Меккель Кристоф : другие произведения.

Свет

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

152

Кристоф Меккель

СВЕТ

Перевод И.Городинского

...и очень хотела бы быть сейчас с Тобой рядом. Я с радостью сделала бы что-нибудь для Тебя, купила Тебе газету с добрыми новостями, сцеловала после завтрака остатки масла с уголков твоих губ, может быть пощекотала под коленками, мало ли что. Я чуть не умерла, когда Ты поэвонил мне. Твой голос такой близкий и такой невозможно далекий. Ради Тебя я готова на все: работать, вставать на заре, быть паинькой. У меня перехватывает дыхание, когда звонишь Ты. Все хорошо пока мы ладим друг с другом, не имеет значения счастливы мы при этом или нет. Мне не надо счастья, я могу смеяться вместе с Тобой , не строя себе никаких иллюзий.

С тобой ли моя голубая зажигалка? Недостает ли тебе меня? Был ли Ты снова дома? И поедем ли мы вместе в Сан - Франциско /есть ли там уличные кафе, как в Париже/? Я очень хочу в Сан-Франциско читать китайские газеты, слушать лай тюленей, сфотографироваться вместе на Вознесенье. Вспоминаешь ли Ты еще дом в Bercy-les-Landes и эти нескончаемые башмаки в прихожей? Велосипеды в пристройке, кладбище автомобилей рядом с замком, лягушек в

бассейне летней ночью и пахнущие пылью и йодом тамошние заросли крапивы? И ночь, когда нас раэбудил начавшийся дождь, и Ты помчался босиком вниз по темной лестнице во двор, потому что мы забыли натянуть верх машины. Но уже ни чего нельзя было сделать, передние сиденья промокли насквозь, газеты и топографические карты размякли. И как Ты мокрый вернулся ко мне в кровать! И как мы, спустя несколько дней, впервые снова читали газету в кафе на набережной, где знойный, обжигащий ветер гнал пыль, а мы все сидели перед кафе и читали газету, каждый свою половину, и страницы вырывались из рук, и их невозможно было сложить по порядку. Потом половинка газеты улетела. Ты бросился вдогонку за страницами через дорогу, продовольственный фургон еле успел затормозить, и ты умчался далеко на взморье и вернулся назад в кафе со скомканной газетой, и едва не разобиделся, потому что я смеялась.

Я вспоминаю это и мне больше ни чего не надо. Мне хотелось бы всегда вспоминать о таких вещах и всегда чему-нибудь радоваться. Я должна уметь чувствовать эту радость, потому что нельзя быть односторонним человеком. Односторонний, какое гадкое слово. Я не односторонний. Я ничего не хочу получать в подарок и ничего не хочу упустить, но я хочу, чтобы радость была со мной все время: радость, есть на то причина или нет, с тобой и в одиночестве, может быть всего на одно мгновенье, как в феврале, когда мы вернулись домой с приема у Моны и захотели есть, и нашли в кухонном шкафу изюм, который я купила для черных дроздов на твоей улице, помнишь? Мы стояли на кухне в плащах, смертельно уставшие, растревоженные и счастливые по какому-то дурацкому поводу и вдруг нам захотелось съесть изюм самим. Мы ели изюм у окна и слышали черных дроздов на улице в снегу, в утренних сумерках, и Ты потом расхотел есть изюм и стал смотреть на меня, смотреть пристально, до этого Ты еще никогда так на меня не смотрел, а потом, потом ты, Ты обнял меня! Скажи мне, что мы в самом деле живые. Напиши мне, нет не пиши мне сразу. Сначала позвони мне, я так жду...

Я нашел письмо в листьях на террасе мое разочарование было ужасным, оно просто терзало меня. Каким образом попало письмо на террасу. Наверное, Долли потеряла его, когда позавчера я сжигал в саду листья. Скомканный лист бумаги выпал из корзинки для бумаг и затерялся в листьях. Возможно, она выронила письмо из кармана, когда ночью искала ключ от дома, но всего вероятнее оно внпало из ее корзинки для бумаг. Корзинка для бумаг. Корзинка для бумаг. То, что лежит в корзинке для бумаг, вряд ли существует на самом деле, его уже почти нет, оно разорвано. Я забываю любой предмет, как только бросаю его в корзинку для бумаг. Почему это письмо выпало из корзинки для бумаг? Я извлек письмо из листьев, чтобы выбросить его, узнал Доллин почерк и фиолетовые чернила, которыми она пользуется с тех пор, как мы познакомились, нечаянно прочел часть фразы, которая не бнла смята

И как ты мокрый вернулся ко мне в кровать./так не похоже на Долли писать о подобных вещах/ и понял, что эта фраза никакого отношения ко мне не имеет. Это "Ты" предназначалось не мне. И в это мгновенье от моего простодушия не осталось и следа. Невозможно было не прочесть письмо целиком. Я сунул пись-мо в карман и какое-то время постоял, сначала в изумлении /как никак произошло нечто весьма необыкновенное/, возможно уже, и с любопытством, потом с уверенностью, что вовлечен в тайну. Я вернулся в дом и обнаружил Долли, которая спала на кушетке.

Как избавляются от тайны, возникшей против твоей воли. Я не знаю, как избавляются от тайн, наверное, вычеркивают из памяти или с меньшей затратой сил просто забывают. Но я не забывчив. Я знать ничего не желаю, о тайнах, их содержании и существовании.

Долли спала, укрывшись черным пончо, которое мы купили однажды вечером в Пацукаро в период дождей, когда она зябла, гуляя вместе со мной под аркадами. Она лежала, положив голову на локоть, коричневато-желтое лицо среди распущенных волос, чуть-чуть приоткрытый рот, легкое дыхание, картина полного покоя и беззаботности,

красивая, обезоруживающая, такая удивительная для меня, а то, что я стоял рядом с кушеткой и хотел проникнуть в ее тайну действовало угнетающе /еще больше, чем находка письма нескольво минут тому-назад/.Тело Долли, которое я знал и которое может разрушить не только смерть, но и я: ударом кулака, ножом. Словно я смотрел на это тело в последний раз. Словно в последний раз я видел спящую женщину и в последний раз женщину, с которой жил. Я прошел через комнату, стараясь как мсшю меньше шуметь, и у меня отлегло от ердца, когда я увидел, что Долли все еше спит. В эти минуты ее отсутствие было просто необходимо мне и этому листу бумаги нужю было время! /я прочел только одну строчку,но уже знал, что жизнь кончилась/. Сейчас я должен был закрыться от всех, мне надо было какое-то время побыть одному в состоянии внезапного помешательства. Впервые за много лет я запер дверь. Закрыл окно, разгладил письмо и положил на стол. Все это я старался проделать как можно тише; случилась беда и ее необходимо было сохранить в тайне. Стояла пронзительная тишина /воздух от кондиционера шевелил кромки занавесок/. Я торопливо прочел письмо первый раз, перечитал его слово в слово второй и третий раз все еще в изумлении, что оно вообще существует, невероятно было представить себе, что Долли написала его, она не могла, написать это письмо, но почерк и чернила выдавали ее с головой /письмо написала Долли; она обращалась к человеку, который непостижимым образом разделил с нами этот день/. Ужасная внезапно нахлынувшая слабость. Никакой возможности перейти от обороны к нападению. Казалось не было ничего, кроме этого письма, ничего кроме этих строчек. Я не знаю, как долго я читал и пытался размыншять. Я пробовал собраться с мыслями и ничего не мог придумать.

Мне бы хотелось, чтобы наступила ночь или пришел конец света. Но время близилось к обеду, было очень тепло, за окном разливался яркий свет, на деревьях замерли последние листья. Не было ничего, что могло бы меня отвлечь: ни шума, ни радио. Неотвратимость из света и тишины, мне хватило бы солнцезащитных очков. Я стоял в собственной комнате и еще дышал, чувствовал, что я есть и на мне мой костюм; я все еще был здесь, но уже не был больше прежним. но. Раньше или позже в этот день я должен буду выйти из своей комнаты и очутиться вместе с Долли, которую я теперь больше не мог себе представить, в то время как раньше - до этого письма - мог себе представить каждое предстоящее мгновение, уход из комнаты, запах кофе в прихожей, наготу Долли в кровати, легкие поцелуи в грудь, и ее медленное, ленивое пробуждение от после обеденного сна, Я должен был выйти к новой Долли, независимо от того, что произошло за это время со мной.

Невозможно себе представить, как я поцелую ее грудь.

Никогда.

Я все еще был в комате, когда она позвала меня; ясный, спокойный голос прозвучал в стенах, беспорядочные шаги в коридоре, мне показалось, что она ищет меня на террасе, я услышал свое имя за окном:

- Гиль? Гиль? - так в детстве звали меня домой, только голосом, в котором не было нежных вопросительных ноток.

Долли кажется не подозревала, что я сижу в своей комнате, она прошла через сад, я видел, как она шла мимо окна, ее нерешительную, в эту минуту несколько настороженную походку /я знаю, у меня "ушки на макушке" говаривала Долли/, и взгляд, устремленный к земле, какой бывает у нее, когда, она остается одна или о чем-то думает. Таким образом, она находила множество разных безделиц, бесполезный хлам всего мира для всех карманов, говорила Долли: монетки, птичьи перышки, ключи, раковины улиток и игрушки. Она не посмотрела в окно и больше не звала. Мне снова стало неловко: мои действия угнетали меня.

Письмо лежало на столе, его надо было убрать. Теперь для него и этих записок мне бы очень пригодился сейф. Я сложил письмо и сунул его в рассказы Lowrys, а книгу спрятал в чемодан, хотя ни один человек не станет его искать и уж никак не Долли - она была убеждена, что письмо сожжено /письмо так и останется в моем чемодане, хотя оно мне совершенно ни к чему. Я не буду обращать его против Долли, невоэможно обратить против нее что-либо. Я сохраню письмо, как свидетельство моей беды/.

Моя дверь была заперта. /Я на самом деле запер дверь/.

Через некоторое время я увидел Долли, она шла с террасы в комнату, белое платье приближалось ко мне с соднечнюй стороны. Она не сразу заметила меня, подошла ближе, остановилась и от души засмеялась. Я не представлял себе, что это произойдет имнно так. Я вообще ничего себе не представлял. И меньше всего мог себе представить, что первое неискреннее мгновенье пройдет так гладко, без раздражения, не вызвав никаких особо неприятных ощущуний.

- Гиль, ты здесь? А я тебя искала.

- Я немного побыл у себя в комнате.

- Хочешь кофе?

- Кофе? Хорошо бы.

Наша жизнь после того, как я нашел письмо, началась с кофе и шерри, и разговора о фотомонтажах Мени Рей.

Я следил за ней. Сначала это казалось мне совершенно невозможным. Следил за жешинной, которую люблю. Но через несколько дней угрызения совести меня уже не мучили, неловкость исчезла, никаких угнетающих ощущений. Раньше, то есть четыре дня тому назад, я видел Долли такой, какой она появилась передо мной впервые. Я созерцал ее такую разную внешне и находил внутренне неизменной /как я мог увлечься до такой степени, что стал верить человеку по тому, как он себя проявляет/. Не было никакого различия между тем, что я видел и моими представлениями о ней. Долли выставляла напоказ, наверное, не так много /прятала она, наверняка, много больше/, но того, что она выставляла было достаточно для жизни вдвоем. Спрятанное никак не сказывалось на моем отношении к ней. Я полагал, что когда она рядом, она здесь, а не где-либо в другом месте, мы полагались друг на друга и жили легко. Доверие общая- львиная доля. Вперед, вперед в утро и через горы! За этой фразой уже ничего не было. Подозрение, подозрение, я уничтожил слово "доверие". Доверие превратилось в убыточное дело.

Воспринимать женщину без подозрения, созерцать всей душой представляется мне сегодня абсолютным счастьем. И после того, как я его сегодня потерял, этот безжалостный вэгляд, холодный, проницательный и точный - вообще-то можем ли мы позволить себе так смотреть друг на друга. Такой взгляд не для меня, пусть я и учусь, а несколько дней тому назад я бы поклялся, что Долли он тоже не свойственен. Мой взгляд был словно прикован к ней. Беспокойство, сомнение и инстинктивное обвинение. Долли может теперь говорить что угодно - ничему бсльше нет веры. Любое слово не к месту, любая улыбка далека от совершенства, ни один взгляд меня не убеждает. Она больше не так прекрасна, как вчера, она больше не человек вне подозрений. Пополудни мы пили чай на террасе, казалось, ничто не иэменилось, она лежала в шезлонге напротив меня и давала себя созерцать, тихое наслаждение, покой для двоих. Ее улыбка должна была вызывать у меня доверие, но доверия больше не было. Она еще не заметила моего злого взгляда, возможно, и не заметит его, во всяком случае не сразу, не сегодня и даже не в эту ночь. Мне удалось скрыть свое подозрение, отчего моя необычная внимательность казалась ей восхитительной. Возможно, что она принимала взгляд за желание. Я не знаю, как долго может длиться это состояние. Я следил за ней.

Однажды осенью мы отдыхали в Лиможе у друзей и ухаживали за их обезьяной. Обезьяна жила на цепочке на заставленном мебелью балконе. Долли уже целую неделю кормила ее, когда она, царапаясь и кусаясь, прыгнула ей на голову. С этого дня мн швыряли обезьяне на балкон бананы. Обезьяна скорчилась на сломанном холодильнике и смотрела на нас неподвижными черными глазами.

Как это у нее получается - чистосердечные взгляды, обезоруживающее веселье. Как это ей удается держаться так ровно. Она не беззастенчива и не холодна. Письмо никак не связано с ее работой, но в то же время я не могу убедить себя, что его происхождение какая-то любовная связь в прошлом. Оно написано почерком последних лет. И не становится легче от мысли, что это письмо только черновик, что, возможно, оно никогда не было послано. Сколько таких писем Долли написала и кому. Можно ли считать, что это всего лишь вымысел, что речь идет о человеке из ее мечты. Не идет ли здесь речь о жизни, которую Долли придумывает себе из-за какой-то неудовлетворенности, из-за отсутствия чего-то такого, что осталось скрытым от меня?

Письмо существует, это известие ошеломляющей силы, и мне никак не убедить себя, что речь идет о чем-то преходящем. Это не тот случай. За живостью письма стоит целая жизнь.

И как мы спустя несколько дней впервые снова читали газету в кафе на набережной - такую фразу придумать невозможно. Долли не могла выдумать эту фразу, она была в кафе на набережной, ничто в этом письме не могло быть выдуманным. Она - журналистка и ничего не выдумывает. Ее фантазия при случае проявляется либо с глазу на глаз, либо, как озорство и наиболее убедительно безо всякой причины. Это - послания, которые утром оказывались на моем столе, это обольстительнне записки, внваливавшиеся из моих карманов в самолете, /Почему ты не пришел ко мне? Разве мы не собирались вместе пойти выпить вина? Я приглашаю тебя к себе вечером сегодня или в течение семи лет. Ты придешь? Свет и тайна!/. Чтобы писать письма, полные очарования и фантазии, ей нужен любимый человек, к которому она обращается. Письмо, написанное без долгих размышлений, вполне в ее стиле. Это письмо невозможно было выдумать. И как ты мокрый вернулся ко мне в кровать.

Сегодня вечером я остался один. Долли отправилась в городок к людям, с которыми она познакомилась летом, это провинциалыные врачи, адвокаты. Отдыхающие уехали, в домиках никто не живет, крысы на свалке отощали и норовят укусить. Дождливая ночь, в гараже горит свет, хлюпает вода, скатываясь с крыши террасы. Это могло бы, как и прежде, означать для меня покой, забытье в легком опьянении, просмотр репортажей и фотографий, сосредоточонность - теперь это не означает ничего. Просто у меня слишком много времени для себя, поэтому в голове бродят несбыточные фантазии. Счастье, мой друг, старая штука, но если ты счастлив, пережив его, то оно лишь начало неизведанного. Пещера дыхания, роковое место, маленький островок любви и взаимопонимания, море смеха. Иногда это дыра во вселенной, иногда это дыра между ногами. Иногда это анекдот про муху, иногда это анекдот про хлопушку. Вавилонская куртизанка. Бессоница. Неведомая самой себе запирает дверь, выбрасывает ключ в окно и застывает в неподвижности на своем ложе.

Мучительная ночь, мучительная ночь, мучительная ночь.

Я смотрел на. нее сегодня вечером, когда она одевалась. Ей нравится, если я в это время вхожу и, стоя в дверях, расточаю комплименты /комплименты, говорит она, можно переносить лишь в том случае, если они достаточно легкомысленны и весьма сомнительны/, Я видел ее наготу в профиль, ее груди, прикрытые руками, когда она причесывалась. Я не подошел к ней. Она красила губы и накладывала тени, что бывало очень редко. Я спросил ее, для кого она так необычно тщательно чистит перышки.

Ее ответ: - Поедешь со мной на пикник - увидишь.

Больше она ничего не сказала, старая игра.

Она была убеждена, что я играю в старую игру.

Мы с Долли журналисты. Одинаковая профессия означает также сходство в обыденной жизни, но, кроме того, это еще и частые длительные разлуки. Долли сама распоряжалась своим временем и вполне вероятно, что она вела вторую жизнь. Она часто бывала неделями одна в разъездах. Ее репортажи из Милана, Лондона и Мюнхена, журналистские поиски в Брюсселе и ночные телефонные звонки из какого-нибудь отеля, можно ли было верить им до конца. Очень могло быть, что она звонила из постели мужчины, а эта постель находилась совсем в другом городе.

Любовь, Надежда, Доверие - это слова, с которыми мы играли, раз уж мы ими пользовались. Мы нуждались в них. Мы и без слов ощущали себя единым целым, а что такое любовь знали сами. Я познал цену слов с тех пор, как возникла угроза нашему союзу. Доверие, что это означало для нас? Я был убежден, что Долли поступала как надо. Обидеть ее вопросом я просто не мог. Задания, которые она получала, цели поездок и адреса были безупречны. Я безгранично доверял Долли, верил всему, что она мне говорила и не подвергал сомнению то, о чем она предпочитала молчать. Доверие без оговорок, окрыленность. Любимое слово Долли - легкость, Я считал, что она не может меня обмануть.

Где она бывала чаще всего?

По всем моим предположениям чаще всего она бывала в Париже. Во всяком случае она часто ездила туда, по обыкновению на машине, чтобы иметь большую свободу передвижения. Париж это ее город, она там жила, сам я редко бываю в Париже, раньше там не жил, а вместе с Долли был всего один раз. Несколько дней; в ноябре в отеле Мирабо, недорогой голубенький номер под самой крышей, Париж в зимней сырости и серых тонах, прогулки дождливыми ночами в обнимку куда глаза глядят. Ruе de la Наrре, rue de vaugirar. Сумрак туманов, огни, преддверие ада, моросящие темные полуденные часы, которые мы проводили в постели, прекрасное ощущсние потери реальности, когда захватывает дыхание, два тела наедине друг с другом в снятом номере, рукописи и газеты на кровати, и старая пишущая машинка одна на двоих. Помнишь ли ты, говорила Долли, как я потеряла паспорт где-то на бульваре или в баре, и как он на следующее утро внезапно оказался в отеле, куда его принесла старуха в одежде арабки, как вообще такое могло произойти, мы эту женщину никогда прежде не видели - чудеса да и только. Это было беззаботное начало календаря Будущего, дни и ночи на одном дыхании /город влюбленных, серая роза - правда, эстрадные песенки действовали мне на нервы, когда я сам спустя некоторое время слушал их в Дуйсбурге/.

Теперь, зная о Bеrсу - les -landes, я подозреваю, что место, о котором шла речь, это Париж. Вспоминаешь ли ты еще дом в Веrсу - 1еs - Landes и длинный ряд башмаков в прихожей? Велосипеды в пристройке, кладбище автомобилей рядом с замком, лягушек в бассейне летней ночью и пахнущие пылью и иодом тамошние заросли крапивы? Я убедился: Веrcу -1еc -landes это деревня в Il - dе - Franse, полчаса езды на поезде от Gare dе Lуоn. Вероятно можно было бы разузнать об этом и поподробнее. Сегодня во время ужина я рассказывал ей о местах, куда мы ездили, будучи в Париже: Маlmаison, Saint Lucе, Viledon, La Faure разве мы не были в Веraу - 1еs - Landea? Она покачала головой и у меня сложилось впечатление, что она хочет мне о чем-то рассказать. Она вертела в пальцах бокал и смотрела на скатерть; казалось, еще немного и она заговорит. Я не способствовал этому. Разумеется я мог и ошибаться. Пока я наблюдал за ней, решительности у меня поубавилось. Только сейчас, спустя несколько часов, я понял, наконец, что она и не думала мне о чем-то рассказать, что она ни при каких обстоятельствах не хотела этого.

Она провела целый день в шезлонге, отложив газету и разглядывая деревья, освещенную солнцем реку, облака, стаи птиц. Она пристально смотрела перед собой, снова взяв в руки газету, почти ничего не ела и не пила, почти не шевелилась./0на думала, что уничтожила письмо. Может ли это служить доказательством, что связь кончилась?/.

/Я ничего не хочу получить в подарок и ничего не хочу упустить./

Она ничего не упустила. Она использовала свои возможности, а может быть и невозможности тоже. Она любит, и это главное. Это чересчур много. Но еще не все. Я непрестанно думаю о письме, В нем так много невыполнимых желаний, мольба о радости. Я знаю Долли, и я не знаю ее. Это мне еще предстоит: узнать ее.

Мы гуляли в дождь вдоль реки и вспоминали. Так как в последнее время я часто вспоминал наше прошлое и не раз расспрашивал Долли, она рассказывала мне подробности, которые я забыл. Она, из-за которой прошлое приобрело для меня такое значение, говорила о случаях из нашей совместной жизни, не замечая, что ничему из прежнего я больше не верю. Мы оба разговаривали так, будто наше прошлое безупречно, хотя оба знали, что это не тот случай. С началом темноты мы шли домой, сушили волосы и пили водку на кухне /мы всегда подгадывали так, чтобы вернуться домой засветло/.

Мы говорили о поездках в провинцию и вспоминали названия деревень: Berginol, Barandin - les - fleves. уже сами названия таили в себе волшебство. Маuviron. Ты помнишь лето в Mauviron? Рябины вдоль дороги в Mauviron и тамошние виноградники на холмах, яблоневые сады по всей округе и яблоки, из которых делают пасту, горы на западе сплошь покрытые кустарником. Расскажи мне о Маuvirоn. Что тебе рассказать? Мы снимали дом на холме, потому что вокруг дома росли акации. Окна от пола до потолка, ступеньки лестницы - ржавые железные прутья. Кухня, подобно плавательному бассейну, выкрашена в зеленый цвет, обе комнаты над ней пустовали, белые стены, утыканные гвоздями на высоте глаз, кровать, стол, три стула и буФетоподобный платяной шкаф. Книги и газеты лежали на ступеньках. Окна день и ночь настежь, даже когда дом утопал в дожде и тучах. Долли сидела у своего окна на металлической подставке и разглядывала акации, листья которых непрерывно шевелились, даже в дни, когда воздух был неподвижен, в безветрие, вибрирующие, дрожащие колючки и их струящиеся по стене дома тени. Когда северный ветер пронизывал листья, Долли непонятно почему чувствовала себя хорошо /я привык, что ее чувства были необъяснимы/. Тело, невесомое в лучах света, кожа и волосы из воздуха, ощущение, что полет на носу, что можно взлететь, немедленно сию минуту - и она сидела, затаившись, наготове и пыталась понять, что творит ветер с ней и листьями. Когда ветер стихал, исчезал шорох листьев, она чувствовала себя разочарованной, словно ее полюбили и сразу же оставили. Она старалась представить себе сама и вместе со мной, с чем можно сравнить шорох шевелящихся листьев акации. Ей приходили на ум листья кукурузы и сожженая бумага, стук дождя по сену или соломе. Мы сравнивали этот шорох с потрескиванием шелка, сусального золота и крепа, с шорохом оберток от шоколадок, сухих цветов, пакетиков с конфетами, газет, доставляемых воздушной почтой, и таблеток для шипучки, когда их растворяют в малом количестве воды. Но все это было не совсем то, настоящего сходства не получалось, и мы неделями пытались вспомнить, представить себе с чем можно сравнить шорох листьев акации. Казалось, нужное сравнение вот-вот всплывет в памяти, не хватало только случая, чтобы его высветить. Через два месяца такой случай представился. Мы шли проселком вдоль обсаженных тополями придорожных канав и добрались до окруженной стеной усадьбы. На скотном дворе кричали павлины. Павлины это куры в цвету, сказала Долли, только их крики похожи на вопли. Между осколками стекол в цементе по верху стены, стоял павлин. Когда мы подошли ближе, он начал стремительно выпрямляться. Над напружинившимся от тщеславия туловищем взметнулся шлейф, превратившийся в вибрирующее, шуршащее колесо. Глазастые перья, собранные остроконечной бородой, раскрашенные подобно навозным жукам, радужная метелка! Перья, приведенные в движение павлиньей дерзостью, качались, дрожали, терлись друг о друга, повторяя шорох листьев акации в порывах ветра. Долли зажмурилась, она была не в состоянии вынести то, что видела и не хотела видеть то, что можно было услышать; ни с чем не сравнимый шорох, ее шорох. Возможно это мгновение было счастьем. Счастье требует слишком много либо слишком мало, до этого момента оно было фальшивым, но здесь, пока пвлин шуршал своими перьями, /а я старался вспомнить, где мне приходилось видеть павлиньи перья - в казино в Вене? В кафе "Данте" в Вероне?/, она испытала больше радости, чем могла выдержать. Шорох заполнил ее всю. Она вцепилась в меня и не хотела уходить. Потом открыла глаза, и мы смотрели, как медленно опадает павлиний щлейф.

Кто заговорит первым? С каких пор она молчит о своем друге? Найдет ли она в себе силы сказать мне что-нибудь? Соберусь ли я с силами когда-либо спросить ее об этом? Кто из нас разрушит фальшивое счастье? Почему мы молчим?

Когда мы вернулись домой после приема у Моны.

У Долли и у него есть свой угол, возможно дом, который принадлежит ему, или какое-то общее жилье. И имя Мона, независимо от того, кто она, свидетельствует, что у них есть общие друзья, значит они живут вместе открыто; они не пленники тайной связи.

Давняя или только что возникшая, старая или новая, существующая или порваная совместная жизнь.

Мы встретились поздним вечером, чтобы поужинать. Уличное движение спало, город опустел. Окна ресторана дребезжали, когда мимо проходили автобусы, но ночью на шум внимания не обращаешь. Окна и бокалы ночью дребезжат одинаково. В это время почти в каждом ресторане мы находим хорошее место. Можно было не опасаться, что официант посадит за ваш столик незнакомых людей. Долли любила места у окон с хорошим обзором, чтобы видеть открытый пляж или широкие улицы, даже если в темноте можно было различить лишь несколько фонарей.

Ночью все удается легче говорила Долли, дыхание, разговоры и необходимость выслушивать собеседника, думы о будущем и воспоминания, возвращается нежность и успокаиваются руки. Рестораны снова обретают покой. Мы забирали плащи и складывали их рядом со столиком на свободные стулья, ночью официанты смотрели на это сквозь пальцы. Мы переставляли цветы на соседний столик, чтобы высвободить место для газет и книг. Ночью ничто не привлекало взгляд, приходилось меньше напрягать слух, день был ничейным, ночь - частной собственностью, она принадлежала одиночке и оставляла его в покое. В это время мы были внимательнее, чем днем, терпеливее, менее ранимы. Ночью никто не думает только о себе. Нежелание говорить или невозможность высказаться никого не смущает. Молчание не настораживало и паузы в разговоре нас не раздражали. Мы разговаривали или не разговаривали. Хорошо сидеть вдвоем за столиком, говорила Долли, просто сидеть и пить вино; ты смотришь мне в лицо и смеешься, все хорошо пока мы можем смеяться, я забываю все, что у меня сегодня не получалось и успокаиваюсь, я снова ощущаю себя. Наши разговоры не были чем-то особенным. Мы говорили обо всем и ни о чем. У нас было достаточно времени, и между нами царило согласие. Понятие "тема для разговоров" не существовало.

Мы ели и пили, и вспоминали наши былые ночные трапезы. Помнишь ли ты еще холодную, без единого посетителя харчевню в Цакатене, после того как мы целый день ехали в дождь. Ледяной каменный пол под озябшими ногами. Деревянный потолок, увешанный липучками и сломанные крючки на веранде с синими окнами. Мы повесили плащи на зеркало, а потом оказалось что исчезли пуговицы. Должно быть какой-то шутник отрезал пуговицы, пока мы сидели под липучками. Только кто это отрезает пуговицы, а деньги оставляет в карманах? Загадочная история. И комнаты для гостей в винодельческих деревнях, кружки из необожженой глины на этажерках, массивные зеленые кафельные печи и жаркие, как в сауне, лежаки. Водка в толстенных стаканах, хлеб на столе, орехи и вино октябрьской ночью. И ресторан на вокзале перед расставаньем, такой же, как большинство ресторанов в большинстве городов. Старый грустный официант, почему в привокзальных ресторанах официанты такие старые и грустные, а ведь они были почти единственными людьми, которые порой относились к нам с участием, когда нам было плохо. И недорогие закусочные на Иерихонской площади, и греческие, турецкие, испанские кабаки с музыкальными ящиками, бесконечные слащавые шлягеры, которые мы охотно слушали уже потому что не надо было понимать слова. Прокопченые, пропахшие чесноком забегаловки под аркадами, когда мы сидели без денег и раз за разом ужинали рыбным супом за липкими столиками. Годы подряд Pommes Fritten и несколько вялых листочков салата, годы без меню и вина. Это были совсем неплохие времена, говорила Долли, но теперь нам живется лучше, я все еще получаю удовольствие от того, что нам живется лучше; это не стало для меня привычным, теперь у меня бывают минуты, когда я почти не знаю забот, я могла бы быть почти беззаботной; прекрасно, что мы знаем, как это хорошо, что мы оба это изведали; во всяком случае теперь у нас нет ложных представлений, прежде всего, никаких притязаний; было бы несносно, если бы у кого-то из нас были притязания; мы не избалованы, нет мы не избалованы, и я не думаю, что радость может нас избаловать; мне так мало надо, для меня лично почти ничего; я могла бы снова довольствоваться хлебом, и рыбным супом.

Нам было хорошо, и мы знали, что нам хорошо. Мы все еще верили в собственную непритязательность. Однако, мы могли себе позволить выбрать ресторан /ты только представь себе как это было замечательно, говорила Долли/, и мы могли почти каждую ночь проводить вместе до самого утра, а то и до обеда. Мы ничего не забыли, ничему не дали кануть в небытие. Мы ели ночью в уверенности, что у нас есть время и слушали уличные шумы за окном, шаги влюбленных и смех выпивох. Молча или разговаривая, мы ощущали темноту, время года и города, в которых мы проводили конец недели. Свободные, медленно движущиеся или приткнувшиеся под дождем к тротуару такси, грязные гостиницы с пышно звучащими названиями /некоторые из них мы знали со времени нашего знакомства, когда мы уславливались о встречах в дешевых номерах/. Скверы, парки и корты, виллы и бунгало под вязами дома-коробки для людей определенного типа, правда, для меня такие дома не существуют, говорила Долли, я бы никогда не стала жить в таких ящиках. Железнодорожные насыпи в опавших листьях в ноябре, очарование дымки и блестков света в ветренную погоду ранним июньским вечером, крошечные кинозальчики на северной окраине, улица Гумбольдта с грязными кабачками в подвалах, где под скамейками кошки поедают остатки рыбных блюд; мосты через реки ночью и дороги вдоль каналов, шорох елочной канители в шахтах подземки, летние вечера в пивных со свечами в садовых, защищенных от ветра подсвечниках, и внезапные звуки рок-н-ролла, когда подвыпивший посетитель вываливался из ночного бара, и дверь на улицу оставалась несколько секунд открытой. И мы ощущали течение времени, наступившую ночь, которая предоставляет любви полную свободу и потому так ей дорога.

Наш ужин не давал официанту возможности вздремнуть; он, стараясь не попадаться нам на глаза, стоял в проходе на кухню. Долли сказала, что нельзя полночи заставлять официанта здесь болтаться. Мы решили выкурить еще по сигарете и уйти. Но мы забыли про официанта и спохватились лишь тогда, когда в углу погасили свет и стали сдвигать стулья.

Мы вышли из ресторана в полночь. Мы много и хорошо поели, попили вина и посмеялись. Прохожие, глядя на нас, могли сказать: у них красивые лица. Мы прошли мимо пустого гардероба, вышли на свежий воздух и услышали, как за нами повернулся в ключ замке. В распахнутых плащах мы стояли под легким дождем. В деревьях шуршала влага, листья платанов шелестели вокруг фонарей. У Долли была нерешительная походка; она ждала, что будет дальше. Позвоним кому-нибудь по телефону? Отправимся куда-нибудь развлекаться? Пойдем к тебе или пойдем ко мне? Долли остановилась и посмотрела на меня, на мои глаза и губы. Я остановился, чтобы увидеть ее лицо, спокойный, черный блеск глаз и понять о чем она думает. Все это было прекрасно. Ночь и покой позволяли сказать, что все это было прекрасно. В темноте наши слова звучали отчетливо, и мы могли, не торопясь, говорить и слушать друг друга. Это были доверительные слова, но мне казалось, что ударения сместились. В ночи каждое слово звучит по-новому, обращает на себя внимание и сулит нежность. Или же мы. так расшалились, что не придавали никакого значения некоторым словам. Мы говорили не задумываясь, перебивая друг друга; слова, поцелуи, капли дождя и запах духов Долли смешались между нашими лицами. Мы медленно нога за ногу плелись по тротуарам, перебегали пустые площади и громко смеялись.

- Остановись, я слышу шаги,- воскликнула Долли.

Мы остановились и услышали отголоски нашего смеха в стенах домов. Еще через две улицы мы принялись соображать, где мы поставили автомобиль. Я уже не могу вспомнить, говорила Долли, вино тут не причем, мы выпили не больше, чем обычно; вино тут не причем, нам всего лишь не хватает стопроцентного автостояночного видения. С автостояночным видением мы обегали площади, но автомобиля не нашли. Мне кажется, он сзади музея естествознания,

сказала Долли. Мы нашли музей естествознания, несколько раз обежали вокруг квартала и убедились, что автомобиль не стоит ни спереди, ни сзади музея. Мы с трудом разбирали номера легковых автомобилей и спрашивали себя, какой номер нашего автомобиля, и где мы могли его, как обычно,осознанно поставить даже в часы пик. Вообще-то я не могу безошибочно узнать автомобиль, сказала Долли, я вообще не знаю, как твой автомобиль выглядит. Когда мы в конце-концов нашли автомобиль /он просто стоял перед рестораном, в котором мы ели/, мы поклялись в следующий раз быть внимательнее. Или меньше пить, сказала Долли. Пока мотор грелся мы сидели между взмокшими стеклами и обсуждали, что мы будм делать ту часть ночи, которая у нас все еще была впереди. Ночь и вино неотделимы друг от друга, говорила Долли, я не могу себе представить ночную трапезу без вина. Пить вино ночью это уже само по себе счастье, вино надо пить, как его пьет старый крестьянин, неторопливо. Днем у нас были дела в разных местах и в разное время, и в первой половине дня мы пили кофе или немного вина, или много кофе, чтобы избежать головной боли, опьянения и меланхолии. Все прекрасное у нас происходит ночью, говорила Долли. Я, правда, без особого желания, слушаюсь тебя, но если этого не миновать, я могу порой быть послушной. Ночью мы пили без оглядки на день. Вино ночью не вызывало ни головной боли, ни меланхолии. Ночь и вино были почти нераздельны.

Мы любили ночью оставаться послед- ними посетителями ресторана. Среди пу- стых столиков мы не чувствовали себя п потерянными. Стук тарелок на кухне, дребезжание окон и бокалов нам не мешали. Нам не нужны были взрывы человеческих голосов, мы не жалели, что нет ни рок-н-ролла, ни последней сводки новостей. Утром все это выглядело несколько по-иному. Мы встречались за завтраком в экспресс-кафе, отыскивали место рядом с музыкальным ящиком и наблюдали сквозь открытые окна за уличным движением. Мы читали газеты и громко разговаривали, нам не мешали ни клекот кофеварочной машины, ни посвистывание официантов, поддающих ногами опилки. Однако, во время ночных трапез нам нравилось быть в одиночес- тве. Одиночество это наш шанс в тол- кучке, говорила Долли. Мы охотно посе- щали интересные приемы, но и не менее охотно уходили. Мы охотно напивались с незнакомыми людьми, но мы также охотно оставались трезвыми наедине друг с другом. Мы охотно, подвыпив, катались по шоссе, но мы также охотно сидели в автомобиле на заднем сидении и прис-лушивались к разговорам других. Мы ни в чем не нуждались, когда оставались вдвоем. У меня нет ощущения, что в тебе или во мне чего-то не хватает, говорила Долли, если существует счастье - оно в чем-то таком - в справедливости, кото- рая удается двоим без труда. Наше пре- бывание вдвоем было абсолютно необхо- димо, первое и единственное условие счастья. Но нам нужно было не счастье, а время не время, а радость без напряжения, не радость без напряжения, а независимость в ночном покое. Покой был необходим, чтобы созерцать Долли после дней или недель ее отсутствия и убедиться, какой на ней браслет и какое платье. Много ночного времени было необходимо, чтобы по возможности узнать какое потрясение она пережила, и что за колдовство она вновь познала в то мгно- вение, которое я не сопереживал вместе с ней. Неограниченное время было необ- ходимо, чтобы либо вызвать Долли на

откровенность, либо оставить ее в по- кое. Ночь и любовь были неотделимы друг от друга.

Казалось она проспала целый день. Я увидел ее утром, потом снова ночью. Она стояла на кухне у стола и варила кофе. Не посмотрев в мою сторону, спросила, как у меня идут дела. У нее был утомленный вид, потерянная улыбка. По всей видимости она считала, что я не смогу уловить случившуюся в ней перемену. В прошлые времена я бы ее обнял.

Может быть мне следовало ее обнять?

Пустые улицы, зимние дни в провинции, быстрая езда в озаренной солнцем белой мгле. Разбитые песчаные дороги между каменными оградами, колеи, заполненные водой, и пустые, подгнившие головки подсолнухов. Долли говорила, что трава выглядит так, словно ее выдернули из матраса, мокрые камни на вид тяжелее, чем на самом деле. Последние листья почерневшего сухого подлеска кувыркались перед глазами. Ободранные стволы деревьев над прокисшими от гнили придорожными канавами, колкий, холодный воздух. Держась друг за друга, мы, словно на ходулях, шагали по рытвинам, перепрыгивали канавы и подхватывали друг друга, Долли остановилась, когда какой-то листик, разрезая тишину, подал голос, ударившись разок о ветку, и исчез в листьях, которые устилали дорогу. Мы шли гуськом по мокрому кустарнику, струйки воды перекатывались через воротник пальто, и я сцеловывал их с лица Долли. Но это никакие ни слезы, говорила Долли, я плачу не часто. Она плакала редко, у нее были ясные глаза, а щеки походили на борсдорфские яблочки; когда ей исполнится пятьдесят восемь лет, и она превратится в сгорбленную даму, у нее появятся два маленьких слезных мешка, но сейчас никаких слез нет, она молода и красива, красива, как что, - спросила Долли. Ни одно сравнение не пришло мне на ум.

Слава Богу, я надела целые сапоги, сказала Долли, сапоги с толстыми кожаными голенищами, купленные в Тироле, ты помнишь, как мы покупали сапоги в бункере рядом с голубым винным ларьком Я купила девятнадцатый зонтик и подарила тебе зеленый водочный стакан, он еще цел этот зеленый водочный стакан? И пальто из козьего меха с меховым воротником и вшитыми очень узкими холщовыми карманами, и коричневый шарф со слониками, кто подарил мне коричневый шарф, не ты ли мне его подарил? Она кинула на дорогу ягоду жимолости и раздавила ее сапогом, кожица ягоды, чмокнув, треснула - отзвук детства, сказала Долли, каждому хоть разок, но приходилось раздавить сапогом ягоду жимолости. Я пробовала это сделать большим пальцем, но из этого ничего не вышло, невозможно раздавить ягоду ни пальцами, ни даже кулаком; нужно на ягоду наступить быстро и со злостью, чтобы она издала звонкий хлопок. Но нельзя давить ягоды жимолости, знаешь почему? Потому что птицы выклевывают ягоды жимолости из под снега, когда никакого корма больше нет. Ягоды жимолости выклевывают из под снега, это я заметила. Из всего, что я учила, у меня в памяти остались только необычные или поэтические подробности. Однажды такой подробностью оказался скрипичный мастер Норгельпуфф из Страсбурга - и это все, что я знаю о Страсбурге. Она раздавила ягоду жимолости, не считаясь с зимними птичьими заботами. Она собирала в кустарнике приглянувшиеся ей листочки, сушила их между ладонями, засовывала в карман, а через месяц-другой снова находила их, крошечные кусочки шелка на кончиках пальцев. Мы путешествовали в любое время года. Когда теплый ветер согревал зимние сумерки, дождь пробирался под подкладку пальто, затяжной апрельский дождь, от которого портится настроение. Мы убегали через виноградники, высаженные на склоне холмов, в соседнюю деревню, если за холмами вставала непогода - облака из

кастрюльки черта - говорила Долли, и мы гуляли в июле сквозь тучи комаров и сиянье, сквозь свет, закрывающий глаза и погружающий в сон, в жару, которая сродни южной парилке. Как прекрасны были по осени рябины,ложбинки между виноградниками на холмах, от сентябрьской жары трескалась глина, пыль на обочинах дороги поднималась над сандалиями тонкими струйками. Но еще прекрасней был сбор вишни, полные корзины и длинные лестницы в листве, небо над вишневыми деревьями все в крестьянских ногах. И бузина в садах городских предместий, сладкий суп из бузины в августе, когда я была маленькой, рассказывала Долли, зеркало приходило в ужас от моих голубых зубов. Мы целыми днями ходили по горам охотничьими тропинками сквозь валуны и дрок. Летние облака нависали над головой виноградными гроздьями, северный ветер причесывал траву и дрожал в низинах. Из подлеска с шумом вылетали выводки куропаток, пернатые ракеты над камнями, в кустарнике перебирались с места на место зуйки, мы слышали хлопанье крыльев, но ничего не видели. И, естественно, лисы, говорила Долли, тебе нравятся лисы? Я видела однажды лисицу в Швейцарии, она бесшумно бежала по откосу, по шатающимся острым камням, ни один камень не шевельнулся, как это у нее получалось, я это видела. Лиса остановилась на опушке леса и посмотрела на меня, а потом, задрав нос, рысью припустила в горы, мизантропка. А лис, которого я видела из окна поезда. Он стоял на футбольном поле и смотрел на поезд, коричневый, старый, проживший свой век король, и я. была горда, потому что он не боялся. Это было севернее Дижона, может быть там лис не убивают? Обычно их повсюду убивают и выбрасывают или вешают на дорожных знаках.

Весной мы разъезжали вдоль реки, потому что в это время красят яхты и бесчисленное количество их, выкрашенных в самые разные цвета, стоит на козлах под лучами солнца. Порывистый ветер над водой, занесенные тиной прибрежные дороги - все дышало севером, как ты это любишь, Но, право, смешно, говорила Долли, выглядят семейные хлопоты на берегу, мужчины с банками краски, дети с портативными приемниками под яхтами, тетушки на раскладных стульях, закутав-тавшиеся в одеяла, и глупые суетливые нырки. Пляжи бухт были безлюдны, в гребных клубах пили пиво. Когда мартовское солнце только начинало пригревать, мы уже сидели снаружи какого-нибудь кафе у реки. Между ножками раздвижных столиков таял снег. Снисходительные, нарочито приветливые официанты старались вышагивать ровнее, чтобы не пролить пиво. Мы ездили по старым дорогам вдоль реки и глазели на баржи с развешенным на палубе бельем, которые плыли в Голландию, на экскурсионные пароходы, переполненные стайками женщин, слышали смех выпивох и музыку над водой. Мы ждали пока волна от парохода добежит до берега, пена шлепнет по стволам деревьев и зашипит в камышах. В мокрых башмаках мы бегали по сухому песку. Мы лежали в полусне под акациями и березами, потому что Долли нравились акации и березы, их воздушные тени на траве. Это самые прекрасные тени, какие только есть на земле, такие светлые, подвижные и невесомые. Приведи кого-нибудь в тень акации, и он станет красивым. Березы и акации - это мои деревья, я могу всю жизнь прожить в стране акаций. Необыкновенная легкость и прозрачность летом - неужели другие люди тоже сходят по ним сума? В ненастные октябрьские вечера мы ездили за город собирать орехи. Зеленые скорлупки, коричневые руки и горький запах от кончиков пальцев. Когда крестьянин приходил на свой участок, мы уже снова, были на автостраде. Мы объявили, что наша страсть - это воровство ради обжорства и оправдали себя и всех ореховых воришек.

Для меня все это не само собой разумеющиеся вещи, говорила Долли. Я воспринимаю все это очень лично, всегда воспринимала так наш с тобой обед в котлетной, поездку на автомобиле в Каринтию, дождливую ночь на природе. Я счастлива, когда открываю для себя нечто, с чем я гармонирую. Очень немного есть на свете людей, с которыми можно гармонировать, слишком мало событий, которые я могла бы одобрить, слишком мало людей, с которыми я могу быть в согласии. Ничто не получается у меня само собой чем старше я становлюсь. Смех вдвоем, здоровье, сон, открытие нетронутого уголка природы и радость от игрушки, которую ты мне даришь - я не воспринимаю это так, как будто мне это причитается. День, проведенный вместе не был само cобой разумеющимся, хотя мы провели вместе сотни дней и для всех, кроме нас, было само собой разумеющимся, что мы сотни дней и ночей провели вместе и в будущем будем проводить их таким же образом.

...и очень хочется быть сейчас с Тобой рядом. Я с радостью сделала бы что-нибудь для Тебя, купила Тебе газету с добрыми новостями, после завтрака сцеловала остатки масла с уголков Твоих губ. Для Тебя я готова на все: работать, вставать на заре, быть благоразумной.

Ему в угоду найти в себе силы для неискренности, эдакое странное благоразумие. Что значит благоразумие в ее положении? Что знает этот другой о нас, и что знает он обо мне? Что поведала ему Долли о нас? И вообще поведала ли она что-нибудь? Возможно ли любить одного, не поведав ему что-нибудь о другом? В угоду ему обман и разделение чувств, но также и в угоду ее привычному образу жизни, а еще потому, что она не хочет никого ранить. Ей нужна безмятежная жизнь и с ним, и со мной. К чему это приведет? Она любит этого человека, это подтверждается каждой строчкой ее письма, и любит меня, потому что не лжет в нашей постели. Ее тело - самое искреннее, что я знаю.

Это не увлечение. Будь это увлечением, я бы узнал о нем от Долли. Увлечение почти ни на что не претендует и проходит. Мысль об увлечении, вообще говоря, должна была меня успокоить, но это не тот случай, Долли и увлечение такой образ действовал на меня удручающе. Что с ней произошло, из-за чего она вляпалась в увлечение? Я знаю, что она любит, она не истратит себя на душевную раздвоенность и не позволит любить себя мимоходом. Увлечение ей не нужно. Скорее всего она любит. Вне всякого сомнения она полюбила. Половинчатые решения не для нее. Мои знания о ней убеждают меня, что она безоговорочно и по настоящему любит.

Добром это для нее не кончится.

Сегодня после обеда она уехала в Брюссель. Я довез ее до ближайшего вокзала /вокзал в маленьком городке, музыкальный павильон на привокзальной площади, урны и цветочные клумбы, как на любой провинциальной железнодорожной станции/. В зале ожидания была фотокабина. Долли остановилась и не захотела идти дальше. Не сфотографироваться ли нам? Давай сделаем несколько идиотских фотографий. Когда я была маленькой, то постоянно фотографировалась, обожала рассматривать себя на фотографиях. Стоило мне обзавестись двумя марками, как я мчалась на вокзал и забиралась в аппарат: маленькая серая кабина на резиновых ножках, вращающийся стул и черная занавеска. Ради фотографирования я впервые накрасила губы, это была тайна. Но фотографирование происходило ужасно быстро, я не успевала вовремя сделать наилучшее лицо. Во время вспышки я всегда была не готова, постоянно выглядела не так, как на самом деле, рассянной или беспомощной. Я научилась делать красивую романтически пренебрежительную улыбку с припухшими сонными глазами; с такими глазами, мне казалось я больше походила на себя. Я прятала фотографии в кошелек и разглядывала их, когда оставалась одна, ночью в постели или в туалете. Через несколько дней я их выкидывала и снова шла на вокзал. Понятия не имею почему я так часто фотогравировалась. Я была сама себе неприятна несмотря на большое количество друзей, да и зубы у меня были больше чем надо. Теперь - все наоборот и снова не так, как надо: на фотографии я выгляжу красивее, чем на самом деле.

Мы втиснулись в кабину и четыре раза замерли. Ящик завибрировал, загрохотал, словно дизель, и выплюнул влажнную ленточку фотографий. Четыре раза мы получились похожими на себя, хотя смотрели в объектив, неожидая ничего хорошего; все фотографии остались у Долли. После этого у нас ни на что больше не было времени. Торопливое прощание у остановившегося поезда, показная нежность. Лихорадочный блеск ее глаз, взмах перчаткой. Я не хотел возвращаться в бунгало. Час за часом в пути по пустому шоссе. Быстрая езда в сумерках. Успокоение в темноте, одиночество.

Мы ходили гулять на деревенские

кладбища, заросли плюща позади церковных стен, где разбитые плиты и надгробия лежали в сорняках или, казалось, вот-вот упадут, приподнятые корнями деревьев. Мы разбирали выдавленные в железе, вырубленные в камне и заросшие мхом имена умерших; крестьяне, батраки, почтальон, почившие в глубокой старости восемьдесят лет тому-назад. Незабвенный Иоганн Цехбиглер, Фридрих Делани, Антон Винтербир. Мы обнаруживали фотографии под стеклом, стершиеся овальные металлические пластинки с ретушированными лицами офицеров, могилы старых аристократов-виноторговцев с бородами под Казанову у и могилы вдов с розами из стекла. Позади кладбищенских стен прячут лейки, говорила Доллли, не нужна ли тебе лейка? Можно я подарю тебе дырявое ведро? Мы видели заросшие зеленью сады крестьян на окраинах деревень, астры и тыквы, мальвы в дождь и черные подсолнухи. Вокруг штакетников буйствовала крапива. В войну крапива заменяла шпинат, говорила Долли, теперь ее или оставляют, или скашивают серпом,

я люблю крапиву, потому что она ничего не стоит, je suis de la mavise herbe розы навевают на меня скуку. Крапиву можно потрогать так, что не будет больно - знаешь как? Она брала листочек двумя пальцами и срывала. Очень просто, ты должен его крепко cжать и не бояться. Если будешь бояться, крапива ужалит и у тебя появятся маленькие зудящие пузырьки. Этому я научилась у отца: крапиву берут в руки, как возлюбленную, легко, крепко, осторожно и безбоязненно, Брал ты меня так в руки? Мы стояли на дороге в обнимку, тесно прижавшись друг к другу. Как прекрасно идти бок о бок с фруктовыми садами, когда каждый слышит дыхание другого, общие шаги. Нам необходимо было бывать какое-то время на природе с тех пор, как воздух в городах стал портиться, и у Долли все чаще случались головные боли. Мы проводили вместе дни и ночи, нам не надо было их измышлять, ни один человек не смог бы их себе представить, независимо от того, где мы находились, на сенокосе или в Чикаго. Мы ходили и ездили по земле, словно она нам принадлежала. Она принадлежит нам, пока мы не приобретем участок. Мы не хотим строить никаких домов, говорила Долли.

Мы открывали для себя замки, предназначенные к продаже, коробки из бутового камня с навесными ставнями, плохо держащиеся орнаменты над дверьми, опасность обвала. Мы шлепали по террасам, усыпанным листьями, по гниющим листьям в аллеях и прудах. Под платанами теплица, распахнуть досчатую дверь не составляло труда. В залах зимняя стужа, в сводчатых окнах остатки витражей, на мебели и каретах штукатурка с дождевыми пятнами. Головы ангелов, капканы для куниц и собачьи конуры в стиле Бидермайер - какой великолепный хлам мы могли унести с собой! Некоторые замки использовались в сельском хозяйстве, картофель, солома и треснувшая обшивка из дерева в залах, лестничные клетки заполнены скотиной, вытоптанный паркет. Коровы пережевывали жвачку перед слепыми зеркалами, а козы ели сено из Cheminее. Разбитые бочки в погребах, развалившиеся печи, трек для

крысиных бегов, живые изгороди из тиса, его больше не подстригали, он оглаживал Долли легкими жирными ветками. Если бы мы стали владельцами замка, говорила Долли, с чего бы мы начали? У нас бы сразу же появились бы долги и многочисленные друзья. Представь себе, что они все приехали в шикарных автомобилях или по автостопу, друзья друзей и их знакомые, друзья знакомых и их возлюбленные, племянники возлюбленных и их дочери, подруги дочерей и их поклонники, и сестры поклонников со своими поклонниками. Лето превратилось бы в сплошной пикник. Мы жарили бы кабанов на террасе и танцевали в пустых залах вязкое танго без конца и начала, сам знаешь. Мы бы обзавелись толстыми матрасами и спали на полу между крысоловками. И мы, могли бы проводить ночи под деревьями, когда там не было бы комаров. А что делают в таких коробках зимой? Мы бы нашли чем заняться, говорила Долли.

Мы выбрались на шоссе через квартал небоскребов и покатили, огибая чадящие свалки на окраине. Мы обнаружили кирпичный завод, построенныйна рубеже столетий, маленькие огороды, кладбища автомобилей и склады угля за чертой города. Мы. проехали мимо разрушенных жилых бараков и представили себе, каково было жить в них рабочим с семьями, и как они живут в таких бараках по сей день. Мы видели цыганские таборы и кемпинги, старые дороги для конного транспорта бок о бок с новыми шоссе /стада овец барабанили копытцами по булыжной мостовой/. Мы простаивали на дороге перед закрытыми шлагбаумами и спорили, когда и какой пройдет поезд и сколько у него будет вагонов. Поезд из Вены? Скорый Гамбург-Париж? Проходили автомотриссы, поезда-цементовозы и просто локомотивы, мы проигрывали друг другу каждое пари. Все наши поездки, говорила Долли, Гамбург-Милан и Варшава-Париж, это бесконечные прощания на бесчисленных вокзалах, нескончаемые зимние ночи в купе, либо от тебя, либо к тебе. Но теперь нам хорошо, это ни с чем не сравнимо. Мы бываем вместе так часто, как нам хочется, нет нужды разговаривать: так хорошо нам живется. Невозможно трубить на каждом углу, что мы счастливые других. Но это случайность, мы не везунчики. Стремление к чему-то прочному не имеет ничего общего со счастьем., что я могу быть счастливой без причины, часто бездумно счастливой. Эгоизм ли это? Разве мы эгоисты?

Мы путешествовали насколько дней в январе до начала снегопада, завывание ветра было частичкой тишины, сухое неторопливое потрескивание в хвойном лесу, воздушные вихри над пластами листьев. Прекрасен был поутру свежевыпавший снег, на котором отпечатывались первые следы. Перехватывает дыхание, когда идешь по свежему снегу, поддаешь этот снег носком башмака и стоишь в невесомой, чистой, сверкающей белизне. Мы стояли в снегу, смотрели на белую гладь и не слышали ни звука, такая тишина бывает только в мечтах; в мечтах она не такая непроницаемая, как среди свежего снега, она много больше среди свежего снега, чем во сне. Вороны, вышагивавшие по снегу, оставляли следы из трех черточек, куда все-таки делись вороны, спрашивала Долли, зимой на природе должны ведь быть вороны и вороны, я же вижу всегда только воронов и никогда ворон. И можешь ли ты точно определить по какой причине зимой перехватывает дыхание? Дыхание вылетает белым паром из рта и исчезает, становится бесцветным. Оно уплывает на все четыре стороны, превращается в лохмотья, вспыхивает, нет, оно тает, разрывается. Дыхание растворяется и все тут. (То же самое происходит, когда наблюдаешь за сумерками. Ты видишь, что светло, а потом становится сразу почти темно. Приход сумерек не замечаешь. Объясни мне, как получаются сумерки? говорила Долли).

Клочья снега в воздухе и замерзшие озера. Мы выбегали на запорошенный снегом лед к рыбакам, которые в ватных куртках курили у своих лунок. Сумки и ведра стояли рядом. Лицо на холоде деревянело, руки теряли чувствительность, а губы становились жесткими - они снова, станут мягкими, когда ты меня поцелуешь. Мы с наслаждением гуляли днем в сыром инее под телеграфными проводами, которые сверкали словно стеклянные под распахнувшимся небом в первозданной белизне, не попавшей на глаза никакой рекламе. Зимний вечер начинался после обеда. Рыбаки несли домой полные ведра. Снег становился голубым, каждое дерево словно птичник, шорох крыльев в вороньих слободках, сонное карканье, темные очертанья деревьев и сараев для лодок на берегу. Укатанные санями дороги в полусвете. Мы шли в ближайшую гостиницу в городок, стараясь не шлепнуться, мимо собранного в высокие кучи снега. В зале для гостей было так жарко, что очки запотевали, начинали болеть пальцы. Пахло омлетом с

ветчиной, сигарами и вином. За столом крестьян-завсегдатаев говорили на диалекте, сплошная стружка во рту и чревовещание. Я понимал их только тогда, когда они цитировали газету. Ты можешь себе представить целую жизнь в таком доме с одними и теми же людьми, в одном и том же месте? Может быть этому можно позавидовать, а может быть это возможно только в страшном сне? Может быть теряется чувство времени, когда живешь неизменной жизньь без отъездов и прощаний. Вызывала зависть возможность проголодаться и ждать еды, за которую есть чем заплатить, картофель и лисички, зажаренные в масле, или хлеб с салом. Сразу же после обеда мы радовались мгновению, когда на стол подадут вино, белое вино, холодный стакан, наполненный до краев, стаканы и тарелки Долли должны были быть полными. Во время еды кожа снова становилась теплой, а рот обретал подвижность. Теперь мы ощущали усталость в ногах, но тело было легким, а голова свежей. Первая сигарета отдавала сахаром и смолой, это не подходило к вину, но мы все равно курили. Мы сидели за столом пока нас не стало клонить ко сну, после чего нам снова захотелось выйти на холод. Мы шли по дорожкам, посыпанным песком, через весь городок и слышали шум телевизоров за окнами, лай собак в комнатах и звяканье цепей в каком-то хлеву. Машина была на стоянке перед церковью. Мы вытерли снег с окон, прижались друг к другу на холодном сиденьи и поехали домой, покуривая, не произнося ни слова. Это была замечательнее ветреная ночь и открытая машина.

Когда мы уставали, то не предпринимали длительных поездок. Мы набирали книг на пару недель и улепетывали в какую-нибудь сонную местность, о которой ведали только волшебники. Мы снимали домик в горах и уезжали туда в спальном вагоне, на предпоследнем участке - в пассажирском поезде, на последнем участке - в такси. Нам казалось верхом роскоши добираться до места не на машине, а в виде исключения, поездом. Мы пили вино в ночном спальном купе и засыпали, покачиваясь, словно в люльке на узкой кровати. Или же мы сидели у окна в вагоне-ресторане, в то время как снаружи день шел к концу. Внешний свет и внутреннее освещение смешивались на оконном стекле, наши отражения внезапно всплывали рядом с нами. За окном в полусвете незнакомые места сменяли друг друга. Долли прижималась лбом к окну, затеняла ладошкой глаза и перечисляла все, что видела: опаздывающую школьную экскурсию у железнодорожного шлагбаума, платформу, заставленную ящиками с пивом и собачью конуру под мостом автострады; светлые пятна ульев на горном склоне и, промышленные районы в дыму и неоновой рекламе.

Мы совершали длительные путешествия осенью, когда заканчивался туристический сезон. Во время каникул заболеваешь местобоязнью, говорила Долли, разве это мир, в котором автострады забиты, половина человечества хватает ртом воздух в кемпингах. Привидения в тренировочных брюках это не мой тип. Мы можем спать где угодно на земле, в вагоне, в борделе маленького городка, но в кемпинге это невозможно. Бабье лето, убывающий свет, Михайлов день из молока и серебра, осень снимала с плеч все заботы и была лучшим временем года, она всегда была лучшим временем года. Мы приезжали после обеда в какой-нибудь город, уносили чемоданы в гостиницу, принимали горячий и холодный душ, переодевались, пили джин с тоником в пустом баре и осматривали город пока не начинало темнеть. По ночам мы бродили вокруг. Мы пили и танцевали в разных барах под названием Голливуд, Big Beat или Popcorn, почему все-таки Popcorn, говорила Долли,о смысле такого названия нечего и спрашивать. Долли любила рок-н-ролл и танго, больше всего танго. Танго вообще было вне конкуренции. Скользишь по полу шагами конькобежца, как по маслу, застываешь от изумления, словно сфинкс, глядя на элегантные па и стреляешь глазами без всякого стыда. После этого было приятно посидеть среди потных людей и цедить холодное пиво. Заигрываешь с окружающими, как Лилит с чертом и восхищаешься изощренным освещением бара. Я, вне всякого сомнения, за розовый цвет, говорила Долли, розовый цвет впечатляет куда больше, чем зеленый и приводит человека в восторженное состояние, я вычитала это в энциклопедическом словаре. Мы сидели в плюшевых креслах в прокуренном розовом свете, и наши тела соприкасались. Словно мы сегодня познакомились, сказала Долли. Я могу снова и снова влюбляться в тебя, ты хоть раз влюбился в меня снова? Скажи, что ты влюблен в меня. Пошли всех подальше и поцелуй меня.

Многие места мы знали только по ночным прогулкам, города в промышленных районах и гнездышки в заповедных уголках с лечебными прогулками у моря. Ночью мы порой не знали, где мы находимся, и не обращали внимания на гостиницу. Ничего мы здесь не потеряли и нам нечего было здесь делать, никаких обязанностей, связанных с нашей профессией, ни судебных заседаний, ни репортажей. Отсутствие каких-либо забот и тайна, говорила Долли, ни один человек не узнает где мы находимся! Мы шли в полночь по городу, переполненному опрокинутыми мусорными бачками, а мимо нас медленно проезжали пустые такси, менялись кинорекламы, и банды рокеров чеканили шаги на вокзалах. Теплые ночи с потоками фестивальных огней и ча-ча-ча; улицы пахли кофе и мочей, рестораны пустовали, бары переполнены, мы слонялись в тени деревьев и нам ничего не хотелось. Возможно мы здесь первый и последний раз, говорила Долли, что для тебя было бы лучше: побыть здесь один раз или вернуться? И переспал ли ты хоть один раз с проституткой? Я не могу себе представить, что ты этого ни разу не сделал. Когда человек в дороге, один в ночи возможно в незнакомом ему городе, и он видит в парке влюбленные парочки и много женщин - это ведь должно его просто сводить с ума. Такое количество красоты невозможно вынести, если человек одинок. В такие ночи мне бы не хотелось быть одной.

Но больше всего я люблю проводить ночь на природе, говорила Долли. Сезон кончился, гостиницы пустовали, и мы спали в комнате с деревьями под окном. Я хотела бы, чтобы у меня всегда были деревья под окном, каштаны, платаны. Невольно дышится легче, в воздухе витает доверие. Деревья всегда скрашивали мне жизнь, например, на пикниках, где очень легко возникало ощущение, что тебя окружают фальшивые люди. Когда мне в такие моменты удавалось уйти от разговоров и некоторое время пробыть в одиночестве под деревьями, я снова знала, что к чему и была неуязвима. В домах без деревьев жить невозможно, для меня они не имеют никакой цены. Если бы у меня был свой дом, он был бы окружен акациями и тополями. В городе, естественно, все по-другому, но я часто спрашиваю себя, как ты с этим справляешься в твоей многоэтажке. Разве тебе не хочется порой на чистый воздух к листочкам, запаху сена, запаху свежей рыбы, береговому ветру? Не потому ли ты так любишь приходить ко мне домой, что деревья достают до окон?

Мы сидели у открытого окна и пили вино. Все, что темнота скрывыет от глаз, она отдает слуху и силе воображения. Ночью на природе слышен каждый шорох, лай собак на молу, мотоцикл на горном серпантине, одиночный хлопок крыльев среди листьев. Дождь сочился с деревьев, и не имело никакого значения спали мы или просто лежали обнявшись. Темнота незнакомой комнаты не причиняла никаких мучений, и бессоница не утомляла. Мы засыпали под утро во время дождя и просыпались, не испытывая беспокойства. Мы завтракали поздно и чересчур долго, и день, чтобы начаться, должен был ждать до обеда.

Бунгало было слишком велико для одного человека. Холодная, глухая тьма. Лето несло с собой гомон птиц и открытое окно теплой ночью.

Тревога улетучилась. Ревности как не бывало. Все, что меня ошеломило, исчезло. С момента появления письма /оно лежит в чемодане, я больше его не читал/ я жил словно в тумане. С одиночеством ко мне вернулся покой. День снова стал отличаться от вечера и ночи.

У Долли сегодня интервью в Брюсселе, я забыл с кем /по ее словам какой-то деятель/, никогда не видел ее в работе, но могу, однако, представить себе, как она все делала; ее появление на приеме производило впечатление. Входила очень современная, сдержанная, независимая, словно рожденная для приемов, опытная журналистка. Элегантная женщина себе на уме, умело использующая свое обаяние. Ее движения неторопливы. Она собрала о своем партнере все имеющиеся сведения, заранее приготовила вопросы и сможет даже на следующее утро расшифровать свои записи. Переговоры, общение с начальством, иностранные языки, гостиничные холлы и беседы с людьми, которые изображают из себя личностей - все это ее не пугало. Высокое положение других людей ее не задевало. Иногда она возвращалась очень уставшей, но усталость можно было превозмочь, через час другой мы уже снова были в состоянии смеяться. Чувство превосходства было ей чуждо, она не считала себя ни слабой, ни скучной. Долли знала чего она хочет и знала, что она может, и безошибочно использовала свои возможности. В то же время я только внешне такая, говорила Долли, я не могу позволить себе роскошь быть естественной, только из чувства самосохранения я не произношу ни единого, присущего мне, как личности, слова. Тебе бы хоть один раз посмотреть на меня, в обществе этих любителей сигар я смотрюсь замечательно. Но я не высокомерна. Скажи мне, что я не высокомерна. И знаю, чего я не могу себе позволить ни при каких обстоятельствах: появиться в меховом манто, опьянеть, сидя на стуле у стойки бара, принимать недвусмысленные предложения поужинать и обычные эсхатологические разговоры о житье-бытье, интрижках и гонорарах. Если меня один раз пригласят - почему бы и нет. Бывает, что мне кто-то симпатичен, даже если общение с ним и не умопомрачительно важно для меня, а он человек не без юмора и трезво смотрит на вещи. Это я ценю все больше и больше: трезвый взгляд на вещи и юмор. Искренний смех это почти сенсация. Коллеги по прессе - жалкие показушники высшего класса, подстриженные по последней моде, выдающие свое мнение за международную истину в последней инстанции, а остальные, - люди, с которыми мы имеем дело! Заядлые картежники-жулики на грани порядочности из молодой поросли промышленности, подтянутые животы, грошовые авторитеты, падкие на денежную компенсацию командировочных расходов, крепостные прессы и общественного мнения, звонкие трубы в вечерних костюмах. Но до того, как я на них озлюсь, лучше мне над ними посмеяться, от этого выиграют обе стороны. Они считают себя господами, но это просто смешно, тем не менее они в этом убеждены. Знаешь ли ты, что это такое: господин? Я не знаю. Настоящего мужчину я узнаю мгновенно, но мне больше нравится человек, чем настоящий мужчина. Но дороже всего мне просто обыкновенный человек.

До сих пор Долли была мне очень близка. Что будет дальше? Она возьмет интервью в Брюсселе и этой же ночью уедет скорым поездом в Париж. Gare du Nord, там ее встретят, уставшую жаждущую черного кофе, и отвезут на такси в гостиницу /может быть они живут вместе в гостинице/. Она проведет несколько незабываемых дней в родном городе, где живет ее друг, без которого этих дней вообще не было бы /слово любовник к ней не подходит/. Неплохо, что я представляю себе все именно таким образом, и это меня не волнует. Впервые после случая с письмом. Страсти мне более понятны, чем увлечения /ни один человек, который любит, никогда не устанет размышлять о жизни и смерти/. С того момента, как я узнал, что она любит, Долли снова стала мне понятна. Я больше не коплю разочарования. Она может жить двумя жизнями в одно и то же время, это факт. Долли не нуждается в моей защите. Готовность обрести счастье и силы для этого хорошо соседствуют с уверенностью в собственной красоте и в том, что живешь только один раз. Долли хороша собой и может быть счастлива, видимо, лишь один раз. Ничего понять невозможно. Она любит, и это все. Это слишком много. Этого недостаточно. Ее жизнь со мной только возможность любви, ради которой она всем пожертвовала.

Она уехала на несколько дней, чтобы побыть счастливой - почему она не сделала этого открыто. Разве счастье, безыскусное, бурное счастье возможно только вне обычного уклада жизни? Почему испытывать бессовестный восторг, безграничное слепое ликование возможно только под покровом ночи? Почему она оставляет дом, меня, работу и защищает упоение собственным обманом? Упоение ли это? Может ли наступить ночь, если не было дня? Я не знаю никого, кто менее трех раз искал бы это счастье и хотя бы раз его нашел. Но Долли? Почему? Она обманывает меня, но она не бессовестный человек. Ей не остается ничего другого, как обманывать меня, пока ее раздирают противоречия. Что это за обстоятельства, которые делают побег необходимым?

До чего мы дожили? Мы ли это?

Полное раздвоение чувств.

Я снова буду наблюдать за ней; попытаюсь узнать, откуда она приедет. Но сегодня важнее всего знать, что Долли любит.

Насильно мил не будешь.

Она вернется через три дня.

По вечерам во время своих поездок, лежа, на кровати в номере гостиницы, я размышлял о том, что Долли возможно приходила ко мне домой, может быть немного покурила и поспала, может быть переночевала в моей кровати, голышом на животе, отчего простыни сохранят запах ее тела до моего возвращения. Запах менялся в зависимости от времени года, были ночи, когда она пахла медом и листьями. Неожиданно для меня она нарочно душилась разными духами, чтобы я сказал какие мне подходят больше всего - как для моего носа, так и для ее кожи. Ее кожа пахла орехами и вином, амброй, колой, Бог знает какими тропиками. Лучше всего она пахла, когда вообще не душилась, тогда ее живот и бедра пахли свежим хлебом. Однажды, после ужина в Steakhouse ее волосы пахли в ночном воздухе жареным салом, и я по легкомыслию сказал ей об этом, она не подпустила меня к себе до тех пор, пока, еще ночью, не вымыла; волосы. Ей нравилось, когда я обнюхивал ее кожу, и она могла разочароваться, удивительно обеспокоиться, если я этого не делал. Может быть она заходила ко мне, чтобы взять кое-какие платья /в моем доме было полно ее туфель, кофт, браслетов, книг и летних плащей/. Она оставляла на моем столе букетики, которые собирала из первых попавшихся под руку полевых и лесных цветочков или из купленных на базаре астр и сухоцветов. Она забегала на секунду, чтобы поставить две бутылки с вином в холодильник или приходила просто так, потому что не любила высотные дома. Она посидела несколько минут за моим столом, глядя в окно, в надежде, что я позвоню к себе домой из Бирмингема. Я и сам заходил к ней в общем-то без повода, случайно или для того, чтобы удостовериться в ее существовании, если она исчезала, не дав о себе знать. Нам нравилось убеждать себя таким образом, а Долли даже придавала таким посещениям большое значение, потому что после них оставались следы, которые действовали на воображение и успокаивали. Невозможно понять мужчин, которые не оставляют следов, говорила Долли, имея ввиду вещицы из "кулечка чудес": счастливый кубик для игры в лото, слоников, бредущих в гору, вертушек-ветрячков или бумажных розочек. Все это я оставлял перед зеркалом в прихожей. Она имела ввиду также сложенные вчетверо записочки, радостные и легкомысленные, которые она прочитывала прежде чем снимала пальто.

Мне также по душе твои неумышленные следы, говорила Долли, рассыпанная соль на полу кухни, чайная ложечка на твоем письменном столе, сдвинутые с места подушки. Мне нравится, когда ты не раздеваясь ложишься на мою кровать, и из твоих карманов высыпается мелочь, я собираю ее на одеяле, четыре марки семьдеся пфеннигов за один послеобеденный сон без меня. Пустые жилища сохраняют живой дух владельцев до тех пор, пока есть уверенность, что они вернутся друг к другу. Как хорошо было думать о Долли в ее квартире и прикасаться к разбросанным вокруг платьям. В полной тишине в этих думах были и невозможность ощутить ее тело, и стремление представить себе ее наготу, в них была нетронутая постель и звучание ее голоса. Долли знала об этом и спрашивала нравится ли она мне так же, как дождливой ночью семь недель тому назад. Чем занимались мы в ту дождливую ночь? Обними меня и ты узнаешь, чем мы занимались. Для нее было высшим наслаждением знать, что я думаю о ее теле. От ощущения предстоящей близости у нее перехватывало дыхание.

Я пришел к ней после обеда, позвал по имени и открыл дверь в ванную - ее там не было. На кухонном столе лежали орехи и апельсины, перед зеркалом - перчатки. Я был один и смотрел на мебель глазами взломщика. Что бы мне такое украсть? Флорентийскую пряничную русалку с тремя сиськами, репродукцию Давида Караваджо или десяток приколотых кнопками фотографий трущоб Paso/Texas? Ее квартира не годилась для ограбления. Кроме одежды и книг, у нее был еще принадлежащий ей лично хлам, накопленный за семь лет, волшебные игрушки и разная мелочишка, восхитительно дешевенькая для любого осла, которому хочется заполучить вещь, чтобы похвастаться. У нее не было никакой заслуживавшей внимания мебели, кроме обшарпанного желтого кресла и ни одной мало-мальски ценной вещи, кроме чашки в форме бороды Граубюдена. Она владела /я владею! говорила Долли!/ лакированной зеленой деревянной лошадкой с ушами из спичек, которую мы украли на каком-то пикнике. Ей принадлежали крашеные медные колокольчики, маленькая шарманка из латуни, колокольчики для овец из Бургундии и ключи от церковных дверей, не менее двух дюжин. Ей принадлежало необозримое количество раковинок, круглых голышей из скандинавских рек, кафельных плиток от деревенских печей и тридцать разных водочных стаканов. Она владела /я владею говорила Долли/ жуком-носорогом, который залетел ей в пальто на вокзале маленького валлийского городка. Вместе со мной она владела ящичком, заполненным фотографиями нашего медового месяца; он состоялся после того, как мы открыли, что любим друг друга. Куриные божки, вороньи перья и двести детективов. Открытки с видами Ленинграда, Дельфта, Вомарцо и маленького ручейка, вытекающего из озера у канала. Бутылка из под кока-колы с песком ливийской пустыни и паяц-марионетка с вскакивающим пенисом. Она владела грудой непрочитанных газет и старой толстой книгой о Гриппенкерле /я снова забыл, кто это/. Она владела четвертым томом сочинений Байрона, изданного в Польше в 1983 году, но самое главное, бокалом для вина дымчатого цвета, на котором завитушечным шрифтом было выгравировано RISTORANTE\R PINETA/R. MIROTTI/MILANO - собственностью, которой так я и не дознался почему, - безмерно гордилась. Я человек-сорока, говорила Долли, с задатками хомяка. Она собирала пластинки в картонных конвертах. Rraut - Rьben - Kollektion von Buxtehude bis Sugar Baby ? две сотни Chansons, которые в целости ереезжали из одной квартиры в другую.

Когда Долли становилась задумчивой, она забиралась в кровать и слушала Chansons, для нее они были любимой сладенькой водичкой, В эти часы я не докучал ей своим присутствием, так как предполагал, что она играет с воспоминачнями, в которых мне места не было. У Долли это называлось жонглировать апельсинами. Апельсины, апельсины, ими были мужики, которых она любила, и те, с которыми она спала, а также те, которых она забыла, бабочки однодневки быстротечной ночи, мерцающие эротические часы, ее личная собственность. Но по-видимому это были не такие уж безобидные воспоминания, если время от времени по вечерам они возникали вновь, и ее смущало /она пугалась, ей становилось стыдно/, что она могла забыть кого-то из своих возлюбленных. Как можно было начисто, на много лет забыть мужчину, с которым однажды была близка. Воспоминания состояли из тел и голосов, тела и голоса возникали внезапно. Она вскакивала с кровати, не знала куда деваться. Она выбегала из комнаты, много курила, принималась чем-то греметь на кухне. Случалось также, что она уходила из дома и часами бесцельно бродила по улицам. Воспоминание - это мог быть смех вдвоем, когда убегаешь от снежков и падаешь в раскрытые объятия. Это могла быть обнаженная кожа в полутемной, комнате, еще прекраснее в тени деревьев, в согревающем кожу летнем воздухе, когда обнаженные плечи соприкасаются и случайное движение перерастает в желание. Это могло быть согласное, сбивающееся дыхание или медленное движение двух тел на сбитом на сторону матрасе, и это могло быть лицо спящего возлюбленного, его смех и общая беззаботность. Было замечательно вспоминать /и ее успокаивала возможность вспомнить /, что пока она любила ее тоже любили. Даже если дело не касалось любви в воспоминаниях были тела мужчин и тела женщин. Когда с лицами возникали затруднения, еще оставались тела, в метро или на пикнике, оставались, слава тебе Господи, вполне безгрешные тела. Чтобы о них вспомнить, не надо было к ним прикасаться. Достаточно было одного взгляда, чтобы их узнать. /Год тому назад она провела несколько дней зимой в Лондоне, был дождливый вечер, сменивший потерянный впустую на конференции день. Безумно уставшая от разговоров, мнений, любезностей, безучастная ко всему, шла она по улицам Лондона, сталкиваясь с прохожими, увлекаемая ими, жаждущая воздуха, изголодавшаяся по красоте, и была настолько чужой самой себе, что ей недоставало всего. Чтобы придти в себя, она убежала в парк. Под деревьями, источавшими влагу, ей навстречу шел человек, на тротуаре кроме них никого не было. Сначала - человек на некоторое расстоянии, потом плащ и лицо - резко очерченное, внимательное, рассказывала Долли, - взгляд на ее фигуру и открытая улыбка, потом он прошел мимо, она. могла бы с ним заговорить.

Одного единственного взгляда оказалось достаточно навсегда. Она узнала мужчину и его тело, она была узнана им, осознала возможность возникновения любви, и ее усталость уже не играла никакой роли. Два часа спустя она позвонила мне и обо всем рассказала; звонкий голос, не бери в голову и поцелуй меня.

Вечером она возвратилась из Брюсселя. Я встретил ее на вокзале. Как обычно после поездки, она много рассказывала, более обстоятельный разговор начался позднее. Я убедился, что у нее новые сережки /ее привычка во время разговора по телефону снимать левую сережку/. У нее перехватывало дыхание, когда она смеялась, ее глаза блестели. Она купила уйму книг и одежек, и чемодан, чтобы их увезти. Она привезла чайник для заварки, курительные палочки и черный табак. Она побывала на фотовыставке, дважды в Buster-Keaton Film, случайно попала на завтрак с шампанским в только что построенном автомобильном гараже-небоскребе, импровизированный завтрак, совершенно необыкновенный: со спиртовками, складной мебелью, патефоном, и где она, в сущности, никого не знала. Она побывала в самых разных кафе, фешенебельных кафе и теперь знала, как готовят Crйре de Bourbon, его рецепт - можно сказать в качестве комплимента - преподнес ей галантный шеф-повар. Она встретила двух необыкновенных симпатичных людей и вообще столько пережила, что у нее все еще голова кругом идет - и ее лицо на следующее утро, застывшее лицо в кровати в сумерках, неподвижное в течение нескольких часов, пока его не ослепило солнце. Она смотрела мне в лицо задумчиво, спокойно, неотрывно, широко открытыми глазами и больше ничего не сказала.

Тот самый мужчина, который прошел мимо нее в лондонского парке.

Ее голос по телефону, когда она мне сразу же позвонила, дает возможность предпологать, что это именно он и есть. Прежде всего, как она об этом упомянула: без повода, спокойно, однако, чувствовалось, что она озабочена им. Если мое предположение верно, то она уже больше года любовница этого человека. Возможно она бывала в Лондоне чаще. Может быть и на этот раз снова из Брюсселя. Или в Брюсселе.

Нынешнее лето и туристические поездки на автомобиле к реке, тополя на берегу, зеленое течение и галька. Рябина вдоль дороги к лавке и бунгало под деревьями, растущими у холма. Завтрак на терррасе, вид на окрестности, флажки дымов, распахнувшееся небо. Книги, разговоры о прочитанном, непрочитанные книги и бег времени. Дождливые ночи и дождливые дни, сон до полудня, хождение в купальных халатах, окурки сигарет в блюдечках. Рок-н-ролл в комнатах, открытые двери и голос Долли в саду. Вино в кухне перед обедом. Каменистая тропинка к пойме реки, возвращение домой в сумерках и ее отдохнувшее лицо, водка, которую мы пили стоя. Доллин пуловер на стуле в саду и пустые бокалы по утру на столе. Покупки в магазинчиках маленького городка, фильм о Джеке Лондоне в единственном тамошнем кинозале. Открытое окно ночью и запах травы, стук дождевых капель по крыше гаража. Чтение книг ночью и безделье днем. Бесполезная трата времени без потери времени и бесконечный ремонт ее пишущей машинки. Никаких происшествий и радость по этому поводу. Появление однажды днем представителя фирмы Кьянта и снисходительная любезность Долли у входной двери. Ее давнишнее восхищение Моранди и репродукция натюрморта в коридоре рядом с крючком для одежды. Импровизированный ночной ужин на кухне и вечерние вылазки в провинциальную пивную с садом. Она надеется на предстоящий день и пишет письма по ночам в своей комнате. Вино, орехи, черный табак и хлеб из пекарни, что по дороге в Антверпен. Купюры в серии ее статей о забастовке в Милане, слезы, злость и телеграмма, изнеможение после всего и покой в доме. Свет вечером в середине лета, бессонные ночи и лай собак в крестьянских подворьях у реки. Осколки бокалов для вина на лестнице, ведущей в сад, листья на террасе и бумага.

Служебные поездки не зависели от времени года. В мае мы летели в Нью Йорк, а зимой в Тунис. Сами по себе поездки превращались в тяжелую работу, которую мы старались проделать по возможности быстрее, слишком часто мы мотались по всему свету. Жаль, что мы должны это делать из-за нашей профессии, говорила Долли, Нью Йорк или Тунис, это звучит ненормально, но это не так, это не ненормально. Что, спрашивается я испытала в странах, в поездках, которые вызывали зависть, в коротких промежутках между пятнадцатью заседаниями суда! Я знаю аэропорты, несколько клубов, гостиниц и меню на всех языках; для всего остального оставался лишь взгляд из такси. Но какое волнение испытала я в первом полете из Цюриха в Стокгольм, счастливое головокружение среди гор, когда озеро наклонилось и стало уплывать из под меня, и внезапно появилась пустыня там наверху - до сих пор я все это еще не могу до конца забыть, бесконечная, синяя пещера, стоит только поднять глаза.

Аэропорты превратились для нее в кошмарный сон. Когда мы вместе, я могу выдержать, но как только я остаюсь одна мне приходится тяжко, и я вынуждена принимать меры, чтобы не терять чувство юмора. Я никогда не скучаю, разве что разговаривая с кем-нибудь на пикнике и каждый раз в одинаковом аэропорте. Ряды кресел из серого искусственного материала и пепельницы, прикрепленные к полу. Все те же охлажденные пакеты с бутербродами и пластиковые мешочки с апельсинами. Все те же бесстрастные, на слух дерзко звучашие голоса из громкоговорителей all over the world - для меня почти что личное оскорбление. Привидения в норковых шубках на эскалаторах, демонстрация мужских масок и фотографий на паспортах; самое главное - это быть любезной, на закуску достается тоска. Всегда одно и то же стадо щелкающих фотозатворами азиатов и всегда одно и то же стадо стюардесс, я бы себя убила, если бы должна была так выглядеть, лица, вымазанные кремом, из безрадостной страны улыбок. Ни в одном месте цивилизованного мира, ни в одной приемной какого-либо учреждения время не угнетает так человеческий организм. Ждать, курить, терять время под жужжание цифр на табло объявлений, пока перед глазами не появится опаздывающий вылет - это не соответствует моему чувству жизни, говорила Долли. Галлюцинации, пресыщение, скукотища. Как можно быстрее снова придти в себя, раздеться, смеяться, принять душ и танцевать! Не возражай, не бери в голову и целуй меня! И как все было иначе на хлебном поберсжьи, хижины на аэродроме в Монровии ночью. Потные гиганты в шортах и сапогах затолкали нас в барак для прибывающих, обложки билетов напоминали ракетки для настольного тенниса, вентиляторы не работали, и все шаталось: деревянные скамейки, ограждения, стойки таможенников и кожаные кресла первого класса. Напомаженные негритянки с курами и детьми, орущие малыши в кухонных фартуках. Женщины поднимали лотки, образовывая галлерею, и тот, кто проходил, должен был что-то купить: земляные орехи, галстуки, ожерелья из жемчуга и отполированные до черноты сапожной ваксой карманные божки по семь долларов штука. Тучи чистильщиков сапог, от которых мы защищали наши сандалии. Ночь в сезон дождей и заросли позади взлетно-посадочной полосы, где неведомые нам птицы свистели, словно строительные рабочие.

Мы относились к классу туристов, хотели мы этого или нет. Тот, кто летел из Лиона в Монровию, был состоятельный человеком. Тот, кто был состоятельным человеком, имел кучу денег. Больше всего денег было у американцев. Поэтому каждый турист был американцем. В глазах чернокожих мы были американцами, и по существу это было правильно, пока мы с фотокамерой ходили гулять в трущобы Какафа. Мы были людьми, которые не роняют своего достоинства, мы были живой тенью своих денег. Пока мы могли заплатить за такси, никто не спрашивал кем мы были на самом деле. Никаких шансов на то, чтобы нас отличили от других туристов, Но мы ведь совсем не такие, говорила Долли, мы же не ведем за собой никакого наманикюренного пуделя. Но мы были такими среди других. Нельзя было скрыть, что у нас есть туристическая путевка. Мы были без всякого сомнения денежными людьми, даже если мы ходили в старых пуловерах.

Из деревенского почтового отделения мы позвонили нашим бывшим сослуживцам. Мы, сказала Долли, как всегда едем куда глаза глядят. Можно ли навестить Вас во второй половине дня? Мы посетили жилища старых сослуживцев. Дома, расположенные в сельской местности, земельные участки с гаражами, цветочные клумбы и дикий виноград, удобные кресла на уступах холма, бесхитростная жизнь с сауной и двумя автомобилями. Греческие ковры в комнатах, выходящих окнами в сад, не слишком скромная мебель и всегда, и везде подходящая к случаю небрежность в одежде, прическе и манерах. Ни в чем не ощущалось нарочитости. Сколько лет мы не виделись? Встреча была сердечной, но не более того. Что будете пить? У нас здесь есть вино, вы должны его попробовать. Нам продемонстрировали детей и домашних животных, затем последовал осмотр подвала с припасами из собственного огорода. Лица постарели, расплылись и потеряли свою индивидуальность, или их черты стерлись; подразумевалось, что хозяева достигли определенного положения в обществе. Или же они остались верны самим себе и внешне, на удивление, не изменились. Вам кажется, что вы в общем не изменились, говорила Долли, но я не уверена - люди говорят это машинально и почти всегда обманываются. Мужчины и женщины изменились, они уже перенесли несколько серьезных заболеваний. Мы говорили о первых сединах, смеялись над этим или пытались смеяться. К плавательному бассейну подали вино, мы чокались, оставляя свои мысли при себе. Всем семьям, несмотря на каникулы, не хватало времени, не хватало покоя, радости и самоиронии. Недостаток времени не восполнишь и можно было предвидеть, что время будет проходить все бысрее, безжалостно и безрадостно. Люди увязли в рутине. Любовь сказывалась в раздраженной улыбке /люди еще спали друг с другом в конце недели/. Мы искали какую-нибудь тему для разговоров и нашли ее, это были воспоминания о тех временах, когда мы крутились по всем злачным местам! Долли во время разговоров молчала, много курила и беспомощно смотрела на меня. Мы говорили о работе, отпусках, болезнях, кинофильмах, путешествиях, о страховании жизни, состоянии производства, карьере и политике, но больше всего мы говорили о деньгах. Мы приехали на несколько часов, но довольно быстро уехали.

Потом мы сидели в ресторане с садом и снова смеялись, но иногда это не получалось. Это не мои люди, говорила Долли, все эти разговоры о налогах, карьере и гарантиях. Само собой разумеется говорить об этом надо, мы тоже разговариваем о деньгах, но надо ли только этим заниматься? Платежи, страховки, сделки - я так устаю от этого, Гиль. Разве кроме этого ничего больше нет? Человек решает эти проблемы, чтобы дышать полной грудью, мы ведь хотим дышать. Не должны же деньги пожирать воображение. Я этого не выдержу, я больше не пойду туда. Счастье, что у нас есть настоящие друзья. Мне страшно, когда я вижу, как быстро люди капитулируют перед страхом и каким неискренним становится большинство из них. Принимать все на веру - это же не по-человечески. Стал бы кто-нибудь из этих людей тебя слушать, я хочу сказать, смотреть тебе в глаза и слушать с открытым сердцем, если бы ты стал с ними делиться чем-то ужасным. Это жизнь с позолоченной длительной депрессией, это комфортабельное угасание. Скрывать свое беспокойство и усердно скучать - это же кошмарный сон. Люди, которые потеряли способность воспринимать окружающую их действительность - непереносимы. И почему каждый считает, что он должен заниматься какой-нибудь деятельностью. Мне ни к чему заниматься деятель-ностью, я не хочу быть деятелем. Меня нельзя заставить делать что-нибудь наполовину. Я делаю свое дело с радостью и знаю, что делалаю его хорошо и обстоятельно, но мной нельзя помыкать, и я не считаю себя такой уж необходимой, отнюдь не незаменимой в нервном центре мира. Я не терплю этой симпатичной безрадостности и почти бессовестного уюта, покорности большинства, этой ужасной покорности в галстуке с двойным подбородком. Естественно не все люди такие, но таких слишком много, слишком много. Разве я не права? Скажи мне, что я не права, скажи мне что-нибудь, Гиль. Я никого не презираю, но есть одна жизненная позиция, которую я больше ни для кого не могу защищать. Слишком много людей ее придерживаются. Я понимаю, что к ней можно придти, в конце-концов все можно понять и таким образом докатиться почти до всего, но я не хочу этого. Я отвергаю ее. Я ни от чего не отрекаюсь и ничего не хочу потерять. Я не ищу никакого безопасного местечка возле столпов общества и плюю на комфорт. Я не винтик, не кручусь эдаким испуганным бодрячком. Моя надежда и моя смелость это моя личная собственность - не смейся надо мной. Или высмей меня, можешь спокойно меня высмеять. Я хочу, чтобы все на свете меня чуть-чуть касалось. Я ничего не хочу упустить и не дам ни на что себя уговорить, я воспринимаю отчаяние - если только люди действительно могут потерять надежду. Я не хочу легкой жизни, я так же не хочу легкой любви и мне не нужен искусственный заменитель того, чего мне не достает. Я ощущаю себя такой жизнерадостной, ни в коем случае непокорной, либо незаметной и несвободной. Разве ты считаешь возможным, чтобы мы превратились в таких же пройдох, как другие? Сидеть в кресле скучающими равнодушными дельцами и чего доброго ни разу не подумать о том, что нужно отказаться от наших благ? Ах, Гиль, мне кажется иногда, что стареть это ужасно трудное дело. Поцелуй меня, Гиль, скажи, что ты меня любишь, будь умницей и поцелуй меня.

Конец лета. Мы возвращаемся в город.

У каждого из нас в городе снова будет собственное жилье, кровать и телефон, собственные поездки и друзья. Мы снова по уши увязнем в своей работе и больше не будем встречаться каждый день. Во всяком случае я городской червь, говорила Долли, я вновь радуюсь этой городской суете. Самоуверенные столичные манеры, челюсти прессы, чудовищное тщеславие - все это весьма забавно, этот чопорный образ мышления с акульей хваткой, приемы и конференции, вся эта суета - после такого лета можно было бы еще и не то сказать. И забегаловки на Парижской улице, в которых подают жареную картофельную стружку, маленькие кафе перед обедом, ты только вспомни вкус кочанной капусты, и как мы бродили снова по ночным улицам. это же так прекрасно: маленькие сюрпризы и большие улицы. Нас носило в кино, мы сердились на режиссера, до которого нам не было никакого дела, и дискутировали с незнакомыми людьми о Томе Фернандесе, которого нам никогда не приходилось слышать, видеть или читать. Мы старались как можно быстрее пережить зиму до следующего раза, когда мы покинем это преддверие ада - je vivais dans la dissipation la plus legere,- и ты?

Упакованные чемоданы стоят в прихожей. Некоторые вещи Долли уже в автомобиле, пишущая машинка, черное пончо и детективы. Ее дорожный костюм лежит на кровати, голубая блузка, бордовый шарф и широкие светлые парусиновые штаны, которые она мне продемонстрировала однажды утром - кажется в Лиможе? в Бордо? в конце лета. Бунгало прибрано, запах в комнатах стел другим, нас уже почти здесь нет, мы почти частичка воздуха, пахнет порошком от моли и политурой, мы последние съемщики этого лета. Окно, выходящее на террасу, открыто, там еще немного пахнет землей, корой, листьями. Я радуюсь дождю. Ночью холодно. Никакой возможности пойти погулять. В последний вечер должен идти дождь, так считаем мы оба; должно быть темно, хоть глаз выколи, и холодно. Всемирный потоп прощается с городком и мы надеемся, что недалеко отсюда погода прояснится. Наученные опытом расставаний, больше всего мы любим уезжать в дождь.

Долли все еще сидит в своей комнате, я не могу себе представить, что она делает. Ее вещи упакованы, кровати там нет. Стоит ли она у окна, сидит ли на стуле? Может быть поправляет волосы и пребывает в одиночестве. Бывало, она прибегала ко мне на минутку, а оставалась на два часа. Она не пришла.

Мы были здесь почти все время вместе. За исключением ее поездки в Брюссель и нескольких ночей на пикнике здесь в провинции, Долли всегда была со мной. Что означало это в ее положении. Месяцы без происшествий, никаких судебных процессов, никаких телефонных звонков. Дух захватывает от мысли, что вплоть до находки письма не произошло никаких, даже самых незначительных событий. Ее любимое время препровождение:спокойные дни на едином дыхании, ощущение света и любовь в полдень, самозабвенное существование в это время года, чай и шерри в бесконечное послеобеденное время, и все это на севере страны /от этого я уже больше никогда не смогу отказаться, говорила она, я сойду с ума без этого покоя, деревьев, запаха дрока и настоящего света, без душевного согласия с дождем, без изменений в природе в течение сезона, за все это я крепко держусь при всех обстоятельствах - Михайлов день на природе, сбор винограда и слив, запахи тумана! Однообразие, его мне будет теперь не хватать, это было самое лучшее, что только мы могли себе пожелать, восхитительная жизнь, которую мы придумали и реализовали - не так уж и мало/.

Здесь все снова выглядит так, как было перед нашим приездом. Плита такая же неживая, какой она была до того, как мы развесили напротив наши фотографии. Кухонные стулья - предметы, которые во всем мире можно представить себе в виде металлических ножек и моющейся искусственной кожи. Грустно, грустно, мыши с заплаканными глазами убегают в свои норки, говорила Долли. Все здесь практично и безымянно, в известной мере неосязаемо, полезный дом, сооруженный у реки, при необходимости в нем могли бы жить и миллионеры, здесь мы жили лучше, чем в стилизованной меби лирашке, несмотря на всю пошлость это лучше, чем мещанская безвкусица. Жилье бросало Долли вызов, в любых условиях она что-нибудь устраивала по-своему. Две, три винные бутылки на подоконнике, книги, шарф и игрушки на столе, пепельница и газеты на полу, перевернутые башмаки между стульями, после чего все выглядело совершенно иначе /она также устраивается на ночь в номере гостиницы, развешивает платья на плечиках в шкафу, семь раз перекладывает семь безделушек из своих карманов, внезапно появляются стаканы и бутылки, свечи, лампа, обвязанная шарфом, - доллино волшебное освещение повсюду, где бы мы ни останавливались, островки света, пещеры в лунном свете, превращение гостиничной кровати в альков и ее вопрос, ироническое воркование: как ты это находишь, или как я это сделала?/.

После обеда мы попрощались со смотрителем бунгало, отдали ключ, заплатили за повреждения /оконные стекла, ковер, прожженые подушки/. На обратном пути мы проехали мимо свалки, куда в течение лета относили мусор, чадящий холм под скопищем червей /осенью там стояли табором цыгане, и мы часто видели их на свалке с ружьями в ожидании крыс/. Мы выбросили остатки мусора и вспомнили сколько мы смеялись и выпивали, и каково это провести лето вместе, и что для нас означает конец.

- Для меня это было чудесное лето,- сказала Долли,- для тебя ведь

тоже или нет?

Почему ты молчишь?

Конечно, чудесное, ночь, как мгновение, целая жизнь перед концом лета.

Для нас все это осталось в прошлом и можно было уезжать.

Иногда я просыпаюсь, когда на улице светло, - рассказывала Долли. Я не имею никакого представления о том, где я. Я понимаю, что этот свет существовал там до меня, он вернулся, он старше меня. Я не знаю лежу ли обнаженная я на кровати или одетая на ковре. Я не хочу этого знать, я не желаю представлять себе ни день, ни себя. Я не знаю сколько мне лет или как меня зовут, это состояние, в котором нет воспоминаний о прошлом. Вполне вероятно, что мне двадцать лет, и я нахожусь в доме моего отца, лежу на. подоконнике, а может быть я много моложе, и меня ждет необыкновенная жизнь. Никоим образом я не старше своих наверное юных лет. Я не открываю глаз, не хочу быть захваченной врасплох, не хочу, чтобы меня что-либо уличало, либо сковывало, никакой опоры ни в себе, ни в окружающих. Ничего не знать о себе это счастье, Я не открываю глаза и тогда, когда знаю сколько мне лет. Я открываю их лишь в тот момент, когда замечаю, что меня касается какое-то тело. Другой человек рядом со мной, это удивительно. Я не одна. Это же ты лежишь рядом со мной - это ты! Заново узнать кто я и снова знать, как меня зовут - это уже и есть счастье. Счастье это я, ты чистый чудесный неразрушимый чарующий непостижимый во всех своих проявлениях свет, это начало нового дня, мы дышим и смотрим друг на друга, мы возвращаем себе наши имена, мы касаемся друг друга и можем любить друг друга, мы мечтаем о завтраке и о том, что за этим следует, о летнем дне, едином для нас и не имеющем границ, все это просто великолепно.

Уже несколько дней, как я живу у себя и не так часто, как прежде, вместе с Долли. Она не увиливает, но кажется у нее нет возможности проводить со мной больше двух часов в день. Ни одной ночи вместе. Это из-за огромного количества судебных процессов, говорила она, и необходимости наверстать упущенное после длительного отсутствия. Ее голос по телефону не изменился, манера разговаривать тоже /в воскресенье город выглядит так, словно его продали, тебе не кажется, такой опустевший и брошенный; а в остальном - я рада, что я снова здесь; ты жалеешь, что меня нет рядом, что ты не в деревне? У меня сегодня после обеда есть два часа, может быть встретимся? Ты придешь ко мне? Приходи и поцелуй меня!/. Я представил себе холм и дождь, пойму реки в ноябре и деревья, выброшенные водой на галечник; я все еще вспоминал запах листьев, шорох дождя. Долли в ближайшие две недели улетает в Милан, это значит: она снова увидит своего друга, первый раз после нескольких недель. Официально у нее там задание от газеты, она сказала мне об этом по телефону. О том, когда мы встретимся, с ее стороны не было и речи. Мы немного устали по всяким разным причинам. Мы говорили: тому виной здешний плохой воздух, паровое отопление, окружающая обстановка. После переизбытка летнего отдыха и света - это нормально. Смотри не подхвати грипп. Невозможно начинать зиму с гриппа.

Теперь я часто бываю один в разных барах, но только не в "Бристоле". Возможно, что и Долли туда больше не заходит /а как нам нравилось встречаться в "Бристоле", где столы были липкими, зеркала слепыми, а складки испанской портьеры полны пыли; туда, мы приходили вместе с сослуживцами и пили шампанское, если у нас хватало денег больше чем на чашечку черного кофе; там были теннисные корты, которыми никто не пользовался и плавательный бассейн с разбитыми бутылками вместо воды/. Один в преддверии вечера в пустом баре, когда уличное движение спадает, а магазины закрываются. У людей появлялось полчасика свободного времени, и они, как всегда заранее предвкушали винные пары, беседы, ночь. Вполне возможно, что Долли тоже сидела в баре, четырьмя улицами дальше в перерыве между двумя интервью. Она уже в зимнем, в широких цвета голубики брюках из Рима и черной шубке. Долли, стройная дама в черном и голубом у стойки бара с кожаной сумочкой и зонтиком, читающая письмо, задумчивая одинокая дама /летом она носила старые джинсы, резиновые сапожки, сандалеты и куртку на все случаи жизни/. Она предпочитает одиночество, это бросается в глаза. Теперь ей нужно было время для себя и своей душевной усталости, раздвоения чувств, нервного истощения, сомнений. Не обременять друг друга никакими обязательствами, в этом ее и мой шанс. Раньше мы знали, что с нами происходит, и на наши вопросы можно было ответить.

Теперь выяснить невозможно.

Все на свете пустяки и шерри бренди, мой ангел.

С тобой путешествовать всегда очень интересно, говорила Долли. Мы поехали за город, а к вечеру выяснилось, что мы недалеко от Антверпена. Ты так задумал или это вышло случайно? Или ты хотел сделать мне сюрприз?

Мы выехали ранним утром, в сумерках. Шоссе на выезде из города были пусты, заправочные станции закрыты. В полусне мы проехали пригороды, быстро оставили позади свалки металлолома и аэропорты /терпеть не могу красные ограничительные огни газгольдеров, говорила Долли, они выглядят такими замерзшими и беспокойными/. Западный ветер гулял по равнине, обшаривал сосновые леса и шоссе и вместе с запахом листьев врывался в наш автомобиль с откинутым верхом. Над ночным туманом раскинулось светлое небо, парящая лазурь без птичьих следов. Когда на шоссе начали появляться первые грузовики, мы уже были далеко и завтракали в трактире, который только что открылся; мы заказали черный хлеб, мед и повторили несколько раз кофе. Сонное лицо Долли над дымящейся чашкой, ее глаз смотрели внутрь - но я сейчас проснусь, ты еще удивишься, пощупай мои руки, они уже совсем теплые. По объездным дорогам мы отправились в северную весну. Снег в серых пятнах на обочинах, замерзшая грязь и черная земля. Цветок персика ждал, когда начнется светлый' апрельский день. Долли повернулась в мою сторону, откинулась назад и зажгла две сигареты. Если ты мне скажешь куда мы едем, я буду тебе вслух читать карту. Прежде всего надо за день уехать как можно дальше.

Мы радовались, что можем пробыть два дня вдвоем. Два дня не разлучаться, не ходить ни на какие судебные заседания, счастливое окно в календаре, конец недели - мы иногда забывали, что такое бывает. Стоять на голове и смеяться. Шерри бренди! Наконец-то снова, побыть бессовестно легкомысленными. Прикинуться бродягами, транжирить время, каждая минутка рядом с тобой это находка. Я хочу делать глупости и просить снисхождения за самую малость! Я жажду длинной, бессонной ночи вместе с тобой. Мы добирались по шоссе до побережья, вязли в песчаных дорогах, между деревнями, стояли на солнце на трапах шлюпок, кормили лебедей хлебом от завтрака и фотографировали друг друга на фоне воды и неба. Конечно, это все ребячество, говорила Долли, но потом ты радуешься и рассматриваешь фотографии с лупой. Долли в резиновых сапогах на пароме, который назывался "Герман" и ходил на городские склады; Долли в плаще с развевающимся шарфом на бревенчатой веранде пивного бара. Она мечтала о маленьких музеях в глубинке, нетопленных этажах в какой-нибудь ратуше с огнетушителями и поцарапанными оконными стеклами. Там сохранились произведения забытых мастеров: местные дамы, раскрашенные красивыми красками, самые разные натюрморты с цветами и омарами /нет ни одного музея в глубинке без этих омаров/. И повсюду прежде всего сцены охоты, написанные маслом и потрескавшиеся, ни в каком другом месте нет такого количества кабанов, уток, фазанов и оленей, охотников, палящих из ружей и мчащихся псов. Там были кровати с балдахинами и лесенками, чтобы взбираться на них, и там же были часы с кукушкой, которые сто лет тому назад навечно застыли на двадцати часах семнадцати минутах. Служитель магистрата с лицом змеи и с рулончиком билетов в ящичке из под сигар сопровождал нас по потрескивающему паркету. Или мы просто никуда не ходили, ели селедку с луком на рынке и не стремились закрыть бреши в нашем образовании. В универсальном магазине при дороге мы купили все, что нам было надо для пикника, и провели обеденное время на живописное пригорке.

Внезапно я увидел ее в толпе, она шла впереди меня и была одна.

Я мог бы, сделав два шага, догнать ее, обнять, руки вверх, леди! Но я просто пошел сзади /почему я пошел, ведь я не намеревался наблюдать за ней/. Я следовал за ней, будучи уверен, что меня не обнаружат, желая одновременно, чтобы она оглянулась - неотвязная, слепая надежда на случай. Она редко оборачивается на улице, останавливается у витрин и рассматривает их с упорством, которое меня всегда поражало. Непонятно, что она в них находила, скажем, в выставке товаров предприятий, производящих кофе /витрины ателье мод и книжных лавок это совсем другое дело/. Я шел за ней по парижской улице, не очень долго по шоссе Гинденбурга и через мосты. Доллин силуэт в зимний день без снега, в легком, голубом, бодрящем морозце, Долли, погруженная в себя, Долли, с которой невозможно заговорить, задумавшаяся женщина в черном, спутанные ветром волосы и развевающиеся брюки. Казалось она просто идет, идет без всякой цели. Так она шла передо мной в течение многих лет по парковым дорожкам, вокзальным лестницам и босиком по пляжу; Долли с высоко закатанными штанинами в красных туфлях на Роrtobell-road по мокрой траве, и она оборачивалась, когда я ее звал, и ждала, смеясь.

Где она была и куда направлялась одна? Долли, несправедливо обиженная мой слежкой и ничего не подозревающая. Когда я считал, что наблюдаю за ней, я на самом деле воспринимал всегда только ее красоту, но когда это было. Моя попытка наблюдать за ней продолжалась только четыре дня. Наблюдение - прямая противоположность симпатии, ни для меня, ни для Долли это было невозможно. Долли передо мной на тротуаре и вопрос: что у нее на уме. Не было никакой нужды знать, что она собирается делать. Не хотеть ничего знать о ней - окрыленное состояние. Такой я видел ее лишь однажды: полной жизни без меня, и хотя я знал, что ей от меня ничего не надо, я недоумевал, когда увидел это своими глазами. Было чудесно идти за ней без всякой цели и знать, как она это любит: идти куда глаза глядят светлым зимним днем.

Через некоторое время она исчезла, в английском кафе; возможно она предварительно договорилась с кем-то о встрече.

Тебе когда-нибудь было со мной скучно, спрашивала Долли. Может быть пока ты курил, в то время как я лежала голая на кровати, или когда слишком много говорила о себе? Когда я рассказывала тебе о моем детстве там в Мюльфуре, помнишь, дождь лил несколько недель - тогда тебе было скучно со мной?

/Было ли мне когда-нибудь с ней скучно?/

Мюльфур, раннее лето в горах, когда Долли показывала мне места своего детства. Деревни за городом в овсах и отдельные дома под шифером, построенные дедами, хутора ее дядюшек и тетушек /упрямых, молчаливых девушек, хохотушек тетушек/; там были жилые комнаты, битком набитые двоюродными сестрами /прокуренные комнаты и румяные, тучные двоюродные сестры/. Сараи, полные соломы, и закрома, полные овса, караваи хлеба, масло и молодое вино в погребах; пожарные пруды, лесопилки и чистые ручьи минеральной воды, которые громко журча, сбегают с гор в равнину /как давно это было, полжизни тому назад/. Она показала мне подворье своего деда в Санкт-Анне и запущенный, окруженный зарослями крестьянский дом в Фехе, в котором пролетели семь летних каникул, время детских игр босиком под солнцем с измазанной вареньем мордочкой. Сейчас это кажется мне счастьем, но я не могу забыть проклятья по ночам в спальне, избитую скотину и угрюмое чавканье за обеденным столом, озлобленное лицо моего пьянчуги деда и каждодневную жизнь в молчаньи. Однажды я сплавала в корыте в пожарном пруде, двоюродные сестры стояли на берегу с длинными баграми; когда я свалилась в воду и закричала /а кричала я во всю глотку, это понятно/, кузины ринулись в дом, с поля прибежали рабочие и вытащили меня /вода была спокойной, но липкой, густой и темной/. Гараж рядом с воротами во дворе был новым, курятник - старым, так же как и стол для кринок с молоком по дороге в Фех; старыми были тополя у ручья и вечный снег; старым было дерево, обжитое глухарем /летом он набрасывался на лошадей/, новыми были сельскохозяйственные машины во дворе, дороги между полями, засыпанные щебнем, и электрическая изгородь вокруг пастбища для скота. Я рада, что ты меня сопровождаешь, говорила. Долли, очень хорошо, что ты это видишь; я бы не решилась одна приехать сюда снова.

Мюльфур был столицей ее детства /тебя не тяготит, что тебе приходиться из-за меня на это смотреть?/. Городской парк, вокзал, пивоваренный завод, две бумажные фабрики на реке, три старые церкви и универсальный магазин, что с каждым годом становится больше, освещеннее и дороже. Лиственный лес спускался почти к дороге, заросли ежевики кололись через забор, там я бегала в платьице, словно блуждающий огонек, с косичками, которые колотили по палочкам для бобовых побегов. Дом ее отца на улице, ведущей к реке, дом учителя с белыми окнами и восемью светлыми комнатами; зимний сад с шезлонгами и балкон напротив, на котором появлялся ее отец и звал домой: Долли! Долли! голосом, подобным звуку рогов, и она бежала домой, потому что это был ее отец. В саду досчатые стулья вокруг стола, птичник под яблоней и песочница, песок каждую весну насыпали заново, семь центнеров песка для Долли, нетронутого и белого, - отцовский подарок. Звенящие прыгающие желуди, и то, что позднее подразумевалось под словом рай: детские дни рожденья в саду /лови меня осенью, я не снегурочка! Долли! Долли!/; склоны гор, покрытые снегом и фруктовые сады, полные голубей, остов машины позади столярной мастерской и сгнивший мостик через горный ручей.

Было ли ее детство безоблачным?

Было ли оно сказкой для взрослого ребенка?

О чем бы ни шла речь, во всем присутствовал образ ее отца, он был радостью и опорой. Отец: основа благополучия, он внушал увереность даже тогда, когда умирал, его усилиями ничто не приходило в упадок, он ничего не изымал, не утаивал и не запрещал; он оборудовал блошиный цирк, ему принадлежали книги; он покупал коньки и заводил в комнате патефон, И была мать, она запирала коньки до рождества и, заткнув уши, терпела музыку. Это он, отец, рассказывал по вечерам сказки, и это она, мать, стаскивала по утру одеяло. Это он, отец, отгонял своим смехом страх, и это она, мать, день за днем погоняла его снова и снова тяжелыми вздохами, приказами и лицом, искаженным мигренями. Это она, мать, была всегда одинаковой, запрещающей и впечатлительной, это она курила корень валерианы всю свою беспокойную жизнь. Это он,отец, подарил Долли чемодан для морских путешествий, и это она, Долли, заперла в чемодане свои тайны, и это она, мать, сломала чемоданный замок, потому что боялась своеволия и запрещала его.

Мюльфур, дождливые каникулы ранней весной, первые недели совместного проживания в одной комнате, отель под елями по дороге в горы и единственная внушительных казарма на границе снегов, открытая в любой сезон, слишком шикарная для нас /но иногда, если честно, мне даже слегка симпатичен этот комфорт/. Балкон с лохматыми кариатидами и обеденный зал под стеклянной крышей, в котором мы были единственными едоками, и нас обслуживали два официанта. Кегельбан, теннисные корты, пустой танцевальный зал и доллины воспоминания о флирте и танго. Две недели подряд идти дорогами ее детства /было ли мне когда-нибудь с ней скучно?/,две недели подряд затяжные дожди в горах, запотевшие стекла в обеденном зале и промокшие сапоги; дождь в ночи, что барабанил по железным столам в парке у отеля; сырость, которая окутывала тончайшей вуалью и навевала меланхолию, нас она не беспокоила; дождь, дождь, дождь, от которого у Долли болело горло, становилась влажной одежда, а волосы пушистыми; дождь, который глотал снег и синь с ползущими по земле облаками, и приводил в уныние пятерых пожилых англичан, англичан из детской книжки с картинками, гостей отеля, жующих пирожные, молча и чопорно сидящих в кожаных креслах фойе в ожидании пригодной для прогулок погоды; библиотека позади видеосалона, забытые туристами детективы, Чандлер, Хайсмит и Чейз на всех языках, мы уносили их к себе в номер и читали, растянувшись на широкой кровати, покуривая, попивая, занятые своими мыслями, если не беседовали о детстве и будущем; прогулки по доллиным школьным дорогам через раскисшие луга и просеки у горы, мимо крутых обрывов, увязая в сгнившей листве - тебя от всего этого должна одолевать скука, скажи мне не скучно ли тебе; объятия и сон под шорох дождя, в то время, как Долли воскрешала для меня в памяти свою жизнь и за каждый вопрос одаривала поцелуем, быстрые поцелуи, которые мы называли кнопками.

В полдень я приехал за ней к дому прессы. Она расхаживала быстрыми шагами взад и вперед по стоянке с таким видом, словно ждала меня уже довольно долго. У нее были нервные движения и сумрачный взгляд /может быть она разговаривала с ним по телефону, получила известие?/. Она села ко мне в машину и сказала, что ей холодно, Набравшись терпения, мы проехали через центр города, оживленное уличное движение, переполненные улицы. Спустя двадцать минут мы были на автостраде, небо сверкало над свалками лома, освещенная равнина простиралась до самого горизонта. Теперь мы могли подумать и о чем-нибудь другом / о чем думала она?/. Мы съехали с автострады и покатили по узким дорогам через деревни. Она снова обрела жизнерадостность и захотела, чтобы я посмотрел на белое солнце. Сказала, что у нее просто нет сил. Что с ней творится? Это очень большой вопрос. Она откинулась назад и стала смотреть в окно.

Через некоторое время мы остановились в деревне. Я положил руку ей на плечи, она не протестовала, но я почувствовал, как напряглось ее тело, и убрал руку. Мы пошли в трактир, в котором часто бывали по вечерам летом. На террасе было пусто, у стены стояли только два стола и стулья. Между ящиками для пива остатки снега, талая вода бежала по сырой земле и всасывалась стоком. Мы сидели одни под лучами солнца, было совсем не жарко, но у нас были плащи с пристегивающимися воротниками, у Долли черные перчатки; мы взяли с собой солнцезащитные очки и несколько газет. Жестяные столы были мокрыми, нас не хотели здесь обслуживать, но мы все-таки остались у освещенной солнцем стены. В конце концов появился пожилой официант, который помнил нас еще с прошлых лет. Долли в своих мыслях была слишком далеко и не обратила не него внимания.

Мы заказали крестьянский завтрак и пили вино. Долли не была голодна, больше всего ей хотелось кофе. Через какое-то время она немного пришла в себя, зажгла сигарету, стала рассматривать деревья. Ее взгляд успокоился. Стояли последние теплые дни в этом году. Мы сидели у стены дома и читали газеты. Ты нашел что-нибудь интересное? Мы обменивались газетами и почти но разговаривали. В этом не было никакой нужды, зачем говорить, мы знали друг друга, и молчание было нам по душе. Покой нас устраивал. Ворона, сидевшая на перилах террасы, взмахнула крыльями и полетела к деревьям. Долли оторвалась от газеты, посмотрела вороне вслед и усмехнулась. Все будет так, как в этой жизни, та же самая комната.

Я предложил ей поехать на выходные дни в Маувирон. Она сразу же согласилась. Потом спросила, имеет ли смысл посещать все старые места через несколько лет. Я не хочу потерять еще и это, говорила она, мне еще нужно лето, нужен свет, наш изумительный свет.

И все-таки мы поехали в Маувирон.

Иногда мы с радостью ждали возможности побыть несколько дней вдвоем. С Долли я чувствовал себя лучше, чем с другими женщинами, но не менее охотно оставался один в своей квартире. Каждые две недели возникало желание во что бы то ни стало побыть отдельно друг от друга. Мы хотели просто побыть в одиночестве и больше ничем не заниматься. Каждый сам по себе в своей квартире. Валяться в купальном халате на кровати, крутить ручки приемника и читать книги, не вдаваясь глубоко в их содержание. Ей иногда откровенно хотелось поужинать без меня, а мне - побыть ночью одному в дороге. Мы охотно время от времени встречались с другими людьми. Мы были уверены, что можем дотянуться друг до друга и не пользовались в разлуке ни почтой, ни телефоном. Нам хотелось забыть себя, забыть свое тело, и мы хотели забыть имена, которые нашли друг для друга. Отрешиться от настоящего и будущего, от текущего времени дня, от любви и осени, собственной смерти и голоса другого, возможности радоваться и возможности отчаяться, от нашей профессии, заведенного порядка и сроков сдачи работы. Мы хотели забыть сколько мы зарабатываем и в какой стране живем. Мы ничего не хотели знать о газетах, радио и телевидении, о людях и истории мира. Мы хотели одиночества без вопросов и каких либо объяснений, одиночества без мотивировки, мы хотели быть представленными самим себе без каких-либо ограничений и всецело, без пользы и какой-либо выгоды, вне зависимости от любых обстоятельств и чтобы нас нельзя было найти. На одинаковом удалении от смирения и надежды. Мы хотели раствориться в грезах без содержания и подчиниться времени без каких-либо условий. Мы не хотели ни найти, ни потерять время и, если мы вообще чего-либо хотели, так это быть расточительно безвольными. Наше счастье в эти дни состояло в возможности оставить друг друга в покое и почти забыть. После нескольких размолвок мы поняли, что наша разлука не представляет опасности для чуда любви. Желание ничего не слышатъ друг о друге заранее предпологало, что мы достаточно друг о друге знаем. Мы были едины без клятв. Мы расставались и ни о чем не жалели, и в большинстве случаев это она первой звонила мне, когда мы уславливались о встрече. Ее голос срывался, словно она звонила из шума толпы. Она хотела немедленно приехать ко мне, чтобы я ее созерцал, взял за руки, раздел. Возьми такси и приезжай ко мне. Через час она уже была у меня.

Отчаянье, сказала она по телефону, что мне с ним делать? А если это отчаянье, то какое-то слишком инертное. Почему ты спросил? Как ты додумался до этого?

It is a dognight? dognight? Dogniht

В конце недели мы приехали в Мау вирон.

Тысяча километров за три дня. Очищенная от снега автострада по западной низменности. Hotel de Gouronne в Маувирон. Тут нас никто не знал.

Утром мы сразу поехали в виноградник, оставили машину на дороге и пропшли остаток пути пешком. Безветренный день, грохот бульдозера на горе. Усики ежевики качались над дорогой, дом в ту пору был еще населен туристами. "Вольво" с бельгийскими номерами стоял под елями, открытые окна на солнечной стороне, шезлонги и газеты под акациями - все выглядело почти так же, как тогда, в нашу бытность здесь.

Зимний свет, пронизывающий и одновременно яркий, тонкие тени деревье на траве. Вежливое урчанье самолета на линии Лондон-Париж. Летом он урчит приветливее, говорила Долли, менее монотонно, это классический шум летнего дня. Когда я лежала в шезлонге у стены дома и слышала самолеты, мне было неописуемо хорошо, я чувствовала себя надежно устроенной в этом урчании прекрасной погоды и счастливой, счастливой. Мы не дошли до дома, а обогнули его по широкой дуге вокруг участка, при этом мы почти не разговаривали. Долли нерешительно шла позади меня, задумывалась, часто останавливалась, чтобы осмотреться. Мы пошли к соснам на болоте и дальше к камнепаду под скалами. Целый час мы карабкались по осыпям и рассматривали долину. Местность здесь наверху была такой же, как раньше. Мы с облегчением убедились, что на природу никто не покусился.

На что мы тратили здесь все свое время, спрашивала Долли. Мне кажется, будто я целое лето просидела на подоконнике и бездельничала. Можешь ли ты вспомнить, что мы тут делали? Если время тянется без перебоев, я теряю ориентацию. Наверное это счастье каждый день делать одно и то же; в повторении исчезает боязнь конца времени, реже приступы сумеречного головокружения. Здесь мы почти всегда бродили обнаженными, и ты подарил мне красный купальный халат, чтобы я могла что-нибудь накинуть на себя, если кто-то шел нам навстречу. Теперь я вспоминаю, что мы пили тогда красное вино, ни до этого, ни после мы красного вина не пили, красное вино принадлежало этому дому и этому лету. Знаешь ли ты сколько времени прошло с тех пор?

Лето красного вина было четыре года тому назад.

- Четыре года, - повторила Долли и посмотрела на меня сквозь солнцезащитные очки. - Знаешь ли ты сколько мне лет?

Сколько ей лет? Естественно, я знал сколько ей лет.

- И сколько мне лет?

Долли было тридцать три года.

- Ты уверен?

Я был уверен, ее день рождения приходился на сентябрь.

- Откуда ты знаешь сколько мне лет?

Я знал точно сколько ей лет. Ее имя, тройное и номер ее телефона были тем единственным, что я помнил наизусть.

- И как же меня зовут?

- Сюзанна Юлия Мария.

- Правильно!

Все было правильно. Имя Долли прибавилось после нашего знакомства.

- Я не знаю точно сколько тебе лет, - сказала Долли, - Если я захочу узнать сколько тебе лет, мне придется поразмыслить. Для меня тебе попрежнему столько лет, сколько было, когда мы познакомились. Не имеет никакого значения сколько тебе лет. Мой возраст, он для тебя что-нибудь значит? Мне было все равно сколько ей лет, но я помнил ее день рождения. Я знал сколько ей лет, но ответить на этот вопрос в любую минуту я не мог.

Я жил вместе с ней, а не с ее возрастом.

- Это удивительно, - сказала Долли. - Почему ты живешь не вместе с моим возрастом. Если ты живешь вместе со мной, ты ведь живешь и вместе с моим возрастом.

О чем она говорила? Что хотела узнать?

Ответа не было.

Почему она не ответила?

- Ты живешь вместе со мной?

Я жил вместе с ней и со всем тем, чем она была.

- Ты живешь вместе с моими призраками? Знаешь ли ты их вообще?

Один призрак я знал, он был. общим. Что это значит для нее: призрак.

- Можешь ли ты себе представить, что я живу с призраком?

Я мог себе представить, что это был тот самый случай.

Тот самый случай?

В самом деле?

Был ли это тот самый случай или нет?

- И ты можешь себе представить? - спросила Долли.

Отвечая ей, я знал больше. Я ответил:

- Да.

- Ничего ты себе представить не можешь, - сказала Долли.

Потом внезапно начались ее мигрени. Она утверждала, что ужасно утомлена и хотела как можно быстрее вернуться к машине, Мы прошли по освещенному солнцем холму к машине, я попробовал с ней заговорить, она молчала. Обеденный пикник не состоялся. Мы поехали по автостраде на север, она не снимала, солнечные очки до самой ночи.

Вода и ветер - это были летние дни, дни вне пространства, бесконечные, невообразимо яркие. Воздух, Раскаленный по южному, небесная лазурь, пронизанная солнечными лучами, сияние. Синие или желтые, словно сера, сменяющие друг друга воды моря и горизонт, весь в островах, что исчезают из вида, в самые жаркие дни года. Острова, циклопоподобные призраки в обратном свете, острова, сравнимые с спинами китов, огромные головы, силуэты Арарата. Шхеры, дамбы Северного моря и Киклады, мысы Уэльса и французские острова в Атлантике. Долли говорила:

- Я уплываю в море и забываю кто я, счастливая невесомая голенькая, пиршество тела - вся в оплеухах от волн, нос над водой, горизонт высоко над глазами, первый этаж вселенной, и вода обрушивается на меня огромными волнами. Я люблю море, почему я не должна этого говорить j аdоге 1е vепt. Какой осел утверждал, что чувства это сырье, и они невыразимы. Невозможно жить без вдохновенья, нельзя держать в себе собственные чувства. И почему страх людей перед своими чувствами, убогая, наводящая печаль или ограниченная сдержанность по отношению к собственным чувствам - с сентиментальностью я их не путаю. Разве я сентиментальна? Если ты заметил, что я сентиментальна, высмей меня. Обещай высмеять меня, я буду рада, если ты это сделаешь, Но чувства - это нечто другое. Они не оскорбительны или позорны, а наоборот свежи, сильны, разнообразны и для меня неприкосновенны, я живу с ними и высказываю их совершенно открыто. Я высказываю их тебе, ты не можешь это понять неправильно. Я не китайский болванчик с лицом игрока в покер, я не притворяюсь беднее, чем я есть на самом деле.

Долли любила ветер, и море было великолепным. Мы лежали, обняв друг друга, с закрытыми глазами в кровати гостиничного номера, слушали ветер и знали, что наша радость была обоюдной. Наслаждение шумом ветра было коротким и прекрасным, и какое-то время значительнеее, чем сознание процесса разрушения, в котором мы жили, оно было более действительным и захватывающим, чем утрата будущего, общая для нас и всех людей, что находились здесь в качестве туристов и ничего об этом не знали или не хотели знать. Мы старались продлить это мгновение, западный ветер струился сквозь листву и гардины, мы ощущали его прохладу на наших лицах, сбрасывали одеяло и оставались голыми, пока Долли не начинала беспокоиться и не убегала под душ. Северный бриз, ровный, дрожащий воздух, удары осеннего ветра в открытые ставни, дождь, распластанная по земле трава, порывы бури, угрожающий, стремительный мистраль; стелящиеся по полу листья, они оказывались под кроватью и шелестели там по-прежнему; ветер в распахнутых одеждах и соль в волосах; полусон, оглушающийй и невозмутимый, окруженный ветром.

- Мне не надо причесываться, это делает ветер, - говорила Долли, - любишь ли ты меня со спутанными волосами тоже? И вспоминаешь ли ты еще гостиницу на острове Капри и мельницу перед ней, и белые лестницы, ресторан на первом этаже и террасу из гравия под пиниями. Низенькие плетеные стулья и тамошние колченогие столы, покрытые клеенкой, заставленные стаканами и бутылками, и мы пили вино в неподвижном воздухе, в неподвижной жаре, которая делала нас невменяемыми днем и ночью, когда мы лежали на льняных простынях голые и липкие от пота и не могли уснуть под писк мошкары /ты ненавидел мошкару мрачной ненавистью и колотил по ней тяжелой книгой, La femme de trente, заляпанной раздавленными мухами/. Мы сидели в пропотевших купальных халатах на террасе и уже не понимали что происходит: кроме холодного бриза не могли себе представить никакой другой ветер, а он все-таки моя стихия, мой шорох, присущий раю. И потом, после полуночи он возник - ветер, ветер, сплошной порыв! Он налетел так внезапно, что мы еле успели уцепиться за стулья. Он рванул волосы так, что заболела кожа головы, сбросил клеенку со стола и наполовину наполненные стаканы, остатки сыра, ломти хлеба и помидоры; над нами зашумели пинии, опоры ветряной мельницы затрещали и заскрипели, море начало раскачиваться, отражение фонарей на берегу стал размывать прибой. Мы положили камни на клеенку и сидели на ветру с неописуемым облегчением среди бури, от которой все содрогалось, из раскаленной кухни подошел к нам официант, он принес вино и сел с нами рядом. Вспоминаешь ли ты об этом? И как выглядело утром море, когда буря усиливалась, и пенистые гребни золи мчались в бухту, разбиваясь о скалы, белые взрывы, пена в воздухе, летний снег в море, который у Капри взлетал вверх и брызгами обрушивался на белую мельницу. И наш break fest на ветру на террасе. Кофе вылетал из надорванных пакетиков, не попадал в чашки и улетал прочь, и ты приносил из ресторана новые пакетики, каждый раз два новых пакетика, пока мы не научились это делать лучше, моя идея: сначала наливать в чашку воду, а потом порошок; половина улетучивалась - светло коричневое кофе на ветру.

Это было здорово, что море здесь чистое, оно просматривалось до самого дна, зеленое и стеклянное, и ветер пах не выхлопными газами, а тимьяном. Мы выходили на косу, и стояли, широко расставив ноги, с полузакрытыми глазами против ветра в песке, который надувало с пляжа. Мы видели острова, плавающие в проливе /в спокойные дни - черепах и дельфинов/ и пастбища между старыми стенами, где день и ночь бесшумно паслись стреноженные мулы. Шуршали овсы, нивы у моря, расчесаные на пробор ветром, согнутые и взлохмаченные бурей, в бухте грохотали белые паромы, ветер, пять дней подряд ветер, волосы, подхваченные ветром при прикуривании сигареты на ветру, и соломенная шляпа Долли, которая катилась вниз по склону, как головка сыра в сказке.

Со стороны мы выглядим так, словно с нами еще все в порядке. Даже нам самим иногда так казалось. Я обращал ее внимание на снег за окном, она воспринимала это, как должное, и делилась со мной своими впечатлениями. Мы еще встречались в наших квартирах, еще были чай из Англии и кофе из Ирландии, совместные прогулки по мостам, наслаждение дождем, бар после обеда и вино, ночь и телефон. Еще были объятия и попытка быть внимательными, не поранить. Она еще снимала с моего лица ресничку, и я желал себе нечто, не испытывая при этом желания выдать тайну.

Теперь видно, что у нас были хорошие привычки. Они не давали нам превратиться в привидения. Она мне все еще ничего не говорила, а я все еще ждал, что она мне что-то скажет. Она по нескольку раз в день "шла на дно", но снова выплывала со свежим макияжем. Она решила не огорчать меня, ее улыбка все еще обезоруживает, в угоду мне все в порядке кроме кое-каких мелочей, один раз это мигрень, другой раз неприятность на службе. Она все еще предпологала, что я ни о чем не знаю. Она еще была убеждена, что справится с своей тайной самостоятельно. Мы еще не стали друг для друга призраками, но мы играли самих себя и делали вид, что верим в нашу надежду, это утомляло. Изображение беззаботности превращалось в гримасу, Можно было предвидеть, что иллюзия рухнет, терпение себя исчерпает. Все, чем мы жили прошлые годы, уже перестало существовать, но мы упорно не хотели от этого отказаться. Вечером мы ходили к мостам и ужинали, как прежде, поздно ночью. Раз за разом мы совершали бессмысленные поступки. Мы продлевали жизнь.

Наши разговоры по телефону изменились. Другой тон, длинные паузы.

Встретимся ли мы сегодня зечером? Да, если ты хочешь. Я хочу, а ты? Я тоже хочу. Хорошо, встретимся в половине девятого, за тобой заехать? Не надо за мной заезжать, тебе это трудно. По-почему мне не заехать за тобой? Нет необходимости, и в самом деле зачем за мной заезжать, мы встретимся на Парижской улице, туда тебе удобнее добраться на метро. Итак, в половине девятого на Парижской улице, - я действительно не должен за тобой зоазжать? Ведь больше ничего само собой не разумелось.

Она хотела жить в тех местах, где она никогда не была. Она считала, что мы могли бы это сделать позже, когда постареем и избавимся от больших нагрузок. Позже, когда у нас будет, наконец, достаточно времени, мы могли бы поехать в Мексику и прожить там несколько месяцев или год. Снять дом в Гуаноято и проехать через удивительную высокогорную равнину, но не в качестве туристов, не на американском драндулете, а в собственной машине с мексиканским номером. Она предполагала, что у нас будет возможность пожить там или в Египте на деньги, которые мы сэкономим или которые нам достанутся как-то иначе. С годами у нас станет столько денег, сколько мы захотим. Поскольку мы становились не моложе, а старше, деньги и время уже не имели значения. То, что теперь было невозможно, можно было претворить в жизнь позже, позже это состоялось бы безо всяких усилий. Потом мы могли бы читать книги, для которых у нас сейчас не было свободного времени, описания путешествий, энциклопедии и мемуары, русских классиков и всего Бальзака. Позже означало время, когда все уже будет позади: успехи и неудачи на работе, обязательные поездки и ежедневная усталость. Позже означало время, которое наступит через несколько лет, быть может утро послезавтрашнего дня, прыжок из будней в свет, неожиданный шанс. Позже мы намеревались поехать в Канаду, в леса британской Колумбии, к бухтам Тихого океана, где воздух и вода еще не были отравлены. Долли рассказывала о Шотландских островах, где росли маленькие, скрюченные яблони, плодоносящие в конце октября, туда она мечтала попасть еще будучи ребенком. Там она хотела провести северное лето, даже в дождливую погоду, которая может длиться неделями, и трава загнивает от проливных дождей. Oporto, Simon Sound, Rodondeв Ирландии, Potosi в горном крае Боливиии и старое сказочное королевство Shin, об этом она мечтала, когда хотела бежать, это были ее неприкосновенные названия. Там находился палисадник земного рая, которого не было в истощенной Германии. Мы были в Лиссабоне, но не в Кimi, шесть раз в Риме, но ни разу на Черном море. Мы вспоминали платановые аллеи в Лиможе, но Сеговию мы знали только по видовой открытке. Еще были красные равнины, осень в Malaren и бесконечные дороги через саванны в Чаде. Еще была Пальмира, пыль тамошних храмов и вся Малая Азия. Еще оставалась большая часть мира и вопрос какую пользу мы можем. извлечь из этого в будущем.

Важнее мест, которые она посещала не один раз, ей казался мир. о котором она не могла составить себе определенного представления. Нормандское побережье было запасныым вариантом на будущее, деревни на Greuse, Этна на юге, der Inarisee на севере, и это было прекрасно /это было изумительно/, что мы хотели поехать туда вместе. Вечнозеленые дремучие леса! Леса из пробковых деревьев! Баобаб! Der yosemite-Park и деревянный дом в Indiana! Позже, позже всему свое время, места не убегут, и названия сохранятся.

Места не убегут, и названия сохранятся, что верно, то верно, названия сохраняются. Но места меняются очень быстро. Прежде чем мы до них доберемся их уже сведут на нет. Гидроэлектростанции вырастали на голом месте, промышленность, водорегулирующие сооружения, автострады и туристические городки; побережье было отравлено, пляж закрыт. Целые гсударства были объявлены запретными зонами, или же военные закрывали к ним доступ. Берег реки Майн, нам хотелось туда поехать и остаться там надолго; о том, что там обнаружится, вопрос пока не стоял. Поехать туда позже, наверное, не удастся. Это будет, по всей видимости, затруднено особыми мерами или просто еще утомительнее. Возможно наши тела поизносились, чтобы еще куда-нибудь поехать. Вполне возможно, даже правдоподобно, что Токио не пригоден для жилья людей со слабыми легкими. Имеющим склонность к бессоннице лучше сидеть дома. Только здоровяк мог примириться с мегаполисом. Было и без того ясно, что большинство мест находилось в странах, в которые хотелось поехать, но не так уж безоговорочно, где жизнь без каких-либо ограничений невозможна. И условия жизни там не улучшаются. Обычная поездка в горы Гвадалахары уже не обходилась без слежки, и это был отнюдь не пессимизм. Контроль, надзор, специальные пропуска, предписания и ограничения всех видов тяга к путешествиям пропадала. Конечно, я все это знаю, говорила Долли. Я не уезжаю ради того, чтобы стать меланхоликом или бунтарем. Я знаю наверняка, хотя бы по работе, что мои места вдвое лучше обычных. Я вполне могу себе представить что меня ждет, если я поеду в автомобиле по южной Индии. Но я не могу примириться с неотвратимостью потери всего удивительного. Я не расстаюсь так просто с моими надеждами. Вполне возможно, что мы никогда не поедем в Табаско. А может быть и поедем, но там все окажется таким же, как и везде, горы песка и горести или кошмарный сон. Может быть я поеду в Табаско одна и не буду знать, чем там заняться. Или ты поедешь туда один и будешь спрашивать себя, как это ты мог о таком мечтать. Может случиться, что мои собственные представления покажутся мне сомнительными, сумасшедшими. Ты назовешь меня соловьем-мечтателем, и мы останемся дома. Возможно, все возможно, но возможно и то, что я найду место, которое сохранилось. Может быть мои ожидания не верны, может быть я никогда не стану действительно взрослой, но если это так, то я охотно останусь ребенком. И представление, что везде есть люди, живые люди, которые что-то делают, люди, которые никогда не позволят сесть себе на голову и никогда не сдадутся, сильные люди и красивые лица, разве это не главное! И пока я это место не нашла, мои иллюзии - это мое личное дело, и даже твой смех ничего не изменит.

И она продолжала говорить о неведомых ей местах. Позже, позже жизнь могла быть долгой. Еще было побережье von Cabo Raso и канадские стремнины с плотами леса. Еще были заливы Аляски и Ледовитый океан.

Вечером у нее было два часа свободного времени.

Мы встретились на Парижской улице. Она шла в распахнутом пальто сквозь снег, махала черной перчаткой и бросилась в мои объятья. Ее лицо было влажным и холодным, объятие в зимнем пальто неловким. Мы были единым существом, обалдевшим от радости, чего оба не ожидали, только что не сошли с ума от восторга. Потом мы отпустили друг друга и стали смотреть, куда делась ее сумочка.

Затем мы пошли сквозь белый сумрак, она застегнула пальто, потому что было холодно. Я держал сумочку, пока она искала кушак, невозможно представить себе, как хорошо греет кушак, словно труба от печки вокруг живота, говорила Долли. Она уцепилась за меня двумя руками, шла, повиснув на мне, только что не летела, я обязан был это чувствовать. Радость была с нами и не собиралась исчезнуть, улыбка Долли еще была прежней и искала мои глаза. С нами ничего не может случиться, мы непобедимы. Мы уже давно были не непобедимы, не шагали так легко в ногу, не смеялись вместе от души. На тротуарах ночью было светло от лиц, снежных хлопьев и неоновых реклам. Мы шли сквозь освещение и были едины.

Потом мы сидели в баре. От Долли пахло холодом, ее лицо было рядом, в голосе звучала нежность. Я пригласила тебя, ты обещал, что разрешишь мне тебя пригласить! Долли пригласила меня и радовалась этому. Мы поискали по карманам сигареты и зажигалку и положили их рядом с перчатками на стойку бара. Что ты сегодня делала? И в самом деле, что я сегодня делала? Она написала в редакции заметку. Андреа /кто такой Андреа?/ взял себе ее стол. С ним и двумя сослуживцами она ходила перекусить, как всегда в экспресс-кафе на углу, там, конечно, не первый класс, но зато быстро. Она ответила на десять телефонных звонков и сделала в архиве несколько выписок для Копенгагена, в феврале ей снова придется поехать в Копенгаген, лучше бы в Амстердам; когда, она слышит Копенгаген, она невольно представляет себе Амстердам, там мы были несколько лет тому иазад, сколько времени прошло с тех пор: три года, четыре года? Ты помнишь нашу гостиницу с узкой, крутой лестницей, а сколько там негров! Иссиня-черные великаны-побратимы, люди натыкались на негров, спотыкались о ступеньки лестниц, а за завтраком их приглашали танцевать через силу. Что делали эти многочисленные негры в гостинице? Все в хороших костюмах, носках с поперечными полосками и тяжелых ботинках. Что их ожидало? Поездка по городу и посещение всевозможных публичных домов. Можешь ли ты вспомнить, что делали в гостинице негры, сколько их было и откуда они взялись. Грузовик из Сенегала? Моряки из Патагонии или учителя народных школ из Сагападамбры? Клуб сутенеров, путешествующих по белому свету? Непонятно. Мы представили себе Амстердам, восточные судоходные каналы в воскресный день осенью, птичьи голоса между стенами и листья на воде, неподвижные отражения и баржи для жилья, наши шаги в безмолвии. Это город для любви, как Париж или Лондон, говорила Долли, пробудешь там три дня, а потом не можешь вспомнить, что ты там делал. Знаешь только, что было хорошо и тебя тянет туда снова. Вспоминаешь ли ты, еще дни в Амстердаме?

Мы выпили джин с тоником, потом повторили, потом добавили шерри. Жарко натопленное помещение зимой и мороз на улице, от этого невероятно устаешь, говорила Долли, я так устала, у меня почти ни на что нет сил, пьянею чуть ли не от полстаканчика. Она обнаружила свое лицо в зеркале напротив стойки, спутанные полосы, покрасневшие глаза. Казалось, она пришла в ужас от своего отражения в зеркале; отдала мне недокуренную сигарету, схватила сумочку и исчезла. Я ждал ее и стерег табуретку. Я ждал, она могла вернуться. После четырех недокуренных сигарет и семи отчаяний она появилась, и того, что она вновь здесь, было достаточно. Табуретку удалось сберечь, она сияла от признания моих усилий. Наша радость все еще не исчезла. Ее глаза стали спокойнее, но итолько. Разговор прерывался паузами, но это был еще наш разговор. Мы еще были в силах удержать мгновенье, хрупкая вещь сила. Я и словом не обмолвился о ее поездке в Милан. Сейчас частью радости было ощущать ее, а также не упоминать о Милане. Мы продолжали радоваться и крепко держали радость в руках. Вернувшись из туалета, Долли выглядела лучше, но не красивее. Воздух в баре был горячим, мы оба устали, но в нас самих еще не было никакой причины для усталости. Мы устали, потому что день был очень напряженным, а воздух в баре прокуренным/

- Воздух ужасно прокурен, - сказала Долли, - извини, я сейчас не слушала тебя - что ты сказал?

Я повторил фразу и снова знал, что нам предстоит /уже несколько недель это предстояло нам каждую ночь, во время любого разговора и безо всякого повода/. Бар был переполнен, стаканы передавали за стойку над нашими головами. Долли произносила слова внятно, глядя в сторону, и я был уверен, что она действительно очень устала. Сейчас причина усталости была в нас обоих. Безмятежности как не бывало, мы были в этом уверены, это произошло без обсуждения, Долли смотрела в пол, болтала ногой, мы старались изо всех сил. Ее глаза становились печальными или отсутствующими, безрадостными. Радость исчезла, нам осталось только хорошо знакомое обоюдное желание выдержать до конца и докурить сигарету.

Наши иллюзии не оправдались. Внезапно в них вклинилось нечто. Долли.

знала, что это такое, и утверждала, что это мигрень. Я знал, кто это, и тоже согласился, что это мигрень. Мы сидели рядом, изредка перебрасывалксь словами, потом вообще перестали разговаривать. Она пробовала улыбаться, играла с зажигалкой. Потом уже ничего нельзя было сделать, и мы стали собираться.

Что было вначале?

Лето, пустое времяпрепровождение и скучная жизнь.

Мы приметили друг друга в прессцентре, но не были знакомы и, если встречались, то только случайно. За этими встречами ничего не было. Мы встречались не с глазу на глаз, а в присутствии людей, которых мы любили или думали, что любили, Мы говорили, перебивая друг друга, и много смеялись, стоило только начать смеяться и уже невозможно было остановиться. Мы потрясающе подходили друг к другу, говорила Долли, мы хвалились своими знаниями, кеждый походил на образован- ную кукушку в гнезде; мы говорили о соленых крендельках и Kirkegaard новозеландской лирике и Асте Нильсен, Amnesty International, теннисе, Сартре, сослуживцах по редакции, о любви, Пикассо, кухонных рецептах, о жизни в Нью-Йорке и поездках во Францию, и одновременно с громогласной демонстрацией своих знаний мы протягивали, друг другу невидимые щупальцы. Лето было слишком светлым для города, город был слишком тесным и задымленным для такого большого количества света, и мы старались представить себе, какими были в июне природа, море, плодовые деревья, пикник на траве. Это делало нас внимательными по отношению друг к другу. Мы встречались по вечерам в кафе с садом, сидели под каштанами и пили вино, но ночи мы проводили с другими. Ты знаком с моими друзьями, говорила Долли, у меня было много друзей, но я не сравнивала их друг с другом и не сравниваю их с тобой. Это мое счастье, что их нельзя сравнивать друг с другом. Для нескольких ночей каждый был неповторим. Дело было не в том, кто они были, а в том, что они для меня значили. Я тебе никогда не говорила, кто они были и что значили для меня, и что означало для меня любить и быть любимой. Я рассказывала тебе о моих знакомых и почему они отращивали бороды или брились, о моих шести жилищах до встречи с тобой; я могу тебе сегодня рассказать о своем детстве и поверить почти любое свое горе, но я ничего не могу тебе поведать о своих возлюбленных. Я не доставлю тебе радости, утверждая, что я якобы их меньше любила, чем тебя, или по существу вообще не любила. И я была бы разочарована, если бы ты утверждал, что не любил ни одну женщину так, как меня. Я любила каждого, с кем спала, и мои секреты это не жалкие тайны.

То, что с нами происходило, еще нельзя было как-либо назвать, прошло слишком мало времени. Отсутствие желания знать что-либо друг о друге было предпосылкой для второстепенной интрижки. Достаточно было симпатизировать друг другу и убеждаться в аналогичных проявлениях взаимности, никакого умысла в этом не было. Беглый поцелуй и "пока" до следующего раза. Потом мы стали договариваться чаще и радовались этому. Попутно мы убедились, что оба рады друг другу. Теперь нам было уже не все равно, где встречаться, мы искали места, которые нравились нам обоим, павильон в парке или старые кладбища, ресторан с музыкой и веранды

у моря. Наши прогулки стали продолжительнее, пришло время первого очарования. Я уже знал все ее духи и записал номер телефона. Мы уже думали друг о друге и помалкивали. Впервые я обратил внимание на ее глаза, влажный блеск соли в капусте, на ее черные волосы под дождем и ее рот. Я играл с ее пальцами на столике кафе и уже любил ее очень маленькие ножки. Она приезжала на свидания во взятом на прокат автомобиле и махала черной перчаткой, я любил перчатку. Это было замечательно набросить ей на плечи жакет, когда мы возвращались ночью из кино, еще чудеснее было обнимать ее, когда она. мерзла во время прогулки. Я впервые заявил, что она красива, и она с удовольствием это выслушала, мы еще не зависели друг от друга и думали, что можем в любой момент расстаться. Поцелуй и "всего хорошего" без истерики еще были возможны; расставание было бы чересчур сильным словом. Достаточно было слышать друг о друге хорошее и забавляться мыслями о легком флирте, конечно же эта история не могла длиться долго. Мы дурачили друг друга, говорила Долли, ты меня подсластил и вознес до небес. Мы играли Filou und Filoutine, и я была убеждена, что справлюсь с тобой таким образом. Мы были молчаливы, болтливы, равнодушны, неразумны, самоуверенны, требовательны, неверны и жаждали радости, нет ничего, чем бы мы не были хоть мгновенье. Мы любили, но спали еще с другими, и, когда мы ночью целовались в автомобиле, это еще, была одна из многих возможных игр. Наша жизнь в летние ночи, говорила Долли, ты и я с праздника на праздник. Между нами и радостью любви не было еще никакой связи. Отчаянье или надежда, это нас не касалось, мы все еще были влюблены в безмятежность. Мы не представляли себе, как можно отречься от беззаботности. Если мы не договаривались о встрече, то нашему свиданию способствовал случай. Пикник без Долли стоил немногого, но, если она на нем появлялась, мы продолжали смеяться вместе; прятали бутылки, чтобы утром, у нас было что выпить; мы уезжали на часик на машине, гуляли под дождем, и говорили слащавыми голосами о счастье и невзгодах. Замечали ли остальные наше присутствие или отсутствие? Либо замечали, либо не замечали. Мы были легкомысленны и не обращали на них внимания. Мы ничего против них не имели, но и не нуждались в них.

Потом мы встречались ежедневно, но уже больше не в толпе, а с глазу на глаз, не на пару часов, а на целую ночь. Наше пребывание вдвоем стало необходимостью. Мы прятали безмолвную радость в подарки, приносили друг другу домой букеты цветов, всегда держали в карманах игрушки, стеклянные шарики, счастливую игральную косточку, куриных божков и камешки. В одну из сентябрьских ночей мы впервые обняли друг друга, бодрствовали до поздней ночи и завтракали на балконе в купальных халатах. Я довез ее на машине до прессцентра, а в обед снова забрал. С этого дня мы начали считаться друг с другом. Мы представляли себе мысленно совместные поездки, общее жилище, постоянную, безоблачную, окрыленную

жизнь вдвоем. Подходили ли мы друг к другу? Да, нет, может быть, ответа не было. Последовали заверения и доллины слезы. Теперь нам было ясно, что мы ничего не знаем друг о друге. Того, что мы рассказывали о себе раньше, оказалось мало, мы хотели знать кем. был каждый для нас. Первоначальная осведомленность показалась нам недостаточной, прошлое каждого выглядело опасным и темным. Наша беззаботность была в опасности. Ты не обманул меня? Любишь ли ты меня, и кого ты еще любишь? Ты меня действительно любишь? Откуда ты знаешь, что ты меня действительно любишь? Любим ли мы друг друга или просто влюблены? Любовь была тут как тут, но еще не хватало дружбы. Мы лежали без сна у себя дома и по нескольку раз перезванивались ночью. Сможем ли мы жить вместе? Была ли наша любовь настоящей? Не было ли это все обманом, иллюзией, неповторимой радужной атмосферой чувства? И что это было за счастье, которое мы изведали, такое бездонное, ранящее и неустойчивое. Счастье было состоянием, которое мы хотели пережить каждый по отдельности либо вместе. Мы лежали рядом на кровати, вкушали любви или не вкушали. Долли ее не вкушала. Доллиного воодушевления уже не было. Она была одна, надежда оставила ее, она не была больше захвачена радостью и предчувствием будущего, стала неприкасаемой и безутешной /только не утешай меня, пожалуйста не утешай меня/! Недоступная для вопросов и ответов, она не могла, выплакаться и у нее не было сил вымыть голову. Если ты хочешь что-нибудь для меня сделать, свари мне кофе. Она была чужой и необщительной, каждое произнесенное слово пригвождение к кресту; почему ты не вынул бутылку из холодильника; какую бутылку это безразлично, это уже не имеет значения. Не было никакой возможности находиться вместе с ней в комнате, и не было никакой возможности уйти из комнаты одному. Почему она еще продолжала жить, если любовь несла смерть.

Мы еще раз попытались доказать себе, что можем обойтись друг без друга. Мы избегали друг друга днем. Если один из нас звонил другому по телефону, тот вешал трубку, мы старались выказывать упрямство и безразличие и обратить на себя внимание меланхолией, но это была игра. Игра причиняла боль, мы не знали правил. Семь раз на день находился повод для того, чтобы распрощаться, каждая ночь была единственной причиной всегда быть вместе. Мы могли отрекаться друг от друга, терзать друг друга, есть поедом, высмеивать, не попадаться друг другу на глаза, но мы упустили время, чтобы разойтись.

Потом мы поехали как-то за город на пикник ( вспоминала Долли), был самый конец лета, мы сидели в автомобиле позади наших знакомых, не зная точно, где будет этот пикник, да это и не дол-жен был быть пикник по всем правилам, просто чествование заслуженных сослуживцев, мы их даже не знали /можешь ли ты себе представить, что позволишь чествовать себя, потому что написал парочку дельных статей/! Трактир находился за городом на холме, под каштанами стояли столы, среди листьев висели разноцветные лампочки. Большинства участников мы ни разу не видели, мы просто присутствовали, слушали румбу, пили вино. В два часа ночи мы все еще сидели, знакомые уже уехали домой, но несколько автомобилей еще стояло у входа. Потом вдруг все они исчезли. Мы выпили слишком, много и не заметили, что румба, кончилась. Разноцветные лампочки вдруг разом погасли, трактир не гостииица, и мы остались одни. У нас не было ни автомобиля, ни денег, нам пришлось возвращаться в город пешком, ночь была сырой и черной. Мы были не настолько трезвы, чтобы обходить многочисленные выбоины на темной дороге. Мы легли в поле рядом с дорогой, закутались в плащи, и ты улегся на меня, потому что было ужасно холодно. Мы лежали полусонные, обняв друг друга, а когда мы уснули начался дождь. Это было под утро, мы выбрались на дорогу и пошли дальше, волосы у нас слиплись, мы были серыми от усталости и хотели пить. Когда рассвело, мы обнаружили остановку автобуса, но прошло еще полчаса, прежде чем первый автобус забрал нас из-под маленького покрытого жестью навеса. На вокзале мы взяли такси и поехали к тебе, ты еще жил в дешевой квартире у канала. Мы приняли горячий и холодный душ, пили кофе на кухне и считали, что все прошло, и ты обнял меня, и мы смеялись, как прежде, мы были едины и все было прекрасно.

После обеда я отвез Долли в аэропорт. Вылет в Милан в 17 часов 40 минут. На ней был черный французский плащ, черные сапоги и зеленый шарф /она выглядела красивее, чем на любой фотографии/. Мы купили апельсины и газеты на дорогу и пили кофе в баре. Долли была рассеяна, ее глаза блестели. Она то и дело обнимала меня, это было неожиданно. Ты любишь меня? Скажи, что ты меня любишь. Через две недели я снова буду здесь. Что ты будешь в это время делать? Цел ли у тебя ключ от моей квартиры? Заметишь ли ты мое отсутствие? Пиши мне в Милан до востребования, я тоже буду тебе писать, это точно. Ничего не придумывай, у меня все будет хорошо, я тоже не буду ничего придумывать. А когда, я вернусь, ты устроишь для меня праздник? Я желаю себе длинного сияющего праздника.

Я проводил ее до контроля, мы наскоро поцеловались, она помахала мне черной перчаткой и исчезла.

Десять дней от нее ничего не было. В Милане ее можно было найти только почтой до востребования, таким образом, у нее не было адреса. Телеграмма на ее имя осталась без ответа. В редакции знали только, что она улетела в Милан, и ее можно найти почтой до востребования. Сослуживцы и друзья ничего о ней не слышали, ни телефонного звонка, ни видовой открытки. В этом могла быть повинна итальянская почта. Почтовые открытки придут, когда она снова, будет здесь /я не могу возвращаться домой раньше своих писем, говорила она, это было бы для всех разочарованием/. Я был у нее дома, но ничего не нашел, что могло бы пролить свет на ее отсутствие, правда, я ничего и не ждал. Я был у нее дома, потому что у меня был ключ. Письма и газеты на коврике у входа, но ничего для меня, никакого оставленного мне знака.

Это выглядело, как обычная поездка.

В Милане ее не было.

Стефен Гопкинс

Альберго Дельпассо

6, Улица Джузеппе Мадзини

Катанья

Сицилия/Италия

Я не знаю, что Юлия Вам рассказала. Она намеревалась поговорить с Вами, этот разговор уже несколько месяцев был неизбежен, но, казалось, она раз за разом оттягивала его. Поэтому у меня возникает вопрос, говорила ли Юлия с Вами перед отъездом, и что Вы знаете. Чтобы иметь полное право Вам писать, я должен предположить, что Вам известно о моем существовании, иначе говорить о чем-либо просто невозможно. Юлия рассказывала о Вас мало и безо всякой связи с чем-либо, но из этого малого я заключил, что Вы Юлию любите или либили. Поскольку она никогда об этом не говорила, я больше ничего о вас не знаю.

Для меня ее смерть - это несчастный случай по причине разочарования из-за моего отсутствия и в конце-концов изнеможения. Я предполагаю, что она приехала в Рим, решив окончательно порвать с Вами, и я дспускаю, что у нее было намерение прекратить отношения со мной, когда она внезапно уехала из Катаньи. Но пока я в этом не уверен /а я никогда не буду это точно знать, разве что она Вам сказала нечто другое/, я считаю Юлию своей возлюбленной. Написать Вам более подробно я не могу. Я поручил моей секретарше сообщить Вам самое необходимое.

17 декабря.

Мистер Гопкинс попросил меня сообщить Вам обстоятельства смерти сеньоры Шуберт.

Сеньора Шуберт прилетела 4 декабря в аэропорт Милан и 6 декабря вылетела. оттуда в Рим. Она условилась с мистером Гопкинсом встретиться в этот день после обеда в отеле "Парфенон" /мистер Гопкинс лично забронировал двойной номер/. Мистер Гопкинс в течение примерно двух месяцев является представителем нашей фирмы, наблюдающим за строительством автомобильного завода в Катанье. Совещания и большая занятость задержали его 6 декабря в Козенце / в Козенце находится дочерний филиал фирмы/, и он не смог приехать в Рим. В отеле сеньору Шуберт ожидала телеграмма от мистера Гопкинса, в которой он просил ее вылететь 7 декабря во второй, половине дня в Палермо. Мистер Гопкинс намеревался встретить сеньору Шуберт в аэропорту и отвезти ее на своей машине в Катанью /первоначально он хотел поехать с ней из Рима в Катанью поездом/. 7 декабря мистер Гопкинс из Козенце не возвратился. В этот день после обеда он попросил меня по телефону встретить сеньору Шуберт в Палермо. Он дал мне свою машину. В 17 часов 20 минут я была в аэропорту Палермо. Сеньора Шуберт, как и предпологалось, прилетела, и я отвезла ее в Катанью. Она была разочарована тем, что мистер Гопкинс ее не встретил и очень нервничала, но успокоилась, когда я уверила ее, что мистер Гопкинс возвратится в Катанью поздно вечером. Мистер Гопкинс забронировал для нее номер в своем отеле "Альберто Белпассо" /она, намеревалась провести здесь шесть дней и ночей/. Я привезла сеньору в отель и, так как мистер Гопкинс еще не возвратился из Козенцы, пригласила ее пообедать. Она отказалась, сказав, что пообедает вместе с мистером Гопкинсом поздно вечером. На следующее утро 8 декабря мистер Гопкинс позвонил из нашего центра в Неаполе и сообщил мне, что все еще не имеет возможности приехать в Катанью. Накануне вечером в связи с большой аварией его отозвали в Неаполь, и он не знает, когда вернется в Катанью. Он сообщил об этом также сеньоре. Он просил меня позаботиться о ней, если она того пожелает, и если у меня будет возможность выполнить его просьбу. Я предложила ей поехать в Неаполь, однако предупредила ее, что не знаю, как долго он там пробудет. Сеньора Шуберт отказалась лететь еще раз и решила ждать его в отеле.

8 и 9 декабря сеньора Шуберт находилась в Катанье одна. Мистер Гопкинс сообщил ей номер нашего центра в Неаполе. Она неоднократно звонила мистеру Гопкинсу в Неаполь, и он дважды звонил ей после обеда восьмого и утром девятого. Оба раза сеньоры в отеле не было. Мистер Гопкинс просил ей передать, что вернется из Неаполя рейсом 18 часов 50 минут. Я дала сеньоре номер телефона фирмы и свой домашний. Она позвонила мне в первой половине дня 9 и условилась пообедать со мной в 13 часов. Она была замкнутой, очень обеспокоенной, ела без аппетита и неоднократно повторяла, что все это ей непонятно /мы разговаривали по- английски/. Я уверила ее, что мистер Гопкинс прилетит из Неаполя вечерним сомолетом. После обеда я поехала на фирму. Сеньора Шуберт заверила меня, что хочет вернуться в отель, что, как выяснилось, она не сделала. Она вернулась в отель только вечером. Где она провела время после обеда выяснить не удалось. В 18 часов 20 минут она поехала автобусом в аэропорт. Мистера Гопкинса в самолете не оказалось. После этого сеньора возвратилась в отель на такси. Во время ее отсутствия мистер Гопкпнс позвонил в отель и попросил передать ей, что прилетит в Катанью ближайшим рейсом, а именно в 9 часов 15 минут следующим утром. Сеньора Шуберт прошла в свой номер, через полчаса появилась с дорожной сумкой у дежурного администратора и попросила заказать такси. Она хотела поехать в Палермо. Ожидая такси, она оплатила номер и передала записку для мистера Гопкинса. Такси приехало через несколько минут. Шофер такси сеньор Гастони был готов ехать в Палермо, но обратил внимание сеньоры на, то, что вечером в Палермо идет поезд. Кроме того он сказал ей, что с Палермо есть автобусное и авиа сообщение, но сеньора настаивала на том, чтобы как можно быстрее уехать в Палермо, покинув Катанью. Такси отъехало от отеля около 20 часов. При выезде на автостраду около Кентуриппо начался сильный дождь /в течение нескольких дней шли частые доежди/. Дождь так быстро усилился, что сеньор Гастони был вынужен сделатъ остановку вблизи Леонофорто /видимость на автостраде была всего несколько метров/. Пока такси стояло на стоянке, сеньор Гастони пытался побеседовать с сеньорой. Он рассказал, что она сидела в машине неподвижно, почти ничего не говорила и на вопросы отвечала уклончиво. Она производила впечатление человека, выбившегося из сил. После того, как около Калтанизеты поездка была прервана вторично, сеньора, казалось, была в панике. Она заплатила за такси и уверяла, что хочет переночевать в Калтанизетте. Сеньор Гастони брался отвезти ее в гостиницу, но она отказалась. После этого он уехал назад в Катанью Около 23 часов 30 минут сеньора появилась в баре Маттео на окраине Калтанизетты. Она вымокла до нитки, заказала кофе и расспросила о движении поездов. Пробыв в баре около 20 минут, она с непокрытой головой исчезла в дожде.

На следующее утро 10 декабря в 8 часов два школьника, братья Антонио и Карло Синсигалли нашли сеньору Шуберт на середине склона между Виале Барберини и находящимся внизу руслом ручья. Сеньора лежала вниз головой среди камней и отбросов /ее дорожная сумка была позднее найдена в русле ручья/. Дети уведомили живущих по соседству жителей. Оказалось, что сеньора еще жива. Ее перенесли в ближайший дом и одновременно вызвали врача Дотторе Цефана. Он пришел чуть позже, осмотрел сеньору, которая все еще была, без сознания, и распорядился, чтобы ее немедленно перевезли в госпиталь городка. Он также известил полицию. В кармане пальто сеньоры нашли адрес фирмы и адрес отеля в Катанье. По телефону о состоянии сеньоры уведомили Фирму и отель.

Мистер Гопкинс прилетел в Катанью самолетом в 9 часов 15 минут. Я встретила его в аэропорту на машине, и мы тут же поехали в Калтанизетту /все время шел необычайно сильный дождь/. Сеньора Шуберт находилась в состоянии комы в отделении интенсивной терапии госпиталя. Диагноз: травма черепа, и внутренние кровотечения /доктор Мантовани/. Благополучный исход казался маловероятным. Реконструкция несчастного случая полицией показала, что сеньора из-за дождя заблудилась на неосвещенной дороге /почему она оказалась на этой дороге, которая не вела к вокзалу, установить не удалось/. Она попала на склон и сорвалась, при этом ударилась головой о бетонный столб и, сделав пол-оборота, осталась лежать без сознания. Во время падения дорожная, сумка вырвалась из ее рук и скатилась в ручей. Насилие исключено, Мистер Гопкинс и я провели много часов в коридоре госпиталя, после чего я возвратилась на своей машине в Катанью. Мистер Гопкинс уехать из госпиталя отказался. Операцию делать не стали, она была признана бесперспективной. II декабря в 19 часов 12 минут несмотря на все усилия врачей сердце сеньоры Шуберт остановилось.

На следующее утро мистер Гопкинс распорядился о перевозке тела в Катанью. Он сопрвождал умершую в машине, Он переговорил с местными властями, полицией и церковным управлением и добился, несмотря на значительные трудности, разрешения на похороны сеньоры на кладбище в Катанье. Погребение состоялось 16 декабря в II часов. Присутствовали мистер Гопкинс, представитель церковного управления и я.

Расходы принял на себя мистер Гопкинс.

Документы и дорожная сумка сеньоры остались у него. Заключение врачей и рапорт полиции находятся в префектуре Калтанизетты.

подп. Бианка Фортини

Почему ты не приехал ко

мне? Разве мы не хотели

пойти вдвоем выпить вина?

Я приглашаю тебя сегодня

вечером или в течение семи

лет к себе домой Ты придешь?

Свет и тайна.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"