Появился он ниоткуда. Рассказывали, что некоторые видели, как он переходил старый деревянный мост через Днестр из Могилева-Подольского в Атаки. Нагруженный выцветшим, когда-то зеленым вещмешком, затянутым по-солдатски узкими лямками, за спиной и увесистым деревянным сундучком, по углам, окованным красной медью, он появился в конце сороковых в Атаках.
Никто не знал, где он ночевал, но каждое утро он появлялся у моста, недалеко от высоких ступенек, ведущих вниз, к базару. По рассказам отца он всегда располагался возле невысокого каменного, без штукатурки, забора под тенью башенки мясного ларька, в котором много лет, суетливо двигаясь, продавал легендарный мясник Бартфельд.
Опустив на брусчатку широкого тротуара свой сундучок, скидывал с плеч вещмешок. Поводив усталыми плечами, освобождал затянутую петлю вещмешка. Вытаскивал из него обитый кожей, круглый стульчик на одной ножке, похожий на старый огромный гриб или катушку для ниток одновременно. Садился.
Раскрывал деревянный сундучок, из которого вынимал и устанавливал сапожную лапу. Сапожный молоток, клещи, шила, разные ножи, мотки дратвы, куски смолы и воска оставались в сундучке. Доставал прокуренный роговой мундштук. Из деревянной табакерки доставал сигарету, ломал ее пополам. Половину сигареты закладывал обратно за резинку табакерки, а половину, помяв в черных пальцах, вставлял в мундштук. Закуривал и ждал клиентов, опустив голову.
В Атаках он долго не задержался. Потом он повторял маршруты бродячих (холодных) сапожников, ремонтируя обувь по две-три недели в каждом селе. По рассказам взрослых, во многих селах одинокие вдовы-солдатки, отремонтировав обувь, зазывали его продолжить сапожничье ремесло, не кочуя. Он молчаливо и деликатно отвергал приглашения. Нередко сами приглашения заставляли его покидать не насиженное место и шагать дальше.
Скитался он почему-то исключительно по украинским селам - Каларашовке, Унграх, Березовке, обходя молдавские села и русскую старообрядческую Покровку. Кочуя, на время остановился он и в Елизаветовке, на самой отдаленной и глухой окраине села, называемом Бричево. Навсегда, как говорят мореходы, встал на якорь в Боросянах, старинном маленьком селе, расположенном на глядящих друг на друга склонах двух холмов. Село расположено в глуши, подальше от шоссейных и железной дороги. С Елизаветовкой, где находилась центральная колхозная усадьба, Боросяны соединяла узкая проселочная дорога, становившаяся труднопроходимой в осеннее ненастье.
Остановился он на время у одинокой и пожилой Керсти (вероятно Кристины) в самой верхней части села, неподалеку от каплицы. Хата Керсти была миниатюрной, крытая, как все ветхие строения, соломой. Хатенка была беленной, узкие наличники окон белились с синькой, которой видимо, не жалели.
Уродовала хатку непропорционально высокая и массивная завалинка (приспа). На ней, не боясь упасть, мог расположиться спать взрослый человек. Выступающие далеко за приспу круглые балки глинобитного потолка опирались на четыре столбца. Благодаря этому, нависающая низко соломенная крыша являлась надежной защиты приспы от непогоды. Столбцы надежно упирались в ямки на плоских, полувкопанных в землю зеленовато-серых камнях.
Остановившись на время, он застрял в этой хатенке навсегда. Не думаю, что его заставило это сделать обилие клиентов. Сами Боросяны и Елизаветовка считались маленькими селами. В остальных были свои сапожники. Он никогда не выезжал в районный центр либо в Сороки или Могилев-Подольск. Даже в Елизаветовке его видели крайне редко.
Нитки для дратвы, мелкие гвоздики, курево покупала ему Керстя. Расходные материалы для ремонта обуви иногда привозили из Атак, либо Могилев-Подольска клиенты, которым он ремонтировал обувь. В числе таких был и мой отец.
Трудно сказать, что заставило сжиться под одной крышей этих двух совершенно разных людей. По рассказам отца, когда он остановил свою кочевую жизнь в Боросянах, ему на вид едва перевалило за сорок, в то время как Керсте уже было под пятьдесят. Среднего роста, он был худощавым, но казался крепко сложенным мужчиной.
Летом он работал раздетым по пояс, накинув только черный фартук. Мышцы живыми буграми перекатывались под его, почти лишенной жира, тонкой матово-смуглой кожей. Волевой подбородок, твердо очерченные губы на правильном, чуть скуластом лице не сочетались с его вздернутым носом.
Высокий, изрезанный множеством горизонтальных глубоких морщин, лоб венчал короткий с густой проседью ежик. Казалось, что каждый его жесткий волос находится на своей строгой орбите, не впуская на нее соседей. При первой встрече облик его уродовали уши. Края их почти до начала мочек были бахромчатыми с прерывистой белой каймой, истонченной над хрящом кожи. Но через 5-10 минут его уши органично вписывались в его образ и другие, самые правильные, невозможно было представить на его голове.
Когда я первый раз побывал у него с отцом, возвращаясь, спросил, отчего у него такие уши?
- Отморозил человек, и не раз.
Отец знал, что говорил. В ноябре и декабре сорок четвертого более чем сорокаградусными морозами встретил, а потом проводил его город Муром. Там происходило переформирование перед отправкой на фронт воинских подразделений. Многие его однополчане погибли от переохлаждения, так и не попав на фронт. Отец моего двоюродного брата Тавика, Павло Твердохлеб тогда же умер от воспаления легких в деревянном, продуваемом насквозь вагоне еще на подъезде к Мурому.
Звали его по-разному. Называли его Васей, Васькой, Василем. На все варианты своего имени он отзывался одинаково ровно, без тени обиды. Но когда его называли Василием Карповичем, он поворачивался, расслабляя плечи, как бы освобождаясь от чего-то тяжелого и неприятного ему.
А еще взрослые и дети называли его Чижиком. Он отвечал. Никто не знал, что это было: фамилия или кличка. Никто не ведал, откуда он родом, кем работал раньше. На все подобные вопросы он умело не отвечал, переводя разговор в другое русло.
Разговаривал он как на русском, так и на украинском языках. Переход на другой язык у него всегда был неожиданным. Русская речь его была правильной, не засоренной словами-паразитами. Он никогда не матерился. На вопросы он отвечал на русском, четко, как бы маршируя под свою речь.
Когда же он спрашивал, а тем более просил, а так же в разговорах с женщинами, детьми переходил на украинский. В отличие от нашего, елизаветовского наречия, в котором проскакивали польские слова и интонации, его украинский язык был певучим и мягким, речь, казалось, звучала тише, проникновеннее, несообразно его облику.
Нельзя сказать, что его личность никого по-настоящему не интересовала. Отец рассказывал, что в конце сороковых новый, только сменившийся председатель сельского совета на новеньком мотоцикле подкатил к Чижику. Он и раньше бывал у Чижика, но только в качестве клиента.
А сейчас прибыл как лицо официальное, чтобы выяснить личность неизвестного. О чем они говорили в хате, неясно, но председатель уже через несколько минут выскочил со двора. Несколько раз подряд не мог завести мотоцикл, так как не попадал ногой в заводную педаль.
Через пару дней на купленном по дешевке мотоцикле "Харлей" к Чижику подъехал участковый уполномоченный, старший лейтенант, бывший фронтовик Ткач. Чижик пригласил его в хату. Ткач вежливо отказался, усевшись на приспу. Все соседи прилипли к заборам. Что будет? Наряду с любопытством был и страх потерять сапожника, восстанавливающего обувь почти из ничего.
Очень скоро из хаты вышел Чижик, держа в руке толстую красную книгу. Это была "История ВКПБ". Встав прямо перед Ткачом, Чижик открыл книгу и между страниц нашел единственный свой документ, умещающийся на половине тетрадного листа. Ткач долго и внимательно читал его. Потом встал, вернул документ и, пожав руку Чижику, уехал.
Приезд участкового никакого проблеска в личности Чижика не дал. Ткач молчал. На вопрос мужиков, собиравшихся по вечерам возле сельсовета, кто же такой Чижик, ответил:
- Человек.
Но проезжая мимо Чижика, Ткач останавливался и, здороваясь за руку, говорил:
- Здравия желаю, Василий Карпович!
Имя Василия Карповича обрастало легендами, особенно среди пацанов. Нам очень хотелось, чтобы Чижик оказался командиром Ткача на войне. Как в кино. Наши догадки мы подкрепляли тем, что время от времени к Чижику наезжал Ткач, и они подолгу сидели на приспе, о чем-то тихо говорили, больше молчали. Их посиделки завершались тем, что они выпивали по стопке самогона и Ткач уезжал.
Но подлинная история Чижика продолжала оставаться тайной. Страсти стихали. Василий Карпович по-прежнему латал обувь. Я впервые попал к нему летом, после первого класса. Я пришел к нему с отцом, который принес на ремонт целую торбу обуви. Нашей, тетки Павлины и бабы Софии.
Василий Карпович сидел на своей неизменной круглой табуреточке, сгорбившись, и прошивал дратвой по кругу чьи-то огромные ботинки. Его черные руки с узловатыми пальцами, казалось, были пришиты от другого человека.
Шилом с крючком Чижик прокалывал подошву сбоку, на конце ранты с кожей и, сложив пополам кусок дратвы очень быстро, засовывал петельку в ботинок. В мгновение ока убирал шило, на конце которого уже была петелька в крючке. Выровняв концы дратвы, он колол следующее отверстие и, помогая пальцем дратве изнутри и выводил ее в виде петелечки. Просунув наружный конец дратвы в петельку и, отставив шило на фартук, затягивал оба конца. И так далее.
На свою работу он смотрел только тогда, когда прокалывал очередную дырочку. Дальше голова его поворачивалась вправо, и Чижик становился похожим на дятла, выслушивающего дерево. Руки его что-то быстро делали и он снова, отставив шило, рывком затягивал дратву. Шов получался ровный, расстояние между всеми дырочками было одинаковым.
Поздоровавшись с отцом, он перевел глаза на бывшие отцовские, стянутые мамой в поясе, теперь уже мои живописные трусы, доходившие почти до щиколоток, и спросил:
- Не жмет?
- Не-ет, - очень серьезно ответил я.
Получить готовую обувь вызвался я самостоятельно. Перебежав по тропинке свекловичное поле, и поднявшись по улице, я вошел во двор Чижика. Только сейчас я заметил, что калитки и всего забора не было вообще. Я поздоровался, как учила меня мама. Чижик, оттянув, завязанные на затылке резинкой, очки, установил их на лбу.
- Добрый день тебе, - серьезно сказал Чижик и добавил, - Сидай на приспу, подожди, я как раз делаю твой ботинок.
Я был рад этому. Еще на тропинке через поле, я придумывал предлог, чтобы посидеть у него подольше.
Чижик продолжал работу, а я внимательно рассматривал инструменты, содержимое сундучка. Молоток его был похож, если смотреть сбоку, на голову рогатой Никифоровой козы, а клещи были уродливо кривыми. Деревянные и металлические мелкие гвоздики хранились в круглых коробочках из-под монпансье, желтенькие острые гвоздочки были насыпаны в круглую коробочку из-под сапожной ваксы. Рядом было несколько завязанных и затянутых полотняных, потерявших цвет, мешочков.
Мне очень хотелось увидеть их содержимое, но попросить его об этом я стеснялся. Уложив обувь в торбу, он отказался брать у меня деньги, данные мне отцом, сказав:
- Рассчитаемся потом. С отцом.
Вернувшись домой, я отдал отцу деньги и обувь. Выбрав обувь бабы Софии и тетки Павлины, он отложил ее, сказав:
- Отнесешь завтра бабе.
- Не-е. Отнесу сегодня.
Отец, посмотрев на мои запыленные, со сбитыми ногтями на больших пальцах, ноги, промолвил:
- Ладно, пойдешь, как жара спадет.
Мне не терпелось. Едва отец сел в подъехавшую подводу, я схватил торбу, немного выждав, побежал в самую верхнюю часть села, где жила тетка Павлина. Бабушка сидела на ослоне (широкой скамейке) и вела неторопливые разговоры со своими товарками-ровесницами.
Они внимательно изучили, принесенную мной и возвращенную из небытия, обувь.
- Ти дивы, як зробив. Навить не витко, де була дюрка.
- Чого ж вiн сидить в тои староi Керстi. Поiхав би на станцию, найшов собi гарну жiночку.
- Мабуть ховаеця вiд когось.
- А може людина вiд сибе ховается. От себя, может, прячется, - сказала баба София, вернувшаяся зимой из Сибири.
Старухи надолго замолчали. .
В следующий раз я попал к Чижику вместе с отцом. Забирать отремонтированную обувь. Взяв обувь, отец спросил:
- Сколько?
Чижик назвал сумму. Отец вскипел:
- Василь! Что ты себе думаешь? Тут только на дратву и гвоздики пойдет такая сумма. А работа?
Отец протянул Чижику десять рублей. Рука отца повисла в воздухе. Чижик выхватил из рук отца торбу, достал короткий нож, остриё которого стремительно уткнулось в периметр наложенной латки. Чтобы отпороть шитое.
- И больше не приходи!
- Стой, Василь, - отец протянул Чижику требуемые семь рублей.
В следующий раз я пришел к нему один. Сначала я попросил разрешения помочь ему натереть дратву воском. Он дал мне дратву и воск. Я начал натирать.
- Не так! Так можно весь воск оставить на земле. - он показал мне, как натирают дратву.
Мое внимание привлекали деревянные цьвашки (гвоздики). Они все были одинаковой длины, прямоугольной формы и были заточены одинаково острыми. Я спросил его, как он так точно вырезает и затачивает каждый цьвашек. Он тут же оставил сапог на лапе и, повернувшись, вынул из сундучка деревянный кружок, похожий на большую копейку. Взяв прямой длинный нож, поставил его на край кружка и мерными ударами молотка стал откалывать ровные, одинаковой толщины, прямоугольные пластинки.
Уперев длинную пластинку, коротким скошенным ножом несколькими легкими движениями заострил пластинку с одной стороны. Поставил пластинку на ребро и скошенным ножиком замелькал так, что в глазах зарябило. Даже моя мама лапшу резала медленнее. Готовые гвоздики он ссыпал в круглую коробочку.
Когда я уходил, он попросил:
- Скажи отцу, чтоб передал немного воска, у меня кончается.
Передать отцу я забыл. Потом, отправляясь к Чижику, я вспомнил о воске только за огородом Савчука и вернулся. Отломав, подходящий, на мой взгляд, кусок воска, я пошел. Воск я ему отдал сразу. Он отложил его на приспу. Когда я отдал ему деньги за ремонт, он отдал мне большую часть принесенной суммы, сказав:
- Остальное - воск.
- Берите, у нас знаете, сколько воска? - запротестовал я. - Я принесу еще.
- А отец знает, что ты взял воск? Он должен знать. Ведь он его топит.
- Не-е. Воск топит мама.
- Все равно родители должны знать, - сказал Чижик.
Видимо, он говорил потом с отцом, потому, что когда я шел к Чижику, отец всегда давал мне кусочек воска.
Я стал ходить к нему с делом и без дела. Когда у него не было работы, он читал газеты. Больше Чижика выписывала только сельская библиотека. На приспе у него всегда была высокая стопка сложенных газет. Газеты он читал, подчеркивая что-то толстым красным карандашом.
К тому времени я уже читал, выписываемые отцом газеты. Начинал я с заметок: "Из зала суда", "Их нравы", "Происшествия". Чижик же читал газеты от первой до последней страницы. Бывало, читая, он отрывал глаза от газеты и, подняв голову, подолгу смотрел куда-то вдаль. Чижик никогда ни с кем не обсуждал прочитанное.
Придя к нему однажды, я увидел на подоконнике открытого окна почти миниатюрный радиоприемник на батареях "Искра". С тех пор Чижик работал под звуки радио, слушая, в основном, "Последние известия".
Однажды он дал мне три, дореформенных шестьдесят первого, рубля и попросил купить ему в крохотном сельском магазине сигареты "Ляна", а на остальное - конфет.
- Знаешь дядю Ваню Чебана? Продавца. Беги, он тебе продаст.
В то время детям и подросткам сигареты не продавали. На всякий случай продавец потом сообщал родителям. Подростки, начавшие курить, просили купить для них папирос парней постарше.
Я побежал в магазин. Стоявший за прилавком крохотного полутемного магазинчика, совершенно рыжий дядя Ваня, спросил меня:
- Для Чижика?
- Да. А на остальное конфет.
Поставив две маленькие гирьки, на другую алюминиевую тарелку, продавец насыпал подушечек, обсыпанных сахаром. Завернул в кусок плотной серой бумаги.
Сигареты я нес в кармане. Пакетик с конфетами я держал в руке. По дороге мне захотелось съесть хоть одну конфету. Казалось, никогда еще желание так не испытывало меня. Я держался, да и дорога была коротка.
Я отдал Чижику конфеты и сигареты. Отложив на приспу "Ляну", он мельком глянул на пакет и спросил меня:
- Ты что, ни одной конфеты не съел?
Чижик протянул мне весь пакет:
- Бери, это все твое.
Я уже много лет работал, когда Чижика не стало. Хорошую, дорогую обувь иногда носил для ремонта в мастерскую быткомбината. А так - выбрасывали или сжигали. Обувь в конце восьмидесятых была дешевой, в большом количестве она пылилась на полках магазинов уцененных товаров.
Однажды ко мне приехал мой отец. Я в это время был в гараже и смотрел на кучу старой обуви в большой картонной коробке. Выбросить жалко, придется жечь зимой в котле. Отец, глядя на обувь, неожиданно сказал:
- Чижика нет. Он бы все отремонтировал и даже нашел бы, кому потом подарить.
Так оно и было. Когда ему отдавали ненужную старую обувь, часть ее шла на материал для ремонта, а часть он ремонтировал и дарил тем, кто действительно в ней нуждался.
- Так все-таки, кто он был? Как его фамилия? - спросил я отца.
- Никто не знает. Ни в Боросянах, ни в Елизаветовке. Неизвестно также, откуда он родом. Скорее всего, он был политическим, долго сидел.
Несколько лет назад, осенним ненастьем, ко мне на прием пришел высокий худощавый старик в изношенном, потертом пальто с широким каракулевым воротником, потраченным молью. Не по сезону светлая тройка его костюма была испещрена пятнами различной степени свежести. Худое лицо его было испитым, но взгляд его темно-серых глаз был пронзительно ясным и трезвым.
Это был довольно известный в прошлом партийный и хозяйственный работник. За излишнее поклонение Бахусу его спустили, как тогда выражались, парашютистом на одно из предприятий далеко не первой важности освобожденным секретарем парторганизации. При достижении пенсионного возраста его с почетом вытеснили на заслуженный отдых.
- Видимо давно завязал, - подумалось мне.
Осмотрев, я пригласил его в соседний кабинет для проведения процедуры. Когда он вставал со стула, я обратил внимание, что из отверстий обшитых, когда-то дорогих ботинок под давлением веса выдавились бисеринки жидкой грязи с водой. Он перехватил мой взгляд:
- Сейчас такой обуви не найдешь. А подшили в мастерской, но видно, не тот мастер.
- Я знал настоящего мастера, он жил в Боросянах. Загадочный человек. Звали его Чижик, - сказал я.
- Почему же загадочный? Я знаю о нем многое.
- Расскажите, это человек из моего детства.
Привожу его рассказ дословно.
Когда я вернулся сюда, в Дондюшаны, поселился в боковушке моего собственного дома, в который когда-то пустил племянницу с семьей. Много лет я один, жена умерла от онкологии. Я видел, как переживала племянница, когда я вернулся. Трое детей, муж. Дом когда-то был одним из лучших в поселке. Много ли мне надо? Сын в Южно-Сахалинске, сюда не вернется. Я и предложил: живите, как жили. А мне небольшой комнаты, кухоньки и веранды хватит. И родственники рядом.
Встретил человека, с которым много лет пришлось работать бок о бок. Это был бывший милиционер Парфений Ефимович Ткач. На пенсию ушел и по возрасту и по выслуге. Обидели его с размером пенсии. Что-то у них не сходилось со званиями, должностями и выслугой лет. Встречались мы часто, в основном у меня. Пили - не дай бог. Он много вспоминал о войне, говорил:
- Очень трудно было, но было легче. Что-то светилось впереди. А сейчас...
А однажды он рассказал мне вот такую историю:
Молодого следователя ОГПУ, а с 1934 года НКВД Чижикова Василия Карповича направили на работу в Донбасс, где еще привольно чувствовали себя троцкисты. Саботаж, аварии, обвалы, затопления шахт. Они всюду протаскивали своих людей. Маскировались мастерски. В процессе расследования убийства одного инженера Чижиков вышел на начальника огромного строительного треста, которого стал подозревать в организации различных преступлений. Будучи на строительстве крупного промышленного предприятия чудом уцелел. В тридцати сантиметрах от него упал бетонный блок, поранив только ноги. Стал осторожнее.
Через неделю на имя руководителя группы следователей из Москвы пришла телеграмма о возвращении Чижикова в Главное Управление. При выходе из вагона он был арестован. Следствие вел прилизанный надушенный сотрудник. Доброжелательным голосом он советовал Чижикову признаться, что он является агентом одной из иностранных разведок. Чижиков молчал. Так прошел месяц. Затем ему зачитали решение о заключении его в лагерь политзаключенных на двадцать лет.
В лагерях и на этапах пересылки провел более шести лет. Известие о войне воспринял тупо. Сильно теснило за грудиной. В один день его вызвали, заявив, что он оправдан и восстановлен в звании и партии. Прибыв по приказу в Москву, явился в НКВД и был направлен в органы армейской контрразведки, которые в сорок третьем были реорганизованы в СМЕРШ. Вылавливал шпионов и их пособников под Москвой, потом был заброшен в партизанскую бригаду в Белоруссии, где выявлял предателей и шпионов в партизанских отрядах.
В сентябре сорок четвертого в качестве начальника опергруппы был переброшен на Западную Украину, где отлавливали оставленных и замаскировавшихся фашистских шпионов и бандеровцев. На одном из оперативных совещаний в городке Калуше он увидел полковника, лицо которого показалось ему знакомым. Несмотря на цепкую профессиональную память, он никак не мог вспомнить, где они виделись. Тот, казалось, даже внимания не обратил на Чижикова.
Время шло в беспрерывных внезапных переездах, в кропотливой работе над захваченными документами, перестрелках с оставшимися бандами в лесных схронах. К людям старался подходить объективно. Подолгу разбирался в судьбе каждого задержанного. Удостоверившись в невиновности арестованных, освобождал с соответствующим оформлением документов.
В конце сорок четвертого в кабинет вошли три офицера из особого отдела и, заявив, что он отпустил важного немецкого разведчика, препроводили его в воронок. Щелкнули замки на дверях. Со щелчком замка в его памяти высветилось лицо полковника, которого он видел в Калуше. Тот заходил в кабинет следователя в 1934 году в Москве. Тогда он был капитаном и подолгу, отвернувшись, о чем-то шептался со следователем.
Снова допросы, снова этапы и лагеря, теперь уже на пятнадцать лет. Отморозил уши. Потерял два пальца левой ноги на лесоповале. Уже ничего не хотелось. Мечтал только согреться и... умереть. Спасаясь от набросившегося лагерного пса, повредил тому горло. Собака погибла. Снова двадцать суток карцера. Там начал кашлять кровью. Валялся в санчасти.
Болезненно толстый лагерный фельдшер переговорил с заместителем начальника лагеря и в маленькой клетушке котельной устроили сапожную мастерскую, где он вспомнил полученную до войны на Соловках вторую профессию. Когда не было работы, мыл полы, кастрюли и лотки. Наконец-то согрелся! Голодный лагерный паек сменило меню лагерной обслуги.
В сорок восьмом без объявления причины был вырван из своего маленького рая. Ехал в жестком вагоне в сопровождении двух молодых людей в штатском, вооруженных пистолетами. По названиям мелькающим за вагонным окном станций понял, что везут на запад. Потянулись бесконечные пригороды. Наконец Казанский вокзал. Снова закрытая машина. Куда везут, непонятно. Машина затормозила. Вышел. Подошел майор в форме госбезопасности. Бесконечные коридоры и этажи. Вошли в кабинет. За столом совершенно лысый полковник со шрамом от уха до губы.
- Присядьте.
Полковник нажал на кнопку сбоку стола. Почти тотчас открылась боковая дверь и в кабинет ввели двух арестованных. Чижиков поднял глаза. Перед ним понуро стояли следователь, который, который допрашивал его в тридцать четвертом и полковник, встреченный в Калуше.
- Вы знаете этих людей?...
Дали койку в каком-то общежитии, прикрепили к столовой. С утра вызывали на допросы, очные ставки. В послеобеденные часы бродил по Москве. К концу месяца снова вызвали в кабинет лысого полковника.
- Вам надо отдохнуть, подлечиться. Потом мы подумаем, куда вас определить.
- Спасибо, я подумаю.
- Ваши родители умерли, - полковник, промолчав, добавил: - Ваша бывшая жена в Сумах. Она замужем, двое детей.
Слова полковника доходили с трудом, хотя били прямо в душу, больно.
Выписали проездной билет для передвижения по железным дорогам СССР на месяц, как для железнодорожника. Выдали денег и сухой паек. С поезда сошел в Жмеринке.
- Вот такая судьба, - добавил мой пациент.
Мне сразу вспомнились слова бабы Софии:
- А может он от себя прячется?
Чижик умер в восемьдесят шестом. Я иногда вспоминаю о нем. Поводом для воспоминания является растущая стопка газет на антресолях в прихожей.