Старая Александрия, когда-то обширный и густонаселенный торговый город, ныне вяло и покорно влачила участь захолустья. Город пустел, по мере того как на другом берегу Ниила быстро росла ввысь и вширь Александрия Новая, - сплошь камень и стекло, алюминий и снова стекло - дразнила прародительницу и соперницу издевательскими солнечными бликами, газовыми огнями набережных и проспектов, праздничными фейерверками.
Помпезный пятипролетный мост из гранита и чугуна, начатый в самом начале разделения городов в надежде на родственную их связь так и остался недостроенным. Старая Александрия откатывалась от реки, как будто отворачивалась, не желая видеть удачливую конкурентку. Дома ближе к Ниилу пустели быстрее: изначально были населены людьми состоятельными, а они все перебрались на противоположный берег и составили "старую аристократию" молодого города. Сначала они лелеяли планы проводить жаркое лето в изящных домах и парках на том берегу реки, затем пытались продать их - все дешевле и дешевле, но никогда достаточно дешево для того, чтобы остававшиеся жители пустеющего города смогли бы их приобрести. Затем и на это махнули рукой.
Когда-то в Старой Александрии было три пожарных станции. Одна сгорела, другая действовала до сих пор - та, что стерегла от пожаров дальнюю от реки часть города, где теперь сосредоточилась его жизнь. Третья же, маленькая и хорошо обустроенная, прежде служившая защитой роскошным особнякам, никому уже была не нужна. Ее, брошенную, некому было захватить, как и сами дома вдоль реки. Бездомные и побирушки - и те перебрались в новый город, туда, где кипела жизнь, где была надежда на подачки и остатки еды из ресторанов и кафе, где модные благотворительные общества устраивали приюты и бесплатные столовые. Порядочные же люди не посягали на чужое имущество.
Так что ни вреда, ни пользы от пустующей станции сонный город не получал, а вот от сданной в аренду обрел очевидную пользу. Брат-квартирьер сумел растолковать это магистрату и договорился о постепенном выкупе на весьма приятных и для Ордена, и для города условиях.
И станция, когда-то выстроенная по проекту известного архитектора, настоящий шедевр пожарной архитектуры, в несколько дней ожила.
Она была прекрасна. Высокая дозорная башня, отделанная красным кирпичом, бросала вызов окружающему запустению. Просторный арочный гараж теперь занимали две большие паровые колесницы и несколько легких вапоров, причем оставалось довольно места, чтобы разместить транспорт гостей и курьеров. Сверху донизу станцию пронзал прочный трехдюймовый шест, отполированный, покрытый лаком и парафином, сохранившийся так, будто еще вчера по нему лихо скользили вниз доблестные огнеборцы. На втором этаже располагались столовая, немедленно ставшая трапезной, и комнаты отдыха, оставшиеся таковыми. Третий этаж, который когда-то был хранилищем фуража для лошадей, тянувших пожарные повозки, был очищен, отремонтирован и поделен на три части. В одной были личные кельи братьев для дневных занятий, в другой - общий дормиторий. В третьей - знаменитая библиотека брата Фридриха. Спустя год она уже настолько явно и болезненно не помещалось в отведенном ей пространстве, что часть ее распределилась по личным кельям, часть распространилась, опоясав полками стены дормитория и трапезной и даже в гараже обнаруживались ящики, занятые отнюдь не инструментом и ветошью.
Между станцией и берегом был устроена площадка для упражнений, с различными устройствами для укрепления мышц и поддержания сноровки, на самом берегу, над специально углубленным местом - вышка для ныряния. Собственноручно устроенный омут ни у кого из братьев протеста не вызывал: плавание и ныряние считались лучшей тренировкой для Охотников, потому что пространство Промежутка по консистенции и динамике очень схоже с водной средой, и если ты не способен справиться с омутом - в Промежутке делать нечего. Не говоря уже о том, чтобы размахивать мечами и биться насмерть с чудовищными его обитателями.
*
Брат Санди перепрыгнул через решетку, загораживающую вход на недостроенный мост, оглянулся на сверкающие верхушки башен Новой Александрии, мечтательно улыбнулся: моя любовь живет под самым небом, моя любовь спит, укрываясь облаками ... Смущенно фыркнул, поймав себя на поэтическом преувеличении. До облаков все же блистательные башни не дотягиваются, нет. Но... моя любовь первой видит свет нового дня. Видела бы, если бы не заснула перед самым рассветом, прямо посреди нежного благодарного поцелуя, и Санди оставалось только поправить подушку, подоткнуть одеяло, натянуть одежду и - бегом через спящий город. Даже дворники еще не вышли на темные улицы, и он, усталый и счастливый, летел под звонкие шлепки подошв по брусчатке и думал о том, как хорошо возвращаться оттуда, где тебя любят и ждут, туда, где тебя ждут и любят. Правда, именно сейчас все, кто его любил, спали - Имани уже, братья еще. Но это никак не препятствовало острому ощущению счастья и полноты жизни, переживанию мгновенного совершенства мира, случающегося с ним несмотря на беды, кошмары и трагические случайности. Не сегодня. Не сейчас.
Когда он добежал до моста, солнечные лучи из-за горизонта уже дотянулись до верхних этажей Новой Александрии, воспламенили зеркальные окна, и Охотник с легкой душой помахал рукой спящей подруге: время хосс кончилось, хоссы идут спать, моя любовь в безопасности.
По чести сказать, его любовь была бы в безопасности и в глухую полночь. Негоже судить о людях по их снам, Имани - живое подтверждение сему. Сны ее были ломки и безвкусны, как пересохшая пресная лепешка. Сны ее не пахли - дистиллированное ничто. Она порой рассказывала захватывающие сюжеты и фантастические картины, расцвечивающие ее ночи. Но сновиденное вещество ее было, наверное, совершенно пресным и лишенным аромата, привлекающего хосс.
И прекрасно. Санди это в высшей степени устраивало. Он старался не засыпать с ней рядом, чтобы не привлечь хищников собственными сновидениями, пряными и острыми, как у всех Охотников (других и не берут!). Радовался тому, что девушка предпочитает жить в ночное время, засыпает на рассвете, просыпается до заката.
На самом деле Имани была какой угодно, только не пресной, не безвкусной, не пустой. По ночам она пела, играла на всех музыкальных инструментах, какие знал Санди, покрывала гипнотизирующими узорами любую поверхность, до которой могла дотянуться. Вокруг нее вились поклонники. Она цвела и благоухала, как целый розовый куст - похоже, ее благоухание все выплескивалось в бодрствовании, вот и не оставалось ничего снам. Санди безрассудно влюбился с первой встречи. Даже не надеялся, что она обратит на него внимание, но она призналась позже, что с ней произошла такая же история: чем она, полненькая коротышка, могла привлечь высокого, сильного, ловкого парня, полного обаяния и живого огня? Никогда в себе не сомневалась, а тут... И он говорил то же самое: в первый раз в жизни так растерялся.
Они и жили-то все равно что на разных сторонах карты. Он - с раннего утра до заката, она - от заката до света. Он просыпался, когда она ложилась спать, она вставала, когда он складывал пальцы в "сонную восьмерку" и произносил Слово, заступая на дежурство. Но когда обнаружили, что больны одной болезнью и умирают от одной и той же жажды, ни одно препятствие не оказалось достаточно непреодолимым.
И вот теперь, ранним утром, брат Санди возвращался из короткого отпуска в целую ночь длиной, и строил планы на день.
Как раз успеть к подъему в обители, вместе с братьями приветствовать утро, кладущее предел власти хосс до следующей ночи, избавляющее от страха и гибели, несущее надежду на спасение.
Искупаться в холодном Нииле, позавтракать, потрудиться на тренировочной площадке, помочь брату Фридриху в библиотеке, брату Роману в гараже, и так далее, и так далее, главное - не спать, держаться, чтобы не маяться потом полночи, хотя Слово отправит в сон быстрее снадобий и пилюль, но сон будет неровный, шаткий, и толку от такого бойца мало. Так что - площадка, библиотека, гараж... Стоп, нет, библиотека отменяется. Брат Фридрих в отъезде и очень не любит, чтобы что-то переставляли без него, потому что это якобы приводит к путанице и порче книг. Вот уж неправда, но лучше не давать ему повода для поучений. Значит, только площадка и гараж, но уж там-то всегда работа найдется.
Брат Санди добрался уже почти до середины моста, перебегая и перепрыгивая с балки на балку, оглянулся на башни Нового города. Судя по тому, как распространилось золотое сияние по окнам, он уже опаздывал к подъему. С минуту на минуту братья выпрыгнут из-под одеял и один за другим съедут по пожарному шесту - любимая утренняя забава, а потом пробегут по тропинке, зевая и ежась, и - кто с вышки, а кто прямо с берега, попрыгают в реку. Фырканье, уханье, смех, плеск, брызги. Вся команда просыпается одновременно, так уж они настроены друг на друга, побочный эффект их занятия. И даже находясь на расстоянии от них, Санди ожидал услышать внутри себя эту утреннюю радость, это ликование празднующих новый день, новый свет. Ожидал и готовился присоединить свою радость к их радости. И бежал и прыгал, торопился, чувствуя, как жажда разделенной радости захватывает его, как нетерпение кипит в крови.
Он миновал середину моста, и даже третью четверть его и остановился, вслушиваясь в утреннюю тишину. Улыбка, как приклеенная, еще держалась на лице, а глаза расширились, потом прищурились, заметался взгляд. Никого нет ни в воде, ни на вышке, ни на тропинке. Станция оставалась тихой, как будто всех ее насельников подменили: ранних пташек - на тех, кто пляшет и поет по ночам. Станция была тиха, как спящий, как мертвый, тиха, как тот, кто пал жертвой хосс.
*
- Да, звонок поступил в... - оператор плачет, но называет время с точностью до секунд.
Брата Санди нашли лежащим в проходе между. Он сжимал руки двух братьев, лежащих на кроватях справа и слева от него. Неизвестный мужчина, спящий, лежал рядом с ним на полу, головой на его груди.
Из записи в журнале известно, что брат Санди был в краткосрочном отпуске. Очевидно, что, вернувшись на рассвете, он обнаружил своих братьев спящими. Попытки разбудить их не увенчались успехом. В соответствии с уставом он позвонил на коммутатор и сообщил о происшествии. После звонка осмотрел помещение подробнее и нашел постороннего - как удалось выяснить впоследствии, это был подопечный Ордена, Ксавиер Метелли. Его привезли накануне, чтобы обеспечить должную защиту. Судя по записям в журнале, хоссы были еще на безопасном расстоянии от него.
- Он оставил трубку на столе. Крикнул, что идет к ним.
Она с трудом глотает воду, стекло стакана стучит о ее зубы.
- Сестра Малена, мы прослушали запись разговора. Ты все сделала правильно. Все, что могла.
- Я сказала ему, что он не должен. Это запрещено. Он ничего не ответил. Я кричала, чтобы он оставался на месте, что помощь уже в пути. Слышала, как он тащил этого человека. Потом стук, шорохи, возня... Потом Слово... Он не должен был... Я ничего не могла сделать. Он не слушал меня.
В лазарете Ордена прибавилось сразу тринадцать человек: дюжина охотников и один подопечный, которого не смогли защитить. Еще один. И двенадцать бойцов, для которых эта мирная ночь в обители стала последней. Невероятно. Необъяснимо. Как и все, что связано с хоссами и охотой.
Никто из них не мог более считаться в полной мере живым. Сознание их было уничтожено, вслед за ним тела должны были медленно угаснуть в течение примерно полугода, и на все это время им положен был самый тщательный уход - равно охотникам и подопечному, как велит устав Ордена.
*
На пятую ночь один из них пошевелился и открыл глаза.
*
- Итак, вы утверждаете, что не являетесь господином Метелли Ксавьером Уго, никогда не проживали в Новой либо Старой Александрии, не имеете супруги, госпожи Метелли Марии Изабеллы, ни детей Себастьяна Ксавиера, трех, и Марии Франки - полутора лет отроду?
- Нет. То есть да. То есть нет, не имею. И не являюсь.
- Кто же вы?
- Я не знаю.
*
Тот, кто проснулся, абсолютно точно был Ксавьером Метелли и лежал на кровати с соответствующей табличкой, вставленной в держатель, прикрученный к спинке. Тот, кто проснулся, выглядел, как Ксавиер Метелли, постаревший на десять лет, имел серые глаза, черные волосы (теперь больше чем наполовину седые), рост около среднего, телосложение худощавое. Это вполне соответствовало описанию пострадавшего, чья личность к тому же была подтверждена испуганной женой, которую привезли на станцию для опознания.
Однако признать себя Ксавиером Метелли проснувшийся наотрез отказался.
- Я не он. Я...
- Кто вы?
- Не знаю. Я... Я...
Он как будто искал подходящее слово, мучительно перебирая варианты. Морщил лоб, кусал губы. Безрезультатно.
Жене было решено не сообщать - проснувшийся не проявлял никакого интереса к своей семье и даже как будто был озадачен и раздражен попытками уверить его в существовании таковой. Это не было удивительно. Удивительно было то, что он проснулся - первый проснувшийся за всю известную Ордену историю охоты на хосс. Не было и не могло быть уверенности в том, что он придет в разум, а не, скажем, умрет так же внезапно, как проснулся. По этой причине решили не травмировать дополнительно несчастную женщину, пока не появится хоть какая-то ясность.
К нему обращались как к господину Метелли, называли по имени. Все бесполезно. Он не реагировал на обращение, а если настаивать и пытаться убедить его, что он именно Ксавиер Метелли, то пострадавший терпеливо отвечал:
- Я не он.
- А кто?
- Я не знаю.
- Если вы не знаете, кто вы, как вам известно, что вы не господин Метелли?
Пострадавший пожимал плечами:
- Я знаю.
- Но кто же вы тогда? Что вы помните?
- Ничего.
И так по кругу, безнадежно.
Так продолжалось около недели после его пробуждения. Врачи настаивали, чтобы в отдельную палату, куда его сразу перевели, входили только по одному, ненадолго и никак его не волновали. Но за неделю пробудившийся показал себя достаточно устойчивым, и было решено вывезти его в сад на свежий воздух. Он отказывался от кресла, но подчинился настояниям врача, который иначе запретил бы прогулку. Он и в самом деле был слаб и после того, как ему помогли устроиться в кресле, признал, что не прошел бы самостоятельно и десяти шагов. Его осторожно провезли в обход больших палат, где медленно угасали жертвы хосс, в том числе и его защитники, о которых ему никто не напоминал. Кресло аккуратно спустили по пандусу и поставили под яблоней. Он оглядел ее как будто с удивлением, весь его вид говорил: где я был? Куда я попал? Кто я?
И в этот момент кто-то окликнул сопровождавшего его добровольца из Охотников, находившегося в лазарете из-за небольшой травмы и уже готового к выписке.
- Добрый день, брат! - кокетливо улыбнулась одна из сиделок. - Вы еще здесь?
Сопровождающий отвлекся от своего подопечного и послал бойкой девице пылкий взгляд и смущенную улыбку. Сиделка изменилась в лице. Охотник растерялся, но, увидев, как сместилось направление ее взгляда, крутнулся на месте и увидел пустое кресло. Плед валялся на земле. Подопечный стоял, беззвучно шевеля губами, руки его рвали завязки больничной рубахи у горла, как будто ему не хватало воздуха, глаза блуждали. Он посмотрел на сопровождающего, улыбнулся, как новобрачный, и проговорил ясно и четко:
- Я - брат. Это мое имя. Это я.
И упал без чувств.
*
- Я не знаю.
Молчит, смотрит в ладони. Хмурится. Осторожно предполагает:
- Может быть, они были сыты. Может быть, они просто... поиграли - и бросили?
- Да. Может быть. Но как ты это сделал? Поиграли, бросили. Но то, брошенное, как оно смогло зацепиться за жизнь, за живую плоть, укрепиться в ней? Как ты это сделал?
- Я не знаю. Я ничего не помню.
И снова:
- Кто ты? Как твое имя?
Мотает головой.
- Я пытался. Я все время... пытаюсь. Ничего. Нет ничего. Я знаю, кто я. Но я не знаю, кто.
- Может быть... Попробуем так: у каждого брата мечи. Свои мечи, не похожие ни на чьи другие. Попробуй вспомнить свои.
- Не помню.
- Закрой глаза. Представь: ты протягиваешь руки перед собой и разводишь в стороны. Раскрываешь ладони. Чувствуешь рвущийся наружу поток. Смотри. Смотри.
Он резко откидывается, распахнув глаза. Лицо белое, замер, не дышит, каменный. Но видно, как мелко подрагивают сжатые губы. Зажмуривается, поднимает перед собой руки и медленно открывает глаза. Смотрит на свои ладони, как будто не ожидал их увидеть. Осторожно проводит пальцами левой руки по правому запястью. Правой по левому, по кисти, по пальцам до самых кончиков. Складывает ладони, разводит, вертит ими, разглядывает с испуганным изумлением. Бледный, на лбу испарина. Качает головой.
- Что?
- Они целые. Такие... чистые, целые.
Очень хриплый, дрожащий голос.
- Я их чувствую. Они в порядке. С ними все в порядке. Это... невозможно.
Судорожно вдыхает воздух, как будто вынырнул из глубины.
- Это же... не мои?
- А что с твоими?
- Они... Их нет.
- Сейчас их нет.
- Нет, там... Там их нет. И... всё в крови.
- Дыши. Дыши.
- Я дышу.
- Нет. Дыши. Давай, вдохни, пошевелись.
После паузы делает несколько глубоких вдохов, резко встряхивается, топает ногами. Снова хмурится:
- Я не могу вспомнить мечи. Я не вижу их.
- Как все произошло?
- Я ничего не помню. Ничего. Только... хоссы. Только этот момент. Когда когти... Их зубы не похожи на зубы, вы знаете. И они не кусают. Они... перемалывают. Давят и трут. И этот их смех. Они все время смеялись. Все время.
*
Конечно, самым логичным было предположить, что это брат Санди - последний, кто ввязался в бой, когда он был уже, в сущности, кончен, и остальные братья, а также и подопечный были все равно что мертвы. У последнего могло быть больше шансов выжить, и если бы речь шла о схватке с обычным противником, такой вывод напрашивался бы. Но с хоссами все иначе, и никто не знает, как именно. Немногие наблюдали, как хоссы расправляются со своими жертвами, точнее, немногие смогли уйти живыми и поделиться своими наблюдениями. Немногие, но все же такие были в истории Ордена. Тех же, кто мог описать процесс изнутри, не было вовсе. Не было и тех, чей череп был вскрыт в Промежутке, но кто уцелел и смог бы свидетельствовать, какая степень повреждения является еще не фатальной. Человеку либо удавалось ускользнуть и отбиться, унести свой череп и сновиденное вещество неприкосновенными, либо он не просыпался больше никогда.
Поэтому предположение, что кто-то из александрийской команды имел больше или меньше шансов выжить, было абсурдным. Шансы были равны, и равны они были нулю.
Но один из них все-таки выжил и проснулся на третий день.
Вряд ли Санди - без году неделя как из новициев стал полным братом, молодой, горячий, недостаточно устойчивый, раз нарушил устав и инструкции.
Следующей итерацией стало предположение о том, что проснувшийся - кто-то из опытных охотников, человек неслыханной твердости духа, может быть, брат Фридрих. Но нет, он был в отъезде, пополнял библиотеку, и немедленно вернулся в Александрию, как только узнал о трагедии. Он побеседовал с проснувшимся и вынужден был признать, что не может определить, который это из братьев. Манерой говорить он не напоминал ни одного из них. Тело хранит свои привычки и трудно расстается с ними. Повадки и интонации проснувшегося очевидно принадлежали Ксавиеру Метелли, как и внешность.
Проверяли обе версии. Безымянного брата возили в Новую Александрию и показывали дом Имани Товер, даже проникли в квартиру, пользуясь отсутствием хозяйки, надеясь, что брат узнает гостиную или спальню. Саму Имани увезли родители сразу после трагедии на станции. Стало известно, что она теперь содержится в лечебнице для душевнобольных. Проснувшемуся показывали портреты девушки, ее рисунки. Это ничего не дало. Неизвестный брат не узнал ни Имани, ни родных брата Санди, ни родственников остальных братьев александрийской команды. Так же как и семью Ксавиера Метелли.
Он не признал своим ни одно из имен александрийских братьев, равно как ни одно из имен вообще не вызвало в нем отклика. Только обращение "брат" он признавал относящимся к нему, более ничего.
Проверили его навыки. Он оказался совершенно беспомощным в воде - что соответствовало истории господина Метелли, чуть не утопленного в раннем детстве небрежной нянькой и панически боявшегося воды. Он не смог войти в Промежуток. Он не заснул, произнеся Слово, и не смог сложить пальцы ни в один из принятых знаков.
Это была катастрофа.
Тем не менее, проснувшийся настаивал на том, что является орденским братом и ни за что не откажется от этого звания, предпочтет скорее умереть,
И в его словах неожиданно было столько силы, столько твердости и веса, что ему не смогли отказать в этом звании и предоставили право выбрать, в какой из обителей Ордена он станет жить. Работа по хозяйству найдется в любой, а ни на что большее он очевидно не был годен. Также ему предложили выбрать имя - хоть из имен александрийских братьев, хоть любое другое.
Он отказался принять какое-либо имя. Попросил называть его просто братом, потому что это единственное, что он чувствует своим. Только тут стало видно, что он, хоть и держится всегда твердо, на самом деле испытывает страдание.
Один из братьев попытался утешить его, сказав, что, раз он не может вспомнить, кем он был, то в его власти теперь начать совершенно новую жизнь, не зависеть от прошлого, не цепляться за него. Раз уж он не знает, кто он...
- Я знаю, кто я, - непреклонно ответил безымянный брат. - Я просто не знаю, кто именно. Но я чувствую себя - собой, кем бы я ни был. Я кто-то определенный, я был и есть, я тот же самый, хоть и не могу найти соответствия себе или описать себя. Я не хочу жить чью-то чужую жизнь... вернее - бесхозную жизнь, ничью. Или жизнь какого-то неизвестного мне человека. Или быть этим кем-то. Я был и есть. И я хочу жить дальше, как жил бы я.
- Но ты не знаешь, кто ты, и как бы ты жил, ты тоже не знаешь.
- Вот и узнаю. Буду жить, как я. И пойму, какой я. Может быть, вспомню. Может быть, нет. Но я не хочу чужого имени. У меня было свое. И есть, просто я не знаю, где оно. Разве вы никогда не теряли что-то важное прямо у себя перед носом? Вот и я так. Оно есть, оно где-то рядом. Буду искать, пока не найду.
Когда же его спросили, какую из обителей он выберет, безымянный брат пожелал остаться в Александрии.
- Брат, там теперь никого нет. Мы закроем станцию... на время или навсегда. Пока неизвестно, что произошло - и нет никакой надежды узнать. Возможно, сама станция, ее здание, стены... Что-то с ними не так. Хоссы должны были добираться до своей жертвы еще как минимум две ночи, а они смогли напасть гораздо раньше рассчитанного и атаковали всех в дормитории. Это невозможно. Мы были уверены. Теперь нет ничего, в чем можно быть уверенным. Нельзя оставаться в александрийской обители. Это опасно.
Брат без имени улыбнулся, как человек, которому нечего терять.
- Но надо же кому-то присматривать за станцией. Кому же и поселиться там, как не мне? Пользы от меня никакой, а там я, может быть, смогу постепенно что-то вспомнить, узнать обстановку... И думаю вести подробный дневник. Даже если они придут, может быть, в моих записях найдется что-то полезное.
С безымянным спорили - долго и безуспешно. Сдались перед его взглядом, простым и искренним, перед спокойной рассудительностью его доводов, или, может быть, из уважения и сострадания - не смогли отказать.
*
Огромная, совершенно круглая луна над зеленовато-розовой полосой догорающего заката, соловей разливается где-то в черных кронах брошенного парка, река медленно несет темные воды под мост, дальше, куда-то туда, где он никогда не был. Если и был - не вспомнит. Огни набережной золотыми лентами стелются по воде там, у другого берега. Если подняться на мост и пройти до середины, окажешься как между двух миров. Там, впереди - музыка, свет, клокотание и свист модных вапоров, веселые голоса. Позади - темный город, брошенные дома, неуютная тишина и запустение.
Хоссы больше не возвращались на бывшую пожарную станцию. Наверное, он не был больше приманкой для них. Выжить-то выжил, но снов он больше не видит. Ни снов, ни памяти, ни имени. Только упрямство, заставляющее не искать новой жизни, упорно цепляться за ту, что утрачена безвозвратно. За пустоту. Но пустота там, где что-то должно быть - разве это не что-то? Это как будто и не пустота вовсе, а только знак, что здесь что-то было, что-то необходимое, сама сущность. Иначе он не чувствовал бы пустоты.
Он устал думать об этом. Устал горевать о тех, кого не знал так, как будто не знал никогда. Устал тосковать о себе. Устал описывать однообразные дни, вечера и утра, когда сначала с облегчением, а потом привычно обнаруживал себя живым и по-прежнему пустым. Все равно прилежно занимался этим. Если что и осталось от него прежнего, от того брата, которым он был, так это дисциплина. Ага, усмехнулся он. Тот, кто без смущения спорил с егермейстерами Ордена, теперь говорит о дисциплине. И если уж заговорил о ней - пора дописать в дневник о последнем часе дня и ложиться спать. Закат совсем догорел. В темноте перебраться по мосту на свой берег будет не так просто, как при свете дня, но он уже знает этот путь наизусть, да и после месяцев упорных трудов на тренировочной площадке он смог добиться кое-чего. Не то чтобы чего-то, но кое-чего уж точно. Только страх перед глубокой водой преодолеть не удалось, но времени у него много, он еще займется этим. Хоть и неполноценный, он все-таки орденский брат. Ведь он уже плавает на мелководье вдоль берега, и никто не знает, чего ему это стоило... Смог это - сможет и то. Постепенно. Если когда-нибудь он соберется с духом настолько, чтобы вырастить мечи...
Он останавливается и медленно, старательно дышит. Незачем спешить. Если спешить, кошмары кидаются вдогонку, и они проворнее, чем хотелось бы. Медленно. Шаг за шагом. Научиться плавать, потом все остальное. А сейчас - перейти по недостроенному мосту в темноте, это ему уже совсем просто, но все-таки требует внимания.
И когда до берега остается последняя четверть моста, он поворачивает голову, привлеченный мелькнувшим в темноте лучом. В окнах станции тлеет слабый свет. Он несколько мгновений вглядывается в темный силуэт здания под высокой каланчой и ускоряет шаг.
*
Женщина испугана куда больше него. Маленькая, чернокожая, в одежде не по росту, с большим керосиновым фонарем в руках - держит его, как оружие, перед собой. Смотрит. Удивление все растет и растет в ее глазах, а потом опять испуг, но уже другой, и вдруг - радость, восторг. И опять испуг. Сумасшедшая, что ли? Черт-те во что одета, фонарь этот. Поджог она устроить пришла? И глаза безумные.
Но осторожно ставит фонарь на пол, осторожно выпрямляется и шагает вперед, к нему.
*
Он не помнит. Ничего, из того, что она рассказывает, он не вспоминает. Нет как нет. Но ей, кажется, все равно. Она то плачет, то смеется, не выпуская его руки. И он не может отнять у нее эту руку, не может отказать ей в объятии, которого она просит. Повторяет в двадцатый раз, что не знает ее, не Санди и не может быть им, спрашивает, почему она так думает.
У нее на все один ответ. Смеется. И тут же плачет. А потом смеется опять. Рассказывает что-то о себе, о том, как сбежала из лечебницы, как страшно и весело было красть одежду, как она говорила, а ей никто не верил.
- Я бы почувствовала, если бы ты умер. А я не почувствовала. Я им твердила: только дайте мне на него посмотреть. А они показали... да, тебя. Но тебя там не было. А я все равно чувствовала, что ты живой, что ты где-то рядом. Увезли, заперли. Меня! Ха. Ты же меня знаешь. Ночь - мое время. Только ночью я и живу.
- Не знаю, - качает головой он. - Не хочу обманывать тебя. Ты, кажется, хорошая, хоть и сумасшедшая совсем.
- Да, я сумасшедшая, - легко соглашается она. - Но я не опасная. И бритвы у меня нет. И пожара я не устрою. Ха! Пожар на пожарной станции - скажи, смешно? А у тебя здесь есть еда? А почему ты мне не написал? Ну да, они не передали бы... Правильно, что не написал, они бы стали крепче запирать и пристальнее следить. Думаешь, я совсем с ума сошла? Это пройдет. Это я от счастья. Кофе есть? Нет? Ну, давай чай, только покрепче. Все равно не усну. Ночь же. А гитара у тебя есть? Ну, у тебя нет, но какая-нибудь? Не может быть, чтобы ни у кого не было гитары. Укулеле тоже сойдет. Давай. Настрою, не беспокойся. Ты же меня знаешь... Нет? Не знаешь? Совсем?
- Не хочу тебя обманывать, - повторяет он. - Может быть, я и есть твой Санди. А может - совсем другой человек. Я не знаю.
- А я знаю, - снова смеется она. И плачет.
- Давай укулеле. И ложись спать. Я же знаю, ты хочешь. Целоваться будем потом, когда ты вспомнишь.
- Я не вспомню.
- Значит, придется тебе заново в меня влюбиться. Вот парочка! Безумная и беспамятный. Мы же подходим друг другу идеально. Давай укулеле, давай сюда. Ложись, закрывай глаза. Я тебе колыбельную спою, дневной человек.
Она подтягивает и отпускает струну за струной, пробует их пальцами с обломанными ногтями, всхлипывает, смеется. Тихонько мычит себе под нос, неразборчиво, сердито ворчит, начинает сначала.
Он лежит, уткнувшись носом в ее бедро. Она покачивается, напевает что-то бессвязное, бормочет, подкручивает колки. Он закрывает глаза и отдается тихой мелодии, тихим незнакомым словам, которые она роняет, как смех, как слезы, над его головой: