Фурсин Олег Павлович : другие произведения.

Сказка о семи грехах. Глава 6

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Россия, конец первой половины девятнадцатого века. В село Синие Липяги, что под Воронежем, приходит беда. В грозу сгорела старая деревянная церковь, построенная дедами. А накануне той страшной грозы поселился в пустующем барском доме человек, прозванный селянами Черным. Так в России величают издавна черта, чтобы лишний раз не упоминать имя нечистого, это считается дурною приметой.

  Глава 6.
  
  
  
  Пятеро мальчиков, кровинушек, родненьких, сгинуло уж от разных бед, одна другой немыслимее. Готовились еще две смерти, как думал Данила-зодчий. И не было дня, чтоб не размышляли мы об этом, не помнили. Не было дня, чтоб не говорили да не советовались: как в беде этой помочь? Помочь так, чтоб сгинула она навеки, проклятая. Чтоб уж никогда, нипочем, ни-ни...
  
  И этих двоих оставшихся отроков стерегли мы, как могли. И все рассуждали: что придумает Черт? Как заберет души, чтоб вернуть их дочкам, оживить своих прелестниц, чарами которых белый свет поганится, злом обрастает.
  
  - Думай, мыслитель, думай, - говаривал зодчий. - Ты Писания знаток, и отцов церкви тоже знаешь, то-то глаголешь порой так, что уши виснут. Непонятно, не по-русски.
  
  - Непонятно оттого, что не учено. Когда бы с малых лет, да розгой еще, розгой; да с прихватом...
  
  Данила оскорблялся.
  
  - Ври, не заговаривайся, старый. Я дворянский сын.
  
  - А и дворянскому сыну не мешало бы знать Закон Божий, для всех писано. Вот скажи, зодчий, каково такого сребролюбца найдет у нас в Липягах Синих лукавый? Откуда злато-серебро у крестьянского дитяти, у которого отец в крепости, в тягле, сечен-бит? У Захарки нашего, к примеру, отец - голь перекатная. Мышь скреблась поначалу, скреблась, да и ко мне сбежала. Какие у него денежки могут быть?
  
  Усмехнулся зодчий. Ты, сказывает, Данила, слишком по-русски учен в применении к грехам человеческим. Сребролюбие, значит. Вот вынь да положь тебе того, кто монеты собирает в мошну; тот и согрешает. А если по-другому?
  
  - А по-другому, раб Божий Ерема, по-другому алчностью это зовется. И для того, чтоб алчным быть, изначально ничего не нужно, того же злата-серебра, можно и последнюю рубаху на теле иметь достоянием, а быть алчным. Вот скажи-ка теперь мне ты, старый, разбойник, который на дороге тебя подсиживает, ждет-пождет, чтоб у тебя отнять последнее: алчен? Добра твоего, ему не положенного взалкал, вот и алчен. Когда норовит человек на ярмарке рубль за медную полушку купить, алчен ли? Ведь знает, что так купить можно лишь ворованное, дармовое иль вовсе негодное, но ведь хочет. Или в доме твоем соседушка что заприметил, ну не ведаю... вот саблю эту, что барин оставил. Сабля ему зачем? На какого душегубца ее подымет? Никогда и не пригодится ему. Нет никого такого у него на примете; но согрешает, хочет он ее себе, вот и все. Иль возьми, вот, того, кто подарка от тебя ждет. Непременно чего-либо, а сам и не помышляет никогда о подарке ближнему. Алчет?
  
  Слушал я Данилу-зодчего; ой нехорошо мне становилось, ой маетно да муторно... Ведь ясно же, что о Захарке и ведет речь зодчий.
  
  - То-то, что голь перекатная, - говорил зодчий. - А хочется всего на свете, ан, ничего и не дается. Вот глаза и блещут. И еще, Ерема: алчность - это цепкость. Ухватил, не отдаст, ни за что на свете. Хвать, и хоть бей его до смерти, хоть убей его, а не даст. И непонятно, то ли сам человек вещью владеет, то ли она им. Да будь человек богаче всех на свете, коли он любостяжанием одолеваем, то ему все мало. Греки, Ерема, любостяжание рисовали так: сосуд, у которого вышиблено дно. Сколько не наполняй его, он пуст.
  
  Озаботился я сказанным. А когда чем озабочен, так на лице забота написана. Барин возьми да спроси, а я возьми да ответь: так оно и так. А барин, то статья особая среди прочих.
  
  - Знаю! - говорит. - Если и алчен кто в наших краях, так волк. И цепок тоже: попробуй, вынь из пасти! Знаю, как беде помочь. И уж я волков-то переведу в округе, не бойсь, Ерема! К весне ни одного, ближе чем за сто верст, не будет.
  
  Ой, что тут началось! Отложил я доски липовые в сторону, сам Григорий справляется. Перемотал я и просушил пеньковых флажков красных столько, сколько и не бывает; запахли мною флажки, пропитались. Пошли по волчьим следам опытные обкладчики, понаставили окладов. Следы натаптывали, и терлись об елки, чтоб зверя напугать, чтоб не ушел он из оклада. Стали охотники нумерами, спинами к елям, в белое одеты, чтоб со снегом сливаться... Надежно был стрелян зверь. Просветы и поляны в лесу, речушки и водотечи, ельник и сосняк, заросли и болотца окроплены кровью матерых, старых; кровью молодых и совсем уж щенков. Небось, повывели породу волчью в краях наших, плакал лес кровавыми слезами...
  
  Ну да, про то сказать надо, как барин появился; не о волках вперед плакать, вместе с лесом-то. Эх, стар я стал, и быль, что сказкой назовете, небывальщиною, я знаю, совсем уж меня из колеи вышибла.
  
  Да сам я и писал барину письмо с поклоном, чтоб возвращался. Рассудить крестьянство свое; и, коли не вконец разгневается на нас, так помочь нам с Чертом. С церковью помочь. Он давно пропал, барин наш; да только не от меня он укрылся. Знаю я один адресок...
  
  Он ближе к весне появился, не один. С двумя сразу батюшками да с немцем.
  
  Первый непростой батюшка: в черной мантии, с красными скрижалями. Архимандрит, сказывал барин. В миру Чертковым был. Ныне, в монашеском чине, Кириллом прозывается. Правая рука архиерея нашего, хоть и молод, да ушлый...
  
  Я, как фамилию услыхал, затрясся весь. Можно ль с такою в церковь православную, во приличные люди идти? Тьфу, сила бесовская, неужель и в храме ты?
  
  Второй, тот простой такой на вид, и назвался отцом Адрианом. Мирскую его фамилию не сказал барин, не знал, а только обрадовал меня: этот у нас останется, при церкви нашей. Служить Спасителю и миру нашему...
  
  Взглянул на меня отец Адриан, раз только глубоко взглянул. А я уж и увидел: это такие глаза, как у Григория-художника на иконе. Николы Угодника то глаза, если желаете. С прищуром легким взгляд, и пытает словно: "Ну что, брат Ерема, поборемся еще за Христа, за церковь православную?"...
  
  Еще немец при нем был, при барине. Немец-перец-колбаса. Не стану о нем сейчас, не стоит того. После сказывать буду, место найду для него, как про последнего крестьянского сына из тех семерых поведаю.
  
  Барин на тройке подкатил к крыльцу моему. Карета-то, карета! Резьбой золоченой украшена, занавесочки златотканые, на седле-то ткани атласные, бахрома с кисточками. Кучер важный, что там царский...
  
  С подножки барин соскочил:
  
  - Еремей, - кричит, - Ерема, раб подлый! Подайте мне его, погубителя имения моего! Подайте сюда тетерю, губошлепа!
  
  А сам обнял меня и целовал троекратно, так-то, как вышел я, окаянный, и впрямь слова доброго не достойный, к нему. Брат, говорит, это мой, молочный, названый брат...
  
  Заплакал я тут, не скрою.
  
  Вспомнилось мне в ту минуту, как слезно, колени барина обнимая, молил я его в Санкт-Петербурге, городе мерзлом да сыром:
  
  - Отпусти, родимый! За ради Христа отпусти меня в Липяги наши. Душит меня город, туманы тут змеиными поцелуями, небо камнем на плечи улеглось, неподъемно мне. Вяну я тут, кашлять вот начал не по-хорошему, домой мне надобно, свет мой, надежа-барин.
  
  Отпустил ведь тогда-то, почитай, спас.
  
  И теперь он наших крестьян, что в поджоге повинны были, наказывать не стал.
  
  - Надобно бы, чтоб неповадно было, - ворчал. - Только грех мне жаловаться, я хоромы свои еще отстрою. Дай срок. И не в последнюю очередь благодаря жильцу, которого, говорят, боитесь вы и от которого беды ваши. Так что повинен я в этих бедах невольно; мой грех. Мой и ответ будет.
  
  И рассказал барин такое, от чего помутилось в голове.
  
  С Чертом повстречался барин в доме весьма приличном. Не имел он обыкновения руки жать купцам и золотопромышленникам. Племя это людей, враз разбогатевших, напористых и нахрапистых, зело презирал наш хозяин. Не с руки ему было знакомиться, но что поделаешь, когда женщина, создание почти неземное, красоты небесной, за ручку подвела и особо рекомендовала.
  
  А как партия в штосс затеялась, так засел Черт против барина нашего. Жребий стался барину, быть понтером.
  
  - Тут, Ерема, сказывал барин, - мне отчего-то так легко сделалось, легко. Вот как весной, знаешь, в окно выглянул; а там солнце с крыш капелью звенит, а у тебя от того кровь, как шампанское, играет. Э, да ты, брат, и не знаешь того, душа твоя рабская; ты, поди, и женщины не знаешь, глухарь... А помнишь, Ерема, как ездили в Андреевское, к барышне, к Надежде Андреевне... как я влюблен был тогда! А она на роялях пальчиками своими летает, а на крышке ноты со свечкою... Мы у окна стояли, помнишь, и такой я был счастливый, не рассказать.
  
  Вот так мне сделалось, Ерема, как сел я играть. И вот, посчитал я, что Липяги, да те три деревеньки, что от матушки достались, вот тебе тысяч тридцать-тридцать пять, со всеми вами, что в крепости у меня. Жены у меня нет, деток тем более; службу оставил. Денег никаких, вот, и ставить-то нечего, играть сел, а мне и нечего. И мне не стыдно, Ерема, что вас я всех покидаю. И того не страшно, что, коль проиграю, то застрелюсь, ей-ей. Потому как продам вас с деревнями, а гол, как сокол, и останусь. Еще и позора хлебну... Я и написал этому, золотопромышленнику-то, куш первый[25]. Не то шутя, не то сдуру совсем сумасшедшего. Цифирью написал: десять тысяч рублей. А это Липяги мои Синие, да ты, Ерема, брат, понимаешь?
  
  Я ж думал, откажется. Как ни богат, как ни пыжится, а его право отказаться с холодной усмешкою[26]; не те это деньги, которыми и такие швыряются. А он бумажку с цифирью моей с колоды снял, взглянул, вежливо головою мне кивнул. Толком-то ничего не помню, Ерема. Сейчас и не расскажу. Карт не помню, стола не помню. Себя не помню.
  
  И в первом же абцуге выиграл соника[27] у него!
  
  Метали дальше. Везло мне так, что страшно делалось. Тридцать тысяч в исходе.
  
  А этот, не моргнув глазом, и говорит:
  
  - К Вашим, говорит, услугам. Куда деньги прислать?
  
  Ну, с таким человеком: будем знакомы, еще раз.
  
  Вот как он на имение батюшкино навел разговор, как в жильцы мне напросился, не помню, Ерема. Как Бог свят не помню. Денег прорва чертова, жизнь удалась!
  
  Повинился барин:
  
  - Коль вина моя, Ерема, и дважды, и трижды виноват я перед вами, то и ответ мой. Пока не найду вам защиты от Черта, останусь здесь. И не беда, что в пристройках, где дворне, жить, я помещусь. Как-нибудь.
  
  Батюшка, что с барином приехал, прислан был архиереем воронежским. Ибо не годится, когда мужик барский дом сжигает. Не годится, когда глас идет по уезду, о том, что Черт в окрестностях орудует, народ губит. Не годится, коли в самом Санкт-Петербурге о том прослышат.
  
  Не нашел Чертков этот, архимандрит, никакого у нас Черта. А тот и впрямь сгинул, пропал. Заснул на зиму, как медведь в берлоге?
  
  Еще один батюшка о дремучести нашей крестьянской слово сказал. О неразумии. Да с тем и отбыл.
  
  Отец Адриан остался. Я уж и сдружился с ним. Стал думать: а не сделаться ли мне пономарем? То-то хорошо: в колокол звонить, петь на клиросе. Кто еще-то богослужение знает на селе так, как я?
  
  А весной уж, настоящей совсем, снова беда приключилась. Когда и снег сошел, и травка на свет Божий вылезла. Деревья первые листочки выпустили. Солнце на небе укрепляться стало.
  
  Захарка наш, что о нем скажешь. Беднее из избы и не было на селе. Отец не больно работящ, мать с с парнями своими, числом шесть, не справлялась вовсе. Старшим Захарка и был, они у нее, у глупой, один за другим, как грибы, нарождались.
  
  Это она обещалась шаль зодчему подарить. Вот оно как, нет ничего, да и не будет, пусть у Данилы-зодчего радость, а ей не надо.
  
  И принесла ведь! Принесла в мою горницу; свернула серую, поднесла. С поясным поклоном. И так сказывала:
  
  - Возьми, зодчий, от души простой подарок. Знаю, что говорят на селе о платках этих окаянных. Может, и некстати тебе платочек-то мой; только я от доброго сердца тебе отдаю. Может, пожеланием моим и очистится он от заклятия; может, тебе он и не страшен, уповаю на Господа. Я и прежде отдать хотела, как еще не говорили о них злого. Только ждала, вот построишь ты церковь, пусть наградою будет. Невесте отдашь. Спаси Бог живет еще на земле-то, а ты нам радость какую подаришь... А если убережешь мне мальца, Данила, от Чертова проклятия, с шалью этою, так я за тебя в церкви твоей и лоб расшибу, молясь. Больше дать-то нечего...
  
  На этом слове заревел Захарка, которого она пихала в пол головою рядом с собой, в голос. До того слезу пускал, тут белугою взревел.
  
  - Матушка, она ить дорогая, инда жуть берет. Мы б с нее поднялись, зачем отдавать-то. Поеду на ярманку с отцом, продадим. Али еще как... А так-то отдай, назад не вернут!
  
  - Молчи, дурак, - отвечала мать. - Жизнь твоя сколько стоит? Медный грош? А для матери? И чтоб не отлеплялся от Еремы и зодчего, от двора церковного, от добрых людей. В глаза засматривай, руки целуй....
  
  Да, жаден был Захарка. Ничего у него не было в жизни, кроме избы, которую с братьями делил; а изба-то смехота одна, вот как говорят, на курьих ножках. Ничего, кроме рубахи и портов, да и те драные. И те с чужого плеча, пожалел кто-то, отдал ненужное; а так бы на тряпки пошло...
  
  А хотелось всего. И всего, чего он касался, к нему, к рукам его, прилипало.
  
  Бусы стеклянные, красной девицей оброненные. Кукла, что Данила-мастер для всех сочинил. Монетка, что нашел на заднем дворе у Черта, еще как прошлою зимою за ним гонялись. Псалтирь увел у меня один: не то, чтоб читал его много, а так, для нужности какой-то, сам не ведает. Биты у отроков, коль не присмотрели за ними. Чугунный горшок на чужом плетне...
  
  И ведь не отберешь назад добро свое, коль Захарка увел. Он зубами держит: где поклянется: "мое это, мое!", где выпросит слезно...
  
  До смешного доходило. Пришел ко мне как-то на урок; слезу пускает, глаза кулаками трет.
  
  Делиться Захарка не любил. С братьями тем более: они и есть враги первые, супостаты. Выхватят из рук, украдут, ищи потом - свищи.
  
  Все добро накопленное прятал в дупло дуба, что на опушке леса стоит. Опушка та на окраине села, где и изба их стояла.
  
  Временами взбирался по ветке рассматривать добро свое. И однажды, сорока, что давно присмотрела место, выхватила с ладони отрока серебряную монетку; унесла, унесла проклятущая!
  
  Вот и лил слезы Захарка у меня на уроке. А я смеялся над ним. Уговаривал:
  
  - Захарушка, для этого и Христос-спаситель сказывал: "Перестаньте беспокоиться о душах ваших - что вам есть или что пить, и о телах ваших - во что одеться. Разве душа не ценнее пищи и тело - одежды? Понаблюдайте за птицами небесными, ведь они не сеют, не жнут и не собирают в хранилища, но ваш небесный Отец питает их. Вы не ценнее ли их? А потому никогда не беспокойтесь и не говорите: "Что нам есть? ", или "Что пить?" , или "Что надеть?"... Но ваш небесный Отец знает, что вы нуждаетесь во всем этом. Итак, продолжайте искать прежде царства и Его праведности, и все остальное приложится вам".[28]
  
  Хмурился детина, смотрел исподлобья. Не нравилась ему моя наука.
  
  - Ты, Захар, заповедь Божью нарушаешь, десятую по счету. "Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни поля его, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота его, ничего, что у ближнего твоего"[29]. А ты желаешь. Алчен ты, детинушка...
  
  Но мои уговоры мало кому помогли. И Захару тоже.
  
  Весною он на озеро наше пошел. У него теперь там схрон находился; сороки там нет.
  
  Глубоко в озеро вдавался помост; еще дед барина нынешнего его строил. На нем и рыбачили для барина. Деревянный такой настил на высоких ежах, балках перекрещенных.
  
  Захарка, как потом стало ясно, как нашли его сокровища, под настил залезал. Там в дыре и прятал все . Подальше от людей и птиц вороватых.
  
  Проломилась под ним дощечка прогнившая. И полетел парень в воду.
  
  На селе одиноким захочешь, не останешься. Хоть и ранним утром выбирался Захарушка из избы, чтоб сокровища свои пересчитать, а все же не обошлось без соглядатая.
  
  Братишка его меньшой, интересуясь, что это брат задумал, как Захарка вышел, шасть за ним.
  
  И крался долго. А потом...
  
  Проломилась доска, полетел Захар в воду, руками размахивая. Не стало его видно в первый раз.
  
  Вынырнул. Вода холодная, видно; глаза от ужаса ледяного купания выпучены у Захарки.
  
  Вдруг ушел во второй раз. С чего бы: плавать отрок умел, вот и выбирался бы, кажется.
  
  Брат-то младшой не стоял на месте. Взбежал на помост, улегся на настил деревянный, веревку с пояса содрал еще в дороге, забрасывает брату, кричит:
  
  - Держи, брат, держи...
  
  И вот тут разглядел, увидел...
  
  Несообразно большая рыбина, туша с круглой головой, половину которой, казалось, занимает огромная пасть, с двумя большими усами по сторонам от этого чудовищного рта. Глаза совсем маленькие, хвост длиннющий, спина почти черная, но к брюху скорее серого цвета.
  
  Сом это, сом, вековой житель ямы какой-нибудь на дне озера.
  
  Сказывала же мать: полоскала белье на озере, тут кто-то выхватил белье из рук, мелькнула рыбина огромная, со страху не рассмотрела... Верно, сом, кому же еще такому быть.
  
  Сказывал и отец: крепкая сеть у меня, только протаранил ее кто-то на днях, увел у меня рыбу.
  
  Друг Ваня врал как-то: ворона зазевалась на иве, что склонилась над водой. Вдруг выплеснулось из воды что-то, похожее на хвост. Ударило ворону, та полетела в воду. И тут же скрылась из глаз, воронка только на поверхности осталась.
  
  А сом, пока проносились мысли эти в голове брата, не дремал: ухватил Захарушку за ногу, и потащил, потащил вниз. Только и осталось от него воронка на поверхности. И то ненадолго: мгновение, нет ее. И Захарушки нет...
  
  Шаль бесовская, серая, тканая, с бахромой по краям, она ведь в избе моей лежала.
  
  У Данилушки. Кому дарена, у того лежит.
  
  Ничего мы еще о смерти Захарушки не ведали. Брат его, до смерти устрашенный, домой, в избу, не пошел. Боялся матери в глаза взглянуть. Боялся говорить. Сидел возле берега, мутно на воду глядел.
  
  Я и спорил было с сыном дворянским, аптихектором. К чему шаль в доме? Мало ли, как она заговорена. Вдруг и у него что в голове повернется? А вдруг и он, как мальцы наши, поплывет?
  
  -Нет, - Данила отвечал. - Со мною, Ерема, такого не будет. Работящий я. Дело у меня есть, любимое. Соблазны, как и все, испытал. Оказался крепок, стержень имею. У кого червоточины нет, того Черт на удочку свою не поймает.
  
  Ухватил Гуню моего, тискает, пузо чешет. Тот, паршивец, разлегся, блаженствует.
  
  - Мур....рррр.
  
  - Слышь, Ерема, а ведь если бы что, кот бы почувствовал. Нет животного, что Черта так чувствует и знает. А кот наш, он ни сном, ни духом, ишь, мурчит.
  
  - Мур....рррр. Мур...рррр.
  
  - Только что не говорит, а вроде все понимает, да, Ерема? Где ж ты красоту такую раздобыл, мужицкий сын...
  
  Ох, грехи мои, тяжкие-претяжкие.
  
  Вот. А к вечеру, как зажег я лампадку, сел у окна, стал на улочку смотреть.
  
  Данила чертит. Григорий пишет. Я думы думаю.
  
  Тут в конце моего совсем неширокого тракта в окне фигура какая-то показалась. Знакомое, вроде, неприятное что-то. Сощурил глаза. В черном некто. Еще и догадки не было, как подскочил кот мой. Глаза выпучил, спину выгнул, шерсть дыбом, шипит...
  
  Подняли головы Данила с Григорием. И я подскочил.
  
  Готовились мы. И, хоть сжималось сердце от боли: шестого парня проворонили! Коль за шалью Окаяшка идет, значит, шестого уж! А надо не слезы лить, надо дело делать.
  
  Переглянулись, Данила в горницу, я к двери. Подпер ее спиной. А на двери чертополох подвешен; семя льна рассыпано по полу, с травою чертогрыза вперемешку. Зачем? А как зачем, от него, от лукавого.
  
  Он с Богом как-то заспорил. Господь говорил: " Выращу траву, что вылечит болезнь". У него слово с делом не расходится, создал. А Черный сказал: "Палец перегрызу у человека". Может, конечно. Только траву Божью увидал, и подгрыз самый корень ее. Господь пустил корешки во все стороны от корня погубленного. Живет без настоящего корня, а народ травой лечится. И от Черного хороша она тоже. И чертополох, и лен хороши. У меня дверь что твой венок, травами расцветилась.
  
  У Григория не знаю, у меня зуб на зуб не попадает; если случайно попадет, щелк! Звон в ушах.
  
  А художник уж с ружьем наперевес. И пуля в том ружье особая.
  
  Спорили мы с Данилою. Ведь сказано, медной пуговицы Черный боится. А Данила: серебряной пули! Так в Европах-то гоняют нечистого. Сошлись: пулю пуговицей отлить, но из серебра. Медь, говорю, Данилушко, оно попроще и по-народному. Нет! Ну, залез я в свою мошну. Под полом у меня хранится. Барин, бывало, смеется: "Данила, вот тебе деньга серебряная для сейфу твоего подпольного". Ну и слили пулю пуговицей. Трифилька, кузнец и вылил. Он все Машкою своей терзался, той, что парня сгрызла. Он еще и не так нам помог; пока не сказываю, о том речь впереди.
  
  А Черный и вовсе не с двери пошел. Чего ему дверь-то? Он не гость, не приглашен. По своему желанию, по вольному хотению.
  
  Толчком окно распахнул, и не вошел - влетел в горницу, потому как высокое мое окошко, так в него не входят. Когда бы я головой пораньше поразмыслил, так и окно бы обвесил всякими оберегами. Может, сгодилось бы.
  
  Кот на печь взлетел, шипит, глядишь, дух из него вон от злости и негодования. Я к Черту, и вроде достать я его должен был...ап! ап! Хвать...да что же это такое...
  
  Руки сквозь пустоту прошли.
  
  Григорий кричит: "ложись, дурак!", я и грохнулся оземь. Тут и ружье выстрелило, бух!
  
  Черный за грудь схватился, заныл. Только недолго. Вроде тянул, тянул из груди что-то, раз: вытянул. Мы с Григорием застыли, оцепенели. Швырнул он пулю нашу расплющенную на пол, покатилась со звоном. Этот смеется. Мы стоим...
  
  Медной надо было, медной! По-народному!
  
  А Тот уж и в горнице. Как Данилу обошел-то? Тот на платок улегся, руками хватается за лавку. Он потом сказывал:
  
  - Поднял он меня как перышко, отшвырнул. Платок подхватил, и был таков. Ничего я и не понял, не успел просто...
  
  
  [25] Перед игрой следует договориться о размере минимальной ставки, которая обычно называется начальным кушем. Понтер делает ставку на какую-нибудь карту по своему выбору. Эту карту он достает из своей колоды и кладет на стол, не демонстрируя банкомету. После этого игрок назначает сумму ставки, то есть куш. Для этого можно положить деньги на карту, написать или назвать куш.
  
  [26] Если ставка понтера намного превышает ставку банкомета, то последний имеет право отказать партнеру играть по такой завышенной ставке.
  
  [27] Банкомет переворачивает свою колоду лицевой стороной вверх и сдвигает верхнюю карту на полкарты вправо таким образом, что все понтеры могут видеть первую и вторую карты. В штоссе эти карты называются лоб и соник. Правило сдвигать карту именно вправо далеко не случайно: обозначение масти и достоинства карты находится обычно именно в левом верхнем углу карты, так что если сдвигать влево, то затруднительно будет определить, какая карта идет второй. После обнаружения соника и лба понтер открывает свою карту для сравнения ее с открытыми картами в колоде банкомета.
  
  [28] Матфея 6:25-33.
  
  [29] Библия, ветхий Завет, Исход.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"