Слева тело занемело; справа, от подмышки до бедра, горел огонь. Каждый шаг отзывался ломотой в висках. Но я был жив, энергия заново обретенной жизни возвращалась ко мне.
Я жив!
Я живу!!
Я живой!!!
Все дальше, там, за широкими слепыми зданиями, за сугробами и перевернутыми троллейбусами, оставался мой отряд, - застывшие в смертном оскале маски лиц, неподвижно вопрошающие о чем-то беспощадное небо, либо уткнувшиеся в кровавое снежное месиво, лишенные даже возможности заявить небу свой последний протест. Почти три десятка человек, те, кто был со мной весь этот тяжелый, грязный месяц...
Я не думал о них. Я также не думал о Паше, о Кляйнберге, о проваленной миссии. Я думал о Теплой Птице в моей грудной клетке, о Птице, что чудом осталась жива.
Я видел спокойное лицо моего спасителя, и оно теперь не казалось мне уродливым, как и глубокий, впечатанный в лоб, нос и губы, шрам. Я видел частичку неба, того самого неба, что распростерлось над лежащим навзничь Белкой (часть черепной коробки снесена пулей, перламутрово-серую кашицу уже припорошило снежком). Свинцово-бледное, оно не давило меня.
Кто-то из питеров вполне мог остаться в живых, и, возможно, преследует меня.
Эта мысль лишила душевного равновесия.
Птица, Теплая Птица! Я жаждал сохранить ее, и меньше всего на свете меня беспокоило то, как жалок я сейчас.
-Скорее.
-Не волнуйся, конунг, - отозвался Шрам.
Конунг? Для кого-то я еще был конунгом...
Но откуда взялся Шрам? И почему он спас меня? Мы оставили его, избитого до полусмерти, подыхать в Джунглях... Николай! Умирающий истопник силился мне что-то сказать:
-Он... здесь...
Быть может, Николай имел в виду именно Шрама?
Впрочем, неважно. Важно то, что я жив. Жив благодаря игроку, которого по моему приказу зверски избили, - но это тоже неважно. Приказ отдавал не я, а конунг Московской резервации Ахмат.
-Марина, - прошептал я.
Образ рыжеволосой девушки понемногу заполнял мое сознание, и он занял бы его полностью, если бы впереди не возник поезд. Мой поезд.
Он стоял, черный от копоти, маскировка содрана, лишь красная звезда на лбу тепловоза блестела в сгустившихся сумерках. Из трубы от буржуйки, выведенной прямо в стену, струился сизый дымок. Хороший дымок, такой бывает от березовых жарких дров.
Шрам достиг кабины.
-Прости, конунг.
Он аккуратно опустил меня на снег и, впрыгнув на ступеньку, несколько раз постучал в дверцу. Глухие удары исчезли внутри тепловоза, отозвавшись мертвой тишиной.
Но вот послышалось, будто в глубине норы заворочалась потревоженная лисица.
-Кто?
-Это я, Олегыч, - отозвался Шрам.
Дверца кабины со скрипом распахнулась. Машинист высунулся наружу. Он был черен, как и его тепловоз, лишь глаза (красные звезды?) блестели холодным огнем. В руках Олегыча был автомат.
-Шрам? - глухо сказал он. - Кто с тобой?
-Конунг. Он ранен.
-Скорее, - одними губами прошелестел Олегыч.
Шрам поднял меня и внес по ступенькам в кабину. Дверь захлопнулась.
Здесь все было по-прежнему.
Обняло тепло от печки, теплые невидимые пальцы приятно защекотали в носу. Я чихнул.
Пахло распаренной тваркой и концентратом. Во рту тут же собралась слюна, и я вспомнил, что чертову прорву времени ничего не ел.
-Клади его на мою постель, - распорядился Олегыч.
Он суетился: сунул автомат в переплетенье каких-то проводов, где его, пожалуй, потом и не найдешь, подкинул в печку большое березовое полено, хотя и без того жарко. Чувствовалось: машинист рад.
Шрам опустил меня на постель.
-Олегыч, есть, - попросил я.
-Один момент.
Я поглощал горячий концентрат, как растения в жаркий полдень редкий дождь, и чувствовал, что тело мое наполняется живительной силой.
Олегыч между тем приволок какие-то тряпки и перевязывал мне плечо.
Ранение было пустяковым, - состояние оцепенения вызвал во мне пережитый страх, сильнее страха смерти. Страх с уродливой ухмылкой мутанта, страх-мутант, который теперь, под воздействием тепла, покоя, и осторожных рук Олегыча, медленно уходил, испарялся, как капелька влаги на щеке.
-Спасибо, Олегыч.
Я отдал машинисту пустую миску и приподнялся.
-Лежи! - испугался он.
Я послушно опустил голову на твердую подушку.
Огонь мерцал, скованный железом печки, гудел в тщетном стремлении вырваться на свободу. Шрам сидел за столом, подперев голову кулаком. В красноватом свете буржуйки его изуродованное лицо выглядело печальным. Перед ним стояли три закопченные кособокие кружки.
Олегыч, порывшись в проводах, выудил бутыль с зеленой жидкостью.
-Последняя, - слегка смущаясь, сообщил он.
Темная зеленка, блестя, потекла в кружки, приятно запахло спиртом. Полную до краев кружку, Олегыч протянул мне.
-За что выпьем? - кашлянув, спросил он.
"За отряд", - хотел предложить я, но Шрам меня опередил.
-За Николая, - мрачно сказал он и одним глотком осушил кружку. Не моргнув и глазом, закусил тваркой.
-За Николая, - вздохнул Олегыч.
-За Николая.
Перед моими глазами возникло лицо моего истопника, но не мертвое, а живое, когда мы с ним выпивали в вагоне конунга. Точно так же потрескивала буржуйка, а за стенкой вагона повизгивал ветер.
-Еще, конунг?
-Не хочу, Олегыч. И не называйте меня больше конунгом, хорошо? Какой я теперь, к черту, конунг?
-И как нам тебя называть?
-Называйте... Островцевым... Нет, лучше просто Андреем.
-Андреем, так Андреем, - пожал плечами Олегыч.
Мы замолчали. Каждый думал про свое, но, надо полагать, во многом это "свое" совпадало.
-Олегыч, - вспомнил я. - Где пулеметчик, как его, Горенко?
-Мертв, конунг ... то есть Андрей, - пережевывая тварку, отозвался машинист. - Как ты с отрядом ушел, так почти сразу нагрянули питеры. Горенко убили, я в двигательном отсеке схоронился, а Шрам... Шрама разве поймаешь.
Нечто похожее на улыбку мелькнуло на изуродованных губах.
-Кстати, Шрам, как ты здесь очутился?
Игрок молчал, и когда показалось, что он не ответит, вдруг заговорил.
-Николай меня сюда привел. Я слаб был, шатался. Он плечо мне подставил. Слабое плечо. Дрожит, но ведет. Выходил меня. С Олегычем. Кормили. От себя отрывали. Только дури не давали. И прошла дурь.
-Прошла дурь?
-Он больше не наркоманит, - пояснил Олегыч, закуривая папиросу.
-Да, - Шрам тряхнул головой, словно пытаясь избавиться от нехороших мыслей. - Ты, конунг, меня пощадил. Не дал убить. Я запомнил. Я помню хорошо. Я пошел за отрядом. Николай погиб...
Плечи игрока затряслись. Замерев, мы с Олегычем наблюдали, как рыдает этот сильный, но искромсанный Джунглями человек.
8
ОЛЕГЫЧ
Я никому не приказывал, - не мог приказывать. Я просто сказал: "Мне нужно в Московскую резервацию". Шрам кивнул, а Олегыч и вовсе обрадовался.
-Наконец - то.
Я не удивился радости машиниста. Москва - его дом.
Рассвет был красен. Марина рассказывала, что слово "красный" означало у бывших "красивый". Красная площадь. Но рассвет не был красив. Он был красен, - багровое, жгуче-холодное солнце залило мертвый город соком ядовитых ягод. Из моей памяти, - памяти Андрея Островцева, а не конунга Ахмата, выплыли строки:
Этот вечер был чудно тяжел и таинственно душен,
Отступая, заря оставляла огни в вышине,
И большие цветы, разлагаясь на грядках, как души,
Умирая, светились и тяжко дышали во сне.
Строки были о вечере, а перед нами едва брезжил рассвет, но мне казалось, что я вижу на занесенных снегом кучах битого кирпича души, похожие на большие цветы.
- Вот эту стрелку надо б перевести, - заговорил Олегыч. - Заржавела, стерва, но Шрам должен справиться. Ну - ка, Шрам!
Рычаг стрелки сплошь покрыт рыжими чешуйками, рельсы, казалось, вросли друг в друга.
Шрам плюнул на руки, - желтая тугая слюна на миг зависла в воздухе. Вцепился в рычаг. Надавил.
-Не поддается, сучка.
-Давай, - крикнул Олегыч и заскрипел зубами так, точно это он, а не Шрам, переводил стрелку.
Игрок побагровел от напряжения.
Визг железа, наверно, был слышен на километр вокруг.
-Есть, - не удержавшись, закричал я.
-Отлично, - спокойно сказал Олегыч. - Теперь отцепим вагоны, и пойдем налегке. Дасть Бог, прорвемся.
Олегыч колдовал над приборами, время от времени отдавая Шраму короткие приказы. Здесь, в машинном отделении, Олегыч был не то конунг, но Бог. Я любовался им.
Тепловоз прогревался долго, тонко подрагивая. Я опасался, что он не сдвинется ни на йоту. Но, когда Олегыч занял свое привычное место в кабине, в продавленном кресле, - тепловоз тронулся, с места в карьер взяв высокую ноту луженой механической глоткой.
На стрелке сильно тряхнуло.
-Не боись, - весело крикнул Олегыч.
Тепловоз вырулил на запасный путь, проследовал мимо оставленных вагонов, - пустые кричащие пасти, все разграблено и сожжено. Даже вертолет с платформы сняли, проклятые питеры!
Еще одна стрелка, и тепловоз на том же пути, которым он прибыл в негостеприимную Тверь. Только теперь следовал обратно, домой, в Московскую резервацию.
Летящий в лоб снег, мелькающие пустоглазые здания, деревья в белых шапках веселили меня. И не только меня.
Тверь-зверь становился все реже, все меньше куч кирпича, остовов домов, труб и столбов, - и. наконец, растворился в Джунглях. Лапы деревьев щупали бока поезда, как хозяйка - курицу.
Вот и мост. Вот и река. Зеленый ядовитый поток, поверженный великан, Джунгли едва нашли место для его тела, стремящегося выйти за пределы берегов.
Стрекот - далекий, но стремительно приближающийся.
Тверь не отпускала: едва мы въехали на мост, как в небе перед тепловозом промелькнул вертолет. Пули зацокали по крыше. Одна пробила лобовое стекло и врезалась в пол рядом с креслом Олегыча.
-Андрей, к сбивалке! - крикнул машинист.
Сбивалкой он называл дыру в потолке и крупнокалиберный пулемет. Я кинулся вглубь тепловоза. Откинув тряпье, которым было прикрыто оружие, я с радостью убедился, что оно в порядке.
Пули снова зацокали по крыше.
Впрыгнув в высокое кресло, я дернул рукоять пулемета. Он плавно повернулся на хорошо смазанных шарнирах. Молодец Олегыч, за всем успевает следить!
-Шрам, открывай!
Задвижка, скрывающая бойницу, отодвинулась, постанывая. Небо хлынуло навстречу, воздух, бесстрастно - холодный, ринулся в легкие; я задохнулся на мгновение, испытывая подобие восторга. Кресло поднялось ровно настолько, чтобы моя макушка не высовывалась, но обзор был достаточен. Я сразу увидел вертолет. Желто - свинцовая стрекоза, сверкающая на солнце.
Поймав стрекозу в перекрестье прицела, я надавил на гашетку. Лента, извиваясь, исчезла внутри пулемета.
На мгновение мне показалось, что я промазал, - вертолет продолжал двигаться с той же скоростью в том же направлении. Но вот черная полоска дыма прорисовалась у хвоста машины, стала четче и гуще, вертолет накренился и исчез из поля зрения. Упал ли он в реку, либо взорвался в воздухе, мы не могли узнать при всем желании: поезд преодолел мост и снова, изрыгая из трубы черный дым, пошел через Джунгли.
В Тверь состав двигался тяжело, часто останавливался, бойцы проверяли пути, искали мины, ремонтировали взорванные рельсы; на Полянах проводились зачистки, разводились костры. Теперь же, "налегке", как выразился Олегыч, мы неслись по уже хоженым "тропам". Но на душе у меня вовсе не было покоя. Еще бы! Отряд погиб, миссия провалена. Куда я еду? Зачем? С головой - прямо в пасть дракона?
Созвездия выстроились на почерневшем небе. Показалась луна, выщербленная и растрескавшаяся древняя монета.
Джунгли кончились. Кончилась и железная дорога, вдруг уткнувшись в темную стену, безнадежно плотную: ни двери, ни калитки. Но я-то знал: поезд приблизится, и перед ним распахнутся ворота. Так всегда бывает.
Московская резервация... Что ждет меня там? ОСОБЬ, сырой подвал, допросы, выворачивающие душу наизнанку, пытки и, апофеоз, - позорная казнь? А еще там меня ждет Марина. И потому я пойду туда, а, если придется, поползу, по снежной корке, сдирая колени до костей. Марина!