Аннинский Лев Александрович : другие произведения.

Публицистика Н.В. Лескова. Почва правды в российском обществе

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    ПАМЯТКА РОССИЙСКИМ ПОЛИТИКАМ.
    В книге впервые в литатурной истории России собраны публицистические произведения знаменитого русского писателя. Его публицистическое наследие, большею частью разбросанное по малозаметным органам печати второй половины XIX века, остается до сей поры как бы в тени, между тем как по силе общественного темперамента, по страстности в отстаивании своих позиций, по зоркости, с которой писатель подмечал острые проблемы, сохранившиеся и к настоящему времени, публицистика не только занимает свое законное место в истории русской общественной мысли, но достойна внимания современного читателя.
    В сборник вошли очерки и заметки, значительная часть которых не переиздавалась со времени первой публикации. Российская "почва правды" в публицистике Лескова периодически воспроизводится в истории России почти в неизменном виде. Впрочем, читатели и сами могут судить об этом по аннотации к книге Л. Аннинского. С полным текстом книги Н.В. Лескова читатели могут ознакомиться в интернет-версиях его книги - Лесков Н.В. Честное слово. - М.: Советская Россия, 1988. - 352с.
    Никола́й Семёнович Леско́в (1831-1895) - русский писатель и публицист, мемуарист
    Здесь надо отметить, что Лев Алекса́ндрович А́ннинский (1934, Ростов-на-Дону, СССР) - советский и российский литературный критик, литературовед писал аннотацию к книге Н.В. Лескова до начала перестройки. Тем не менее, "перстройка" в публицистике Лескова присутствует применительно к т.н. "малому бизнесу", которого в буржуазной России никогда не будет, в т.ч. и потому малый бизнес ликвидируется и на Западе, вследствие неконкурентноспособности с "большим бизнесом". Так реализуются законы больших киберсистем

  Л. Аннинский.
  
  Публицистика Н.В. Лескова. Почва правды в российском обществе.
  
  Источник: Лесков H.С. Честное слово / Сост., вступ. ст. и коммент. Л. А. Аннинского; Худож. А. Денисов. - М.: Сов. Россия, 1988. - 352 с. - (Б-ка рус. худож. публицистики). ISBN 5-268-00498-0 / Л. Аннинский. Почва правды.
  
  ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ЗАМЕЧАНИЕ-ПРЕДИСЛОВИЕ инженера Гребенченко Ю.И.
  Здесь надо отметить, что Лев Алекса́ндрович А́ннинский (1934, Ростов-на-Дону, СССР) - советский и российский литературный критик, литературовед, писал аннотацию к книге Н.В. Лескова до начала горбачёвско-ельцинской перестройки. Тем не менее, "перстройка" в публицистике Лескова присутствует во всём, в т.ч. применительно к т.н. "малому бизнесу", которого в буржуазной России никогда не будет, в т.ч. и потому малый бизнес ликвидируется и на Западе, вследствие неконкурентноспособности с "большим бизнесом". Так реализуются законы больших киберсистем. Главнейших из этих законов имеет следующее содержание:
  - Регулятором киберсистемы любой физической природы принято полагать то звено, которое функционирует в качестве регулятра всей системы в целом. Однако в киберсистеме любое звено функционирует в качестве регулятора в определённом частотно-масштабном диапазоне преобразований двух видов энергии. Иначе говоря, главенствует в системе звено, обеспечивающее поступление в систуму наибольшей мощности, охватвающее весь частотно-масштабный диапазон функционирования системы. Ликвидация любого регулятора немедленно автоматически замещается регулятором меньшей мощности. Однако этой мощности для управления всей киберсистемой недостаточно, поэтому система немедленно распадается на множество меньших киберсистем. По этой причине распадаются нестабильные атомы химических элементов. Именно это случилось с ликвидацией крупных советских систем: они распались на множество мелких, но в силу меньшей мощности, нищеты тоесть, они естественным образом оказались не конкурентными западными системами, выступающими в качестве крупного бизнеса против СССР сплочённым фронтом. Иначе говоря, с ликвидацией колхозного крестьянства российское фермерство не возникнет. Фактически оно уже ликвидировано и в США и в Европе. Остались только те фермерские хозяйства, которые объединились в решении своих жизнено важных вопросов и выступают перед лицом государства в виде достаточно большой киберсистемы. Иначе говоря, на Западе есть госудаственное управление фермерством. Но в России новые системы, взамен распавшихся не возникли, поэтому всё требует ручного управления всем, что распалось, но многое и в этом случае распалось навсегда. Именно так всё случилось в период Гражданской войны 1918-1938 года. Сталину и его наркомам удалось создать совепшенно новую киберсистему под названием СССР. Посталинские генсеки, очевидно: этого не понимали: с ликвидацией ими КПСС - единственной скрепы-регулятора советского общества - российская государственность обрушилась в очередной раз. Судя по множеству признаков, новое российское буржуазное высшее чиновничество также не понимает этого: "из грязи в князи" - русская пословица.
  Из публицистики Лескова следует, что фермерства в России не будет никогда, в силу уже сложившихся менталитетов бывших крепостных крестьян, освобождённых от власти и многосотлетнего произвола ненавистных помещиков и их предшествеников. Об этой ненависти можно судить по тому, что после отмены крепостного права в 1961 году Царём Александром II.
  Согласно статистике, после отмены крепостничества количество поджогов помещичьих усадеб возросло в десять раз, но не засчёт несчастных помещиков и их челяди, а за счёт поджогов хозяйств "крепких крестьян". Они стали "крепкими" после выхода из-под власти помещиков, именуемых впоследствии, в период Гражанской войны 1918-1938 года - КУЛАКАМИ.
  В новой буржуазной России нужен новый регулятор российской государственности, но возврат к какой-то системе управления обществом и государством из прошлого, по любым отечественным, западным и восточным аналогам-лекалам уже невозможен - таков закон больших кибернетических систем. "Думайте российские господа-товарищи-буржуи-либералы-демократы и просто молограмотные российские нищие и безработные, иначе смерть России и россиянам!" И помните, как демократический Запад предал Троцкого и Ленина, кинувшись грабить Россию в нашествиях на неё 14 стран США, Европы и Азии - Антанты (1918-1921), посчитав и просчитавшись, что с Россией покончено навсегда. Помните, лукавство Запада и предательство им же Горбачёва и Ельцина, в организованной им же социальной перестройке СССР: Запад снова и снова в очередной раз поживился - "с паршивой овцы хотябы шести клок". Но Запад снова неудовлетворён - мало. Он расчитывал на большее - на всё, на уничтожение России и россиян их же руками, как в т.н. Великую Советскую Социалистическую Революцию - Гражданскую войну 1918-1938г.г.
  
  Л. Аннинский. Почва правды.
  
  "Честное слово" Лескова - дать знать
  о себе потомкам - "из страны безвестных..."
  
  Лесков, навсегда вошедший в память русской культуры как беллетрист-искусник, волшебник слова и "изограф" языка, начинал как прямой, яростный публицист. Беллетристика Лескова после мучительной и долгой борьбы признана всенародно -публицистика его не признана по сей день. Читателям она практически неведома; образно говоря, она остается "в стране безвестных"; здесь мучительная и долгая борьба так и не увенчалась успехом. Бойкоты слева и справа, когда-то истерзавшие Лескова-художника, для Лескова-публициста обернулись следствием еще более драматичным: они отсекли его от будущих читателей.
  Его никто не признал своим при жизни, и после смерти его статьи остались тлеть в старых подшивках, где они и теперь лежат, покрытые забвеньем, а лучше сказать, запечатанные двумя-тремя итоговыми формулировками, вроде того, что Лесков "постепеновец", споривший с "нетерпеливцами", "либерал", возражавший революционным демократам, сторонник "порядка" и "умеренности", противостоявший бунтарям... впрочем, противостоявший также и "охранителям", но тем более наивный в попытке удержать золотую середину, когда сталкивались насмерть края.
  В самой общей и итоговой форме все это, конечно, так и есть, но в данном случае итог и общий вывод далеко не покрывают того реального, живого и бесконечно драматичного содержания писательской работы, которое, собственно, и ценно для нас. Драма Лескова-публициста состоит в том, что "жизнь", так сказать, "не подтвердила" его воззрений на развитие России, хотя он-то был как раз знаток жизни, человек реальности, человек опыта, пришедший в литературу "от недр".
  Он поздно начал писательскую работу - вдоволь до того поколесил по стране, состоя на "коммерческой службе". Тридцати лет от роду он явился в "журналистику столиц" и принес с собой прежде всего впечатления очевидца. В "журналистике столиц", возбужденной на рубеже 1860-х годов дружно начавшимся потеплением, тон задавали, напротив, не практики, а "теоретики", как их тогда и называли, одни с иронией, другие с уважением. В "теории" Лесков был не силен; он просто подключился к широко заявившей о себе в ту пору прогрессивной, просвещенной, либеральной, благородной гражданской концепции. Темперамент у него оказался, впрочем, такой, что жандармские наблюдатели быстро записали Лескова в "красные". Внутренне это ничего не меняло: он был сторонник реформ, остальному предстояло определиться практически. Его молодость счастливо совпала с начавшимися демократическими переменами, его судьба как публициста, в конце концов, определилась крахом надежд на эти перемены. Пользуясь теперешним словарем, можно сказать, что он был публицистом перестройки, которая так и не удалась.
  Какова его роль? Застрельщик? Нет. Генератор идей? Тоже нет. Смысл лесковской публицистики - проба идей реальностью. Это были не его идеи, они носились в воздухе. Смысл же его работы - в соприкосновении всеобще известных прогрессивных идей с теми пластами реальности, которые чуял и знал только он, Лесков. Итак, номинально перед нами - прогрессивный "средний интеллигент", человек, который ненавидит бюрократию и официоз, ужасается беззаконию и произволу власти, требует быстрейшего освобождения крестьянства и безусловно верит в возможности демократии: в общественность, в земство, в культуру.
  Однако за системой воззрений, общепринятых в ту светлуюпору, вскрывается опыт, далекий от общепринятого. Бюрократию Лесков видит насквозь. Он изобличает взяточника, вымогателя. При этом он затевает какую-то странную, хотя с виду вполне корректную, статистическую операцию: высчитывает, сколько рублей в месяц "должен" брать взятками примерный городской врач, если исходить из числа жителей в городе, числа рундуков на базаре и числа женщин, записавшихся в качестве проституток, плюс женщин, в этом качестве не записавшихся, но в наличии имеющихся. Статистика эта странна не по цифрам, а по подходу и тону.
  Редакции журналов, где Лесков проделывает свои естественнонаучные изыскания, чуют подвох и успокаивают читателя, заявляя на всякий случай, что Лесков "преувеличивает" цифры. Но Лесков ничего не преувеличивает, цифры вполне правдоподобны, хотя и "взяты с потолка", подвох не в них, а в самом приеме. "Объективность", с какой Лесков подходит к делу, весьма коварна: из вопиющего нарушения жизненной нормы взятка на глазах становится под его пером вопиюще неодолимой нормой жизни, какой-то почвенно-несдвигаемой, почти биологической.
  Вместо благородного негодования, принятого в ту пору в прессе, не говоря уже о сарказме, образцы которого гениально демонстрирует Щедрин, у Лескова возникает какая-то странная, невозмутимая интонация; за ней можно предположить нечто, противоположное обличительству, - глубоко спрятанный скепсис; если мелкие служебные преступления - естественный способ прожития в России, то на кого и как негодовать? Откупную систему Лесков понимает в том же духе. Если питие водки - естественный способ глушения больной совести, то это не нарушение, а как бы продолжение "образа жизни". Или, беря в сравнение погоду, - это не ненастье, это "климат". Мучительно размышляя над пьянством как историческим проклятьем Руси, Лесков все время пробует разные выходы. Он колеблется между мерами воспитательными, которые гуманны, но мало помогают, и мерами принудительными, которые Лескову как гуманисту отвратительны, но... тоже мало помогают. Проблема ускользает в какую-то бездонную глубь, она не удерживается на просветительских поплавках, не вмещается в прогрессивность позиции. Крестьянский вопрос. Лесков всей душой за освобождение. Он безусловно верит в избавленного от крепостной зависимости мужика как в гражданина обновленной России. Но и здесь тема не удерживается в просветительских рамках. Лесков почти не участвует в тех исполненных высокого морального пафоса дебатах, которые ведутся в публицистике начала шестидесятых годов по поводу общего гуманного смысла освобождения
  Лесков смысла не отрицает, но сразу спускается на уровень конкретного человека: он берет не крестьянина вообще, не точку приложения высоких идей и не объект человеколюбия просвещенных реформаторов - он берет мужика совершенно реального, вот этого, которого переселил из губернии в губернию "помещик Кондратьев", а вернуться домой мужику нельзя даже после освобождения, и уже не потому, что помещик Кондратьев плохой человек, а потому, что не пускает мужика обратно сельский сход - мир не принимает его на старое место: земля разобрана, естественный ход вещей двинулся дальше, повернуть его трудно, и, стало быть, страдает мужик уже не от произвола барина, которому, как-никак, дали по рукам, а от общей ситуации, которая его, мужика, с невозмутимостью биологического закона выталкивает из старого порядка, то есть спихивает с земли.
  Лесков прикован к "вытолкнутым". Он охотнее осмысляет быт переселенца, чем быт коренного жителя. Он чуток к душескитальца, странника, изгнанника, человека сдвинувшегося, сорванного с корня. Между ранней статьей о переселенных крестьянах и позднейшим, предсмертным уже очерком о вдохновенных бродягах лежит сквозная, через всю жизнь Лескова прошедшая тема: люди "стыка", люди на чужбине, люди, неожиданно увидевшие себя исчужа. С этим связана, конечно, заметная тяга Лескова и к изображению так называемых "инородцев", и к осмыслению контактов русских людей с "инородцами". Классические сюжеты Лескова: Левша у англичан... немцы на Васильевском острове... очарованный странник среди татар... русский миссионер "на краю света" - среди "темняков"-язычников...
  Лесков-публицист не менее, чем Лесков-беллетрист, внимателен к межнациональным контактам, ему интересны и "еврей в России", и "русское общество в Париже", и эстонец под властью российского закона на финском "темнеющем берегу". Лесков безукоризненно чуток, бережен и тактичен, когда пишет "инородцев"; иногда он касается саднящих ран, например, описывая тех же поляков или евреев, но он делает это так, что национальное достоинство людей у него бывает не только не унижено, но даже и подчеркнуто. Теперь бы сказали, что Лесков органично интернационален. И все же главный интерес, главная тема, главная боль Лескова - русский человек. Русский человек на земле. Русский человек, двинувшийся с земли... Что вынуждает его уходить, что гонит? Зачем нужна русскому человеку встреча с "инородцем", и шире: с инобытием, с иноверием или хотя бы с инославием, как в расколе, всегда притягивавшем Лескова? Почему сама тема раскола, расколотости, или, как формулирует Лесков, русской розни, так важна ему для разгадки судеб народа и отечества? Почему русский человек прозревает в Париже, а не дома? Почему, побывав в Европе, россиянин возвращается оттуда "страшным, неисправимым западником"? Почему русская прислуга, переехав границу, немедленно впадает по отношению к господам, вчера еще любимым, в озлобленно-оппозиционный тон? Почему там, за кордоном, русский человек начинает ощущать себя словно бы непрерывно оскорбляемым?
  Потому что там, в обстановке, когда люди европейского Запада привычно и незаметно отдают друг другу дань уважения, пусть даже и автоматического, - там-то у русского человека и просыпается дремавшее дотоле личное достоинство. И просыпается оно - уязвленным. Так почему же в России-то оно дремлет?
  Вот это и есть главный, сокровенный, решающий вопрос в системе воззрений Лескова на человека и общество, а точнее - на русского человека и Русь, потому что этого человека Лесков знает "в самую глубь" и любит по-настоящему, почти до бессилия.
  Достоинство личности отсутствует в духовном рабе. Оно убито в крепостном крестьянине, низведенном до положения животного. Да, освобождение снимает вековые скрепы, но на месте свободного и разумного гражданина, которого ждет общество, появляется что-то неожиданное, неразумное. Вековое рабство, скопившее хитрость и скрытность, вековое унижение, обернувшееся мстительной вседозволенностью, - вот что видит Лесков за фасадом чаемого освобождения, и вот что терзает его душу потаенной неутихающей болью.
  Он возлагает надежды на культурный слой, на людей просвещенных, или, как все чаще их именуют, на "интеллигентов". Однако здесь разочарование оказывается еще страшнее. "Товарищ прокурора" в Курске, демонстративно подавший в отставку из-за ничтожного замечания начальника, - это, конечно, не сорвавшийся с цепи дикий зверь, этот - из "культурной публики". Вроде бы насквозь пропитан человек чувством собственного достоинства, однако и здесь достоинство - какое-то заранее обиженное. Оно сразу выламывается в амбицию, причем из личной амбиции обязательно хочет стать амбицией коллективной, сословной. Не успел подать в отставку один - и еще пятеро подают, из солидарности: наших бьют!
  Бунт вырастает из комплекса неполноценности - все из того же самого векового рабства, только на сей раз оно не в обличии темного мужика, который, едва выйдя на свободу, ищет, кого бы ограбить, а в обличии "чистого" интеллигента, которому "унизи тельно" слушать замечания начальства по службе. А начальство? И оно - из того же теста, и оно давит и душит из той же амбиции. В результате закона нет - есть столкновение разбухшисамолюбий. Истины нет - есть хаос полуоформившихся мнений.
  Свободы личности нет - есть разгул личности. Все тонет в произволе - благие замыслы, светлые идеи, прогрессивные начинания. Что толку, сокрушается Лесков, что мы вводим "демократические учреждения", когда мы не стоим их! Что толку, что мы сбрасываем "татарские халаты", если мы их заменяем на мундиры, из-под которых видны старые халатные привычки!
  Что толку в реформах, если люди остаются прежними? В поисках опоры Лесков обращает свои надежды еще на одну фигуру, внушающую ему поначалу настоящий оптимизм. Это человек "экономический", "промышленный", или, как охотнее всего именует его Лесков, человек "коммерческий"... Тут не сказано: "буржуазный", хотя с точки зрения марксизма, появившегося в России к концу жизни Лескова, да и по историческому результату то, что он имеет в виду, есть, конечно же, человек буржуазный. Это купец, промышленник, инженер, связанный с промышленностью... Классический "либерал-постепеновец", Лесков в полном соответствии с системой своих воззрений делает ставку на буржуазно-демократические элементы, но он - писатель, великий писатель, человек особой интуиции, и объемность его мироотношения не покрывается логикой позиции. Нужно понять внутренний импульс лесковской веры в "коммерческого человека", нужно удержаться от позднейшей аберрации: от тех толкований, которые наложило на этот образ наше время. Для Лескова "коммерческий человек" противостоит отнюдь не "рабочему человеку" и тем более не "пролетарию", которого Лесков в России не видит и не предполагает увидеть. "Коммерческий человек" у Лескова противостоит человеку чиновному, правительственному, официальному. Коммерческий человек - это свободный человек: свободный от службы, это момент свободы в мире связанности, момент личной инициативы в мире круговой поруки и всеобщей лжи во спасение. Как вестника свободы Лесков ждет его на Руси.
  Но опять: приходит некто, мало похожий на чаемого свободного работника и деятеля. Вместо договора и ассоциации возникает между людьми новое рабство, вместо кооперации в духе Оуэна - казарма в духе Аракчеева. "Торговая кабала" ничем не лучше чиновной: казалось бы, человек продает свой труд, так нет же: "у нас" он продает не труд свой, а себя самого, с потрохами: свои мышцы, дыхание, убеждения, нередко даже свою честь. И не хочет такой человек никакой свободы - он не знает, что с нею делать, куда с нею деться. Вековая азиатчина проступает сквозь европейские буржуазные формы. Дело, конечно, не только в формах - не в тех бытовых формах эксплуатации, которое приобретает торговое дело в русском охотнорядстве и гостинодворстве. Хотя и в этом тоже. Тут Лесков - прямой предшественник Чехова и Горького, в его "Торговой кабале" и "Наемной зависимости" предсказан "Ванька Жуков" и те скитания, которые начинаются для русского человека "в людях". Но главное - даже не эти азиатские формы, а то, что происходит с содержанием явления, с самим замыслом фигуры "свободного предпринимателя". Он ничего не собирается "предпринимать", ничего не хочет делать сам: он всего "ждет от правительства". Это открытие подрывает главную надежду Лескова. Русские люди, ищущие коммерческих мест, фатально оказываются "не у дел". Сколько-нибудь грамотный, инициативный человек словно от "стены" отлетает, его отшибает круговая порука охотнорядства, его отбрасывает сама "мать сыра-земля" - почва у него плывет под ногами. В известном смысле можно сказать, что Лесков продолжает здесь традиционную тему русской классики, идущую от Пушкина и Лермонтова: тему лишнего человека. Но разница!
  В "классическом" варианте честный и активный человек оказывается лишним, потому что но может преодолеть тупую машину всеобщего подчинения и начальственного самодурства. А у Лескова рвущийся к делу человек оказывается лишним потому, что вяжет его толща жизни, инерция "почвы", естественный уклад. По внешности и по номиналу этический идеал Лескова-публициста кажется настолько элементарным, естественно здравым и само собой разумеющимся, что непонятно, с чем тут спорить и почему спорили. Идеал Лескова - честный труженик, сознающий свои права и соразмеряющий свои силы; этот герой не желает ничего большего, как только справедливой платы за свой труд; он не завидует счастливейшим, потому что счастлив тем, чего сам добился; он не замахивается на "всемирность", но постепенно наращивает общее благо; он все приобретает законным образом, и благодаря ему "наша Русь идет вперед". Однако же этот гармонический и даже пресноватый в своей разумности идеал представляет собой сплошной скрытый вызов тогдашним оппонентам Лескова, причем не только тем, что "справа", но еще более тем, что "слева". Идеал терпеливого труженика - вызов нетерпеливому стремлению в будущее, где брезжит скорое счастье для всех. Идеал законности - это отрицание бунта, отрицание черного передела, отрицание революционного насилия. "Русь идет вперед" - но по мнению многих, она вперед не идет, а топчется на месте или даже пятится назад. "Пусть каждый метет свою лестницу" - этому излюбленному Лесковым гоголевскому призыву противостоит в сознании противников режима другой призыв: сломать всю эту лестницу! Довольствоваться малым? Нет, есть другая программа: штурмовать небо! Все или ничего! Справедливость - немедленно! А если что мешает - долой!
  Вот против всего этого и встает Лесков. Можно понять ту ярость, с которой его отвергли революционные шестидесятники. Но их бойкот он кое-как перетерпел. Его ожидал сюжет более тяжкий: крушение надежд.
  Итак, его вера в "средне-свободного", умеренного работника, сознающего закон и долг, проходит испытание реальностью. В реальности же, то есть не в теоретической реальности "вообще" а на конкретной земле ("в Нижнем Новгороде"), на месте честного "коммерческого" работника обнаруживается... человек, который вроде бы сидит на земле, но "трудиться не любит, а желает разбогатеть как-нибудь сразу". Попытка совладать мыслью с этим героем - главное дело Лескова-публициста. Осуждает ли он его?
  Этот сложный вопрос связан с чрезвычайно тонкой проблемой лесковской интонации. В интонации глубина и противоречивость мироощущения сказывается иногда точнее, чем в позиции по тому или иному частному вопросу. Лесков пишет о разных слоях и сословиях реформирующейся и пореформенной России: о крестьянах, помещиках, рабочих, купцах, священниках, чиновниках. Но что характерно: он никого не осуждает безоговорочно. Даже чиновников, эту патентованную дичь для вольных стрелков русской обличительной печати, - он и чиновников прежде всего старается понять. Понять внутреннюю жизненную логику этих людей. Но не обвинить. Он неохотно употребляет в обвинительном контексте слово "они", даже по отношению к тем типам, которым безусловно чужд. Он охотнее говорит: "мы". Не они виноваты - мы виноваты. Для тогдашнего общественного настроения такая интонация не только не характерна, но тоже таит в себе оттенок вызова: инвективы куда больше в ходу. "Мы" - и "они": так могут с пренебрежением именовать "массу простонародья" предќ ставители "избранных классов". И так же, со встречной ненавистью клеймят "избранных" люди социального "низа". Мы - товарищество, а они - начальство, и между "ими" и "нами" - война (так ярко описанная Помяловским). У Лескова другое:"мы" - это все общество. Тут сказывается изначальное понимание социума в его еще нерасколотом единстве и еще более сказывается русская традиция брать вину на себя. Поэтому Лесков не ненавидит своих противников. Скорее он жалеет их, сожалеет о них, сокрушается. Может быть, единственное, что вызывает у него чувство, близкое к ненависти (скорее, впрочем, к негодованию), - это "направленство": нетерпимость групп и литературных партий, сектантская узость, и более всего - решительность левых радикалов. Ни на кого лично Лесков, надо сказать, отрицательных эмоций не переносит; Елисеев, Шелгунов вызывают у него безусловное уважение, не говоря уже о Чернышевском; даже к лютейшему из своих противников слева, к Писареву, Лесков относится корректно. Он "направленскую" узость отвергает в принципе.
  Это уникальное сочетание проблемной жесткости и личной мягкости связано с глубинным ощущением ценностей у Лескова - Почва правды художника: с изумительно развитым чувством почвы, органики, внутренней неизбежности того, что даже и отвергается разумом и логикой. Какой-нибудь "вдохновенный бродяга", Василий Баранщиков из Нижнего, бросивший дом, пустивший по миру семью, обманувший своих соседей-кредиторов и пошедший колесить по градам и весям, - он ведь освещен не одним светом читая о подвигах этого плута, прошедшего пол-Европы, пол-Азии и еще четверть Америки, Лесков испытывает сложное чувство, иногда кажется, что он... на грани невольного любования, что тайная гордость жизненной силой, сметкой и неунывающей душой этого русского ходока и умельца готова поселиться у Лескова рядом с возмущением, которое вызывает у него пройдошество.
  Стало быть, петляет-таки потайная тропка от "вдохновенного бродяги" к "очарованному страннику"? Да, но там, в чистом художестве, в беллетристике объемное письмо. Там - очарованный странник, русский богатырь, удалец, первопроходец... Но здесь, в публицистике - иначе. Здесь, где решается для Лескова проблема, - он жесток и трезв. Проблема русской судьбы решается для него однозначно: если мы - стадо, если чести нет и нет закона, а одна только "ситуация": "среда" которая заела, да волюшка, до которой надо дорваться, - то на такой почве ничего не выстроишь. Здесь будет гулять плут, сотканный из того же самого материала, что и герой. Не навязан же он народу из каких-то внешних "официозных" или "антиофициозных" сфер - он на той же почве растет.
  В сущности, это вечный вопрос: о народе. "...Я не изучал народ по разговорам, а я вырос в народе". Еще: "Я перенес много упреков за недостаток какого-то неизвестного мне уважения к народу, другими словами, за неспособность лгать о народе".
  И еще: "В простом, необразованном человеке не меньше, а напротив, - гораздо больше зла, чем в осмеиваемом ныне "интеллигенте" или даже слегка помазанном образованием горожанине..."
  Не будем взвешивать: "меньше", "больше"... При любом балансе в устах Лескова это признание трагично. Его нелегко выдержать.
  Главный противник Лескова - народничество, или, как он формулирует, "сентиментальное" народничество. Причем смысл полемики шире тех упреков, которые Лесков бросает писателям и публицистам народнического толка, тем более что многим из них (например, Глебу Успенскому) он в конце концов воздает должное.
  Смысл не в том, кто прав, а в том, какова почва, на которой стоят правые и неправые, или, лучше сказать, правые и левые.
  В "простом" деревенском человеке вовсе нет той святой простоты, которую надеются найти в нем сентиментальные народники, пишущие о "пагубности" города. Деревенский человек, охотно сваливающий на влияние города свои пороки, внутренне склонен к ним не меньше, чем горожанин, которого он громко осуждает и которому тайно завидует. Лесков убийственно трезв во взгляде на народ, он опровергает мужиковствующих интеллигентов, вынашивающих концепцию "народа-богоносца". Лесков выбивает почву и из-под ног охранителей, уверенных, что мужик - опора трону и отечеству, надо только убрать смутьянов и поджигателей, и из-под ног теоретиков левого терроризма, уверенных, что мужик готов всем миром перейти сейчас же в светлое будущее, надо только взорвать препятствующее тому государство.
  Лесков противостоит и тем, и другим, и третьим. Против всех! Это невероятно трудно, и морально, и практически, в обстановке журнальной полемики, в которой никто никого но жалеет, трудно и "теоретически", потому что все время приходится "переступать факты". Есть какое-то заполошное упрямство и вместе с тем тихое отчаяние в том, как Лесков, стоя перед убийцей, продолжает твердить о важности образования и просвещения, а убийца никакого раскаяния не чувствует, одно только смятение от оплошности. Увы, не большего достигает и евангельская проповедь, которую Лесков время от времени повторяет над буйными головами своих героев. Между идеальной, ориентированной на праведность программой Лескова и его конкретным знанием человека проходит грань, смутно предвещающая катастрофу, и Лесков эту грядущую катастрофу, социальную и духовную, явно предчувствует. Поразительно, но уже на следующий день после мартовского восстания парижан 1871 года и за десять дней до провозглашения Парижской Коммуны Лесков пишет о том, что эти события знаменуют всеобщий "переворот отношений, выработанных французской и вообще западноевропейской цивилизацией"!
  Рядом с такой зоркостью странно воспринимаются лесковские уверения, что "у нас", в отличие от Запада, все иначе, что "безземельного пролетариата" у нас нет и быть не может и что "мы" (то есть Россия) на "все это" (то есть на европейский революционный пожар) можем смотреть "совершенно спокойно"... Что это? Самоќ гипноз? Попытка выдать желаемое за действительное? Или - хуже того - уловка, хитрость: сбить с толку цензуру? Последнее вряд ли; Лесков цензуры не боится, уловок не любит и заранее ничего не умягчает и не сглаживает. Тут скорее другое: он не знает, как назвать то, что обнаружилось в России на место вообраќ жаемого идеального труженика. На парижского "безземельного пролетария" это не похоже. Вроде бы что-то и земное, и родное, но - странное! Вроде бы вдохновенное, а - бредит.
  Вот он перед нами, финальный персонаж лесковской драмы, герой последней публицистической работы Лескова, "вдохновенный бродяга". Кто его с земли гонит? Никто. Сам бежит. Хочется стать счастливым "как-нибудь сразу", да вот кругом все мешают.
  Дома заимодавцы требуют расчета, и куда ни сбеги - все совращают, соблазняют, с толку сбивают. Он "невиноватый", этот герой, а виноваты враги. Он не промах, да вот все хотят его обмануть.
  А он доверчив, хотя, конечно, плут. Он ворует, но душа его чиста. Он удалец, но его на каждом шагу подводят, не дают развернуться. Он, что называемся, "тертый калач", но он - "несчастливый". К тому же, он патриот, хотя и дает себя соблазнить, споить и окрутить всяким зарубежным ловцам душ. Ничего, зато он преирает свои несчастья. Из огней, вод и медных труб выходит чистеньким. Младенческая душа.
  Нет, такого удивительного типа не найдешь не только в "пролетарском Париже", но и в родном отечестве, как описано оно русской классикой до Лескова. Это что-то такое, чего не знали ни Толстой, ни Достоевский, ни Салтыков-Щедрин, ни Глеб Успенский. Формулы для этого типа нет, да Лесков и не "теоретик", чтобы искать формулу. Он ощупывает реальность, пробует почву. Надстройками он не обманывается.
  Есть, правда, убийственная связь между тем и этим, между почвой и надстройками. Есть роковая для России взаимоза- висимость между добровольным люмпенством снизу и произволом власти сверху. Это - поразительное открытие Лескова: проходимец, набравший денег в долг, облапошивший своих любезных соотчичей и, стало быть, за их счет проехавшийся по полумиру, - он ведь в чем кровно заинтересован? В демократии? Отнюдь.
  Он заинтересован в том, чтобы начальство был тиранским, оголтелым, неподзаконным. Только такое начальство может "простить" плуту его плутовство и оградить от гнева сограждан.
  Так что не ждите демократии. И не спрашивайте, отчего в России власть свирепая и закон что дышло, - зрите в корень.
  Лесков в корень и зрит. И видит такое, что ни в какую "теорию" не влезает. Отсюда - драма его как публициста. Художник обживает "объемы", а публицист ведет линию. Художник пишет "Левшу", в подвигах которого можно углядеть столько же смысла, сколько и бессмыслицы, так что и за сто лет никак мы не решим, надо ли было ковать английскую блоху так, что она плясать перестала, однако самою магией образа мы любуемся, художественным объемом заворожены. А публицист пишет "Вдохновенных бродяг", он бьется над тем, как пристроить к делу этих завораживающих умельцев. Герои Лескова - люди вдохновенные, очарованные, загадочные, опьяненные, отуманенные, безумные, хотя по внутренней самооценке всегда "невиноватые", всегда - праведники.
  Да сам-то он трезв. Сам-то он - человек долга, остро чувствующий вину, склонный брать ее на себя. Сам-то он - здравомыслящ.
  Они расточители, он собиратель. Здесь драма Лескова. Драма писателя, давшего нам гениальный срез русской "почвы". Драма публициста, всю жизнь бившегося над тем, как эту "почву" поднять.
  Есть ли нужда специально оценивать его мастерство? Многообразие публицистических жанровых моделей, тонкость письма, напор и гибкость мысли, виртуозность интонации, соединяющей иронию и пафос? Может быть, и надо, потому что Лесков-публицист, что называется, не проработан литературоведами и читателю не подан. Тем более по сравнению с беллетристическими текстами Лескова - здесь куда больше следов журнальной спешки, и есть явные длинноты, и чувствуется, что не шлифовались статьи для переизданий. Беря их из тогдашней прессы, как есть, мы, конечно, должны сделать мысленно и поправки, и скидки. Но сделав их, мы получаем филигрань: настоящую лесковскую словесную филигрань. И тогда Лесков-публицист встает рядом с Лесковым-художником, еще раз подтверждая его виртуозность.
  А все-таки уникальность лесковских статей в другом, и драма, в них запечатленная, не повторяет ни "Левши", ни "Соборян", ни "Запечатленного ангела". Это драма мысли, зарывающейся в почву.
  Да, Лесков не из тех публицистов, что выдвигают новые идеи, строят новые системы и доводят теории до логического конца. Его воззрения легко уложить в общепринятую модель: либерал, просветитель, постепеновец, реформатор, демократ - все вполне типично для русской интеллигенции, сформировавшейся на послекрымской общественной волне. Но Лесков знает такие пласты реальности, которые другим мало ведомы. В его публицистике общепринятая система взглядов соприкасается с этими пластами, испытывая на прочность и их, и себя. Лесков исследует потаенные недра русской действительности, он пытается их понять, он действительно дает знать в "страну гласных" из "страны безвестных" - и он говорит обо всем этом трудное, небесспорное - честное слово.
  Он мало кому угодил при жизни. Современники не оценили в Лескове публициста.
  Мы можем оценить. Л. Аннинский. 1988г.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"