Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся
вдруг, во мгновение ока, по последней трубе; ибо вострубит,
и мертвые воскреснут нетленными,
а мы изменимся; ибо тленному сему
надлежит облечься в нетление,
и смертному сему - облечься в бессмертное.
1-ое послание к Коринфянам, 15:51-53
В комнате было прохладно. Несмотря на конец октября, трубы в квартире были теплыми. А еще шел дождь. А еще было паршивое настроение. В общем, была осень.
В зале было полутемно - шторы были плотно закрыты. Да и за окном небо было плотно занавешено тучами. В центре моей Вселенной был диван, на котором спала Аня. Я посмотрел на часы - без пятнадцати четыре. Скоро должен был прийти доктор.
Я походил по комнате. Сколько прошло дней? Четыре? Или пять? Если сегодня среда, то четыре. А сегодня среда? Я не был уверен. Я пошел на кухню спросить у календаря, и когда проходил мимо входной двери, в нее постучали.
Есть особая мрачность видения, которая приобретается после попадания в черную полосу неудач. Все видится не то, чтобы в черном цвете, но все почему-то в конце концов оборачивается черным цветом. Я открыл дверь, и это действительно был доктор.
- Здравствуйте, дядь Саш, - сказал я. - Проходите.
- Здорово, - бодро ответил дядя Саша, протискиваясь в прихожую. Он был классическим врачом советской школы - огромным, усатым и очень шумным. Самое главное его достоинство было в том, что он жил в этом подъезде.
- Ну чего? Как она? - спросил он, снимая мокрую куртку. Значит, даже домой с работы не заходил.
- Спит. Я два часа назад укол делал.
- Я еще упаковку ампул принес, - он разгладил усы. - Ну ладно, пошли посмотрим на твою красавицу.
Мы прошли в зал. Аня все так же спала, дыхание ее было ровным и спокойным. Если бы не пожелтевшее, осунувшееся лицо, можно было бы решить, что она просто уснула после обеда.
- Да, - хрипло сказал дядя Саша, - спит красавица.
- Дурак ты, - после паузы продолжил он. - Нет ничего хуже человеку, чем вот так вот, растением умирать.
- Ей же больно, - тихо ответил я.
- Больно, - согласился дядя Саша. - А что не больно?
- Она бы и сама не захотела... там... Врагу не пожелаешь вашего сервиса, - отвернулся я.
Дядя Саша посмотрел на меня презрительно.
- Дурак ты, - повторил он. - Тьфу. А ты что думал, от рака умирают с сервисом по высшему классу? От рака, знаешь ли, что дома, что в больнице - все одно страшно умирать. Только ты домой ее по другой причине забрал... И уколами вот пичкаешь ее...
Я молчал. Что я мог ему сказать? Что мне не хотелось терять ее среди медсестер и белого цвета? Среди шума, звона стекла и холодного металла? Или что она сама запретила мне давать ей обезболивающие, потому что хотела последние минуты провести вместе со мной и умереть в сознании? Кому нужна эта правда?
- Ну ладно, - махнул рукой он. - Бог с тобой. Пойду я домой, что тут еще говорить.
Мы прошли в прихожую. Одевая черную, с огромными блестящими заклепками куртку, дядя Саша спросил:
- А сколько дней прошло?
- Четыре... Пять. То есть нет, четыре.
- Значит, скоро, - просто сказал он и посмотрел мне в глаза. - Вот. Держи.
Я взял упаковку.
- Спасибо вам, дядь Саш, - сказал я.
- Пожалуйста. Только ты это... ты с ума-то не сходи. Живое - живым, мертвое - мертвым. Ты еще пока живой, а уже выглядишь мертвым. Ты в зеркало на себя смотрел, привидение?
- Смотрел, - честно ответил я.
- Вот. Чаще смотри. Я побежал.
Я закрыл за ним дверь. Во врачах меня всегда поражал сплав прагматичного отношения к смерти и одновременно глубочайшее перед ней уважение. Однажды я спросил, как это ему удается, и он ответил: "Смерть - это то, чем мы все тут занимаемся."
Пить чай не хотелось. Возвращаться в зал - тоже. Я прошел на кухню, сел за стол и прижал ладони к лицу. Тикали часы. Я ощущал себя пустой перевернутой чашкой, из под которой бессильно вытекает узенький ручеек остывшего чая.
Однажды мы с ней спорили о смерти.
- Смерть, - говорила она, подняв палец, - это единственная мистерия, которая нам сейчас доступна. Смерть - это последняя поэзия.
Я резонно отвечал, что это очень в духе петербургских салонов начала XX века. Ее это возмущало.
- Какое отношение опыт имеет к правдивости моих слов?! Если я говорю верные вещи, они что, становятся менее верными от того, что я сама никогда не умирала?
Вот так она говорила. Она тогда еще стихи писала.
Пронзительно зазвенел телефон. Я отнял руки от лица и в три длинных прыжка оказался в зале.
- Алло!
- Андрюшенька, здравствуй.
- Здравствуйте.
Это была ее мать. Что я говорил о неизбежной мрачности видения в полосе неудач?
- Как там Аня? - голос ее уже поскрипывал, готовясь сорваться на дежурный плач.
- Спит.
Она всегда спит. Последние пять... четыре дня. Обезболивающие, которые дядя Саша контрабандой таскал мне из клиники, работали безотказно. Привыкание, как он сказал, возникнуть не успеет. Не должно.
- Ой, что же делать-то... Спасибо тебе, Андрюшенька, без тебя бы мы... - голос ее уже давно поплыл и хлюпал, смешиваясь с телефонными помехами. Телефонные рыдания слушать просто противно. Омерзительно слушать ее пошлые излияния.
- Мне нужно укол ей сделать, - перебил я ее поток. - Мне некогда. До свидания.
И положил трубку, не дожидаясь ответных прощаний.
Я посмотрел на Аню. Каждый день она становилась все более восковой. Аня, Аня, ты наш пробный камень, о который мы все сломались. Каждому из нас ты дала ношу, и все мы оказались неспособны ее нести.
Я сел на пол у дивана, прижавшись к нему спиной.
- Аня, - прошептал я. - Отпусти меня. Пожалуйста...
Раньше она писала стихи. Мало кто их понимал, они были наполнены символизмом и мистикой. Но мне они очень нравились. Мы и познакомились-то только через ее стихи. Она любила читать мне лекции. В ней кипели и бурлили идеи и мысли, и их некуда было вылить. Она выплескивала все это на меня.
- Гарантий, - говорила она, глубоко затягиваясь сигаретой, - никто никому не давал. То, что ты ставишь себе планку выше, чем остальные, ничем тебя не выделяет в общей неразличимости человеческой судьбы. Каждому Джордано Бруно - свой костер. Правда в том, что Моисей мог сгинуть в пустыне со всем своим народом. Правда в том, что Гессе мог просто сойти с ума. Все могло кончится очень грустно, как обычно и кончается...
В мои воспоминания ворвался пронзительный писк, и я проснулся. Будильник. На сотовом. Время укола. Отключив его, я повернулся к дивану. По телу пробежала ледяная волна - Аня смотрела на меня и слабо улыбалась.
Первые секунды я был парализован. Где-то на периферии сознания билась-билась мысль, пытаясь ворваться в фокус моего ума: "Упаковка, упаковка на столе" Наконец я смог повернуться и сделать шаг к столу.
- Не надо, - слабо вскрикнула Аня, потянувшись ко мне. Руки ее бессильно упали, она чуть не свалилась с дивана, я еле успел ее подхватить. Она была легкой, потрясающе легкой, и стоило мне коснуться ее, я снова почувствовал этот мистический флер, окружавший ее. Словно загадочная пыльца взлетала, стоило только дотронуться до нее.
Наши лица были близко-близко. Глаза, ее глаза остались прежними! Она жутко похудела, кожа стала пергаментной, скулы были остры, но глаза светились все тем же темным огнем. Глаза, ее глаза, пронзающие, жалящие. Она умела смотреть так, что я по-настоящему понимал, что я существую. Это неописуемое чувство торжества бытия - на меня смотрят, значит я есть! Магия вещности. Быть - это непередаво. Как же я забыл об этом?..
И вот сейчас я чувствовал то же самое. Все во мне смешалось, перевернулось, расплавилось под этим взглядом. Это была всего секунда-другая, но она была больше всей моей жизни. Я постиг великое уважение ее взгляда - она не подавляла, она им обнажала. Темным светом она обволакивала, притягивала, звала за собой. Но это было по-настоящему мое место. Силы, которых я не знал раньше, шевельнулись во мне, словно я уснул на спине великана, но вот приблизился рассвет, и он уже шевелится во сне. Мне стало ясно, что попасть туда теперь возможно. Теперь было возможно стать тем, кем я должен был стать.
Но я понял и другое - она была по-настоящему мертва. То есть она была уже далеко за пределами той совокупности опыта, который мы называем жизнью, в том неизвестном, что лежит по ту сторону, и что мы обобщенно называем смертью. Все в ней было как прежде, но я чувствовал, что она будто пришла ко мне издалека, что она смотрит на меня оттуда, которое мне было еще неведомо. Она была здесь, сейчас, ближе, чем внутри, и в то же время непостижимо далеко, в тех местах, о которых я и не подозревал. Поэтому мне стало страшно.
- Все, все, - Аня обхватила мою голову руками, - все, все, ничего не бойся. Ты боялся, да? Ты боялся, что я умру?
Я что-то неразборчиво тявкнул.
- Боялся... И уколы эти мне колол, хотя я запретила. Но ничего, ничего. Боялся смерти и смерти моей хотел. Не бойся, мы всегда убиваем тех, кого любим, потому что это страшно, очень страшно - любить. А умирать не страшно, совсем не страшно, я знаю уже. Страшно бояться смерти, вот это страшно. А это глупо, потому что все становится просто по-другому.
- По-другому? - спросил я, преданно глядя ей в глаза.
- По-другому. Совсем по другому. Этого не передать. Тебе ведь мама моя звонила? И дядя Саша приходил? И друзья твои нездоровые?
Я кивнул.
- Видишь, как поналетели. А ты их боялся. Ведь ты боялся их, правда? Их боялся, меня боялся, смерти моей боялся, и смерти моей ждал. Бедные мужчины - всего боитесь. Хотел, чтобы отпустила я тебя? Чтобы ты дальше жить пошел?
Я на секунду зажмурился.
Глаза ее стали непроницаемо-черными.
- А я тебя не отпущу, - жестким голосом сказала она. - Мы теперь, милый, навсегда вместе, так уж мы с тобой решили. Помнишь, как это было?
Я помнил. Когда мы с ней впервые посмотрели "Фонтан" Даррена Аронофски, мы тоже пообещали друг другу, что вместе будем жить вечно, особенно после смерти.
- Вот так, - сказала она, и легкая судорога боли пробежала по ее лицу. - Жизнь не кончается никогда. Жизнь продолжается. Продолжается...
И мы молчали. Просто смотрели друг на друга и молчали. Это не было прощанием навеки или что-то такое же романтическое. Просто мы молчали, потому что говорить было больше не нужно. А потом она просто закрыла глаза, и легко вздохнув, словно скользнула куда-то внутрь.
Внезапно стало очень тихо. Я чувствовал, как внутри меня, в душе что-то шевелилось и двигалось. Что-то огромное, чего я раньше не видел и не чувствовал, приходило в движение. Встав на ноги, я почувствовал, как изменился мир - он стал плотным, тяжелым, осязаемым. Внутри была темная, спокойная решимость. Я посмотрел на Аню, неподвижно лежащую на диване, и она внутри меня ответила: "Да."
Куртка, немного денег. Ключи. Телефон в мусорное ведро. Я задержался в прихожей возле зеркала. На меня смотрел кто-то другой. Да, лицо осталось прежним, но глаза были совсем другими - черными, как уголь, со злым, незнакомым блеском. У меня же были карие глаза? Или нет?.. Впрочем, это уже не имело значения. Что бы там ни думали зеркала, я стал собой.
Аккуратно закрыв дверь, я спустился на улицу. А там уже не было дождя. Солнце весело билось осколками на оцинкованных крышах невысоких домов, крошилось бликами в лужах, играло отблесками на потоке автомобилей. Я швырнул ключи в лужу и вышел к дороге. Прочь от серых домов, прочь от усатых докторов и истеричных родительниц. Прочь отсюда.
Я не знаю, кем был всего час назад. Мне, наверное, не дано это узнать, как никому не дано узнать, для чего он рождается на свет. Но я знаю, кем я стал. Двое стали одним, один стал двумя, Единое вернулось к самому себе.
"Вот она, новая жизнь", - уже спокойно подумалось мне, - "А больше ничего не будет. Ничего."
Шагая по обочине навстречу сияющему потоку автомобилей, я говорил себе: "Жизнь продолжается. Жизнь действительно продолжается всегда." И хотя ветер все еще выбивал упрямые слезы, как прощальные слезы бабочки, стряхивающей тлен кокона, внутри было спокойно и тихо, как после летнего дождя в октябре. И больше не было страшно. А что будет дальше - кто знает?..