С каждым часом ее становилось все больше снаружи и все меньше внутри. Она как бы разрасталась внутрь себя, сминая физической оболочкой и без того съежившееся сознание, - в первые дни она еще помнила, что за где-то там, за стенами, есть какая-то другая жизнь, странная и нервная, но привычная и безболезненная, - кажется, она даже тосковала по ней, правда, недолго и не очень сильно. Постепенно настоящее поглотило воспоминания, оставаясь, однако, трехмерным, с проекцией на вчера и завтра, но вскоре время потеряло смысл. Теперь ее с трудом хватало на ежеминутную регистрацию самой себя, ее вдруг стало очень много, иногда ей казалось, что стены - это она сама, а глухая бетонная коробка, ее новое измерение, находится внутри нее, строго повторяя периметр разросшегося до размера вселенной тела. И странные молчаливые люди в одинаковой одежде, с одинаковыми пустыми глазами, - кто они? Когда-то она это знала, иногда что-то тревожно вздрагивало в груди, какая-то смутная, зудящая тревога, ощущение забытого или несделанного, - словно подсказка на чужом языке. Эти люди чего-то хотят от нее, правда, она забыла, чего именно, - как-то раз попыталась спросить и с удивлением обнаружила, что не помнит, как это делается. Ей стало страшно, она даже заплакала, но быстро успокоилась. Если бы она могла помочь им раньше, тогда, когда еще умела говорить - неужели бы отказалась? Значит, слова бесполезны, - те люди, правда, этого еще не поняли, но у них свои законы, рано или поздно все встанет на свои места, в этом она была уверена, хотя и не понимала, что в ее поведении так их раздражает, что заставляет их поступать с ней таким образом, ведь она все делала правильно, не мешала им... наверное, они не верили, что она действительно не может, хочет, но не может им помочь, а рассказать об этом не получалось, слова, такие четкие и объемные в голове, расплывались и таяли беззвучным выдохом, стоило им скатиться к голосовым связкам. Она могла только плакать - от обиды, от боли, от несправедливости собственного бессилия, а люди с пустыми глазами молча сердились и отказывались, отказывались, отказывались верить...
Потом они уходили, а боль оставалась еще какое-то время, навязчивая и утомительная, мешала спать, мешала двигаться, но странным образом успокаивала, так же, как успокаивал горящую кожу влажный холод знакомых стен, это был ее мир, ее место, нечто, принадлежащее ей по праву. Она скользила мокрыми ладонями по шершавому цементу, впитывала кожей его терпкий специфический запах, и снова плакала - но уже по-другому, плакала от ласковой тихой печали и, как ей казалось, от любви - в эти моменты она любила их всех, и затхлую темноту своей одиночки, и сырые стены, и жестоких людей в одинаковой одежде, но больше всего - себя, красивую, легкую и прозрачную, как облако, - не имеющую ничего общего с полуживым взъерошенным дистрофиком, нечаянно забывшим собственное имя. Бесплотная, она могла бы сбежать, выскользнуть сквознячком в жирную насмешливую щель под железной дверью, но мысль об этом пугала, ей не хотелось никуда убегать, ей было уютно здесь, в углу, со своей дружелюбной тоской, со своей зажатой в ободранном кулачке любовью, она была почти счастлива, - вот если бы еще они оставили ее в покое... или хотя бы не сердились на нее, не смотрели так... Как все-таки обидно, когда тебе не верят.
Он был другим. Она почувствовала это сразу, не поднимая глаз, не видя его лица - он другой, он пришел, чтобы выбить из-под нее последний клочок опоры, чтобы все разрушить. Он был врагом, и она дала ему понять, что ничего у него не выйдет. Приготовилась к худшему, но он почти не трогал ее, просто сидел напротив и тихо разговаривал. Она не сразу начала понимать его. Первым, что она услышала, было ее имя.
-- Дина. Тебя зовут Дина.
Она кивнула. Надо же, такое коротенькое имя, как она могла забыть? А еще у него были глаза - совсем не такие, как у них, его глаза были живые и улыбались, светились каким-то глуповатым, простецким любопытством. Ей стало не по себе - так обычно смотрят на экзотических зверей в зоопарке. Зоопарк. Что это за слово? Наверное, что-то из той, несуществующей, наружной жизни...
Он брал ее за руку, закатывал рукав, делал укол в ярко-зеленую венку на локтевом сгибе. И память возвращалась. Возвращалась медленно, равнодушно, неотвратимо... Дина смотрела в белый потолок и кусала губы от страха и отчаяния. Все менялось. Не было больше уютной печали, не было любви, не было даже боли - только страх, страх и ненависть, а еще - паническая безысходность, она не хотела уколов, не хотела памяти, не хотела, чтобы он сидел и говорил с ней - все это должно было кончиться чем-то невообразимо гадким, чем - она не знала, это пугало и злило еще больше. Она даже пыталась сопротивляться, но ее пристегивали за руки, а он подходил со своей ужасной иголкой и говорил
-- Диночка, вспоминай, девочка. Вспоминай, - и ей снова оставалось только плакать от злости и до крови кусать губы.
Он никогда не бил ее, часто даже гладил по голове, по лицу, вытирал слезы, но хуже всего был его голос - до дрожи ласковый, он обволакивал, проникал в самую кровь, под солнышко, от него леденело сердце и хотелось кричать, кричать до хрипоты, до звона в ушах, - только бы не слышать...
В один такой день она с ужасом поняла, почему они не верили. Поняла, чего они хотят от нее, что ей нужно было вспомнить. Память еще не вернулась к ней целиком, только обрывки, похожие на полузабытый сон, двухмерный и почему-то с высоты птичьего полета - щуплая фигурка в огромном, не по росту, мужском ватнике и с курьерской сумкой через плечо, медленно шагает по ступенькам комендатуры. Мучительно знакомые лица, кто-то крепко целует ее в лоб, кто-то шепчет - "береги себя"... и снова туман. Ненависть. Память ненависти, как дымовая завеса - не видно, что за ней...
Еще два, три укола - и она взрывается беззвучным воплем - ПАПА! Папочка. Они убили его. Боль, снова боль - в каждом нерве, в каждом атоме... ничего страшнее боли воспоминания - сознание уходит, но только для того, чтобы подло вышвырнуть ее в прошлое. Папу расстреляли, и она пришла к его друзьям, их пришлось уговаривать, долго, очень долго, целых две недели, - в конце концов ей удалось втиснуться в их сомнительную компанию, у нее были свои цели, узнай кто-нибудь правду, вытолкали бы взашей - но она с детства себе на уме, помалкивала и слушала, слушала, набиралась знаний, их понадобилось совсем немного. Самодельная бомба запросто уместилась под папиной курткой. Никто не знал, что она затеяла... а она не успела. Точнее, успела - но Давид оказался прав, не бабское это дело, импровизированные взрывные устройства, - так оно и вышло. Не сдетонировал. Опозорилась - полбеды, а люди? Ведь ей доверяли...
Она была уверена, что не выдержит... слухи по городу ходили совершенно жуткие. Оказалось - не все так страшно. Оккупанты - та же солдатня, не марсиане... а репертуар у них у всех одинаковый. Что наша армия, что не наша, - война-то гражданская. Давид сам служил, когда-то давно, еще в молодости, рассказывал иногда, по пьяни...
Этот человек - она ненавидит его. Он заставил ее вспомнить... он хочет, чтобы она предала их... ей, лично ей, до них никакого дела - взрослые все люди, и разве кто-нибудь попытался помочь ей, когда она попалась? И уж конечно, ожидать от нее, соплячки, такой сверхчеловеческой лояльности может только конченный идиот. Зря она так себя накрутила - наверняка никто и не думал полагаться на нее... наверняка та информация, до которой ее допустили, для них безвредна. Но это сейчас не главное. Сейчас главное - он. Враг. Подлая сволочь, не захотел по-честному, сжульничал, слишком много чести - ломаться из-за такого ничтожества. Ничего у него не выйдет - она так решила для себя. Из принципа. Из ненависти.
-- Вспоминай, Дина.
Однажды ей удалось извернуться, и она вцепилась зубами в его руку. Силенок в ней немного, но помогла ненависть, помогло отчаяние - прокусила до крови. Голова закружилась, чуть не вытошнило - но не потому, что противно, наоборот - то был оглушительный, задыхающийся восторг, как прыжок с парашютом, как бешеный пьяный танец, вкус его крови вернул ей ощущение самой себя, это было очень занятно - снова различать границы между своим телом и воздухом, - и только когда ее оторвали от него, она поняла, что ничего такого особенного не произошло, просто в очередной раз бессмысленно сглупила. Она думала, что он отомстит, но он только улыбнулся и сказал, осторожно прижимая белое полотенце к поврежденной ладони
-- Зря ты так. Я же хочу тебе помочь.
Она забилась в чьих-то безучастных твердых руках, просто обезумела от злости и бессилия - не могла сказать ему всего, что думает о нем, о его гнусной трусости, а как хотелось закричать в лицо - я тебя ненавижу. Хочешь убить - убей, только оставь в покое мою память! Но слова предательски проваливались в горло, застревали, мешали дышать, она закашлялась - ее бережно опустили на пол, напоили чем-то безвкусным, с резким аптечным запахом, - тут только до нее дошло, что у них изменилась одежда. Раньше они носили черное и зеленое. Теперь все вокруг были в бело-голубом, включая его самого - она затравленно огляделась и оцепенела от измуления, увидев огромное чистое окно в противоположной стене. Простое окно, без всяких решеток. А рядом - смешной горшок с кактусом. Что?.. Где?..
-- Ты в больнице, - с улыбкой ответил он и помог ей подняться. - Только сейчас поняла?
Его звали доктор Ли. А больница была военным госпиталем - нашим госпиталем, оказывается, город уже освободили, а она и не заметила... ее нашли на городской свалке, неподалеку от братской могилы, - вероятно, ее пожалели, малолетку, - не пустили в расход с остальными, просто дали по башке и выкинули. Пожалели - не в первый раз... теперь она это понимала. По сравнению с другими... с ней обошлись очень гуманно. Очень. Через пару недель ей разрешили самой выходить на улицу, и через месяц она полностью пришла в себя, даже речь вернулась, правда, появилось легкое заикание. Давид забрал ее из больницы домой, выяснилось, что никто и не знал о ее аресте, думали - попала под обстрел или сгинула без вести. Они и представить себе не могли, что ей придет в голову глупость подобного масштаба. Но Давид не ругался. Ходил нервный и мрачный, думал, она не видит, наверное, тоже сердился на нее... Она пыталась просить прощения - но он только отмахивался, без слов, с неподвижным кривым лицом, и смотрел в сторону. Было спокойно, странно и скучно.
Она ждала, когда снова откроются школы, и целыми днями сидела у окна с книгой - читать было лень, она притворялась, чтобы не тревожить лишний раз Давида, какой-то он стал совсем старый и все чаще хватался за сердце. А ей было сонно и не хотелось шевелиться, сидела в своей качалке, прикрыв ноги пледом от сквозняка, вслепую листала страницы и думала ни о чем, а когда засыпала, спала почти без снов - помогали таблетки, - но изредка снился папа, и тогда она кричала во сне, а потом весь день не находила себе места. Она никому об этом не говорила, но считала себя виноватой в его смерти. Глупо, конечно - при чем тут она? Папа сам связался с Давидом, сам нарвался на неприятности, - но ей казалось, что она могла спасти его, если бы придумала вовремя, как...
Часто она просыпалась среди ночи и, задвинув стулом дверь - на всякий случай,- в одной рубашке садилась в углу у стены, там, где в это время было темнее всего, - поджимала колени к подбородку и долго гладила руками холодные шершавые обои, вспоминая уютный запах сырости, и тихонько плакала от странно знакомой тоски, скучала по сказочной, неуловимой печали, по тайне, которая когда-то принадлежала ей одной, а потом растаяла в воздухе, - но больше всего по себе, загадочной и забытой, красивой, чистой и невесомой, как облако, по себе, которую так легко было любить.