Роман - это сумма маленьких истин, в которые веришь на определенном этапе жизни. И эти истины вплетенны в сюжет, способный их нести.
Когда ты пишешь, ты, называя, подбрасываешь вещи в воздух. Жонглёр, вот похожая профессия. Задача состоит в том, чтобы как можно больше предметов оказалось в воздухе одновременно, и если эти предметы вдруг составят собой мир, то он полетит.
Сам полетит.
От автора
Начать, с чего-то нужно начать, да. Начало, вспышка сознания, щелчок выключателя, точка отсчета. Не событие, но начало наблюдения, нечто случайное, просто наобум взятая точка. Например, такая:
КАРАМБОЛЬ
Роман
Часть 1: Ночь, степь
Бутон событий
На степь падала ночь. Солнце закатывалось за горизонт, небо стремительно темнело по краям. Сухая трава тихо шелестела в набегающем ветре, колеблясь волнами. День закончился. Красноармеец лежал на спине, его кровь пропитывала шинель тёмным бесфменным пятном.
Его конь поскакал дальше, дальше, а потом стал пастись под звездами, дергая траву, а красноармеец лежал на спине и, собственно, уже умер, а отряд его поскакал дальше, не заметив потери бойца. Боец совсем умер и неловко лежал на холодной твердой земле, подвернув под себя затекшую смертью руку, лежал, не в силах повернуться удобнее, а кузнечики висели в траве вниз головами, убитые холодом на ночь, висели и ничего не думали, в их сознании было тихо, как в открытом космосе. Иногда кого-то из них съедал с травой конь красноармейца, но кузнечик так ничего и не понимал, он уже был мертвый, убитый холодом, с ним как бы случалась смерть после смерти, так бывает. Луна бессонно светила на небе, и отряд красноармейцев гнал врага по степи, было тихо, как после смерти.
Собственно, это и было время после смерти, в своей бешеной погоне они не заметили, как с легким треском пресекли границу между красной республикой живых и черным царством мертвых. Этот треск был похож на хруст, с которым рвала кумач алого флага санитарка Маша, стоя на коленях рядом с лежащим на земле раненым комбригом. По лицу Маши текли слезы, она рвала флаг и бинтовала пробитую насквозь грудь комбрига, бинтов больше не было. Алая кровь пропитывала такнь, и все руки у Маши были в крови. Она бинтовала раненого, ещё не заметив, что тот уже умер, тихо отдал свою жизнь вечернему степному воздуху.
Солнце наполовину село, плавая в алых облаках. Степь чернела вокруг, и ничего в ней не было: ни искорок домов, ни черных силуэтов всадников, тихо переговаривающихся большими голосами, - санитарка Маша и мертвый комбриг были одни, и это "одни" уже незаметно стало "одна". Комбриг удивленно смотрел остановившимися глазами в небо, как бы вопрошая о том, куда же девалось солнце. Маша склонилась над его лицом, гладя дрожащей рукой его щеку и всхлипывая: "Ничего, миленький, ничего, потерпи". Её слеза упала комбригу в глаз, и осталась там, мерцая. Санитарка вдруг поняла, что комбриг уже больше не дышит, что глаза его теперь остались открытыми навсегда, и что-то порвалось у неё в груди с тихим треском, тем самым, с которым она рвала алый кумач на бинты. Только теперь она заметила, что вокруг уже наступила ночь, и никого нет рядом, что она одна, её отряд ускакал дальше, преследуя в своей святой злобе спасающегося в ночи врага. Отряд был уже очень далеко, бойцы гнали врага всё дальше и дальше по загробной степи вечной украинской ночью, они лежали мертвые в трех километрах к северу от санитарки Маши, похолодевшей и остановившейся посреди своей жизни, как посреди переходимой вброд холодной реки.
Отряд лежал там, где его скосил вражеский пулемёт. В небе бесшумно летали козодои и ловили ночных насекомых, иногда они залетали в загробный мир и ловили там уже умерших бабочек и жуков, тех, которых уже поймали до этого в мире живых. Козодои не знали о том, что такое смерть, они летали между жизнью и смертью, пересекая границу и не замечая этого, для них была одна ночь на всё: на жизнь и на смерть, на любовь и на ненависть, на горечь и на сладость, - и всё было одно, и всё для них было - жизнь. Белогвардейский пулеметчик, скосивший скакавших на него всадников длинной очередью - пулемет заело, и он плевался смертью, пока патроны не кончились в ленте, после чего клацнул зубом пару раз, и тишина упала на степь сверху, как ловчая сеть - пулеметчик сидел в окопе, как в могиле, и молчал. Он не знал, что только что он, не разбирая, убил и своих, и чужих, смешав их тела и души, скосил их всех одной очередью.
Он сидел в окопе, грея руки о тёплый ствол пулемёта, и было холодно. Патронов у него больше не было, и, собственно, ничего не держало его здесь, но идти было некуда, была ночь. Сигарет было полпачки. Пулеметчик сидел на пустом ящике из-под патронов и смотрел в небо. Было тихо, как в огромном пустом ангаре, и пулеметчик закурил, пряча огонек сигареты в ладони. Дым заполнил легкие, и стало спокойно и просто. Пулеметчик медленно курил и думал о том, как он вернется домой, о том, что скоро красных они разобьют, а еще он думал о своей невесте. Все эти мысли переплетались в какой-то клубок, протекали одна сквозь другую, но это было хорошо, и он не хотел их распутывать. Он думал о доме, хотя на самом деле думал о невесте, которая на самом деле была скорой победой, и это всё было очень хорошо и очень спокойно. В небе летали козодои и бесшумно ловили ночных насекомых, которые даже не понимали, что это и была смерть.
Насекомые бессмысленно порхали в небе, для них не было ни верха, ни низа, была только бессмысленная чернота вокруг, и ничего с ними, болтающимися в этой черноте, как тела участников первой экспедиции на Марс, пролетевших только половину пути, не происходило, и поэтому время для ночных насекомых не текло, а стояло, ибо не бывает пустого времени. Время для них не текло, а значит, и жизнь не шла, стояла на месте, на самом начале, готовая потечь. Их жизнь не начиналась, ожидая события, а значит, и смерти у них не было, была только ночь ожидания. Насекомые болтались в черноте, козодои бесшумно летали и ловили их открытыми ртами, глаза птиц были слегка прикрыты, они как бы немного спали. Это было потому, что они летали между жизнью и смертью, и не было для них разницы между ними, и не было для козодоев разницы между сном и явью, между добром и злом. Было тихо.
В небе неподвижно горели звезды, и было на его черном бархате то место, где через много лет закончилась первая экспедиция на Марс. Тела мертвых астронавтов разбросало в пустоте, и они болтались там, нелепо качаясь, как детские игрушки на струне. На замерзших в камень лицах астронавтов было удивление. Они висели в пустоте далеко от Земли и бесконечно медленно падали - трое были ближе к Марсу, и их экспедиция медленно продолжалась, двое были ближе к Земле, и они медленно возвращались домой.
На Земле была ночь. Она лежала, такая же бескрайняя, как степь, и было тихо. Пулеметчик докурил и загасил окурок о землю. Он поёжился от холода и покрепче запахнулся в шинель. От холода мысли его стали космически ясными и потеряли привязанность к его собственной маленькой жизни, стали сами по себе. Он думал: "Собственно, окружающий мир, каким мы его видим, есть ни что иное, как разница между нами и этим самым миром. Мы видим только разницу, только то, что не есть собственно мы. И что когда умрем, то не перестанем быть, и мир тоже не исчезнет, просто сотрётся разница, и мы станем взаимно невидимы". Звезды согласно моргали пулемётчику с неба - да, всё так, ты прав.
Небо было черным бархатом, а степь была матовой нефтью, на небе моргали звезды, а в степи горели мертвым огнем светлячки, и пулеметчик как бы висел в самом центре, потеряв себя в тишине. Козодои иногда пролетали сквозь землю, они ловили широкими ртами светлячков, а иногда - звезды, для них не было разницы. Глаза птиц были подернуты легкой полупрозрачной пленкой сна, и жизнь их тоже стояла на месте, остановленная отсутствием разницы.
Отряд
Погоня, остывая, катилась по степи сама собой в наступающей темноте, и вот уже стало понятно, что преследовать давно уже некого, враг исчез, растворился в ночи, пропал. Звезды моргали на небе, кони незаметно перешли на шаг, плавно покачивая седоков в сёдлах, как больших младенцев этой жизни, будто бы у них ещё была вся будущая жизнь в запасе, будто бы пока было детство, игры в ковбоев и индейцев, в хороших и плохих, в "найди и убей"; всё понарошку.
Звягинцев поравнялся с Ольшанским и осторожно тронул того за плечо: "Командир, может пора устраивать привал?". Ольшанский посмотрел на Звягинцева усталым чужим взглядом, натянул удила и сказал глухим голосом: "Привал, все!" Командир воевал в этой степи уже семь долгих лет, ему уже было всё равно. Он умел спать в седле, есть, пользуясь шашкой как ножом, и смерть, казалось, его уже не брала, и он был почти как козодой, ему уже почти не было разницы. Он давно был списан со счета живых, вычеркнут из реестра и теперь существовал по инерции, просто не в силах менять хоть что-либо, будь то жизнь и смерть или, к примеру, сорт табака. Раньше он воевал, кажется, с немцами, потом были, вроде, англичане, теперь были белые, но это, собственно, уже ничего не меняло.
Отряд спешился и привычно стал лагерем. Кто-то разводил костер, кто-то треножил коней, длинные тени людей в дрожащем пламени костра, глухие голоса. Ольшанский сидел на корточках у костра и, не мигая, смотрел на пламя, жадно пожирающее сухое дерево. Он медленно курил, щурясь от дыма скорее по привычке, чем оттого, что тот щипал командиру отряда глаза. В костре бесились саламандры, их длинные гибкие тела извивались в прихотливом танце.
Лагерь стоял посреди бескрайней степи, ведь если куда не пойдешь - везде степь, то, значит, ты в середине. Оранжевое пламя костра лизало котелки, вода с шипением закипала у стенок молоком. Искры летели вверх, исчезая и переставая быть на полпути к небу, и это было так похоже на наши судьбы. Боже мой, как хотелось обмануться и поверить, что иногда искорка летит дальше и остается на небе новой звездой, как хотелось в это поверить и, кажется, ты в это верил тогда. Бойцы степного отряда кругом сидели вокруг костра, огоньки сигарет выхватывали лица и кисти рук из темноты. Рядовой Явташенко скорчился, играя в Nintendo Mario Brothers, на его безусом детском лице было счастье. Виртуальная кровь зачем-то была нужна ему, убившему вчера выстрелом в лицо, в упор, в открытые глаза попа в деревне Рованичи. Явташенко хотелось увидеть в открытых глазах попа смерть, он никогда не видел её, одни только мертвые тела, смерти в них уже не было - она уже улетела. Рядовой думал, что смерть бывает только миг, а потом уже другое, потом просто мертвое тело, имеющее к тайнам жизни и смерти не больше отношения, чем покинутый улей к улетевшим пчелам. Явташенко был обреченным энтомологом смерти, с нарезным сачком и цианистой морилкой резво идущим по её следу, сухие длинные ноги и горячечный блеск в глазах, он шел за ней по лежащей во все стороны раскрытой ладонью земле (а на ладони удивлённо сидишь ты сам, ты угадал себя, и ты - свой собственный приз), и смерть перелетала от одного цветка жизни к другому, вспархивая из-под носа. Он был ребенком на летнем лугу, погляди на него, погляди же! - один, а вокруг колышущиеся стебли и стрёкот кузнечиков, невидимые жаворонки в выцветшем небе, камера быстро покидает его, уносясь вверх, и вот мы навсегда его теряем в зелени, маленького мальчика в шортах и сандалях, оцарапанные колени и капитулянтская белая марля сачка.
Рядовой Явташенко играл Nintendo Mario Brothers, рот его был приоткрыт, он был как невинный ребенок, и все его грехи были амнистированы, всё было прощено. Прощено, но не забыто, ведь прощение без памяти - это еще не прощение, уже нет.
Пулеметчик
На самом деле у него было имя: Сергей.
Пулемет незаметно остыл и уже не грел, а наоборот, налился мертвым холодом. Сергей сидел в окопе, засунув ладони себе в тёплые подмышки, и дремал. Степь плоско расстелилась вокруг него на бесконечность, и уже было невозможно представить себе что-либо кроме неё. Светлячки горели, мерцая, иногда они взлетали и терялись меж звезд, а иногда звезда падала на землю. Было тихо. Сергей зашевелился в окопе и вытащил из внутреннего кармана своего длинного пальто мятую пачку Marlboro, вытряс мятую сигарету и закурил. Когда он затянулся, огонек осветил его заросшее щетиной лицо. Пулеметчик был совсем не похож на классического Marlboro Man, с посмертной ковбойской улыбкой скончавшегося от рака легких. Скорее он был похож на поэта, которого забыли в засаде среди бескрайней степи, поэта-пулеметчика, у которого кончились патроны. Патроны действительно кончились, и сидеть дальше в окопе, как в забытой не закопанной могиле - все напились и забыли засыпать, уехали домой так, даже не закрыли крышку гроба, и начинающийся скупой дождь ронял безвкусные холодные капли на восковое лицо мертвеца, на закрытые глаза, на все его длинное тело в сером костюме с красной гвоздикой в петлице, всё как полагается на приеме у смерти - так вот, дальше сидеть в окопе не имело смысла, это было глупо и опасно, как и вся наша жизнь. Сергей выбрался из окопа, вытащил оттуда за ноги немой пулемет, взвалил его на плечо и пошел направо, мигая в темноте огоньком сигареты.
Промерзшая трава хрустела под ногами, иногда пулеметчик наступал на светлячков, и они гасли, вспыхнув. Подошвы его длинноносых туфель были испачканы соком насекомых и тускло светились в темноте. Сергей шел по степи, и ничего не менялось вокруг, он шел и вроде как стоял на месте. Ведь для того, чтобы идти, нужно двигаться относительно чего-то, а если ничего нет? тогда ты просто висишь в одном месте, перебирая ногами, прокручивая под собой планету, как сиреневая девочка на шаре. Пулеметчик шел по степи, его бесполезное оружие давило ему плечо неудобным металлом. Пулемёт был неудобен, неудобным было всё вокруг, вся жизнь. Она, казалось, сознательно шла спустя рукава, тяп-ляп, кое-как, и не было сил заставить её опомниться, очнуться от этого полуобморочного состояния безответственности. Не было того, перед кем нужно держать ответ, а значит, слабость охватывала всё, томительная щекотка в солнечном сплетении, бесконечные рвотные спазмы над пустым тазом: сквозь радугу слез смотришь вокруг и ждешь, когда же это всё кончится, когда же, когда - и нет надежды.
Пулеметчик знал, без пулемета ему никак нельзя, пусть даже и нет патронов - без пулемета он уже больше не пулеметчик, а когда ты перестал быть собой, то это полдороги к тому чтобы престать быть вообще.
Маша и мертвый комбриг
Маша сидела на земле рядом с телом мертвого комбрига, обернутым в окровавленный алый кумач. Комбриг смотрел в небо широко открытыми удивленными глазами, а Маша смотрела на свои кисти, смутно белеющие в темноте. Обручального кольца не было видно - его съела темнота, да оно больше и не было нужно - комбриг умер, его тело уже остыло. Маша на ощупь нашла обхвативший безымянный палец металл, стянула его и кинула в степь. Летевший козодой по ошибке схватил кольцо, приняв его за ночную бабочку, и проглотил; помолвка была расторгнута. Маша сидела на холодной жесткой земле и говорила комбригу разные слова, а тот молча соглашался с ней. "Понимаешь, милый, - говорила она ему, как ребенку, - жизнь твоя закончилась раньше моей, и теперь мне нужно жить одной, а тебе одному нужно умирать, и глупо нам теперь держаться за руки, теперь у нас всё порознь: ты мертв, а я жива, ты уже, а я ещё. Так что прости, милый, теперь я не могу быть твоей, пока я жива - я не могу, но как умру - то тогда всё станет по-прежнему. Ты жди меня там, на том берегу, жди, а теперь мне нужно идти".
Маша встала, поклонилась мертвому телу и пошла направо. Комбриг понял её и простил, он ждал её там, на том берегу, бессонно всматриваясь в темноту переправы. В черном небе с писком метались летучие мыши, похожие на поломанные складные зонтики. Они были черны, небо было черно, и увидеть их можно было тогда, когда они заслоняли звезды, определение через отрицание.
Так говорят о Боге.
Экспедиция на Марс
Они висели в пустоте и медленно падали - двое на Землю, трое на Марс. Расстояние между группами росло. Безвольно вращаясь в пустоте, они блестели стеклом шлемов, пуская солнечных зайчиков, как это было с ними в школе.
Был конец весны, теплынь, зелень. В школу приходили в расстёгнутых пиджаках. Окна в классах были открыты, и казалось, что мы не учились, а только играли, просто по правилам игры нельзя было уйти прямо сейчас. Учительница стояла у доски, мел скрипел и крошился, и слова писались - белым по коричневому. На улице проехал автобус. На доске было написано: "Литература - это искусство называния вещей именами". Было немного скучно. Можно было почувствовать, как капля пота щекотно скатывается из-под мышки. Был урок русской литературы. Голос учительницы доносился издалека. Она говорила: "Слово" - от слова "ловить", слово - пойманное имя вещи".
Ты слушал, иногда проваливаясь в дрёму, иногда выныривая. Опять вынырнул. "Пока пишешь, ты не знаешь, что ты пишешь - ведь ты ещё не читал то, что тебе предстоит написать. Питательный бульон пишущегося романа - вещь в себе, вот, например, хотя бы тот роман, что вы читаете сейчас. Сюжеты свободно растут, как трава на заброшенном кладбище. Они сливаются, они обнимают друг друга, что-то отмирает и выбрасывается (кстати, это одна из самых сложных вещей - зачеркнуть написанное самим собой, переписать: глаз замылен)".
Тут ты опять отвлёкся, расфокусированно глядя в окно на проезжающий за окном троллейбус. Его рога сыпали снопы искр, как бенгальские огни. Потом голос учительницы привлёк твоё внимание снова. "Писать просто, почти так же просто как строить. Если ты назвал что-то, то задай себе вопрос - "а какое это что-то?" и тогда ты получишь прилагательное. А потом задай себе вопрос "и что оно делало?" - и это будет глагол. Когда пишешь, задавай себе вопросы. Что было дальше? А почему? И что же это значило? Отвечать на вопросы всегда проще, чем придумывать из пустоты. Написанный текст - это ответы на заданные самому себе вопросы, и полезно сохранять эту вторую половину - тот самый список вопросов. Домашнее задание будет такое - напишите о том, как вы сидите в классе и слушаете меня; на одной странице пишите об этом, а на другой - записывайте вопросы, которые вы себе задаёте. Всё понятно?".
И всё было понятно. Солнце весело блестело на стекле шлемов, это было спокойное веселье глупо висящих в небе мёртвых, замерзших в камень людей, которые прилетели сюда за своей удивительной смертью. Они медленно падали, и всё было так тихо и медленно, что казалось - сейчас все рассмеются, но нет, они молча падали.
Встреча на LB
Маша шла по ночной степи, её длинная юбка шуршала. Жизнь была похожа на затянувшийся костюмированный бал, где все уже привыкли к своим костюмам и забыли, что всё понарошку. Всё по-прежнему было не всерьёз, но все играли так увлеченно. Мир лежал вокруг Маши, не названный и бессловесный, такой, какой он есть. Она просто смотрела через свои глаза вокруг, и зрение заменяло ей разум.
Звезды медленно вращались в небе, и если посмотреть наверх, то начнёшь медленно падать в траву, плавно, как складывающийся хорошо смазанный механизм, тело опишет геометрически совершенную кривую с бесконечно точно вычисляемой формулой, и, упав, будешь глядеть в небо бессмысленно широко открытыми глазами. В глазах нет мысли, в них есть только зрение, и звезды медленно кружатся в хороводе, как бабочки вокруг фонаря, но фонаря нет, на его месте пусто.
Расскажи мне, расскажи, я буду слушать, ты только говори.
Маша шла по степи, светлячки горели и мигали, звезды тоже, и все они вместе указывали её путь, и она слушалась их, хотя и не знала этого, зрение вело её, не думающую, вело бережно, как кошка-мать переносит своего слепого котёнка из одного гнезда в другое, из одной жизни в другую. Это как железнодорожные стрелки - стрелочник лязгает рычагом, раздосадованно шипит сжатый воздух, поезд проносится мимо, содрогаясь на стыках, потом долго извивается поворотом и, в конце концов, исчезает и всё оказывается таким же, как и было, и стрелочник немножко стоит на ржавой насыпи у блестящих рельсов, а потом идет в траву, шурша, а потом падает вперед, трава сходится над ним, а он остается лежать, свернувшись калачиком, сжав зубы и вцепившись руками в волосы, а в голубом гуашевом небе поёт невидимый жаворонок, которого нет, и это совсем не больно, хотя и бессмысленно.
Впрочем - зачем говорить о смысле, ведь жизнь состоит из маленьких простых неделимых вещей, атомов её сюжета, и никто не сможет их у тебя отобрать, они всегда есть, они не плохи, не хороши, они просто есть, и ты живешь ими, это как билярд.
Маша шла, ведомая небом и землей, и вдруг эти силы оставили её. Словно очнувшись от сна, от невыносимого морока, она нашла себя стоящей под небом в незначительной точке степи. Дул теплый прерывистый слабый ветер, похожий на воспоминания засыпающего. Из темноты, вспыхивая сигаретой, приближался Сергей. Они сходились в математически верной точке, ещё не зная об этом, но так должно было быть, и так было. Всё было как обычно точно по расписанию, перрон плавно останавливался, уже готовый стать вокзалом нового города.
Качнулось и остановилось, ты стоишь и настороженно оглядываешься вокруг, ты приезжий. Ты приехал, и начинается новая глава, и прошлое амнистируется, тая, как сахар в обжигающем железнодорожном чае, стеклянный стакан в серебряном (оловяном, деревяном, - что еще подскажет учебник русского языка?) подстаканнике, звон ложечки о стекло.
Абзац.
Истории у костра
Отряд сидел кругом у засыпающего костра. Иногда из степи залетал ветер, ворошил вспыхивающие угли и уносился в степь, а потом возвращался из темноты опять, как молодая игривая овчарка. Звезды медленно вращались в небе, и хотелось говорить, хотелось рассказать, хотелось быть выслушанным, казалось, что потом уже будет поздно, и поэтому хотелось говорить сейчас. Люди сидели у костра, занятые маленькими походными делами: кто-то смазывал винтовку, кто-то точил саблю плавными длинными движениями, кто-то латал прохудившуюся одежду. Рассказывал Ольшанский, посасывая вспыхивающую трубку.
"Раньше у меня был кот, - говорил он, щурясь на раздуваемые угли, - большой серый кот. Когда он ел мясо, он улыбался. Поест мяса - поднимет голову, смотрит и улыбается. Потом опять ест мясо своим маленьким ртом с тонкими губами и безвольным розовым женским подбородком. Мне всегда было интересно узнать - чему же он улыбался, когда ел мясо, - но узнать это было невозможно, он просто улыбался, молчал и ел мясо. Возможно, он улыбался тому, что ему просто было вкусно есть мясо. Я тоже хотел бы жить так, есть мясо и улыбаться тому, что мне вкусно". Он замолчал, выбивая трубку. Над его головой, совсем близко, пролетел козодой. Была ночь, и поэтому у козодоя не было тени, а тень привязывает летящего к земле, как нитка держит летучего змея. Свободный полёт может быть только ночью, когда ты сам по себе, и все вокруг тоже само по себе, когда ваши тени не переплетены запутанной механикой изнаночной стороны причин. Ольшанский выбил трубку и, глядя на засыпающий костёр, думал о своём сером коте. Он не заметил, что бойцы уже уснули, и он остался один. В темноте паслись невидимые кони, фыркая и шумно дергая траву. В головах коней текли длинные медленные мысли, не разделённые на слова, и эти мысли были мучительно длинны, они были длиной в жизнь, или иногда даже больше, и коням немного хотелось порвать их, эти медленные волосы бледнолицей утопленницы, порвать мысли, как это всегда делают люди, но этого желания было слишком мало, и мысли текли, как медленная небесная река подо льдом.
Разговор двоих посредине степи
Сергей вышел на девушку вдруг, даже не успев удивиться или испугаться.
Обычно сразу было понятно, кто перед тобой - враг или ещё нет, на этот раз понять не удавалось. Это было как маленькая ночная станция, остановка две минуты, из вагонов не выходить, но если попросить проводницу, то можно сойти на сушу вместе с ней. Поезд стоит в неизвестном месте, потрескивая и остывая от долгого бессонного ночного бега, в темноте смутно белеет здание вокзала, горит изнутри пустой киоск с газетами, пахнет маленькими невзрачными цветами и мазутом. Проводница преступает с ноги на ногу от ночной прохлады и всматривается туда, где должна быть голова поезда. Если хочется, можно думать, что поезд ужасно длинный, как китайская стена, и вся эта затея с путешествием - просто хитрая игра, ничего кроме. На самом деле поезд стоит, и всегда будет стоять, на то он и поезд. Но если не хотеть, то это можно не думать, можно думать другое. За зданием вокзала, наверное, находится маленькая площадь с небольшим металлическим человеком на постаменте посередине, горожане так долго живут с ним, что уже перестали его замечать, и он уже ничего не может с этим поделать. Вокруг площади лежит собственно городок, маленькие пятиэтажные домики со спящими внутри людьми, хотя на некоторых кухнях всё ещё горит свет, там сидят на табуретах и пьют чай или курят, и смотрят в окно.
Так вот, ты стоишь на перроне и пытаешься побороть желание побежать в этот неизвестный ночной городок, оставив в поезде зубную щетку, чемодан, остывающий без тебя чай в стакане. Побежать, а поезд уедет, совсем уедет. Несколько минут борешься с этим желанием, а потом проводница просит тебя зайти в вагон, с облегчением подчиняешься. Идешь по коридору к своему купе и чувствуешь, что тронулись, за окном поплыло, и вот уже за окном побежала спящая степь, черные провода в небе скользят то вниз, то вверх, прерываемые столбами, и ты заходишь в купе, осторожно повернув ручку. Все спят.
Садишься на свою полку, прямо на бельё, смотришь на спящего напротив. Смотришь в окно, пьешь чай, стакан в подстаканнике, ложечка лежит на столе, покачиваясь в такт. Спать не хочется, едешь, едешь, едешь. Ночь велика, и ты стоишь посередине, как тот забытый в спящей степи городок, где ты не остался, а мог, да уже теперь поздно. Ты сидишь и смотришь в окно, и трудно подумать, что будет что-то иначе, кажется, так ты и будешь ехать в ночи, один в целом спящем лунатическом поезде, безумно светящем перед собой белым фонарём. Свет вспугивает сидящих на путях зайцев, они гуттаперчево отпрыгивают с рельс, высоко задирая зады, проезд проносится мимо, в пластмассовых бусинах заячьих глаз играет огонь.
Поезд проехал, зайцы остались, и всё так же, как и было. Просто черная бескрайняя степь. Сергей в нерешительности стоял перед девушкой, и было темно, и он не видел её лица, просто что-то смутно белело.
Разговор не клеился.
Открытый космос
Когда корабль вдруг развалился веером на куски и астронавтов высыпало в пустоту, как грибы из лукошка, опрокинутые для чистки на траву, было 12:56 по GMT, четвертое июня, День Независимости, праздник. Время остановилось во всех часах, скованное адским холодом, все приборы умерли. Кровь так быстро замерзла в телах астронавтов, что кристалликов льда, разрывающих клетки и убивающих живое, не образовалось, и жизнь осталась в телах, просто стала совсем другой. Движения стали бесконечно медленными, мысли замедлились тоже. Астронавты висели в небе, даже и не подозревая, что теперь они стали другими, и бесконечно медленно падали. Вокруг ничего не происходило.
И их время стало меняться, поскольку не бывает времени просто так, время это всегда время чего-то. Сначала всё было медленным, время ещё по инерции текло, как и раньше, потом оно стало ускоряться, выбрав опорой себе медленное падение астронавтов, потом оно стало ещё быстрее, и ещё. Они падали, ускоряясь вдвойне - ускорение свободного падения складывалась с ускорением времени, в глазах плыл калейдоскоп звёзд, извивающихся яркими кривыми, фотография вечернего города с большой экспозицией.
Железнодорожник
Стрелочник лежал, свернувшись калачиком, сжав зубы и вцепившись руками в волосы. Солнце блестело на рельсах, пропитанные мазутом шпалы были горячи и пахли. Хотелось сесть на длинный металл рельс, хотелось сидеть так, ждать, смотреть на солнце, было жарко, накатывали волны бессилия. В траве внезапно прыгали кузнечики, наземные креветки. Лес тихо шумел и манил тенью, но встать было невозможно, ты сидел на рельсах и ждал поезда, а стрелочник лежал в трёх шагах от тебя ничком в тёплой траве, поджав ноги к груди и закусив кулак. На кулаке белели следы зубов, слезы почти совсем высохли у стрелочника на глазах, и он постепенно возвращался к жизни, найдя себя лежащим в траве рядом с путями. Это было похоже на маленький обморок. Стрелочник сел в траве, оглядываясь по сторонам. Вокруг было лето, рядом была железная дорога, по которой пару раз в день проезжали поезда, до ближайших людей было километров триста, не меньше.
У стрелочника был маленький домик, почти будка, в домике телефон, а перед домиком грядки. На грядках росли лук, картошка, свекла. Целыми днями стрелочник сидел в домике, смотрел в окно и ждал звонка. Отходить от телефона было нельзя. Мухи бились в окна, но выйти тоже не могли. Нельзя. Стрелочник со скуки давил их пальцами, глядя через окно на летнюю природу. Иногда телефон звонил, стрелочник ждал, пока тот отзвонит три раза (иначе у звонившего сложилось бы впечатление излишней поспешности, и он перестал бы уважать стрелочника), затем снимал трубку и говорил: "Стрелочник слушает". Ему отвечали "направо" или "налево", а потом клали трубку, отбой. Разговора как-то никогда не случалось: дела. После этого стрелочник выходил из своего домика, переводил стрелки и ждал поезда. Ждать приходилось недолго - минут пять-шесть.
От силы десять.
Потом приходил поезд и шел мимо пять десять пятнадцать вагонов, громыхая на стыках своим длинным телом, а стрелочник смотрел на идущие мимо вагоны и считал их вслух, а потом поезд проходил, и стрелочник возвращался к телефону ждать нового звонка.
Кони
Кони паслись в темноте, дергая полумёртвую траву. В небе светила луна, степь плоско лежала вокруг. Кони ходили кругами и немного дремали, их жизнь шла немного во сне, сон смешивался с явью в разных пропорциях: ночью сна было больше, днём меньше, - но окончательно они не просыпались никогда. Как, впрочем, никогда и не засыпали совсем. Их жизнь была целостна, мысли неразрывны, смерти и рождения не было, потому что каждый конь был один из всех коней, и все они были одно, и жить было не страшно.
Если нет прошлого, то нет и будущего, есть только сейчас, и смерти нет, и жить не страшно.
Не наступающее утро Ольшанского
Ольшанский проснулся. Было темно, он лежал на спине, левая рука затекла. Над головой болталось огромное черное небо со звездами, как гигантский черный зонт с меленькими дырочками от старости, развернутый над головой в солнечный день. Рядом паслись кони. Ольшанский лежал на спине и смотрел открытыми глазами на небо, делать было нечего, спать уже не хотелось, было немного скучно, но и вставать было лень, ведь было ещё темно. Вставать было ещё рано. Ольшанский лежал на спине и скучал в темноте, от скуки он стал думать о всяких необязательных вещах, например - о смерти, об убийстве. Взаимоотношения кавалериста с загробным миром носили характер сетевого маркетинга: чем больших ты привлек в систему, тем больше ты получил бонусов, в данном случае это значит, что убивая ты отсрочишь свою собственную смерть. И тот, кого ты убил, будет связан с тобой удивительной, мистической нитью, будет твоим посланником, зомби, марионеткой в мире мертвых, он пойдет впереди, освещая лучиной твой путь в царстве Аида. Смерть вообще сильно интересовала Ольшанского, и - следует заметить, - не только с профессиональной точки зрения. Ночь застыла в зените. Ольшанский пошевелил палкой костер, угли вспыхнули. Офицеру подумалось о том, что было бы хорошо, если бы всех тех, кого он убил, хоронили на одном кладбище, он мог бы стать его смотрителем, ухаживал бы за своим кладбищем, как некоторые ухаживают за своим альпинарием или, например, оранжереей. А у него было бы своё кладбище, небольшое и опрятное. Он приходил бы туда под вечер с книжкой, садился бы на скамейке и читал, а солнце бы медленно катилось за горизонт, просвечивая через листву. Читал, пока бы не темнело, тогда бы он закрывал чтение и сидел просто так, положив книгу на скамейку рядом с собой. В воздухе появлялись первые летучие мыши, они беззвучно начинали чертить абстрактные чертежи загадочной несуществующей машины, очень сложной. Это было как намёк с того света, как секретный стук в стену ночью, передающий узнику план побега. Видимо, это была машина для побега, видимо так и было. Хотелось начать записывать секретное послание летучих мышей, но было уже поздно, начало было уже безвозвратно утеряно, а мыши, как слепой инструмент, рассказывали далее, хотя это было уже бесполезно, как и вся наша жизнь - мы все слишком поздно начали записывать. Конечно, можно было попытаться построить хотя бы часть машины, но неизвестно, к каким ужасным последствиям привела бы её неполнота, может быть, машина бы просто мгновенно убила всё вокруг на расстоянии десяти километров, и стало бы тихо и вечер бы дальше падал автоматически, как продолжает стрелять в небо зенитный пулемёт после того как стрелка убило - мёртвый палец застрял на гашетке, слепые глаза смотрят в небо, пули дугой сыплются вверх, потом патроны кончаются, и становится снова тихо, только ноет зубной болью улетающий низко над лесом вражеский самолёт, и садится солнце. Солнце садится в черный лес, и хочется пойти на речку, искупаться в тёмной притихшей воде, плыть, опуская лицо в воду и выдыхая пузыри, потом вылезти на берег и, обтеревшись полотенцем, пойти домой через внезапно потемневший лес, вдруг ставший чужим, незнакомым и страшным, хотя всё это только кажется, ты никогда не признаешься в собственном страхе даже самому себе, ты специально будешь громко и фальшиво свистеть, но когда под ногой внезапно хрустнет веточка, в груди похолодеет.
Еще Ольшанский думал о сожженной вчера церкви в селе Большая Слобода. Он думал о том, что иконы были очень похожи на советские плакаты, только вот нарисованы на них были только плохие - только империалисты, буржуи, хотя и разные. Он думал о том, что разумнее было бы не жечь иконы, а просто дорисовывать их, вставляя положительного героя, логично завершая сюжет и подписывая сверху через трафарет какой-нибудь короткий и понятный лозунг, объясняющий всё нарисованное, да и всю жизнь тоже. Можно было бы наладить сбор икон в деревнях, последующую их доработку, а после иконы можно возвращать в церкви, автоматически превращающиеся таким образом в сельские клубы. Нужно было только заменить кресты на звёзды. Такой подход казался Ольшанскому весьма логичным и удобным, он всегда думал, что лучше развивать и исправлять имеющееся, чем строить заново.
Ольшанский лежал на спине и скучал, было темно, он не знал, что остальные бойцы тоже уже проснулись и теперь лежали, скучая и ожидая рассвета, думая, что вставать ещё рано. Они не знали, что время кончилось, наступила ночь, теперь уже навсегда.
Человек, который звонил стрелочнику
Человек, который звонил стрелочнику, жил посреди степи в маленьком городе, через который поезд проходил за пятнадцать часов до того, как проносился мимо будки стрелочника, хотя сам стрелочник об этом факте ничего не знал. Получалось так, что человек, который звонил стрелочнику - а это был ни кто иной, как Иван Петрович Шерсторуков - мог бы писать стрелочнику маленькие записки, вместо того чтобы звонить по телефону. Маленькие записки на школьных листах в линейку, с полями.
Тогда всё было бы, видимо, вот так.
Шерсторуков подходил к отправляющемуся поезду, вставал на цыпочки и тянулся вчетверо сложенным клетчатым листком к окну машиниста, машинист высовывал руку с толстыми пальцами и ловко хватал записку. После чего поезд трогался, шел пятнадцать часов и доезжал до домика стрелочника, где останавливался. Тормозить поезд начинал километра за два, сигналя и скрипя тормозами.
Машинист, гремя железом, резво спускался по лесенке на боку электровоза и прыгал с размаху на гравий насыпи, с шорохом съезжал вниз, матерясь по привычке, а потом шел к домику стрелочника. Стучал костяшками по деревянной двери, внезапно увидев свои руки и почувствовав, какие они чужие, стрелочник выходил на крыльцо, заспанный и мятый с перепоя, машинист доставал из внутреннего кармана пиджака сложенную вчетверо записку от Шерсторукова и стрелочник быстро читал её, благо записка была из одного слова "направо" или "налево".
Потом машинист медленно возвращался к поезду усталой походкой не любящего свою работу человека, стрелочник переводил стрелки, и поезд ехал куда нужно.
Однако в связи с прогрессом Шерсторуков пользовался телефоном.
Разговор посредине степи далее
Маша смотрела на появившегося из темноты худого человека с пулемётом на плече, заросшего до глаз бородой. Она смотрела на него, как школьница смотрит на арифметическую задачу незнакомого типа - одновременно думая о том, как пытаться её решать, и оценивая возможности избежать необходимости её решения: например, записать условие на доске, а дальше вызовут решать кого-либо ещё. Эту задачу решать предстояло ей, в степи она была одна, и бежать было некуда, точнее, не было разницы куда бежать, не было того направления, которое дало бы ей преимущество, а у человека был пулемёт. С человеком нужно было поговорить.
Девушка молчала, и это неловкое молчание затягивалось, и Сергей уже стал раздражаться тем, что не убил её стразу, не упростил жизнь до привычного на войне образа событий, и тут еще некстати вспомнил, что патронов у него нет, а убивать девушку руками не хотелось, не хотелось прикасаться к тошнотворно тёплому её телу, это было бы еще неприятнее, чем просто молчать. Оттого, что простое решение вопроса не приходило ему в голову, Сергей раздражался всё больше.
Работа Шерсторукова
Город, в котором жил Шерсторуков, был тот самый, на вокзале которого ты хотел сойти и в нерешительности топтался на перроне. Шерсторуков как раз сидел тогда в своём кабинете, находящемся на первом этаже городского вокзала, и он даже скучающе глядел на тебя, когда ты стоял в ту ночь на перроне, собираясь побежать в город.
Иван Петрович сидел на стуле за обшарпанным низеньким столом, на котором стояло два телефона - один черный, а второй белый. На подоконнике в горшках стояли бегонии. Окно Шерсторуков мыл два раза в год. По белому телефону звонили Шерсторукову, а по черному звонил он сам. Задача Шерсторукова была выслушать то, что ему скажут по белому телефону и передать это стрелочнику, позвонив по черному.
Когда белый телефон звонил, Иван Петрович ждал, пока тот отзвонит три раза (иначе у звонившего сложилось бы впечатление излишней поспешности, и он перестал бы уважать Шерсторукова), затем снимал трубку и говорил: "Шерсторуков на связи". Ему отвечали "направо" или "налево", а потом клали трубку, отбой. Иван Петрович снимал рычаг черного телефона и набирал 0, через несколько секунд соединяли, и в трубке слышались длинные гудки. На третьем ему отвечали: "Стрелочник слушает". Шерсторуков говорил "направо" или "налево", а потом клал трубку, отбой.
Шерсторуков вполне справлялся со своей работой.
Не наступающее утро Звягинцева
Звягинцев проснулся внезапно, как будто его, спящего, вынесло на берег необитаемого острова осторожно отхлынувшей волной. Волна отхлынула, ехидно шипя и ожидая представления - Гулливер на необитаемом острове, последняя часть. Звягинцев проснулся с выловленной из сна мыслью - как глубоководный трал приносит из черных глубин удивительную рыбу или краба - мысль была такая: "Чтобы слова стали стихами, их нужно долго носить во рту, обтачивая слюной и зубами, и молчать, молчать".
С этой мыслью он проснулся, но затем её вытолкнули другие, обычные дневные мысли насчет того, что было вокруг. Звягинцев лежал на земле и думал об ожидаемом утре, об очередном дне, о возможной смерти сегодня. Ещё он думал о том, что в последнее время на изнаночной стороне жизни завелась моль, и её гусеницы подгрызали корешки причин, и целые события вдруг никли, вяли и осыпались сухим прахом, не зная, куда двигаться далее. Электрики бытия пытались исправить схему, вооружались паяльниками и, насвистывая, производили ремонт, иногда это помогало, и жизнь снова катилась вперед, точно разрывая причинно-следственный карамболь, но иногда причины спутывались, и происходило совсем не то, что ожидалось, и тогда техники бытия получали выговор от начальства. Звягинцев думал о том, что ничего никогда не заканчивается тогда, когда оно перестанет иметь причины, всё тянется и после до тех пор, пока не найдётся сила, которая займёт ослабевшую область, а пока этой силы нет, умершая жизнь будет тянуться далее, и в последнее время многое тянется, и это называется скука. Постепенно он стал проваливаться обратно в сон, и мысли его стали более реальными, чем обычно, они стали сном. Он вспоминал детство и как бы проживал его заново, теперь во сне. Всё повторялось.
Мы с отцом ехали на велосипедах по сельской дороге через пшеничное поле. Это было наше поле, отец был помещик, барин. Небо было голубое, поле было желтое, других цветов не было. Украинский флаг, сказал бы я два года назад. Шведский, скажу теперь. Тогда, в детстве, я бы сказал - желтое с голубым. Тогда, в детстве. Куда мы ехали? Мы ехали в дальний лес искать грибы. Искать, именно искать. У нас была с собой карта и цветные карандаши, мы находили гриб и отмечали его на карте. Боровики - синим, подосиновики - красным, лисички - желтым, и так далее. Каждый день, всё лето напролёт мы составляли карты грибов. А потом всю зиму отец расшифровывал эти карты и писал книги про прошлое и будущее, про механический цирк и мертвые города, про то, как под землёй живёт огромный мозг и как он прорастает грибами на солнечных полянках. Больше всего отец не любил грибников, которые резали грибы и тем самым мешали передаче знания.
Если он встречал грибника в лесу, он убивал его из револьвера выстрелом в упор. Без разговоров. Просто убивал. Без разговоров.
Поезд
Стрелочник сидел в своём домике и ждал звонка, всю жизнь он ждал звонка телефона, телефон звонил, а потом он опять ждал. Всю жизнь он ждал, когда ему позвонят и скажут, что больше ждать не нужно, можно выйти на улицу, можно сжечь этот маленький домик, плюнуть в колодец и уйти, уйти отсюда, от этой стрелки, стрелки с кем? спроси чего полегче, не я забивал, от этой железной дороги, перестать жить в полосе отчуждения.
Поезда бежали по степи днём и ночью, бежали через лес, стучали по мостам, тра-та-та, минутно отражаясь в спокойных озёрах, тра-та-та, воспалённо бежали по степи, пассажиры подглядывали в окна за всем тем, что вокруг, из-за занавесок и пили сладкий горячий чай, три дня жизни в поезде, соседи по купе и проводница с кожаной папкой с билетами, редкие остановки в степи в маленьких городах, как на необитаемых островах, пополнить запасы воды и провизии, и на каждом из островов тебя могут оставить, оставить навсегда. Робинзонада, оно тебе надо? Надо, иначе никак, ехать, бить варёные яйца головой о стол, с хрустом, трепанация черепа, макать в соль, смотреть в окно, скучать, скучать.
На электричке - это другое, пригородные поездки из города в зоне притяжения мегаполиса. Встать утром, бросить в рюкзак карту, книжку и бутылку воды, выбрать вокзал, первый шаг, квест выходного дня. Выбрать станцию поудалённее, лучше уж сразу до конечной, лучше до самого конца, что цацкаться. Да, спасибо, в один конец. Сесть у окна в пустом вагоне, подтекающем толпой дачников с авоськами, читать книжку, ждать, когда тронемся, вот уже и поехали, до свиданья Москва. До вечера. Или?
Электрички - это другое, они никогда не ходили там, где жил стрелочник. Там, где жил стрелочник, даже поезда почти не ходили - они пробегали мимо каждый раз как будто в последний, ничего не обещали. Стрелочнику это было обидно.
Ольшанский и сломанные часы
Ольшанский был странный человек: в каждом кармане он носил по молчаливой монете, а под языком всегда держал маленькую пуговицу от сношенной в детстве рубахи. Поэтому он говорил мало и только нужные слова, и движения у него были тоже только самые нужные.
Ольшанский лежал проснувшимся уже давно. Скука постепенно стала беспричинным раздражением. Как обычно. Он поглядел на фосфор часов - было два часа шесть минут, и часы шли. "Сбились, - подумал Ольшанский, - жаль, что сломались. Интервент нынче пошел жалкий, таких часов уже не сыскать". Раздражение получило еще один повод, отсчет дня пошел, копилка ежедневного бешенства звенела на дне, но скоро она уже будет полна, полнёхонька, охо-хо. Ольшанский бережно снял часы с руки, положил на землю доживать свой завод в одиночестве, так отводят в лес и привязывают к дереву не нужную больше собаку. Часы шли дальше, не зная о том, что их уже предали, и их время больше не нужно.
Ольшанский встал с земли и тихо сказал: "С добрым утром, товарищи конноармейцы. Враг еще не добит, и мы все должны это четко помнить. Наш враг никогда не может быть побежден до конца, товарищи конноармейцы, и именно поэтому наш поход навсегда".
Стрелка
Стрелочник сидел и ждал, было тихо. Он смотрел на пути, они были знакомы. Закатное солнце горело на рельсах. Вечерело. Земля устала от дневного зноя и ждала ночи, и вечер последовательно происходил. Черная аппликация леса была наклеена по периметру неба. Солнце закатилось наполовину, всё было обычно. Взгляд стрелочника не останавливался ни на чем; не на чем.
И тут он увидел идущий поезд. Поезд игрушечно изгибался из-за леса и медленно ехал, поглощая горящие вечерним солнцем рельсы, он ехал беззвучно и неумолимо, он рос, как маленький паразит, червь, сосальщик, он рос и стрелочник был бессилен.
Стрелочник никогда раньше не видел поезд вот так, через окно, сидя за столом, руки на столе и встать невозможно. Он всегда был около стрелки, когда приходил поезд. Это был ужас, от которого похолодело в груди и стало как-то бесполезно сопротивляться. Всё шло в замедленной съемке, всё было уже потеряно и ты просто глядел, как развивается сюжет фильма ужасов про тебя, и скоро должны были поплыть титры, обещая продолжение. Поезд ехал прямо на домик стрелочника, двери были закрыты, окна тоже, не спастись, поздно. Стрелочник вскочил, подбежал к двери, дернул не туда, ещё раз, дернул куда нужно, выскочил на крыльцо. Поезд шел на него. Вбежал в комнату, схватил телефон, поднял трубку, там было тихо, положил её. Поглядел в окно ещё раз. Поезд шел на него. Господи, куда, направо или налево, господи. Куда же. Стрелочник набрал 0. Щелкнуло, соединили.
Три гудка, и удивленный голос на том конце сказал: "Шерсторуков на связи".
Разговор в степи далее и вот и конец разговора
Маша молчала и глядела на Сергея, постепенно понимая, что единственный выход - это попытаться убить его раньше, чем он попытается убить её. Она бросилась первая, хватая руками, пытаясь ударить коленом в пах и укусить в шею, они покатились по траве, светлячки вспыхивали. Тихое веселье, невинные детские игры, убей же его, убей его сейчас. Они катались по земле, сцепившись, было тихо, и светлячки вспыхивали, звёзды висели в небе, мир подглядывал за ними с интересом, они катались по плоскому, убивая друг друга. Шорох сминаемой травы, тяжелое дыхание. Сергей пытался отодрать девушку от себя, но та уже порвала ему сонную артерию, кровь хлынула. Последним усилием пулемётчик вытащил нож и ударил, раз, еще раз, еще, нож легко входил девушке в бок, глаза её стекленели, Маша нежно обняла Сергея, прижимаясь к нему всем своим тёплым телом, её кровь текла на них обоих, Сергей ударил ещё раз и откатился от неё по траве.
Усталый любовник.
Он лежал на спине, и звёзды качались, кровь текла из шеи, Сергей пытался зажимать её руками, руки были все в крови, и звёзды померкли, это было, как когда ты закрываешь глаза и ещё не знаешь, про что будет сон, и будет ли.
Будет.
Отсутствие точных инструкций
Стрелочник крикнул, глядя на едущий поезд: "Господи, куда же, направо или налево!?". Человек на том конце провода молчал. Потом осторожно спросил, надеясь, что всё обойдётся: "Что?". "Здесь поезд, - крикнул стрелочник, - поезд! Это стрелочник! Куда: направо или налево?" "О боже, - ответили в телефоне, - подождите, я сейчас позвоню".
Поезд был всё ближе. Стрелочник выбежал из дома и по-бабьи всплеснул руками. Вечерело. Солнце почти село, поезд слепо шел с включенным головным светом. Стрелочник побежал по путям, размахивая руками и крича: "Стоп!", тень его была черна. Он с шорохом взобрался по гравию насыпи, опаздывая, оступаясь, скользя и уже напрасно, тщетно матерясь, и побежал навстречу поезду, размахивая руками и крича: "Стоп! Стоп!" Поезд шел на него, сигналя и светя фарой.
Шерсторуков набрал "0" на черном телефоне. Телефон молчал. Стрелочник набрал еще раз. Телефон молчал. Шерсторуков схватил трубку белого: "Алло, стрелочник, стрелочник! Вы там?". Этот телефон молчал тоже. "Господи, - подумал Шерсторуков, - господи, господи". Телефоны молчали.
Стрелочник бежал на поезд и кричал, он уже понимал, что поезд пойдет не туда, уже было поздно, непоправимо поздно. Попытки тщетны, но что остается. Поезд шел на стрелочника, сигналя, шел, надвигался, а стрелочника бежал по путям, за спиной у него черным плащом трепетала тень, он бежал на поезд, как храбрый рыцарь на дракона, с мечем против огня и когтей, бронированной чешуи и, возможно, даже бессмертия.
Они сходились. Вечерело. Закатное солнце золотило пожираемые поездом рельсы. В мире как будто укрутили вниз звук, как у телевизора, чтобы не было так страшно смотреть.
Поезд смахнул стрелочника с рельс и пошел не туда. Стрелочник, поджав ноги под себя, лежал в траве - мёртвый, маленький. Солнце уже почти село. Лес чернел под пастельным небом.
Шерсторуков слушал молчание в трубке. Минуту, две. Никто не подходил, всё было тщетно. Затем он достал из ящика стола револьвер и выстрелил себе в голову.
Он не знал, что нужно было набрать "1".
Поезд шел не туда.
Просто никто их не предупредил, вот всё и случилось. Откуда же им было знать?
Нас не предупредили, нет.
Неприятное открытие Звягинцева
Звягинцев сел в темноте. Ничего не болело. Было темно. Хотелось курить. Звягинцев сунул руку во внутренний карман плаща в поисках сигарет, и, шаря там, провалился пальцем в дырку наружу. Удивлённо заглядывал высунувшийся трупным червём из плаща палец. Дырка, отверстие, пулевое.
Удивление и ужас догадки парализовали Звягинцева. Он ощупал свою грудь и сразу нашел то, что искал - три пулевых отверстия навылет. Не больно. Три отверстия, более чем достаточно, одно точно напротив сердца.
Более чем.
Он встал и спокойным голосом сказал, обращаясь ко всем: "Товарищи, неприятная новость. Мы все уже мертвы, вот какое дело"
Точка росы
Была ночь, я шел домой и думал, как же далеко мне ещё идти, бесконечно далеко. Время стояло, как темная вода в запруде, и медленно шевелилось внутри, готовое перелиться через край и потечь, казалось - еще чуть-чуть и перельётся, но этого чуть-чуть всё не было и не было, и ожидание было томительно до щекотки в солнечном сплетении.
И потом я понял, что это чуть-чуть - это просто моё желание, и время уже никогда не потечет.
Часть 2: жара, городок в степи
Городок в степи
После смерти Шерсторукова всё пошло не так, вся жизнь пошла эпилогом к происшедшему, последние пятнадцать страниц, читаешь наспех, чтобы побыстрее разделаться.
Случились жара и эпидемия ангины, специальной летней ангины, от перегрева, день остановился в зените, что-то сломалось в хрустальной механике сфер. Смерть летала над городом и выклёвывала зазевавшимся прохожим глаза, смерть сидела в открытом окне на пятом этаже - простая девушка в простом ситцевом платье - и ровняла пилочкой ногти, болтала ногами, а в городе был вечный полдень. Жара. Солнце льется отвесно, как смола льётся на осаждающих с крепостных стен, а в открытом окне, как в раме сидит девушка в ситцевом платье и её никто не замечает, ибо жара, и голову не поднять, а если поднимешь - выклюют глаза, выклюют, а девушка - это смерть. Болтает ногами над пропастью в пять этажей.
В связи с жарой все сидели по домам.
На улицу никто не выходил, разве что только в случае крайней необходимости, нужды, смертельной нужды. По улицам передвигались, как под непрекращающимся беззвучным артобстрелом - перебежками, из тени в тень. Как оглохшие под артобстрелом, сама жара была, как артобстрел - немое кино, черно-белые фронтовые съемки, вот он бежит, прыгает, а вот его уже убило, вот он лежит, и кто-то в зале узнает его, перекосится в кресле, закусит руку немо в темноте, а оператор весело бежит дальше, наматывая беззвучные страдания на ленту. А если хочешь - то мы отмотаем назад и посмотрим еще раз. Еще раз.
Что?
Включить свет?
А ещё во всех булочных вдруг появились багеты и калачи, а прочий хлеб пропал. "Откуда, почему?" - спрашивали растерянные покупатели. "Завоз, завоз, - отвечали торопливые продавцы, - так брать будете?" Куда деваться, брали. Нелепо - с длинным багетом под мышкой, жара, солнце заливает всё, или с калачем в руке. Просто издевательство.
Жара и в правду была удивительная.
Липкие тела, хотелось наполнить ванную прохладной водой и лежать там, с книжкой и long-drink. На улице было безумие, трава выгорела и желтела мёртвая, сухая, тень была угольно-черна и коротка, и спасения не давала - воздух был раскалён, марево реяло над асфальтом, миражи, миражи луж и замков, а в небе стоваттной больничной лампочкой висело солнце. Не дотянуться, да и пальцы обожжешь.
Над городом летали маленькие самолётики и таскали длинные транспаранты, реклама. Жарко, очень жарко.
Выйдешь во двор, постоишь немного, вопросительно сощуришься на солнце из-под ладони и пойдешь обратно.
Прятались в квартирах, сидели в креслах, шуршали газетами. В первую очередь глядели прогноз погоды. Неутешительно. Шурша, сложишь пополам, откроешь спортивные новости. Ну-ка. А потом и литературную страницу.
Зачитаешь свежий рассказ вслух самому себе. Ну-ка, так-с...
"Пот
И вот что удивляет - казалось бы, в каждой отдельной жизни нет ничего такого уж особенного, всё, казалось бы, уже было. Тогда где же ответы. Должны быть ответы, если уже было, и вот это чувство близости ответов, их доступности, кажущейся доступности - это чувство свербит, от него хочется смеяться.
1.
Квартира оказалась неудачной. Как выяснилось ближе к вечеру, с наружной стороны слепой стены в спальне было привинчено баскетбольное кольцо, и соседская девочка-подросток швырялась мячом с шести до восьми, а потом пошла ужинать. В голове у Сидорова стучало до десяти, малолетняя сука. Репродукция Моне покосилась налево, и Сидиров брезгливо поправил ее. "Малолетняя сука!" - подумал он, выключая свет, ложась в холодную кровать, слабо пахнущую стиральным порошком (свежие простыни, и почему я подумал о похоронах?).
Утро выдалось удачное, еще хуже.
Скатываясь по лестнице (коленки в стороны, в левой руке зажат портфель, во рту кисловатый утренний привкус, очень хочется сплюнуть и вот терпишь пока на улицу не выйдешь) встретился с малолеткой. Та сидела на перилах и болтала голыми ногами, облизывая мороженное. "Добрый день!", болтая ногами. Лолита хренова. Через открытую створку дверей косо падал желтый свет, пылинки танцевали в лучах. Сидоров остро почувствовал прилив желания, еще острее ощутил его неуместность, подумалось, что он как-то тотально опаздал, жизнь прошла мимо, и вот эта девочка - она уже из другого мира, она из "завтра", а он, Сидоров, остался в отцепленном вагоне, и поезд все дальше и дальше. Протиснулся мимо, ударился коленом, выскочил наружу. Не угадал с погодой - в пиджаке было слишком жарко, рубашка под мышками мгновенно пропиталась потом. Капля противно стекла по боку, щикотно раздавилась между складками жира на животе. Авотобус уже вывернул из-за поворота, тормозя к остановке; пришлось бежать.
Портфель раскрылся в двух шагах от остановки.
Ну ёб твою мать.
2.
Вечером баскетбол возобновился, даруя мигрень. Сидоров вытащил из холодильника банку пива, откупорил, облился пеной, матюгнулся. Уплачено было за два месяца вперед, и хозяева уехали на юг на прошлой неделе. За окном автоматически наступал летний вечер, и иногда малолетняя сука теряла мяч, и ожидание очередного удара в стену затягивалось, растягиваясь резинкой хулиганской рогатки - ииииии---и-и-и-еблысь! Пиво было явно не первой свежести, и остатки Сидоров вылил в унитаз, спустил, долго смотрел на бегущую воду. В пятнадцать минут девятого мучение кончилось, сука проголодалась и пошла домой. Летние каникулы следует запретить. Чтобы сидели дома и учились, сидели дома и никакого баскетбола, никаких подвижных игр на свежем воздухе. Хотя, впрочем, можно их в летние лагеря, подальше. В летние концентрационные лагеря.
Сидорову остро хотелось курить. Желание заполняло его всего, хватало за горло. Накинув пиджак, он спустился во двор. Во дворе стояли прозрачные летние сумерки, было прохладно. В небе висела полная луна, как безумный прожектор убитого часового, который больше не охраняет наш сон, наш - твой, мой, его, её, их. Ничей, и никогда больше, теперь мы одни и все мы сироты. Часового убили. И кто он был, ты его - помнишь? Нет? И я не помню. Не это ли и был тот самый Бог? Нет ответа.
Сидоров вспыхнул огоньком, уронил спичку на землю. Вдохнул глубоко успокоительное, выдохнул, закрыл глаза. "Эй, дяденька, сигареткой не угостите?" - услышал он голос откуда-то сзади.
Это была малолетняя сука, в темноте светились голые руки.
Сидоров поперхнулся, бросил сигарету (трассирующая дорожка, искры) и взбежал в квартиру. Одно к одному, а завтра рано вставать.
3.
На следующий день Сидоров твёрдо решил покончить с кошмаром раз и навсегда. "Так, сейчас я пойду и скажу ей, чтобы она прекратила, сейчас я пойду и скажу, так больше нельзя, - накручивал он себя, мечась по квартире с банкой тепловатого пива в руке, - всё, всё". В какой-то момент даже выскочил на лестничную клетку, но потом передумал и тихо прикрыл дверь. Потом всё-таки собрался с духом, с достоинтвом вышел из своей двухкомнатной, с грохотом захлопнул дверь и медленно спустился во двор.
Выходя во двор Сидоров отчетливо понял, что единственные ключи остались в захлопнутой квартире, а хозяева уехали на юг. На прошлой неделе. Укатили на поезде, они поехали купе, и ночью, под стук, колес муж стал приставать к жене на нижней полке, обнимать и неловко целовать, глупо шутить, жена жаловалась на усталость, но муж был настойчив, он вроде бы ничего не слышал и не понимал, он прикинулся глупым и глухим, это случалось все чаще, что он старательно не понимал её, он зажумуривался, прикидывался ребенком, что он заставлял жизнь двигаться дальше по обычному руслу через силу, зазря, да, он зачем-то был настойчив, не понимая, что делает только хуже, и вот и на это раз жена все-таки разрешила, она лежала на спине и ждала, когда же всё наконец кончится. Поезд пролетал мимо неизвестных населенных пунктов, мимо перездов с шлагбаумами и светящимися изнутри будочками, а жена всё ждала и ждала, когда же наконец всё кончится, слушала стук колес и дыхание мужа и ненавидела его все больше и больше, пока наконец он дёрнулся и прижался к её груди. Жена погладила мужа по затылку, как ребёнка. Слабо пахло потом. В стакане позвякивала ложечка. Ныла лобковая косточка. За окном пробежали синеватые огни станции. Они ехали на юг, отдыхать.
На Сидорова навалилась чудовищная слабость, и вот он уже вышел во двор, в левой руке банка тепловатого пива, и наглая малолетняя сука смотрит ему прямо в глаза, зажав в руках большой баскетбольный мяч, как голову этого самого святого, как его там. Иоанна Крестителя, подсказывают из зала.
"Девочка, - на автомате, по ошибке, всё еще не осознавая до конца весь ужас случившегося, начал он, - девочка, не нужно." Сидоров замолк, ибо неприятностей вдруг стало столько, что можно было лишь стоять и молчать, вопрошая - за что, Господи? почему я? Пустые летние небеса безмолвствовали, мигающий крестик заходящего на посадку лайнера проваливался за пазуху кучевых облаков, и вот он исчез. Сидоров медленно выдохнул. Рубашка липла к вспотевшему немолодому телу, лето, влажный воздух. Малолетка ударила мячем в землю, попала в лужу, бырзги метнулись, подумалось - кровь.
4.
Ситуация складывалась идиотская. Без ключей, без денег, без жилья. Просто замечательно, и всё из-за какой-то малолетней идиотки.
"Что не нужно?" - вдруг спросила малолетняя сука.
"Ничего не нужно! - закричал Сидоров, - ничего не нужно. Я из-за тебя ключи захлопнул, дура малолетняя!" "Какие ключи? - нагло спросила та, - почему из-за меня?" "Обычные ключи, от квартиры, - сказал Сидоров, и стал рыться в карманах в поисках сигарет. Сигареты нашлись, а вот спичек не было. "У тебя спичек нет? - раздражено спросил он малолетку, - ты же уже, кажется, куришь?"
Девочка молча протянула коробок. Сидоров чиркнул, затянулся. Помолчали. "Вообще можно у нас пожить, если совсем идти некуда, родители на юге", - вдруг предложила девочка. Сидоров закашлялся.
Хотя вариантов, по сути, было не так уж много. Вариант был один, он же - правильный ответ. Это как в школьной задаче про велосипедистов, помнишь? Их двое, велосипедистов, один с усиками, второй - чуть постарше, у него отдышка, по этому ему разрешили иметь скорсть 15 км/ч. И вот они покидают город А, одновременно, в противоположных направлениях. Смотри, вот они одновременно оборачиваются и машут друг другу рукой, кричат что-то, не предусмотренное условиями задачи. Одновременно. Тот, что с усиками - он умрёт раньше, на 8 лет раньше. Последними его словами станут "Позвони Спиридонову, напомни ... (далее неразборчиво)".
5.
На ужин были пельмени. Варя - так, как оказалось, звали малолетнюю суку, - забралась на стул с ногами и блестела в полумраке серебром белков раскосых глаз. Сидоров молча поглощал еду, защитно пригнув голову к тарелке. Во дворе кто-то играл на расстроенной гитаре и пел расстроенным голосом: