Любовные письма Лу Понтеведры
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Любовь взрослых людей
Ладно, я надеюсь, здесь всем уже есть хотя бы восемнадцать, потому что я собираюсь рассказать про любовь взрослых людей, а законы, как писал Карамзин, осуждают предмет моей любви. Впрочем, там дальше у него - но кто, о сердце, может противиться тебе?
Я - точно не могу. Сердце мое желает говорить, и я предоставляю в его распоряжение свои уста, персты и клавиатуру.
Итак, про любовь.
С тех пор, как ты умер, все стало намного однозначнее и проще. Достоинства твои сияют перед моим внутренним взором, нимало не омраченные твоими недостатками, к черту Карамзина - при жизни ты был занудой, каких поискать, да, ворчуном и занудой. Но сейчас, когда я защищен от этих неприятных черт твоим отсутствием, они уже вспоминаются милыми и безобидными. Но нет... впрочем, неважно.
Я собирался рассказать про любовь, а начал с того, что обозвал тебя занудой. Кажется, я от тебя не сильно отличаюсь. Впрочем, это тоже любовь, это тоже. Ты был занудой, я тоже, и мы были рядом до последнего твоего дыхания, может быть, в этом тоже проявилось наше общее занудство. Я всем говорю, что последними нашими словами друг другу были такие: ты мое счастье - а ты мое. Но на самом деле, на самом деле, после того как мы это сказали, ты добавил: но мне не понравилось, что мы ругались.
Ну не зануда ли?
А я ответил: это вообще мало кому нравится. И потом долго терзал себя за то, что так глупо и бессмысленно ответил, а можно было сказать: это жизнь, или: это любовь. Любовь взрослых людей.
Впрочем, ты и без меня это знаешь, так что любой ответ был бы одинаково банален. И не в словах было дело. Одной рукой я обнимал тебя, другой держал за руку. А ты умирал.
Кажется, после этого ты уже ничего не говорил. Я лежал рядом и обнимал тебя.
Понимал, что уже ничего не могу сделать больше - но все еще пытался. Звонил твоему врачу, твоей маме и заказывал для нее такси, звонил в коммерческую "скорую". Обычная от нас уже уехала, даже не попытавшись найти твои измученные химией вены. Врач сказал сестре сделать преднизолон внутримышечно, пригласил меня выйти на лестницу и сказал, что на самом деле это уже конец.
Что они понимают?
У нас было еще полчаса твоей жизни. Тонометр не находил у тебя давления, твои руки были ледяными, но ты не чувствовал холода и просил убрать одеяло, а я не соглашался. Я обложил тебя бутылками с горячей водой, я кинулся в кухню, включил электрический чайник, влез на табуретку и в спешке, роняя на пол пакеты и коробки, перебирал твою кофейную полку. Мы уже месяц, с тех пор, как тебе стало совсем плохо и ты отправился в больницу, не обновляли ее, но я надеялся, что там осталось немного кофе. И да, он там был.
"Ирландский крем". Ровно на одну порцию. Я так спешил, что залил его прямо в чашке кипятком. Твоя последняя чашка кофе была не слишком удачной, прости. И не помогла. Впрочем, и "скорая" не помогла. Они уехали, потому что им нечем было помочь тебе. Что мог сделать один я, не чудотворец, не бог, не маг? - даже кофе сварить толком не смог.
Потом я просто лег рядом с тобой на самый краешек кровати и обнимал тебя до самого конца. Это уже была твоя работа - умирать. Я только рядом мог быть, но ты был там один, уже не отвечал мне, занимался своим одиноким делом. И я не теребил тебя, просто оставался рядом.
Все, что было потом, я вспоминаю очень смутно - и не думаю, что это важно помнить в подробностях и последовательно, все было, как было, я делал, что должен был, остальное неважно. Как будто время ходило по кругу, или, скорее, как будто заблудилось и бродило туда-сюда, повторяясь, путаясь, теряясь. Где-то потерялось, как будто его и не было.
Помню, когда оно началось снова. Какая это была ночь по счету? Месяца еще не прошло, пары дней не хватало до месяца с твоей смерти. Я уже раскладывал диван. До того долго спал на неразложенном, как будто боялся занять твое место... Или просто не мог. Ложился на узком пространстве, как будто прилег отдохнуть, а вовсе не на ночь крепко спать до утра. Потом однажды все же решился - разложил диван и стал привыкать спать во всю ширь его - один. Четыре года отвыкал, теперь стал привыкать обратно. А жаловался, что нет возможности поваляться вволю, по диагонали, свободно, не жаться на своей половине. Ну, вот - весь диван в моем распоряжении. Давай, радуйся, все равно деваться некуда, валяйся, сколько влезет, хоть поперек. Я убрал все наше постельное белье и купил новое - просто невозможно было бы вынести еще и это. Так вот и спал. И спокойно спал, слава богу, бессонница мне неведома. Я могу как угодно страдать днем, но приходит ночь - и я сплю. Может быть, потому что позволяю себе как угодно страдать днем. Или потому что я быстро устаю от страданий, к ночи мои силы иссякают, я забываюсь глубоким мирным сном.
За несколько дней до того один мудрый старый человек сказал мне: кто любит - отпускает.
И я принялся отпускать, усердно, со всей дури. Ты же меня знаешь, если я что начинаю делать, то всегда так: земля дрожи, небо трещи, я делаю, что должен. Так и тут. Я стал говорить тебе: иди, иди куда хочешь, я знаю, что тебе здесь уже совсем никак, да я и понимаю: мир не самый приспособленный для счастливой прямой и светлой жизни, иди, иди, ты говорил, что миров много и есть получше - так иди куда хочешь, я справлюсь сам, без тебя, ничего, я справлюсь, честное слово, я справлюсь, я справлюсь. И это чистая правда, я - справлюсь. У меня здесь много дел еще, и я хотел бы вернуться сюда снова, потому что здесь много дел еще. И я люблю этот мир. Как вот, знаешь, люблю тебя, хоть ты зануда и ворчун и иногда мне хотелось крепко стукнуть тебя или уйти от тебя насовсем, но я не делал ни того, ни другого, потому что ты вот такой и единственный. Другого тебя нет, что же делать. И этот мир такой - вот такой и единственный. Другие - другие. Я люблю этот. Но ты-то не обязан здесь торчать из-за меня! Последнее, что я хотел бы - это вцепиться в твой рукав и удерживать тебя там, где ты не хочешь быть. Потому что... В общем, это было бы неправильно, трещи, небо, я буду делать то, что должен, и я должен тебя отпустить: иди, куда хочешь, иди, иди.
И вот в ту ночь - незадолго до месяца с твоей смерти - я проснулся сам не знаю почему, и почувствовал, что я не один здесь. И в голове моей звучал отчетливо припев из любимой колыбельной, помнишь, я ее тебе показывал когда-то:
And now you are sleeping and now you are sleeping
But if you need me you will find me here
Ты знаешь, как я боюсь темноты. И как я испугался бы, если бы не... Если бы ты меня не успокоил. Твое присутствие ощущалось настолько явно, что я даже не задумался ни о чем. Просто радовался, лежал в темноте и радовался. Это было как поцелуй, как объятие: долгое, нежное, тихое, без спешки, без страсти. Как просто лежать рядом и обниматься. По-взрослому, так, когда простое мирное объятие порой содержит больше присутствия одного в другом и близости, чем самые страстные ласки.
Нет, я не чувствовал прикосновений - телом не чувствовал. Но душа разворачивалась, как лепестки розы под лучами солнца. И я говорил тебе: ты мое счастье, ты мое счастье.
А потом: иди, иди куда хочешь, я не буду тебя держать, иди, иди...
Помнишь, в больнице, не следующий день после операции, когда я рассказал тебе то, что не рассказали врачи и мама, ты сказал: уже? Я кивнул. Ты тоже кивнул, а потом посмотрел на меня и сказал: ты ведь знаешь, что я тебя найду. Да, сказал я. Да. Как не знать.
Ты прожил еще месяц, и две последние недели - дома, со мной. И мне было не до того, чтобы думать о следующей жизни, мне в этой хватало хлопот. Я почти не спал - как и ты, и мне было чем заняться, мы боролись до конца, зная, что шансов нет, но ты так выбрал - и я был рядом, вместе с тобой.
Ты сказал: я найду тебя. Но я твердил: иди куда хочешь. Не то чтобы я забыл о твоих словах. Но я хотел, чтобы ты отправился туда, где тебе будет лучше, чем здесь, туда, где тебе будет лучше. Мое стремление решать за других, от которого я долго и почти успешно стараюсь избавиться... Для тебя в этом нет ничего нового, правда? Ты меня знаешь лучше, чем я знаю сам себя, и нет у тебя на мой счет таких иллюзий, как у меня, и это у нас взаимно. Как можно любить, имея иллюзии? Это было бы что угодно, но не любовь. Любовь не слепа, если это любовь. Любовь - ужасно точный измерительный инструмент, и ты достоин любви, это измерено с нечеловеческой точностью самой любовью. Сколько раз я злился на тебя, потому что твои решения, мнения и поступки казались мне неправильными, слабыми, глупыми. И только потом я видел их смысл и силу. Любовь не отступала, в отличие от меня. Потому что любовь знала больше моего. Знает и сейчас.
Я говорил: мое счастье, я говорил: иди куда хочешь. Потом - не знаю, сколько времени прошло, - я сказал: ты же знаешь, если я недосплю, у меня будет болеть голова весь день... иди, иди, ты мое счастье, иди куда хочешь. И как будто что-то исчезло, и я заснул сразу.
Коты, кстати, не встревожились: мирно спали в ногах все время, пока ты был рядом.
Утром не знал, что и думать о ночном свидании. Было ли оно? Или это сон? Или какая-нибудь из тех иллюзий, которые бывают у людей в полупробужденном состоянии и объясняются разнообразными мозговыми явлениями? Я боялся верить в то, что все было на самом деле, потому что так не бывает, я же не сумасшедший и не наивный дурачок, я же умный и читал умные книжки и статьи в Википедии.
Пришла ночь, я расстелил диван - снова с горькой мыслью о том, что хотел спать вольно и удобно, вот теперь могу, сколько влезет. Кожа после умывания была неприятно сухой, это мешало расслабиться, я дотянулся до полки и взял баночку кокосового масла, которое держу поблизости для таких случаев. Кажется, я зацепил пальцами многовато масла, оно никак до конца не впитывалось, и я не хотел пачкать новую, разумеется, очень красивую наволочку, поэтому никак не мог лечь удобно: я привык спать не боку, а пришлось лежать на спине и стараться не соприкоснуться лицом с подушкой. Спать хотелось очень, коробка с салфетками стояла слишком далеко - не дотянуться, еще одна пачка лежала на столе в противоположном углу комнаты, а встать не было никаких сил. Я помаялся, повздыхал - и заснул. И повторилось то, что было накануне. Я твердил, что люблю тебя и не держу, ты мое счастье, иди, куда тебе нужно, где лучше для тебя. Иди. Иди. Куда хочешь.
Кто любит - отпускает, правда?
Я, кажется, не отпускал. Я отталкивал. Потому что больше всего хотел вцепиться в твой рукав и не отпускать, удержать здесь, притянуть к себе, обнять и никогда, никогда не выпускать из рук. Ну, как делают после долгой разлуки - обнимаются и держатся друг за друга, потому что нужно время, чтобы поверить, что вот он, вот я - вместе, это реальность, это есть на самом деле. Вот так я хотел тебя обнять и не выпускать, а не то что поглотить и поработить, нет, не это. Просто чтобы отдышаться и поверить, что ты действительно здесь.
А сам твердил: иди, иди, иди куда хочешь.
Утром увидел, что на краю дивана лежит салфетка - сложенная, не развернутая салфетка из той пачки на столе. Знаешь, я все понимаю. Коты могли ее принести. Ну, например, кто-то влез на стол, салфетка могла прилипнуть к шерсти и так прибыть на диван, не развернувшись, не помявшись. Давай, для собственного спокойствия и чтобы не пугать себя мыслями о сумасшествии или полтергейсте - одно другого не лучше - я буду думать, что это коты. Ладно? Просто ради некоторых... приличий пусть это будут коты.
Осталось совсем немного. Еще буквально пара абзацев. Про то, что было на следующий день и в следующую ночь.
В тот день - было воскресенье, я помню, потому что я ехал в такси от своего друга, к которому езжу каждые выходные, и потому, что я записал в дневнике, что это было, просто чтобы не думать потом, что я все это придумал. В тот день я ехал в такси и вот уже проехал мост через реку, которая отделяет наш район от остального города, этот мост всегда казался мне пограничным, как будто переправляешься с той стороны на эту, из чужого мира в свой, в наш. И теперь мне каждый раз нестерпимо грустно проезжать по этому мосту, потому что тебя здесь нет. Я вижу все, что видел раньше, когда возвращался к тебе - из этого или из других городов, я вижу все то же самое, только тебя нет на том конце пути. Мне есть чем заняться и моя жизнь не состоит из одной боли и отчаяния, но когда я переезжаю через эту реку, по этому мосту - мне больно и я в отчаянии.
И вот в то воскресенье я ехал через мост, и твердил: я не могу хотеть, чтобы он вернулся сюда сейчас, это невозможно, потому что это невозможно, потому что так не бывает, потому что все хотят, но нельзя, а я что - лучше всех? Это невозможно, это невозможно, это нельзя и поэтому невозможно, это...
Перед глазами проплывали кроны деревьев над рекой - сиротские голые ветки на фоне серого льда и серого неба, палевая и серая сухая трава, кое-где прикрытая лоскутьями грязного снега. Невозможно, невозможно, твердил я.
И вдруг странная мысль остановила мои причитания. Что я знаю, что я могу знать о возможном и невозможном? Какая разница, что бывает, а что не бывает? Я ли это решаю? Кто меня спрашивает? И если спрашивает, то, выходит, вопрос не решенный? Кому я ставлю предел, кого пытаюсь ограничить своими жалкими представлениями о возможном? Кого? Боже господи, кого?
И тогда я сказал то, что хотел говорить на самом деле: если хочешь, если можешь, если позволено и никому не повредит, если по твоей свободной воле ты хочешь и можешь, то да, да, возвращайся, сейчас, сюда, я ничего не знаю о возможном и невозможном, и знать не хочу, не мое дело это знать, но если хочешь, можешь и можно - да. Я здесь. Не я скажу "нет". Я говорю - да.
И пусть как будет, так и будет.
Ближе к ночи я ощутил волнение. Что бы это было? О, я понял: я стелил постель и переодевался в пижаму, как будто собираюсь на свидание. Я ждал, что ты снова придешь. Что мы будем обниматься в темноте, лежать рядом, и чувствовать друг друга всем, кроме тела - но ладно уж, это такие мелочи, у нас есть столько всего помимо тела, что хватит с лихвой.
Я волновался, я ждал, когда засну - нетерпеливо и радостно. Это не помешало мне заснуть... и проснуться на рассвете, как обычно. Ты не пришел в ту ночь. И больше не приходишь по ночам. Я думаю... Но вот он этом я как раз боюсь говорить вслух, но тут можно и не говорить, и так ведь все понятно. Я переодел кольцо обратно, как носил его, когда ты был жив.
Вот тогда-то время завелось снова. Включилось и пошло.
Кто, о сердце, может противиться тебе?
Время пошло.
Любовные письма Лу Понтеведры
Привет.
На случай, если ты вернешься ко мне еще в этой жизни, я решил собрать все важное - или то, что мне кажется таковым, - и поместить где-нибудь на видном месте. Потому что я не знаю, когда и как ты придешь и будешь ли ты помнить, что тебя привело и кто ты вообще такой.
Младенцы вот, говорят, сначала помнят, а потом забывают. Пожалуй, невыносимо было бы пережить максимальную бесправность, бессилие и беззащитность человеческого детства, помня себя, например, повелителем мира или непобедимым бойцом, или матриархом огромного семейства, или ловкой гимнасткой, искусным мастером, мудрецом? Хотя мудрец, полагаю, справился бы. Но сколько их на самом деле в популяции? Можно не учитывать. Поэтому младенцы быстро забывают.
А что будет, если вернуться сразу взрослым?
Что можно помнить, что позволят пронести через таможню? Какие воспоминания не будут слишком мучительными, чтобы брать их с собой? Что необходимо забыть? С чем придется расстаться? За что пошлина слишком высока?
Я помню, как ты сказал, что память о собственной смерти - слишком ядовитый кусок.
А если ты забудешь о том, как умирал, забудешь ли вместе с этим, как держал меня за руку, как ворчал на меня и как я ворчал на тебя, и как мы смеялись и плакали, как боялись и надеялись, как отчаивались и учились жить поперек отчаяния, не вопреки ему, а поперек, в его присутствии, но независимо от него?
И как ты будешь искать меня, если забудешь что-то важное, без чего не найти: какие-то ориентиры, особые приметы, смыслы и значения, общую память, общий опыт, слова, которые успел и не успел сказать мне или услышать от меня. Как ты узнаешь меня? Как я узнаю тебя? Как ты дашь мне знать, что ты это ты? Как я дам знать тебе, где меня искать?
Каким потрясением является переход отсюда туда? А обратно? Как вообще это можно пережить и не сойти с ума?
У меня, видишь, одни вопросы.
А мне кажется, что нужен ответ.
читать дальшеПрямой ответ. Простой. Почти односложный. Как "да" или "нет".
Без иносказаний и экивоков, без нагромождения символов и метафор, без хитросплетения условий-при-которых, без возможности отступить и передумать. Ответ настолько внятный и весомый, чтобы никакие сомнения потом не могли перевесить его окончательной реальности. Чтобы отступления и преткновения по слабости духа просто не считались таковыми, поскольку в сопоставлении с ним не имели бы ни размера, ни веса - как микробы в сопоставлении с планетой, вот так.
Ответ не рассуждениями, или эмоциями, или тайным шепотом самому себе на ухо, в крайнем случае - самому близкому и доверенному другу после второй кружки пива.
Не вот это вот.
Ответ, который я чувствую необходимым - ответ действием. Каким-то делом, которое можно начать, которое имеет смысл только в том случае, если я прямо рассчитываю на твое возвращение или как минимум допускаю его возможность настолько, чтобы готовиться к нему.
Кто станет закупать упаковками сахар и кофе, макароны и тушенку, соль и спички, йод и марлю, кто будет набивать ими кладовки и погреба, если не имеет в них нужды, если не ждет глада, мора и войны?
Кто будет писать письма, если не надеется, что они будут прочитаны? А, нет, такое делают на каждом шагу... Ну, тогда - кто расклеит эти письма объявлениями по всему городу с указанием адреса и телефона, если не ждет кого-то, кто очень важен, но не знает, как добраться до места встречи?
Я - жду.
Это как громко вслух сознаться в своем безумии и добровольно выставить на всеобщее обозрение его доказательства. Это тот ответ, который только и возможен, и значим, и действителен.
И я даю его - на все вопросы, которые у меня есть и еще будут, и на те, которые будут ко мне.
Я соберу все самые драгоценные и невероятные события нашей любви, самые смешные и трогательные подробности, какие смогу вспомнить, создам путеводитель по тебе, такой, чтобы, читая его, ты узнавал сам себя с удивлением и восторгом, со смехом и смущением, чувствуя и нежность, и злость, и раздражение, и восхищение, которые мне случалось испытывать к тебе в разные моменты нашей истории. Я развешу их, как гирлянды разноцветных лампочек в новогоднюю ночь - везде, где смогу, куда дотянусь. Чтобы их было видно издалека, чтобы их свет привлекал внимание. Всем, всех.
Потому что единственный адрес, на который я могу отправить тебе письмо - вот этот.
Я хочу светиться в темноте, как самый мощный и высокий маяк. Я хочу испускать лучи невероятной силы, кричать так раскаленно и ярко, чтобы невозможно было не заметить, обознаться, пройти мимо.
Я хочу написать тебе тысячу писем.
Нет, на самом деле я хочу, чтобы еще до завершения вот этого, самого первого, ты подошел, обнял меня за плечи, захлопнул крышку нетбука: ты с ума сошел, дорогой, пожалей свою репутацию... Кто ж так делает, надо тайно, со своими секретными знаками, чтобы понятно было только своим, а лучше - только мне одному...
Конечно, так лучше, я и спорить не стану. Но я уже заканчиваю писать, а ты все еще не подошел и за плечи не обнял. Да и не было у нас никаких особенных знаков, не на что надеяться. Только орать в пространство яростными лучами, таранить темноту, гнать и рвать ее, высоко прыгать, размахивать руками и орать.
Я вполне допускаю, что мне действительно придется написать эту чертову тысячу писем - это слишком долго, слишком, но это лучше, чем совсем никогда. И лучше начать сейчас, чем послезавтра или через год. И лучше сделать это, чем не сделать. Так о чем говорить еще?
Вот он я, твой Лу Понтеведра, ты помнишь меня? Нет?
Не беда, я расскажу тебе все, что вспомню, и ты вспомнишь в ответ что-то такое, чего не знает никто, кроме нас, и наши воспоминания будут как половинки разломанной монеты - и вот моя. Мой яростный луч, моя гирлянда разноцветных лампочек, мой крик, мой ответ на самый-самый главный вопрос.
Да.
Доски
Если уж говорить об этом, то стоит начать с запаха досок на веранде - переживших дождливую осень, морозную зиму, ветреную весну, пыльных серых досок, когда лежишь на них лицом вниз и чувствуешь запах пыли, давнего ненастья, талого снега, и чувствуешь тепло первого майского утра, внезапное, ненадежное.
Проблема в том, что я не хочу говорить ни о ком другом, ни о чем другом, кроме тебя.
А ты не любишь, чтобы о тебе говорили в твое отсутствие. Да и кто любит?
Но у меня выхода нет: ты отсутствуешь.
А не говорить я не могу. И говорить могу только о тебе. Поэтому придется тебе меня простить. Или не прощать, уж как получится, как решишь. Знал, с кем связался.
Я пытался. Говорить о чем-нибудь другом - пытался. Но не выходит. Не то чтоб слов не могу подобрать или придумать сюжет. Просто это настолько безнадежно скучно, что внутри не загорается ни одна звезда, нет света, нет волшебства. А стоит подумать о тебе, как я весь пылаю, весь сияю, лучусь неземным светом, и это даже снаружи хорошо видно, а уж изнутри...
Потому, прости, я снова о тебе.
Причем здесь доски, спросишь ты. Маленький деревянный дом в лесу, куда меня привез друг, чтобы я мог отдохнуть. Хотя больше всего я устал от отсутствия тебя, и отдохнуть смог бы, только обняв тебя. Но также есть то, от чего я устал не больше всего, и от этого тоже стоит отдыхать. От работы, городской суеты, шума, пыли, посторонних людей на улицах. И раз уж нельзя отдохнуть от самой большой усталости, имеет смысл отдохнуть от не самой большой. В целом станет легче.
Сегодня утром я бегал, потом сделал небольшую зарядку и постоял в планке сколько-то десятков секунд: два или три, не знаю, поленился подниматься наверх за часами по узкой деревянной лесенке, а в точности счета я не уверен. И вот после планки я лег носом в пол веранды и неожиданно почувствовал запах пыли с примесью талого снега, палой листвы, ливней и зимних ветров.
Если бы ты по-прежнему присутствовал здесь, я притащил бы тебя на веранду и предложил бы лечь на пол и слушать эти серые доски, слушать их пыльный глуховатый голос, тихую речь. Что бы услышал ты?
читать дальшеЕще я хотел бы тебе сказать, что теперь, когда я осознал тот непростой факт, что я пережил собственную смерть, мне очень трудно поверить в смерть. В необратимость смерти. Для этого пришлось бы выкинуть самого себя из собственной картины мира. Я знаю, человеческая психика способна на многое, лишь бы не встречаться с такими вещами. Не понимаю, зачем это так устроено. Разве не проще было бы прощаться с дорогими усопшими на время, махать вслед рукой: где-то встретимся... Зачем эта безнадежность, это отчаяние?
Хотя я и сам не могу не плакать от тоски и бессилия, когда понимаю, что здесь и сейчас тебя уже нет. Что если мы встретимся снова, то не здесь, не сейчас. Что эту жизнь, сколько бы ее ни было, мне придется доживать без тебя. А для новой встречи придется пройти все тяготы и хлопоты смерти, рождения, детства, отрочества, юности...
Но я не могу избавиться от надежды, что встречу тебя еще в этой жизни.
Подруга однажды сказала, что было бы здорово, если бы была возможность меняться жизнями, судьбами, телами и душами. Чтобы тот, кто умер, не израсходовав запас жизненных сил, заступал бы на вахту вместо того, кто жив, здоров, но источен неисцелимой тоской, хочет избавиться от каторги бесцельного и безрадостного существования.
Так бы опа - и поменялись местами: один пришел, другой ушел, принял на себя неисполненные обязательства в качестве оплаты за проживание в этом теле, а по исполнении стал бы жить свою собственную жизнь, уже не оглядываясь на прежнего владельца. Правда, непонятно, как дальше с тем, кто сдал пост. Не станут ли его считать дезертиром неведомые вышние силы? Не понесет ли он за свой уход какую-нибудь особо жестокую кару? Мне кажется, это было бы действительно жестоко и несправедливо.
Ведь я могу заболеть и попросить друга доделать какую-то работу за меня. Конечно, я не получу этот опыт, если сам не сделаю эту работу. Но я смогу ее сделать после выздоровления, когда буду сильнее и разумнее.
Почему бы и душам не выручать друг друга?
Сам удивляюсь, как я дошел до таких мыслей, и дурацких, и нелепых. Очень многое устроено в мире не так, как хотелось бы мне. Этот мир приходится принимать таким, какой он есть. Хотя... подожди-ка, этот мир полон историй о тех, кто не соглашался примириться с той или иной данностью этого мира - и вдруг она оказывалась не такой уж незыблемой. Хотя конечность и неопределенность остаются непоколебимыми. Что ж, против неопределенности я ничего не имею, к ней можно привыкнуть, она таит не только злые, но добрые шутки.
Я только задаюсь вопросом: так ли уж незыблема определенность конечности в этом мире неопределенности? Почему неопределенность делает исключение только для нее? Всего две вещи назначены определенными: мы когда-то родились и мы когда-то умрем. Но мы могли и не родиться...Можем ли мы не умереть?
Вот о чем я думаю, глядя на молодые березы, пронзительно сияющие на фоне ельника. Вчера они были словно обрызганы редкими каплями зелени, сегодня клубятся зелеными облаками, нежными, полупрозрачными, ослепительными.
Друг привез меня сюда отдыхать. А я все больше погружаюсь в отсутствие тебя. Вся красота, которую я вижу - как жаль ее! Словно она пропадает зря, если я не могу предъявить ее тебе, как те доски. Она и радует, и пробуждает нежность, и насыщает сердце живой силой. Но эта сила как будто течет через край, если я не могу разделить ее с твоим сердцем. И жаль этого излишка, который мог бы быть не лишним.
Вот человек, вот я во всем своем эгоцентризме. Можно подумать, что вся природа лишь для того и существует, чтобы я мог накормить свое прожорливое сердце. Нет, эта красота, эта сила, эта жизнь отдельны. Они живут и бьются и там, где меня нет, и там, где я их не вижу. Но там, где вижу - хочу разделить с тобой.
Друг говорит, что ты сейчас можешь видеть все звезды без всякого телескопа, без технических ухищрений и вспомогательных средств. Спорим, ты там думаешь: вот бы показать это моему ненаглядному, вот бы смотреть на это вместе, разделяя потрясение и восторг?
Мне хочется в это верить. И у меня есть основания: сколько ссылок ты мне переслал, сколько раз приходил поделиться интересным, вряд ли это прошло после смерти. Такие, как ты - постоянны и упорны в своих предпочтениях, в отличие от ветреных таких, как я.
Видишь, твое отсутствие не мешает мне наслаждаться отдыхом, майским теплом, зеленым светом весны, обществом друга, сном, едой и прогулками. Мы ходили на речку. По дороге я передразнивал неуклюжую походку скворцов. Скворцы обиделись и улетели. Мы нашли в лесу неподалеку зимнюю столовую клестов - несколько деревьев, в развилки ветвей которого они вставляют сосновые и еловые шишки, чтобы добывать из них семена. Земля вокруг стволов плотно засыпана распотрошенными шишками. Я про такое читал в детстве в книжке и только сейчас увидел собственными глазами. Мы нашли цветущие лесные фиалки и кислицу, ветреницу и медуницу, мать-и-мачеху и хвощи. Я видел сойку сегодня рано утром, когда вышел на пробежку. Здесь летают дятлы и вороны. Я играл на укулеле, вспоминал песни, которые пел тебе прошлым летом, потом, конечно, плакал. Теперь опять пою их и больше не плачу.
Друг строит из досок вторую лестницу на веранде, а я сижу и пишу. Я сижу и пишу, думаю о тебе, хочу тебя обнять, хочу показать тебе то, что вижу сейчас, то, что понравилось бы тебе, я уверен. Мы могли бы устроить себе здесь летний дом, посадить шиповник и виноград. Тебе нравилось возиться в земле, ухаживать за растениями, делать что-то руками - медленно, основательно, надежно. Тебе понравилось бы здесь.
Учитывая все обстоятельства, может быть, я построю здесь домик, посажу шиповник и оставлю место для винограда. Может быть, я отсалютую неопределенности и брошу вызов конечности. Может быть, я стану ждать тебя и растить сад, чтобы привести тебя когда-нибудь сюда, показать тебе все это и рассказать, как я ждал тебя здесь, среди берез и елей, среди хвощей, медуницы, фиалок, распотрошенных клестами шишек, мать-и-мачехи и кислицы; как лежал на досках веранды и чувствовал запах пыли и времени. Расскажу, как я хотел, чтобы ты лег рядом со мной и слушал тихий голос мертвых деревьев. Я выучу к тому времени много новых песен, но прежде всего я спою тебе те, которые пел прошлым летом. И сначала я буду плакать, а потом не буду. Я попрошу тебя лечь со мной на пол лицом вниз и вдохнуть пыльный запах серых досок. Ты посмотришь на меня странно: может быть, за столько времени ты уже отвык от моих дурацких идей. Но ты всегда соглашался, если я очень просил. Ну, почти всегда.
Очень прошу тебя. Приходи нюхать доски. Ничего более дурацкого я не могу тебе предложить пока. Но я еще что-нибудь придумаю. Честное слово.
Закаты
Хочу рассказать тебе о том, как мы провожали солнце - каждый вечер, на Балтийской косе.
Ты узнавал точное время захода и ближе к часу Х начинал погладывать на часы. Это такой знакомый жест - приподнять левую руку, выгнуть запястье, прищуриться на циферблат. У меня дыхание чуть прихватывало. Сколько раз, наверное, ты так смотрел на часы во время наших коротких тайный встреч - там, тогда. Не помню, но думаю, что так и было, не могло не быть, и жест еще до этих мыслей кажется таким знакомым.
Мимолетность, тщетность, неутолимая жажда быть вместе и внутренняя необходимость заниматься своим важным делом и поэтому - необходимость разлучаться.
Думаю, я так же поглядывал на часы, тем же движением изгибая запястье. Хотя, возможно, если это делал ты, у меня не было нужды следить за временем: ты не позволишь нам опоздать, ты позаботишься об этом.
Но ведь за временем можно следить не только из страха опоздать, разве нет? Можно замечать, как много времени еще осталось, сколько драгоценных минут, в которые можно дышать одним воздухом с тобой, прикасаться и чувствовать твое тепло, твердость и нежность, твою единственность, невероятность твоего присутствия. Может быть, я следил за временем, вел счет каждой блаженной минуте. А ты - следил, чтобы нам не опоздать.
Или наоборот.
Мы ведь не были картонными персонажами, плоскими и однозначными. Мы были, как и остаемся, разными, полными различий между нами и внутри самих себя.
Так или иначе, на Балтийской косе ты каждый вечер знал точное время захода солнца и следил за тем, чтобы мы вовремя оказались на берегу.
Обычно перед этим мы ужинали в маленькой кухне бывшего детского сада, заброшенного и теперь сдающегося в аренду покомнатно приезжим в летнее время. Там было довольно убого, но мы сняли комнатку для хранения вещей, которые не хотели оставлять в палатке, когда уходили надолго, а также по необходимости пользовались кухней, душевой и другими необходимыми удобствами, благо, идти туда от нашей палатки было всего минут десять.
И вот мы обычно сидели в кухне, смотрели в окно на брошенный дом напротив, на заросший сад, на кроны береговых сосен, возвышающиеся над ним, ели что-нибудь простое, ты варил кофе и поглядывал на часы.
И точно когда нужно ты говорил: пора, и мы быстро мыли свои тарелки и кружки, подхватывали рюкзачки, запирали кухню и шли в обход брошенного дома, под соснами по засыпанному хвоей и шишками песку на дюны, спускались по склону до середины и садились, обнявшись, смотреть на светлый песчаный берег, зеленоватое и оранжевое небо, подсвеченные оранжевым облака и красное солнце, опускающееся в сизое море.
Однажды мы так сидели на склоне, глядя на закат, и ты сказал: похоже, я это уже видел. Я сидел впереди тебя, чуть ниже по склону, и ветер приподнимал мои волосы перед твоим лицом, и красное солнце ты видел сквозь них. И ты сказал: синее небо, красное солнце, светлые волосы, да. Так и должно быть.
Мы сидели и смотрели - до самого краешка, до последней черточки уходящего солнца, а потом брели вдоль прибоя, наклонив головы и внимательно ощупывая взглядом темный мокрый песок под ногами, пока можно было хоть что-то различать. Мы подбирали крупинки янтаря и смеялись, что в городе, когда вернемся, так и будем ходить, согнувшись и глядя под ноги, потому что уже невозможно ходить иначе: вдруг пропустишь самый большой и красивый янтарик.
И пока можно было хоть что-то разглядеть в сгущавшихся сумерках, мы бродили по берегу и собирали в кулак теплые гладкие и шершавые крошки. А потом шли к маленькой ложбинке наверху дюны, где между кривых сосен, кустов шиповника и длинной серой травы, которая всегда растет на дюнах, стояла наша палатка. И там, обнявшись, засыпали.
Чупакабра
Страхи бывают и у самых смелых людей, но я никогда не считал себя самым смелым. Да и смелым вообще. И страхов у меня выше головы. Один вот - страх темноты. Если надо, я пойду. Если надо. Но бояться буду. Но пойду. Если надо. А так - нет.
И на всякие "проверки" не поведусь. Если есть дело - пойду. А просто так, чтобы доказать - нет. Если, конечно, не заведусь. Когда заведусь - другое дело. Но завожусь я нечасто. А если есть дело - пойду. Если не обойтись.
Еще - страх такого чего-то... необъяснимого. Сверхъестественного. Ну, чего не бывает на самом деле, но мало ли... Его не бывает-не бывает, а потом как один раз опа - и все. Как говорила моя ма, когда ей говорили, что какой-нибудь катастрофы никогда не бывало: это будет один раз. В смысле, для того, с кем случится. И что до сих пор такого с ним не случалось - не аргумент. Будет один раз, точка. Ну и вот.
Так что я по ночам, бывало, испытывал сильные приступы страха. Сейчас прошло, а раньше-то да. Поэтому я себя смелым не считаю. Фантазия слишком богатая.
Вот ты - другое дело. Но у тебя тоже был страх. Ты о нем только однажды сказал, но я запомнил. Потому что он меня очень удивил. Какой смысл в средней полосе бояться чупакабры? Она водится в жарких странах, на другом континенте. Ее и вообще не бывает, скорее всего. Точно не бывает.
Впрочем, то, чего я боюсь в темноте, еще более нелепо - и я не буду сейчас об этом говорить, мало ли, вдруг забоюсь, а ведь уже темнеет. Так что давай лучше про твою чупакабру. Ее-то я не боюсь.
читать дальшеДело было так. Мы приехали на Балтийскую косу и поставили палатку под гребнем небольшой, заросшей шиповником и соснами дюны. Противоположный склон круто спускался к неширокому пляжу, мы жили в двух шагах от прекрасного вида на морские закаты и в то же время были защищены от ветра. Неподалеку - мы могли слышать доносившиеся оттуда голоса - правее и левее по склону стояли другие палатки, в выходные приезжали еще две-три компании, но все вели себя тихо, мирно, громкой музыки не заводили, пьяных криков не испускали. Изредка мимо нашей палатки проходили на пляж местные жители - тропа через дюну пролегала совсем рядом. Мы это заметили, как только пришли туда, но само место нам так понравилось, что мы ни на минуту не усомнились в своем решении ставить палатку именно здесь, под кронами кривых балтийских сосен, у самого гребня, где так хорошо слышно море, где стелятся по ветру гибкие лезвия этой седой длинной травы, которой всегда много на дюнах и которая отлично режет пальцы. Просто именно на этом месте нам вдруг стало спокойно и радостно, и мы захотели здесь остаться. Не пожалели об этом ни разу - нас никто не побеспокоил, в палатку никто не залез в наше отсутствие, все вещи и продукты оставались в неприкосновенности.
За первые две недели мы совершенно освоились, наслаждаясь прекрасной погодой и покоем. Я просыпался первым, натягивал шорты и спускался к морю, чтобы пробежаться по тугому песку вдоль прибоя, пока солнце не поднялось высоко. Несмотря на жару, вода была ледяной, обычное дело на Балтике. Так что в воду я не лез глубже, чем по колено. А чаще просто убегал по берегу вон до той сосны и еще немного, а до того камня, до той коряги, до того ДОТа, оставшегося от немецких укреплений времен второй мировой... Далеко убегал, не торопясь и не принуждая себя, наслаждаясь бегом, ветром, мокрыми песком, ледяными брызгами по ногами, тонкими прозрачными облачками в голубом небе, кронами сосен над дюнами, рассыпанными по песку плетенками чаячьих следов... Потом собирал в кулак мелкие крошки янтаря, постепенно продвигаясь в сторону нашей палатки, и так возвращался обратно, к тебе.
Мы шли варить кофе в бывший детский сад, где снимали крошечную комнатку в качестве склада ценных вещей и документов - и на случай совсем уж непотребного ненастья. Мы ночевали там только один раз, когда только приехали, на армейской двухъярусной железной кровати, возможно, тоже оставшейся со времен второй мировой. Нам не понравилось, мы решили, что ни ветер, ни холод не заставят нас сменить нашу уютную палатку на каменный мешок в пустом доме, будем держаться во что бы то ни стало. И держались. А в детский сад ходили пару раз в день - приготовить горячей еды, вымыть голову, сварить кофе. Ходьбы было на десять минут, не имело смысла затеваться с котелками и кострами на ветру среди сосен.
Дни проводили в блаженном безделье, валяясь под соснами, бродя по косе, читая, собирая янтарь, изредка переправлялись на пароме через залив в Балтийск, за продуктами. Вечером торжественно провожали солнце, залезали в палатку, обнимались, засыпали.
Я засыпал первым, потому что я всегда засыпаю первым, и просыпаюсь тоже. Такое устройство организма. И это хорошо, потому что можно не встречаться с темнотой один на один. Пока кто-то еще не спит кроме меня - страха нет.
Но однажды мне не повезло, с этого, собственно, и начинается история про чупакабру.
Чупакабра пришла в ночь с субботы на воскресенье, когда стояла отвратительная погода. Ветер шумел в кронах сосен, в кустах шиповника. Палатка гудела, вздрагивая от его ударов. Небо было хмурым еще с утра, и приехавшие накануне отдыхающие к обеду, ежась, складывали палатки, убирали в багажник гамаки, надувные матрасы, походные плитки, пледы и складные кресла. Почему-то и те наши соседи, которые стояли постоянным лагерем справа и слева от нас, тоже сложились, упаковались и исчезли в сумерках. Мы остались одни между морем и лесом.
И ничего страшного, до обитаемых областей в любую сторону минут десять хода, со стороны залива наверняка осталось еще несколько палаток, да и вообще, какие могут быть проблемы? Просто погода была уж очень неприятная: слишком мрачные тучи, слишком тяжелый, тугой ветер, низко гудевший в соснах, слишком свинцовый оттенок длинных волн, невысоких, но каких-то очень угрюмых, монотонно накатывающих на унылый серый берег. И заката не было: серое и свинцовое все темнело, темнело, пока не стемнело совсем.
И ты заснул почти сразу. А мне не спалось. Какая-то смутная тревога бродила в организме, теребила, бодрила не по-хорошему.
Казалось, в темноте за тонкими стенками палатки непременно должно бродить что-то неведомое и угрожающее. Почему-то. Впервые за все время на косе мне стало страшно. Почему-то. Необъяснимо. Неотвязно.
Почему-то я вдруг знал, что оно там. То есть, конечно, мой рациональный ум понимал, что ничего такого нет и не может быть, потому что не бывает. А другой, не рациональный, тихонько шепнул: ну а вдруг?
Да ладно, что там может быть?
Неизвестно!
И это самое неприятное.
А палатка тоненькая, а вокруг людей никого. И единственный, с кем можно обсудить надвигающуюся опасность и способы спасения от нее (кто обнимает и скажет, что все в порядке, спи, все хорошо), - сам спит.
И я бы разбудил тебя, но тут-то началось самое пугающее. Где-то в глубине леса кто-то простучал по стволу дерева короткую дробь. И еще раз, уже ближе. И вот совсем рядом с палаткой. Опять отдалился и забарабанил по дереву. И опять. Приблизился. Удалился. Зашел с другой стороны.
И я с абсолютной уверенностью, какая бывает у внезапно и безосновательно испуганного человека, вдруг понял, что это она. Чупакабра.
Не имеет смысла спрашивать, почему я решил, что это она. Я просто знал. Больше некому. Только чупакабра могла бродить среди кривых приземистых сосен между Балтийским морем и Вислинским заливом, шурша серой травой дюн, обрывая цветущие ветки шиповника, подбирая коряги и стуча ими по стволам.
Я лежал, почти не дыша. Понимал, что нахожусь в плену у разбушевавшегося воображения, и боялся пошевелиться. Ждал, как решится наша судьба: набредет ли чупакабра на нашу палатку, учует ли наш запах в потоках морского ветра или пропустит по счастливой случайности, пройдет мимо, не заметит?
Я разбудил бы тебя в любом другом случае. Но чупакабра... Я понимал, что от нее мы защититься не можем никак. И будить тебя не надо: ты ведь боишься чупакабры, а я - нет, так что мой страх - это простой страх, обычный, а тебе будет намного мучительнее лежать в темноте, слышать ее стук в темноте, бояться не просто страхом, а страхом того самого страшного, что тебе и так всегда заранее было страшно. Я-то знаю, каково оно: бояться того, чего не может быть, но что, кажется, на самом деле есть и сейчас придет за тобой. Я сам всю жизнь в темноте боюсь именно этого. Только что не чупакабры. Кое-кого пострашнее. Но сейчас здесь у нас чупакабра, так уж получилось.
И я решил, что даже если она придет погубить нас, пусть ты хотя бы напоследок поспишь спокойно, без страха. А я уж как-нибудь. Может, пронесет еще. Может, и не найдет нас.
А чупакабра бродила по лесу и стучала, стучала по стволам - то там, то здесь, то правее, то левее, то совсем рядом с палаткой. Этот стук, раздававшийся то с одной, то с другой стороны, на самом был мне знаком. Каждый день мы слышали его, каждый вечер, и ночью тоже. Дизельные двигатели катеров постукивают так, и над водой звук летит далеко, подхватывается эхом между сосен, вязнет в дюнах, мечется над косой то и дело. Привычный, уютный звук. Но в эту ненастную ночь я не узнавал его. Он был слишком "деревянный", раздавался слишком близко.
Я лежал и боялся всю ночь. На самом деле, наверное, едва ли полчаса. Когда заснуть не получается, время тянется и летит одинаково неуловимо, как его измерить? Чем? Уж точно не минутами, не бегом стрелки. По-другому оно течет, и это не имеет никакого отношения к физическим величинам, к эталонам в Палате мер и весов.
Чупакабра все не приходила, я устал от страха и уснул. Проснулся, когда в было уже светло, ветер утих и только немного покачивал стенки, шуршал песком, море накатывалось на берег и шумело так мирно, спокойно. Я вздохнул с облегчением: не нашла.
Выбрался из палатки, натянул шорты и толстовку, осмотрел песок, понимая, что не найду ничьих ночных следов, но все-таки, на всякий случай... И побежал вниз, к морю, к холодной тугой полосе, где прямо под ноги накатывают тонкие краешки волн, холодные, прозрачные, как будто стеклянные.
И это такое блаженство - разбивать это стекло босыми пятками и лететь вдоль качающейся серой воды, вдоль серых дюн под серыми тучами, и серый ветер в лицо, и это самый прекрасный, самый любимый пейзаж, и в холодном воздухе так сильно и крепко дышится, и так трезво понятно и видно все вокруг и внутри, и никакой, никакой чупакабры не бывает, какое счастье, что на самом деле я это прекрасно знаю и ни капли ее не боюсь.
Ленточки
Вот что еще я хочу рассказать тебе. Вдруг ты не вспомнишь.
Я впервые увидел тебя, когда открыл дверь квартиры, в которой жил тогда. Ты позвонил в дверь, а я открыл - и увидел тебя.
Это был мой день рождения, и я написал в блоге: приходите, кто хочет, заодно и познакомимся. Вот ты и пришел. Шесть лет до этого дня ты наблюдал за моей жизнью издалека. Шесть лет. Шесть.
Уму непостижимо.
Ты хотел подойти еще тогда, когда вышла моя первая книжка, ты прочитал ее еще когда она была просто еще одним текстом в интернете, сколько их таких, но ты прочитал - запомнил - нашел мое обиталище в сети, хотел подойти, когда я сидел у стенда издательства на книжной выставке, даже приехал на ВДНХ, даже пришел в нужный павильон, даже нашел стенд.
И не подошел ко мне.
И еще шесть лет не подходил, не писал, не сделал ни одного шага в мою сторону. Только следил издалека. Я ничего не знал об этом.
Я потом-потом узнал, после, уже когда мы были вместе - ты сам рассказал мне об этом. Я был в ярости.
Но, может быть, ты и в этом был прав. Во многих твоих поступках присутствует чуждая мне, но безупречная логика. Я не понимаю их, зверею от непонимания, бешусь - а потом вдруг понимаю. После, когда все нити сходятся в один аккуратный, удивительно уместный и крепкий узел.
Может быть, тогда мы стали бы друг для друга совсем не тем, чем стали, не теми, кем оказались в конце концов, когда я позвал тебя после двух лет случайных редких встреч.
Но сначала был тот апрельский день десятого года, и впереди маячило людоедски знойное, дымное, ядовитое лето, а пока еще была весна, и я отмечал свой день рождения, и пригласил всех, кто хочет прийти.
Вот ты и пришел.
Слава богу.
Мог бы и тогда не прийти.
Как я благодарен тебе, что ты пришел тогда. Как я зол, что не пришел на шесть лет раньше.
Ты говоришь, что тогда было слишком рано, что те мы, какие были за шесть лет до первой встречи, другу другу ничего хорошего бы не принесли, не смогли бы дать. Я понимаю, что отчасти ты прав. Но ведь могло быть и иначе? Мы могли бы взрослеть вместе, учиться уму-разуму вместе, открывать наши истории - бок о бок, рука в руке, плечом к плечу.
Также за эти шесть лет, что шел ко мне по длинной кружной траектории, ты успел дважды перенести тяжелые, опасные болезни, один раз был прооперирован буквально в последние сутки, когда это еще имело смысл, перенес химиотерапию и облучение, и мне ужасно думать, что меня не было рядом с тобой, что ты шел через все это без меня.
И я думаю: ты пощадил меня. Только твоя последняя болезнь досталась мне в руки, и, может быть, только поэтому мне хватило сил стоять до конца, не сбежать, не отступить, не оставить тебя, не покинуть до последней минуты.
Правда, правда, как можно знать? Как я могу быть уверен, что не сбежал бы? Я хотел бы думать, что устоял бы, но как я могу быть в этом уверен? Кто бы мог быть уверен?
Но я не знал ничего этого тогда, когда ты пришел в первый раз, все-таки пришел, пришел ко мне: познакомиться.
Заодно познакомился с тем, кто стал твоим партнером на ближайшие два года. Вот дела!
Но я тогда был с тем, кого любил, по доброй воле, по собственному выбору. Мы познакомились через неделю после того, как ты не подошел ко мне на той книжной выставке, и прожили вместе восемь лет. Те самые шесть и еще два после нашей с тобой первой встречи.
И я любил, и был честно с ним.
Но ты. С первого взгляда. В самое сердце.
Вот так: открываю дверь - а на пороге ты. Лысый, еще не обросший после химии. Глаза. Эти твои глаза, погибель моя, исцеление мое. И улыбка, от которой у меня до сих пор сердце останавливается. Только теперь я ее вижу на фотографиях, исключительно.
Имя - не паспортное, по собственному выбору взятое, короткое: в один звонкий слог.
Привет, сказал я. Мамочки, сказало сердце. Спасите-помогите.
Не-а, не помогло.
Ну и мы вроде бы подружились. Но не очень, потому что не выходило. Так и кружили друг вокруг друга, то чуть-чуть приближались, то расходились подальше. Все не получалось найти то расстояние, на котором могли бы удержаться, не убегая и не падая друг другу в объятия.
Так и не нашли никогда.
Ближе, ближе, еще ближе - это единственное расстояние, на котором наши орбиты могли быть достаточно устойчивы. Ближе, но не сливаясь в одно. Ближе, порой проходя насквозь, и все же отдельные, отличные друг от друга, непохожие, разные до противоположности. Как ладони.
Но мы честно пытались, все доступные варианты испробовали.
Помнишь, как в начале мая... Ты помнишь? Ну, в любом случае, я люблю вспоминать эту историю, смешную и трогательную, как все наши истории. Так что я расскажу.
Однажды в начале мая мы с тобой гуляли в парке по соседству с тем домом, где я с моим милым партнером - действительно милым, я же его любил, и до сих пор люблю, другой любовью, но все равно.
Знаешь, вот сейчас я написал это "до сих пор" и остановился. Потому что это те самые слова, которые мне предложила сказать моя психотерапевт, только она предложила сказать их про тебя. Сначала она спросила меня: ты его любил? Я помотал головой. Как это - любил? Сказал: люблю. Тогда она спросила: можешь сказать "я до сих пор его люблю"? Могу, ответил я. Сказать могу. Но я не понимаю, что это значит. Как это - до сих пор? Какой смысл в этих словах? Я не понимаю. Как будто уже должен прекратить, а продолжаю. Но нет. Просто люблю. В настоящем времени. В настоящем. В неподдельном, в подлинном, в реальном времени.
Почему же про тогдашнего моего партнера, который мне мил до сих пор (и опять это "до сих пор"!), я могу так сказать - легко, естественно, не задумываясь? А про тебя - нет.
Как будто уже должен прекратить. Как будто это "до сих пор" описывает некоторое противоречие. Так не должно быть, а я до сих пор...
А тебя - не до сих пор. И не все еще. А просто вот. Вот. Так вот: мы гуляли в парке через дорогу от дома, где я жил с моим партнером.
Мы недавно познакомились, виделись пару раз - гуляли вместе, и не только вдвоем. У нас не было никаких совместных планов, кроме прогулок и поговорить. У меня был партнер. У тебя был партнер - тот самый, с которым ты познакомился на моем дне рождения. Или тогда вы еще не были вместе, только приглядывались друг к другу? Уже не разобраться. Тебя здесь нет, я сам не помню, к нему спрашивать не пойду. Ладно, так или иначе - у меня-то партнер точно был. Мы с тобой просто гуляли в парке.
Был май, тепло, свежая зелень вокруг, мягкие листья, яркий свет. Мы свернули в боковую аллею и остановились. На ветках черемухового деревца, которое стояло чуть в стороне от тропы, трепетали разноцветные ленточки. А ниже был привязан целый пучок их и приколота бумажка, а на ней - написано, что можно взять любую ленточку и, загадав желание, привязать на ветку.
И мы взяли каждый по красной ленточке и привязали. Потом ты рассказал мне, что загадал найти надежного партнера. Я загадал то же самое. Тогда мы этого не знали. Мы ничего еще не знали тогда. Просто каждый взял красную ленточку и привязал к тонкой черемуховой ветке, вот и всё.
Потом произошло много разных событий и мы почти потеряли друг друга из вида. Оба расстались со своими партнерами, оба ходили на терапию, оба учились в гештальте, переезжали в другие квартиры...
Два года прошло.
Сегодня я проходил мимо того места, где я поцеловал тебя в первый раз - мимолетно, в щеку, как старого друга. Сам от себя не ожидал. Просто узнал, что ты расстался с партнером, а сам в это время обживался на новом месте, тоже один... И написал тебе, и пригласил в гости, вышел встречать на остановку. Был ноябрь, вечер, темно на улице, ты перешел через дорогу и оказался прямо передо мной, и я быстро обнял тебя, как долгожданного друга, и коснулся губами щеки. Ты удивился, не поверил, я смутился, не решился ничего важного сказать в эту еще одну первую встречу. Но все уже началось, мы не отступили и не оступились, а где оступились - удержались друг за друга, и все стало так, как стало.
А потом, знаешь, потом ты умер, но об этом я тебе уже рассказывал.
И вот ты сейчас здесь. Вот здесь, прямо здесь. На фотографиях, которые я не расставляю по всему дому, но бережно храню в компьютере, на планшете, в телефоне. Незримо - во всех тех местах, где мы гуляли вместе, куда ездили вместе, где сидели вместе, где стояли вместе. И в этой книге, которую я медленно и мучительно пишу - письмо за письмом, история за историей. Как будто я собираю для тебя шпаргалки, чтобы тебе было легче ответить самому себе, кто ты, когда у тебя возникнет такая надобность. И одновременно - как будто я сохраняю тебя в этом тексте, воссоздаю твой облик и образ, твою историю, самого тебя. И ты здесь есть, прямо здесь. Больше нигде.
Вот я и хочу спросить: что ты здесь делаешь до сих пор? Что ты здесь забыл?
А ты ответишь - всё... Всё забыл. Всё, что здесь записано и не записано.
Хорошо. Ладно. Вот, я рассказал. Теперь вспомнил? Вспомнил?
И что ты здесь делаешь до сих пор? Чего ждешь? И сколько собираешься ждать на этот раз? Еще шесть лет?
Да я взбешусь, я разорвусь на части от горя, от гнева, от нетерпения. Время - это не на часах. Это прямо по сердцу, это сквозь душу, это так больно. Мы уже повзрослели - у нас есть опыт твоей смерти и опыт нашей жизни вдвоем, и я не знаю, что больше способствует взрослению. Мы достаточно хороши друг для друга. Нечего тянуть, нечего ждать, когда станем лучше. Хороши.
Поэтому, где бы ты ни был, чем бы ни занимался, как только прочитаешь эти слова - бросай все, вставай, иди искать меня. Иди туда, где я.
А здесь тебе нечего делать. Уходи из моей книги. Уходи отсюда.
Иди сюда.
В очереди
Я хочу рассказать, как мне страшно ждать тебя.
Сейчас я сижу на той самой веранде, где серые доски - я рассказывал о них в одном из предыдущих писем. Я сижу здесь, смотрю на эти доски, собираюсь с духом. Трудно говорить о таких вещах. Но я привык называть трудные вещи вслух, привык требовать от себя этого. И от других тоже. Что, несомненно, делает мою компанию не самой уютной для непривычного к таким вещам человека. От трудных вещей хочется отвернуться. Хочется скрыться от них, скрыть от себя их существование - в мире и особенно в себе самом. И я в целом за то, чтобы не трогать их лишний раз. Вопрос только в том, какой раз считать лишним - и вот тут чаще всего мнения расходятся.
Я думаю, что бывают действия, для выполнения которых можно обойтись без прикосновения к трудным вещам. Поздороваться мимоходом можно, и не заглядывая глубоко в свое нутро, и не стараясь отдать себе отчет в переживаемых чувствах. Договориться о том, что приготовить на ужин или какого пива к этому ужину взять, можно и без того, чтобы внимательно смотреть друг другу в глаза. Не обязательно признавать, что ты сейчас в ярости, или испуган, или обижен, или расстроен, если нет нужды в искренности и честном уважении к собеседнику. Можно годами жить, не соприкасаясь душами. И когда запрещено быть злым и гневным, когда унизительно быть расстроенным и несчастным, когда нельзя бояться или обижаться - тогда хроническое несоприкосновение душ становится спасением, убежищем.
читать дальшеНа самом деле мне тоже нельзя плакать. И бояться запрещено. И быть рассеянным, усталым, небезупречным, уязвимым - серьезная провинность. Преступление. И я готов защищаться от наказания любым способом - хотя бы отрицать страх, обиду, гнев, печаль, усталость, тревогу. Я тоже этого хочу, по крайней мере, мне хочется этого. Но я-то на этом не заканчиваюсь. Есть и другой я. И вот его желание честности и справедливости, его жажда жизни и свободного дыхания настолько сильнее этих запретов, трусости, слабости, желания защититься, что я, который принимает решения, скрепя сердце признаю свои слабости и свою уязвимость, из которой происходят и страх, и обида, и гнев. Признаю вслух и жду того же от человека, с кем хотел бы обниматься душой.
И раз я жду этого и считаю необходимым - значит, я сам, в первую очередь, должен это выполнять.
И зачем я это объясняю тебе? Ты и так знаешь. И вообще это о другом.
А просто я боюсь начинать говорить о тех трудных вещах, других трудных вещах. И пытаюсь увильнуть от этого. Бессознательно, разумеется. Но теперь, когда я это заметил, деваться мне уже некуда: придется начинать говорить прямо. Ну, говорю.
Ждать тебя - это ждать чьей-то смерти. Надеться на встречу - надеяться, что кто-то умрет.
Потому что ты можешь снова оказаться здесь, без того чтобы родиться и вырасти заново, только если чья-то душа откажется жить. Так бывает, и бывает, что весь человек не умирает от этого, а только душа закрывается, как цветок, и больше не показывается наружу. А тело остается, тело живо. И другая душа может занять ее место и жить здесь - уже не ее, а свою жизнь. Подхватить чужую биографию, принять чужие обстоятельства жизни, освоиться с новой внешностью, обжиться, обустроиться. Почему бы нет.
Это как трансплантация жизненно-важных органов. Сердца, например.
Для того, чтобы ты жил, кто-то должен умереть.
Это не почка, чтобы одну можно было оставить себе, а другую отдать нуждающемуся в ней. Не печень, от которой можно отрезать кусок. Не костный мозг. Не кровь.
Это как сердце - поделиться нельзя, можно только отдать: целое, всё, насовсем.
Трудно говорить об этом, правда?
Это как сердце. Это вся жизнь.
Нет, я понял. Я не зря говорил о тех трудных вещах, которые в отношениях между людьми. Мне показалось, что это не про то, о чем я на самом деле хочу или должен говорить, что я просто ушел в сторону. Но это про то же самое. Только не в отношениях между людьми, а в отношениях с миром, с жизнью, судьбой. С богом. Важно отдавать себе отчет в том, чего именно хочешь, чего именно просишь. Тогда ты честен. Тогда ты прикасаешься.
Прикасаешься к себе - и можешь прикоснуться собой. Тогда ты живешь. И кто бы ни спросил тебя: что ты делаешь? - или даже: ты что творишь? - ты можешь ответить честно и твердо.
Я требую от себя отвечать честно и твердо на такие вопросы. Что я делаю? Я жду тебя. Если вдруг ты смог бы прийти, то только в том случае, если какая-то душа не выдержит испытаний - погибнет в столкновении с жизнью, как погибают в столкновении поездов, в автокатастрофах, от болезней, от землетрясений, от войн, от убийств. Это происходит каждую минуту, каждую секунду на земле.
И в это же время другие люди ожидают шанса выжить, если кто-то, подходящий по определенным критериям, умрет раньше их. Существуют очереди на почки, легкие, кожу, кости, сердца... Они уже не пригодятся тем, кто погиб. Но могут пригодиться тем, кто еще мог бы жить, будь его органы здоровы.
Я не думаю, что те, кто ждет пересадки, сами больные или их близкие, молятся о том, чтобы кто-то подходящий погиб. Я верю, что они молятся о том, чтобы у тех, кто все равно погиб, оказались подходящие им группа крови, резус-фактор или что там сейчас проверяют, чтобы совпало.
Так и я.
И это все равно ужасно. Все равно ужасно.
Я хотел бы придумать так, что, если время устроено сложнее, чем мы полагаем, и если оно нелинейно, или тут можно подставить еще какую-нибудь хитро закрученную псевдонаучную идею, и если бы было так, то ты мог бы отправиться во времени назад и родиться за много лет до этой своей смерти, и теперь уже быть взрослым, искать меня - и вот-вот найти. Хотел бы придумать так и поверить в это. Придумать получилось. Поверить очень хочется, но не выходит.
И тогда я говорю себе: пустые фантазии, страшненькие, но безвредные. Я говорю себе: ты ведь и сам знаешь, что есть такая фаза в процессе переживания утраты: отрицание. И ты всячески пытаешься отрицать необратимость смерти, пытаешься отменить, уничтожить смерть и разлуку.
Конечно, это так, так и есть.
Я знаю.
Только все равно, даже когда я так думаю, ты-то помни и не сомневайся: я тебя жду. Даже зная, что это просто защита от отчаяния, призрачная крепость, ненадежное укрытие от невыносимой боли. Иллюзия, которую я поддерживаю, чтобы не прикасаться к ужасу.
Я тебя жду. Мне все равно, возможно или невозможно на самом деле, чтобы ты пришел - тем или иным способом. Без разницы. Я, кажется, уже говорил: я не знаю, как устроен мир, и не смогу узнать этого, может быть, никогда. Не я управляю миром. Не я отвечаю за него - с его смертями, болезнями, автокатастрофами, землетрясениями, тайфунами, цунами, войнами. Я ничего не могу с этим сделать.
Но вот есть я, и хотя лишь очень малой частью себя я могу по-настоящему управлять, такая часть есть. И вот этой частью, которая у меня действительно есть, я жду тебя. И мне действительно без разницы, возможно это или нет. Я так выбрал, и всё.
Если можешь и если хочешь - только в этом случае - иди ко мне.
Я жду.
Поединок
Я тебе еще кое-что страшное не рассказал. А надо бы.
В прошлом письме я остановился на том, что выбрал ждать - независимо ни от чего.
Не скажу, что это "я выбрал" далось мне легко, или что далось трудно, но сразу.
И не легко, и не сразу.
Сначала я твердил: иди куда хочешь, что равнялось - уходи. Уходи, а я продолжу жизнь без тебя, так, как я могу жить без тебя. Потом ты пришел - или мне так показалось, но это изменило все. Мне показалось, что ты ждешь от меня других слов вслед тебе, другого напутствия. И я сказал то, что было во мне под прочным слоем долженствования. Высказал то, что прятал от самого себя, как недолжное и потому - недопустимое.
Потом я метался, пытаюсь подтвердить или опровергнуть основания, на которых я построил свою решимость ждать тебя обратно. Мне было легко сделать как то, так и другое. Аргументы за и против сами росли из моей головы, как то вишневое деревце из раненого оленя. Росли, ветвились, переплетались, перепутывались, и вот уже любой мог свидетельствовать в пользу противоположных точек зрения - в зависимости от того, как его повернуть. Легко.
Безвыходность и безысходность поглощали меня.
читать дальшеПотом я обнаружил, что смотрю вокруг голодными глазами, примериваю свои надежды к друзьям и знакомым, к любому близкому, к любому дальнему: а не он ли может стать донором? Не он ли станет вратами, через которые ты придешь ко мне? Не этот ли согласится пожертвовать собой? Не терзает ли его неисцелимая боль, от которой он рад будет избавиться любой ценой, хоть бы и такой?
Нет, не весь я был поглощен. Разумеется, не весь. Ты меня знаешь. Тот, кого ты знаешь, абсолютно точно не мог быть полностью поглощен этим. Но ужасный голос был такой громкий, что я порой слышал в себе только его. И ужасался. А голос этот твердил, что согласен на любую цену, то есть - что готов заплатить любым из моих близких за встречу с тобой.
Но всегда был тот, кто ужасался, он оставался всегда. Не мог перекричать того, другого меня. Не мог его заткнуть, остановить его горячую, захлебывающуюся речь внутри меня. Но и говорить наружу ему не давал.
Так я разрывался надвое, кричал и зажимал рот руками, грыз свои же ладони, и еще крепче прижимал их ко рту.
Не знаю, чем бы это кончилось, каким ужасом и падением, но у меня действительно замечательные друзья. Один из них просто (о, это "просто"!) сидел со мной пару часов, пока я по слову, по полслова выцеживал из себя ад и яд. Нет, я ни разу не высказал вслух полностью всего кошмара, бушевавшего во мне. Но я нарезал вокруг его середины достаточно кругов, и достаточно близко, чтобы дать понять - и быть понятым. Надеюсь, что так, хотя я не отважился проверить, переспросить...
Но все же я говорил о себе как о том, который ненавидит всех, кто не ты, за то, что они - не ты. Понемногу, со слезами и рычанием, я выпускал из себя составные части яда. И хотя самую ядовитую часть я удерживал в себе, все же мне стало легче.
А когда мне стало легче, я - тот, кто ужасался все это время, - вдруг вспомнил о тебе. Вспомнил! Хотя тот ужасный голос только и говорил о тебе, тебя в его речах не было. Был предмет в виде тебя, и только. Был муляж тебя, пустой внутри. Сам ты в его интересы не входил, так получается?
Но я смог вспомнить - и сразу засмеялся. Потому что ты засиял, как ты умеешь сиять достоинством и благородством. А тот, жадный и подлый, в один миг оказался пустым. Его яд потерял свою силу мгновенно.
Я просто (просто!) почувствовал тебя - в себе, в своей памяти, в самой сердцевине моего знания о тебе. И там ты был такой, какой ты есть. И ты, какой ты есть на самом деле, никогда не принял бы ничего подлого. Никогда не согласился бы на такое и не принял бы от меня такой "подарок". Даже если бы я мог каким-то образом склонить кого-то из своих друзей отказаться от жизни в твою пользу, это ничего бы не дало.
И ужасная часть, нашептывавшая мне ужасные вещи, кричавшая мне их, вопившая во мне, тут же исчезла перед лицом реальности. Смех заглушил ее голос, и больше я его не слышал.
Вот после этого всего я уже действительно выбрал. Наверное, это было необходимое условие для настоящего выбора - выдержать такой вот поединок внутри себя. Хотя - какой же это поединок, если нас снова было двое по эту сторону. Ты на моей стороне. Я на твоей.
И это все, что нужно знать обо мне и о тебе, на самом деле. Остальное просто следует из этого.
Приметы и доказательства
Пишу тебе, чтобы рассказать о том, что я понял не так давно, и мне самому удивительно, что мне понадобилось столько времени на понимание такой простой и очевидной вещи, но вот же, понадобилось. Я хочу рассказать тебе об этом, чтобы ты точно знал: я уже понимаю это.
Сестра моя беспокоилась, не стану ли я жертвой самозванца.
Она сказала: я так откровенно говорю, что жду тебя, что буквально провоцирую каких-нибудь неадекватных или недоброжелательных людей втереться ко мне в доверие и занять твое место - или посмеяться надо мной.
Я сказал ей тогда, что у меня пенелопиных кроватей полны карманы.
На случай, если ты вдруг не помнишь, это когда Одиссей вернулся после двадцатилетнего отсутствия, и Пенелопа велела передвинуть их брачное в другой покой. Это была ловушка для самозванца. Но Одиссей-то знал, что кровать из спальни вынести невозможно: спальня сама построена вокруг огромного пня древней маслины, которую он срубил, чтобы соорудить достойное царственной четы ложе. Этого осталось тайной для всех, кроме них двоих, и Одиссей теперь напомнил ей об этом, и так Пенелопа признала в постаревшем страннике своего супруга.
Вот и у меня много такого, что я знаю, но никому не расскажу, а ты - ты, может быть, это будешь помнить. Так я сказал сестре. Я помню много чего такого, что знаем только ты и я, больше никто. И я могу ловко ввернуть в разговоре какое-нибудь словечко, или вопрос, или рассказать какую-нибудь нашу историю, слегка исказив ее, и ты-то заметишь искажение, а неадекватный или злонамеренный самозванец - нет.
Честно говоря, я не думал, что все это мне вообще понадобится, потому что - ну кому я нужен, а? Сестра вот спросила, я и придумал, я же предусмотрительный, вменяемый, разумный. А так-то, понятное дело, ничего такого не понадобится. Но если вдруг - такое совершенно умозрительное если-если, если-пре-если - чего только не бывает в этом удивительном мире! - вдруг такой сумасшедший или злонамеренный найдется, то ему меня не провести.
читать дальшеТак я думал и чувствовал себя спокойно и уверенно: у меня была стопроцентно надежная защита от самозванцев.
И только спустя некоторое время я усомнился: а вдруг ты ничего помнить не будешь? Придешь ко мне, а помнить не будешь. Может быть, будешь чувствовать, что между нами что-то большое и важное. Может быть, даже вспомнишь мой смех и мои особенные взгляды и выражения лица. Но, допустим, не будешь знать, откуда они тебе знакомы. Или даже будешь знать, что ты - это ты, но кто такой этот ты? И что было такого, чтобы вспомнить и предъявить как доказательство, как удостоверение личности? Какие факты, события, слова и действия, случаи из жизни, важные разговоры, ссоры и примирения, расставания и встречи? Что ты любил на завтрак? А на ужин? Кофе или чай? Кефир или простокваша? Семечки или чипсы? Велосипед или самокат? Море или озеро? Плавать или бегать? Кино или книги? Бесконечно... Что ты сказал мне на прощание?
Да как ты можешь это помнить, если был уже почти не здесь... Может быть, сам не понимал, что говоришь. Что за ревизию ты проводил, как ты сказал в последние минуты? Или инвентаризацию? Видишь, я там был, и я не умирал, я был в порядке, но я не помню, какое слово ты сказал. И как бы мог помнить ты?
Хотя с тебя станется.
Все равно, это так ненадежно и зыбко,
А потом я понял, что не могу полагаться на такие приметы вообще.
Представь, я подружился с человеком, который так же, как ты любит семечки и редис, хрящики и прижарочки со сковороды, так же относится к одежде: за невозможностью одеваться как хочет - одевается просто никак, сам не свой до инструментов, и руки у него растут откуда надо.
И многое другое.
Эти подробности открывались постепенно, пока он, встав рядом, поддерживал меня с той же щедростью и надежностью, как ты. И я каждый раз замирал и не мог дышать от боли, натыкаясь на них как на шипы. Когда какое-нибудь слово или жест повторяли твои, когда простые и эффективные практические решения напоминали мне твой подход к поблемам, когда оказалось, что и он знает не понаслышке о некоторых болезнях души, я останавливался в недоумении: как может он столько знать и уметь из того, что знал и умел в этом мире ты? Как может он получать удовольствие от того же, что и ты? Как может думать твоими мыслями и решать задачи твоими действиями? Как может быть таким же основательным, таким же запасливым, так же методично поддерживать порядок в своих запасах, как ты, как ты?
Не удивительно было бы встретить в каком-то человеке любое из твоих больших и важных качеств. Ум, честность, достоинство, доброта, равно как и скрытность, обидчивость и память на обиды в той или иной степени свойственны многим людям, в них нет ничего оригинального. В конце концов, мы все здесь так или иначе человеки, и набор человеческих качеств не так уж велик, их сочетания должны повторяться, и только пропорции, в которых они сочетаются, различны. Но мелочи - вкусы и предпочтения, привычки и слабости, милые и неприятные манеры и повадки, - они ведь так прихотливо собираются, они необязательны и по большому счету не важны. Мне казалось, что именно необязательность и делает их настолько значимыми для определения индивидуальности. Определенный набор таких маленьких необязательных штрихов как раз и создает неповторимость.
И вдруг я увидел, что нет. Все эти маленькие милые штрихи - семечки и редис, умелые руки и запасливость, хрящики и прижарочки, любовь к инструментам и пренебрежение к одежде - все они на месте, все сложены в до оторопи похожий узор. А также достоинство и благородство, здравый смыл и настороженное внимание к новому, отвага и стойкость, терпение и верность своим убеждениям.
И, кроме того, он обнимает так же крепко, как ты, когда я сжимаюсь и скручиваюсь, когда плачу и кричу от боли. И я с ним чувствую себя так же свободно и уютно, так же защищенно и спокойно, как с тобой.
Поразительно, что при всем этом он - не ты. Это настолько же очевидно, насколько странно. Так много общего, так много сходства. Тем не менее, вы два разных человека.
И я бы не удивлялся, если бы речь шла только о достоинстве и отваге, об этом. Но редис! Но хрящики! Это уж слишком!
И тем не менее.
Вот что открыло мне истину, простую и непреложную, как черенок лопаты: нет ни одного надежного доказательства, ни одной верной приметы, ни одного безупречного способа узнать тебя, когда я тебя встречу. И за это еще я благодарен этому человеку, прекрасному, как ты, но не такому, как ты, все равно. Я благодарен ему за многое, и еще за это. Это - бесценно.
Что делала бы Пенелопа, если бы у нее в запасе не было такой надежной ловушки для самозванца? Что она делала бы, если бы боялась обмана скорее от себя самой, чем от злонамеренного или душевнобольного незнакомца?
Откуда мне знать, что делала бы Пенелопа! Может быть, у этой задачи вообще нет решения. Может быть, мне никогда и не понадобится ее решать.
Но я надеюсь, что понадобится. Я не верю, я верю, я люблю, я надеюсь.
И с этой надеждой рядом, такая же крепкая, такая же ни на чем не основанная, во мне покоится уверенность: я тебя узнаю. Просто потому что ты это ты, роза это роза это роза, а ты это ты это ты. Нет других доказательств, примет и аргументов. В этот раз я ведь узнал тебя уже? Вот и опять узнаю. Как мне тебя не узнать? Вот вопрос, риторический вопрос, который больше любого ответа. Правильный диалог должен быть таким:
- Как ты сможешь его узнать?
- А как я смогу его не узнать?
Ты знаешь, что я написал тринадцать песен для тебя? Ты еще ни одной не слышал. А если и слышал, то не так, как слышим мы здесь в этом мире этими смешными завитками, которые у нас по бокам головы. Разве ты не хочешь послушать мои тринадцать песен? Учти, их будет еще больше, если ты задержишься еще надолго. И потом тебе придется слушать их все... Все мои песни о печали и надежде, об отчаянии и упрямстве.
Знаешь, я приехал в Кронштадт специально чтобы спеть их на пристани, где корабли, и мы с твоим братом сидели на старом причале, и я пел их, и вдруг к пирсу подлетела небольшая моторка, и молодой парень перепрыгнул на пирс, а тот, у руля, который остался, сказал ему: ну, давай. И парень побежал в город, а перевозчик развернул лодку и умчался обратно. Мы с твоим братом переглянулись: у обоих было такое чувство, что мы нечаянно подсмотрели какую-то тайну, как будто подглядывали за Хароном. И как будто он сделал что-то... необычное.
А на дальнем берегу залива в небо полетели охапки цветных огней - салют или фейерверк, и мы не знали в честь какого праздника, но сизое вечернее небо расцвело созвездиями, и нам казалось, что это для нас. Сигнал.
Когда уходили, бросили в воду монеты, чтобы вернуться. Я бросил две: еще за тебя.
Понимаешь, не то чтобы я мог сказать, что верю в это. Но, независимо от веры, я жду. Для этого, выходит, и вера не нужна: достаточно любви.
И если ты придешь, я тебя узнаю, а если не придешь - я не обознаюсь, не беспокойся. Тебя ни с кем не спутать. Ни с кем. Только не тебя.
Кричать
Может быть, эти письма есть единственный доступный - не вообще, а именно для меня, - способ протестовать против твоей смерти. Я не могу сотрясать небеса своим воплем. Я не могу расколоть землю ударами кулаков. Я мягкий - состою из воды больше чем наполовину. Из праха земного и воды.
Все, что я могу: говорить с тобой, говорить тебе, писать тебе. Не так, как будто ты жив. Не игнорируя факт твоей смерти. Тогда это была бы ее победа, полная и безоговорочная: мы пытаемся игнорировать то, чему не в силах противостоять. Невозможно противостоять тому, чего не замечаешь. Я - замечаю.
читать дальшеЗамечаю твое отсутствие, ежедневную недостачу, зияющую пустоту в том месте, где должен быть ты. Замечаю твои вещи: одежду, которая больше не нужна тебе, твои трубки, твои ботинки, твои книги, твою гитару, твои одеколоны, твой огромный махровый красный халат с вышитым подобием герба - я сам его нашел для тебя, и он понравился тебе, уютный, теплый, и так подошел к твоим черным кудрям, к твоему серьезному строгому лицу. Я замечаю в магазинах вино, которое тебе нравилось, и сыр, и виноград, и сосиски, и кофе, и кроме того - шампуни и мыло, чашки, рубашки, куртки; замечаю тропинки в парке, где тебе нравилось гулять со мной, берег реки, где ты варил кофе на маленькой газовой горелке, и десяток сосен, возле которых мы часто завтракали в предпоследнее наше лето. Да, приносили походный столик и табуретки, кофе и чай в термосах, бутерброды и творог, оладьи и мед. И завтракали в семь утра в пустом (почти) парке, тем летом, после осени, зимы и весны твоей болезни. К концу лета она вернулась, но это было потом.
Я замечаю всё это на своих местах и замечаю отсутствие тебя.
Я знаю, что ты умер.
И я пишу тебе не как будто живому. Не как будто ты просто уехал.
Я пишу тебе как умершему, которого ждут обратно.
Я жду.
Я люблю тебя, а что такое любовь как не ожидание встречи? Если я люблю - как я могу не ждать?
Какая свобода, сладкая свобода в том чтобы говорить это открыто: я люблю тебя.
Не "все еще люблю", как будто должен бы уже перестать. А - люблю. Сейчас. Всегда.
Всегда и состоит из сейчас, сейчас и сейчас - и так бесконечно. Сейчас я люблю. И в том сейчас, которое было минуту назад, я любил. И буду любить в ближайшем сейчас, не вижу, почему это должно быть иначе. Так, двигаясь из сейчас в сейчас вместе с моей любовью, я иду рука об руку с фактом твоей смерти. Я не могу игнорировать его. Я чувствую его всеми чувствами, всем одиночеством, всей тоской.
И вместе с тем я чувствую любовь - тоже как внешний факт, непреложную данность. Она не зависит от меня. Она существует почти вне меня, лишь пересекаясь со мной, как пересекаются множества: ни она не включает меня полностью, ни я не могу полностью вместить ее.
Но ее много и она сильна.
А я только горсть праха и несколько глотков воды.
Я сдался ей даже без борьбы, потому что я хотел ее владычества. И вот оно надо мной.
Так больно. Такое счастье.
Если боль - это продолжение любви после того, как она потеряла возможность существовать в других формах, то как же мне хотеть, чтобы боль прошла?
Мне говорили, что со временем у меня станет больше воспоминаний, отдельных от тебя, чем тех, которые включают тебя, и тогда станет легче. Но я жил без тебя почти пятьдесят лет, а с тобой только пять. У меня всегда было больше отдельных воспоминаний, чем общих с тобой. И многие из них мне дороги так же, как те, что про тебя. Теперь у меня еще есть опыт, как приходить в те места, где ты был со мной, уже без тебя. И удерживаться от соблазна заорать.
Иногда (раза два-три в иные дни) я вижу какую-то вещь, которая остро напоминает о тебе, о том, что было с тобой, что было при тебе. И боль вонзается - кто чувствовал такое, знает, что это не драматичный образ, а дотошнейший реализм, что боль именно вонзается, неожиданно, с размаху. Боль вонзается, как пика кавалериста на всем скаку. Дыхание перехватывает, под ногами осыпается земля, проваливается пол. Это так внезапно, резко, что громкий крик кажется чем-то естественным и неизбежным. Тогда я, сквозь застрявшее ниже горла дыхание, сквозь оскаленные зубы говорю тихо, почти угрожающе: я буду кричать.
Я буду кричать.
Только один раз я действительно сделал это. На конечной станции метро, почти пустой в очень ранний час, когда с двух сторон одновременно грохотали прибывающие поезда. Люди были, но их было немного и почти все собрались в дальних концах станции, а посередине было пусто, и еще эти поезда, я сам себя почти не слышал, когда кричал. У меня даже не было повода в тот раз. Я просто услышал накатывающий с двух сторон грохот и гул, и мне захотелось орать тоже. И я орал.
Совсем немного по сравнению с тем, сколько мне хочется, но все же. И даже не так громко, как мог бы. Но достаточно громко.
А так-то обычно мне удается удержать крик внутри себя, так что наружу прорывается только это тихое злое "я буду кричать".
Я буду кричать от боли. Я буду кричать от гнева.
Я стараюсь не пугать людей вокруг. Это может сильно испугать, если человек со спокойным, разве что немного печальным лицом вдруг ни с того, ни с сего заорет. Люди ведь не знают, что человек вдруг увидел тот гель для душа, который тебе понравился, и он тогда купил еще целую большую бутылку про запас, потому что эти чертовы бренды постоянно снимают с производства то, что нам нравится больше всего. А ты и первую-то израсходовать не успел.
Люди просто испугаются, потому что орать я буду громко, без стыда, без скромности - если еще раз такая боль вонзится в меня, я могу не удержаться. Обычно удерживаюсь, но однажды могу и не. И заору. Все мои то ли шестьдесят, то ли восемьдесят процентов воды и все остальное - как заорут.
Нельзя же так неожиданно вонзать в человека боль.
По крайней мере, нельзя так неожиданно вонзать боль и надеяться, что человек не заорет.
Человек, который знает, что ты умер, и ждет. И чувствует каждую минуту разлуки, что это разлука. Большая разлука, не как будто уехал, а как будто умер.
Потому что ты умер.
Потому что я люблю.
Две веские причины писать тебе письма.
Осень
Эта осень сводит меня с ума.
Представляешь, я опять пытаюсь разобраться с вещами и привести в порядок все, что осталось от предыдущего куска жизни - от жизни с партнером, очень совместной, очень тесно и крепко сплетенной, и теперь так трудно разобрать, где его, где мое... Я опять пытаюсь устроить свою жизнь в одиночестве, один - заново изучаю свои вкусы, вспоминаю, как спать одному на широкой постели, как валяться полдня одному поперек дивана, как готовить или не готовить, сообразуясь только со своими желаниями, как покупать продукты только для себя, такие и в таком количестве, как удобно мне самому. Я заново обживаюсь в доме, осваиваюсь в нем, изучаю его границы, его вместимость, исследую, как я хочу переставить мебель и от чего избавиться. Я опять то и дело езжу в Зеленоград, представляешь. Опять осмысливаю все, что знаю о своем прошлом, и принимаю решения, как мне с ним обходиться дальше.
Так уже было. Я переехал сюда, расставшись с партнером, которого любил, после семи лет жизни вместе, я изучал себя и свои желания, в режиме дня, я обживал дом, сообразуясь исключительно со своими предпочтениями. Это было ново и странно. Теперь все повторяется. Мне опять ново и странно - больно и удобно одновременно - организовывать свою жизнь по себе. Я даже не знаю порой, куда смотреть, чтобы понять, что еще можно изменить. Я так привык жить с тобой, жить вдвоем. А в последние два года и вовсе очень сильно ориентировался на твои потребности и возможности. Потому что я так выбрал: быть с тобой. А ты болел.
Я сделал тебе предложение еще до диагноза. А ты его принял. Но как-то все было не до того, и так ведь жили вместе и совершенно очевидно были связаны так давно и так крепко, что никакие формальности уже не могли ничего добавить к этому.
Слушай, я засомневался сейчас, я ведь не помню точно - может быть, это ты сделал предложение мне? И с тем же результатом.
Хотя нет.
Но разницы никакой.
читать дальшеМы жили вместе, связанные памятью и любовью, которые и не зависели друг от друга, и питали друг друга, и кусали друг друга за хвост, как те змеи в Аурине. Можно было и дальше ничего не менять.
Но потом ты заболел, и была та зима, когда ты едва мог встать с постели, и мы плакали по ночам, обнявшись, и говорили друг другу, как горячо и нежно любим и как боимся друг друга потерять. Никогда не будет достаточно, сказал ты тогда, и был, как всегда, прав.
Ты лежал, практически прикованный к постели, и я возил тебя на такси на анализы и на химиотерапию, и ждал тебя, наматывая круги по торговому центру неподалеку, пока ты лежал под капельницей, а потом привозил тебя домой и бежал в аптеку, в магазин, снова в аптеку. Снова в магазин, когда ты вдруг говорил, что хочешь что-нибудь съесть такое... неожиданное, чего в доме нет.
Ты ведь понимаешь, что это я не жалуюсь. Знаешь, это такая радость - вспоминать любой из дней, когда ты был рядом, здесь. Такая радость. Слезы на моих глазах сейчас, но сердце блаженно. Любимый... Я жил в страхе и в любви, и ее голос всегда был громче.
Поэтому я не жалуюсь, рассказывая о том, как трудно нам обоим пришлось в ту зиму. Я перебираю свои драгоценности.
Голубой вязаный плед в косичку, который я хотел подарить тебе на Новый год, я купил, зажмурившись: стоил он не то чтобы очень-очень, но для нас в тот момент достаточно дорого и явно не был вещью первой необходимости. Хотя как посмотреть. Ты хотел такой плед, я знал об этом, и куда уж было откладывать его приобретение, до каких лучших времен? Я даже до Нового года не стал ждать: пока нес его из магазина, решил, что до праздника еще две недели, а кто знает, сколько недель у тебя еще осталось? И не глупо ли на эти целых две лишать тебя удовольствия лежать под голубым пледом в косичку, таким уютным? Глупо, глупо. Я принес его, распаковал и немедленно вручил тебе. И ты был рад. И этот плед служил тебе до самого конца, еще два года. Еще целых два года.
Да, я помню, что начал про осень, про эту осень, но сейчас я хочу досказать про предложение, которое кто-то из нас сделал, а кто-то принял, - кажется, все-таки, я тебе...
Ту зиму мы пережили, и весной тебе сделали операцию. В марте.
Сначала приняли в больницу, потом отпустили на выходные - мы провели их вместе, радуясь друг другу, мы гуляли... Ты уже мог гулять.
А потом ты уехал в больницу, а на следующий день позвонил и сказал, что все, сейчас поедешь в операционную. И я не знал, куда девать себя, и решил покататься на самокате. Было еще рано, слишком рано, кое-где даже снег лежал, и я увяз в грязи, замерз, но упорно катался в мокрых по колено штанах, кажется, я просто боялся пойти домой и сидеть там , задыхаясь от тревоги, или метаться по квартире. Когда времени прошло, как мне казалось, достаточно, я позвонил в больницу и спросил, как прошла операция. Сестра на посту как-то странно замялась и сказала, что по телефону таких сведений не сообщает.
Я решил, что ты умер.
И потащил самокат домой, по дороге названивая в службу заказа такси. Может быть, драматичнее было бы бросить самокат и бежать, не разбирая дороги, но на это у меня не было ни сил, ни соображения. Я просто понимал, что моя жизнь кончилась вот прямо сейчас, но надо получить еще формальное подтверждение этому. В больнице на меня выписан пропуск, так что, надеялся я, если приду с паспортом - мне все скажут. Я шел механически, тащил за собой грязный самокат, спешил домой, чтобы переодеться, а то не пустят же.
В больнице мне сказали, что ты в такой-то палате и даже пустили на тебя посмотреть.
Я не помню, когда я повторил тебе свое предложение. Кажется, еще до операции. Кажется, ты напомнил мне о нем, с обидой: позвать позвал, а никаких шагов не предпринял. А я думал, что ты согласился - и всё, это всё, это оно и есть. Я помню, что в первый раз сделал тебе предложение в метро. Да, кажется, это все-таки был я. Ну, я и думал, что дело сделано. Но оказалось, что нет. А потом ты заболел, и было не до того. Но я сказал, что после операции мы обменяемся кольцами, чтобы было уж совсем всё, это максимум, что мы можем сделать - вот максимум мы и сделаем. И когда ты уже был дома и снова смог гулять, мы пошли искать кольца, и нашли их, купили и надели друг другу. И всё. Это, в сущности, ничего не изменило, но избавило меня от привычки делать картинный фейспалм: наши кольца с отогнутыми краями, стукнешь себя ладонью по лбу - и ох, как больно.
Свое я по-прежнему ношу на правой руке, твое - на левой.
Пока смерть не разлучит, вот еще.
Я не согласен.
Так вот про осень.
Она меня с ума сводит.
Я опять... я снова, я все заново - как тогда. И это обескураживает. Это... как будто всё повторяется, как будто повториться может всё. Не только новый дом - хотя тот же самый, но снова все переделывать. Не только одиночество после партнерства - хотя мой бывший партнер и есть ты. Не только поездки на электричке вечером туда и утром обратно. Не только листопад и стремительно темнеющие вечера...
Тогда ты расстался с партнером, который был у тебя до этого, и я узнал об этом и загорелся надеждой. И я пошел к знакомой, которая умеет спрашивать Таро, и попросил ее посмотреть, есть ли у меня шансы. И она посмотрела и сказала: нет, не сейчас. Я ужасно расстроился.
Но все равно написал тебе и пригласил в гости, и ты приехал, и я поцеловал тебя - в щеку, мимолетно, и ты удивленно посмотрел на меня и ничего не сказал.
И я пытался осторожно выяснить, что ты думаешь, если бы я... Ну, не сказал ничего однозначного, на что ты справедливо ответил, что намеков понимать не собираешься, а если человек что-то хочет сказать такое, то пусть говорит прямо.
А я не сказал.
А потом опять позвал тебя в гости. Свечи, вино, я бы за тобой поухаживал, ну, так поухаживай.
Я бы сказал, что больше мы не разлучались, но это неправда. Мы даже не сразу договорились о том, что больше ни с кем не встречаемся: оба предоставили друг другу свободу... До декабря? Нет, до января. Еще тот Новый год мы встречали не вместе. И это обоих устраивало, и только в январе, гуляя под снегопадом вокруг станции метро Тульская, посреди бесконечного разговора - лишь бы не расставаться - я сказал, что теперь намерен быть только с тобой, в одностороннем порядке, это мой выбор, тебя ни к чему не обязывает. А, спокойно кивнул ты, теперь так, ну, я тоже. Кажется, это было в январе, потому что в конце февраля мы уже точно были парой.
Я не помню ни одной даты.
Я только помню: осень, зима, весна.
Осень. Осень сводит меня с ума. Все повторяется. Твое присутствие здесь необходимо.
Где ты?
Хотя я вполне отдаю себе отчет в том, что после всего, что тебе пришлось здесь перенести, после четырех операций, после трех длинных курсов химиотерапии, после мучительных болезней, вряд ли перспектива пожить в этом лучшем из миров (по мнению доктора Панглоса) может быть такой уж соблазнительной для тебя. Это даже если не принимать во внимание прошлый раз.
И я ни в коем случае не настаиваю. Я даже не прошу.
Просто осень. Просто я здесь. Я здесь.
Смотреть в окно
Из моего окна видны деревья.
Деревья и небо, если точнее.
Только кроны деревьев и небо.
Летом почти непроницаемая завеса зелени отделяет меня от беговой дорожки школьного стадиона, от девятиэтажного дома за ней - бесконечно длинной белой стены, расчерченной прямоугольничками окон. Ничего этого я не вижу, лежа в постели рано утром. Моему уязвимому, нежному спросонок взору предстает лишь высота неба, уходящая за верхний край окна, и клубящиеся кроны кленов ясенелистных, стоящих тесно один к другому, неразрывным строем. Они меня защищают от встречи с грубой реальностью мегаполиса.
Ночь сияет. Слева от окна - фонарь, его желтый свет охватывает встрепанную листву, словно пламя, и за окном у меня всегда светло. А, нет, не всегда. Фонарь имеет обыкновение вспыхивать и гаснуть в какой-то неуловимой закономерности. Кого-то, возможно, это раздражало бы и сводило с ума. Но я люблю наблюдать за чередованиями света и темноты, как будто за игрой, которую они ведут по неизвестным мне правилам, и я не могу ни включиться в нее, ни выяснить правила, могу только наблюдать, как за природным явлением, любоваться, как вспышками молний, как радугами, как волнами моря.
Я не закрываю на ночь жалюзи - еще чего не хватало. Жалюзи здесь существуют лишь для того, чтобы в середине солнечного дня ненадолго укрыть комнату с окном на южную сторону от летящих в нее прямых солнечных лучей. И только тогда, когда лучи действительно мешают: глушат свет монитора или бьют в глаза сидящему на диване.
Ночью окно раскрыто, и, погасив ночник, я могу смотреть, как черные против света кудри хризантем в горшках на окне вырисовываются на фоне пылающей золотом листвы.
До того, как ты переехал ко мне, я спал головой к окну и не видел этого великолепия.
Но ты обнаружил, что сон в таком положении не насыщает тебя, и предложил спать на другую сторону, что оказалось гораздо уютнее для тебя. А я увидел золотой огонь в ночи.
С приходом осени завеса начинает истончаться, редеть, в ней появляются прорехи. В конце лишь отдельные смятые лоскуты висят на оголенных ветвях. Ветер нетерпеливо треплет их, и они поддаются, улетают в никуда. И тогда остается только переплетение толстых черных ветвей, сеть мелких веточек вокруг и за ними - всё, что было скрыто летней завесой.
Днем это скучнейшее зрелище. Школьный стадион предстает во всей своей унылой пустынности, время от времени нарушаемой толпой школьников в разноцветных майках, бегающих по кругу, точнее, по овалу, но геометрическая форма не отменяет скучной сути занятия. Зимой, если выпадет снег, они еще и на лыжи встают - и падают, и не могут подняться, елозят, как жуки, перевернутые на спину, беспомощно взмахивают верхними конечностями, в то время как нижние блокированы перекрещенными под спиной лыжами - зрелище, пробуждающее неловкость и смутные и неприятные детские воспоминания.
И дом напротив окна - бесконечная стена в черной ряби окон, бесконечно серая на бесконечно сером осеннем и зимнем небе.
Унылое зрелище, нерадостное.
Но приходит ночь.
Фонарь обливает золотом мокрые черные ветви, и они выступают на черноте ночи, как торжественный узор, как фигуры магического танца, как золото на черном. Гаснут ненадолго и снова вспыхивают. Но в те промежутки, когда они не горят, становится видимым и другое волшебство. Окна дома напротив - той длинной стены, пропавшей совсем во тьме, - светятся желтыми, красноватыми, зелеными и голубыми огоньками на темном фоне: густо-сером, сизо-синем, глубоком, как вся бесконечность зимней ночи. И черные ветки едва выступают из него, но не сливаются с ним, и видны темным узором на темноте, и огоньки дальних окон кажутся фонариками, развешанными на черных ветвях. Представь: ты лежишь в постели, ночь, страх и отчаяние, твой любимый умирает, да не прямо сейчас, но... Но вообще-то - прямо сейчас, рядом с тобой. Спит, обняв тебя теплыми сильными живыми руками, и медленно дышит во сне, а смерть растет в нем, зреет, смерть клубится в его крови, распространяясь по телу, которое ты так любишь, заселяет его, обживается в нем.
И все хорошо - вот он, рядом, с ним ничего не случилось, он целый, такой целый, хороший такой, не сломанный, целый. Мирно спит, утеснив тебя к стене, так что, наверное, придется его пихать, чтобы подвинулся, и ты немного злишься, потому что ты живой и он живой, и живые злятся друг на друга. Все хорошо. Только смерть лежит на его месте в постели и готовится занять это место полностью и насовсем.
И ты лежишь рядом и всем, что в тебе есть, пытаешься сохранить это место за ним, обнимать его, а не его смерть, слышать его дыхание, любить его, а не скорбеть, обнимая живого. Пытаешься побороть страх и отчаяние в себе, потому что будет еще время отчаиваться - потом, когда он умрет. А сейчас ты нужен ему живым и сильным. И ты дышишь аккуратно и ровно, и думаешь: я люблю тебя, не уходи, мне так мало, так мало времени с тобой. А внутри темно и страшно.
И ты открываешь глаза - и видишь черные ветви во тьме, и на них сияют золотые огоньки. Как цветки папоротника, только на деревьях. И ты смотришь, смотришь. А потом вспыхивают золотые блики на черных руках магических танцовщиц, облитых дождем, таких чувственных и таких беззащитных в ледяном ноябре, в ледяном марте - и ты смотришь, не можешь оторваться. И засыпаешь, наконец, мирно и в любви.
Утро приходит серым светом, и серая стена напротив растворена в нем, почти неразличима, только огоньки на черных ветвях - сначала их три, их пять, семь, дюжина. Свет разгорается, меняя оттенки от голубоватого к прозрачной зелени, к розовой дымке. Эти тонкие переходы непредсказуемы, неуловимы, свет как будто дышит, растет, раскрывается - и стена напротив все еще тает в нем, пока постепенно не кристаллизуется в реальность и не обретает свой дневной образ. Утро коротко. День впереди полон трудов, забот, волнений, но такого отчаяния, какое рождает ночь, он не вмещает. Только труды, и хлопоты, и чугунную усталость. Она уже здесь прямо с утра, она осталась со вчера, ее как будто не стало меньше. И нет сил встать и начать новый день. Но переливы и превращения света, мерцание огоньков на ветвях, вся эта как будто случайная, бессмысленная и бесполезная красота, неожиданное волшебство, творящееся между двумя городскими девятиэтажками, такими обыденными, такими оглушительно прозаическими и унылыми днем, вся эта драгоценная роскошь среди убожества вдруг оказывается целительной. Она напитывает душу не ожиданием или возможностью чуда, нет - самим чудом, самой природой чудес, их сутью. В самом неожиданном месте, в самый неожиданный момент, там, где нет места красоте и волшебству - они и есть. И если ты можешь их видеть, соприсутствовать им, быть их свидетелем - значит, ты жив и реален так же, как они.
И ты встаешь полным сил и воли, полным желания и намерений, посвященных этому дню.
Вот так я вставал каждое утро, чтобы служить тебе, любовь моя, как раненому королю, которому я присягнул и которого не оставлю, потому что он - мой король. А я - его. Король света, утреннего, дневного, ночного - света, наполняющего силой.
Так это было. Таким оно и осталось, и ничто уже не изменит те дни и ночи, все дни и ночи последних двух лет твоей жизни здесь, моей жизни рядом с твоей медленной, неотвратимой смертью.
И вот что я тебе скажу. Мне говорили, и я сам это знаю, что лучшее, что мы можем сделать для наших мертвых - это отпустить их. Так вспомни, что я тебя отпустил. И я был тверд в этом.
Но ты, ты - ты заявился в ночи целоваться, какого черта? Что я должен был сделать после этого? Сказать: а, ну ладно, было очень приятно повидаться, пока-пока, все там будем? Ты действительно думал, что это будет так? Не поверю, что ты так плохо знаешь меня. Я сильный, очень сильный, но на такую провокацию я не мог не сорваться, и я не верю, что ты... Что ты меня так плохо знаешь. Ты меня знаешь лучше, чем я сам, это всегда было очевидно, оказывалось раз за разом. Не прощаться ты приходил, как, говорят, приходят порой души умерших. Не упрекать и не предостерегать. Не утешать, а признаваться в любви.
А я так хорошо прощался, так старательно, так отважно и честно. А ты!