(Этот рассказ - продолжение автобиографической повести, в сокращенном виде опубликованной на портале "Православие и мир").
Пожалуй, я действительно была излишне оптимистична, когда осенью 2006 сказала, что все наши проблемы с отцом завершились. Тогда, на самом деле, была просто маленькая передышка перед последней, очень серьезной битвой. Но, пожалуй, стоит все же рассказать обо всем по порядку. А для этого, в первую очередь, немного обрисовать моих родителей, их характеры, как это открылось мне совсем недавно.
Мама
Я не знаю, и вряд ли узнаю когда-либо, была ли моя мама желанным ребенком. То есть, что отец ее ждал - это я не сомневаюсь, у меня хранится его письмо, полное глубокой нежности к жене и только что родившейся дочке. Письмо это было передано бабушке в роддом в первые часы маминой жизни. Но вот как складывались отношения у моей мамы с ее матерью - это для меня загадка навек.
Дело в том, что бабушка, по словам тех, кто ее хорошо знал, была человеком глубоко эгоистичным, никогда не ставившим семью во главу своих приоритетов. В 20-е годы молодая красавица Зинуша проводила время со своей богемной компанией, предоставив очереди, магазины, разоренный неустроенный быт и уход за сестрой-инвалидом Верочкой слепнущей матери и подростку Галинке.
В 30-е, отбив красавца и остроумца Сашу у его первой жены, она стяжала себе навечно неприязнь Сашиной родни, родила в разгар сталинских репрессий дочь, скинула ее на руки младшим сестрам и продолжила жить по своему усмотрению. После войны к этому добавились бесконечные конфликты с мужем, его запои и измены - периодические уходы жить к Лёле - бабушкиной гимназической подруге из соседнего дома. Естественно, ей было совсем не до дочери. Мама потом с глубокой болью вспоминала, что ни разу в жизни не провела каникулы с родителями - бабушка предпочитала отдыхать одна, ездила в санатории, а мама либо сидела с теткой на подмосковной базе отдыха, либо принимала приглашение кого-то из подруг провести лето у ее родни.
При таких "теплых" взаимоотношениях нет ничего странного в том, что мама выросла человеком безумно закомплексованным, одиноким и несчастным. Самым главным ее желанием было скомпенсировать при помощи всех окружающих то, что ей с детства недодали родители - тепло, любовь, приятие, чувство защищенности. Нащупав еще в раннем детстве безоговорочно работавшее средство получить внимание - болезнь, желательно подольше и потяжелее, - мама так до конца жизни к нему и прибегала, сначала с бабушками, а потом с отцом и со мной.
Что касается деда, которого мне категорически запрещалось именовать этим словом, там тоже все было очень и очень непросто. Что мама моя отца не только любила, а и боготворила, в этом у меня сомнений нет. Но что-то такое произошло между ними... И я очень не уверена, что версия о том, что мама не простила своему отцу загулы к чужой тетке, - единственное объяснение той ярости, с которой она пресекала любые разговоры о нем. Дело в том, что в мамином поведении был целый ряд странностей и особенностей, которые слишком уж хорошо вписываются в картину поведения ребенка, пережившего какую-то форму насилия над собой. Боже упаси, я не хочу сказать, что мой дед совершил нечто недостойное в отношении своей дочери, но и чем объяснить некоторые мамины нюансы поведения - не ведаю.
Не знаю, было ли на деле именно так, как мне привиделось однажды, или детали немного отличались, но вот нарисовалась у меня такая картинка из маминого детства. Точнее, даже не нарисовалась, а просто услышанные в разное время обрывки разговоров сложились как в калейдоскопе...
.....
Девочка сидела на кровати в проходной комнате, зябко кутаясь в старенькую шерстяную кофту. Застежка левого чулка постоянно расстегивалась, и девочке уже несколько раз пришлось подтягивать чулок, вздергивая вверх коротенькую суконную юбочку, из которой она давно выросла.
Девочка изо всех сил пыталась сделать вид, что читает, но глаза раз за разом пробегали одну и ту же страницу, так и не в силах зацепиться за буквы. Девочка поудобнее пристраивала книгу на подушке, крутила в пальцах бахрому покрывала, с силой стискивала в кулаке коротенькую смешную косичку с вплетенной в нее бледно-голубой шелковой ленточкой, но все было тщетно, сейчас она была способна только на одно - обратившись в слух, пытаться разобрать хотя бы отдельные слова в мерном рокоте отцовского голоса за стеной, в маленькой комнате с плотно захлопнутой дверью.
Девочка давно уже знала, что что-то сломалось, знала, но изо всех сил отказывалась поверить.
И вот сегодня, казалось, год или сто лет назад, отец с мамой закрылись в маленькой комнатке, оставив ее в одиночестве умирать от тревоги посреди ставшей вдруг такой огромной проходной.
Раз или два в негромкое отцовское бормотание вклинился резкий материнский крик, но слов снова не удалось разобрать, и девочка, по-прежнему замерев, продолжала вслушиваться, даже не обращая внимания на дымчатую кошку, вспрыгнувшую на кровать и подставившую пузо в ожидании ласки.
Наконец дверь маленькой комнаты отворилась. Девочка ринулась навстречу отцу и осеклась, словно ее окатили ведром ледяной воды, настолько чужим и отрешенным было его лицо. Отец смотрел куда-то мимо нее, а в руке у него девочка с ужасом увидела маленький фибровый чемоданчик с вытисненными на крышке оленями.
Отец неуклюже прижал дочкину голову к своей груди...
--
Прости... я..., - вместо слов из его горла вырвался какой-то сип и клекот.
Вскинув глаза, девочка увидела, как отец неуклюже пытается крепко сжатым кулаком вытереть слезы, как прыгают его губы и как кривится в страшной незнакомой гримасе лицо.
--
Папа, не уходи! - Девочка сама не узнала свой голос.
--
Папочка, пожалуйста, не надо...Я люблю тебя, папа, ну пожалуйста! Я все сделаю, я ... я не могу без тебя!
Она не слышала, что кричит, слова сами рвались наружу, она торопилась сказать их, боясь, что вот-вот он уйдет, а она так и не скажет ему самое-самое главное, то, что все-таки остановит его, не даст окончательно переступить порог комнаты. Потому что потом будет все, совсем и окончательно все... Навсегда...
Отец оглянулся на жену, с каменным отрешенным лицом застывшую в дверях, попытался коснуться дочкиной макушки, но не смог, отдернул руку, словно от раскаленных углей, и, круто повернувшись, вышел в коридор.
--
Папа! Подожди! Ну минуточку еще, папа! Не уходи, я не могу...
--
Я умру без тебя! - она сама не поняла, откуда, из какой глубины вдруг вырвался этот крик.
Девочка замерла, прислушиваясь... Шаги в коридоре.. Сюда? Нет.. Звякнула цепочка, привычно скрипнули давно не смазанные петли. Хлопнула, закрываясь, дверь некогда черного, а теперь единственного хода в квартиру. Все. Тишина...
Она упала лицом в подушку, всем телом вздрагивая от бессильных рыданий. Мать хотела подойти к ней, но не посмела, и долго сидела потом на кухне, уткнувшись лбом в скрещенные руки, пока не сгустились сумерки и не пришла с работы младшая сестра.
--
Ну что, Зинушка?
--
Все. Он ушел. Давайте ужинать, Аришке спать пора...
....
Так что совсем не удивительно, что к браку с моим отцом мама подошла, будучу по своему душевному и эмоциональному развитию все той же пятилетней девочкой, какой она была, когда в войну умерли ее горячо любимые бабушка и дедушка, по ее словам, единственные люди, которые ее по-настоящему любили.
Отец
Папина ситуация была ничем не лучше маминой. А в чем-то, может быть, и хуже. Ибо в маминой семье русские культурные традиции все-таки оказывали свое влияние на нравы и семейные взаимоотношения. И бабушка Зина никогда не позволяла себе того, что в современной России именуется беспределом. В папиной семье, к сожалению, все было совсем не так.
Бабушка и дед, выходцы из самых что ни на есть люмпенских низов, никакой культурой в принципе не обладали. Зато революционного энтузиазма у них было хоть отбавляй. К страшной украинской трагедии - Голодомору - они имели самое непосредственное отношение, оставив дома годовалую дочь и разъезжая по селам в поисках "кулаков". К собственным детям, а потом и внукам, они относились не менее жестоко. Связанный со мной эпизод я расскажу позже, а пока речь о папе и тете Жене. Ни от него, ни от нее я не слышала ни одного хотя бы нейтрального рассказа о детстве. Все, что они в состоянии припомнить сейчас - это как бабушка ругала, выгоняла из дома, как панически они ее боялись. Тетушка до сих пор плачет, вспоминая, как мой шестилетний отец в войну таскал ей и двоюродной сестренке хлеб, когда за невымытую посуду бабушка выгнала обеих девчонок на улицу в чем были.
Я вообще не понимаю, как был возможен такой, например, эпизод. Тетушке моей кто-то дал на школьный праздник карнавальный костюм. Праздник закончился, девочка вернулась домой и уснула. Поздно ночью мать обнаружила, что костюм хозяевам не отдан, хотя было обещано, что это будет сделано в тот же вечер. Она растолкала дочь и выставила ее за дверь в декабрьский мороз и темноту. И десятилетняя девочка ночью шла одна через полгорода, чтобы вернуть костюм, при этом никто из взрослых, естественно, ее провожать не пошел. И мысль, а зачем хозяевам, самим уже спящим, этот ночной визит и маска, которую среди ночи никто надевать не будет, тоже никому в голову не пришла. Принципиальность же выше всего... Девочка шла, плакала и боялась, а куда денешься?
А в папином детстве было и такое... Мальчишкой-подростком он предавался крайне опасному, но очень популярному среди его ровесников развлечению - зимой цеплялся специальным крюком за борт грузовика и ехал за ним, скользя на подошвах валенок как на лыжах. И вот однажды крюк сорвался и папа полетел под колеса идущей следом легковушке.
К счастью, все обошлось - машина уже сбавляла ход, колеса проехались по папиным голеням, защищенным толстыми валенками и ватными штанами, поэтому дело ограничилось несильной компрессионной травмой. Но сам он тогда перепугался не того, что мог запросто погибнуть, не возможного увечья... Он панически испугался того, что свидетели происшествия узнают его в лицо и доложат бабушке. В маленьких городках жизнь "больших начальников" всегда на виду, а бабушка была инструктором горкома партии, так что про нее и ее близких вообще всем все было известно. И страх родителей и возможного наказания был у отца настолько велик, что полностью поглощал все прочие мысли и инстинкты.
Бабушка искалечила жизни всем близким - мужу, сестре, племяннику, детям, старшей внучке - моей двоюродной сестре - и ее сыну. Меня это задело по касательной, тем более, что бабушкину нелюбовь я прочувствовала очень рано, классе во втором, и держалась от нее как можно дальше. А отцу досталось крепко... И самое страшное, что дало ему такое воспитание - он не умел принимать любовь и боялся близости, потому что в этом таилась опасность как в его матери. Потому что любящий - жесток...
Отсюда и все его проблемы с моей мамой и со мной, его постоянная дистанция, холодность... его жестокость, по крайней мере, ко мне. То, что мне было необходимее всего - тепло и близость - для него было совершенно невозможно и непереносимо. И я только недавно поняла - почему.
Так и получилось, что в брак родители вступили, будучи очень одинокими недолюбленными детьми, не умеющими создавать прочные отношения, строить семью... Да что там... Если уж совсем начистоту, не умеющими любить никого, кроме себя. И друг в друге им нужны были, в первую очередь, суррогатные родители, восполняющие то, что не удалось получить от родителей биологических.
Я долго думала, как же так получилось, что мама с папой все-таки поженились - менее подходящую друг другу пару трудно было вообразить. А недавно до меня наконец дошло. Да, там, безусловно была влюбленность, которая со временем могла бы перерасти в настоящую любовь. Но, помимо этого, была еще одна вещь, которую из всех знакомых они могли получить только друг от друга. Дело в том, что семейное воспитание сделало родителей моих... мазохистами.
Не в плане сексуальных извращений, конечно, а в плане психологическом. Они оба умели существовать только в ситуации подавления и пренебрежения, теряясь и паникуя в любом подобии равных партнерских взаимоотношений. Поэтому они были друг другу одновременно мучителями и жертвами, и это цементировало их союз крепче самой горячей привязанности. Точнее было бы сказать, что вот такое насилие над личностями близких они принимали за любвь, просто потому, что ничего иного с детства не знали, подменяя в своем восприятии заботу диктатом, а уважение - тотальным контролем.
Как я уже писала в первой повести, мое рождение в мамины планы на жизнь никак не вписывалось. Мало того, я невольно нанесла ей очень серьезный удар - родилась инвалидом. Дело в том, что у меня с одной стороны был вывих, с другой - подвывих тазобедренных суставов. Надо было знать мою маму - аккуратистку с комплексом отличницы, чтобы понять всю меру ее отчаяния. Как же этот так, за что у нее, такой примерной во всем, родился бракованный ребенок?
Мама делала мне все предписанные упражнения, за что я ей очень благодарна - ведь в итоге к году все мои проблемы полностью скомпенсировались. Но каждый выход со мной на улицу, а тем более в поликлинику, был для нее крестным путем - закрепленные при помощи специальной распорки, мои ноги вздымались высоко над бортиком коляски, прохожие с любопытством заглядывали внутрь, а мама сгорала от стыда. Это все я тоже пишу с ее слов. Маме хватило... не знаю, как назвать - чего... чтобы рассказать мне, как она меня стыдилась и как избирала самые дальние окольные закоулки для прогулок.
Вообще, в первом моем детстве - до пяти лет - я маму почти не помню. Был отец, были бабушки, с ними мы гуляли, играли, читали книжки, строили дома, возились с куклами, разводили костры, топили самовар, ездили купаться на пруд. От мамы же - только тень. Здесь - накормила, там - искупала на даче, вот тут прочитала книжку, принесла чашку воды перед сном. Но чаще всего мама - ругала. Ругала всех, меня, отца, бабушек. Я не могу вспомнить, чтобы меня хоть за что-то похвалили... Нет, вру. Было. Мной гордились за то, что в два с небольшим года я легко обучилась включать простенький проигрыватель и различать цифры "один" и "два", крупно нарисованные на наклейках виниловых пластинок. На этом закончились родительские мучения на тему "Мама, почитай!".
Зато как ругали - помнится на удивление много... и с ощущением, что несправедливо ругали, не за дело. То, что за дело, забывалось легко и быстро. А вот срывания раздражения - они застревали как иголки от кактуса. Вроде, прошло уже, а неловко коснешься раненого места - и снова болит.
Только лет сорок спустя я поняла, что мама, сама не отдавая себе в этом отчета, воевала со мной за место младшего ребенка в семье. И большинство ее поступков того времени объяснялись банальной детской ревностью, обидой за то, что ее мать меня похвалила чуть больше, чем ее.
Вообще, на самом деле у нас в семье просто-напросто были перепутаны все роли. Бабушка Зина была мамой моей маме, и в то же время мамой мне. Настоящая моя мама - Ирина - слишком рано была вынуждена выйти на работу, чтобы не прервался стаж, поэтому материнские функции оказались переданы бабушке.
Моя мама по основной своей семейной роли была суррогатным мужчиной-добытчиком, зарабатывающим деньги, т.е. условно говоря, "мужем" бабушке. Папа - вообще неизвестно кем. Примак, не вписавшийся в семейные традиции, постоянно пропадающий по командировкам, дома бывающий редко и потому муже-отеческие обязанности не исполняющий вовсе, он был типичным приемным ребенком - хулиганом.
Мама, помимо всего прочего, в семье считалась "ребенком", т.е. моим сиблингом, со всеми характерными детскими особенностями поведения - капризами, ревностью, потребностью быть в центре внимания. За свое детское положение она боролась любыми способами, вплоть до очень серьезных болезней. Сначала это была конкуренция со мной за бабушкино внимание, а позже, - попытка оторвать меня от романов и влюбленностей и переключить мое внимание на нее саму.
Отсюда же и чисто детские реакции ревности, раз бабушка меня за что-то похвалила, например за шитье, мама тут же должна сказать что-то противоположное, как-то принизить мои достижения.
С папой у мамы тоже была полная неразбериха в семейных ролях, отсюда и постоянные конфликты, и борьба за власть. Женственность табуизирована, табу распространяется и на супружеские отношения - грязное отвратительное мужское занятие. В итоге мама в себе всячески уничтожала женщину - запущенным внешним видом, нелепой уродливой одеждой, затем сильно деформировавшей тело операцией. Неявным для самой мамы образом была поставлена задача первой болезни - сделать маму центром внимания всей семьи, при этом подведя к тому, чтобы супружеские отношения прекратились сами собой. Задача оказалась выполнена блестяще, все цели достигнуты, поэтому мама осталась жива, получив все, что ей необходимо.
Я для мамы - с одной стороны ребенок-конкурент, с которым нужно воевать. С другой, в детстве, - кукла, которую можно наряжать на зависть окружающим. При этом у куклы нет и не может быть своих желаний, поэтому любые проявления моей собственной воли отсекаются на корню, я должна, как выражалась мама, прожить жизнь вместо нее и добиться того, чего не сумела добиться она сама.
Начиная с подросткового возраста я для мамы - конкурент за папино внимание и огромная опасность, потому что я внешне привлекательна и женственна, и тем самым символизирую "врага". Отсюда борьба с женским началом во мне и попытки сделать меня в принципе не интересной для мужчин, обречь на одиночество и на полную "зацикленность" на маме. Задача для меня ставилась абсолютно нереальная - мама требовала, чтобы я была воздушной и романтичной "тургеневской девушкой", но при этом к двенадцати годам объем возложенных на меня обязанностей, в том числе и морально - психологических, был таков, что выдержать это могла, в лучшем случае, некрасовская женщина, причем не юная, а уже вполне зрелая и жизнью закаленная.
Папа во всех семьях - со своей матерью, с моей, с новой женой - младший, опекаемый, ведомый. Постоянно, с моего подросткового возраста, пытался меня тоже ввести на роль старшей по отношению к нему женщины, принимающей решения и отвечающей за его психологический комфорт. По этому поводу у нас даже в свое время состоялся крайне непростой разговор, надолго осложнивший наши отношения. Папа прямым текстом потребовал, чтобы я за него решала, как и с кем ему строить свою дальнейшую жизнь, и очень обиделся на ответ, что я приму любое его решение, но выбирать ему все-таки придется самому.
Я для отца - сначала сиблинг, партнер по "пацаньим" играм. С момента превращения в девушку - женщина-ведущая. В то же время, со мной отец периодически вел себя как капризный взбалмошный ребенок. У меня периодически возникало ощущение, что он просто-напросто путает меня с мамой, то со своей, то с моей.
Бабушка Зина - главная женщина в семье, матриарх. Причем не столько добровольно, сколько потому, что мама с папой сами при ней предпочитали оставаться детьми. В качестве материнской фигуры очень слаба, собственной дочерью никогда не занималась, переложив свои обязанности сначала на родителей и сестер, после войны - на младшую сестру Галю. Отсюда мамины поиски сильной замещающей материнской фигуры, неспособность быть в полном смысле матерью по отношению ко мне и настойчивое навязывание материнской роли мне.
Бабушка Галя - "младшая" старшая женщина, с ней всем можно вести себя как угодно и проверять ее власть на прочность. С ней мама позволяла себе вещи просто жуткие, такие, которых в жизни бы не проделала с бабой Зиной.
По моим ощущениям в семье мамой действительно была баба Зина, по отношению к ней этот термин у меня протеста не вызывает. А собственную маму я воспринимаю и воспринимала на уровне сестры. Сильной "мужской" фигурой воспринимается, как ни странно, дед Саша, мамин отец, умерший за пять лет до моего рождения. Несмотря на физическое отсутствие, его роль в семье всегда была очень велика. А с обственными родителями нормальных родительско-детских отношений у меня просто-напросто не было, за исключением, разве что, периода младенческого, пока мама на работу не вышла.
Уже с моих пяти - семи лет мама меня старательно вводила на роль старшей, отвечающей за настроение и успехи всех в доме. Не она меня, а я ее и отца должна была оберегать, поддерживать и решать все проблемы. А под силу ли это было ребенку? Но как бы то ни было, до пяти лет я свою жизнь воспринимала вполне радостной и благополучной.
Мои семидесятые
Родители купили новую квартиру, мы ездили смотреть, как строится дом, потом как его отделывают, готовя к въезду новых жильцов. Я с замиранием сердца предвкушала переезд, то, как сама обставлю свою будущую комнату... В середине апреля мы последний раз съездили, убедились, что все готово, а несколько дней спустя меня положили в Морозовскую больницу - было сочтено, что мне необходимо удалить гланды и аденоиды.
Шла я в больницу без большого страха - ведь после операции обещали мороженое, а потом, когда вернусь домой, будет праздник - переезд, гости. А гостей я любила с младенчества.
В день операции грубая медсестра рявкнула на меня, чтобы спокойнее сидела в кресле, бельевыми веревками с силой притянула ноги и руки, так, что я не могла шелохнуться. Врач в залитом кровью халате велел открыть пошире рот...
В ту пору никому и в голову не могло придти, что обычная доза обезболивающего меня просто не берет...
Глубокие алые борозды на запястьях прошли гораздо позже того, как перестало болеть горло. Никакого мороженого, конечно, никто никому не дал и давать не собирался. Родителей наших к нам тоже не пустили - в больнице объявили карантин по какому-то заразному заболеванию.
Два дня спустя, когда меня, температурящую, сдали с рук на руки отцу, выяснилось, что переезд, которого я так нетерпеливо ждала, уже состоялся. И что пока я приходила в себя от боли и шока после операции, родители и их гости веселились, пели и танцевали. И вообще, операцию мою специально приурочили к этому событию, чтобы я не мешалась под ногами...
В тот момент мне показалось, что меня ударили под ложечку так, что невозможно дышать. Я только попыталась пискнуть "ну как же так?", наткнулась на уже хорошо мне знакомое замкнутое выражение отцовского лица и так и не посмела никому ничего сказать. Только бабе Гале потом ревела, уткнувшись носом в мягкий живот, а она вздыхала и гладила меня по волосам.
Следующий год оказался трудным - папин завкафедрой, одолживший деньги на первый взнос за квартиру, потребовал вернуть долг не за три года, а за год. Родители затянули пояса, я жила в основном у бабушек, проводя большую часть времени в детском саду. Потом родители долг выплатили, забрали меня домой, а вместе со мной и бабушку. Точнее, бабушки чередовались еженедельно - одна "пасла" меня (от сада решили отказаться), другая жила дома на Мытной. На следующей неделе они менялись.
А еще через некоторое время заболела мама.
Взросление
Чем больше я сейчас читаю о проблемах онкологии, тем больше прихожу к выводу, что мамина болезнь была во многом результатом ее обиды на всех и вся. Самой большой маминой бедой было то, что она не умела ни прощать, ни забывать. Обиды копились, давили тяжелым грузом, и в конце концов прорвались вот таким страшным образом.
Про операцию я уже рассказывала. Врачи говорили, что болезнь очень запущена, поэтому на той стадии, на которой обнаружили опухоль, жить маме оставалось максимум три года. Естественно, весь этот срок никто в семье не смел маме даже слова поперек сказать, всё было для нее, чтобы конец жизни оказался максимально радостным и светлым. Прошли три года, потом еще год... мама была совершенно здорова. За это время она успела отлучить отца от супружеского ложа, агрументируя это своим стеснением, и привыкла к безоговорочному подчинению всех и вся. Но ведь в жизни волей-неволей возникают и сложные вопросы, и необходимость поиска компромисса в каких-то неоднозначных ситуациях. У нас это все было невозможно. Начиная с весны 1975-го - истечения трехгодичного срока - атмосфера в семье превратилась в самый натуральный ад.
Я с ужасом ждала выходных, потому что практически каждая суббота у нас ознаменовывалась семейным скандалом. Родители ругались друг с другом и со мной, причем вне зависимости от причины конфликта виноватой все равно назначали меня. Даже если не было прямой моей вины, говорилось, что я сколько-то дней назад что-то сделала неправильно, тем самым выбив родителей из колеи, и вот теперь они из-за этого поругались. Осенью 1976-го, когда у нас собрались гости по случаю отцовского сорокалетия, я помню папину тихую истерику на кухне, когда он трясущимися руками сервировал мороженое и шепотом кричал, что не может больше жить с этой истеричкой - моей матерью, что разведется, потому что больше так продолжаться не может. Перепуганная до полусмерти, я принялась размышлять, что делать мне. Отчетливо помню свою тогдашнюю мысль - я хочу жить с отцом, но по отношению к маме это будет предательством, она такого не перенесет, поэтому я должна пожертвовать собой. Именно пожертвовать, другого слова у меня тогда не нашлось..Окружающий мир с грохотом рушился, а мне не за кого было ухватиться, потому что у бабушек пошли сплошные проблемы со здоровьем и видела я их совсем-совсем мало.
Примерно в ту же пору меня зачем-то взялись учить музыке, причем педагогом сделался отец - пианист-самоучка. Не знаю, как он управлялся со своими студентами на кафедре, а дома у нас каждое занятие заканчивалось яростными воплями, хлопаньем крышки пианино и обвинением меня в лени, тупости и бездарности. А я никак не могла объяснить, что настолько боюсь отцовских гневных реакций, что у меня заранее начинается ступор и судорогой сводит становящиеся деревянными и непослушными руки.
К тому же времени ли чуть раньше относятся и следующие мои мысли. Сидела на бабушкином диване, застеленном зеленовато-серым покрывалом, лет восемь-десять мне тогда было, пожалуй, едва ли больше. Сидела я, вглядываясь пристально в буфет и очень остро ощущая полное свое в этот момент одиночество. И вдруг - внезапным озарением, чувством, прорвавшимся откуда-то из глубины, поняла - я чужая. Не так чужая, как играют в обиды мои ровесницы-девчонки, надувая губы и мечтая "Вот я умру, тогда они поймут..." или "Я подкидыш, ну где же, где мои родные папа с мамой?".
Эти все девчачьи игры - они не всерьез, просто хочется порой почувствовать себя маленькой и несчастной. А тут у меня совсем другое ощущение возникло - я не понимаю никого из окружающих меня людей, кроме бабы Гали. Причем настолько не понимаю, что не в состоянии спрогнозировать реакцию ни на один мой поступок, ни на одно слово. У нас совсем по-разному работает мысль, я совершенно не могу предугадать, что обрадует или огорчит маму, отца, бабушку Зину...
И от этого понимания не страшно. Просто холодное и четкое рассуждение - раз я не могу почувствовать, как себя вести, чтобы им было хорошо со мной, надо подстраиваться... А подстраиваться тоже непросто. И началась жизнь, которую позже я окрестила "эпохой Штирлица" - выстраивание того имиджа,который был необходим моим родным, вне которого они меня просто не видели и не воспринимали. Естественно, поначалу ошибок было множество, и промахи мои, попытки быть собой, встречали неукротимый гнев мамы и ледяную непробиваемую стену отчуждения со стороны отца.
С этим было невозможно ничего сделать. На ровном месте человек вдруг замолкал, лицо превращалось в каменную неподвижную маску, и без того тонкие губы сжимались в нитку, а в глазах сквозило ледяное презрение и нежелание вообще видеть во мне человека.
Я паниковала, приставала с расспросами, но родители только отводили взгляд и упорно молчали. А если, доведенная до отчаяния, я начинала плакать и умолять хотя бы сказать мне, в чем моя вина, чтобы на будущее я могла сделать выводы и исправиться, меня встречала бурная вспышка гнева на тему, что все еще хуже, чем отцу казалось, и что если я настолько безнадежно испорчена, что даже не в состоянии понять, в чем провинилась, то со мной говорить вообще бесполезно. Ибо умный воспитанный человек все понимает и без слов, а с тем, кому нужно что-то объяснять, общаться смысла нет, он нерукопожатный. Сейчас пишу эти строки и все сжимается внутри. А каково было той - восьми, десяти-, двенадцатилетней Таньке раз за разом переживать подобные сцены, и не раз в год, а раз в месяц, а то и чаще, если отец зависал дома достаточно надолго между двумя командировками?
Вообще, явным, видимым лейтмотивом моего детства были две фразы: "Не трогай отца" и "Все лучшее в доме - мужчине". Поэтому в абсолютно любой ситуации несовпадения моих и его интересов уступать должна была всегда я - просто потому, что была женщиной, хоть и совсем крошечной. Я честно пытаюсь припомнить хотя бы одну ситуацию, когда он хоть в чем-то пошел навстречу маме или мне - и не помню. Нет, то есть, были какие-то моменты, когда отец сдавался и поступал по-маминому. Шел с ней, допустим, в гости или театр. Но после этого испортить настроение и отравить все удовольствие от вечера отец умел так мастерски, что со временем мама перестала пытаться настаивать... И переключилась на "дрессировку" меня.
В силу возраста сопротивляться и отбиваться я не могла. Кроме того, у мамы под рукой всегда была неизменная дубина под названием "здоровье", поэтому любой нормальный и естественный мой поступок или желание, каким-то образом не вписвавшийся в мамино невротическое видение ситуации, либо запрещался наотрез, либо отравливался так, что в следующий раз у меня и мысли не возникало его повторить.
Именно благодаря этому я так ни разу не была ни в стройотряде, ни с классом в летнем трудовом лагере. Не то, чтобы мне так уж хотелось поднимать отечественное хозяйство (хотя в строяк, честно скажу, хотелось... тем более, что меня - маньячку-пушкинистку - были готовы взять в группу, занимающуюся реставрацией Михайловского). Это был для меня шанс вырваться из домашней тирании, побольше пообщаться с ровесниками.... И вот это для мамы было предательством и катастрофой.
Точно так же нельзя было пойти в гости или на сбор театральной труппы, если в этот день ожидались в доме гости или просто маме хотелось, чтобы я была при ней. Одноклассники куда-то ездили, где-то собирались, у них шла нормальная подростковая жизнь, а я не могла объяснить никому, что не пренебрегаю я ими и не брезгаю, а действительно не могу идти наперекор маме, потому что очень за нее боюсь. Благдаря этому к концу восьмого класса отношения с ровесниками у меня оказались безнадежно испорчены, на меня махнули рукой, навесили ярлык "маменькина дочка" и перестали приглашать на дружеские сборища.
Болеть мне тоже было нельзя - мои болезни расстраивали маму, заставляли ее нервничать из-за меня. Да и вообще, никаких неприятностей у меня в принципе быть не могло, иначе ко всем моим переживаниям добавлялось еще и родительское "плохая дочь", раз из-за меня они вынуждены огорчаться и волноваться. Самым же страшным преступлением было разбудить маму, ее сон считался священным. Поэтому наиболее жутким моим страхом было - заболеть среди ночи. Случались у меня такие ситуации, когда сильный грипп или отравление начинались заполночь и проявлялись неукротимой рвотой. Как бы мне плохо ни было, будить маму я права не имела, приходилось справляться самой. До сих пор помню свое отчаяние и парализующий страх, когда, лет в 13 - 14, мне было действительно худо, я ничем не могла унять тошноту, скорчиваясь в туалете от дикой рези в желудке и рыдая от холода и ужаса, что вот сейчас на звук проснутся родители и мне сильно попадет. И, честно говоря, не знаю, от чего мне на самом деле было тогда больнее - от страха разбудить родителей или от того, что так никто и не проснулся и ничем не помог, пусть даже ценой последующей ругани...
Я не имела права привязываться к кому-то сильнее, чем к маме. Именно она должна была быть самой моей близкой подругой и наперсницей, которой поверяются самые глубокие сердечные тайны. А то, как с этими тайнами она поступала дальше... Ох... Самым мягким вариантом было разбалтывание их совершенно посторонним людям - ее подругам и родителям моих одноклассников. И не просто разбалтывание - высмеивание.... Про такие мелочи, как насмешки надо мной, язвительные комментарии в адрес того, кто и что мне было дорого - этого я просто не упоминаю. И папа в этом был мастером номер один.
Под струями его желчи все, что я любила, превращалось в грязную уродливую карикатуру. Я рыдала, умоляя замолчать, а он удивлялся, чего, дескать, я так остро реагирую. И вообще, нужно учиться смеяться над собой и ни к чему на свете не относиться серьезно. Но, почему-то, касалось это только меня. Попробовала бы я хоть раз недостаточно почтительно отнестись к его работе или увлечениям...
Мне двенадцать лет.
В то лето мы, как всегда, снимали летом комнату в маленьком курортном прибалтийском городке, у одной и той же неизменной хозяйки. Весь первый месяц каникул я с нетерпением ждала отца. Зима ладно, зима - его время, без остатка отдаваемое студентам, кафедре, командировкам, установкам, заводам и всему тому, что наполняет жизнь сорокалетнего успешного мужчины.
Но лето... Лето - это было всегда мое время. Баталии на шпагах и замки из песка, тайные побеги "по пиву", грибы и черника в тенистых сосновых лесах, бесконечные разговоры о моих сочиненных рассказах и наших будущих поделках, прогулки босиком по теплой полосе прибоя, оранжево-розовой от заходящего солнца. Все это было моим и только моим...
В тот год все было как обычно. Папа приехал в полдень, одарил нас трехлитровыми банками с уже мытой черешней и абрикосами, выслушал шквал рассказов и рано вечером улегся спать, чтобы отдохнуть с дороги. А наутро...
Наутро он обнаружил, что наши соседи и друзья ленинградцы привезли с собой пятилетнюю племянницу Ирочку, смешное конопатое голенастое существо в торчащими коленками, мышиными косичками, потешно-важным видом и чуть шепелявыми рассказами про дачу "в Лищьем ношу".
В этот день я потеряла отца.
Нет, мы ели-пили-спали под одной крышей. Но все его время, с раннего утра и до позднего вечера, было отдано этой малявке, которая устраивалась у него на коленях в то самое время, когда он писал очередную статью и всем домочадцам под угрозой расстрела запрещалось приближаться к веранде, где расположился отец... Этой кнопке, важно раскатывавшей у него на плечах по приморским улицам, водя ладошкой по папиной ранней лысине и громогласно распевая самолично сочиненные стихи про "лыщину у Пещина"... Этой девице, которой я была обязана по первому требованию отдавать всех моих пупсов, заколки, бантики и прочую девчачью дребедень.... А если я отказывалась, то гнев родительский и осуждение моей жадности были просто страшны.
--
Папа, а как же я? Я же тоже хочу побыть с тобой... - набравшись смелости, однажды попросила я.
--
А мне интереснее с ней, - неумолимо отрезал отец. - Неужели ты не видишь, какая она чудесная и очаровательная.
И, бережно взяв Иришку за руку, удалился обсуждать технологию "самого правильного на свете приготовления сырников".
Я давно стала взрослой, нашла множество объяснений и оправданий папиному поведению.
Но маленькая растерянная девочка так и стоит до сих пор под отцветшими липами бульвара, глядя, как об руку с другой женщиной, уходит, не оборачиваясь, единственный любимый мужчина на свете - ее отец. И не замечает слез, бегущих по лицу...
Через год
Год спустя я снова оказалась в этом же городе. Обычно в течение всего лета родители "сидели" там со мной посменно, плюс баба Галя помогала - приезжала на несколько недель, но в том году все получилось иначе. Баба Галя была неотлучно прикована к бабушке Зине, уже год лежавшей с инсультом, у родителей тоже случились какие-то накладки, короче, на первый месяц меня решили отправить на море в обществе папиных родителей.
Сказать, что я этого не хотела, значит - ничего не сказать. Отношения у нас были более чем прохладные, папина семья не признала его брак с моей мамой, я совершенно в открытую числилась нелюбимой внучкой. Самое маразматичное в этой ситуации было то, что бабушка Софа настаивала, тем не менее, на отправлении светских ритуалов, поэтому периодически то мы наносили им визит, то они нам. Говорить толком было не о чем, фальшь била изо всех щелей, взрослые как-то пытались это все замазывать, а я по малолетству бунтовала, отказываясь отвечать на расспросы бабушки с дедом. За каждым таким бунтом следовал скандал с отцом, он требовал, чтобы я блюла политес, я пыталась ему сказать, что соглашусь, только пусть он мне даст возможность хотя бы ему наедине высказывать то, чем меня очень сильно обижают бабушка и дед, в частности, полнейшую бессмысленность их вопросов - потому что им просто неинтересно, они это делают для формы. Отец злился еще сильнее, кричал, что я не имею права не то, что говорить - думать критически о старшем поколении... В общем, картина маслом... прогоркшим...
Кому пришла в голову идея отправить нас на море втроем - я не знаю. Все мои протесты остались без внимания, папа отвез нас на курорт и вернулся в Москву, с тем, чтобы месяц спустя сменить родителей, я заполучила комнатку в мансарде со скошенным потолком, три рубля на карманные расходы, чтобы не клянчить у бабушки деньги на мороженое, и зажила своей жизнью, стараясь как можно меньше пересекаться со старшим поколением. Как раз в то лето я начала писать первый роман, параллельно создавая свой мир с его географией, историей, литературой и прочими симпатичными подробностями, так что меня довольно мало интересовало то, что происходит в мире реальном.
Незадолго до каникул, на мое тринадцатилетие, родители подарили мне давно вымечтанные часы. По тем временам собственные новенькие часики, да еще модной в сезоне формы, - это было у-у-у, как круто, так что берегла я их как зеницу ока.
В хорошую погоду ходили мы на пляж, в мои обязанности входило брать бабушке с дедом в прокате шезлонги. Я это считала само собой разумеющимся, все-таки я и моложе, и сильнее. Единственное, что меня задевало достаточно больно - это формальная сторона дела. И вопрос даже не в том, что мне частенько приходилось платить за них из своих карманных денег - к финансовым вопросам я всегда относилась с изрядным пофигизмом. Меня очень ранило то, что каждый раз я должна была отдавать в залог за шезлонги свои новые часы, потому что ни двадцати пяти рублей, ни паспорта у меня не было, а родичи не считали нужным давать мне что-то, что можно оставить в залог.
И вот уже почти под самый конец нашего совместного отдыха получилось так, что бабушка с дедом торопились побыстрее вернуться домой, какие-то у них были планы на послеобеденное время. Я поднялась к себе в мансарду и с ужасом обнаружила, что часов нет ни на руке, ни в пляжной сумке...
Естественно, ни о каком обеде уже речи быть не могло, я сорвалась немедленно бежать обратно в прокат, одной половинкой души надеясь, что часы там так и лежат, а второй отчаянно горюя, что все, пропали они на веки вечные.
Одну меня не отпустили, бабушка настояла, чтобы дед шел со мной. Вместо десяти минут, за которые я бы добежала до пляжа, дорога заняла почти полчаса. Дед шел медленно и громким голосом (обычно он говорил еле слышно, но в этой ситуации почти кричал) отчитывал меня за разгильдяйство, пустую голову, неумение ценить вещи, и все в таком роде. К концу нашего путешествия стало ясно, что человек я абсолютно конченный и ничего хорошего в этой жизни меня не ждет.
Перед входом в прокат я попыталась попросить его замолчать. Дело в том, что в прокате работали молодые парни, как я сейчас понимаю, лет 20 - 25. В 13 лет я уже была вполне сформировавшейся барышней, да еще, в довершение всего, главный прокатчик мне ужасно нравился, так что я каждый раз по уши заливалась краской, протягивая ему залог или квитанцию.
С громкой фразой "Не перестану, потому что тебе должно быть стыдно перед всеми" дед переступил порог заведения, я тащилась следом как обреченная. В прокате вся пытка началась по-новой. Я стояла в центре комнаты, рядом со мной - громко честивший меня дед, а по стенам - совершенно оторопевшие от такой сцены люди.
Когда наконец мне было позволено задать вопрос, я подошла к прокатчику и, под аккомпанемент дедовой фразы, что ничего мне сейчас не отдадут и будут правы, потому что я этого не заслужила, получила обратно свои часы, сочувственный взгляд и уверение, что ничего у них не пропадает, они прекрасно помнят, кому что принадлежит, тем более, что за месяц успели запомнить и меня, и мои часики. Они видели, что я куда-то очень торопилась, и были уверены, что назавтра спокойно отдадут мне часы обратно...
Обратно мы возвращались порознь. Точнее, я вылетела из проката, убежала куда-то на задворки чужой дачи и долго рыдала, сидя в самой середине куста шиповника.
Как закончился этот месяц - не помню. Запомнился только последний день, когда папа должен был приехать сменить родителей. Его поезд приходил в Таллин утром, но не было известно, каким автобусом он сумеет до нас добраться - утренним или полуденным. У бабушки с дедом поезд в Москву отправлялся из Таллина в 8 вечера, дорога от Пярну до Таллина занимает часа полтора, автобусы и электрички ходят постоянно...
Когда я проснулась утром, ни бабушки, ни деда уже не было - они уехали в Таллин самым ранним рейсом, не попрощавшись и оставив мне записку, что в этот день обо мне вполне могут позаботиться бабушки двух моих приятелей Мишек, тоже отдыхавших в Пярну, но живших от нас на приличном расстоянии.
Завтрак я себе соорудила сама, а потом таки заявилась к Мишке-ленинградскому, несказанно удивив его еврейскую бабушку подобным поворотом событий. Впрочем, веселее всего пришлось моему отцу, который примчался весь в мыле часа в два дня или около того - не получалось попасть на более ранний автобус. Он очень рассчитывал застать родителей и пообщаться с ними хотя бы час - полтора, прежде чем им надо будет уезжать в Таллин. Я могу только догадываться, что он передумал, пока нашел меня у Васильевых. А вот что он чувствовал, когда узнал, что его родители меня просто бросили, да еще получил впридачу историю про часы - не представляю, только видела, как на щеках играли желваки. Мне он тогда не сказал ни единого слова, чтобы хоть как-то сгладить ситуацию. Но до конца лета я с легкостью могла от него добиться всего, чего мне только приходило в голову. Например, нашего с ним общего побега в Питер и трех восхитительных недель в музеях и дворцах...
Алька
Графоманским валом меня накрыло, как сейчас помню, лет в 10 - 11, а с двенадцати я уже сочиняла и днем, и ночью, не особо, правда, доверяя свои рассказы бумаге, чтобы даже случайно родители не могли до них добраться и высмеять. В этих рассказаях я обычно фигурировала под именем Альки - боевой девчонки, попадавшей в десятки различных приключений. Так что именно этим именем я и воспользовалась не так давно, когда записала историю своего первого вольного лета. Хотя волей пионерлагерь можно было назвать весьма условно, но после родительских тисков это действительно была настоящая вольница, бесконечная свобода. В истории этой выдумано только одно - имя главной героини, не получалось у меня эту историю от первого лица записать.
...
В тот день утро почему-то оказалось ничем не занятым. Алька маялась возле лагерного корпуса, не зная, куда приткнуться - девчонки разбежались, вожатая Тамара тоже куда-то делась, так что заняться было совершенно нечем. Привезенную из Москвы книжку она дочитала, библиотека откроется только после "тихого часа", поговорить не с кем, играть не во что... Тоска зеленая, одним словом!
Алька взгромоздилась на резную ограду терраски, покачала ногой, попыталась немножко повисеть, откинувшись назад, но перила предательски скрипнули...
Вдруг она почувствовала себя ужасно неловко, словно за ней кто-то подсматривает. Алька медленно вернулась в исходную позу, резко мотнула головой, отбрасывая со лба надоедливую челку, и только потом огляделась по сторонам. Прямо перед ней, только гораздо ниже, потому что он был на земле, стоял крепенький как боровичок темноглазый кучерявый мальчишка.
Незнакомец во все глаза разглядывал Альку, даже не пытаясь для приличия отвести взгляд. Девочка спрыгнула с перил, подтянула сбившийся еще почти совсем белый гольф и в ответ уставилась на незнакомого парнишку. Страшненький, конечно, а улыбка, симпатичная...И ямочки на щеках как у девчонки... И чуть-чуть углом сходящиеся передние зубы на удивление не портят его, а наоборот, очень идут ему, делая мордаху такой славной и беззащитной. Алька сама не заметила, как улыбнулась в ответ. Интересно, сколько ему лет? Пацан был примерно на полголовы ниже и она решила, что ему лет тринадцать, никак не больше.
--
Скучно? - поинтересовался мальчишка и, получив в ответ согласный кивок, пожаловался - Мне тоже. Слушай, может, пойдем мяч погоняем, хочешь?
--
Ой, а ты в тарелку играешь? - оживилась Алька, - Как в какую? В летающую, мы из Пярну в прошлом году привезли. Хочешь, научу?
Она метнулась в корпус, вытащила из кладовки чемодан и, небрежно растрепав спрессованные юбочки и кофточки, извлекла с самого дна белый чуть шершавый диск.
--
Где играть будем? Здесь? - она кивнула на аллею перед корпусом.
--
Да ну, давай лучше на стадион пойдем, там места больше, - крикнул в ответ мальчишка, срываясь с места.
"Надо же, мелкий, а бегает быстро... "- как Алька ни старалась, а догнать нового почти знакомца не могла.
--
А меня - Мишка, - мальчик щелкнул пыльными кедами, словно это на самом деле были гвардейские сапоги со шпорами, и склонил голову в коротком церемонном поклоне.
--
Ух ты, во дает, - про себя девочка восхитилась старорежимными манерами кавалера, а вслух поинтересовалась, - Ты в тарелку хоть когда играл?
Мишка никогда не играл, но оказался хорошим учеником. Основные приемы игры он схватил в два счета и уже через какие-то четверть часа начал гонять Альку то в одну сторону, то в другую, закручивая немыслимо хитрые броски.
Казалось, они только-только начали игру. Откуда же взялся этот чуть хриплый вой из динамика "Бери ложку, бери хлеб..."? Да уж, за опоздание на построение будут им такие ложка и хлеб, до вечера Сашку-вожатого станешь добрым словом поминать...
К корпусу они вернулись в буквальном смысле "сквозь строй". До окончания построения оставалась еще пара минут, но почти вся ребятня уже собралась на аллее, внимательно вглядываясь в лица новоявленных спортсменов. В девчачьих взглядах читалось явное и недвусмысленное неодобрение, мальчишки, казалось, относились ко всему более безразлично, лишь у белобрысого Леньки на щеках ходили желваки, а взгляд исподлобья горел нескрываемой злостью.
Алька спиной почувствовала, как напрягся и замедлил шаг Мишка, внезапно оказавшийся за ее спиной, причем на приличном расстоянии. Широко и презрительно улыбнувшись, она замедлила шаг, дождалась, пока Мишка поравняется с ней, обвела взглядом по очереди всех соотрядников и плечом к плечу с мальчишкой зашла в корпус. Хорошо, что она чуть-чуть запнулась на пороге, так что Мишка проскочил в тенистую прохладу раньше нее и не услышал шипящее ленькино "Ссссвязаласссь с жидом...". Алька кинула тарелку под кровать, выпрямилась, гордо вскинула голову и встала в колонну как раз под сашкину команду "Отряд, смирно!".
После обеда день покатился по накатанному распорядку - пляж, репетиция смотра песни, библиотека, ужин, кино... Уставившись в экран, на котором пилот Пиркс являл чудеса мужества и храбрости, она вдруг не столько увидела, сколько почувствовала, что сидящий рядом кучерявый сосед равнодушен к приключениям астронавта, зато постоянно поглядывает в ее сторону...
И назавтра, и на следующий день почему-то получалось так, что куда бы Алька не смотрела, именно там оказывался уже знакомый смуглый профиль и встрепанная копна вьющихся волос.
Мишка оказался интереснейшим собеседником. Пираты, корабли, оснащение фрегатов - в этом ему не было равных. Он часами мог рассказывать о белокрылых каравеллах, рассекающих носом тугие волны, о тревожных криках чаек над холодными солеными брызгами и о продубленных всеми ветрами суровых мореманах, в любой шторм уверенно стоящих на взмывающей к небу палубе и неспешно набивающих любимую трубочку душистым шотландским табаком.
В дальнем конце лагеря, там, где поросший кустарником склон сбегал почти к самой Протве, они нашли солнечную прогалину. Мишка, отчаянно жестикулируя, чуть не бегал из конца в конец крошечной полянки. А Алька сидела, подобрав под себя ноги, натягивая на коленки внезапно ставшую слишком короткой юбку, и завороженно слушала. Она не замечала ни мишкиного невысокого роста (оказалось, он на самом деле, старше на несколько месяцев), ни его неправильного "л", похожего на гибрид из "у" и "в".
На третий день, едва прокукарекал в динамиках петух-будильник, Алька бегом помчалась умываться, а когда вернулась, палата встретила ее напряженным молчанием и странными взглядами, которые девчонки кидали то на нее, то на окно.
--
Вы что? Случилось что-нибудь? - не на шутку перепугалась девочка.
--
Случилось-случилось, - ехидно парировала вредная Светка Гусева, спавшая у самого окна. - Сама полюбуйся, что случилось...
Девчонки расступились и Алька, не зная, что и думать, подбежала к окну.
Одна из створок была распахнута настежь и на подоконнике, чуть вздрагивая под прохладным утренним ветром, лежал букет нежных голубых и сиреневых полевых цветов. Недлинные стебельки, видимо, были сначала обернуты четвертушкой линованной бумаги. Сейчас это листок лежал, чуть придавленный цветами, и на нем синело одно-единственное слово, старательно выведенное шатающимся мальчишеским почерком.
"Алечке"... Она почувствовала, что ее с макушки до пяток заливает горячая радостная волна. Как девочка ни старалась сделать вид, дескать, ничего особенного, так оно и должно быть, когда имеешь дело с галантным кавалером, но улыбка искрилась всюду - в ямочках щек, в блеске зубов, во вспыхнувших солнечными зайчиками глазах.
Алька невольно прижала букетик к губам, бережно положила его на тумбочку, схватила кружку и во все той же плотной тишине и молчании выскочила за дверь, к рукомойнику. На обратном пути ей вдруг стало страшно, что Светка или Ирка выкинули букет - от этих девчонок можно было ожидать чего угодно, - и она так заторопилась, что едва не расплескала всю воду.
Ничего не случилось, букет лежал на своем месте, а девчонки занимались своими утренними делами, старательно делая вид, что им это все совершенно неинтересно. И только когда цветы наконец заняли свое место в белой эмалированной кружке со слегка поцарапанной ручкой, вредина-Гусева деланно небрежным тоном поинтересовалась:
--
Слышь, а чего это он твой, совсем ку-ку?
И сделала характерный жест указательным пальцем у виска.
--
Не ку-ку, а нормальный воспитанный человек, - с ледяными интонациями парировала Алька, повязывая галстук и выходя из палаты.
Мальчишки уже потихоньку подтягивались на построение. Мишка маячил где-то в двух шагах от крыльца, старательноотводя глаза в сторону и делая вид, что он тут совершенно не при чем.
Алька нашла его глазами, стремительно подошла и громко, четко выговаривая каждое слово, произнесла:
--
Миша, спасибо большое, я очень тронута... правда...
На последнем слове голос ее стал заметно тише, зато глаза тревожно следили за приятелем. Мишка наконец перестал гипнотизировать травинку, которая неведомо каким образом оказалась посреди асфальтового поля, поднял глаза и безмолвно спросил:
--
Правда? Ты не обиделась?
--
Ну что ты, дурачок, разве на такое обижаются?
И по ее вспыхнувшему радостью взгляду понял, что конечно же правда, и что обиды нет и быть не может.
.... Кому рассказать о том, что это такое - твой первый танец? Нет, это, конечно, не бал Наташи Ростовой, но все же, все же, все же... Когда старшие ребята на гитарах играют что-то мелодичное и грустное настолько, что в носу само собой щиплет, и одновременно так хочется и смеяться, и плакать, и жалеть то ли себя, то ли неведомо кого, такого несчастного и счастливого одновременно...
И этот церемонный поклон - "Вы позволите, сударыня?" - и три медленных шага к середине танцплощдки, где уже неловко переминаются несколько пар, - три шага, когда пальчики дамы едва касаются руки кавалера, такой бережной и галантной, но способной моментально стать твердой и надежной, если кавалеру покажется, что даме угрожает опасность.
Раз-два-три, раз-два-три... Оказывается, он прекрасно танцует... Ну не смотри на меня так, я же утону сейчас... Раз-два-три... Никогда не думала, что умею танцевать вальс... Нет, Леня, прости, нельзя разбить, нельзя...раз-два-три... мы же еще будем танцевать, правда?... раз, два... все... пока все...
И снова три шага обратно, к перилам танцверанды... Простите, я нечаянно, да-да... нет, я не танцую... нет, нельзя пригласить... да... И легкое касание сухих горячих губ к запястью - "Благодарю вас, сударыня, вы позволите еще пригласить вас?" Ну как же ты не понимаешь? Да... да...Да!!! Я знаю, знаю, не бойся, я знаю - это наша с тобой игра. Вопреки чугунному пионерскому официозу - "старинное - вы пан, я пани"...
... Как ярки летние звезды, особенно когда ночь так черна, от пылающего костра отрываются и уносятся вверх невесомые огненные искры, вожатый Алеша, медленно перебирая струны, поет про "Зеленую карету", девчонки вздыхают и просят снова и снова ее же, а ты сидишь на бревне и боишься шелохнуться, потому что ладошка твоя, едва касающаяся коры, накрыта сверху шершавыми исцарапанными мальчишескими пальцами, и вы так пристально смотрите в огонь, потому что иначе взгляды ваши снова притянет как магнитом, а окружающие начнут перемигиваться и якобы незаметно подталкивать друг друга локтями...
.....Как же его били, когда, проводив ее в корпус, он вышел с полотенцем, чтобы умыться перед сном... Били с мужицким кряканьем, матюками и дикой, безумной черносотенной злобой - не смей гулять с нашими русскими девчонками! Один на один он бы еще, может быть, устоял, но один против кодлы - это было невозможно.
Наутро, увидев его расцветший лиловыми разводами глаз и опухшую до чудовищных размеров губу, Сашка затащил его в вожатскую, но к обеду по отряду разнеслась весть, что Мишка так и не выдал нападавших, более того, взял все на себя, сказав, что сам виноват. Сашка орал, допрашивал весь отряд поголовно, размахивал ремнем, с которым, по слухам, кое-кто из мужской части коллектива была неплохо знаком, но так ничего и не выяснив, отступился.
Перед "тихим часом" всеведущая Гусева на ухо рассказала Альке, кто был зачинщиком драки расправы.
Побелевшая от бешенства, Алька ворвалась в мальчишечью спальню, ухватила за воротник не ожидавшего нападения белобрысого Леньку и выдала тираду, в которой слово "сволочь" было самым мягким и культурным. "И вообще запомни, скотина, я сама еврейка, и чтобы ты не смел при мне больше ни слова на эту тему вякать!". И ведь запомнил, до самого конца лета не смея приблизиться к Альке ближе, чем на три метра.
На следующий день Мишка выпросил на часок ее песенник, а когда вернул, одна страничка в нем была свернута треугольником и старательно заклеена.
Тот же шатающийся почерк, привычный по ежедневным запискам, трогательно оборачивавшим неизменные утренние букеты, просил прочитать написанное только после мишкиного отъезда..
Через три дня, прохладным и плаксивым утром, те же автобусы, что и три недели назад, привезли новую смену, и забрали возвращавшуюся в Москву ребятню. Алька оставалась до конца лета в лагере. Мишка просил и умолял оставить его тоже, но отец был непреклонен - их ждали еще и байдарочный поход, и родичи в Тирасполе, поэтому ни о какой второй смене и речи быть не могло.
Остающихся на вторую смену "старичков" просили не мешаться, пока вожатые снарядят в дорогу отъезжающих. Алька свернулась клубком на противной скрипучей кровати, тоскливо обхватив посиневшие от холода коленки. Ну вот, еще несколько минут - и все...
Внезапно ее охватило какое-то лихорадочное возбуждение. Проклиная собственную нетерпеливость, Алька осторожно, ножом, расклеила записку в песеннике и замерла, забыв, как это - дышать. Неровными, шаткими мишкиными буквами во всю страничку было выведено "Алечка, милая, я люблю тебя, люблю, люблю, ЛЮБЛЮ".
Как хорошо, что в палате кроме нее никого не было... Алька сама не знала, сколько просидела, не дыша, и только снова и снова пробегая глазами по строчкам. Потом вдруг спохватилась, свернула страничку как было и выбежала из корпуса, судорожно сжимая в руках тетрадку. Вожатые уже сгоняли ребят в автобусы, но Мишка еще тянул время, оглядывая из-под надвинутого на глаза капюшона дождевика на ступеньки корпуса. Алька сбежала вниз и замерла, не зная, что и как сказать.
--
Мишка, я... - она осеклась, увидев, как он смотрит на тетрадь, не смея поднять глаза на нее, Алю.
--
Мишка, прости... Я не утерпела... Прочла... Мишка, я тоже...
Секунда... И вспышка - его глаза, в которых словно взорвалась тысяча солнц.
--
Алечка...
Влажные - от дождя ли? - губы коснулись ее щеки... и вот уже фигурка в островерхом голубом капюшоне поднялась в автобус... мелькнула в окне... исчезла... ...
Она провела в лагере еще две смены, вернувшись в Москву к первому сентября.
За это время от Мишки пришло всего одно, невозможно грустное и ласковое, письмо, а потом он замолчал. В Москве Алька несколько раз пыталась ему звонить, но каждый натыкалась на его мать или бабушку, неизменно говоривших, что Мишки нет дома. На письма он тоже не отвечал.... Алька не знала, что делать, осталась последняя возможность - мама.
Мама работала с Мишкиным отцом. Хотя он был в соседнем отделе и они не дружили, но узнать хоть что-то она могла. Скрепя сердце Алька в самых общих чертах рассказала, в чем дело, всячески напирая на то, что она просто беспокоится, не обидела ли она случайно мальчишку... Через несколько дней мама вернулась с работы очень расстроенная.
--
Алька, милая, мне очень-очень жаль...
--
Ты не смогла с ним поговорить?
--
Нет, я поговорила, но про Мишку тебе лучше забыть.
--
Мама, но почему, что я сделала не так?!
--
Доченька, ты не виновата... Просто у Миши очень тяжелый отец... властный очень. Для него совершенно немыслимо, что сын может дружить с нееврейкой.
Мамины руки смыкаются кольцом, словно пытаясь оградить дочку, хоть чуть-чуть защитить ее от того, что она увидела впервые и чего в ее жизни еще будет ой как много...
--
Мама, но я...?!
--
По их законам ты гойка, я же русская, значит, и ты не можешь считаться настоящей еврейкой. А мишин папа не позволяет ему с такими водиться...
Она помедлила, видя недоверие и непонимание на лице дочери, и добавила:
--
Ты помнишь то письмо, которое ты получила в лагере? Это был единственный раз, когда Миша попытался не послушаться отца. Его после этого выпороли так, что он сутки встать не мог... Его папа сам сказал. И просил тебе передать, чтобы ты больше не пыталась с Мишей встретиться.
А песенник алькин весной отобрала на уроке биологичка... И так и не отдала обратно...
..............
Нетрудно догадаться, что к окончанию школы я была до крайности инфантильна, одинока, закомплексована и созависима, в первую очередь, с мамой. Все мои наивные юношеские влюбленности были вызваны только одним - потребностью в тепле, в приятии, в уважении. Но строить отношения с людьми я не умела, а, по примеру семейных взаимоотношений, в качестве объектов своих чувств, как правило, находила именно тех молодых людей, кто обеспечивал мне максимум пренебрежения, неуважения и равнодушия.
Так что ничуть не удивительно, что все романтические истории рушилилсь одна за другой, что я, как и можно было предполагать по моей крайней наивности и виктимности, все-таки нарвалась на изнасилование, после которого умудрилась придти домой с настолько нейтральной физиономией, что родители ничего не заподозрили... Скорее, удивляться надо тому, что у нас с мужем все-таки сложилась нормальная семья, что у нас есть дети, что мы вместе уже без малого два десятка лет...
Самое главное, в чем я много лет не могла даже сама себе признаться, это то, что еще задолго до насилия физического я была жертвой родительского психологического насилия и крайней жестокости. Это насилие невозможно было увидеть извне, для родственников и знакомых выстраивалась красивая ширма, а рассказывать о подлинном характере взаимоотношений между нами было категорически запрещено. Когда через шесть лет после маминой смерти ее подруга начала меня расспрашивать о кое-каких событиях и я чуть-чуть приоткрыла ей скрытую сторону нашей жизни, тетя Галя с криком набросилась на меня, чтобы я не смела порочить мамину память. А я ведь ничего не выдумывала, я просто пересказала лишь малую часть того, о чем рассказываю здесь.
В итоге чувства мои к родителям представляли из себя странную смесь. Я очень любила их обоих, и в то же время панически боялась. Достаточно было папе сделать свою фирменную гримасу со сжатыми губами и прищуренными глазами, как у меня начинали подкашиваться колени, к горлу подкатывал клубок страха, а мысли от паники отключались. И было это и в 10, и в 20, и в 40 моих лет.
И не только страхом характеризовались эти наши взаимоотношения, но еще и полной моей дезориентированностью. Дело в том, что к началу самостоятельной жизни у меня была в голове полная каша на тему что можно, что нельзя, что хорошо, а что плохо. На словах меня, естественно, воспитывали как положено. Только вот поступки родительские этим словам частенько противоречили.
Мне могли устроить чудовищную истерику за то, что я, глупая пятилетняя девица, утащила из ателье крошечный кусочек мела, который тут же изрисовала на асфальте. И, в то же время, папа приносил с работы плексиглас для покрывания письменных столов, огромный эксикатор, из которого сделали аквариум, марганцовку и прочие химические реагенты, потребные в домашнем хозяйстве. Но если я любопытствовала, почему ему можно так поступать, то виноватой оказывалась... естественно, я. Заикаться о том, что, принося с работы нечто им не принадлежащее, родители поступают, мягко говоря, неправильно, было категорически запрещено.
Кроме того, в доме никогда не было единых критериев, что одобряется, а что запрещается. За один и тот же поступок вчера могли отругать, сегодня похвалить, а завтра просто не обратить на него внимания. Поэтому вся жизнь вокруг мне представлялась в виде болота, где любая кочка и клочок твердой земли - лишь иллюзия, потому что он в любой момент может уйти из-под ног. И еще... Еще у меня никогда не было чувства безопасности. Напротив, была твердая уверенность, что опасность повсюду, что доверять нельзя никому и ничему.
Единственным исключением стал мой муж - такой же нежеланный ребенок, как и я сама. Наш брак поначалу мы представляли себе как альянс двух инвалидов, помогающих друг другу хоть как-то существовать и передвигаться, опираясь друг на друга.
Мамы не стало очень вскоре после рождения Митьки. Сопоставляя сейчас даты и факты, я практически убеждена, что она ушла из жизни из-за того, что ей перестало хватать моего внимания - мамина вторая болезнь и дальнейшее ухудшенияе состояния очень четко коррелируют с началом моей личной жизни, а затем и с беременностью и родами. Чем больше времени и сил требовал Митька, тем сильнее боролась за мое внимание мама. А бороться она могла только одним методом - болезнью. И существовать могла только при условии, что я живу только для нее. Всю жизнь я обязана была находиться у нее в пределах досягаемости, как кукла, которую можно взять, поиграть, когда захочется, и отложить в сторону. Но у куклы вдруг возникла своя собственная жизнь, и мама так существовать не смогла.
После ее кончины мы довольно быстро приноровились жить вчетвером - папа, Женя, Митяй и я. Мне, может и ошибочно, казалось, что у нас достаточно дружные теплые отношения. К тому времени я приноровилась общаться с папой так, чтобы по возможности избегать конфликтов, хотя с осени заметила внезапно возникшее в нем напряжение. В чем было дело, папа не говорил, но по лицу, напряженной пластике, не вполне естественной манере речи я видела, что что-то не так.
И вот, на рубеже 1992 и 1993 годов, в нашей жизни появилась мачеха, и с ее возникновением пришла большая Ложь. Причем началось все именно со лжи и умолчаний...
Мы с мужем прекрасно понимали, что, овдовев в 54 года, после почти 30 лет брака, из которых 20 были настоящим кошмаром, папа едва ли решит жить один до конца своих дней. И к перспективе его новой женитьбы относились с пониманием, я только опасалась, как бы он не связался со студенткой. Почему-то у меня в голове это прочно ассоциировалось с неминуемым вторым инфарктом. И про первые папины свидания мы с его слов все знали, он ходил на концерты и в кафе с сотрудницей, все было мило, спокойно и легко.
Потом папа вдруг пару раз вечерами отправился на какие-то встречи, по поводу которых не сказал ни звука - куда, с кем, чего... Ну, мы и не приставали - это же его жизнь. Не хочет говорить - его право. А еще через две - три недели папа к этой женщине ушел. И снова никакой информации - мы знали только, что ее зовут Генриеттой, попили разок с ней вместе чаю, общаясь на светские темы, и все. Сам папин уход был для меня шоком и трагедией. Я была беременна Костиком, и оттого особенно ранима. Когда папа, проведя две ночи у незнакомой женщины, приехал за вещами, и даже не счел возможным нам ничего объяснить - ни кто она, ни откуда взялась... То есть, вообще ни слова... Я восприняла это как то, что он меня и всех нас бросил. Просто взял и ушел, даже не сочтя возможным хоть что-то сказать на прощание. А раз бросил как надоевшую игрушку, значит, я оказалась слишком плохой для него, он больше меня не любит, я ему не нужна...
Ревновала я его тогда просто нечеловечески, тем более, что Генриетта оказалась не умнее меня и при малейшей оказии демонстрировала и мне, и всем окружающим, что теперь она имеет на моего отца, на его время и внимание, максимальные права, а я так, сбоку припека.
В довершение всего, получилось так, что в тот момент мы в финансовом отношении были на мели. Собственно, все время, что мы жили с родителями, бюджет в семье был общий, так повелось еще от бабушек - дедушек. Никто никогда не считал, кто больше зарабатывает, кто меньше, все просто складывали заработки в общую кассу. Был период, когда у нас с Женей доходы были выше родительских. А вот в эту кризисную зиму случилось наоборот - Жене почти перестали платить. А у папы еще оставался приличный оклад заведующего кафедрой.
И когда он от нас ушел, оказались мы в глубокой и неприкрытой нищете. Говорят, беременным мясо нужно, молоко, овощи-фрукты... как бы не так! Всю мою вторую беременность бутерброд с маргарином был для меня деликатесом, а на несчастную чупа-чупсину для Митяя я деньги копила буквально по копейке... То есть, когда папа приходил в гости, он считал своим долгом принести чего-то достаточно экзотического, типа кисти винограда в разгар зимы. А я не могла, не смела ему объяснить, что если уж он хочет нас чем-то угостить, то лучше бы не экзотичным, а сытным, типа мяса. Говорить ему об этом значило бы дать понять, что мы не совсем рады его дару, стало быть, он неправ, что принес его... О последствиях подобного шага мне страшно было даже думать.
И вот в ту самую пору отца буквально подменили. Не будь я человеком верующим, я бы сказала, что его сглазили - настолько резко изменилась его манера общения. Во-первых, папа стал очень напряженным, и этот внутренний зажим, который сильно транслировался наружу, он так никогда и не сбросил, только время от времени становился еще более напряженным и взрывчатым.
Во-вторых, отец вдруг начал демонстрировать нам подчеркнуто сильную любовь, выражавшуюся в обязательных ежевоскресных визитах под предлогом помощи нам. На самом деле, помощь там случалась далеко не всегда, а вот эскалация напряжения и каких-то невысказанных ожиданий шла просто-таки с лавинообразной скоростью. Как я теперь понимаю, отец загонял нас всех в модель поведения "сумасшедший (в смысле, фанатично любящий потомство) дед и всем ему обязанное молодое поколение". А поскольку шло это все у него, в первую очередь, от головы и от потребности таким вот образом убедить всех друзей дома, что он хороший, хоть и женился сразу после маминой смерти, то фрустраций у отца было выше крыши. А от нас, соответственно, ожидалось, что мы будем его подвиг ценить и воздавать всевозможные хвалы и давать сверх-положительную обратную связь.
А вот этого как раз не могли дать мы, потому что во многих ситуациях это все превращалось вместо помощи в фарс, в итоге мы были вынуждены высиживать светские визиты, когда на самом деле нам хотелось побыть просто вдвоем в небольшой "дырке" между жениными командировками, зато никакой ценой невозможно было убедить папу перенести визит на другой день, когда мне реально была нужна помощь. "Я у тебя уже был в воскресенье, в другие дни мне неудобно", ответствовал отец, хотя с работы до нас ему было ехать полчаса.
Под это "неудобно" я неделю не могла вырваться к умирающей бабушке - никто не соглашался посидеть с моими детьми. Под "неудобно" же мои больные дети (одному 7 месяцев, другому на два года больше) заперлись одни в квартире, когда я выскочила на площадку дать соседке денег и попросить купить нам молока и лекарств для детей. Дело кончилось выбиванием двери и моим ужасом по поводу того, что с мальцами что-то в итоге случится.
Под "неудобно" я то на сносях с пузом-троллейбусом, то, чуть погодя, с двумя малолетками в охапке, моталась по всевозможным инстанциям, утрясая папины дела с прописками, выписками, приватизацией квартиры (на него одного, хотя мы все там жили, а он как раз выписывался к жене)... Ему этими бюрократическими делами заниматься было несподручно, а с детьми сидеть "неудобно"... И этих "неудобно" было не перечесть.
Под "неудобно" же мои детьи перед самой эмиграцией фактически остались без крыши над головой, потому что папа настоял, чтобы они напоследок пожили у него, сломав все наши планы по съему подходящего жилья, а потом быстро наигрался и попросил мальцов забрать, потому что "мешают", и вообще, "дел хватает". Квартира наша уже была продана, мы сами ютились по родственникам и знакомым, и если бы не мамины друзья, в последнюю минуту приютившие нас всех четверых в своей двухкомнатной хрущевке, то я просто не знаю, как бы мы выходили из положения.
О какой супер-положительной обратной связи можно было в этой ситуации мечтать? За что? За ощущение того, что меня постоянно насилуют и с моими желаниями и нуждами не считаются? За гневные отповеди, что я не должна была рожать второго ребенка, а обязана была идти на аборт? А раз родила, не спросивши отца, то и нечего помощи просить, мои трудности - это мои трудности, и справляться я с ними должна сама, не перекладывая свои проблемы на других людей? А ведь просила я, в общем-то, о вещах элементарных - посидеть чуть-чуть с детьми, пока я куплю им еды и лекарств, навещу больную бабушку...
Да, сейчас я все прекрасно понимаю - этими ритуализированными поступками папа пытался скомпенсировать свои травмы, создать у себя представление, что он "хороший", "любящий", "заботливый". И не вина его, а беда, что по-настоящему заботиться он умел только о себе. Выросший в атмосфере фальши и лицемерия, активно насаждаемых его матерью, он не понимал, что мы на самом деле все чувствуем искусственность демонстрируемых им чувств, испытывая от этого очень большую неловкость. Для него признаться хоть самому себе в том, что дела наши ему интересны постольку-поскольку, было совершенно невозможно.
Нет, я не хочу сказать, что папа к нам был абсолютно равнодушен, это неправда. Просто его реальная потребность в общении с нами была намного меньше, чем он пытался изобразить, и вот эта неестественность, искусственность его поведения очень бросалась в глаза. Когда он пытался ради нас "жертвовать собой", эта жертва всегда была очень аффектирована и требовала непременной отдачи морального долга. А с таким ощущением жить нам было весьма нелегко...
Весь этот багаж давил на меня ничуть не меньше, чем Эрмитаж на атлантов с кариатидами. Дополнительным штрихом ситации было то, что с лета 1993-го по лето 2005-го папа неоднократно высказывал различным знакомым, а потом и мне, мысль о том, что своей второй беременностью я его якобы выгнала из дома, потому что впятером в трехкомнатной квартире нам должно было быть несусветно тесно. То, что мы так уже жили, пока мама была жива, а в моем детстве прекрасно уживались впятером вообще в двух комнатках в коммуналке, он предпочитал не вспоминать. Так же как не вспоминал о том, какой яркой обоюдной влюбленностью цвел его роман с Генриеттой в первые годы, до того, как наступило разочарование.
Зато о своих обидах на меня за рождение второго внука, о том, что я должна была не дурью маяться, а делать аборт, он говорил мне неоднократно, причем последний раз когда Косте уже было лет 11 - 12. Все это стояло между нами, и я не представляла, как можно забыть об этом, забыть и простить, тем более, что отец и не думал брать свои слова обратно. Когда-то давно я пыталась проговорить с ним некоторые болезненные для меня ситуации, наткнулась на полнейшее непонимание и позицию "я не могу быть не прав", и тем все дело и кончилось.
К тому времени я уже давно оставила попытки как-то объясниться, найти компромисс - надоело постоянно натыкаться на одну и ту же фразу "а мне удобнее так". Наши отношения напоминали какие-то адские качели - периоды мирные и ровные сменялись папиным недовольством, моими по этому поводу переживаниями, причем разорвать этот круг было совершенно невозможно - мы попали в то, что психологи нразывают созависимыми отношениями. Стоило папе сменить раздражение на милость, как я тут же расцветала, начинала надеяться, что вот теперь-то пойдет нормальное, равное, дружеское общение, внутренне немного раскрывалась навстречу отцу... до очередной сцены, пинка, который попадал в самое незащищенное место и снова заставлял скручиваться от боли.
Я здесь упомянула только некоторые из сильно ранивших меня ситуаций. А на самом деле их было несоизмеримо больше. И, что самое страшное, я только недавно поняла, как же сильно я в некоторых ситуациях рисковала здоровьем и жизнью своих детей ради обеспечения папиного душевного комфорта. Тяжелее всего мне стало, когда папа начал использовать моих детей для манипулирования мной. Если к оценкам моих личных качеств, вкусов и интересов я научилась со временем относиться спокойно, то унижающие, обесценивающие оценки в адрес детей, полное непонимание того, что оба мальчика появились на свет с серьезными родовыми травмами, повлекшими неврологические проблемы, ранили меня очень больно. Никакие мои объяснения не помогали - проявления нездоровья воспринимались как знаки дурного характера и воспитания, а потом это все выливалось на мою голову - я оказывалась виноватой во всем, в том числе и в том, что не сумела произвести на свет здоровое потомство. О том, что к травме младшего дед имел самое непосредственное отношение, он просто предпочитал не думать и не говорить.
В какой-то момент, ради мира в нашей семье мы с мужем решили свести общение с отцом к минимуму. Собственно, дед сам тогда уже не рвался к слишком частому общению - созвон раз в неделю, зимний трех-четырехдневный визит в дни маминой памяти, этого всем было более чем достаточно.
Мой блог последних пяти лет пестрит просьбами о молитвенной помощи - без поддержки друзей вынести папины визиты я физически не могла. К концу его гостевания всю семью трясло, мелкие вспышки возникали то там, то тут, а папа явно старался спровоцировать нас на серьезный взрыв. Эту особенность я заметила за ним еще с детства и никак не могла понять, зачем ему это нужно. Чем терпеливее вел себя собеседник (как правило, мама или я), тем въедливее становились придирки, тем сильнее сгущалась грозовая атмосфера, и от чувства тревоги мы буквально сходили с ума. Попытки держать себя в руках не помогали - папа наращивал давление, задевал вопросами и комментариями самые чувствительные струны души, мог обидно и оскорбительно отозваться о том, что дорого. Короче, вел себя как ребенок, который проверяет пределы родительского терпения. Мои пределы, обычно, все-таки не выдерживали, я взрывалась, огрызалась, как минимум тоном давая понять, что есть области, в которые папе лезть совершенно ни к чему.