Караваев дёрнулся, как от удара током, вскрикнул и открыл глаза. Он сидел в кресле перед работающим телевизором, на экране которого мужчина в прозрачном женском пеньюаре нашёптывал что-то в микрофон. Периодически он начинал танцевать, совершая неприличные движения тазом и, любовно оглаживая при этом своё тело. Иногда вдруг он хватал себя всей пятернёй за то место, где находился детородный орган, прикусывая губу и, делая "страстные" глаза.
Некоторое время Караваев сидел неподвижно, уставившись, отупело в мягко мерцающий экран телевизора. В голове его тяжело и сумбурно ворочались фрагменты кошмарного сна. Дремотная неопределённость ещё пыталась удержать его в своих цепких и тёплых объятиях между сном и явью. Но объятья эти, не очень охотно начинали уже ослабевать: Караваев ощутил на лице лёгкий поток сквозняка, услышал, как за окном посвистывает вьюга.
Он пошевелился в кресле и старое кресло, заскрипев привычно жалобно и визгливо, вывело его из оцепенения. Сознание его стало возвращаться к действительности, хотя внутренне он ещё пытался вяло сопротивляться этому.
Караваев заторможено обвёл взглядом пространство впереди себя, и увидел привычный "интерьер" своей комнаты: диван у стены с выцветшими обоями, над диваном плакат-календарь за 1995 год с улыбающейся миниатюрной, с точёной фигуркой китаянкой в бикини; прикроватную тумбочку, на которой лежала пачка журналов "Вокруг света" и пепельница с окурками; торшер с гофрированным абажуром, прожжённым в двух местах.
Над тумбочкой висели две увеличенные фотографии в самодельных деревянных рамках под стеклом; одна чёрно-белая, другая цветная. На чёрно-белой фотографии были родители Караваева: мать с печальными глазами и отец - со спокойным лицом, внутри глаз, которого была спрятана улыбка - так всегда думал Караваев, глядя на отца на этой фотографии.
Вторая фотография была сделана в Сухуми. Снимались они семьёй на вершине сухумской горы, в летнем кафе. Они стояли у металлической ограды: Караваев, сынишка, дочь и жена Караваева. Сын держал мать за руку и улыбался. За их спиной была хорошо видна панорама Сухумской бухты, лесистые горы, спускающиеся к синейшему морю, широкая береговая полоса с пляжами и волнорезами.
Жена Караваева была одета в лёгкий сарафан. Её вьющиеся светлые волосы были сплетены в косу, перекинутую на грудь. Она улыбалась; улыбался и Караваев с дочерью, лицо сына было серьёзным. Караваев хорошо помнил причину этих улыбок: их насмешил фотограф, толстый кавказец, сказавший перед тем, как нажать на спуск фотоаппарата: "Винимание! Сичас вилетит питичка!" Потом они частенько смеялись, вспоминая этого фотографа с его "питичкой".
В верхней квартире громко включили музыку.
- Ма-ма, ма-марихуана, ты её не трогай - лучше без неё... - захрипели динамики и это подействовало на Караваева удивительным образом: он снова впал в дрёму и увидел быстро сменяющие друг друга картинки: себя, лежащего на жарком пляже; чаек, камнем падающих в сонное море; джип с номерным знаком 666, резко тормозящий у его ног; цыганку, спрыгивающую с подножки джипа; ребёнка-крота, быстро роющего песок; мёртвого Егора, лежащего на спине, с улыбающимся лицом.
Караваев резко потряс головой, прогоняя наваждение и, вытерев ладонью струйку тёплой слюны, вытекшей из уголка рта, тяжело встал с кресла и, пошатываясь, побрёл в кухню. Чуть не упав, споткнувшись о рваный линолеум и ругнувшись, он проснулся окончательно.
В кухне он открыл кран, выждал, когда стечёт ржавая вода, напился, прямо из-под крана, зачем-то заглянул в холодильник, хотя прекрасно знал, что он пуст и отключён от сети, и, оставив дверь холодильника открытой, пошёл назад в комнату.
Бесцельно постояв в центре комнаты, он прошёл к окну. Термометр за окном показывал минус двадцать семь. Тускло горели уличные фонари, прерывисто постанывал ветер, где-то далеко высвечивалось мутно-багровое зарево. "Не потушили ещё "седьмую"", - равнодушно отметил Караваев (о пожаре на шахте он узнал вчера из новостей), и отошёл от окна. Почувствовав слабость и головокружение, он, вздохнув тяжело, прошёл к креслу и сел в него. Кресло взвизгнуло пронзительно.
Мужчина на экране телевизора сменил пеньюар на чёрный кожаный комбинезон с вырезом на груди от шеи до пупка. Его окружали почти голые танцовщицы и танцоры, и он блестящий, чёрный и скользкий, как угорь извивался между ними с микрофоном в руке, продолжая свой бесстыдный танец.
Караваев взглянул на свои наручные часы. Часы, кажется, остановились: секундная стрелка часов замерла. Он завёл их, но часы не пошли. Караваев постучал ногтем по стеклу часов, поднёс их к уху - часы молчали.
Он поискал пультом канал, на котором всегда высвечивалось время. На канале в рубрике " Без Комментариев" показывали взрыв автомашины в Багдаде: развороченные машины, женщины, рвущие волосы на голове, мужчины, вытаскивающие обгоревшие трупы из-под обломков, вертолёты, барражирующие в небе над местом взрыва.
"До Нового Года шесть дней осталось" - вяло подумал Караваев. Экранные часы сообщали, что в Москве полночь. На канале стали показывать новости. Глядя в экран без интереса, он почувствовал, как на него накатывает очередная волна апатичного равнодушия. Эти приступы апатии стали накатывать на него всё чаще и чаще и он уже не пытался с ними бороться, равнодушно принимая состояние безразличия к жизни, разлагающее его волю и инстинкт самосохранения.
*******
Караваев сидел дома безвылазно уже десятый день. Началось всё с болезни. На работе, где-то в середине смены у него разболелась голова, поднялась температура, стало болеть горло. Караваев пошёл в санчасть за таблетками, но медсестра Татьяна Петровна, измерив температуру, которая уже перешла рубеж в тридцать восемь градусов, заглянув в рот Караваева, приказала ему идти домой, поставив диагноз: гнойная ангина. Она дала ему несколько пачек аспирина и тетрациклина, посоветовала обильное питьё и постельный режим.
Караваев еле добрался до дома - так ему стало худо. Дома он свалился на диван, и три мучительных дня и три ночи болезнь его мучила и истязала. Температура падать не хотела, глотание доставляло дичайшую боль. Его то бил озноб, то бросало в жар. Он бредил, вставал измученный с дивана, садился на край и, раскачиваясь, стонал от боли. Превозмогая боль, он пил тёплый чай с брусничным вареньем, глотал таблетки и ничего не ел.
На четвёртый день болезнь стала отступать, температура нормализовалась. Глотание ещё доставляло боль, но уже не такую острую. На пятый день он встал рано, в пять утра, побрился, выпил, морщась от боли, бульон из бульонных кубиков и решил пойти на работу, хотя и чувствовал себя разбитым и не выздоровевшим. Он мог не идти на работу, но перед Новым Годом обещали дать получку, а у Караваева оставалось всего пятьдесят рублей, и ещё он думал, что среди людей он быстрее поправится.
Надев валенки, тулуп и ушанку, он вспомнил, что забыл выключить газ на кухне. Караваев прошёл на кухню, перекрыл вентиль подачи газа на трубе и машинально подошёл к окну. Он подышал в окно, протёр его рукавом тулупа и прижался лицом к стеклу.
В сером сумраке, под раскачивающимся уличным фонарём возникали из ниоткуда фигурки редких прохожих, которые тут же исчезали в плотной морозной пелене. Мела позёмка. Через дорогу перебегали ручейки снега и прибивались у тротуара, возле которого выросли уже порядочные сугробы.
Караваев поёжившись, живо представил себе холодную раздевалку, хмурые лица товарищей по бригаде, запах тлеющих дешёвых сигарет, вялые разговоры на одну и ту же тему: о задерживаемой зарплате; короткие переругивания, лязг вагонеток, темень, холод, сквозняк, въедливую угольную пыль с её особым запахом, чумазые лица товарищей, которые, как огромные кроты упрямо врезаются в угольные пласты; долгую, долгую смену, похожую на вечность, чувство голода, приступы слабости и отупелое равнодушие к концу смены.
Он долго стоял у окна задумавшись, глядя в него невидящим взглядом. Где-то внутри него вяло сигналил "маячок", призывающий его собраться и идти, но впервые за долгие годы Караваев не последовал требованию "маячка": что-то сработало в голове Караваева, какое-то чужое реле, контакты которого вдруг разомкнулись и "маячок" отключился.
Почувствовав вдруг странную лёгкость и облегчение, будто сбросил с себя, наконец надоевшую, тяжёлую ношу, он вышел в прихожую, разделся, и, оставшись в спортивных брюках и майке с логотипом "Русское лото", прошёл на кухню, открыл газ, зажёг одну комфорку, положил на неё кирпич (он так делал, чтобы в комнате было теплее), потом прошёл в комнату, лёг на диван, укрылся с головой одеялом и мгновенно уснул.
Проспав двенадцать часов, он, встав с дивана, первым делом прошёл на кухню и сделал ревизию продуктов. Припасов было не густо. В кухонном пенале лежали четыре пачки серых трубчатых макарон, немного чая, немного сахара, три упаковки бульонных кубиков "Галина Бланка", в банке - остатки брусничного варенья. Ещё были сухари. Сухари Караваев делал сам. Он никогда не выкидывал хлеб. Если хлеб оставался, он нарезал его кубиками, подсушивал в духовке и складывал его потом в холщовую наволочку, которая висела на вбитом в стену дюбеле, рядом с газовой плитой. Сигарет у него в запасе было семь пачек.
Караваев посидел недолго на кухне, раздумывая, и решил, что вполне может посидеть дома ещё несколько дней, пока совсем не оклемается от болезни. "Если вдруг дадут зарплату, - думал он, - то кто-нибудь непременно забежит ко мне с этой самой благой вестью. Скорее всего, это будет или Колыванов, или Сидорчук. Оба ведь живут совсем рядом, через дорогу от моего дома. Тогда можно будет смотаться за зарплатой, а там и на работу можно будет выйти".
Решив поступить таким образом, он успокоился, сварил макарон, густо посолил их крупной солью и поел с аппетитом. Попив чаю с вареньем, он сел в кресло и стал смотреть телевизор. Программы передач у него было, поэтому он смотрел выборочно, переключая каналы пультом.
Так он и заснул в кресле у работающего телевизора. Когда проснулся, шли семичасовые новости. Он посмотрел новости, выпил чаю, побродил по квартире, долго стоял у окна, глядя в темень полярной ночи и опять сел в кресло к телевизору.
В следующие дни никто не навестил его. Маячок внутри Караваева иногда слабо включался, сигнализируя, что наступило ещё одно утро, но быстро отключался, не в силах побороть апатичность и нарастающее нелогичное упрямство Караваева.
Хотя Караваев и пытался расходовать свои скудные запасы еды экономно, они всё равно скоро растаяли. На десятый день оставалось совсем немного чаю и пара бульонных кубиков. Сигареты закончились два дня назад, и теперь он курил самокрутки, сделанные из табака, оставшегося в окурках, которые он предусмотрительно не выбрасывал.
Он зарос колючей щетиной, когда вставал, у него начинала кружиться голова, поэтому он старался не вставать без надобности с кресла., В нём он проводил всё своё время у экрана телевизора, который он даже перестал выключать. Он стал очень часто засыпать и ему снились цветные (чего никогда с ним не случалось раньше), фантастические сны, в которых главным героем всегда был он сам. В этих снах удивительным образом переплеталось виденное им по телевизору, куски прошлых снов, фрагменты его собственной жизни, и всё это в гипертрофированной, чудной форме.
Внутренне он понимал, что рано или поздно ему всё же придётся выйти из дома. Раз он даже стал собираться, но глянув в окно, за которым бесновалась декабрьская метель, почувствовал какой-то неосознанный страх и смутное не желание видеться с людьми в том мире, за окном его комнаты. За этим окном, заклеенном серой бумагой, жил своей жизнью хорошо ему знакомый мир с его вечной, суровой борьбой за существование; однообразием, тяжёлой, безрадостной и опасной работой, упрямо выполняемой настырными мужчинами; мир с пустыми разговорами, тяжёлыми, усталыми взглядами его товарищей по работе, для которых сама работа уже давно стала в тягость, и лишь безнадёга, безысходность, насущная потребность кормить свои семьи вынуждала их собираться вместе, говорить о чём-то, опускаться во чрево земли и с озлоблением крушить его.
Чем больше Караваев тянул с решением выйти из дома, тем меньше ему хотелось выполнять это решение. Депрессия побеждала здравый смысл, а мозг всё время находил всё новые и новые оправдательные установки его пассивности и упрямству. Он всё чаще думал о своей ненужности, всё чаще вспоминал прошлое. Только там, в ушедшем навсегда в вечность отрезке жизни он находил милые его сердцу отрадные мгновенья своей жизни. Думал он иногда и о будущем, о приближающейся старости. Думал он об этом со страхом, предчувствуя ещё большее одиночество, подступающие болезни, существование на смешную, символическую пенсию, тяжёлое безрадостное доживание своей жизни.
Может быть, если бы кто-то из товарищей по бригаде навестил бы его за это время, он бы уже вышел на работу и втянулся бы в привычный ритм жизни; жил бы, как жил прежде: от смены до смены, но никто его не навещал и он озлоблялся от этого, обижаясь на равнодушие и чёрствость товарищей, с которыми проработал бок о бок не один год, но в итоге он всегда приходил к горькой мысли: "А кто ты, собственно, для них такой? Чужой человек, у них у каждого своих забот выше крыши. Твоя дочь родная пишет тебе в три месяца раз одно письмо. И ещё ни разу не поинтересовалась, не спросила у тебя, как тебе теперь живётся. Всё только о своих проблемах сетует".
Но чаще всего он вспоминал и думал о покойных жене и сыне, которых он очень любил, и боль от потери этих самых родных ему людей была до сих пор острой. Думая подолгу о них, он вспоминал всё новые и новые эпизоды из той своей жизни, когда его любимые люди были живы, каждый раз испытывая при этом тихую радость с примесью горькой печали и чувство какой-то неосознанной вины.
Он в подробностях вспомнил, как познакомился со своей будущей женой, тогда юной почтальоншей Настей, разносившей почту и газеты в тяжеленной сумке, вспоминал их первое свидание, их совместное посещение какого-то слёзного индийского двухсерийного фильма, во время которого он осмелился взять её за руку; вспоминал их свадьбу, состоявшуюся всего через полтора месяца после их первого свидания. Караваев прокручивал как киноплёнку всю свою жизнь, вспоминал, как хорошо им было с Настей, с которой они никогда не ссорились, не ругались.
Настя родила дочь, а через два года сына, они получили квартиру, купили машину, летом ездили отдыхать. Жизнь их устраивалась, налаживалась, ничто не предвещало беды, но беда случилась. Беда частенько ходит рядом со счастьем и ждёт часа своего торжества. Она, беда, хорошо знает, что счастье мимолётно, сиюминутно, а она - беда, фундаментальна, непреклонна, неожиданна и коварна. И она всегда приходит тогда, когда её совсем не ожидают и чаще к людям, которые счастливы в этот миг.
Беда пришла нежданно и негаданно и забрала их Андрюшечку, и сразу всё разладилось в их судьбе и счастливой жизни. В доме поселилось горе, и его Настенька погрузилась в это горе, стала тонуть в нём. Караваев переживал, надеялся только на время, терпеливое время, думал, что когда-нибудь боль утихнет, раны зарубцуются, и жена вернётся к жизни, но Настя не смогла жить в мире, который забрал её сына. Она стала болеть и через несколько лет умерла, перед смертью попросив похоронить её рядом с сыном.
Тогда и жизнь Караваева будто остановилась. Сама жизнь продолжалась: у Караваева росла дочь, и он теперь жил ради этой молодой жизни. Приходили вёсны, за осенью приходили зимы, и опять приходила новая весна, но в сердце Караваева теперь поселилась зима. Он ничему не радовался и жил по инерции. А потом и дочь подросла и выпорхнула в свою взрослую жизнь и у Караваева началась новая полоса жизни, ни белая, ни чёрная, а однообразная серая и тоскливая.
Ко всем его думам всё чаще стали прилаживаться мысли о смерти. Скорее даже не мысли, а какие-то фантазии на тему собственной смерти. При этом представить себе, что его уже не будет, он не мог.
Он представлял себя как бы умершим, лежащем на диване, с закрытыми глазами, но всё видящим и слышащим. Представлял, как в его комнату, взломав дверь, наконец, входят люди и останавливаются посреди комнаты, молча разглядывают его. Почему-то среди этих людей он всегда видел Сидорчука и Колыванова.
Караваев с равнодушной уверенностью думал, что те, кто увидит его умершим, почувствуют, скорей, не сожаление, печаль или жалость в связи с его кончиной, а испытают досаду и раздражение, потому, что сразу станут думать о тех трудностях, которые свалились неожиданно на их головы: о транспорте, о рытье могилы, о поминках, о других заботах, возникающих в связи со смертью человека. И ещё он думал, что Сидорчук, у которого был ехидный нрав и очень злой язык, непременно скажет что-то вроде: "Угораздило же Тимофеича копыта зимой отбросить. Не мог до лета подождать!"
Думал он обо всём этом с равнодушием, без страха и даже с каким-то удовольствием. Единственное, что его задевало, когда он думал о таком сценарии своей смерти, то, что дочь скорей всего не сможет приехать в такую лютую зиму из Находки на его похороны, но и тут он подыскал себе утешительную мысль, думая, что может быть это и хорошо, что не приедет: нечего с ребёнком тащиться, мучиться и тратиться. Будет лето, тогда и приедет, заодно и кладбище посетит, где похоронены мать и брат. А его на улице не бросят - похоронят и дело с концом.
В верхней квартире завизжали женщины громко и пьяно. Стали плясать. С потолка посыпалась меловая побелка, которая уже давно висела шелухой после того, как соседи однажды затопили его квартиру.
Когда-то Караваев жил в хорошей трёхкомнатной квартире. После смерти жены и сына он жил в ней с подрастающей дочерью. Дочь выросла, вышла замуж и уехала с мужем-моряком в Находку. Когда дочь родила, то Караваев поменял свою квартиру на нынешнюю, а вырученные от обмена деньги послал дочери.
Двухэтажный дом, в котором теперь жил Караваев, был выстроен на окраине посёлка, недалеко от шахтоуправления сразу после войны. Он давно не ремонтировался и пользовался дурной славой. Половина дома пустовала, в нескольких квартирах жили старики-пенсионеры, у которых по разным причинам не было возможности уехать с Севера. Ещё в нескольких квартирах жили спившиеся, неработающие элементы, в прошлом году чуть не спалившие дом, а в квартире над Караваевым жили азербайджанцы, владельцы торговых точек в центре посёлка.
Вечерами там, обычно, шумно гуляли, устраивались вечеринки с непременными танцами. Жильцы этой квартиры приторговывали водкой, поэтому в дом ночью толпами ходили страждущий народ за дешёвой спиртовой отравой, тут же в этой квартире и разливаемой.
Топот в верхней квартире усилился. Караваев поднял глаза к потолку и взгляд его остановился на крюке для люстры. Когда он въезжал в эту квартиру, он собирался подвесить на этот крюк какую-нибудь люстру, но так и не сделал этого, решив позже, что ему хватает и торшера у дивана. Испытывая необъяснимый интерес, он стал рассматривать крюк. Крюк был несуразно толст для крюка под люстру. Караваев на глаз прикинул, что толщина арматуры, из которой был изготовлен крюк, была не менее 12-14 миллиметров. Криво усмехнувшись, Караваев подумал: "Видать хозяин этой квартиры мясником работал и тут же на этом крюке туши свежевал".
Караваева зазнобило. Он оторвал глаза от потолка и перевёл взгляд на экран телевизора. Шла реклама. Хвалили жевательную резинку, Деды Морозы развозили Кока-Колу, женщинам рекомендовали сверхтонкие гигиенические прокладки, настаивали покупать кофе, выпить холодного пива и приобрести внедорожник последней модели.
Караваев нажал на кнопку пульта. Здесь показывали взрыв в подъезде жилого дома: развороченные двери лифта, оторванная нога, чьи-то туфли, детская вязаная шапочка, рассыпанные бананы и крупным планом лужи крови. Караваев переключил дальше. Два краснощёких здоровяка, под руководством популярного музыканта запекали в духовке рождественского гуся. Им было весело и уютно на огромной, сияющей никелем кухне, столы которой были завалены продуктами. Караваев почувствовал в желудке болезненные спазмы и, сглотнув горьковатую слюну, переключил канал.
На этом канале шло ток-шоу. Угреватый юноша рассказывал, как его совратила его собственная мать. Он не краснея, сообщил аудитории, что уже давно начал употреблять наркотики, с тринадцати лет живёт активной половой жизнью, а теперь стал отдавать предпочтение связям с мужчинами.
Рассказ юноши не озадачил и не взволновал людей в студии. Их лица, выхваченные камерой крупным планом, были спокойны, глаза заинтересованно блестели. Ухоженная ведущая кивала головой, слушая юношу, иногда дежурно поднимала брови, или, всплёскивая руками, восклицала: "Надо же! Как интересно!" или "Что вы говорите?!"
На следующем канале президент на заседании, на котором были собраны самые высокие чины страны, убедительным говорком обещал близкое улучшение жизни народа и, добавляя в голос умеренную порцию назидательного металла, корил каких-то невидимых коварных чиновников, тормозящих движение к лучшей жизни.
Караваев выругался и переключил канал. Здесь Ксения Собчак вела доверительную беседу с обитателями "Дома- 2". Дальше показывали рухнувший где-то на юге пассажирский самолёт. Караваев посмотрел немного, как среди ещё тлеющих обломков самолёта бродят уже ненужные спасатели, нажал на кнопку пульта и тут же нажал на кнопку второй раз, из-за того, что шёл очередной российский сериал.
С некоторых пор Караваев стал чувствовать к этим сериалам стойкое отвращение. Сериалов было великое множеств, они вырастали на экране как грибы в грибной сезон. Артисты кочевали из одного сериала в другой с лёгкостью перевоплощаясь из бандита в милиционера, из нечистого на руку банкира или дельца в бескорыстного борца за справедливость, из политика в наркомана, из современно молодого повесы в опытного царедворца в парике, из горкомовского работника времён застоя в крутого мафиози. Всё в этих фильмах раздражало Караваева, везде он находил несоответствие жизни, наигранность, надуманность сюжетов, фальшь или явную халтуру. Особенно он ненавидел комедийные сериалы со смехом за кадром каждые пятнадцать секунд, с героями, живущими в искусственном мирке, придуманном деятелями этого жанра, с навязчивостью, с коей каналы предлагали эти "творения", с помпой, которая создавалась вокруг этих сериалов и артистов, играющих в них.
На следующем канале шёл фильм ужасов. Злобные зеленоватые полуразложившиеся трупы, с какими-то соплями на мордах, тянули руки с длинными корявыми ногтями к голой девице, сидящей в ванной. Девица так дико визжала, что Караваев быстро переключил канал и озадаченно крякнул: голая блондинка сладострастно стонала, оседлав мощного негра, лежащего на спине. Негр, закрыв глаза, скалил крупные белые зубы и здоровенными лапищами мял неестественно большие груди блондинки.
Караваев стал переключать дальше. За "Крутым Уокером", крушившим ногой челюсть очередного мерзавца, нарушившего закон штата Техас, шёл сериал о питерских ментах. Потом доктор Курпатов увещевал смотревшую на него с благоговением молоденькую девушку, дальше был бокс, мелькнула "прекрасная няня" Анастасия Заворотнюк, и опять Ксения Собчак, которая на этом канале, поругиваясь, давала интервью.
На следующем канале за столом с горящими свечами лечили телезрителей три дородные ясновидящие. Лечили от сглаза, порчи и других напастей прямо из студии, по телефону, дальше была проповедь чернокожего священника. На двух музыкальных каналах полуголые полногрудые девицы, похожие друг на друга как куклы одной модели, открывали рты, как рыбы, выброшенные на берег. Между поющими девицами обтирались почти голые танцоры. Дальше какой-то маньяк в маске, с кухонным ножом в руке, гонялся за окровавленной женщиной.
Караваев переключил дальше, сходил на кухню, напился воды, постоял у кухонного окна и вернулся в кресло. На экране две девушки, пройдя в кабинки туалета, уселись на унитазы. Их кабинки разделяла тонкая перегородка. В соседней кабинке прятались два молодых парнишки азиатской наружности. Девушки, тужась на унитазах, весело беседовали. Потом одна девушка предложила другой "топить корабли". Так и сказала подруге: "Давай топить корабли?" Подруга согласилась и... громко испортила воздух. То же сделала и девушка, предложившая топить корабли
Оператор показывал то одну, то другую, то мечущихся в соседней кабинке азиатов, которые, наконец, не выдержали, зажали носы пальцами и пулей вылетели из кабинки, а затем и из туалета.
Караваев опять выругался, переключил канал, и устало откинулся на спинку кресла. На канале шёл мультфильм, какие-то космические страсти с яйцеголовыми уродцами с одним глазом и дырками вместо ушей, огромными пауками, роботами, вооружёнными лазерами, гигантскими червями, пожирающими всё на своё пути.
Наверху стали драться. Послышались крики, звук падения чего-то тяжёлого, яростные мужские голоса и визгливо-пронзительные женские.
Караваев с ненавистью посмотрел на потолок, и взгляд его словно магнитом опять притянуло к крюку. Он уставился на него, не мигая, и через некоторое время ему стало казаться, что крюк стал менять свою форму. Он стал, как червяк то извиваться, то скручиваться в кольцо, то выпрямляться, то начинал призывно манить Караваева, превращаясь в большой серый палец.
Караваев неотрывно и отрешённо наблюдал за превращениями крюка, и в какой-то момент его взгляд, сконцентрированный в одной точке, потерял остроту, крюк стал расплываться, расползаться на куски и, наконец, исчез вовсе. Вместо него на потолке осталось маленькое светлое пятно, слегка мерцающее, с неровными краями. Пятно медленно шевелилось, становясь, то больше, то меньше в объёме и понемногу светлело, будто какой-то невидимый оператор плавно и медленно двигал рычаг реостата, наращивая напряжение. Наконец пятно заиграло бликами раскалённого добела металла.
На Караваева пролился поток горячего света, в комнате стало светло и жарко, на лбу Караваева выступили капли пота, Караваев сидел, не шевелясь, зачарованно вперив взгляд в потолок. Пятно стало нестерпимо ярким, но Караваев не отводил от него глаз. Он продолжал смотреть на пятно, ожидая с волнением чего-то необычного.
Когда уже казалось не осталось сил выдержать этот испепеляющий поток света, пятно взорвалось, разлетевшись в разные стороны яркими брызгами. Потянуло прохладой, и Караваев увидел пшеничное поле, сплошь пробитое островками цветущих васильков и маков, раскидистую берёзку на пригорке, под которой сидел стриженый под машинку мальчик лет шести, рядом с ним сидела красивая полная женщина. Прижав к груди каравай хлеба, она отрезала от него большую краюху. На расстеленном на траве полотенце лежало несколько яиц, огурцы, помидоры, бутылка с молоком, горлышко которой было заткнуто затычкой из газеты и арбуз. Высоко в небе плавился полуденный диск солнца, трещали кузнечики, одуряющее пахло подвялившимся на солнце, скошенным недавно разнотравьем.
Отрезав краюху хлеба, женщина протянула её мальчику. Потом она разрезала огурец на две половинки, сделала на мякоти обеих половинок косые надрезы, слегка присолила одну половинку огурца и, потерев обе половинки друг о друга, положила их перед мальчиком на полотенце.
- Сейчас, Ванечка, я тебе яичко почищу, - сказала женщина и Караваев, услышав этот нежный голос, вздрогнув, узнал в женщине свою мать, а в мальчике себя.
Женщина сняла с головы выгоревшую косынку и по плечам её рассыпались золотистые, слегка вьющиеся волосы. Споро очистив два яйца, она положила их перед мальчиком. Мальчик стал есть, и Караваев, жадно наблюдавший за видением, ярко вспомнил замечательный вкус того домашнего хлеба, выпекаемого матерью в русской печи, аромат огурцов, сорванных в огороде ранним утром, когда ещё роса лежит на шершавых листьях, упругость белка и рассыпчатость желтка, сваренных вкрутую яиц, сахарность крупных, твёрдых помидоров.
Когда мальчик наелся, мать попросила его:
- Подвинь-ка ко мне арбуз, сынок.
Мальчик неловко толкнул арбуз и тот нехотя покатился с пригорка. Тогда мальчик вскочил на ноги и, рассмеявшись, побежал за арбузом, который быстро стал набирать скорость. На бегу, он обернулся: его мать стояла с распущенными волосами, приложив ладонь козырьком ко лбу, лицо её было печально. Мальчик бежал, изредка оглядываясь, а силуэт матери удалялся, уменьшался и исчез вскоре вовсе.
Мальчик выбежал на улицу города, он вырос на целую голову, на нём была грубая полушерстяная школьная форма, через мгновенье он превратился в нескладного подростка, потом в рослого юношу с роскошным чубом, в солдата со значком "Гвардия", на ладно сидевшей на нём гимнастёрке, в молодого человека в шахтёрской робе и с каской на голове и, наконец, в зрелого мужчину с седеющими висками...
Бег продолжался, скорость его возросла. Караваев выбежал в бескрайнюю степь, пошёл снег, равнину быстро стало засыпать, впереди сверкнула излучина реки. Он едва успел притормозить на краю обрыва, под которым кипела и билась чёрная вода. На другом берегу реки, низком и пологом, он увидел свою жену с сыном, они держались за руки, волосы жены были распущены, ветер трепал их, от волос исходило золотое сияние. Сын смотрел в лицо матери, а она смотрела куда-то вдаль, мимо Караваева, заметавшегося по обрыву.
Караваева охватила несказанная радость, он заёрзал в кресле и хотел закричать: "Настенька! Андрюша!", - но не смог: рот его будто склеился, и не было сил его открыть, а тот, другой Караваев, мечущийся по обрыву, радостно замахал руками, стараясь привлечь внимание жены и сына, но они вдруг повернулись к нему спиной и стали медленно уходить. Андрюша обернулся и помахал рукой.
Караваев подошёл к краю обрыва, приложил ладони ко рту "рупором" и, что есть сил, крикнул: "Настенька! Андрюшечка! Погодите, я иду, я иду к вам!" Эхо повторило: ...вам, вам, вам. Жена с сыном уходили, фигуры их уменьшались.
Тогда он развёл руки в стороны, встал на носки, оттолкнулся и бесстрашно прыгнул в кипящую бешеную воду...
Он моргнул глазами, и всё исчезло: на потолке серел обыкновенный крюк для люстры, на экране телевизора шёл космический мультфильм. Сверху слышались женские рыдания. Что-то подняло Караваева с кресла. Он сходил на кухню и вернулся с куском крепкой капроновой верёвки, подошёл к тумбочке, над которой висели фотографии. Долго смотрел на фотографию отца с матерью, пристально и жадно, потом стал смотреть на фотографию, сделанную в Сухуми, непроизвольно улыбнулся, вспомнив фотографа и его "сийчас вилитит питичка", погладил зачем-то фотографию и, проглотив комок, подступивший к горлу, прошептал, обращаясь к фотографии: "Плохо мне без вас. Плохо мне. Я тут один и вы там без меня. Погодите, я сейчас... я сейчас приду к вам... я быстро".
Усевшись в кресло, он, улыбаясь и поглядывая на фотографии, занялся верёвкой. На конце верёвки он вывязал небольшую петлю, после этого он просунул другой конец верёвки в эту петлю. Он надел сделанную удавку на шею и осторожно затянул её - несложная смертельная конструкция послушно сработала, крепко обвив шею Караваева. Караваев хмыкнул удовлетворённо, снял петлю с шею, улыбаясь, поднял голову к потолку, подмигнул крюку, и ему показалось, что крюк благожелательно изогнулся.
Потом он опять сходил на кухню и вернулся оттуда с табуретом. Поставив табурет под крюк, он влез на него и привязал свободный конец верёвки двойным узлом к крюку. Подёргал верёвку, проверяя прочность крепления и, удостоверившись, что верёвка привязана надёжно, надел петлю на шею.
Он стоял на табурете с петлёй на шее, ощущая приятное волнение. Такое волнение он испытывал когда-то давно: перед первыми своими прыжками с парашютом. В этом волнении были и страх перед неизведанным, и острое любопытство, и тоскливое отчаяние, и твёрдость и смутное осознание неотвратимости последнего шага. И странное безразличие к происходящему.
Наверху рыдания женщин прекратились. Красивый и высокий мужской голос запел горестную восточную песню, под аккомпанемент гитары, тренькающей на одной тонкой струне в унисон с мелодией.
К этой мелодии неожиданно примешалась ещё одна: из телевизора донеслись позывные передачи о футболе, которую Караваев всегда смотрел. Караваев заволновался. Потоптавшись, он развернулся лицом к телевизору и стал смотреть передачу, но только начавшаяся передача прервалась рекламой: стали рекламировать собачий корм.
Караваев чертыхнулся раздражённо. Какая-то тень метнулась из угла комнаты, и, колыхаясь, зависла, покачиваясь в воздухе. Противный утробный голос сказал: "Тебя ждут, не задерживайся здесь, Ваня", что-то зашуршало, откуда-то смешок послышался. Караваев непроизвольно качнулся на стуле, испугался, стал озираться, а голос повторил: "Смелей, - всё будет хорошо, Ваня, ты всё делаешь правильно, они тебя ждут".
Караваев сжал зубы, весь напрягся, широко раскрыл глаза и, глядя в экран телевизора,и спрыгнул с табурета.
Что-то ослепительно взорвалось в голове Караваева, тело его конвульсивно задёргалось в раскачивающейся петле и мгновение спустя затихло. Последнее, что увидели угасающие зрачки Караваева - это радостные и сытые морды собак на экране телевизора. Потом свет экрана погас для Караваева. Навсегда.