Селедка в Баренцевом Нигде плавала сразу соленая. Настолько соленая, что встречая на волне кольца свежего лука, не могла понять, что это и есть баренцы. Ей почему-то казалось, что баренцы - это сухари, что она еще встретит одного из них, и тогда случится что-то новое, она наклонится перед ним, и он проглотит ее всю до маленького кусочка.
- Знаешь, - говорила ей вчера в глубоком протоке, через который они проплывали вместе, соседка, серебристая, как машина-шевроле, длинная дылда-осетрина в тонких очках, на длинном и узком носу, - ты зря так пренебрежительно относишься к баренцам, они очень приятны на ощупь, - и мечтательно помаргивала вечно сухими из-за стекол глазами.
Но селедка не разговаривала и с осетриной тоже, потому что еще в детстве священник отец Карп, исповедуя ее, сказал, что настоящая уважающая себя рыба не должна говорить, потому что является пищей для размышления. И многочисленный народ можно накормить ей одной. "Это точно про меня," - поняла селедка и с тех пор не открывала рот попусту, а только для того, чтобы глотнуть воды, и поскольку произносить какие-то слова периодически было нужно, у нее получалось только тоскливое бульканье. Впрочем она не смущалась, только плавала по Нигде туда-обратно, широко открыв глаза. Потому что вот сейчас откуда-то со стороны вывернется ее баренц, длинный, красивый, чуть загорелый, с шершавой рукой.
Но однажды наступила шуба.
Вернее, начались разговоры о ней, потому что сын осетрины, которого все звали молоком за его вечно грязную, коричнево-фиолетовую одежду и заросшие сизым ровным волосом щеки, вдруг приплыл откуда-то сверху и начал кричать, что шуба близится, причем всем.Сам по себе вид кричащего молока был необычен, прежде он казался тусклым и почти неподвижным. Говорили даже, что он неживой, но он все время ускользал от злых языков, прячась то за прошлогоднюю ветку-утопленницу, ставшую корягой, из которой соорудили дверь магазина полезных отходов, то за двигавшегося навстречу баренца. То есть, конечно, луковое кольцо, настоящих баренцев никто из них не видел, даже не предполагал об их существовании, поэтому никто о них и не говорил.
Взбудоражил, конечно, молок своим известием всю очередь, которая, как обычно выстроилась за корягой, покупать один полезные отходы и продавать другие. Разные голоса раздались во все стороны, казалось, что магазин становится больше, и если кто-то что-то поймет, можно жить дальше, не выходя за дверь.
Селедка же ни о чем не стала думать. Она была твердо уверена, что шуба придет именно ей, потому что никто из этих рыб вообще ничего не понимает, они не знают даже, что такое настоящие баренцы. Поэтому она, тихо махнув хвостом, выплыла за корягу и направилась в гости к другому куску.
Другой кусок представлял из себя ничего. Крупное, почти неподвижное, он не мог не то что плавать, но даже перевернуться на другой бок под холодными струями Нигде. А все потому, что он был еще более просолен, чем селедка. Впрочем он был давно, с самого их знакомства уверен в том, что она является его частью, о чем сообщил ей еще в первый день и теперь, завидев ее, ленился даже открыть свой большой, вытянутый в пространство, рот, а только шлепал себя уныло по передней плавниковой кости, что должно было означать приветствие.
Впрочем сейчас селедке именно это и было нужно. Она повалилась на другой кусок сверху, и он лениво задвигался, прижимая к себе ее маслянистое тело.
Они плавали так какое-то потерянное в счете время, пока селедка не застонала громко, отлепляясь от куска.
Это был новый звук, который она издала, стон вместо бульканья, и откуда-то рванулась свежая струя, окатывая ее с головы до ног. И видение далекой, непонятной и угрожающей шубы было теперь совсем тусклым.
Она закрыла глаза и лежала какое-то время рядом с куском, время от времени вяловато толкая его плавниками. А когда открыла, обнаружила, что куска рядом нет. Куда бы он мог уплыть?
Но он всегда был ничем, поэтому он все-таки здесь, всегда здесь рядом. И ничего другого в мире нет, только она и кусок, являющийся ее частью.
Плохо, что у нее нет очков, как у этой серебристой гадины-осетрины.
- Осторожно, коряга! Коряга пришла в движение, прячься! - крикнул откуда-то из-за спины звонкий мальчишеский голос и всегда готовая к опасности сельдь резко ушла под воду, вынырнув через несколько мгновений за спиной у молока.
Тот, казалось, стал меньше и почему-то очень взволнованным.
- Коряга, коряга! - крикнул он еще несколько раз, волнуясь, и тряся своими коричневыми, как будто впитавшими еще больше грязи рукавами.
Селедка утешающе булькнула ему в рот и махнула плавником, приглашая плыть куда-нибудь далеко, где нет никаких коряг и не грозят шубы, но он только заплакал, расслаиваясь:
- Мою маму забрали!
Сверху опустилась коряга. Та самая, рядом с которой только что находился магазин, широкая и смотрящая куда-то вверх, но теперь она была наклонена, как протекающий в днище баркас. Коряга черпнула воду, подняв тучу холодных пьянящих ласковых брызг.
И не только их, молока она тоже подняла с собой, несмотря на его непрекращающиеся крики и зов мамы. Той, которой, наверное, не было вообще, потому что мама молока - это она, селедка, только не знала этого раньше.
Он оглянулась, ища кого-то глазами, либо новый кусок, либо другой молок, к которому она будет относиться, как к сыну. Либо баренцы, пусть даже ненастоящие, вроде этих, почему-то всеми любимых луковых колец. И тут сверху опустилось потемнение.
Селедка дернулась, пытаясь уйти глубже под воду, но наткнулось на твердое, прохладное и равнодушное. В которое уперлись ее плавники, резко потеряв движение. И ее потянуло наверх.
- Тут еще кстати кусок осетрины лежал, - произнес какой-то доносившийся сквозь слепую пелену густой , как будто неживой голос. А может быть он возникал в сознании? - Я съел, но кто положил, интересно?
- Ну ошиблись, мало ли, - а вот это была, кажется, женщина, причем молодая, - чего не бывает?