"В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему..."
(Николай Васильевич Гоголь - "Тарас Бульба")
"Что случилось, уже случилось, и случится еще когда-нибудь..."
(зулусское)
Александр ГРОГ и Иван ЗОРИН (аватары) представляют:
"ВРЕМЯ СВОИХ ВОЙН" - Часть 1 - БРАТЧИНА
"Нам в какой-то мере повезло, мы жили во времени прошлом, живем при времени нынешнем, мы можем сверять то и это без чуждых вливаний в уши, более того, мы вправе судить всякое время подставив ему зеркала..."
ПРОЛОГ
(за ... года до часа "Ч")
Как мало иной раз надо, чтобы перекроить карту мира, отправить в места "дикой охоты" людей достойных, а еще больше случайных. И все из-за того, что решето, которое просеивает людей и события, один раз то ли сбилось с ритма, то ли прохудилось по краю, и тот, кому по должности положено быть всеведающим, от скуки ли, а скорее от тоски по настоящему, от того ли, что ячейки решета век за веком становятся все мельче - соразмерно тому, как мельчает людская порода и вырождаются народы - решил не предугадывать ничего и дать полную волю течь событиям во все стороны разом...
Съехались на братчину...
- Вот это я понимаю - были времена! Собрал полк, взял город на шпагу - три дня твой - гуляй, и никакой трибунал ни пикни, если помяли кого-то не того. А не взял город, просто отстоял под ним, то можно и контрибуцию срубить. Теми же девами, например, взять.
Это "Третий" речь заводит, Миша-Беспредел путает рассказы о средневековье со сказками о кощеях.
Вполне возможно, все обошлось бы шутками, а "Шестой" (Лешка-Замполит) сварганил бы залихватский тост, но кто-то говорит:
- Жаль, что сегодня невозможно!
И произнесено:
- Как два пальца!
Слово сказано "Пятым", а к тому, что говорит "Пятый", носящий прозвище "Извилина", следует относиться со всем вниманием. Сергей-Извилина зряшными необдуманными словами не бросается.
- И не какой-то отдельный городишко - столицу, страну!
И умолкает, не собираясь ничего объяснять. Значит, взвешено, как на аптекарских весах, значит, так и есть, все взаправду - не отмахнешься. И только "Третий" по взятому разгону хочет еще что-то сказать, да и сказал бы, если бы не поперхнулся. Все притихают.
- То есть, хочешь сказать, в современном мире можно силами полка выставить на цыпочки какое-нибудь европейское государство, и никто не пикнет?
- Да, - подтверждает "Пятый": - Примерно так. Скорее столицу - что, в общем-то, для некоторых государств приравнивается к сдачи страны в целом, - уточняет он. - Только не полком, а силами до полувзвода войсковой разведки. Захватить город и удерживать под собственным контролем в течении двух-трех суток. В старом понятии - взять на шпагу, со всеми из этого вытекающими.
- Полтора десятка бойцов целый город?
- Семь, - еще раз уточняет Извилина. - Примерно миллионный, более крупный вытянуть уже сложно, - голосе его слышится сожаление, - Но миллионный вполне...
Извилина едва ли умеет шутить, да и не пытается - все это знают, но сейчас сомневаются, все-таки жизнь ломает человека, мало ли что произошло за последний год...
- Да... - задумчиво соглашает и как бы подыгрывает "Первый" (Георгий-Командир, за которым всегда первое и последнее слово): - Всемером тяжеловато. Вот если бы восемь или дюжина!
Все расслабляются, даже улыбаются. Все-таки еще никто не воспринимает сказанное настолько всерьез, чтобы озаботиться.
Если бы Извилина улыбнулся со всеми, к этому и не возвратились бы, но он, вдруг опять:
- Увеличение состава усложнит задачу и уменьшит шансы. Парадоксальность конкретной войсковой операции.
- Войсковая операция? - переспрашивает "Первый", которому положено все знать.
- Большей частью можно пройти в личной форме, с нашивками.
В правде слов мало: либо - да, либо - нет. Надо бы знать о чем собственно говорит Сергей-Извилина, на какие струны нажимает. Каждый держит у себя форму периода Державы, но шансов когда-то ее надеть остается все меньше и меньше.
"Седьмой" отодвигает стопку. Разговор начинался серьезный - не под вино.
Номер "Третий" - детина редких размеров с сожалением смотрит на стол...
Можно ли представить себе что-то более несерьезное, чем восемь голых мужиков в бане, которые под водочку планируют - ввосьмером! - поставить раком какое-то европейское государство? Причем, всерьез настроены, без дураков. Иной бы отмахнулся, другой усмехнулся, и только редкий бесшабашный, которых, нет-нет, но еще рождает русская земля, задумался - а почему бы нет? И попросился бы в соучастники...
--------
Глава ПЕРВАЯ - "БАНЯ"
(дозорные "ЛЕВОЙ РУКИ")
СЕДЬМОЙ - "Петька-Казак"
Петров Юрий Александрович, воинская специальность до 1990 - войсковой разведчик, пластун в составе спецгруппы охотников за "Першингами", в 1978-79 - проходил практическое обучение в Юго-Восточной Азии (Вьетнам, Камбоджа). В начале 70-х войсковой разведчик 357 полка ВДВ (Боровуха-1) Сверхсрочная. Спецкурсы. Командировки в Афганистан. Был задействован в составе группы в спецоперациях на территории Пакистана (гриф секретности не снят). В 1990 был уволен за действия несовместимые с (...) сидел, бежал, несколько лет находился на нелегальном положении. Принимал участие в сербско-хорватских событиях. С помощью бывшего командира спецгруппы легализировался по новым документам, и после официального роспуска группы, проходил ежегодную переподготовку в ее составе частным порядком. Последние десять лет регулярно работает по контрактам в Африке (подготовка групп и участие в мероприятиях), соглашается на частную разовую: как розыск пропавших, доставка выкупа, обмен заложниками и пр.. Мастер ножа - фанатик, практик. Личный счет неизвестен.
По прозвищам разных лет:
"Петрович", "Петька", "Казак", "Черный Банщик" (в местах заключения), "Африка", "Шапка" (производное от "шапка-невидимка" - за умение маскироваться и скрытно приближаться к объектам), и другим (около 20 - по числу операций)
Вербовке не подлежит. См. приложение.
АВАТАРА - псимодульный внеисторический портрет основаный на базе новейши исследований ДНК (литературная форма):
...Для одних мир распахнут, как окно, для других он - замочная скважина. Для Петьки "Козырька", карманника и щипача, мир с колыбели приоткрылся на два пальца, и в эту узкую щель сыпались, как горох, тусклые будни. Осенью в ней отражался двор, задыхавшийся под шапкой серого, клочковатого неба, а зимой, мертвецами из могил, вставали сугробы.
Петька был мельче мелкого, к тому же последыш, про таких говорят, что родился в довесок. Его братья казались старше своих лет, а родители младше своих болезней. При этом и те, и другие бросали свой возраст в общую копилку, и семья становилась древней, как разросшийся за околицей дуб. На всех у них была одна крыша, одна печь и один смех. Поэтому, если кто-то смеялся, остальные плакали.
А плакать было отчего. Дыры они видели у себя, а деньги у других, и, точно слепцы на веревке, беспрестанно дергали друг друга, ощущая свою жизнь, как вставные зубы. Прежде чем париться в бане, они должны были наломать дров, а по нужде шастать в ночь, как филины...
Петька оказался смышленым, и рано понял, что живот у одного сводит от смеха, а у другого от голода. От постоянных дум о куске хлеба голова делалась, как вата. "А, правда, что людей на свете, как листьев в лесу?" - спрашивал он, ложась на желудок, чтобы заглушить его звон. "Да, сегодня четверг", - шипели ему. Не все ли равно о чем говорить, когда на уме одно...
Годы просверлили в Петькином мире черный ход, но через него пришли только сидевшие на шестах куры, да крикливый петух, которого зарезали за то, что пел раньше срока. Стуча крыльями, он бегал без головы, а его кровь потом долго мерещилась в блестках на бульоне. Раз Петьку водили к знахарке, она катала яйцо, заговаривая грыжу, и гадала по руке: "Не доверяй мужчине с женскими бедрами и женщине, с глазами как ночь..." Вернувшись домой, Петька никак не мог уснуть, ворочался с бока на бок, всматриваясь в ночь с глазами женщины, и видел в ее темных размывах женские бедра...
А потом он подрос, став выше табуретки, на которой сидел, и шире улыбки, за которой прятал слезы. Однажды ему надели картуз, всучили вместо портфеля плетеную корзину, и утопили в перешедший по наследству сюртук. Из школы Петька вынес, что "обедать" это существительное несовместимое с глаголом, а "время" местоимение, потому что у каждого оно свое. На уроках математики он постиг также, что мир проще таблицы умножения, и что "деньги" это числительное, он считал их в чужих карманах, а галок на плетне - по пальцам...
Восемь дней в неделю Петька ерзал на стуле, ловил ворон, и его драли, как сидорову козу...
У его учителя лицо было таким узким, что с него постоянно сваливались очки, и казалось, он может хлопать себя ушами по щекам. Он носил низкую челку, за которой прятался, как за дверью, и не ходил в лес, опасаясь наступить на ежа. Опускаясь на стул, он прежде шарил по нему руками, отыскивая кнопки и проверяя спинку. Когда Петька подложил ему очки, которые выкрал с носа, учитель побледнел, решив, что хрустнул позвоночник, а потом расстегнул верхнюю пуговицу, чтобы выпустить пар.
"Кто эта паршивая овца?.. - наткнувшись на молчание, как на штыки, заревел он. - Кто эта ложка дегтя?..."
Петьку будто окунули в погреб, со дна которого небо казалось с овчинку. В дверь уже просунулась лошадиная морда воспитателя, от которого за версту несло чесноком и розгами. На войне он потерял ногу, и в спину его дразнили "культей". Он жил бобылем, потихоньку спивался, и, вымещая обиду на паркете, стучал в коридоре протезом...
"Кто напакостил? - в последний раз спросил учитель. - Повинную голову и меч не сечет..." Он вел грамматику и Закон Божий, и любил поговорки не меньше чужого раскаянья. Но все молчали. Даже инвалид усмехнулся, ведь на признание ловят, как на блесну. И вдруг на ее пустой свет клюнул Иегудиил, с которым Петька сидел за партой. Они были одногодки, но Иегудиил успел вытянуться, как осока, и погрустнеть, как река. Он был, как плакучая ива, про таких говорят: однажды не смог понять, что проснулся, и с тех пор живет во сне. "Дурак..." - дернул его за штаны Петька. Учитель завернул лицо в ладонь, как в носовой платок, сквозь который змеилась улыбка. "А ты, почему не донес?" - близоруко щурясь, скомкал он Петькино ухо. - Я из вас сделаю граждан..."
Их заперли в сарай, длинной не больше семи локтей, в котором мир представлялся таинственным, как темнота, которую носят в кармане. Они вышли оттуда, спотыкаясь о собственную тень, и долго стояли под яблоней, подбирая падалицу и наподдавая огрызки босыми ногами...
И стали свободными, как стрелка в сломавшихся часах...
Поначалу Петька еще выдергивал перо из шипевшего гуся, садился в поле и под стрекот кузнечиков представлял, как его будут пороть. Но когда это случилось, все пошло своим чередом: мыши по-прежнему проедали дырки в карманах, а жизнь текла, ветерком по ржи...
И все вставало на места: хромой воспитатель, сосчитав однажды глотками бутылку водки, разбил ее о плетень и вскрыл себе вены, родители не пережили своих болезней, братья разбрелись куда попало, а Петька стал промышлять на ярмарках и нахальничать в кабаках. Заломив картуз, он ходил по базару, затыкая за пояс мужиков, и лез бабам под фартук. Для вида он бойко торговался, вытаскивая гроши, которые те берегли, как зубы. Случалось, ему фартило, и деньги, как мыши, сновали тогда по его карманам. Он спускал их тут же, не успев распробовать вкуса, просыпаясь в постелях женщин, имен которых не знал. Накануне он представлялся им купцом, клял их убогую жизнь и обещал, что утром увезет за тридевять земель. Женщины всплескивали руками, прикрыв рот ладошкой, ахали а, когда он засыпал, плакали...
В Бога Петька не верил. "Устроилось как-то само..." - думал он, глядя на бегущие по небу облака и шумевший под ними лес. И жил, как зверек, в этом лесу...
Бывало, он засыпал богачом, а просыпался нищим. Но, засыпая нищим, всегда видел себя богачом. "Да у меня сам квартальный брал под козырек", - бахвалился он во сне и слышал, как кто-то невидимый рассыпался тогда смехом: "эх, козырек, козырек..."
В городе Петька ходил в синематограф, смотреть комика, который уже давно преставился и, беседуя с Богом, продолжал кривляться на экране. "Чудно..." - думал Петька, и опять вспоминал, что время у каждого свое. Теперь он думал руками, а ел головой. И все чаще видел во сне мужчину с женскими бедрами и женщину с глазами, как ночь...
А потом пришел суд, плети и каторга с одним на всех сроком, одной ложкой и одними слезами. Петька вышел оттуда седым, как расческа набитая перхотью, и принялся за старое...
В отличие от Петьки, овладевшего единственным ремеслом, Иегудиил стал мастером на все руки. В драной, пыльной рясе он ходил по деревне, совмещая должности звонаря, пономаря и богомаза. В народе Иегудиил считался малость не в себе. "Слово, как стрела, - бывало, учил он, сидя на бревне и чертя веткой пыль, - тетива забывает о нем, и оно свистит пока не застрянет, как крючок в рыбе, или не потонет, как месяц в туче. Слова, как птицы, рождаются в гнездах, живут в полете, а умирают в силках..." Он изощрялся в метафорах, подбирая сравнения в деревенской пыли, а заканчивал всегда одинаково: "Слово, как лист, гниет на земле и сохнет на ветке, а живо, пока летит..." Он мог распинаться часами, но слушал его только бредущие с пастбища козы, да деревенский дурачок с тонкими, как нитка, губами...
Навещал он и учителя, тот постарел и лежал теперь, разбитый параличом, шевеля глазами, как собака... "События тусклы, как лампада, - говорил ему Иегудиил, - это люди возвышают их до символа. И тогда их слава, как тень с заходом солнца, оборачивает землю, зажимая ее, точно ребенок, в свой маленький, но цепкий кулак..."
Пробовал философствовать и Петька. Раз, на голой, как палка, дороге, когда этап отдыхал после дневного перехода, он встретил бродягу, сновавшего между деревнями за милостыней. Повесив на клюку котомку, нищий опустился рядом с Петькой. Он поделился с ним хлебными крошками, а Петька солью, которая была их крупнее. Еду жевали вместе с мыслями. "Вот галка летит, попробуй, приземли ее... - чесал до плеши затылок Петька. - Мир сам по себе, а человек сам..." В ответ бродяга кинул свою палку и перешиб птице крыло. С тех пор Петька понял, что его речи скликают неудачи, а счастье убегает от них, как от бубенцов прокаженного...
Встречались они всего раз. Стояла осень, ржавчина крыла деревья, но в погожие дни солнце еще съедало тени. Петька, куражась, привез из города гармониста, который знал все песни "наперечет", и, запуская глаза в стакан, третий день горланил на завалинке. "Эй, святоша..." - обнимая бутылку, окрикнул он проходившего за оградой Иегудиила и, хлопнув калиткой, полез целоваться. Ему хотелось рассказать, что в Сибири, далекой и холодной, как луна, слез не хватает, как денег, и там, если кто-то плачет, то остальные смеются, хотелось пожаловаться на судьбу, горькую, как водка, и, быть может, найти утешение в прошлом, когда они стояли под яблоней, рвали дичку и видели перед собой длинную-предлинную дорогу...
Но вместо этого подковырнул: "Значит, ждешь воздаяния..." В церковь Петька давно не ходил, а из Закона Божьего усвоил только, что в пятницу нельзя смеяться, чтобы в воскресенье не плакать, и что Иоанна Предтечу зарезали, как петуха, кукарекавшего раньше рассвета. Но над Страшным Судом смеялся: чай, не хуже Сибири. В глубине он был уверен, что мир встречает, как сиротский дом, ведет через дом казенный, а провожает богадельней...
Не получив отпора, Петька озлобился. "Уж лучше синица в руке..." - подняв бутылку к бровям, икнул он.
"С синицей в руке не поймать журавля в небе..."
А потом, старой телегой, загромыхала гражданская война, и в деревню пришли враги. Они так долго воевали, что уже и сами не знали "красные" они или "белые", посерев от пыли трущихся об их шинели дорог. Вначале они расстреливали и рубили, а потом, жалея патроны и, затупив сабли, стали отводить на лесопилку и давить досками. Их начальник, с усами, как крылья летучей мыши, и взглядом, как клинок, выбрал для постоя самый худой, покосившийся дом и судил, перевернув бочку, словно говоря: "Не ждите от меня доброты, все вокруг и так валится..." В молодости он был актером, и одно время его имя гремело, пока не затерялось эхом в горах, оставив на его душе разочарование и безмерную усталость. С тех пор, забыв настоящее, он носил свое театральное имя, и пачкал его кровью, как мясник фартук. Пафнутий Филат был младше своих подчиненных, но по утрам у него хрустели суставы, а от сырости ломило кости...
И он был привязан к своему времени, как стрелка в часах...
Чистили всех, и всех под одну гребенку. На допросе Петька косился на колени с повернутым в его сторону револьвером. Играя желваками, Филат поднял предохранитель. "Бывает, и палка выстрелит", - мелко перекрестился Петька. Пламя над свечой заплеталось в косичку, по углам плясали тени, и казалось, что в их паутине развалился черт. Перевернув пистолет курком вверх, Филат почесал рукояткой подбородок. "А когда ты коней в эскадроне воровал, не боялся?" Земля ушла из-под Петькиных ног, защищаясь, он вскинул руки. "Врешь, - пригладил слюной брови Филат, - ты их еще, как цыган, надувал через камыш..." В сенях кособочилось зеркало, и, мелькнув в нем, Петька вдруг заметил своей смерти глаза, как ночь...
А потом вернулось детство, его заперли в тот же сарай, сквозь бревна которого мир представлялся таинственным и жутким. Он вытянул руку, и она утонула в темноте. А вместе с ней стал проваливаться и Петька. В углу ворочалась тишина, которую он не слышал, ему хотелось закричать от ужаса, покрывшись гусиной кожей, он часто задышал, и слюна сквозь щербатые зубы стала липнуть к стене...
А на утро пришел черед Иегудиила. Филат горбился над умывальником, фыркая как кот. "Так это ты называл мои прокламации мертвечиной?" Иегудиил растерялся: "Буквы, как телега, что положить, то и несут..." Он прятался за слова, но жить ему оставалось пол абзаца...
Привели свидетелей, и Филат поднял на них глаза с красной паутиной. "Он, он, - запричитал юродивый, окончательно съевший свои губы, и вытянул мизинец, - говорил: слово живо, пока летит..." Филат побагровел и, смывая пятна, плеснул воды, которая вернулась в раковину красной. "Эх, Расея... - зажмурился он. - На твою долю выпало столько боли, что рай должен стать русскоязычным..."
"И ад тоже..." - хмыкнул кто-то внутри.
И его глаза сверкнули безумием. Он резко взмахнул пятерней и схватил скакавшего по воздуху комара. "Чем звенит?" - зажав в кулаке, поднес его к уху Иегудиила. Тот смутился. "Кровью... - отвернувшись к окну, прошептал Филат. - Жизнь не знает иной отгадки, а смерть молчит..."
И сделал жест, которым отправлял в райские сады...
Иегудиил хотел сказать проповедь, но выдавил из себя лишь: "Мы пришли из света и уйдем в свет, а на земле нас испытывают в любви..." Филат вздохнул. "Твои слова, как бараний тулуп, - греют, но мешают рукам... Как же тогда убивать?" Он пристально посмотрел на Иегудиила. "А помиловать не могу... У вечности нет щек - ни правой, ни левой..."
Покатую крышу долбил дождь. Слушая его дробь, они молчали об одном и том же, и, как и всем людям перед смертью, им казалось, что они не повзрослели...
Петька дрожал, как осиновый лист, и эту дрожь принес на лесопилку. Вокруг грудились деревенские, радовавшиеся, что еще поживут, что их срок оплатили чужие смерти, и от этого их глаза делались, как у кроликов, а лица - страшнее их самих. Петька проклинал белый свет, который встретил его, как сироту, а провожал, как бродягу. "Вот и все, - думал он, и перед ним промелькнула вся его жизнь, которая, уткнувшись в дощатый забор, остановилась у ворот лесопилки. "Из пустоты в пустоту..." - кричал ветер; "из немоты в немоту", - стучал дождь; а из ночи глядели мутные глаза Филата...
И Петьке передалось их безразличие, его больше не колотил озноб. "Каждый привязан к своему времени, - смирился он, - а мое - вышло..." Пахло опилками, и он равнодушно смотрел на валившиеся крестом доски, которые все прибывали и прибывали...
"Ошибаешься, - донесся сквозь шум голос Иегудиила, - скоро мы опять будем собирать яблоки, только в них не будет косточек..." Случается, и сломанные часы показывают правильное время, бывает, и устами заблудших глаголет истина, а за одну мысль прощается семь смертных грехов. Петька уже покрылся занозами, как дикобраз... "А вдруг, - корчась от боли, подумал он, - вдруг он прав..."
И тут, у стены смерти, его мир распахнулся, как окно...
* * *
- Каждый из нас уже жил на этом свете, - втолковывает свою мысль Лешка-Замполит разбитному малому, что играется длинным тонким ножом, пропуская его между пальцев. - И был ты в какой-то из жизней своих не гвардии разведчик ВДВ, не диверсант, и уж не гроза африканского буша и других теплых мест, а вор-щипач. По сути, делам и мыслям - мелкий карманник, неведающий какого он рода и не желающий знать, что от семени его будет.
- А в рыло? - спрашивает Петька-Казак.
И все, кто присутствует, понимают - что даст. Обязательно, если только его напарник не расфасует мысль таким "панталоном", что не стыдно будет и на себя примерить.
Двадцать лет достаточный срок, чтобы притерлось и то, что не притирается, чтобы разучиться обижаться всерьез на сказанное. Слово - шелуха, дело - все. Первые дни выговаривались за весь год. Работа предполагала высокую культуру молчания, и только здесь - среди своих - можно было высказаться обо всем, заодно приглядываясь друг к другу - кто как изменился. В иной год пяти минут достаточно понять, что прежний, а случалось, замечали тени. Не расспрашивали - захочет сам все скажет. А не расскажет, так ему с тем и жить. Но все реже кто-то светился свежим шрамом на теле и душе - грубом свидетельстве, что где-то "облажался".
Если "истина в вине", сколько же правды содержится в водке? Языки развязывались. Лишь раз в год позволяли себе такое - "выпустить пар". Слишком многое держали в себе, теперь требовалось "стравить" излишки, иначе (как частенько говорит "Шестой") только одно - "мочить"! Не хмелели, больше делали вид. Сказать в подпитии разрешалось многое; это трезвому - только свои трезвые, выверенные мысли, да чуждые неуклюжие словеса... Сейчас слово шло легко. Пили только один день, когда встречались. Поминали тех, кто достоин и... говорили всякое. Это после, даже не завтра предстояло тяжелое - входить в форму. Недели две измота, прежде чем почувствуешь, что "сыгрались", что тело обгоняет мысль. Потом столько же на закрепление и отработку всякого тактического "новья".
Чем крупнее подразделение, тем сложнее с ним, труднее удержать в общей "теме", направить точно, заразить "идеей". Еще и текучка... Именно от нее потери, от несыгранности все - тел, душ, характеров, мыслей. Уж на что, казалось, небольшая группа в семь человек, но и ту приходится дробить на три части - звенья. Боевой костяк - тройка и две пары "дозорных" - как бы руки - левая и правая. В самих звеньях притерты до того, что с полумысли друг дружку понимают, потому в большей степени приходилось отрабатывать взаимодействие двоек и центра, чтобы были как один организм.
Работать вместе - отдыхать врассыпную. Работать врассыпную, "отдыхать" вместе. Стол накрыли в пределе, что прирублен к бане.
Баню стопили рано, еще не обедали. Когда парились и мылись, никогда не пили спиртного, ни пива себе не позволяли, ни лишнего куска - утяжелит, не в удовольствие. Баня тогда правильная, когда тело потом само несет по тропинке к избе, к столу, где ждет рюмка водки, когда ноги земли не ощущают, не давит в них, и, кажется, оттолкнешься чуть сильнее - сразу не опустишься на свою тропку, не попадешь, оттянет ветерком в ласковую холодящую зелень.
Хорошо после бани - настоящей русской бани "по-черному" - минут двадцать вздремнуть, положив веник под голову, пока хозяйка возится, наводит последнюю красоту на стол. Еще хорошо посидеть на скамье под окнами - душевно помолчать. Все умные и неумные разговоры уже за столом.
Хорошо, когда баня топится едва ли не с утра, нет перед ней тяжкой работы и срочных дел - можно подойти ко всему обстоятельно, как должно. Как водилось испокон веков...
Однако по заведенной собственной традиции стол накрыли не в избе, а прямо в бане - ее широком пределе, и нет хозяйки - одни мужики...
Бане уже пятнадцать, но повидала всякого, в том числе и того, о чем следовало бы стыдливо умолчать. Внимательный прохожий... (редкость для здешних мест - чтобы прохожий, да еще и внимательный) определил бы, что баню недавно перекладывали, белели два венца - новые подрубы, и грядками висел на стенах еще не подрезанный свежий мох. Еще заметил бы место, где она стояла раньше - густо заросшее крапивой, со старой обвалившейся закоптевшей каменкой. Подойдя ближе, можно было понять, почему хозяин, крепкую, и, в общем-то надежную баню, решил переложить - отнести с этого места. Тяжелая, непривычно крупная для этих мест баня, стала утопать. Два венца вошли в черную жирную землю, а камни, наверняка стоящие под углами, даже и не угадывались. Нижние венцы набрали сырости, но, как ни странно, лишь то бревно, что ближе к каменке, обтрухлявело по боку. Хозяин обкопал старые венцы, зачем-то натащил жердей - не берись, затеял в этом месте соорудить теплицу. Не слишком умно, - решил бы человек, чей корень от земли, - тут с одной крапивой война будет бесконечной - любит крапива потревоженные человеком места...
Теперь баня стоит, хотя и ближе к воде, почти вплотную, но надежно, как бы "плавает". Нижний несущий венец покоится на плотно поставленных друг к другу автомобильных покрышках, числом не менее полусотни, каждая с вырезанным нутром и засыпанным внутрь песком. Второй крылец с "запуском" и крышей козырьком, плавно, без щелей, переходит в крепкие кладки, покоящиеся на вбитых в дно реки струганных столбах - получается так, что, как бы, зависает над водой. В эту сторону врублена внушительная широкая дверь, в проеме можно запросто разойтись вдвоем и затаскивать в предел лодку. Сразу же отсюда еще одна дверина, уже в саму баню, где едва ли не треть занимает новая каменка. Плоские валуны, стоящие торчком на песочной присыпке определяют жерло.
Роскошная баня. У иных и дом не многим крупнее. Щедрая каменка. Всю баню определяет удивительная щедрость; тут и веники, о которых следовало бы остановиться особо, и окно... действительно, настоящее окно, а не привычное "смотрило", что чуть побольше верхнего душника - располагается оно, правда, в самом низу, от уровня колен, зато выглядывает прямо в реку, улавливает солнечные блики от воды, позволяя поиграть им внутри, на стене. Потолок уже изрядно закопчен, но сажа еще не висит лохмотьями, и стены относительно чисты. По жердине связанные пучки трав - для запаха.
Парятся все разом. Едва ли не пятеро могут поместиться на пологе - широченной байдачной доске, протянутой вдоль всей стены, и еще трое, на пологе-лежанке от угла. Просторно, хватило место и на тяжелую длинную скамью - того же струганного байдака. Хозяин, по просьбе, поддает порциями из ковша на горбатую каменку - холм раскаленных булыжников, грамотно поддает - не в одно место, а расплескивая по всей ее ширине. Сразу бьет, поднимался кверху березовый дух (вода настаивается на свежих вениках), потом облаком опускается, прихватывает по-настоящему - густой нестерпимой волной, жирным тяжелым слоем жара сверху, от которого хочется сесть на корточки и дышать в миску с ключевой водой.
Все в возрасте, но без жировых наслоений на боках, тех, что у большинства современных мужчин, перескочивших 40-50 летний рубеж, принимают такие формы, что носят название "слоновьи уши". Поджарые, словно масть к масти подобрались - полный расклад "козырей".
Один, лежа на самой верхней полке, где нормальный человек и двух минут подобной пытки не выдержит (а всякого европейца придется на руках выносить), задрав ногу к потолку, лупит по ней сразу с двух веников...
Думается, ни одна баня со времен Отечественной не видела столько шрамов и отметин разом. Самые крепкие знания не книжные, они расписаны, располосованы по собственной шкуре. Некоторые, возможно, не были шрамами в полном их понимании - могли возникнуть от нарыва, от укуса какого-то зловредного насекомого или змеи, удара мелкого осколка, что пробил кожу, но не вошел глубоко, был выдернут самостоятельно, а след, от невнимания к нему, еще долгое время сочился... Отметины, похожие на ожоги, отсвечивали своей тонкой блестящей гладкой кожей. Сложно определить - где что, и осколки иной раз оставляют удивительные рисунки. А вот у того, что ухает вениками по ноге, шрамы расположились четко по кругу, будто проверили на нем испанский пытошный сапог - след, могущий озадачить кого угодно... и только очень редкий специалист определит, что нога побывала в бамбуковом капкане - изощренном изобретении кхмерских умельцев-партизан.
Просто знание - шелуха; слово прилепится на время и отпадет, если только жесткостью его не вбивать, не найдется такой учитель. Металл не выбирает кем ему быть. Отольют наковальней - терпит, молотом - бьет. Русский человек таков - просто слово, и пройдет срок - забудется, затеряется среди множества. Знание, подкрепленное конкретными примерами, удержится дольше, но самые крепкие - это вживленные под кожу, в кровь, те, что отметинами по душе, либо по шкуре...
Огнестрельные, осколочные, а только у одного Петьки-Казака ножевые. Но сколько! Мелких не сосчитать. Располосованы руки - большей частью досталось предплечьям, внешней их части, будто специально подставлял под тычки и полосования. Досталось и иным местам. Неглубокие, тонкие белые полоски, словно работали дети, и рванина, словно пришлось нарваться на чужого черта. Сам сухой, жилистый, загар какой-то неправильный - красный, не такой, как обычно липнет на тело слой за слоем, превращая его в мореный дуб, а нездешний, причем не всего и прихватило - в основном руки до плеч и лицо, словно не одну смену отстоял у топки, бросая в ее жерло лопату за лопатой.
А в пределе стол, а за дощатой стеной теплый день - до вечера далеко. И вот Петька-Казак, погруженный в себя, сосредоточенный, балансируя на мизинце тонкий кхмерский нож - "раздвойку", слушает словоблудия Лешки-Замполита - своего напарника времен Державы и времен сегодняшних - лихолетья, когда каждый рвет свой кусок...
Знание, что ты можешь убить сразу, не задумываясь, не относится к числу успокаивающих, но весьма дисциплинирует характер.
Особенно, если убивал.
Именно так. Сразу. Не задумываясь.
- Ну-ну...
Петька-Казак, хотя не смотрит волком и выглядит даже слишком спокойным, но с него вечно не знаешь - в какой-такой момент взорвется. В свои едва ли не полста, кажется подростком: юркий, непоседливый, а сейчас подозрительно невозмутимый - жди беды, вот что-то выкинет... Все время умудряется "выкинуть". И когда с вьетнамской спецгруппой, не от границ, а высадившись в заливе, осуществляли бросок через горные джунгли Камбоджи по вотчинам красных кхмеров к Пномпеню, и когда топтался по контрактам в Африке - пол континента исходил из любопытства - по самым злачным подписывался, да и сейчас, вернувшийся с очередного... - не берись, опять что-то было, выкинул! Не расскажет, так слухи сами дойдут - за ним обыкновенно шлейф тянется, только никак самого нагнать не может.
- На бесптичье и жопа - соловей! - резюмирует Казак.
Не дерись с лодочником, пока сидишь в его лодке. Не рискует Лешка-Замполит мять тему, что девку, комкает разговор, понимает - хоть и напарник, но всему мера... сворачивает желание (всем заметно), и разом перепрыгивает на иное, словно перемахнул через плетень совсем в другой огород.
- И как там у нас? В смысле - у них?
(Это он про Африку)
Петька немножко думает.
- Либо страшно скучно, либо страшно весело.
- Значит, как обычно...
Африка... Африка... А что, Африка? Тут и коню понятно, в Африке и без войны люди мрут, как мухи. В ближайшей высшей ревизии много недостач будет обнаружено по России, а там совсем оптовые замеры пойдут...
- До чего же в Африке все просто! - делится Замполит. - Набрать до сотни негритянских детишек, а там хоть половину из них поубивай в ходе обучения! Исключительно в воспитательных целях, - спешит добавить он. - Исключительно - в воспитательских! - повторяет с нажимом. - Это чтобы успеваемость повысить, чтобы остальные проникнулись учебным процессом.
- Ага! - соглашается кто-то. - Только какого черта чужими заниматься? Не пора ли на своих переходить?
- У своих тоже некондит отстреливать? - интересуется Казак.
- Шутите? - Леха смотрит в упор - подозрительно на Петьку-Казака, а на остальных мельком - как бы зажевывает.
- Угу.
- Ну и дураки! - восклицает Замполит. - Нашли чем шутить!
--------
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
/25 июня 1998 года/
"Государственная Дума Российской Федерации разрешила взрослым вступать в половые сношения с детьми, которым исполнилось 14 лет. (До этого момента возраст половой неприкосновенности ребенка, оговоренный в ст. 134 УК РФ, был 16 лет.) С 16 до 14 лет понижен и возраст, с которого можно начинать развращать детей (ст. 135 УК РФ), не боясь быть за это наказанным. Против этого закона проголосовал только 1 (один) депутат. За -- 280. Еще 170 депутатов отсутствовали и не приняли участие в голосовании. Есть сведения, что закон пролоббирован высокопоставленными педофилами..."
(конец вводных)
--------
Жаждущий воды на свое поле, копать будет по старому сухому руслу, а не поведет новое. Разговаривали не "по-городски", не на телевизионном омертвленном наречии последних лет, въедавшемся в людей вроде язвы, а на природном - русском. Проскальзывали тональности Севера, певучесть Поволжья, и псковско-белорусский диалект, который сохранился лишь в тех местах, где так и не привился обычай пялиться в мерцающий выхолащиватель речи и смысла. Потому от "братчины" впитав природного, находясь в Москве или других крупных городах, ощущали себя как на чужом, не в живом русском поле, а средь жизни, словно бы изъятой, вывернутой и завернутой в целлофан, где половина мужиков ходила с видом, будто у них месячные, и закончились прокладки, еще одна, малая часть, напоминали людей, что держатся за счет сохранившихся у них ключей от сгоревшего амбара - лишь они придавали им уверенность неосознания, третьи... Третьих почти не видели. Но едва ли не все выговаривали слова, значения которых не вполне понимали, оттого еще более пустыми, "телевизионными" казались и заботы их. Их теленяни, без устали лепя новую модель мещанина, или, что вернее - "телемещанина", случайно ли, нарочно ли, но не придерживались ни русской речи, ни обычаев, - дикторы, начиная передачи, уже и не здоровались (что совсем не по-людски), штопали пустоту собственных речей чужими краткомодными словами, стараясь этим придать значимость. Телевидение вдалбливало новую модную фразу, то о "местах благоприятного инвестиционного климата" (а разуму незамутненному слышалось истинное значение: - "клизма и климакс"), то... Через месяц приходило время новой модной фразе, потом следующей... Сути они не меняли - их предназначение было служить дымовой завесой истинных действий.
Но уничтожение народов идет через язык. Это непреложно. Именно в языке содержится основная родовая память, чем больше в него заложено, тем сильнее он обогащает человека духовно. Уничтожение живого русского языка, столь ярое в последние два десятка лет, сложилось явлением не историческим, не случайным - целенаправленным! И самое мерзкое - это осуществлялось и продолжает ресурсами самой России, силами новых владык государства.
Люди в бане, словно отмывались от всего, от того, что было и будет, загодя наводили такую чистоту, чтобы к ней не липло.
Не уходили в утрирование, не "заговаривались до полной диалектики" (как подшучивал Замполит), не было про "чапельник" на "загнетке", как в северной части области, или уже "шостаке" - как звали "загнетку" южные псковские, суть друг дружке разъясняли: "подай-ка мне ту рогатую херовину, называемую ухватом, я тебя ею по спине вытяну". О всем только так: чтобы красиво и самих себя понимать. И музыка речи, свойственная месту, сперва как бы шутейно, помаленьку, но начинала проскальзывать, лезть в щели средь заскорузлого омертвевшего. Инстинкты ли подстраивали под слог Седого - хозяина бани, что шкурой и душой прикипел к этим местам, но через некоторое время в речах своих, не замечая того, уже копировали Седого полностью. Являясь ли ему отражением-учениками, но рождали схожее на разные голоса, и из всех речей, если собрать и музыку, и смысл, мостился такой ряд, словно писал его один человек.
Знали за собой множество имен-прозвищ, помнили - за что "наградой". И это тоже обычай - давать и менять "имена" к случаю, к истории...
Словно в старом "классическом" разуме люди. Когда спорили, и жестко, вовсе на "вы" переходили. Что-то типа: "Вы, блин, ясно солнышко Михайлыч, сейчас полную хню сморозили..." А если разговор выпадал за некие условные рамки, опять обращались к друг другу исключительно уважительно: Иваныч, Семеныч, Борисыч... Неважно что в этом случае склонялось - имя или фамилия. Звался ли Романычем Федя-Молчун (по собственной фамилии - Романов), а "Миша-Беспредел" Михайлычем по имени...
Любопытно, но как раз в этих местах когда-то (вроде бы совсем недавно) существовал обычай давать фамилии по имени отца. Какой бы не была прямой семейная линия, а фамилии в ней чередовались. Если отца звали Иван, то сын получал фамилию - Иванов, хотя отцовская была Алексеев, по имени деда Алексея. Должно быть, шло от приверженности к тем древним обычаям, в которых закладывалась ответственность отца за сына, а сына за отца. А, может, из-за простого удобства. К вопросу: "Чей он?", шел моментальный ответ: "Гришка Алексеев - Алексея Кузина сынок!" Далеко не помнили. Мало кто мог назвать имя прадеда или еще дальше. Только в случае, если был тот личностью легендарной, но тогда он и принадлежал уже не отдельной семье, а всему роду, а то и краю, был предметом гордости. И были здесь друг дружке, если копнуть, дальняя родня или крестные побратимы. Из живых, только к самым уважаемым людям добавлялось второе отчество, а если следующее поколение это уважение закрепляло, не становилось сорным, то становилось и фамилией, которая сохранялась долго - как наследственная награда...
Уже выпили первую рюмку - "завстречную", Вспомнили молодость, когда в суровую метель их сводное подразделение, потеряв связь и дальше действуя по тактической схеме: "А не пошло ли оно все на хер!", в поисках места согрева (тела и души), совершило марш-бросок по замерзшим болотам, и дальше (то каким-то большаком, которого так и не смогли обнаружить на карте, то оседлав две "условно попутные" молоковозки - черт знает куда перли!) ближе к утру вышли-таки к окраинам какого-то городка, где самым наглым образом (под ту же "мать") - это замерзать, что ли? - заняли все городские котельные. И как-то так странно получилось, совпало редкостное, что этим, не зная собственной тактической задачи, решили чью-то стратегическую. Если бы только не нюансы... С одной стороны "синие" бесповоротно выиграли, а с другой стороны - сделали это без штаба и старших офицеров.
Вспомнили "потную страну", когда Георгий, чтобы пристрелить одного надоедливого гада, по песчаной косе (а фактически - зыбуну) заполз на прибитый плавающий островок, а тут стали сыпать минами, и его с этим островком отнесло вниз по реке едва ли не в тьмутаракань - за две границы, да так на тот момент совпало, что это началась военная операция "того берега", и всем стало не до чего остального. В тот день "правый берег", поставив на карту все, начал масштабную операцию, возможно последнюю, которая должна была принести либо успех, либо окончательно его истощить. Как, когда он спустя неделю вышел, удивлялись, потому как давно "похоронили" и даже поделили его немудреные вещички. Впрочем, тогда хоронили не его одного...
А потом дали слово "Седьмому" - так было заведено - ему начинать...
- Я, между прочим, в этом сезоне без денег, - без малейшего сожаления объявляет Петька-Казак: - Все кто там с нами был - тоже. Работодатель - полный банкрот! По последнему разу расплатился девственницами. По десять штук на брата...
Рты поразеваны - бегемот гнездо совьет!
- Без балды?
- Привез? Пару, между прочим, должен был бы доставить - законные двадцать процентов в общий котел, так договаривались.
- Верно! Тут Седого надо женить, окреп уже, пошли бы у них дети интересные - в полосочку, как тельник!
И дальше, придя в себя, уже разом.
- Довез хоть?
- Не попортил?
- Точно девственницы? Сам проверил?
- Как делиться будем?
- Все сказали? - хладнокровно интересуется Казак: - Теперь гляделки в кучу и вот сюда...
Берет одежду, ищет, щупает по шву, надрывает над столом, стряхивая неровные стекляшки.
- Один камешек - человек, хотя и баба!
- Странно... - произносит Извилина в общей тишине: - Там жизнь полушки не стоит, а расплатились... это то, что я думаю?
Берет один, проводит по бутылке - сдувает, пробует пальцем, улыбнувшись, принимается что-то выцарапывать.
- По серьезному подошел! - говорит Седой, и непонятно - упрекает или нет. - За каждый такой камешек, даже и не в тех местах, сто душ положат, не поперхнутся!
- Так девственницы же! - восклицает Петька, удивляясь недопониманию. - Это средь любой теплой местности редкость, а тут еще и личный сертификат на каждую от монарха - мол, подтверждаю своей монаршей волей - девственница! Такой диплом три поколения будет на стене висеть - гордость породы! Новые кланы так и создаются - на гордости за предков, на материальном тому подтверждении.
- Пакору заплатили за вторжение в Иудею женами, - говорит Извилина задумчиво.
- Много?
- 500 штук.
- Ого! Были же времена! А Петьке всего десять? Обмельчали мы, обмельчали...
- О, дева-Мария, - закатывает глаза "Второй" - Сашка по прозвищу "Снайпер".
- Погодь-ка, погодь... - привстает Леха и еще раз пересчитывает: - Камушков-то восемь?
- Вот я и говорю - законы знаю! Двадцать процентов, как было, доставил живьем и в относительной целости. Там деревенька вверх по реке на пять дворов, четыре заколочены - ночевал у хозяйки - печь хорошая, сильно им понравилось, залезли и слезать не хотят.
- Это не у Пилагеи ли? - уточняет Седой - едва ли полный старик - небрежный заметит то, что на виду: что подсовывается в качестве ложного, оправдывающее прозвище - "Седой" - действительно седой, что лунь, без единого темного волоса; внимательный отметит живость и остроту взгляда, да и вовсе нестариковскую точность движений, никак не "в масть", не в "мерина".
- Угу...
- Тогда уже не на печи, а на грядках, - уверенно заявляет Седой. - Она баба ушлая, любого дачника припашет, а эти, уж на любой, даже самый привередливый взгляд, достаточно загорели.
- Пусть! - отмахивается Петька. - Утомили!
"Третий", которому вышло сидеть промеж беседующих, глядит во все глаза - встревоженным сычом водит направо и налево, да и остальные на время немеют, только слушают, как Петька-Казак с Сеней-Седым между собой рассуждают.
- Ну, привез... - недоуменно отвечает Казак: - А как надо было? Уговаривались же - двадцать процентов с каждого. Привез! Без балды. Протрезвеете - сдам, а там уж сами решайте - куда их?
Кто-то настолько захмелел, что сразу говорит - "куда", только не уточняет - кому.
А вопрос, надо сказать, образовывается интересный.
- Удивил! - только и выдавливает из себя "Первый".
Играют в "Удиви" - всегда так делают - давняя традиция. Каждый рассказывает что-то свое, из того, что узнал - "вынес", либо случилось с ним за год. Петька-Казак начал первым, и теперь сомневаются, что кому-то удастся перебить собственным - попробуй такое переплюнуть!
Выпивают за прецедент, сойдясь на том, что работодатель-то у Петьки-Казака оказывается и не настолько уж банкрот, и что, пожалуй, если не будет других забот, стоит к нему прогуляться - поправить его и свои дела...
- У него после сезона дождей столпотворение начнется - затопчут! - говорит Извилина. - Качество пострадает.
- Кстати, о качестве... - роняет Лешка-Замполит, и... говорит все, что думает о качестве.
Выпивают за качество.
- Седой, что на это скажешь? Ты в возрасте умудренном, можно сказать - трижды дед, яви что-нибудь из мозговой глубины!
Седой откидывается к стене. Кот с рваными ушами тут же прыгает в колени. Седой морщит лоб, жует губами, словно что-то вспоминая. Кот принимается топтаться, требовательно подлезая под руки.
Кто как есть замерли, ждут...
- Мой дед говорил - бери бабу непочатую!
Разом хмыкают, соглашаясь, налегают на закуску: мелкую молочную картошку, сваренную как есть, с кожурой и посыпанную резаным укропом, прошлого года моченый чеснок, маринованные, отборные, один к одному, грибы...
- Человечий язык хоть знают?
- Недостаточно, чтобы понять, что рабства не существует!
Слова Петьки звучат убедительно.
- У Пилагеи в этом укрепятся, - уверяет Седой. - Решат, что сданы в аренду на плантации.
- Как добирались?
- Нормалек! Паспорта алжирские сварганили. До Прибалтики сошло, там прицепились, ушел в отрыв, несколько шумновато получилось, да и приметные. Машину взял на блошке за двести баксов, в полста километрах от границы бросил, а дальше большей частью бегом. Благо, что основное на ночь пришлось - да мазать их ваксой не надо. Бегают они, скажу, как косули, не потеют. Не по-нашему бегают.
- В ночь, значит, переходили? - спрашивает Извилина.
- Перебегали. Но ходят они тоже хорошо, местность чувствуют, есть какие ужимки перенять.
- Повезло. Прибалтам НАТО тепловизоры поставило, понатыкали на всех вышках. Заснули они там, что ли?
- Быстро бежали, - сознается Казак. - Нахалкой. А прибалты бегать не любят, объевропеились как-то разом - там в европах пешком ходить не принято, хоть дваста метров, но обязательно на машине. Угробит их эта жизнь, совсем осоловеют.
- Нам ли их жалеть...
За прибалтов решают не пить.
- Винюсь, схроном пришлось воспользоваться на западной линии, истрепались, одел их в военное, - предупреждает Петька-Казак
- Не наследили?
- Прибрался.
- Потом укажешь - который, - говорит "Первый". - Тебе и восстанавливать. Закладки на подходах те же самые?
- Угу.
- Смотри, тебя напрямую касается... И чтобы комплект был!
Казак кивает.
Дело серьезное, касается цепочки промежуточных схронов, что подготовлены на расстоянии ночных переходов друг от друга. Последний десяток лет этому уделяли самое пристальное внимание, много потрачено времени, сил и средств по созданию этих укрытий - своеобразных опорных баз, закладок с амуницией и продовольствием в лесных массивах вдоль западных границ с Прибалтикой и Белоруссией...
- Еще скажу - все равно докладывать. Ревизию надо делать. Я там сперва в другой схрон сунулся, так порушен. Медведь схрон попортил - зимовал, не шучу - берлогу устроил, и сейчас топчется по тому же сектору - старый повал полосой, частью уже прогнил, малины много наросло - жрет, не уходит.
Рассказывает, что каким-то образом вынюхав ближнюю продуктовую закладку, подлец этот, ее разрыл, вынул понадкусывал, да раздавил все банки, разбросав их по периметру.
- Прибраться прибрался, - жалуется Казак, - но можно ждать, что этот "мясник-фокусник" набрался наглости и больше не уйдет. Явно намеривается в том же схроне зимовать. Будем восстанавливать или нет? И с медведем как? Устатусквосить беспредельщика?
- Пусть как есть. Потом всем покажешь на карте - оставим как пищевой ресурс.
- Кстати, о пище... Тут недалеко, и тоже в малинняге, змей немерено - гад на гаде сидит! - говорит Казак и подмаргивает здоровяку, что рядом.
- Во! - у "Третьего" загораются глаза. - Удачно!
- Змею поймать, да на пару ее... - любовно причмокивает "Седьмой".
- Придурки! - объявляет Седой. - Ну, прямо дети какие-то! Жратвы вам мало? Картохи хочется? Так молодую копай, чистить не надо. Рыбы - сколько хочешь, барана - в любой момент, еще весной договорился - нескольких откармливают.
- Барана - это хорошо! - говорит "Третий", привстает во весь свой внушительный рост, тянется к потолочной балке - снять с гирлянды вяленого леща "с дымком", которых очень любит. - А ползунов не трогал? Остались там еще?
- Хоть жопой ешь! - обнадеживает Петька-Казак про "змеиное царство".
Во время разговора Извилина камушком Петьки-Казака успевает покрыть часть бутылки вязью. Откладывает, чтобы взять другой, тоже неровный, но с отколом потоньше.