый народ метался, родственники пытались прорваться сквозь оцепление, одежду да продукты передать, вой стоял.
В Осташкове был еще кожевенный завод. Мы любовались его лошадями-тяжеловозами. Богатырские кони, гривы золотые. Вот эти кони и повезли нас на станцию в новую жизнь.
Открывают товарные вагоны, сталкивают туда народ и запирают. В вагоне двойные нары, все сидят, человек по 40-60. Назначен и старший вагона, он приносил откуда-то еду. Туалета не было, кто-то топором сделал дыру в полу вагона, повесили над ней занавесочку, боялись человеческий облик потерять. Однако скоро завшивели. Меня поразил один мальчишка. Он с себя вшей собирал в ладошку и спящему деду в рот складывал. Для него, видать, эта поездка тоже была приключением.
Поезд шел, а мне все казалось, что летит за мной по небу светлое озеро Селигер: вода земная и небесная.
Николенька-птицелов
Известно, что земля живая и озеро живое, в них полно рыбного народу живет, и леса живые и говорливые, в них птицы поют... Лучик лучику привет передает, подземные воды шепчутся.
Вот и озеро Селигер по речным протокам передает весточку на Северный Урал, что де мой Николенька к вам, великие леса и реки, едет, берегите его да радуйте!
Поезд зашел прямо в поселок. Это, оказывается, Нижняя Тура. То есть первой-то нас река встречала.
Всех пассажиров выгрузили. Отец побежал искать свой мешок, но ему ничего не отдали, отсыпали часть продуктов и отправили в строй. Лошадники из Туры прибыли, часть ссыльных погрузили на подводы, остальные — пешком по тракту, по мартовскому снегу.
Мама с маленьким Мишей были в подводе, возчик туринский их своим тулупом укрыл, а мы бегом бежали за лошадью.
Лес большой нас встретил. Дяденька-возчик приостановился и говорит: «Вот, люди добрые, знакомьтесь: это кедры могучие, на них орехи вызревают. Может быть, и вас прокормят».
И усмехнулся, на будущее наше намекал. Подбегая к поселку, где нам определили жить, мы еще не догадывались, что мы враги народа. Но Косья нас встретила пальбой из ружей, дескать, вот вам, погубители России! В десяти километрах от Косьи нам предоставили длинный-предлинный барак, крыша еще не закрыта, внутри — двойные нары и столы тянутся через весь дом, печки железные, красные. И охрана кругом.
Так мы прибыли на платиновые прииски графа Шувалова, они же и золотые прииски. Лет двести, поди-ка, они меня дожидались, подумалось мне. «Правильно, правильно», — покачивали зелеными головами кедры. Я закрыл глаза и в гуле хвои услышал голос родного озера Селигер.
Согрели чай. Подъехала повозка с баками — выдали суп и хлеб. И началось распределение работы: одни пойдут рубить лес в тайгу и копать длинную канаву длиной в десять километров до реки Косья и до реки Выя, чтобы можно было подать воду к определенному прииску, вымывать из земли золото и платину. Размер канавы два на один метр. Семье Скороковых отвели так называемый пикет 10-20 метров, выдали каёлки, топоры, лопаты на трех человек: отец, Виктор да Петр.
Другая часть ссыльных идет строить спецпоселок в шести километрах от барака, в месте, где совпадают две ключевые речки — Железянка да Ис и где уже стоял таежный поселок Боровское, там тоже добывали золото и платину.
В нашем бараке теснота. Нам на семь человек места столько, что можно поставить стол и две табуретки. Кормят плохо, свет от лучины вечером и ночью.
Появились болезни: тиф, цинга. Люди больные сидят на завалинках барака, синие, почти беззубые и безглазые. Кое-как до весны дотянули.
Тут народ сразу ожил, стали траву есть, корни выкапывать, крапива молодая шла за деликатес. А уж летом совсем воспрянули духом — пошли грибы, ягоды... У меня, худющего, от грибов и травы живот вырос, а все равно есть охота.
Николеньку, как грамотного человека, в двенадцать лет приняли на работу. Должен был я пройти в тайгу по тропочке до речки, где канава пересекается с водой, там стоит рейка с делениями в сантиметр. Я три раза в день отправлялся в путь отмечать в тетрадке уровень воды, чтобы, не дай Бог, она не потерялась, не утекла бы в сторону от канавы. Мне платили 13 рублей в месяц, то есть должны были выдавать 12 килограммов муки.
На этой тропочке я и обнялся с тайгой и запомнил такое чувство, точно сердце раскрывается, смелеет, умнеет, как на озере Селигер.
Первого налима в таежной речке я поймал на гвоздь. Не веришь? Привязал гнутый ржавый гвоздь на веревочку, бросил в воду, и его враз налим ухватил. А у нас на Селигере шутка была такая: ты попробуй рыбу на гвоздь поймать! Я удивился чуду, как Николенька-дурачок.
Поцеловала в тот час меня тайга в лобик.
Я угадывал, где крапива стоит, где заячья кислица прячется, видел грибные места коврижные.
Птиц по моей тропочке было полно: свиста их наслушаюсь, говору их веселого, с ними-то и мне весело.
Сплел я силки тайком, самодеятельно, и тут мне сразу повезло: ухватил тетерку да рябчика. Отец с перепугу спрятал мою добычу, мама ощипала — да в суп! Мясо... позабыли уж его вкус. Тетерка-то мне показалась с овечку. Неделю можно сытым быть с дикого-то мяса.
С голоду я птиц ловил, но охотником не стал. Остался верен рыбной ловле, как будто бы озеру Селигер.
Николенька-золотоискатель
Интересный для нас, ребятни, барак стоял в Боровском: половину его занимал комендант с семьей, в другой половине разместились каталажка для арестантов, писарь, помещение для посылок, стукачи...
Отдельно, но рядом — «катаверная» — там стояли гробы для покойников и с покойниками, пока могилы копают. Никто усопших не провожал, так хоронили, без церемоний.
Старшего нашего брата Виктора взяли писарем в комендатуру — он же грамотный.
Вообще мы голодовали до 1934 года, пока не разрешили старательство: дескать, копайтесь в земле все желающие, намывайте золото и платину где придется, несите сдавать в «Торгсин». Это слово объясняли так: торговля с иностранцами. Тут-то мне таежное счастье и привалило. Первый свой комочек земли я нашел наугад, завернул его в платочек, принес домой и показал Виктору — грамотею-то. Он раздавил комочек и говорит: это не платина. Я ему не поверил: сердце свое твердит про счастье. Собрал камушки в бутылочку и пошел в Косью. Там в конторе, в окошечке, человек сидит, как паучок, — золото ждет и платину. Высыпал он мою находку в ступку, потолок ее пестиком, поводил над россыпью магнитом и обнаружил три с половиной грамма платины. «Ого, — сказал он, — да у тебя породистый самородок». Выписал мне дядя боны на три рубля — документ такой. Каждый грамм платины — два с половиной килограмма муки.
Беру боны я, золотоискатель Николенька, и гордо иду в «Торгсин». Там, оказывается, полно товару всякого: вина, посуды, спичек, все свободно. Первыми я купил на свое «золото» двенадцать коробок спичек, бутылку вина — отцу, чашки эмалированные — маме, еды накупил. Мне еще и сдачи сдали, отрезали от бонов листочек.
Приношу все домой — наш красавец-отец, среднерусский богатырь, расплакался.
Тут все мы, братья, бросились стараться в каждую свободную минуту. С ковшиками в руках по старым логам.
Так у нас и накопились талоны, мы их берегли для муки.
В 1934 году вышел «приказ Калинина», так его народ называл: «освобождение из ссылки». Из наших тверских под освобождение попало три человека, среди них и наш старший брат Виктор. Он ведь был писарь в комендатуре да еще и активист, в клубе для спецпереселенцев ставил спектакли. Мы все запомнили его постановку «Тетушка Чарлея» из английской жизни, кажется. Ради Виктора нам уже полбарака отвели для житья. И вот к отъезду Виктора мы опять нашли самородок. Как будто бы тайга участвовала в наших проводах.
Принесли мы из «Торгсина» муку на горбе. Мама замесила тесто, напекла к столу и Виктору в дорогу лепешек.
Надели на него сшитый из полусуконок костюм и отправили его с хлебом на родину, в Осташков, ко святому озеру Селигер.
Прощание с отцом
С детства мы росли, созерцая отцовскую красоту: сильный, высокий человек. Борода красивая, усы шелковистые. Голос мощный, ласковый. Способности имел к сочинительству, на ходу игрушки словесные сочинял. Пел хорошо, заслушаешься. Запевалой был в мужском застолье.
Помню его коронную песню; старинная и, наверное, солдатская. Отец Илья запевает:
Не осенний мелкий дождичек
Брызжет-брызжет сквозь туман.
Слезы горькие льет молодец
На свой бархатный кафтан.
Мужики подхватывают густым хором:
Полно, брат-молодец, ты ведь не девица.
Пей, тоска пройдет; пей, тоска пройдет.
Отец Илья свое выводит:
Не тоска, друзья-товарищи,
В грудь запала глубоко,
Дни веселия и радости
Отлетели далеко.
И друзья-товарищи вновь ему вторят то же самое:
Полно, брат-молодец, ты ведь не девица.
Пей, тоска пройдет, пей, тоска пройдет.
И последнее, что более всего меня потрясло:
И как русский любит Родину,
Так люблю я вспоминать
Дни веселия и радости,
Как пришлось нам горевать...
И водрузится после пения тишина странная, короткая. Теперь, многое пережив, я все думаю: и за что русский любит Родину? Ни за что, и снова любовь к ней до слез перехватывает горло. Каторжная наша и бездомовая жизнь на добыче золота и платины продолжалась. Старожилы нас на дух не переносили, как врагов народа. Однако вслед за Виктором вышло время уехать на родину и нашему отцу. Поселился он в Осташкове у сестры. Бедность по Тверской губернии гуляла страшная. У новоиспеченных колхозников пока мало что получалось, но строили плотины на реках. Отец устроился чернорабочим на такую стройку, и там его придавило, покалечило со всей тяжестью преобразований.
Из больницы вышел больным. Еще помыкался в сторожах и вернулся к нам на Север с подарками: штаны в сто заплат да пирог с рыбой из черной муки — от озера Селигер привез.
Он еще помогал нам с Володей промывать руду, а у нас к работе было отношение хищное. Мы даже набрели на открытые россыпи золота и платины. Раскапывали ложок до коренной земли.
Работали «проносом» — когда вода уносит грязь, а металл остается; производили задирку слоя земли, драгоценный металл в таком случае оставался в рогожке.
Обувь плохая, холодно с землей да водой работать. Отец и простыл. Навещал его фельдшер Бочаров, поддерживал всячески. Мне кажется, что отец в это время много молился. Лицо его прекрасное становилось светолепным.
Мама, конечно, его отхаживала от простуды. Но у мамы к той поре тоже открылось увечье: одна рука перестала жить. Кроме работы, я учусь в восьмом классе и живу в интернате далеко от дома. Однажды отец обнял меня и сказал: «Прощай, Колюшка». Но Бог, видать, хранит детей от всяких предчувствий.
Уже в школе меня вызывают к директору и сообщают, что отец умер. Похоронили мы его и огородили палочками могилку:
«И как русский любит Родину,
Так пришлось нам горевать...»
Песню горькую отцовскую
Повторять и повторять...
Материнская молитва
Про войну что говорить? Я только плачу про войну.
Нас, подрастающих на выселках, на службу в армию не брали, вдруг навредим Родине. У нищих да убогих богатство неотъемлемое — кротость.
Однако война началась, и мы понадобились. Меня призвали в октябре 1941 года. Второе мое богатство оказалась грамотность: все-таки я после девятого класса математику в школе преподавал.
Третье мое богатство — материнская молитва. Мать моя — Татьяна Федоровна Цветкова. Как мама молилась, так будто вся земля ей откликалась, и все реки и озера восплескивались: «Царица небесная, ты еси жизнь жизни моей, Ты — питательница плоти моей, Ты хлебом питала сыновей моих. Да избавит нас от ужасных врагов единая помощь Твоя, сокруши, Владычица, гордые главы их, истощи силы их, укрепи сыновей моих противустати врагам. Да воскреснет Господь в нас благодатию своею за мои матернии молитвы, да расточатся враги мои...»
К той поре, кажется, уж вся земля вокруг меня молилась молча, и птицы поутихли, и зверушки ушли в норы, и рыбы попрятались на дно. Все всё знали: беда углубляла свою работу.
А меня между тем отправили учиться в пехотное училище в Свердловск. Там готовили младших командиров для минометных и пулеметных батальонов. Пригодился и я, как знаток математики. Учился я прилежно. Но у меня открылся наш семейный талант — стихи и песни сочинять. И на гитаре я хорошо играл.
Стали мне строевые песни заказывать. Пели братцы мои.
Но вот за полгода до выпуска направили нас для очередной тяжелой работы за 300 километров грузить эшелон дров. После рабочего дня я помыл ноги в ручье, отошел обуться, а у меня мигом по ногам волдыри пошли, да крупные, как лягушата, и все выше и выше. Старший лейтенант отправил меня к фельдшеру в том поселке. Меня обработали раствором марганца, а волдыри уже и на руках, и на ногах, и на шее, и на плечах. Врач повезла меня в свердловский госпиталь. Портянки с меня снимали вместе с кожей; велели помыться, а не надо было. Лег в постель — колотун начался, позвали врача. Она меня стала разбинтовывать, я упал в обморок.
Врач меня не бросила, до двенадцати ночи все разыскивала лекарства. Я запомнил диагноз: многоформенная эксудативная эритема. Вот чем меня родной уральский ручей наградил.
Месяц я лежал в примочках. После лечения кожица тонкая появилась. Выписывать рано, но главврач нас, выздоравливающих, послал на заготовку дров для госпиталя. Дескать, в лесу поправитесь.
Где-то в Туринском районе на разъезде Поречье мы пилили дрова, норма на двух человек — шесть кубометров в день. Лес могучий, надо пилить поперечной ручной пилой, нужны метровые готовые поленья. С восьми утра пилили до шести вечера.
После работы возвращаемся в Поречье, там наша стоянка и ночевка. Ну, я такой природный парень: усмотрел на озими полно птиц. Быстро изладил петли-силки и в день два-три тетерева ухватывал. Сами ели, меняли птицу на хлеб, картошку, поминали добрым словом Косью да Боровское, пером птичьим одаривал я хозяйку.
Ради птичьей охоты мы даже одолевали и по десять кубометров. Теперь никто и не поверит. Поперечной ручной пилой за день и четырех кубометров не напилишь.
Выписали меня в училище, а там уже и экзамены прошли. Погоревал я о своей неудаче и ушел рядовым на фронт, стал артиллеристом и дослужился до младшего сержанта, сержанта, потому что пришлось командовать своим орудием и артиллерийским расчетом. А орудие-то я хорошо изучил.
Вспоминаю свои пути и думаю, может быть, это мамина молитва оградила меня от фронта почти на два года. Все может быть.
Могучие духом у нас были матери. Не всех, конечно, отмолили от погибели, дожидаясь Победы.
Первый бой
Недаром говорят, что пуля — дура. Уже в первом моем бою я как человек лесной и озерный заметил эту дурь оружия. К боевым действиям я попал уже за границу. В Еланских военных лагерях меня учили воевать в автоматной лыжной роте. В декабре 1943 года нас выкупали в бане. Выдали новые шинели и — в вагоны. Прибыли в Одессу — порт на Черном море, погрузили солдат на многоэтажный пароход «Бессарабия» и под прикрытием катеров, чтобы нас подлодки не потопили, мы прибыли в румынский порт на рассвете. В природе красота неописуемая. Мы начали разгрузку.
И вот первый случай. У хлебного склада поставили парнишку с автоматом — охранять этот хлеб. Откуда ни возьмись какой-то лихач голодный налетел, схватил булку и бежать.
Солдатик кричит: «Стой!» И выстрелил. В похитителя хлеба не попал, но двух встречных солдат покалечил, одному-то обе ноги прострелил. Отвоевались... Вот она дурь-то и оружия, и пули.
Похожая картина возникла и в моем первом бою. Началось распределение, мы лыжниками экипированы, а в Румынии тепло. Знакомый старлей мне шепчет: не ходи в автоматчики, тебя на два дня не хватит. Я рапортую, что я минометчик. Тут и мне распоряжение вышло: в отдельный истребительный противотанковый дивизион Љ 338. А вот и наши пушки стоят и смотрят на ту сторону реки. Я увидел свою шестидесятимиллиметровую пушку, сел на станину, посмотрел через панораму (прицельное оконце), прицел такой же, как у миномета, покрутил механизм подъема и поворота — так же, как у миномета. Ну все, живем! Сердце повеселело. Капитан Воронин, командир батареи, дал мне несколько команд и решил: готовить не надо, поедет наводчиком.
Ночью подъехали к городу Дьердь. Мы стали готовиться к рассвету. Утром вижу: много пушек. У нас в батарее четыре пушки, а в дивизионе — двенадцать. Да еще соседи дальше.
Началась артподготовка, первая в моей жизни. Это не озеро Селигер, это не таежный Северный Урал. Гул страшный. Кажется, земля встала и заговорила. Я тогда по воспитанию своему паренек-то был религиозный и сразу оглох.
Сержант-хохол по фамилии Тухлый командует мне: стреляй по заводской трубе. Стреляю — разрыва не вижу. Увеличиваю расстояние и попадаю в заводскую трубу. Минут десять был шквал огня по городу, и пошли танки. Некоторые горят. Мы на конях — шестерка коней — со своими пушками въехали в город. До нас город бомбили американцы и оставили много воронок. Подъезжаем мы к городской площади, а там у здания ратуши сильный минометный огонь. Нам же эти воронки авиационные маневрировать мешают. Подняли крышки канализационных люков, пушку установили, и я ударил по дворцовому зданию фугасным снарядом, пулеметы заткнулись. Мы дальше в город крадемся, все по уши в грязи из-за этих воронок, бедные лошади в трепете.
И вот он — странный сюжет войны в конце моего первого боя. Выехали мы на территорию кожевенного завода. Командир поставил нашу пушку под аркой с видом на рощу. Вдруг налетает на нас капитан Назаров, а он командир дивизиона, и кричит: «Почему не ведешь огонь по роще?» Мы объясняем, что в роще наши, видели мы их, голоса слышно. Назаров достает пистолет и кричит: «Свинтить колпачок!» Это значит, что снаряд стал бы осколочным и сверху поразил больше солдат. Я первый выстрел сделал выше берез. Он отталкивает меня и производит еще один выстрел. В роще — мат, крики. Капитан Назаров с тем же матом исчезает. Появляется подполковник. Мы оправдываемся. Нам приказали помогать раненых тащить из рощи. Я сам двух солдат притащил. Вот такое жертвоприношение произошло — своих положили. Почему и говорится: пуля — дура. Оружие и человека сводит с ума своей могучей дурью. А я-то человек в прошлом репрессированный, душа дрожит, как олененок. Думаю, конец мне пришел. Но никто со мной не разбирался, слава Богу. Такой вот он, мой первый бой.
А воины наши, командиры, видать, во всю Победу вперед гнали; случилось — должно было случиться, и все.
Выстрел по церкви...
В апреле месяце наша дивизия в составе Второго Украинского фронта вела наступательные бои на венском направлении. Фашисты, чувствуя свой конец, яростно сопротивлялись.
Я был командиром и наводчиком 76-миллиметрового противотанкового орудия. Под непрерывным артиллерийским и минометным огнем наша батарея проскочила в один из сельскохозяйственных хуторов недалеко от Вены. Двигались вдоль венского тракта, обсаженного деревьями. На деревьях были повешены десятки гражданских лиц с табличками на шее, замученных фашистами. Перед хутором была деревня, на окраине которой в зелени возвышалась церковь.
Батальон, который мы поддерживали огнем, стремился занять эту деревню. С правой стороны, по направлению к нам, появились три немецких танка. Наши орудия открыли по ним огонь, один танк загорелся, два другие повернули обратно. Из укрытия, видимо, замаскированное орудие открыло огонь по нашим. Две пушки были разбиты. У нас оказались раненые. Хутор горел. Местность перед деревней была открытая.
Как только наши автоматчики поднимались в атаку, с церкви фашисты открывали шквальный пулеметный огонь, и атака захлебывалась. Моя пушка была цела, так как стояла за кирпичным сараем. Поступил приказ командира батальона открыть огонь по церкви. Сердце мое сыновнее дрогнуло: как же по церкви-то стрелять?! Потом решил: значит, Бог допустил нашу победу.
Первый снаряд разорвался внутри ограды. Я увеличил дальность стрельбы, и три бронебойных снаряда разорвались на церкви.
Фашисты прекратили огонь, и наши ворвались в деревню. Оказалось, что пулеметы на церкви прикрывали отход войск из деревни. С церкви наши автоматчики сняли четырех фашистов. Так что церковь тоже стала полем боя. Это меня и поразило, и запомнилось.
Миновав деревню, мы оказались в предместьях Вены. Вели огонь по скоплению фашистов и двум бронетранспортерам, оставленным фашистами в засаде и оказавшимся в окружении наших войск. Нашей батарее сдались в плен более двадцати фашистов. На окраине Вены наши войска освободили лагерь военнопленных, доведенных фашистами до ужасного состояния. Общаться с ними нам не разрешили. Их выносили на носилках в санитарные машины, в госпитали.
13 апреля войска Третьего и Второго Украинских фронтов заняли Вену.
Вот такой небольшой эпизод напряженного, пусть не героического, трудового дня солдата-фронтовика, который остался в моей памяти, будто это было вчера, видимо, потому что я стрелял по церкви.
Прошло 36 лет, и вот на днях только меня наградили медалью «За взятие Вены».
Воевал я, сержант Скороков Николай Ильич, в 297-1 стрелковой Славяно-Кировоградской дивизии, отдельный истребительный противотанковый дивизион, вторая батарея, командир орудия.
Рыбный пруд
Австрия. Послевоенный период. Недалеко от неизвестного мне городка, на возвышенности, построили мы домики, и в них расположился наш дивизион в ожидании своей мирной судьбы. Рядом находился небольшой пруд, закрытый плотиной. В пруд вбегал маленький ручей, подпитывая его.
Находясь в наряде, я обнаружил, что в пруду есть какая-то рыба, высовывается из осоки. Как бывший селигерский рыбак, я смастерил крючок и удочку и забросил в пруд. Рыба клюет на человека.
Сразу попался мне карп граммов на пятьсот. Солдатам надо же развлечься после войны, многие тоже бросились ловить: кто удочкой, кто волейбольной сеткой, но улова нет.
Командир дивизиона гвардии капитан Назаров наблюдал за этим процессом. Я и говорю, что всю рыбу можно просто поймать: прокопать в плотине две канавки, вставить решетки и спустить воду под гору. Вся рыба и достанется дивизиону.
Назаров командует: «Командиров батарей ко мне!»
Я-то не думал, что он откликнется, пошутил, вроде бы. Воду выпустили. На удивление, воды в пруду оказалось много, уходила она долго. Все стояли и ждали.
Наконец, показалась рыба. Сразу бросились ее вылавливать и складывать в кучку на берегу. Мы еще продолжаем ловить, а рыбу нам уже готовят на кухне.
Дивизион не осилил всю рыбу. На повозке развозили рыбу по соседним частям нашей дивизии. Наверное, мы не очень хорошо поступили.
Но мы победители, мы в прошлом все рыбаки, солдатская еда надоела, вот и устроили пир. А идея рыбацкая была моя, потому и помню.
Солдатский концерт
Германия повержена. И наш дивизион без лошадей, на немецких военных машинах едет в Румынию. Грузимся в поезд, и нас переправляют на Дальний Восток для войны с японцами. В Саратове была остановка. Эшелоны с солдатами тоже туда же шли.
Были вагоны и с девчатами — медсанчасти шли за нами.
Вот и стоят они в Саратове. На платформе наш расчет с пушкой и машиной. В общем — весь дивизион на платформах.
У меня весь расчет был музыкальный, а я вроде заводилы. Я играл на гитаре, другой — на котелке, третий — на губной гармошке.
Вот мы и организовали концерт. Под этот шумовой концерт солдаты устроили пляску. И гражданский народ подвалил. Грянули мы «Калинку»:
Как была я молодешенька,
Да вставала я ранешенько...
Народ подхватил припев:
Калинка, калинка моя...
И я, хромоногий, пустился в пляс, припевая:
Выгоняла я корову на росу,
Повстречала я медведя во лесу.
А медведь, ты мой батюшка,
Задери мою коровушку,
Развяжи мою головушку...
Все опять гремят хором.
И вдруг — тишина. Незнакомый полковник прикладывает руку к козырьку. Подзывает меня и говорит: «За организацию самодеятельности на марше объявляю благодарность!»
А я в ответ браво отвечаю: «Служу Советскому Союзу!»
После этого полковника посчитал своим долгом объявить мне благодарность и гвардии капитан Назаров, командир нашего дивизиона.
Так вот я прославился не только в своей батарее, но и на весь наш дивизион.
До Японии я не доехал. Как бывшего учителя, меня в Красноярске сняли с поезда и предписали вернуться на Север, к речкам Касья и Ис, приступить к мирному труду в сельской школе.
Так закончился мой боевой 1945 год.
Николенька влюблен
Я свою любовь заранее чувствую. Она мне издалека знаки подает. Вот жена моя Александра. Сашенька. Она тоже из спецпереселенцев, из нашей соседней Тверской деревни. Ее ласково называли — сельцо Алексеевское. Мы и в поезде одном ехали, только ей было три года, а мне — одиннадцать лет.
Отец ее, Михаил Соколов, в сельце Алексеевской мельницу держал, знаток был мельничного дела, казалось, ему износу не будет, он и в ссылке-то на драге горячо работал. И детей у них народилось тоже пятеро. Александра с братом Анатолием старшие, остальные девочки мал-мала меньше. Когда-то отец Михаила, стало быть, дед Сашеньки, приготовился было на дворянке жениться, да дело расстроилось. Но и дед, и Михаил Соколов были граждане с хорошими манерами. Михаил, например, уж дочери-невесте говорил так: «Александра, у меня к вам конфиденциальный разговор, зайдите ко мне...»
Когда Сашеньке было пять-шесть лет, ее все наши выселки узнали, и я с той поры ее особо отмечал: вот эта самая Саша Соколова.
А дело было так. Драга, отмыв руду, уйдет, а после себя озерцо оставит, оно отстоится да так и манит к себе детей небесным своим сиянием.
Вот Сашенька с малолетним Толей и пошли к озерку. Саша поскользнулась на глинистом берегу и упала в воду, ушла в нее с головой, исчезла. Толя кричит, плачет, а вокруг — ни души.
Но Саша тонуть не стала. Она коснулась ножками дна и пошла ко дну, один раз подпрыгнула, воздуху хлебнула, ушла под воду и опять пошла ко дну. И ведь вышла из воды на берег в другом месте.
Скоро эту историю вся колония наша узнала, и я в том числе. Так на нее и дивились люди: вот эта маленькая Саша, это она под водой бегала...
А я думаю, это озеро Селигер нас хранит. Кто бы ее надоумил по дну озера бегать?
Когда я окончил девятый класс, меня учителем математики поставили. И я даже какое-то время Сашу учил. Она росточком маленькая, я — тонкий да рослый.
Один раз на школьном вечере пригласил эту малютку танцевать, кружил ее, кружил, да и поднял на руки и к сердцу прижал, сам не знаю зачем. Знак был родства.
А третья встреча совсем смешная и загадочная. Я после войны с фронта вернулся в родную таежную Косью. Отпраздновали. Тут от Соколовых поступило приглашение на день рождения Сашеньки. Я к той поре уже на гитаре играл и песни свои пел, сам их сочинял еще и на войне. И отплясывал лихо, победитель все-таки. Сердце победе радовалось. Пришел в гости к степенному Михаилу Соколову. Гости у них, родственники, девушки-дочери. Мать испекла большой пирог, середину пирога украшала надпись: «С днем рожденья, Сашенька».
Не знаю, что со мной случилось, только я, не дожидаясь застолья, вырезал середину пирога с надписью и «Сашеньку» немедля съел! Публика взволновалась. Дескать, ты что наделал-то. А Михаил всех успокоил: «Будет вам. Может быть, он жених. Спой-ка лучше девчатам песни свои». Такое вот объяснение в любви получилось.
Эпилог
Мирная жизнь всегда стоит у солдата за левым плечом.
Первая половина двадцатого века, полная войн и гражданских распрей, закончилась. В схватках уничтожается лучшая, молодая, часть народа.
В тылу было не легче, чем на фронтах, шло испытание голодом, нищетой, трагизмом утрат.
Отца нашего, Илью Скорокова, по сути, уничтожила и смяла репрессивная ссылка 30-х годов.
На фронтах Великой Отечественной погибли мои братья.
Младший лейтенант Владимир Скороков погиб в деревне Маслово Тверской области в 1942 году: «Здесь был остановлен враг, рвущийся в Москву».
Погиб и Виктор Скороков, его жена до своей кончины не верила в это, ждала его возвращения. Его сын Валерий живет на нашей общей родине — в Осташкове.
Брат Михаил Скороков, старший лейтенант, был ранен на Курской дуге, после войны двадцать лет строил запретные зоны в Удмуртии, затем строил родной Осташков. Его дети, два сына и дочь, тоже живут в Осташкове, все они строители.
У брата, Петра Скорокова, была бронь, он всю войну работал ведущим драгером на драге, добывающей золото и платину для стратегических нужд страны.
И я, оставшийся один, сержант Николай Скороков, инвалид Великой Отечественной войны, работал учителем приисковой школы, от имени семейства Скороковых докладываю, что мы прожили достойную жизнь и всем сердцем любили Россию.