|
- 32 -
С тех пор, как временное пространство, проводимое с Наташей, стало покрываться тем, что он делил с Симой, Розен перестал бояться привязанности последней. В его душе наступил покой. Две любимые женщины заполняли его без остатка. Как две чаши весов, они уравновешивали его внутренний мир, и он сам находился будто посередине. Ему не надоедали больше стройные симметричные узоры музыки барокко, и он часами слушал Баха, Вивальди, Скарлатти, Чиморозо, Персела, Ле Клера, Рамо, Куперена, Генделя, Лазари, Азиелло, заместивших в звуковом пространстве его квартиры Малера и Брамса, Шуберта и Вайля.
Хотя он знал, что до тех пор, пока он будет оставаться мужчиной, он рано или поздно
нарушит данное себе слово, он поклялся, что Сима будет у него последней.
Сидя на кухне или в зале - на миланском кожаном диване - он листал художественные альбомы с живописью Караваджо, Веласкеса, Ван Дейка. Дорогое неаполитанское вино неизменно рдело в бокале, и серебряная ложечка блестела в хрустальной салатнице с двумя ломтиками вишневого торта. Розен много читал Ивашкевича - "Нова милость", "Мапа Погоды", "Огнем и Мечем" - и писал свой новый роман. Он представлял себе, как - когда наберется глав 10-15 - отправится к Зиночке, его очередной машинистке. Подойдет к ней сзади, обхватит, почувствует ладонями ее нежный мускулистый живот, и скажет.... Нет, стоп. Ведь он дал себе слово... Как же быть со словом? А как же быть с Зиночкой? Ведь ничего плохого в том нет. Все натюрлихь. Эта замечательная светлая музыка, это замечательное искристое вино, эта замечательная жизнерадостная Зиночка, так и млеющая от его прикосновений. А как томно она проводит язычком по своей верхней губе, когда он приходит, как игриво выгибается, когда он целует ее в щечку своим как бы отеческим поцелуем. У той наверняка есть какой-нибудь курсантик. Или даже два. Но, будь их даже три, они не заменят ей Розена. Зачем же лишать девуху такого наслаждения, такого неповторимого, потрясного (как говорит молодежь) опыта в жизни, такого захватывающего дух приключения с рыцарем флирта и секса, непревзойденным господином Розеном. ..."фон Розеном" - звучало бы солидней, совсем в духе барокко. Но он всю жизнь гордился своим пролетарско-немецким, марксистско-энгельсовским происхождением, и ненавидел аристократию, всех этих баронов, графов, князей и принцев. Разве не он написал три статьи против наступающего по всему миру неофеодализма? Конечно, он, так что долой "фон".
Нет, Зиночка не привяжется к нему, как Сима. Она прибережет своего студентика или курсантика - в дополнение. Для обычных, дешевых, кафе и ресторанов, для танцулек: дискотек и клубов. Она не влюбится в Самого... В крайнем случае - только в его член. И потом - разве может быть хоть одна женщина на свете такой чертовски умной, как Сима и Наташа? Нет, совершенно исключено. Эти две уникальны. Не зря же они стали его королевами, его министрами в этом мире. Он заложил руки за голову, представляя, как сегодня берет Наташу, и сегодня же - перенесясь в тот самый день и час из завтра или послезавтра - Симу. А Зиночка останется на закуску.
Так, в прекрасном настроении, Розен завершил последние приготовления к прослушиванию Галатенко. Вот он сидит перед своими устройствами, затаив дыхание, застывший от нетерпения, знающий, что стоит нажать вот на эту "кнопочку"; и начнется. Отдельный компьютер с двухсот гигабайтовым жестким диском приготовлен для этой цели. Чтобы ничего не пропало, чтобы программа распознавания речи могла все перевести в текстовой формат - если понадобиться. Ну же! Вперед!
Ему повезло. После минуты или двух сумбурных, невнятных шорохов и скрипов раздался голос Галатенко. Это был он, собственной персоной: старший участковый уполномоченный. Похоже на то, что он в ОПОП (опорном пункте охраны порядка) один-одинешенек. Розен знал, что в таких вот ОПОПах, как номер 25 по улице Карпинского, номер 50, номер 38 (или ОПОПы на Северо-Западе Петербурга): участковые милиционеры нередко сидят в одиночестве. Но в самом центре.... ммм... Однако, что было - то было: Галатенко в своей милицейской "попе" сидел один. Произвел пять ничего не значащих телефонных звонков. Ответил на другие, входящие. Потом сидение под его сильным, грузным телом заскрипело. Розену казалось, что он слышит даже царапанье пера по бумаге, хотя это скорее всего являлось продуктом его воображения. Вот опять звенит телефон. Галатенко по-деловому, с легким клацаньем - поднимает трубку.
- Старший уполномоченный слушает. .... А, так это ты, Федор? Ты, что - хотел меня разыграть? Ну, что там у тебя? Ах, так! Как же, как же, видали мы их. Пусть нам в сраку поцелуют. Так, Федюха, писалка у тебя под рукой? Тогда записывай. Пользуйся моей добротой. Я хоть и простой мент, но материалов, правил, уставов, законодательных актов, пояснений и дополнений к любому кодексу у меня собрано море, как у прокурора. Так - так.... А - вот - нашел. Пишешь? Пиши.
"Средством поддержания чистоты в публичном пространстве коммунальной квартиры (далее КК) является "коммунальная уборка", производимая по очереди. Во время своей очереди (т.н. "дежурства") на дежурных налагается ответственность за чистоту в квартире и определенные обязанности, среди которых регулярное выполнение следующих процедур коллективной гигиены:
подметание пола в коридоре, на кухне и в прихожей (включая сюда выбивание половика в прихожей);
мытье полов на той же территории плюс в туалетах и в ванне; в случае паркетных полов в коридоре, моются они нечасто, но покрыты мастикой и должны регулярно натираться);
мытье и чистка раковин на кухне, ванны в ванной комнате и унитазов; вынос ведер с мусором на помойку;
Дополнительно возможны некоторые другие, факультативные, обязанности, как то:
опорожнение пепельниц, полировка суконной тряпочкой медных кранов до блеска и т.п..
Данный список соответствует действительности начала и, возможно, еще середины восьмидесятых годов. С тех пор произошли существенные изменения, и пункты "г" и "д" в целом перестали быть актуальны. Пункт "г" встречается сегодня редко, тек как изменилась вся система вывоза мусора: если раньше на лестничной площадке каждого этажа на черном ходу стояли специальные ведра для пищевых отходов, которые выносил дворник, а бытовой мусор складывался отдельно в общеквартирные ведра, то сегодня каждая семья самостоятельно собирает свой мусор и объедки в пластиковый мешок и относит его на помойку. Пакеты с семейным мусором располагаются либо в кухне, либо в коридоре у двери комнаты (возможно и там, и там; нередко мешок помещается внутрь ведра или корзины). Иногда пакеты одного жильца собираются в количестве нескольких штук, пока он не удосужится вынести их. Когда от них начинает исходить зловоние, соседи делают замечание хозяину мусора"....
Розен был разочарован. Разве ради подобного он с такой торжественностью ждал этой минуты, чтобы теперь выслушивать устав коммунальной квартиры? Нет, праздник явно отменялся. А голос Галатенко продолжал ровно бубнить:
"В наши дни формальная приемка уборки редко включает в себя осмотр мест общего пользования, чтобы проверить степень их чистоты: когда все готово, мы просто говорим соседям: "Мы сдали вам уборку". Они не идут проверять. Потому что это и так понятно.
Это, действительно, и так понятно по состоянию пола и по запахам (по запаху моющих средств или просто по относительному отсутствию неприятных запахов отовсюду, откуда они могли бы доноситься). В некоторых случаях, однако, приемка уборка становится орудием во внутриквартирной борьбе, и тогда принимающий выставляет более или менее обоснованные обвинения в том, что тут и там оставили грязь. Впрочем, даже если производящий уборку и делает это добросовестно, стараясь достичь лучшего результата - что отнюдь не всегда так, - коммунальная уборка по определению не может быть тщательной. Добраться до всех углов невозможно, ведь отодвигать чужое имущество можно только с разрешения владельца; поэтому моется в основном середина кухни и прихожей. Техническое же состояние ванны, раковин и унитазов порой столь запущено, что чистота в них может быть лишь относительной (из-за систематически забитого стока, постоянно текущего крана и соответствующих следов в раковине, и т.п.)".
- Пишешь? Рука не затекла? Пиши, пиши. Тяжело в учении - в бою легко будет.
Розен пожалел, что зря теряет время. Опорожненный фужер сиротливо высился на столике с инкрустацией в югендстиле. Он подошел и налил еще вина.
"Сразу после финальной уборки очереди, произведенной собственноручно или надежным соседом - а далеко не все соседи чистят ванну достаточно тщательно, используя хлорсодержащие моющие средства, - ванна считается чистой.
Теперь ее можно наполнить водой и погрузиться непосредственно в нее. Обычно такое купание устраивают для детей, и тот, кто только что сдал уборку, обладает привилегией первым испытать девственную чистоту свежеотчищенной общей ванны. В остальные дни соседи ограничиваются принятием душа, причем обычно не становятся ногами в общую ванну, а ставят внутрь нее свое собственное корыто или таз, или деревянную решетку".
- Дальше можешь не записывать. Это не касается твоего дела. Просто послушай. Авось что пригодится. Слушаешь? Слушай.
"Аналогичным образом, при мытье посуды в общую раковину ставится таз или большая миска, где, собственно, и производится мытье; непосредственного контакта посуды со стенками раковины избегают, а случайно упавшую в раковину вилку или ложку тут же моют еще раз.
Дети приобретают привычку не касаться стенок ванны в раннем возрасте. С младенчества и до младшего школьного возраста включительно их моют в специальных пластиковых детских корытах удлиненной формы, составляющих обязательный элемент ландшафта КК.
Когда детей купают в их ванночке, установленной внутри общей ванны, им разрешают мочиться в ванну и никто не видит в этом проблемы. Наоборот, было бы как раз весьма проблематично прерывать купание ради того, чтобы добраться до коммунального туалета, даже если бы такая мысль и пришла кому-нибудь в голову.
Указанная выше комбинация общего как грязного и своего как чистого, дающая возможность индивиду использовать общее, прослеживается и в пользовании туалетом, где общий унитаз - грязный, а индивидуальные стульчаки, висящие на гвоздях по стенам, чистые".
Розену это бубнеж встал поперек горла. Он хотел все выключить, и только какая-то лень мешала ему это сделать.
"В наши дни семейные и личные стульчаки распространены меньше, чем прежде. Чаще встречается ситуация, когда все жильцы пользуются одним стульчаком, закрепленным на унитазе, и обеспечивают личную гигиену, подкладывая на стульчак полосы бумаги или старых газет....".
Неужели в ЭТОМ городе все еще существуют эти дикие коммуналки? И - так же, как двадцать или тридцать лет назад - чья-то жизнь регулируется похожими на средневековые или, скорее, тюремные нормы уставами? Неужели Галатенко намеренно, по какому-то наитию, упрямо читает этот документ, чтобы заставить Розена почувствовать себя преступником, устроившим пир во время чумы?
"Возвращаясь к банным практикам в личной гигиене, подчеркнем, что описанное в начале главы купание в общей ванной
представляет собой роскошь, непозволительную для большинства жильцов - не только потому, что общая ванна является недостаточно чистой, но и потому, что ванную комнату нельзя занимать слишком долго.
Более того, не во всех больших коммунальных квартирах имеется горячая вода в ванной.
В таких квартирах некоторые жильцы предпочитают ходить в общественные бани, тогда как другие предпочитают греть воду в кастрюлях и баках на плите, для мытья и стирки белья в ванной, где имеется только холодная вода.
Горячая вода в ванной и на кухне - вещь, конечно, хорошая. Полезная, но не жизненно необходимая."
Не жизненно необходимая?! Ну, это уж слишком!
"Еженедельный душ по выходным - наиболее характерный ритм для жильцов КК. На этом фоне более интенсивные гигиенические процедуры могут казаться подозрительными: "Эта Н., наверно, очень грязная женщина. Она каждый день моется." Утверждающая так "чистая" женщина избегает частого мытья - в т.ч. потому, что нанесенная на несколько дней на лицо косметика была бы при слишком интенсивном умывании определенно попорчена.
Не афишируемое использование чужих тазов, мыла, шампуня, стирального порошка, зубной пасты - самое обычное дело для КК. Потенциально оно ведет к конфликту, но искусство пользователя чужого имущества такого, что личность его установить практически невозможно, а потому и конфликт не может обращаться к пустоте.
Соседи пытаются ограничить доступ в ванную квартирным пьяницам и особенно их гостям. Это вполне понятно, так как последние зачастую являются бомжами и им нельзя позволить
пользоваться теми же удобствами, которыми пользуются нормальные законные жильцы этой квартиры, в частности, дети (аргумент детей всегда приводится жильцами в этом контексте). Ниже мы попытаемся показать, что само по себе даже запойное пьянство не рассматривается как отклоняющееся от нормы поведение.
Жильцы, редко принимающие душ, прибегают к альтернативным способам - например, протирают тело одеколоном. Духи и дезодоранты используются преимущественно молодым и средним поколением жильцов. Во всяком случае, считается нормальным, когда запах тела - пота и/или духов - ощущается на расстоянии средней дистанции разговора (80-100 см). Запах тела вносит свой вклад в специфический запах приватных помещений, отчетливо ощутимый в комнатах семей низших классов, пьяниц и
стариков.
Другой важный ингредиент запаха комнат производят домашние животные - чаще всего, кошки, нередко собаки, а также птицы в клетках. Кроме того, в коммунальных квартирах можно встретить и других животных. Помимо рядов с коробочками, где высажена рассада, по весне в кухне и в комнатах могут появиться кролики и цыплята. В одном известном нам случае с осени по весну в комнате КК разводили перепелов. Животные наполняют запахом фермы комнату и прилегающее к ней пространство коридора, что, безусловно, беспокоит соседей наряду с птичьим писком.
Еще более терпимо отношение жильцов КК к бездомным кошкам, обитающим на черной лестнице (иногда и на парадной). Показательно, насколько иногда прослеживается четкая разница менталитета обитателей КК и владельцев отдельных квартир, находящихся на одной лестнице. Типичное отношение к бездомным кошкам жителей КК - чувство сострадания. Они подкармливают животных, оставляя им объедки на лестничной площадке, иногда на обрывке бумаги или в консервной банке. Они полагают, что бездомные животные страдают, и стараются им помочь, иногда даже оставляют на батареях и подоконниках старую одежду, чтобы кошки могли там лежать. Коммунальный менталитет склонен рассматривать грязь, запах и экскременты животных на лестнице как неизбежность. Отсутствие освещения, конечно, неприятно: можно поскользнуться и упасть.
"Вы представляете, сколько крыс здесь развелось бы, не будь на
лестнице кошек?" Такое сожительство представляется вполне естественным, оно никак не противоречит местным гигиеническим представлениям. Грязь, производимая животными, неприятна, но в целом не представляет опасности. Напротив, человеческие экскременты, с завидным постоянством появляющиеся на той же лестнице, встречаются с возмущением, не ведущим, однако, к принятию каких либо мер".
А вот это - слышишь, Федюха, это про нас:
"В то же время чужие люди обычно оказываются шокированы черной лестницей. Даже участковый милиционер, в обязанности которого входит посещение КК, где проживают его подопечные потенциальные нарушители порядка, избегает появления на черной лестнице из-за нестерпимого запаха мочи.
Обитатели КК просто проводят иные границы приватного пространства и ответственности и обладают несколько иными взглядами на нормальное положение вещей. К ненормальному они ничуть не менее нетерпимы, чем энергичные жители квартир отдельных. Мы уже упоминали пример с человеческими экскрементами в разных местах публичного пространства. Лестница, равно черная и парадная, рассматривается жителями КК как эквивалент улицы в отношении гигиены. Сюда, на лестничную площадку, выходят, чтобы выхлопать половик или коврик, сюда вытряхивают крошки со скатерти. С грязью на улице ты ничего поделать не можешь, ею можно возмущаться или принимать ироническую позу, ср такой пассаж: "Сразу после того, как Зоя Левоновна [пожилая армянская женщина, переехавшая с С.-Петербург из Баку в 1990], наша беженка, переехала сюда со своей семьей, она поскользнулась в парадной на куске говна и попала в больницу. Она пробыла там некоторое время, потому что сломала ногу. Теперь она с видимым удовольствием рассказывает всем эту историю, потому что считает, наверно, что этот случай выражает все ее отношение к этому дому и к этому мерзкому городу".
Ой, все, извини, есть срочные дела. Договорим завтра. Звони. Пока. Все."
Розен в своей засаде насторожился. Ему удавалось различить лишь редкие, еле слышные, звуки, странные, но такие знакомые. Что же это такое? Вот теперь: этот "круговой", чуть-чуть трескучий звук. Ну нет! Не может быть. Прямо в опорном пункте? Сомнений не оставалось: к Галатенко пришла женщина. По-видимому, теперь первые поцелуи, объятия и шепот перешли в более активные действия, послышалась характерная возня, за которой угадывалось поспешное прорывание сквозь дебри одежд. Потом раздались хорошо различимые хлюпающие звуки, первые стоны, быстрый шепот, звук отодвигаемого стула, и скрип чего-то более солидного - по всей видимости, того, на чем участковый писал. Розен представил, как Галатенко поместил свою партнершу коленками на стул - задом к себе, и заставил опираться руками и грудью о стол. Темп неуклонно нарастал, и разные предметы на столе и вокруг звенели, позвякивали и дребезжали, как от небольшого землетрясения, а женские вскрики и стоны повторялись все чаще и чаще. Розен пожалел, что не установил крошечную скрытую видеокамеру. Эти ритмичные шорохи и шумы вскоре пополнились позвякиванием телефона, и все вместе перешло в устойчивое плотное tutti, в котором каждый предмет, каждый ритм слаженно исполнял свою энергичную, смелую партию. Наконец, все потонуло в мощном финальном стоне мужчины, которому отозвался дуэтом тренированный женский альт. "Валя, Валюха.... - блаженно выдохнул милиционер. - Как хорошо.... с тобой...." При имени "Валя" Розен напрягся, но тут же сбросил с себя напряжение: мало ли на свете есть "Валь"?
Валя оказалась журналисткой из бойкой центральной газеты. Она была давней знакомой однокашника Розена, имевшей не только половую связь с ним, но и кое-какие общие интересы.
- Андрей, Андрюша, - сказала журналистка. - Ты мне обещал данные по нелегальным иммигрантам в Петербурге. У тебя еще не появился этот материал?
- Тридцать тысяч тебя устроит?
- Рубликов деревянных или зеленых? Или душ? Что значит - устроит? Мне нужна, конкретная цифра. И - откуда она взята.
- Двадцать девять тысяч триста двадцать один выявленный нелегал в Питере. Согласно докладу на закрытом совещании Министра Внутренних Дел России, Бориса Грызлова.
- Конкретней - какое совещание?
- Встреча Министра с руководством Василеостровского, Московского и прочих РУВД.
- Понятно.
- И как - много это или мало?
- Смотря для каких целей и в связи с чем. В одном только Нью-Йорке будет на миллион душ поболе. А в целом по Соединенным Штатам - трудно сосчитать. Там для них уже готовы тюрьмы, лагеря, охрана.
- На манер сталинских - что ли?
- Вроде того. Россия некоторых из этих горемык депортирует, но в общем относится к ним терпимо.
Жители коммунальной квартиры относятся к бездомным котам, живущим на черной лестнице, терпимо, - вспомнил Розен.
- В такой стране, как Канада, всех нелегалов вместе - не более десяти тысяч. ЭТА страна ориентируется на другое.
- Ну, хорошо, а вам какое до этого дело?
В этот момент Розену пришлось отключиться. Он поставил сигнал на запись, в другую папку, куда решил сбрасывать не слушанные вживую разговоры. Все равно ничего интересного не намечалось. Потом неплохо бы устроить поиск по словам или фразам - на основе их звучания или текста. Приближалось время выхода на связь его коммерческого партнера в Польше, Гжегожа. Рутина. Приятная рутина, когда "капают" большие деньги. Мелкие текущие дела и обязанности. Источник его свободы. Ресурсы его побед.
С этого дня началось прослушивание "конторы Галатенко", как окрестил про себя ОПОП, где "заседал" его школьный товарищ, Розен. По странной прихоти он стал одновременно записывать свои собственные разговоры, сравнивая их с разговорами соперника-"друга".
В среду, через неделю, ему позвонила Мара.
- Как живешь, Валентин?
- Прекрасно. А ты?
- Я похоронила мать.
- Сочувствую. Когда это было?
- На прошлой неделе. Умерла от инфаркта.
- Пытались откачать?
- Пытались, но безуспешно.
- Как же ты счас с ребенком?
- Наняла няню.
- Значит, не все так мрачно?
- Что поделаешь? Все умирают. Трагизм ситуации в том, что мама у меня была одна. Не спеши смеяться, родной. Знаю, что в основном у всех мать одна, но у меня, кроме нее, больше никого. Понимаешь?
- Как же не понимать?
- Неделю пила. А теперь вот решила тебе позвонить. Поверишь, оказалось, что, кроме тебя, некому звякнуть. Кому-то - не стоит, кому-то - не хочется.
- Как ты сказала? На кого-то не стоИт?
- ...твои усилия... ценю... поднимай... поднимай мой тонус. Да у тебя и без меня баб хватает, верно?
- Мара, разве тебя можно забыть? Разве такое забывается?
- А помнишь, как ты тогда говорил про мужиков... в летах, как нынче сам: когда "виагру" вспоминали. Что - если будут баб часто дрючить.... "Или сердце лопнет - или писька отвалится...."
- Не отвалится.
- Значит, сердце - в порядке? тебя не волнует? Или у тебя его нет? Аль тренированное?
- Какие все умные стали!...
- Жизнь учит.
- Или не учит....
Разговор прервал один из мобильников, надсадно разрывавшийся в зале. "Мне перезвонить? - спросила Мара. - "Не отключайся. Можешь пока на горшок сбегать. Или чаю похлебать". - И Розен нажал кнопку "мьют".
На мобильник звонила Зиночка. Он успел подумать о том, что, если его зафакают столь частыми звонками, совсем не останется времени на литературу. Перед глазами моментально возникла картина последней встречи: водянисто-салатовые обои в ее спальне, картонка с гибкой женщиной в черном платье и шляпе в стиле ретро, "герань" на подоконнике, дешевые часы с белым циферблатом на стене, желтая деревянная спинка кровати, где они валялись между соитиями, странная экзотическая музыка, коей сия маленькая верткая Кармен услаждала свой слух. Он поворачивается к ней лицом, обхватывает ее лопатки, талию своими мощными ручищами, и - с ее возбуждающим весом, с ее телом - переворачивается на спину. Зиночка оказывается на нем. Пытается сесть, но он - правой рукой - с силой прижимает ее к себе. "Теперь, когда ты чувствуешь своим голым пузом всю длину моего хулигана, - это тебя возбуждает?" - В подтверждение Зиночка зажмуривает глаза. - "Видишь, куда он достает? Прям до пупка, а?... Представь, куда он упирается, когда в тебе...." - Зиночка хорошо представляет. "Бабы должны от тебя не просто кончать, а прямо писать в постель". - "Ну-ка, слезай, проверим. Или я недостаточно постарался?" - "Достаточно. Лучше не бывает. Ах, ты мой хорошенький, заинька... заинька... петушок". - Она легонько проводит пальчиками по всей длине трепыхающегося петушка-зайчика. Потом внезапно соскакивает со своего живого подиума и принимается пестовать "петушка" быстрыми поцелуями.
- Ты что там утих? - спрашивает Зиночка по телефону.
- Нет, задумался.
- О чем?
- Ни о чем, а о ком....
- А.... И о ком же?
- Скажи, что там у тебя бултыхнулось? Небось там на кухне собираешься сосиски в кастрюле варить?
- Нет, это я какаю....
В отличие от Розена, Галатенко сам звонил своим любовницам, и говорил с ними отеческим тоном. Родитель троих детей, он вряд ли прилагал специальные усилия, чтобы выдержать интонацию. Его менторский тон устанавливал несколько иные отношения, чем те, что сами собой налаживались между Розеном - и его собственными "ученицами". Ролевые стереотипы тут работали по другой схеме. У молодой женщины (как правило: с застарелой проблемой взаимоотношений с родным папашей) появлялся второй отец: умный, смелый, преданный, в меру галантный (почти обаятельный), по типу своему - врачеватель, снимающий напряжение и страх, врачующий чувство беззащитности и вины перед родителями. Надежный, почти родной человек, готовый придти на помощь, выручить из щекотливой ситуации, он умел поддержать советом, отыскать трудно принимаемое решение. Человек, с которым можно делиться - горем и радостью, планами и раздумьями, не услышав в ответ брани, упрека, признания в равнодушии. А для молодых дамочек, имевших мнимый или подлинный, мелкий или достаточно серьезный конфликт с законом, Галатенко был сущий клад. Тут он мог действительно выручить из большой беды. А то, что при этом любил палку-другую поставить: так это еще и плюс. Во-первых: "ну подумаешь!". Во-вторых, тут обряд, инициация. Ну, после этого как бы роднились они с ним - и становились доподлинно как дочь и отец. Комплекс разницы в возрасте заведомо исключался, ведь Галатенко в основном сидел в своем "окопе", а если шагал рядом с двадцатилетней дамочкой в своей милицейской форме: так мало ли чего ее мент сопровождает-ведет? Правда?
- Так что, Мариночка, ... - вещал Галатенко в трубку. - Получается, что ты в налете участвовала. Нехорошо, нехорошо. Только я без упрека это. Нехорошо, говорю, для нас.... Так.... Так.... Так чего ж ты к нему пошла? Ведь была уже через него тебе неприятность. Знаешь что, приди, детка, ко мне сюда, посидим, побалакаем, что-нибудь да и придумаем. Только смотри не опоздывай.... Когда? Завтра в двенадцать ноль-ноль... Ну не повестку же мне тебе выписывать.... А, это... Придешь - разберемся.
И Мариночка приходила. Получала от Галатенко заряд бодрости, оптимизма - и надежду не только легко отделаться, но вообще не иметь судимости. Еще она уносила на себе или в себе (подробностей Розен не знал) свежую сперму участкового милиционера Галатенко. Уносила как медаль, как приз или знак отличия. И - как ни странно - больше не совершала закононарушений. Галатенкова профилактика работала.
- Привет, Зинуля, - обращался Галатенко к другой. - Какие проблемы? А, денег... Одолжить? Так это мы можем. Сколько?.. Приходи, поговорим. Что еще?... Да ты что! Говоришь, между домами напали.... Когда из университета возвращалась?... Нет? Так это, Зин, хуже.... Почему-почему! Да хуже это; я же юрист, мне, Зин, видней. Так.... затащили, говоришь.... Изнасиловали?... А, только раздеться заставляли. Ну и на том спасибо. А то заразили бы как пить дать.... Ну, и заставили?... Да? Угу.... Жениху, говоришь, фотки показать грозятся? Если не придешь? Допустим, фоток этих может и нет, а, может, и есть они. Как ты сама-то чувствуешь? Было им откуда тебя незаметненько так снимать? Хата-то какая? Заезжий дом - или ихняя?.... Так-так.... ничья, говоришь. Это, я полагаю, посерьезнее будет. Почему? Возможно, за этими малолетками более солидные дяди стоят. Но ты не боись. Мы это в два счета выясним.... Коли не стоят? Тогда я этот вопрос приватным образом решу без твоего участия и без протокола. Поняла? Но тебе это дорого станет.... Ха-ха-ха! Говоришь, еще и приплатить согласна? Ах, ты, хитрющая! Ну, до завтра.
"Он, что, баб с другими именами подыскать не смог? - думал про себя Валентин. Тут же рассмеялся: "А остались ли еще "нетронутые" имена?"
Было очевидно, что, в отличие от него, Галатенко собрал вокруг себя гарем с постоянным контингентом. Своих девочек он крутил по два-три года как минимум. Тогда как Розен превосходил его числом, участковый поставил своего рода рекорд в одновременном обладании. Обоим пора было пройти по Мостику Вздохов.
Одну только Валю-журналистку участковый обхаживал как ровню. С нею не говорил отеческим тоном и не предлагал ей помощь. Она сама его находила и просила. Конечно, и по возрасту она была старше его юных сцыкух. Розен никак не мог понять, что могло связывать ее - и Андрея; Андрея Матвеича: кроме двух-трех общих интересов и секса. Только потом стала прорезаться догадка.... А, впрочем, и тогда она еще не оформилась.
Полторы недели подслушивания не принесли никакого улова. Гигабайты записанных разговоров (и это уже после сжатия в эм-пэ-три), часы работы сети компьютеров в режиме перевода звучащей речи в текстовой формат, изобретательный поиск по ключевым словам - ничего не дали. Неужели совсем не интересовался участковый такой колоритной фигурой, как Розен? Неужто никакого интереса не проявлял к человеку, которого помнил мальчиком, учившимся с ним в одной школе? Как-то не похоже это было на ловкого пройдоху-юриста, знатока законов, тонкого психолога и опытного милиционера, каким предстал из подслушанных разговоров участковый Галатенко. И вот, наконец, удалось выловить какое-то крошечное зернышко. В разговоре с тем же Федором участковый упомянул о Розене, не называя его по имени.
- Слышь, Федюха, есть одна занозочка, что иногда по ночам будит. Мой бывший однокашник сто лет обитает в том самом доме. Ну, в том самом, где тот Коля придурошный проживал; ведь ты знаешь, двое проходили по тому делу; закрыли... за недоказуемостью улик. Так и остался суицид.... Я тебе подробностей не рассказывал, но поступила нота через три недели после того, как алкаш скончался. Мол, помогли и все такое. Так у нас из-под носа все забрали, и больше ни гу-гу. Как будто и дела никакого не было. А там ни разборками, ничем таким и не пахло. Откуда такая секретность?... Что?... Да нет, нет. Он вне подозрений. Его теоретически разрабатывали, но там его причастности нет. Это железно. Нет, он меня по-другому беспокоит.... То, что мизантроп (нелюдим, значит) .... - это меня не касается. Я простой мент, не в свои дела не хочу вмешиваться. Там что-то посерьезней, чем если бы он и пришил того придурошного алкоголика. Но я чувствую: если начать ворошить, там такого говна поналезет, что в нем и утонешь. Не моего уровня это дело. Мне вникать в такое по должности не положено.... Что именно?... Не знаю и не хочу знать. Но беспокоит. Закрыть глаза - неприятностей не оберешься. Заглянуть к нему, покопаться в его несвежем бельишке - опять же.... не с руки. Так что первое предпочтительней. Любопытный мент - тот же козлик. Ах... - и рожки да ножки останутся. И потом... спортом мы с ним одним занимаем.... занимались. Как-то не по-мужски его сдавать, Федя.
Розен слушал, затаив дыхание. Это не была живая трансляция. Беседа шла в записи, что заставило начать интенсивный поиск среди всех разговоров, записанных после. И вот - наконец - второй алмаз.
- Так ты говоришь, в том самом доме, где жил наш знаменитый масон? Ну и дела! Почему мне об этом не известно?... Опять Петренко и его ребята?.... Они что - НЛО ищут? Да-а-а... Так к утру все уже было чисто? Невероятно. Тут нужны средства, майор; капиталы: Фридман с Березовским, чтобы такое провернуть. И главное: никакого движения, никакого народу в масках. Все чин-чином. Как такое может быть? Не придумано ли все с самого начала? Думаешь, нет? А вдову его, значит, в поезде порешили.... А ведь формально - хоть и рядом, но это уже не мой участок. Кумекаешь, да?
Разговор совершенно неожиданно прервался - как будто кто-то д р у г о й остановил пленку. Но это могло быть и впечатлением. Как любое другое впечатление, оно подлежало проверке, но Розену не лезло это в голову. Его гораздо больше занимало то, с какой легкостью Галатенко выдавал опасные (опасные? - по-видимому....) вещи по телефону, болтал со своими девками, трахал их в своем "кабинете". Это как-то не укладывалось в привычные представления о родной петербургской милиции. Может быть, нормальную жизнь уже во всем заменила какая-то ирреальная? Без правил и предрассудков, без "мерил и ветрил"?
Или он разговаривал по мобильнику? Но это ведь почти одно и то же.
Блуждающий рассеянный взгляд задерживался на изящных вещицах, на корочках дорогих книг, на хрустале, на затейливой обивке кресел. Как за окном (снаружи) реальность покоилась на китах нерушимости привычной коллекции зданий, улиц и площадей неповторимого города, так и тут, внутри, она покоилась на привычном и знакомом быте, казалось бы - непоколебимом. И все-таки ему почудилось, что и та, и другая вздрогнули, зашатались. Или это настороженность тела, вестибулярного аппарата уловила микронные, микроскопические, отдаленные толчки от громыхавшей где-то под землей электрички? Зимний день, клонящийся ко сну, как седой импозантный старик, бросил горсть свежих веток в пасть затухавшего закатного костра, и узор обоев осветился веселеньким, почти карнавальным, светом. Нет, эта затея с подслушиванием привела к обратному результату. Почва ушла из-под ног, а ведь если бы он не подслушивал и ничего не знал, все бы само собой разрешалось, и жизнь бы вертелась, и день переходил бы в ночь без заминки, а ночь в день, и мелкие приятные заботы поглотили бы его без остатка. Если ему так дорога эта большая квартира, это место, овеянное легендами и славным прошлым, коллекции, мебель, обстановка: так не проще ли отказаться от тяжеловесных мощных компьютеров "в спальне", от всего, что могло бы навести на род его деятельности и занятий, на его опасное амплуа? убрать все лишнее, оставить только самое необходимое? Он мог бы в принципе обойтись одним лаптопом, спрятанным за пределами квартиры, стал бы пользоваться методами хакеров для хранения информации на просторах великого Интернета, в машинах американских или германских военных академий, летных училищ или полусекретных служб. Отказаться от части удобств, чтобы сохранить целое. Быстренько сварганить документацию, оправдание своей ленивой безбедной жизни, роскошной обстановке и вещам, что-нибудь на сто процентов - "если нагрянут". Забросить коллекцию софта туда, где ее не заметят - а заметят, так пускай, пускай пользуются. Ему еще и спасибо скажут.
Но не хотелось шевелись и пальцем. Да и зачем? Пусть тарабанят в дверь, пусть войдут, пусть даже ворвутся, прикажут ему "руки вверх, за голову": Он выполнит приказ, с полотенцем в руках, с лицом в углу. Чур, чур меня! Их уже и нет. И оттуда, из прошлого, проходя уже покрытое время "по второму кругу", он выяснит, кто, зачем, почему, он изменит будущее, он заставит их испариться. А если это не то прошлое, что прожито - тем лучше. Тогда не будет и настоящего настоящего. И призраки не появятся. И беда не повторится.
Глоток из граненого стакана. Работа большого мастера девятнадцатого века. Этот мастер делал не только стаканы, но и уникальные наборы посуды, стеклярусы, прозрачные части особых декораций для театров начинающегося модернизма, тончайшие принадлежности для медицинских и научных экспериментов. Его руки трогают прошлое, будущее; его тело, он сам - проводник между эпохами, между смыслами, между частями вселенной-сознания. Какие менты, какие "Петренко со товарищи" его остановят?
Хохот служит ответом.
- 33 -
Следующий звоночек прозвенел не в чужом подъезде, не в ресторане, наполненном призраками, а снова в его квартире. Тут, где медленно отстукивают часы, где тяжелый воскресный день ломится в зашторенные окна, и где воцарившаяся Любовь пьянствует на пару с Покоем за красивейшим столиком работы самого Зильберкранта.
Разве это не его любовь шепчет ему розовыми воскресными губками, восхитительной полоской перламутровой кожи: нижней дугой - тогда как верхняя остается неподвижной?
- Что ты так на меня уставился? Что, снова наклюкался? Или прилив адреналина хлынул не в те шлюзы - и накатил не к бицепсам, но к чему-то еще?
- Да нет, я думаю.
- Думай быстрей. Пока я хорошая.
- Сначала давай выпьем. А потом посмотрим одну ленту. Знаешь, я тебе приготовил сюрприз. Нашел все балеты с твоим участием, провел через фильтры, через редакторы - и все сбросил на одну дэ-вэ-дэшку.
- Какой ужас! И ты видел все мои ошибки?
- Ты забываешь, что я не хореограф, не балерун. Я простой подпольный русский миллионер. Только и всего. Ты - прелесть. Это я видел и невооруженным глазом.
- Ну хорошо. А за что мне, скажи, такая милость? В честь твоего триумфального настроения? Или трубадурного? Или серенадного?
- Вот черт! Ведь это верно: балерины знают все музыкально-сценические жанры .
- А ты думал: мы безголовые?
- Конечно, нет... Тебя сегодня так и тянет на пикирование. Знаешь, что? Давай посидим и послушаем улицу. Тишину, поскрипывание снега за окном. Послушаем город, его молчание.
- Давай. Засекаю время.
- Ну перестань!
Розен с удовольствием потягивается. Наташа зевает. Мирный, тихий послеобеденный час. Как волна ласковой лени, вежливо постукивают часы-маятник в гостиной. Чуть слышно рокочет дорогущий двухъярусный холодильник. Эти механические, электронные любимцы. Не завести ли им маленького живого любимца: (собаку, кошечку)? Чтобы ее симпатичную головку однажды отрубил какой-нибудь монстр? Нет уж.... Невидимое вещество за окном. Тут, с ними. Везде, вокруг. В них самих: ими самими. Вещество жизни: бесконечное, неисчерпаемое, необозримое. Как много лет назад, он снова слышит его бестелесный шорох, впитывает его бесплотные волны, бесконечность разъятых и растянутых в долгие секунды минут. Пока еще наполняется сосуд его души вином их бесконечности, приятной обузой их субтильной ноши. Дряхлость, старость, смерть - они за невидимым горизонтом, скрытые волшебным водопадом сегодняшнего, завтрашнего, послезавтрашнего - и после.... после.... после..... действа. Театральной магии жизни. Ее невыразимого волшебства. Ее вещества снаружи и повсюду. Воображаемо-гибкой, эластичной, соединяющей все явления и объекты. Неотделимой от него самого. И он существует вместе с ней, он - не тот самый Розен, что сидит в этой именно точке земного пространства, напротив своей любимой жены, он - глыба внутри эластичности, вытянутая изменчивыми волнистыми линиями, вобравшая в себя тысячи невидимых нитей, явлений и смыслов. Впервые с того момента, как (тогда, на Васильевском) он ощутил сквозь снежную поземку размывание, расслаивание этой эластичности, он может сказать, что все восстановилось. Нарушенные, оборванные связи, покой в душе, бесконечность минут, нормальный, обыденный мир в глазах Наташи, и этот творческий зуд, зовущий на штурм еще недополученных миллионов, недочитанных книг, ненаписанных страниц: все-все.
Это полагалось отметить. И он бесшумно встает, уходит на цыпочках, возвращается с бутылкой вина - из бара, открывает объемистый холодильник. И застывает, застигнутый врасплох Наташиным голосом.
- Ну и хитрец. Значит, ты не собираешься мне ничего объяснять. Куда делись те странные сны, откуда у тебя настроение - как у довольного мурлыкающего кота, съевшего чужую сметану; где те проблемы, с которыми ты со мной делился, а с некоторых пор перестал. Значит, тебя просто поймали в ловушку. Подсунули что-то, от чего ты не смог отказаться, и решил принимать все как должное. Поманили тебя запахом дешевого пойла - и ты поплелся за ним, как бык в стойло. Клин вышибают клином. Значит, тебе явилось что-то еще более невероятное, оно зачеркнуло твое бессилие перед лицом прочих невероятностей, которые были сильнее тебя. И ты возомнил себя всемогущим. Как будто новое состояние, положение, место жительства, какая-нибудь новая квартира со всеми удобствами - не знаю.... - тебе гарантирована. Но подожди. Вот откроешь однажды дверь - и отшатнешься, откроешь - а там пропасть....
Розен так и застыл в изломанной, неестественной позе, даже не пытаясь скрыть, что задет за живое. "Ну что стал в позу "раком"? - сказала бы Любка. - Тут одно из двух "В": либо Выебать, либо Выпороть. Раз ты у нас не гомик, значит, имеет место второе. Свою вину признаешь стало быть. Скидавай портки". Наташину фразу невозможно было предугадать заранее, ее тон и реакция были непредсказуемы. Она могла выразить свою мысль тоном любой другой женщины, а иногда казалась совсем незнакомой и далекой, и - в то же самое время - кого-то очень напоминала. "Ты что - как борец - приготовился стать в партер? Занимаешь круговую оборону? - сказала Наташа. - Ну-ну, на языке жестов это почти то же самое, что балетная "виноватая" вторая позиция".
Розен не мог сказать про Наташу, как про Любку: "вышколил на свою голову". Она сама себя "вышколила", и продолжала шлифовать свое искусство пикирования все то время, что они были вместе. Он вздохнул: "Если ты вторая Блавацкая, и тебе нечего объяснять, тогда зачем тебе нужны ответы?"
- Даже если бы я и правда знала все ответы, все равно произносимое отличается от непроизносимого. - Розен согласился. - Где наш ночной сериал, куда он делся? Почему его нам больше не показывают?
- Полагаю, он кончился. А новый пока не отсняли. Или та художественная задача, которую ставил перед собой режиссер, достигнута.
- Ты так думаешь? Или знаешь?
- Рабочая гипотеза.
- Я так не думаю. Мне кажется, что его заменили чем-то другим. Чем - ты мне почему-то не спешишь рассказывать.
- Ты хочешь, чтобы я в себе покопался? Чтобы сам себе сделал вскрытие? Изволь. Первый надрез. Я не знаю, известно ли мне: заменили - не заменили. Тем или не тем, этим или не этим. Может быть, я просто даю себе передышку. Подсознательная здоровая реакция взрослого мужчины. Можешь назвать это "обретением душевного равновесия". Невозможно перепрыгнуть пропасть в два прыжка. Невозможно бесконечно долго держаться на спине необъезженной лошади. Придти в себя, ощутить под ногами твердую почву, обрести равновесие. Потом будет видно, стоит ли бросаться назад, на спину взбесившегося быка. Стоит ли это того или другого и - вообще - оставлено ли нам право выбора.
- Что ж, поверим тебе еще раз. Дадим последний шанс исправиться.
- Слушаюсь, товарищ майор.
- Что же ты меня до полковника не продвинул? Хорошо же ты меня ценишь.
- Сейчас я сделаю тебя королевой. Королевой Ночи.
- .... и постели. Банально и на тебя не похоже, но сделаем скидку на твое сентиментальное настроение.... "послушаем тишину".... Ну, веди меня в свою спальню.
- В нашу, - поправил Розен.
- 34 -
С утра тротуары стали напоминать растаявшее "глазуриновое" пирожное, а в некоторых местах - несъедобное желе в стакане, из которого торчит черенок одинокой ложечки. Тысячи ног втаптывали это желе, оставляли свои отпечатки, бесконечные знаки на бесконечной ленте тротуарной телеграммы. Это в режиме перпетум создаваемое народное творчество наблюдал Розен из своего укрытия за пузатой колонной, откуда делал мысленные зарисовки одной питерской школы. К ней привело логическое развертывание его последнего романа. Идея "писать с натуры" пришла ему в голову в качестве развития приема методологического контраста, любителем которого являлся, по мнению Валентина, небезызвестный Иосиф Бродский. Крошечный микрофончик под воротником куртки вел в фирменный диктофон, заменявший традиционный писательский блокнот с огрызком карандаша на веревочке. Розен шептал себе под нос витиевато-неряшливые фразы, совсем не заботясь о том, примут ли его за сбежавшего из местной частной клиники умалишенного, и услужливый электронный референт все аккуратно записывал.
Перед школой не наблюдалось праздничного динамического движения, как в два-три часа дня, когда звенит последний звонок. Прыщеватые школьные ананисты с блестящими наркотическими глазами, старшекласники-качки, надутые адреналином до твердой упругости, как новая велосипедная шина, блеклые двенадцатилетние девочки с косичками, мечтающие нахулиганить, будущий поэт с ранцем под мышкой и со всколоченными жесткими волосами, двое нарядно одетых громил, превозмогающих свои гормональные штормы с помощью спортзала и заокеанских компьютерных игр: все они шли из дому как на привязи, вырванные из постелей, не допившие утренний чай или кофе. Мимо Розена промелькнула парочка юных влюбленных из девятого класса: Джульетта в мини-юбке и шерстяных чулочках, и Ромео - в коричневой кожанке, весь деловой, высокомерный и наглый. "На что тебе сдался этот вонючий мент, - резанули по слуху с напором выскакивающие слова. И сразу подумалось о Галатенко. "Нет-нет, на малолеток он не позарится. Слишком хитер и осторожен". Мало ли есть ментов в Петербурге? И все же слова эти неожиданно-остро задели. Перед глазами так и висел фэйс теперь уже взрослого мальчика из розенского детства. Валентин никогда не испытывал предубеждения к людям определенной профессии, национальности, возраста, социальной группы или физико-биологических качеств. Каждый человек - вне зависимости от всех этих внешних атрибутов - был для него в первую очередь носителем личных, индивидуальных достоинств. Эта заимствованная из эпох Возрождения, Просвещения, Либертарианства и Диссиденства модель презумпции невиновности. Наивно-романтическая позиция, не претерпевшая изменений даже тогда, когда он осознал, что вся жизнь, всей своей поверхностью, соприкасается с Ничто. И все ценности, на всем протяжении этого соприкасания, изымаются из нее по ходу движения. Профессия и национальность перед лезвием бесчувственной гильотины так же "устойчивы", как и личные качества. ВСЕ перестает быть важным. Но он вот такой - и все тут. И, пока остается собой, реплики - "все адвокаты - аферисты" или "... одним словом - жид" - будут его коробить.
Мало-помалу движение перед школой иссякло. Опоздавшие сони бежали вприпрыжку, и Розен-корреспондент, поделившись своими последними наблюдениями с диктофоном, отправился восвояси, поскользнувшись во время перехода улицы. Вдруг, возле метро, его обогнала уже знакомая парочка. Они были налегке, без "книжек", и гуляли спокойно, как будто не солили уроков.
Интересно, подумал Розен, где они оставили свои школьные причендалы, зачем вообще показались в школе, если задумали устроить прогул. Он почувствовал, что не готов продолжать свой роман, где главный герой - старшеклассник частной питерской школы: пока не окунется в школьную жизнь. "Устроиться худруком на пол-ставки, что ли?" Он представил, как будет учить таких вот девочек, как вон та, стучать на барабанах. "Нет, слишком опасно это......" Двое дошли до остановки и сели в подоспевший автобус. Розен поймал частника и пристроился в хвост. Прогульщики сошли на Невском и направились в родные для Розена края. Он уже знал, куда они держат путь. Пацан остался на улице, а девка вошла в опорный пункт. К Галатенко. К этому часу поверхность тротуаров стала напоминать слякотные улочки северных испанских городков времен инквизиции, и яркое солнце неожиданно выглянуло из-за угла, как шаловливый соглядатай. Розен успел зайти в подъезд и переодеть свою куртку шиворот-навыворот (есть такие куртки, где подкладка тоже является верхом), вывернуть синтетический головной убор - и предстать совсем другим человеком. Он вприпрыжку доскакал до прежнего укрытия, и вовремя: парень вразвалку направился к ОПОПу. Не иначе, как застукать, засвидетельствовать. Может быть, где-то в рукаве прятал крошечную цифровую фотокамеру. Выпорхнувшая из ОПОП его подруга заставила парня вздрогнуть. Что-то сорвалось. То ли Галатенко учуял угрозу, то ли был не один.
Они не вернулись на Невский, не пошли ни к метро, ни к автобусу. Медленно двинулись вдоль улицы, в сторону Невы, мимо шершавых стен нахохлившихся зимой зданий. Совсем недалеко от реки, где дорога шла на понижение, образуя сумрачный неуютный проезд, они устроились напротив серого дома, одного из тех, где свила себе гнездышко бедность, и закурили. Этот дом, окно, на которое они пялились, что-то напомнили Валентину Ефимовичу. Пошуровав в памяти судорожной кочергой, он вспомнил: "Интерьер чей-то убогой квартирки в распахнутом настежь окне. Голые, давно не освежаемые стены. Уличная афиша, прилепленная над столом. Нагая лампочка без абажура. Осиротелая внутренность комнаты, подставленной разрушающему давлению наружного холода, влаги и ветра. Комнатки, наверняка пропахшей въевшимся на десятилетия сигаретным дымом, нищеты и торопливых, остервенелых соитий."
Ба! Да это же окно воображаемого Розеном "поэта"! Ему во что бы то ни стало захотелось услышать, о чем те двое говорили. Хотя бы одну реплику, единственное словцо. Набрав побольше воздуха в легкие и втянув голову в плечи, он прошел мимо. ".... Андрей Матвеич сказал, что Сашка застрелился. Вчера делали вскрытие. Завтра - обыск.... " Розен замедлил шаг, но ни одного звука больше не расслышал. За спиной висела, как живая, насторожденная, наволгшая тишина. Ему определенно смотрели в затылок. В таком возрасте у ребят развивается сверхчувствительность - острое, цепкое восприятие, и его появление вполне могло оживить ее.
Решил больше за ними не ходить, и направился дворами и проездами в свою сторону. Яркий солнечный свет из-за крыш и балконов неожиданно сильно бил в глаза, на мгновение ослепляя и прыгая в зрачках охряными пятнами. По непонятной причине именно это заставило насторожиться. Он был готов к чему-то опасному, когда в такой именно момент "незрячести" кто-то сильный и ловкий бросился на него из тупичка. Не было времени удивляться тому, что это тот самый парень, но уже без своей подруги; если она нигде не притаилась. Старшеклассник был очень силен - и кем-то хорошо обучен. К тому же он обладал отменной реакцией и не подавленным в момент схватки интеллектом. Не случайно держался с таким высокомерием и апломбом. Он был непоколебимо уверен в себе, что придавало ему силы. Эта безграничная уверенность в своих силах, однако, сыграла с ним злую шутку. Когда при быстром обмене ударами Розен поставил хитрый блок в надежде сломать малому руку, тот переиграл его, вынудив отступить в угол, а сам бросился в совершенно неожиданном направлении. Розен знал этот прием. Когда противник прыгает на стену, одной ногой отталкивается, а второй наносит удар, такой удар с большей вероятностию, чем какой-то другой, может оказаться смертельным. И, если малый, у которого ясность мышления ни на секунду не выключалась, решился на такое - хотя легко мог, наткнувшись на достойное сопротивление, броситься наутек, - значит, ему было чего скрывать. Готовый к чему-то непредвиденному, Розен успел перехватить ногу атакующего за кратчайшую долю мгновения до удара, изо всех сил направив груз живого снаряда в сторону кучи металлолома возле объекта, похожего на пожарную лестницу. Непостижимым образом, - вопреки, казалось бы, законам тяготения, - его противник врезался не в эту кучу железа, а (со всего размаха) ударился головой о водосточную трубу. Готовый к новой атаке, Розен приблизился. Нападения не последовало. Убедиться в том, что травма не настолько серьезна, не составило труда. "До свадьбы заживет". Встречаться с этим противником еще раз Розену не хотелось, особенно через пару лет, когда тот вполне мог бы вырасти в настоящего чемпиона; но не убивать же его. Что будет - то будет. Оставалась надеяться, что - после небольшого сотрясения - образ соперника навсегда изгладится из памяти старшеклассника, и он его никогда не узнает.
Как так выходит, что его представления и предположения, его совершенно ad libitum фантазии слагаются, составляются в чьи-то жизни и судьбы? Выходит, это он виноват, это он убил поэта своими циничными мыслями? Но сначала надо бы доказать, что там был поэт, а не какой-нибудь прыщавый студентик автомобильного техникума без царя в голове. Игрался с револьвером, нажал случайно на затейливую "стрикалку", ствол выплюнул в него свой металл - и конец. Глупая, неоправданная смерть. Или потерял свою девку, напился до чертиков - и выстрелил себе в голову: ни о чем не думая, не имея никаких глубоких и сильных чувств.
Не раздеваясь, бросился к компьютеру. Так, вот последние разговоры, последние пару часов. Стрелкой мышки тянет указатель вправо. Вот! Это голос "девятиклассницы".
Галатенко: В голову себе выстрелил твой поэтик, Зинка. Такую бабу, как ты, удержать - у него кишка тонка. У нас ведь с тобой бартерные сделки, а у него - кроме кошелька и набитой стихами головы больше ничего и не было. Кошелек его был пуст. А голову он себе продырявил, и все стихи мозгами по стенам разбрызгались. Все, что имел, из-за тебя отдал, Зинка. Роковая ты баба.
Зинка: Разрешите идти, товарищ....
Галатенко: Отставить! Ты же не в трауре. Но у меня сегодня и правда много работы. И башка трещит. Вскрытие вчера сделали. А назавтра - обыск. К четырем, думаю, управимся. Постараемся, чтобы твоих тонких пальчиков там ни-ни....
Зинка: Все врешь ты, старый хрыч. Какие пальчики? Я у него две недели не была.
Галатенко: Да ничего ты не кумекаешь в этом. А даже если было бы и так. Ты у меня позавчера была? "Экстази" пробовала? Лимонадиком запивала? Стаканчик пальчиками своими лапала? Ну то-то же.
Зинка: А ты знаешь, Матвеич, что тебе сделают за "Экстази" - и за малолетку?
Галатенко: Если дать ход всем твоим шалостям, малолетняя манда, так тебе такой расклад - в тюряге сказки рассказывать. А там все-е-му поверят. И в мента, который тебе целку долбил, и в то, что запрещенными возбуждающими средствами тебя потчевал. Зинка, да ты ж была до меня такая испорченная, что я тебе одолжение сделал, что в тебя хуй окунул. А то бы трахалась всю дорогу со своими несовершеннолетними извращенцами. Я тебя хоть кой-чему обучил. От тебя же несло за километр острым потом желторотых ананистов, которые на тебя кончали, не успев начать. Их вонючим одеколоном, каким их брызгают в копеешных парикмахерских. А я хоть и мент, но ты от меня хоть када запах козлиного пота слыхала? Сама знаешь, что без меня всех твоих будущих художеств на три срока колонии строгого режима наберется, на всю катушку. Знаешь ведь, что не удержишься.
Зинка: За то и держишь, начальник.
Галатенко: За одно место я тебя держу, дура. После меня никто тебя по-настоящему ебать не будет. Во всем этом округе никого не найдется. А там, куда ты в школу ходишь, и подавно. Правда, есть тут один....
Зинка: Кто, Матвеич?
Галатенко: Не твоего ума дело. Он на тебя даже и не взглянет. Такие, как ты, для него все, что пустое место.
Зинка: Какое место?
Галатенко: Отставить! Кругом - марш! Давай, пошла. И вот еще. Сюда больше не приходи.
Зинка: А куда, начальник?
Галатенко: Я сам тебя разыщу. Коли понадобишься. Мне не звони.
Зинка: Как хочешь, Матвеич.
Значит, все-таки, поэт. Вот она, жизнь-копейка, судьба-злодейка. Возможно, этот был гений, неповторимый, который рождается раз в столетие. И беспросветная нищета его погубила. Для того, чтобы остаться в живых, ему не хватило на каких-нибудь два леденца для взбалмошенной девчонки. А та, юная стерва, не только не раскаивается, а еще, пожалуй, и гордится тем, что кто-то из-за нее пустил себе пулю в лоб. И вот в том же городе - можно сказать, неподалеку - живет бездарный бумомаратель, ничтожный пес, питерский донжуан и казанова, чижик-пыжик на Фонтанке, претенциозный Недоросль с Мойки, который сорит миллионами, как деревенская шлюха гривнами. Ленивый бездельник, он с купеческой широтой Замоскворечья разве что иногда смотрит на полотна Юона, этот лихой пират океанов европейского антиквариата, захапавший даже восемь полотен из коллекции Гаджиева, подделки которых глупые надутые голландцы до сих пор принимают за оригиналы. Его, потомка расчетливых немецких Загсов и Бухбиндеров, с русской купеческой широтой связывает только одно желание, но не имеется в наличии машинки для воплощения этого желания в действие. Нет бы вернуть России восемь полотен знаменитых авангардистов - так он их спрятал, похоронил заживо: собака на сене, сам не гам, и другому не дам. Присосавшийся к телу страны паразит, ведущий развратный и тунеядствующий образ жизни, изнеженный эксплуататор и спекулянт, международный компьютерный пират, он, этот закоренелый преступник, жив-здоров, а молодой гений, алмаз нового Русского Возрождения, надежда национальной культуры - погиб, ушел из жизни в расцвете сил, лег в землю с пробитой выстрелом головой, из которой вытекли мозги. Бррррр..... Вместо того, чтобы направить свой коммерческий дар на возвращение России незаконно вывезенных за ее пределы - в Лондон, Париж, Нью-Йорк, Амстердам и Берлин - бесценных шедевров отечественного искусства, он использовал его для удовлетворения своих мелких эгоистических прихотей, сваливая в кучу полуобманом, за бесценок приобретаемые сокровища: так, что чуть не лопнул от их "запора". Бедный поэт из-за своей первой или третьей любви пустил себе пулю в лоб. А Розен, этот ничтожный человечишка, этот культурный пигмей, перефакал пол-света, и все еще не в силах остановиться. Отчего так устроен мир? Кому-то все, кому - ничего. Кому-то достаточно малого, и этого ему не дается. А кто-то рядом транжирит бесчисленные богатства, возможности и таланты ради пустяковой услады своего презренного эгоизма. Так рассуждал Розен, попыхивая марихуаной и цедя из старинного серебряного кубка матросский шотландский ром. Сбрасывая пепел в пепельницу работы Ареццо, малоизвестного итальянского мастера, угасшего в двадцать девять лет от непонятной болезни, положив ноги в изящнейших кожаных тапках из Милана на скамеечку XIX века, вперив невидящий взгляд на подлинное полотно Беноццо Гацолли, он роскошествовал во время чумы, в эпоху, когда русских поэтов не убивала рука подкупленного заезжего ловеласа только потому, что их до того убивала нищета. Чудовище до такой степени, что на том месте, где он "стоял", происходили разные аномалии, и пространство разламывалось на кусочки, он загрязнял своим присутствием атмосферу чистого и великого города. "И все-таки, когда нечто еще более чудовищное, чем он сам, - размышлял-фантазировал Розен, - стало размывать горизонты реальности, только он один оказался на пути невидимой катастрофы, неосознаваемой другими до такой степени, что она растворяла, съедала их до того, как они успевали разобрать перемену. Волк в овечьей шкуре, он по-волчьи дрался за свою жизнь, огрызаясь в дикой неравной схватке. Он вознамерился дорого продать свою шкуру, и - вместе с ней - все, что было вокруг, все, что ему было дорого."
На него накатывает волна сентиментальности, глазощипательной размягчающей тоски, ностальгии. Жалость к себе самому, к людям, обреченным на короткую жизнь, бедность и умирание, на разлуку (их разобщает смерть, работа, физические препоны), - бессмысленность трепыхания, когда все известно заранее, и ничего нельзя изменить: все это нахлынуло, захлестнуло, как никогда и нигде. Было ли это внезапное сострадание к безвестному поэту, к его короткой, мучительной жизни? Было ли это неподотчетное вторжение знаменитой русской тоски, хоть раз в жизни заражающей тех, кто живет в России? Ему захотелось сию же минуту увидать Симу. Сделать это иначе, чем заново перекрывая уже покрытое пространство времени, он уже просто себе не мыслил. Но слова Наташи зародили в душе смутное сомнение, раздражающую, как назойливая муха, неуверенность. Может быть, обыкновенно поехать к ней на такси, на метро, на трамвае, потом долго идти пешком, томиться от страха, как все влюбленные: вдруг ее не окажется на месте или она дома, но с другим любовником. Вручить свою участь, свои чувства в руки судьбы - и будь что будет. Грустить, тосковать, метаться от неисполнимости желаний, как все обычные люди. Драться за женщин на дуэлях, дарить им дешевые цветы, а не дорогие, пугающие своей ценой подарки, добиваться их через соперничество, через сомнения и волны отчаянья. Но изменить свой строй мыслей и чувств, отказаться от избранности, шагнуть в неизвестное было то же самое, что отказаться от этой уютной квартиры, от Города, перенесшись в чужую страну с совершенно другим языком, с непонятными обычаями и законами, без денег, без крова, без прав и связей. Неприветливая пугающая неизвестность стражем стояла на дверях этого выбора. Кроме того, он действительно очень хотел Симу. Желание немедленно попасть к ней, говорить с ней, обладать ею оказалось таким сильным, что сопротивляться ему он больше не мог. Его ждали угол и полотенце - и он без колебания шагнул им навстречу.
Сразу же что-то пошло не так. Вместо того, чтобы оказаться в своей квартире на несколько дней назад, или в квартире Симы, он очутился в пульсирующей воронке, стены которой были похожи на водяные, но с искрами и вплетенными в них световыми линиями разного цвета. Он медленно двигался в ней - вниз, - в невесомости или в чем-то еще, что было продуктом нечеловеческой гравитации. Чем "ниже" он опускался, тем яснее осознавал, что движется не в вертикальной, а в горизонтальной плоскости, и что дном этого "колодца" является крошечное мутное окошко, за которым что-то трепещет, как попавшееся в плен насекомое, бьющееся под стеклянным колпаком электрического фонаря. По мере продвижения окошко увеличивалось в размерах, приближалось - и вот он уже различает, что за ним смутно белеет человеческое лицо. Когда он приблизился к прозрачной перегородке вплотную, он внезапно и в ужасе осознал, что видит за ее пупыристой неровной поверхностью Симу. Она тоже узнала его - и устремилась навстречу с отчаяньем и предсмертной тоской в глазах. Их ладони по обе стороны от "стекла" соединились, но не согрелись теплом друг друга, разделенные холодом чужой и чудовищной плевры. Изо рта у Симы вылетали пузырьки воздуха, и волосы ее медленно развевались, как если бы она находилась в воде. Тем не менее, она дышала там, в той среде, но так, как будто ей не хватало воздуха. Розен бил кулаками в ненавистную перегородку, пинал ее ногами, искал места ее соединения со стенками воронки, которые больно жалили его руки электрическими разрядами; Сима царапала мембрану ногтями, задыхалась и билась в нечеловеческой, чуждой среде. Розен вытащил нож с особым выскакивающим устройством - и принялся бить лезвием в дальний правый угол ненавистного "стекла". В этот момент поверхность "стекла" стала тускнеть, сереть, и постепенно погасла, оставив в конце блеклую светящуюся точку, как угасающий экран старого телевизора. Тут же он с силой отлетел от нее, больно ударившись спиной и оказавшись на полу собственной кухни. Полумрак зимнего дня, зимнего вечера или зимнего утра царил в квартире, но Розен даже не глянул на механических слуг Хроноса. Он немедленно бросился к телефону, набрал телефон Симы. Мучительные длинные гудки. Никакого ответа.
Он оделся и вышел на улицу. Это все-таки был вечер. Предрождественские (по католическому календарю) улицы были освещены двойным светом только что зажегшихся фонарей и угасавшего зимнего светила. Хлопья придорожной грязи лежали у основания фонарей. Люди скользили повсюду - неспешные, обнаженные светотени: мимо освещенных витрин, окон, дверей, мимо автобусных остановок и сияющих золотым и красным реклам. Предновогоднее оживление уже висело в воздухе и чувствовалось повсюду, сообщая всем новый предпраздничный ритм. Взглянув на свежий номер газеты за стеклом киоска, он понял, что попал в вечер позавчерашнего дня. Троллейбусы медленно подползали к остановкам, брызгая из-под колес полужидкой холодной грязью. Петербуржцы - с портфелями, сетками, газетами, сумками, мешочками в руках спешили в их наспех приоткрытые двери. И только Розен шагал налегке, ничего не имея, даже букетика цветов. Он единственный из всех побывал в будущем, узнал его вкус, его ледяную, разряженную атмосферу. Эти люди из позавчерашнего дня, наивные и жалкие в своей человеческой неосведомленности, они были все вместе, соединенные и объединенные одной братской судьбой, одной братской могилой смертности и неизменимости жизни. Их объединяло ощутимое до боли в сердце тепло, хрупкая уязвимость их маленького счастья, одинаково близкого и крутому братку, и новому русскому, и нищему безвестному поэту. Даже самое замерзшее сердце где-то в уголке хранило, как теплящуюся свечу, эту живую, живительную уязвимость, по которой они все узнавали друг друга. Они были чуть счастливей его, потому что знали только трагедию бессилия и беззащитности, а он знал еще бессилие силы и бессмысленность защиты.
Вечер постепенно переходил в ночь. Путешествие из центра в Симин район заняло так много времени не потому, что она жила так далеко, но потому, что он, как мог, оттягивал свое появление у дверей ее квартиры. Наверное, потому, что уже знал ответ. Дверь открыла интеллигентного вида старушка в очках, сверлившая Розена своим пронзительным взглядом из-за толстой дверной цепочки. Шальная мысль, как крупная рыба, метнулась у него в голове почти как надежда: что эта старушка - сама Сима через энное количество лет; но даже эта последняя смягчительная реакция тут же угасла. "Вам кого? - спросила старушка строгим учительским голосом. - Может быть, Надежду Никитишну? Так она уже тут не живет". - "Я могу поговорить с Симой Левицкой? - спросил Розен упавшим голосом. - "Не знаю я никакой Симы. Будьте добры, больше не звоните в дверь".
Розен долго сидел на подоконнике, у окна на площадке между третьим этажом и четвертым. Снаружи ветер качал и рвал верхушки потемневших деревьев. Завывание этих порывов долетало сюда, как заглушенный, подавленный плач. Тихие, печальные звуки из-за дверей ближайших квартир сливались в какой-то звучащий укор, больно вонзавшийся в барабанные перепонки. Лампочка несколько раз странно мигнула, будто поддерживая и без того зловещий антураж. Простое признание своей огромной вины манило суровой прохладой, не обещая прощения, но сияя из недосягаемых высот надеждой на облегчение. "Они подавляют нас обузой неискупимой вины, - вспомнил он слова одного пожилого философа, обсуждавшего с ним Юма и Шопенгауэра. Другая фраза всплыла в памяти: "Эти силы навязывают нам чувство вины, чтобы отгородить им нас от поисков истины." Но, может быть, покаяние как раз и разрушает эту перегородку? Это не значит, что так легко придти к покаянию, что это просто: заставить свое эго погрузиться в его холодные волны. Боль, страх и эгоизм цепляются за полы, висят на щиколотках неподъемными гирями. Но все-таки можно попытаться. А есть ли путь назад? Не в силах принять никакого решения, Розен поднялся с подоконника и тяжело направился вниз по лестнице.
Уже светало, когда он приблизился к центру города. Ветер с Невы гнал вдоль улиц колкую поземку, как движущуюся колючую проволоку, закрепленную на точках меньшего давления. Ее крупичные струпья обвивались вокруг обнаженной головы Розена, как терновый венец, не охлаждая его горящего лба. Гранитные плиты набережной сурово молчали, покрытые снегом, и силуэт Петропавловки виднелся сквозь снежную дымку, как напоминание о том, что приговор ПРИНАДЛЕЖНОСТИ - свершился. Рваные ноздри и кандалы, отрубленные руки и клеймо на коже, драные тулупы ссылочных, сочащиеся влагой серые стены одиночных петропавловских камер и бледные лица узников встали перед глазами. "Покайся, - шептал один голос. - Не слушай его", - нашептывал другой.
Отступив от Невы, Розен наткнулся на знакомую церквушку. Тускло горели свечи. Народу внутри было не густо. Видно, только что приступили к утрене. Священник в свободных одеждах - батюшка - "дирижировал" молящимися. Сонные прихожане медленно вторили нестройными голосами, акцентируя отдельные фразы. Пение раскрашивало постные слова молитвы, как черствую корку хлеба размягчает запиваемая вода. "Камени запечатану отъ Иудей, и во иномъ стерегущимъ пречистое тело Твое". Стены отражали пение, задерживая его в себе с какой-то странной последовательностью. 1-й Глас катился по церкви, как груженая зерном телега по сельской улице. "Явилася еси ширшая небесъ...." Октава ре-ре на последнем слоге зазвучала пусто и тускло, как осиротелая нота античных церковных развалин. Мажорные аккорды на слове "Твоего" с разрешением в полное тоническое трезвучие напомнили поблекшую позолоту. Розен не знал, свершается ли осуществляющееся или осуществляется ли свершавшееся в "реальном" мире, в естественной реальности или в какой-то иной. К своему стыду и отчаянью он не мог припомнить того, как точно должно проходить богослужение в этот ранний час, не отступает ли то, чему он являлся свидетелем, от православного канона. Батюшка теперь стоял перед иконой на правом клиросе и возглашал утреню сильным голосом. Это заставило Розена насторожиться. Разве не являлось это знаком перехода к обедне - чего никак не могло сейчас произойти. Время здесь тянулось по своим собственным законам, отличным от того, что снаружи. Его мощные колонны и контрфорсы обнажались по мере чтения молитв, и колени молящихся сами собой под их тяжестью клонились к полу. Розен хотел постоять незаметно, не привлекая ничьего вниманья, но в какой-то момент несколько глаз одновременно обратились в его направлении. Тем не менее, никто не подошел, никто ничего не спросил, и он был благодарен за это. Он, для которого не существовало ничего неосуществимого, способный организовать любое предприятие, договориться о чем угодно, теперь не представлял, как и откуда взять свечку. Это была слишком маленькая церковь, чтобы свечи продавались внутри или рядом. Вероятно, каждый приносил их с собой. Правда, слева от входа сидели две старушки в платках, с разложенными перед ними на скамье, отдающими чем-то церковным, предметами. Но с какой стороны подойти, как спросить? Его замешательство должно было как-то отразиться на внешней поверхности лица, потому что маленькая старушка приблизилась к нему и сказала: "Мил человек, не боись, я дам тебе свечку." В ответ он плеснул мелочью в ее сухонькую ладонь, не будучи уверенным, не нарушает ли этим каких-то обычных тут правил. Как только он поставил свечку, словно пелена спала с глаз. Он снова увидел Симу за "стеклом" с крайним отчаяньем и печатью смерти в глазах. И понял: она не умерла, не пропала. Она где-то осталась, но разделенная с ним навсегда. Ее "предсмертная" тоска была отчаянным криком предчувствия этой потери. Она уже ЗНАЛА, что не увидит его никогда. Там, где она была до того, и там, где она оказалась ПОСЛЕ, нет, не может быть и не будет Розена. Даже ее собственная смерть не была для нее сейчас такой страшной, как разлука с ним. И только сейчас он понял, как страстно и преданно она его любила. Только сейчас он понял, в какие страшные игры играл. Ведь Наташа любила его не меньше, только по-своему и с окраской своей собственной личности. Разве может быть два ядра в клетке или две цитоплазмы? Есть законы, какие не нарушаемы. Которые хардвэр. Его археологические изыскания в собственной душе в поисках артефактов натыкаются на не расплетаемые шипы противоречий, на дебри вопросов, остающихся без ответа. Ирония поэтому легко перетекала в концепцию эгоизма, а великодушие обращалось в бледные отблески кровавого пиара.
Задние фары автомобилей оставляли на земле длинные полосы кроваво-красного цвета. Машины такси шли в общем потоке, как дорожные мастодонты. Кругом царила разноголосица звуков и жестов, как будто долго подавляемое крещендо наконец вырвалось в безудержный крик. Трамвайные пути поблескивали в зимнем свете, и движение первых трамваев существовало как бы отдельно от привода и людей. Ноги сами вынесли его к дому. Вокруг не было ни одного человека. Утро напоминало поздний вечер. Время смешалось.
Иглистые сосульки, свешиваясь с водосточной трубы, напоминали существо внеземного происхождения. Подъезд, лестница, ее ступени - все казалось запаха и цвета сарая. Все представлялось вчерашним, древним, обветшалым. И все-таки воздух собственной квартиры, ее уютное чрево подействовало на манер анестезии. Не раздеваясь, прямо в пальто, Розен оказался в кровати. Шмякнулся поверх, как мешок с дерьмом. Сбросил ботинки на ковер, вылез из рукавов. Отшвырнул верхнюю одежду еще дальше: она приземлилась на дощечки паркета. Зажмурил глаза и моментально погрузился в сон. Забыться, уйти от очной ставки со своей совестью, с собственной несостоятельностью, с чем-то громадным и страшным. Отложить предстоящий самодопрос, это невыносимое ярмо ответственности.
Как нашаливший ребенок прячет голову под одеяло, а страус - в песок, он спрятался во врачующий сон, в надежде, что кошмар пытки невероятными сновидениями больше не повторится. И провалился в глубокую, темную яму.
- 35 -
Сон оказался его собственной бабушкой. Оказывается, еще живой и здравствующей поныне. "Как же это я такую уйму времени у нее не был и не звонил ей? - укорял себя Розен. Бабушка с заговорщической улыбкой показала на губы - и повела по черной лестнице куда-то в подвал, где было тихо и сухо, и мохнатая паутина свешивалась с черного потолка. В подвале стояло много гробов, и в каждом лежало по человеку: будто бы тревожно спящему, только-только заснувшему. "Это все Розены, Валик, - сказала бабушка шамкающими губами. - Твои деды, прадеды, пра-пра-прадеды, Розены-патриархи". На поблескивающих желтым лицах лежал налет брезгливой аристократической надменности. - "Так неужели они...." - "Да, милок, твои предки - ...." - "Но как же так? Ведь я гордился принадлежностью к "роду" Фридриха Энгельса, Клары Цеткин и Бертольда Брехта, ненавидел аристократов. Нет, мой дед - Розен - ... он был простым мужиком!" - "Да, он был простым мужиком. При советской власти. При самодержавной власти... - тоже в каком-то роде.... Но со знатной родословной.... Род балтийско-немецких баронов Розенов известен в России с Отечественной войны 1812-го года как род вольнодумцев, декабристов и гордецов. Богоборцы, бузотеры, дуэлянты, бунтари... Розены то ли прогневали Бога, то ли имели несчастливые гены. Многие из них умирали скоропостижно, молодыми, погибали на войне, от несчастных случаев, арестовывались, осуждались, назначались на такие должности или в такие места, куда никто не желал быть назначен; без жалоб и упреков тащили на себе тяжелый ратный труд, мало чем отличный от труда в каменоломнях; шли против пуль и штыков на вражеские укрепления, против общественного мнения, не считаясь с инертностью толпы; уходили в монастырь, кончали собой, разводились с женами. Вот, смотри...." - Покойники поднимаются один за другим в сидячую позу, разворачивая полотнище с большими черно-коричневыми буквами. Только имена написаны красным. Показав полотнище, каждый ложится обратно в гроб.
РОЗЕН ИВАН КАРЛОВИЧ, барон, генерал-лейтенант. Участник русско-турецкой войны 1766-74 г.г. Был военным картографом под началом князя Г.А. Потёмкина. Особый героизм проявил при осаде Очакова, при штурме Эривани (1808) и подавлении восстания в Имеретии (1810). В 1806-м году направлен на Кавказ, где возглавлял войска в Грузии. После участия в военных действиях в Европе, в 1814-м году возвращается в 20-ю пехотную дивизию, воевавшую под его началом.
РОЗЕН ИВАН ФЕДОРОВИЧ (ИОГАНН-ГУСТАВ). В 1853-и - генерал-инспектор всех военных учебных заведений. В 1870-м генерал от артиллерии, почетный член Артиллерийской академии. Двое его детей - КОНСТАНТИН и ПАВЕЛ, умерли молодыми.
РОЗЕН ВЛАДИМИР ЕВГЕНЬЕВИЧ, барон - подполковник артиллерии. Участник войны 1812-го года и заграничных походов. За свою строптивость заслужил прозвище "крапива". Несговорчивость и упрямство приблизили окончание его службы: с 1815-го года в отставке.
РОЗЕН ГРИГОРИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ, барон. Участвовал в кампаниях 1805-1818. В 1818-м - генерал-адъютант императора Александра. В 1831-1837 годах - главноуправляющий в Грузии. Две дочери ГРИГОРИЯ ВЛАДИМИРОВИЧА постриглись в монахини.
РОЗЕН АНДРЕЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ (АНДРЕАС-ГЕРМАН) - поручик, декабрист. Осужден, разжалован и отправлен рядовым в действующую армию - во время боевых действий в 1830-х годах на Кавказе.
РОЗЕН ЭВАЛЬД-АНДРЕАС (ЭВАЛЬД ОТТОНОВИЧ), сын РОЗЕНА ОТТОНА ЕВГЕНЬЕВИЧА, участника войны 1812-го года. Корнет; за поединок с графом Гендриковым разжалован в солдаты и сослан на Кавказ, где и погиб. Не прожил и тридцати лет. РОЗЕН АЛЕКСАНДР, его брат, за свои неумеренные взгляды и бескомпромиссность подвергался травле и остракизму, умер в изгнании, в Лондоне.
РОЗЕН ВИКТОР РОМАНОВИЧ, барон. Родился в середине 19-го века. С юных лет - сторонник идеи непопулярной в России средиземноморской общности людей. Носился с этой идеей вопреки ее всеобщему неприятию. Востоковед-арабист, знаток и критик арабской классической поэзии, академик Петербургской АН (1901), упрямо добивался признания целостности культуры мусульманско-христианского Востока. АЛЕКСАНДР, старший сын Виктора Романовича, убит на Кавказе, другой сын - ГУСТАВ-РЕЙНГОЛЬД - умер молодым.
РОЗЕН ГЕРМАН ФЕДОРОВИЧ, родился в 1875-м году в Казани. Иммигрировал в Париж. Заядлый спорщик и демагог, часто менял друзей и жен. Дважды разводился. С третьей женой уживался с трудом. Тем не менее, оставался с ней до конца. Дочь, Тамара, умерла совсем молодой. Сын, Герман, не дожил до двадцати лет.
РОЗЕН ЕВГЕНИЙ-ОКТАВИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ (1759-1834), эстляндский ландрат. Два его сына умерли молодыми.
РОЗЕН ЮЛИУС-ВИЛЬГЕЛЬМ (1807-1894), участвовал во многих войнах, майор конной артиллерии. Отец восьмерых детей. Все его дети, кроме дочери Ольги, умерли в детстве, отрочестве и юности.
РОЗЕН РЕЙНГОЛЬД-ЕВГЕНИЙ 1780, умер молодым.
РОЗЕН ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ (ФРИДРИХ-ОТТО). В 1832-м комендант Севастополя. В 1833-м генерал-лейтенант. Умер или погиб при невыясненных обстоятельствах. Его дочь, СОФЬЯ, умерла совсем молодой.
РОЗЕН ОТТОН ФЕДОРОВИЧ. 1798-1848. В 1847 командовал 5-м саперным батальонном. Был трижды женат.
РОЗЕН ГУСТАВ-ФРИДРИХ (ФЕДОР ОТТОНОВИЧ), сын ОТТОНА ФЕДОРОВИЧА, был убит турецким ядром, его брат - ВОЛЬДЕМАР-ИОГАНН, умер молодым.
РОЗЕН ВОЛЬДЕМАР-ФРИДРИХ (ЛОЛЛО) 1874-1915, погиб при невыясненных обстоятельствах.
РОЗЕН КОНРАД-ИОГАНН, предположительно, умер молодым.
РОЗЕН МАРИЯ (1872-1942), умерла от воспаления легких.
РОЗЕН НИКОЛАЙ, умер молодым.
РОЗЕН РОМАН РОМАНОВИЧ, барон. Сын статского советника, Эстляндского вице-губернатора барона РОМАНА РОМАНОВИЧА фон РОЗЕНА. Гофмейстер (1903). Примерно в 1919-м году эмигрировал в США. Погиб в Нью-Йорке (попал под автобус). Согласно легенде, в 1917-м году одна экзальтированная гадалка предсказала ему смерть от трамвая.
РОЗЕН ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ, родился в 1867-м году. Незадолго до революции 1917-го года жил с семьей в Риге. Действительный статский советник, председатель окружного суда. С 1924-го года неоднократно репрессирован, в 1937-м году сослан в Казань, позже отправлен в Магадан. Умер в заключении.
РОЗЕН МИХАИЛ ФЕДОРОВИЧ, родился в 1902-м году в Латвии. Исследователь Алтая, геолог, краевед, библиограф. В 1935-м выселен с женой и матерью из Ленинграда в Куйбышев. С 1942-го по 1962-й год жил и работал на Алтае. В 1955-м - председатель Алтайского отдела Географического общества. В 1962-м году возвращается в Ленинград.
РОЗЕН ФЕДОР ФЕДОРОВИЧ. Генеральный представитель фирмы Лейтц ("Лейка") в Чехословакии и на Балканах. Жил с семьей в Вене. Умер при подозрительных, не многим известных, до конца не выясненных обстоятельствах,...."
"Постойте! - Закричал Розен неизвестно кому. - Я не верю, что имею какое-то отношение к этим Розенам. Я из совершенно других Розенов. Я - Розен, внук Розена из крестьянской семья. Я из Розенов - не Розенов-аристократов и капиталистов. Мне нет никакого дела до того, от чего умирали Розены - бароны и князья. Это были ИХ войны, ИХ дуэли, ИХ судьба. Я не хочу, чтобы меня рассматривали, как насекомое, на препарационном столике - и пинцетом переносили в определенную кучку. Я - сам по себе".
Тут же лампочки в подвале погасли. Большой дом, как трехпалубный пароход на Оке в 1970-х, медленно потушил свои огни; все погрузилось во тьму. Эта безлицая темень, мягкая, как бабушкин валенок - и теплая, как остывшая печь, дышала грустью и родством. Она была что-то плотное - как масло; ее можно было резать ножом. "Ты - сам по себе: как все Розены, за исключением деда, - сказал чей-то вдумчивый голос. - Слава и богатство для тебя - не что-то вещественное, а только призрачный антураж. Ты трудишься в розенских каменоломнях, в поте лица своего постигая суть каторги, откалывая от истины по кусочку. Твой мозг недостаточно туп для того, чтобы беспечно порхать, наслаждаясь миазмами наживки, что Хозяин подсовывает вам, и недостаточно остёр для того, чтобы без сверхусилий постижения, в одну секунду, понять, что жизнь эфемерна. Ты - один из немногих, кому посчастливилось что-то различить в атмосфере этого пиара". Под аккомпанемент чьего-то знакомого голоса темень раздвинулась треугольником, открывая завернутую в нее комнату с унылым чайником на не струганном столе, с парусиновыми шторами и с двумя коричневыми шкафами с облупленной краской. За столом сидел... Розен, почитывая журнал. Это был стародавний журнал "Беседа", пахнувший свежей типографской краской. У Розена имелись пышные бакенбарды; на нем красовалась военная форма русского офицера; перед ним на столе лежала потухшая трубка. За стенами меланхолично накрапывал мелкий дождик, опутывая все ностальгической грустью, и на потолке двигались серые водяные тени. Все, за исключением сидящего за столом человека, излучало невыразимую безысходность, неизъяснимую тупиковость, что не могла существовать в реальном мире, разве что окрашенная в трагические тона самой глубокой депрессии. И только мужчина с потухшей трубкой в руке был весь бодрый, пронизанный искрящимся светом бойкий оптимист, готовый на подвиги и на служебное рвение. Его полное, но не рыхлое, тело, маленькие острые глазки и небольшие, но сильные руки - были устремлены куда-то, к чему-то: к достижению, завоеванию, обладанию чем-то. За дверью послышались медленные шаги и скрип половиц, и в комнату вошел тщедушный лысенький человечек с подносом в руках.
- Разрешите Вас попотчевать, Александр Николаевич.
- Не извольте беспокоиться. Наше дело - военное, мы не привымкши к обильным харчам. Давайте сразу приступим к... э....
- ... Ваша воля. Как изволите...
- Посмотрите, вот эти бумаги. Все оформлено как следует. Надеюсь, никаких претензий к нашей аккуратности у Вас не имеется.
- Покорнейше благодарю, Александр Николаевич.
- Смею предположить, что мой непутевый сын прощен и что впредь его имя нигде упоминаться не будет.
- Что Вы, что Вы, Александр Николаевич. Все будет сделано так, как договорились.
Последние слова потонули в низком гуле из-под земли, комната повернулась на 180 градусов, стала вертеться, уменьшаясь в размерах, и вместо нее открылся вид подмосковного Егорьевского шоссе, возле поселка Малаховка или Коренево, с роскошными коттеджами "новых русских" вокруг. Кирпичные заборы и ворота с крышами, на которых лежал тонкий слой снега, ели и сосны за оградами; встроенные в заборы охранные башни; с шиком обновленные старинные купеческие дома в два-три этажа, с высокими крышами, трубами, двумя уровнями чердачных помещений, каждый из которых открывался двумя - одно над другим - окнами на крышу. Розен чутьем определил, что это не сегодняшний, а, может быть, завтрашний день: так должна будет выглядеть эта местность лет через пять - десять. Дятел отстукивал свою раскатистую звуковую дань лесу; одинокая легковая машина медленно проехала между двумя массивными высокими заборами - как меж двумя крепостями. Близкая узкоколейка, увядший ковыль, проступавший из снега: все навевало тоску и уныние, хотя за всеми заборами наверняка обитали энергичные люди, для которых за каждым объектом стояло не настроение, а уют и ряд денежных знаков. "Зачем показываете мне это, я ж не собираюсь покупать тут ни дома, ни земли, - подумал Розен лениво: с уверенностью, что кто-то подслушивает его мысли. - "Потому и показываем, чтобы ты понял, наконец, в какие ты игры играешь".
В этих домах, в их дворах с кучками сосен, возвышавшихся над окружающим, царило нечто пугающее; на них стояла печать негласного сговора: как на памятниках огромного кладбища - печать сговора живых, принимающих смерть близких и родственников. Те, что тут обитали, принимали все эти правила - правила дикого кладбищенского ритуала, рутиной бессмысленности и замедления рвущего паутину нелогичности смерти. Ровные шеренги проездов между унылыми заборами напоминали кладбищенские аллеи, а добровольное затворничество богатых узников в своих дорогих кельях со всеми удобствами поражало откровенной бессмыслицей. Никто из них не выходил за ворота без охраны, не выезжал на машине без телохранителей. Их дети не "ходили в школу", а ездили туда в сопровождении мордоворотов с пистолетами. Ни один "здравомыслящий" человек никогда не поверил бы в то, что кто-то с доходами Розена мог спокойно гулять по улицам без сопровождающих; не потому, что опасался нарваться на "гоп-стоп", а потому, что деньги в России одним своим запахом привлекают вампиров. Даже если предположить невероятное: пусть, пусть никто действительно не подозревал, не вычислил в Розене миллионера, даже тогда питерские бандиты, хулиганы, головорезы своим собачьим чутьем просто обязаны были унюхать достаток. Даже если бы он отсиживался за стенами совершенно пустой квартиры с облупленными оштукатуренными потолками, его все равно бы нашли по абсолютно неуловимому амбрэ, источаемому его финансовыми операциями. Как ходячие мертвецы из пошлого голливудского фильма, местные отбросы, уголовники и ничтожества, жадные до крови и денег, руководствовались чутьем и запахом, растягивая по городу свою липкую паутину. Город был расчерчен невидимыми трассами, бесцветными метками этой охоты, и охотники помельче сами становились добычей. Как наркомана бьет дрожь позыва, как алкоголик не может жить без выпивки или азартный игрок - без карт: так изнемогающие от жажды убийства борзые не в состоянии были остановить своего - заведенного инстинктом и рожками - бега за волком. Вокруг предполагаемого логова быстро натягивалась бечева с флажками, и круг неуклонно сужался, сужался со всех сторон. Вся эта свора рыскающих по городу в поисках поживы полулюдей-полушакалов не могла не учуять Розена-волка. Одинокого волка, засевшего в своем комфортабельном голове. Какие законы, какие чудовищные силы хранили его от ножа, пули, от пыточных инструментов? Если его до сих пор не убили, не забрали его капиталов, не опалили кожу на мягком месте традиционным паяльником: значит, нечто еще более страшное, чем нагар бешеного соперничества, дремучая зависть и животная ярость остервенелых самцов, взяло его под свою защиту, хотя он - скорее всего - "не заслужил" этого. Наверняка он плевал в тот самый колодец, из которого его поили противоядием от финки "гоп-стопника" или "калашникова" братишек. Но он был почти на сто процентов уверен, что и колодец тот, и порочная страсть наркоманов убийства - все находилось в одном и том же дворе, за одним и тем же высоким забором. Коли хозяина двора величать богом (чертом), то надо согласиться, что все бандиты, все отбросы - его верные слуги, его приближенные, его свита, и только, когда Розен проходит мимо, он их садит на цепь.
Если Валентин намеревался считать себя интеллектуально состоятельным, то обязан был осознавать, что кость с барского стола - его ничтожная жизнь - брошена не задаром. Он так же служит Хозяину, как все остальные - жуткие - слуги. Т е служат с холуйством и рвением, е г о самого - используют, но разница весьма несущественна. Зверь на время стал орудием главного охотника, но это не значит, что ему позволено жить. Охота лишь на минуту приостановилась; она не отменена навсегда. Волк-невидимка разгуливает за флажками, наслаждаясь своей жизнью и свободой, не зная о том, что, как и он, невидимая, д р у г а я охота идет своей чередой - с ружьями, борзыми, всадниками на лошадях. Серый хищник открыт, он на виду, беззащитен, и все-таки ружье не стреляет, и зубы псов не вонзаются в серую шкуру. Почему медлят, почему не убивают его? Конечно, невидимое орудие убийства не есть нож или пуля, это нечто другое, неведомое, не отслеживаемое смертным. И все же лезвие неведомого подозрительно медлит. Где-то рядом шастает другой не стреноженный хищник - волк в "милицейской шкуре", в милицейской форме, и Розен - это приманка, для того, чтобы заарканить обоих. Через его сознание подсматривают за Галатенко, выведывая его секреты: может быть, не конкретно-онтологические, но те, что подходят к метафизическому бытию. Тому бытию, что есть не вообще бытие, но сущее. Тому, добытийному. "Тебе за кого? За мертвых или живых? Если за мертвых, иди туда, а коль за живых - на ту сторону" - звучат неожиданно слова сухонькой старушонки из церкви.
Розен вскакивает с кровати со сверлящей мозг мыслью: немедленно прекратить подслушивание Галатенко, сжечь микрофон, стереть все записанное. Груз неисправимой ошибки-провинности уже придавил его своей гранитной плитой. Перед глазами встает образ того несчастного попрошайки у входа в метро "Площадь Восстания", больного лейкемией мальчика, прошедшего - на розеновские деньги - сквозь изощренные медицинские пытки, вечно юной Шанталь, которую переехало такси в Монреале, Габриэль, получившей от Розена то, что она хотела - и вернувшейся к наркотикам. И, наконец, умоляющий взгляд Симы из-за пугающего таинственного "стекла". За этими образами стоят сотни других, неосознаваемых, но их надо обязательно вспомнить. Стоит ли вспоминать? Из них из всех ткется какая-то ткань, какой-то заковыристый рисунок-ребус, типа "отгадай-где-спрятался...." Что-то проявится, если вспомнить всех, что-то решится.
Впереди много работы. Надо уничтожить подслушку, пойти в архивы и поискать там про Розенов, встретиться с Наташей, но обязательно у нее дома, посетить квартиру самоубийцы-поэта.
О Розенах - графах и баронах - ему рассказал лет десять назад его собственный брат, "генерал Розен": возможно, для того, чтобы больно задеть Валентина. Почему не сам Валентин отправился в библиотеку "читать про Розенов"? Неужто его не волновала родословная его семьи, его предков? Он в детстве и отрочестве активно интересовался своими "предшественниками", выспрашивал у деда о прадедовских угодьях, о его братьях и дядьях, об их занятиях и судьбе. С тех пор он твердо решил, что относится к "безродным космополитам", к рабоче-крестьянской породе трудолюбивых поволжских немцев, ничего общего не имевших с надменными Розенами-баронами. Возможно, всякая информация подобного рода задерживалась в его сознании какими-то фильтрами, обретая определенную раздражающую коннотацию. Задиристый подросток, выудивший все, что только можно было выжать из дедовской памяти, из старых писем и фотографий, из воспоминаний односельчан, вбил себе в голову, что это дно колодца или тупик шахты, и на этом (помимо другого) построил свое мировоззрение. Безусловно, он соображал: для чего ему это нужно, для чего сейчас ворошить старый вопрос? Но за этим вопросом скрывалось множество остальных.
- 36 -
Как все люди коммерческого склада ума, Розен расчерчивал, "разграфлял" свое время, организуя, спрессовывая дальнейшие действия достаточно жестким графиком. Тем не менее, он оставлял себе "окна", заполняемые тем, что "бог на душу положит". После установки миниатюрной скрытой камеры вблизи опорного пункта милиции (чтоб не оставалось сомнений в том, что "проводка сгорит", когда Галатенко не будет в здании) - он отправился на пригородную электричку. Вначале он хотел доехать до Белоострова от Финляндского вокзала, но вспомнил, что там на днях был застрелен налоговый инспектор, и решил, что туда отправляться не стоит. Электричка от Московского вокзала отправлялась через двадцать минут, и он успевал на нее "тютелька в тютельку". Проще было доехать до местности между Тосной и Мгой на маршрутном такси, но он точно не знал, что ищет. В его сознании то, что он надеялся увидеть, связывалось с пригородными поездами; скорее всего, он желал посетить места, похожие на скопления элитных коттеджей вблизи подмосковного Егорьевского шоссе.
Каждый раз, когда Розен отправлялся в промышленную или пригородную зоны, он тщательно экипировался, готовый к "маленьким неожиданностям". Поношенное суконное пальто с широким стоячим воротником, высокие "армейские" ботинки, шапка-ушанка, рюкзак за спиной: он не был похож теперь на себя самого. Под пальто Розен надел куртку из хлопчатобумажной спаржи и брюки такого же типа, плотно заправленные в ботинки, но так, чтобы не мешали при ходьбе и не ограничивали самых резких и самых крайних движений "на растяжку". В рукаве пальто имелось место для выдвижной (стереоскопической) палки-трубки, одинаково полезной для защиты как от опасных людей, так и от собак. Стоило прижать локоть к боку, как она выскакивала и ложилась прямо в ладонь, выдвигаясь непосредственно в момент нанесения первого удара. Все равно без "пушки" (жаргонное словечко, осевшее в голове с восьмидесятых годов) он чувствовал себя беззащитным, но носить пистолет на себе - это имеет не только свои плюсы, но и минусы. Он разместил в пальто пачку рублей, рассовал по карманам брюк мелочь, а в боковой правый карман пиджака положил сто долларовую купюру.
Он выбрал полупустой вагон и приземлился у окошка. В Поповке - напротив (вместо молодой женщины лет тридцати с ведерком) - устроился высохший ханыга в фуфайке странного типа. "Слышь, ствол не требуецца? - зашептал-зашепелявил тот, как только вагон застучал колесами. - Недорого возьму. Пятьдесят зелененьких - и баста. Пошли, сойдем". Розен зашевелился. "А не обманешь? Пятьдесят долларов - деньги немалые". - "Так ведь из рук в руки". - "А вдруг пистолет твой не стреляет?" - "Дело хозяйское." - "Ну, хорошо, идем."
Они спустились возле железной дороги в небольшую ложбинку, и Розен поторопил:
"А ну, показывай."
- Тока как договорились.
- Железно.
- Вот. Деньги давай.
- Тут сто долларов, чтобы молчал и на меня пальцами не показывал. Понял? Ты хоть знаешь, чей пистолет?
- Не-а.
- На, держи. - Ханыга деньги взял, а ствол передал Розену. Повернулся спиной и стал разглядывать купюру.
- Ты что, начальник, обижаешь? Не по-хорошему это. Не по-нашенски. Тут всего десять зелени!
Неуправляемая, не обуздываемая ярость вдруг накатила на Розена. Неожиданно для себя самого, он схватил беднягу за горло и стал душить. "Говори, куда дел стольник?! Куда спрятал!" Тот хрипел испуганно-умоляюще, показывая глазами и жестами, что не видел никаких ста долларов. Розен шарил у него по карманам, в штанах, рубашке и в рукавах, ощупал подкладку, шапку, сорвал сапоги - и ничего не нашел. Он велел своей жертве надеть сапоги - и приставил к похолодевшему лбу пистолет: как в дешевых мелодраматических фильмах. "Последний раз спрашиваю: куда дел доллары, блядь!" Тот в ответ только застыл, замороженный ужасом. Повинуясь новой неподотчетной волне ярости, Розен повторно сжал горло несчастного своей жесткой хваткой. Бедняга уже хрипел, когда он чудом заставил свою руку разжаться. Пальцы дрожали крупной дрожью. А что? Так вот и задушил бы человека. Как пить дать. Почувствовав облегчение, полузадушенный засипел, закашлялся - и стал отползать прочь, потом поднялся на ноги - побежал. На снегу осталась смятая десятидолларовая бумажка. Розен сел прямо на землю и с силой сжал виски обеими руками. Не помогало. В них с шумом били молоты и палили пушки. "Неужели старость, давление?" Нет, что-то другое...
Он осмотрел каждую подозрительную деталь на земле, разгреб снег, потоптался вокруг: никаких следов сто долларовой банкноты.
Возвращаться на поезд было опасно. Он встал и пошел - через поле, пустыри, по узкой заледеневшей дороге рядом с брегом Невы. Не мог же он дома перепутать сто - и десять - зелени. Да и откуда у него могли оказаться десять долларов? Он всегда четко помнил и знал, как и где брал деньги. Помнил наизусть, сколько купюр, какого достоинства в каждой пачке. Без запинки мог выпалить, в какое время выбирал ту или иную бумажку. В каком тайнике та или иная пачка. Перед уходом он сначала положил купюру перед собой, когда одевался. Потом взял ее, опустил в правый карман куртки, одел пальто, и тогда вторично вынул сто долларов из кармана, взглянул на деньги, снова опустил в карман. Купюра была из той самой пачки банкнот сто долларового достоинства, где не было и не могло быть никаких десяти долларов. Таким образом, он трижды видел одну и ту же сто долларовую бумажку, которая в его кармане непостижимым образом превратилась в десять долларов. Если, конечно, ханыга не оказался исключительно ловким фокусником. В безлюдном и совершенно ровном месте Розен изучил содержимое своих карманов - безрезультатно. Встроенная в одну из пуговиц неказистого пальто крошечная скрытая видеокамера фиксировала всю безобразную сцену, но достаточно ли освещенности, чтобы рассмотреть детали: об этом можно будет судить лишь потом. Более того, дома, готовясь к своей безобидной вылазке, он включал камеру на минуту - чтобы удостовериться, работает ли, но был не в состоянии теперь с уверенностью сказать, в какой момент и что она зафиксировала. Он был настолько подавлен, что с трудом осознавал, сколько времени шел. По-видимому, он находился в окрестностях Новосаратовска, когда набрел на кучку элитарных коттеджей. Вокруг царила мертвая тишина. Воздух завораживал - колкий, ломкий, так, что, казалось: от самого слабого звука внезапно расколется. Высокий кирпичный забор проваливался в железные ворота с каменными столбами по бокам, за которыми, вероятно, притаилась охрана. Черная точка над правой колонной, вероятно, могла быть верхней частью камеры наблюдения, а декоративная решетка с обеих сторон от ворот - выполнять роль антенны. Розен внезапно разглядел на земле и поднял небольшой предмет. Тот оказался визитной карточкой. На ней он увидел: Розен, Валентин Ефимович, гинеколог, профессор.
Тут делать больше было нечего.
- 37 -
Частник - "извозчик" - высадил Розена на Исаакиевской площади. Глыба монумента "глаза в глаза" Исаакию, покрытая коркой наледи. При взгляде на обнаженного мраморного красавца, державшего за гриву вставшую на дыбы лошадь, дрожь охватывала сразу индевевшее под одеждой тело. И без того не теплокровные люди и лошади подвергались запредельному космическому замораживанию в такой лютый мороз. То же ледяное прикосновение испытывало сердце Розена от шквала последних событий. На фоне скульптурной группы и белых колонн светофор переключал цвета: красный, желтый, зеленый, зеленый - желтый - красный. Цветные иллюминаторы светофора оцвечивали старые игрушки человеков, их выдуманный и воплощенный в камне фантастический водопад - немыслимо чуждой тут светомузыкой, проникавшей в душу расплывчатыми бездонными образами. Эта уютная гранитно-мраморная постель для мозговых извилин, затейливые тесемки балдахина - узор капителей и антаблемента, оторочка мягких подушек из тончайшего шелка - девственность скульптуры и барельефов, вся эта нега уютного самодостаточного блаженства, единственного во вселенной, вся аномалия красоты - ласки и оргазма сознания: раскинулась ничейным полем, призраком невероятной обители. Мягко молчали под снежными шапками дом князя Лобаново-Ростоцкого, позже - военное министерство, Дрезденер банк, обезглавленный, когда уже не был банком: новая рабоче-крестьянская власть сбросила с крыши венчавшую здание скульптурную группу; гостиница "Астория", бывшая "Англетер"; зеркально глядящие друг в друга палаццо в итальянском стиле работы Ефимова на углу Большой Морской улицы... Как утонувшие пароходы, "Астория" и Дрезденер банк темнели под зимним питерским небом, холодным, как заснеженный Финский залив. Уникальный конный монумент напротив Мариинского дворца - памятник Николаю I - казался наваждением: столь элегантен, невероятен (всего две точки опоры: задние копыта животного), эстетичен и аккуратен в серевшем освещении северного вечера. Все окружавшее виделось плодом невероятной фантазии, невозможной по самой природе вещей, и, в то же время, осязаемой и реальной. Эта панорама ностальгической красоты, грустной, как все прекрасное, плакала неподдельными слезами, чистыми, как кленовый сок или высокопробный слуцкий "самогон". Исаакиевская площадь, площадь Декабристов, Синий мост, самый широкий в городе, - все это осталось чуть в стороне и сзади - часть сказочной страны мыслей, воплощенной в камне. Воздушные, подземные и подводные коридоры той самой страны вокруг Наташиного дома, передаваемые набережными Мойки, кулуарами кавалькады домов, за стенами которых тянулась частная жизнь: невидимыми птицами влетали и вылетали из груди Розена. Как скрытые глубоко под кожурой яблока, в его мясистой сердцевине косточки - люди пребывали в сердцевине этих поразительных грез, в лимбе идеального, совпадавшем с "материальным" изложением форм, объемов, времени и пространства, и даже самые тупые из них не могли не чувствовать этого.
- Что случилось? - спросила Наташа с порога.
- Случилось такое, о чем даже не могу рассказать. По крайней мере, не сейчас; может быть, позже.
- Надеюсь, Розен, ты не убил никого?
- Я тоже надеюсь. Все остальное запутанно.... сложно, не переводится на язык знаков. Даже для меня, "писателя". Если начну объяснять, самое главное, невыразимые тонкости, субтильные детали, весь этот потаенный смысл - останутся "за кадром", и смысла в моем рассказе не будет.
- Значит, ты в чем-то виноват.
В своей короткой жизни человек познает любовь и отчаянье, ярость борьбы и прозрение, надежду и безнадежность, опьянение победой - и трагизм бытия. Теплоту дружеских-семейных уз сменяет холод одиночества, жертвенность близкого круга - вероломство предательства. Только тот, кто испытал все это, прошел все градации, все оттенки человеческих чувств до конца, способен уловить первую часть тайны бессмысленности, такой тайны бытия, что лежит в основе его формирования. Ни один смертный не способен приблизиться ко второй части ошеломляющей тайны до тех пор, пока не испытал, не пережил глубоко пропасть неискупимой вины, что, как смерть, окружает сердце тройным кольцом непоправимости и отчаянья. Не радость и счастье, но страх и вина - главное горючее жизни, ее первооснова, ее естество. Любовь - то, что заставляет человека нагромождать материальные блага и разрушать земную природу - замешана на страхе и вине...
Два дня Валентил медлил, прежде, чем прекратить подслушивание. Тем не менее, рутина расписания, привычка подчиняться намеченным планам взяла верх. И все же палец его дрожал, когда он посылал сигнал самоликвидации подслушки. Что-то смущало его, будто говорило: вина того, что он в данный момент делает, превысит вину подслушивания. Через некоторое время и ретранслятор был извлечен из подвала, и камера внешнего наблюдения за опорным пунктом снята. Но это не принесло удовлетворения: как обычно от хорошо выполненного дела. Сомнения и колебания продолжали играть свою траурную симфонию, терзать своей невидимой пастью. Собственно, не осталось больше ни в чем никакой уверенности. Опущенный в карман сто долларовый денежный знак превратился в десять долларов. В таком случае, значит ли это, что никакие законы отныне не действуют? Может быть, этого бы не произошло, если бы деньги он держал в кошельке? Самое время узнать, что отразилось на пленке.
Подготовка к просмотру заняла менее часа. Первые кадры отсняты еще в квартире. Вот его рука с купюрой достоинством в сто долларов. Обе приближаются, уходят вбок. Все верно, деньги опущены в правый карман. Или - не опущены? Мог ли он промахнуться? Промазал? Как человек достаточно аккуратный - вряд ли. Стоит проверить. Он достает такую же купюру, привычным манером опускает в правый карман той же куртки. Рука заученным жестом уходит вниз, до самого дна; доставляемое оказывается в надежном убежище - как в сейфе. Ни малейших шансов на то, что могло быть иначе. Никаких следов оброненной купюры. Передача денег из рук в руки. Камера четко зафиксировала эту процедуру. Стоп-кадр! Еще раз. Край бумажки виднелся из пальцев - до того, как она перешла к другому человеку. Какая там цифра? Трудно поверить глазам, но это все-таки цифра "десять". Не "сто", а "десять". Невероятно. А если предположить: в кармане была не одна, а две бумажки. Тогда - куда делась другая? Могла выпасть. Хорошо. Кладем в карман две бумажки. Достаем одну из них. Вторая никак не выпадает. Так сшита эта полувоенная куртка, ее карманы, что, расстегнув пальто, забравшись правой рукой в карман, доставая одну из бумажек десять, двадцать раз - никак не обронить вторую. "Ну и зануда же ты, Розен".
Наливает себе рому. Стоит задуматься. Не о том, куда все-таки делись сто долларов. Нет. О том, почему более потрясные вещи не заставили его так удивиться, как пропажа мятой сраной бумажки. Грозные, апокалипсические явления окружают его целый год, а он с ними смирился, обвыкся, и спокойно обживает их таинственные планеты. Дикарь, вместо дубины заполучивший лазерное оружие, он случайно нажимает на спуск, убивает людей, но - как шут - твердит себе под нос: "опс, ошибочка вышла; исправимся-с". Какое-то веселое привидение подшутило над ним: съело его сто баксов и выплюнуло десять. А он так обозлился, что чуть не задушил статиста. Нету у Вас чувства юмора, господин хороший. - Да-с, хмурые мы, не понимаем здорового детского смеха. Наоборот - эт пажалста. Эт нам в жилу. В том, что нам лимоны капают, хотя мы их, может статься, не совсем заслуживаем, в том не видим никаких чудес. Разве мало людей в России планируют здорово, виртуозно разбираются в делах бизнеса, вынашивают гениальные идеи, а не могут заработать и тысячи зелени в месяц. Для России эт бальшии деньги. Оборзел ты, батенька... ... Налогов не платишь, телохранителей не нанимаешь, телок трахаешь табунами - и нету в том для тебя никакого чуда. Если и видишь малЕнько то притворяешься, будто не замечаешь. А стоит чуть-чуть отклониться в другую сторону - как сразу давай орать: ай, не по правилам, ай, ловите вора. Да кто и что украл? Кто и что украл у тебя? Разве принадлежат тебе эти конкретные деньги? Разве по правилам ты их присвоил? Заработал ли ваще? То-то же. Что большее чудо: замена одной бумажки на другую - или владение гостиницей в Праге? Вопреки ряду некоторых материальных сложностей, логике общественных отношений - и еще кое-чему. Мелкий фокус-покус неизвестной природы - и ты завопил, заскулил, как бешеный. А дважды в год выезжать с женой и дочуркой в Ниццу, гонять там на яхте (Гжегож побеспокоился) и занимать шикарный номер с видом на море: эт пажалста. Лопать пригоршнями дорогой бельгийский шоколад, самые вкусные в мире десертные изделия в металлических коробках "Jewels of Belgium" - это пажжалста. Владеть в Чехии чуть ли не полумиллионным автомобилем MYBARK, название которого 99 процентов простых людей и слухом не слыхивали - это пажжалста. Дарить жене ювелирные украшения стоимостью в двести тысяч баксов - это пажжалста. Венеция, Рим, Париж, Берлин, скачки, гольф, сказочные места во всех уголках планеты, дорогие рестораны, театры, концерты, шикарная одежда, косметологи и "эстетисты", персональный тренер и врач - это пажжалста. Сделать ребенка - и отдать его на воспитание теще, которую недолюбливаешь (неблагодарный), иметь такую жену - и ей изменять, жить в свое удовольствие, пить, обладать красивыми и бесценными вещами, привилегией пользоваться тренажерами и сверхсовременным электронным оборудованием, и многое, многое другое - пажжалста. Примерно так рассуждал Розен, разбирая на атомы и осуждая свою реакцию.
Но с другой стороны.... С другой стороны замена одной бумажки на другую - не совсем безобидное дело. Основу земного бытия составляет цифровое мышление. Кто не знает, какой сегодня день, какое число и год? Кто совершенно не смотрит на часы? Только ненормальные. Цифровое мышление пронизывает все существо homo sapiens, оно - его альфа и омега, про и контра, скелет его мыслительного тела. Если число на бумажке, раскраска и рисунок так легко превратились в другие, тогда, возможно, и не было никакой Симы - и она не исчезала вовсе? Не было молодого человека, атаковавшего Розена по всем правилам рукопашного боя. А его последний "прием"... Вспоминая случившееся, Розен думает про себя в третьем лице: "Он знал этот прием". А существует ли, кстати, подобный прием - или это опять же бессмыслица? Может быть, весь бой был чистой воды галлюцинацией. Тогда ничему нельзя верить. Это катастрофа. Начинаешь сомневаться во всем. Сознание распадается. Грани "я" начнут размываться. Наступит безумие.
В отличие от предыдущих аномалий, последнее "чудо" оказалось встроенным в ход нормальных событий, вменяемой их последовательности. Тогда как другие имели более ни менее очерченные ситуационные - хронологические границы. К ним возможно было применить волшебное детсадовское "понарошку", и тогда призраки более ни менее контролировались, рассеиваясь рассудком. Когда же аномалии подаются тебе в качестве бутерброда или салата - вперемешку с привычным и будничным - тогда жизнь должна, по идее, напоминать полет примитивной ракеты с ограниченным маневрированием сквозь град метеоритов. За целую жизнь не разобраться в этих новых законах. Да и некогда разбираться. Тут нужна быстрота реакции, в несколько раз (с таким же успехов - может быть - в тысячи) выше розеновской.
Хуже всего это поганое чувство. Словно все оборвалось. Что-то ушло. Навсегда. Неисправимо. Тысячи желаний. Тысячи возможностей. Но неохота выбирать, все осточертело. Он пьет (к счастью, тому не мешают ни печень, ни почки), а не пьянеет, и не становится легче, воздушней и проще. Пойти в кабак? - Перемещение тела в пространстве. Сходить в баньку, попариться? - Погружение в жидкую и влажную среду (влажность - 98 процентов). Принять горизонтальное положение? - Опять какие-то геометрические образы. Как будто он "обкомпьютерился", превратился в информационный элемент, в какой-нибудь программный файл. Какой-то вирус заразил все сущее, и реальность постепенно трансформируется в некую компьютерную программу. Вроде бы комфорт, достаток, отсутствие мелких забот очищают существование, убирают грязь и неустроенность, незащищенность, отсутствие гармонии. Мир становится промытым, как стеклышко. Но грязь необходима. Без нее повсюду воцаряется геометризм и пустота. Словно треснул бокал ощущений, и - сколько в него ни вливай - он не наполняется. "Он не был слеп. Он замечал грязноватую кожу, тонкие губы, пористое, шероховатое лицо, - писала Франсис Вальдо. - Они вызвали бы у него отвращение в другой женщине. Но это была - Лиза. Этим все сказано".
Совершенство пресыщает. Когда не остается больше ничего, кроме него, в душе поселяется холод. Мрамор поздней эллинистической, доведенной до предела эстетизма, скульптуры, холоден, как лед. За ним - огром космической бездны, за ним - предел достижимого, предел земного. Тоска по недостижимому, по этому пределу, но с "человеческим лицом", породила особого романтического героя, гибрид совершенного классического тела и мятежной - либо доброй - души.
"Он был высоким, мускулистым мужчиной, выделявшимся своей статью. Волосы его казались белыми. Его лицо - симпатичным и притягательным. Речь отличалась лаконичностью, но глаза внимательно наблюдали за всем, что попадало в круг его зрения, и они задавали исследовательские вопросы. (....) Считалось, что он являлся совершенно практичным человеком, гордым за свое накопительство золота и земли; но его дочь Антония знала, что в действительности он обладал потрясающим воображением. Когда он рассказывал ей о лесах, ей казалось, что эхо чащи пролетает по комнате....." (Amelia E. Barr).
"За стойкой рядышком сидели три kisy (девчонки, значит), но нас, patsanov, было четверо, а у нас ведь как - либо одна на всех, либо по одной каждому. Kisy были прикинуты дай Бог - в лиловом, оранжевом и зеленом париках, причем каждый тянул никак не меньше чем на трех- или четырехнедельную ее зарплату, да и косметика соответствовала (радуги вокруг glazzjev и широко размалеванный rot). В ту пору носили черные платья, длинные и очень строгие, а на grudiah маленькие серебристые значочки с разными мужскими именами - Джо, Майк и так далее. Считалось, что это malltshiki, с которыми они ложились spatt, когда им было меньше четырнадцати. Они все поглядывали в нашу сторону, и я уже чуть было не сказал (тихонько, разумеется, уголком rta), что не лучше ли троим из нас слегка porezvittsia, а бедняга Тем пусть, дескать, отдохнет, поскольку нам всего-то и проблем, что postavitt ему пол-литра беленького с подмешанной туда на сей раз дозой синтемеска, хотя все-таки это было бы не по-товарищески. С виду Тем был весьма и весьма отвратен, имя вполне ему подходило, но в mahafshe ему цены не было, особенно liho он пускал в ход govnodavy. - Ну, что же теперь, а? Hanurik, сидевший рядом со мной на длинном бархатном сиденье, идущем по трем стенам помещения, был уже в полном otjezde: glazzja остекленевшие, сидит и какую-то murniu бубнит типа "Работы хрюк-хряк Аристотеля брым-дрым становятся основательно офиговательны". Hanurik был уже в порядке, вышел, что называется, на орбиту, а я знал, что это такое, сам не раз пробовал, как и все прочие, но в тот вечер мне вдруг подумалось, что это все-таки подлая shtuka, выход для трусов, бллин. Выпьешь это хитрое молочко, свалишься, а в bashke одно: все вокруг bred и hrenovina, и вообще все это уже когда-то было. Видишь все нормально, очень даже ясно видишь - столы, музыкальный автомат, лампы, kisok и malltshikov, - но все это будто где-то вдалеке, в прошлом, а на самом деле ni hгепа и нет вовсе...."
Так и Розену казалось: видишь, вроде бы, обои, жатые лимонно-желтые цветы на них, вроде пионов, на благородном светло-вафельном фоне, хрустальную люстру, столик на изогнутых ножках, напоминающих козлиные, замысловатое бра на стене, бронзовый торшер, пузатую вазу в серванте: но за всем этим какой-то провал, бред; это только кажется, что сидишь тут и все это видишь - а на самом деле "ни хрена и нет вовсе...."
Юный герой нового розеновского романа выходит невредимым из стычки со школьными хулиганами, счастливо освобождается от пут, накинутых на ноги в бассейне, в последнюю секунду передумывает выбрасываться из окна подъезда, виртуозно разоблачает интрижку, приведшую его в кабинет директора, и вместо пригоршни люминала забрасывает в рот димедрол. Такой герой вряд ли будет осыпан любовью публики. Литературный персонаж должен состоять из плоти и крови, и садомазохистские инстинкты толпы тогда будут удовлетворены. У Валентина из-под пера выходило нечто восхитительное, свежее, как распускающиеся бутоны роз. Поток остроумия, искрометный юмор, легкая, как ветерок с моря, пикировка, и занимательные приключения четырех не вполне еще созревших юношей - четырех мушкетеров питерского поколения старшеклассников из семей среднего класса. Но кто же будет читать эту изящную вещицу в наше время? Без развитого мордобоя, без грязи, чернухи и порнухи? Всеобщую любовь завоюет герой, которого колошматят без разбору, выбивая ему глаза и зубы, сокращая число его парных органов и мозговых клеток. В эпоху компьютерных игр, когда настоящий герой - кукла, в какую стреляют, которую убивают и мордуют без устали, а она встает и продолжает все сначала, - коротышка-Алекс: тот, за кого проголосуют все разом. Удивительная живучесть его, гладиатора-червячка, истоптанного сапогами свирепых американских ментов, исполосованного по глазам цепями безмозглых американских выродков, превращенного в отбивную эсэсовцами доблестных американских тюрем, собранного по кусочкам после падения со сто первого этажа глупого американского небоскреба - уже не воспринимается как литературный прием гиперболы, а именно как прообраз какого-нибудь Соника или Марио. За теми двумя последовали тысячи других виртуальных мальчиков для битья, назначение которых: щекотать нервы и проверять реакцию своих хозяев-игроков... на себе.
Как и во времена диких доисторических племен, то, что роднит всех в рамках зрелища - это кровавый ритуал, в рамках которого кому-то обязательно пускают кровь. Собираясь вокруг, люди пьянеют больше, чем от водки, и пьют, пьют зрелище мордобоя, или сами участвуют в нем, отпуская узду своих диких страстей; "открывают" дамбу, стоящую на пути выхода скопившихся в пивной бочке живота газов. В том помогает им служанка-литература. Она обходит воняющих отрыжкой и потом гнусных и глумливых чикагских мусоров, заглядывая каждому в глаза. Гладит одного за другим, целует, ослабляет галстук - и делает минет. Все довольны, и - после сеанса литературы - отправляются совершать свои грязные дела. Но литература не позволяет себе расслабляться. Она тут же приблизится к отвратительной шайке наглых гарлемских подонков - и обслужит их всех с такой же любовью и тщательностью, как и фараонов-ментов. После черных мальчиков подрулит к не менее омерзительным белым: к дерьму на "великах с мотором" и со свастикой - эмлемой на кожанках. И так обходит всех без разбору и без угрызений. Такая вот она сука. Не ссучившиеся писатели никогда не увидят свет в окошке: ни славы, ни признания. Гениальные или просто наглые суки захапали, зажали все в стране Литературия, устроили в ней разбой и драки, избивая стариков, врываясь в дома простых тружеников. При этом мало быть честными выродками, в жилах которых течет волчья кровь убийц и бандитов - надо обязательно сделаться предателями и суками.
У Наташи в квартире Розен передохнул, оклемался, и мир, на секунду задрожав и конвульсивно запрыгав, вернулся в свою роговую оправу. Через его возродившиеся линзы Валентин огляделся, ощупал себя - и решил, что пока еще жив, хотя пуля прошла всего в каких-нибудь пяти вершках от височной кости.
На сей раз все у Наташи ему показалось другим - по сравнению с собственной берлогой. Лик ее мирка осязался выпуклым и не анонимным. Его вечно сухие глаза, иной, не-розенский шум с улицы, другой, не такой, как у него, воздух, чутье, подсказывающее "не своих" соседей за стенами: все казалось свежее, реальней, неповторимей. Приоткрытая "форточка", впускавшая бодрый морозный воздух, томик стихов - антология, - раскрытый на стихотворении Маргариты Алигер. Он совершенно не представлял, что так скоро ему придется столкнуться с тем же стихотворением в сопровождении антуража непредставимо иных, неожиданных обстоятельств. Наташа порхала, как птичка, привыкшая к собственной клетке. Казалось, причастность к сгущенному царству Розена ни на йоту не лишило ее врожденной невинности. Он подумал о том, что рожденный ползать летать не может. Рожденный волком не станет ягненком, и никакие ведра тофу не ликвидируют его агрессивности. Даже если он перестал есть мясо, его врожденные инстинкты заставят его убивать - через самые сложные и запутанные механизмы абстрагирования. Шаг в одну сторону станет шагом в другую, и бросок на спасение утопающего по неизъяснимой причине обязательно привлечет к жертве акулу, и та перекусит несчастного пополам. Эта мысль, построенная на гиперболе, показалась Розену именно тем, что подходит к объяснению "по размеру". Каждый в итоге умирает тем, кем родился.
В квартире царил белесый молочный свет. В окне спальни, выходившем во двор, снежинки, весело падая, не кружась, одна за другой садились на деревянные перила балкона. Немецкая дорогая гардина с прозрачными цветами, склоняющими головки, частично закрывала картину падающих снежинок, и та получалась ирреальной и размытой.
В пол девятого задребезжал телефон. Звонил Яша-с-кольцом-в ухе, по прозвищу Зубатый. Он был хорошо известен в балетных кругах, экс-танцор, аккомпаниатор-любитель, спекулянт, посредник, обеспечивавший - как он выражался - publicite и связанный с фотографами-профессионалами....
- Здравствуйте. Я туда попал? - сказал он приятным мелодичным баритоном.
- Вам видней, - парировал Розен.
- Мне нужна Наташа. Можно ее к телефону?
- Ее нет.
- А Вы кто, извиняюсь?
- Голос в трубке.
- Тогда, пожалуйста, Голос В Трубке, передайте ей, что звонил Яша Зубатый. Хорошо?
- Обязательно передам.
- С кем говорил? - спросила Наташа, выходя из ванной, вытирая волосы толстым полотенцем.
- Господин Зубатый собственной персоной.
- А.... Этот шут. Я ему заказала пуанты для двух девочек.
- Сказала бы мне.
- Не хотелось отвлекать тебя от дел вселенского масштаба.
- Вселенная осталась бы на месте.
Напоенный чаем с малиной, прикоснувшийся к живому земному бытию, Розен возвратился в свою роскошную конуру, с какого-то времени переставшую резонировать в нем и отзываться радостным трепетом узнавания. Еще совсем недавно весело вилявший хвостом пес - его логово - превратилось в старую больную суку, у которой нет сил подойти к двери, приветствуя дорогого хозяина. Он не мог сказать, как персонаж известного русского романа: "все опостылело", так как привычка наслаждаться тем, что он имел, не отпустила его из своих объятий, но не мог наслаждаться обладанием так, как прежде. Возможно, с таким чувством возвращался на Мойку, 12 великий поэт перед своей роковой дуэлью.
Не успела закрыться за ним дверь, как позвонила Мара.
- Как живешь? - с ходу бросил Валентин, опережая ее.
- Нормально. Ты чего такой тусклый.
- Я - тусклый? Ты не оговорилась?
- Тусклый, тусклый. Я по интонации сразу врубилась. - Еще бы, чуть не произнес вслух Розен. У тебя же такой бесценный опыт....
- Ты не подумай, будто из-за моего ...известного.... опыта. Просто у меня на тебя чутье. И вообще, я свое прежнее занятие бросила. Сейчас работаю в гостинице. В интуристе. Только не смейся. Не в прежнем качестве. Убираю номера.
- Ну и как?
- Ты знаешь, работа интересная.
- Неужели?
- Правда.
- Извини, что задаю подобный вопрос: меня как писателя интересует. А за мужиками грязными не отвратно убирать?
- Мужики - грязные? Да что ты, Розен, проспись. Где мужик живет, так там тишь и благодать. Вот номера тыща сорок пять, сорок шесть, сорок восемь. Немцы живут. Дальнобойщики. Войдешь туда - все прибрано. Подушечки лежат в ряд, как папки в райсовете. Каждое полотенчико на своем крючочке. Кресло - где его поставила в прошлый раз, там и нахожу. Или вот итальянец богатый в двойном на двенадцатом. Ни одной крошки, ни одной ниточки на ковре не находила. Ни одежды на стульях, ни разлитого кофе на журнальном столике. И вот приехала к нему баба. Молодая. Итальянка. На жену не похожа. То ли любовница, то ли невеста - "фиянсе". Ты бы посмотрел на нее, как она там все перелопатила. Где стулья, где кресла? Ничего не разберешь. Все завалено шмотками. В номер входишь убирать - а там валяются на ковре джинсы с колготками и трусами в колготках. Одно в одном. Как капуста или две начинки в конфете - бывают такие, помнишь? Где стояла - там спустила, переступила, пошла. Нет понятия: кто-то может зайти и увидеть.... Или вот....
- Ладно, я понял. Ты что-то важное хотела сказать?
- Не хочешь слушать? Ты и правда сегодня какой-то смурной.
- Устал, заработался.
- Знаем мы твою работу. С очередной бабой шашни крутил. Да?
- За меня будь спок. У меня и на тебя силенок хватит.
- Хочешь встретиться?
- Сначала скажи, что у тебя там по программе.
- По программе у нас Майя Абрамовна. Помнишь такую?
- Ну, хоть убей - не знаю, о ком ты.
- Когда я была в шестом классе, она уже на пенсию ушла.
- Ах, да-да, что-то припоминаю. Учителка - по русской литературе.
- Вот-вот.
- Так она же в Израиль укатила.
- Как укатила - так и прикатила.
- И - ....
- С мамой моей она лежала. В одном отделении. И сейчас там. Только жить ей теперь осталось всего ничего. Врачи говорят, больше двух месяцев не протянет. После инфаркта обнаружилось кое-что другое. Тебя, Розен, она очень хотела видеть. Ну, я помню, какой ты у нас занятой. Не хотела беспокоить. А вчера - я ее время от времени посещаю - пристала, говорит, пока не поговорю с Валентином, не могу спокойно умереть. Давай мне Розена, только ему и хочу исповедоваться.
- Так и сказала - исповедоваться?
- Да нет, конечно. Это так. Хотя такими вещами не шутят. Жалко мне ее.
- Конечно, приду. Давай вместе. Когда там твоя трудовая вахта?
- Мне, Розен, теперь заступать послезавтра. Так что, если хочешь, завтра и махнем.
- Она где?
- Это частная клиника.
- А-а-а.....
- Ты что подумал?
- Да ничего.
- Ничего? Тогда ладушки. Завтра в девять жди звонка.
- Не надо звонка. Я за тобой заеду.
Обычно Розен любил и умел отнекиваться. Но не в тот раз.... То ли в такси захотелось, то ли настроение... душещипательное, то ли в свете недавних событий, то ли.... Но это последнее не обсуждаемо.
Значит, так сложилось.
- 38 -
Мара ждала у подъезда в норковой шубке, постукивая сапожком о сапожок. Розен появился на прокатной иномарке, взятой там, где он часто брал машину. Мара вздрогнула, когда ее окликнули из незнакомой тачки. "Садись, не ссы, - промычал Розен заговорщически. - Тут все свои". Мара плюхнулась на переднее сидение.
- У тебя с подогревом?
- А как же? - Валентин показал движением головы на портфель на заднем сидении.
- Да ну тебя! Я ж не это имела в виду.
- С подогревом. Просто не включал. Пока допер за тобой, в салоне итак уже жарко.
- Да так. Я просто спросила.
- Что там у тебя?
- Где там?
- Где-где! У тебя. Чего ты сегодня не в духе?
- Да так.
- Опять "да так". "Так" по-польски и без того значит "да".
- Ерунда. Сон плохой видела. А тут еще эти звонки.
- Какие звонки?
- Да совпадение вероятно. Иначе получается чертовщина какая-то. Полночи книжку читала. Детектив американский. Тебе такой не понравится. Форбжеста или Форбера. Никак не запомню. А под утро заснула. Приснился звонок телефонный. Он звонит, и таким звоночным голосом сообщает: "А я звоню у тебя к квартире". Я тут еще подумала: так и без того понятно, что в квартире. Телефонный аппарат ведь в квартире, вот и звенит он тут, а где ж еще? А он тогда на это отвечает, что в квартире - значит, что он тут, проник ко мне, и такой издает щелкающий звук, как будто языком кто-то так делает. И звук этот не такой, как в телефоне, в трубке то есть. А так, словно у меня в комнате или на кухне кто-то так языком цокает. У меня внутри так все и оборвалось. Похолодело прямо. Просыпаюсь. А тут настоящий телефон звонит. Поднимаю трубку: алло! Молчат. Говорите, кричу. И тут кто-то так вот языком цокает, и звук какой-то странный, не такой, как по телефону.... тьфу ты!... в трубке.... И так четыре раза подряд. Какой тут уж сон.
Розен посерьезнел. От Мары это не укрылось.
- Ты чего вдруг посмурнел? Тонус тебе своей болтовней сбила?
- Чего-чего? Какой там еще... бонус? - Розен лихо зарулил на стоянку.
- Ладно. Ты мне скажи, где ты так водить научился. Раньше я за тобой такого не замечала.
- Как-то оказался в гостях. Нажрался. Когда ехал назад, чуть сам себя не убил, да еще одного человека мог угробить. С тех пор решил подучиться.
- Уважаю. Уважаю, когда люди твоего уровня и типа способны на волевые поступки.
- Спасибо, Мара. Ты меня перехвалила.
Голова Майи Абрамовны на больничной подушке изящно обрисовывала свои контуры, расположившись с достойным королевы полунаклоном. Она очевидно была в свое время чертовски красивой женщиной. В ее лице почти не угадывалось никаких внешних следов болезни. Только синева под глазами и какая-то неопределимая мягкость ресниц говорили о том, что дни ее сочтены.
- А вот и Валентин, - сказала она на расстоянии, когда они только входили в палату, не успев даже поздороваться с порога.
Они уселись на мягких и легких стульях, удивляясь отсутствию привычного духа больницы, холодящей кровь смеси запахов, какие способно распространять человеческое тело и его ингредиенты, запахов лекарств и других химических соединений. Иногда в больницах почему-то вяло пахло резиной, доставляемой в палаты едой, казенной чистотой постельного белья из стерилизующей гермы прачечной.
Тут царила атмосфера хорошо проветриваемого помещения, и только отдельные молекулы потустороннего, франкельштейновского мира лечебниц изредка щекотали ноздри каким-то тревожащим и знакомым ощущением пустоты.
- Вы просто ослепительны, молодые люди, - продолжала больная, не давая им раскрыть рта, предупреждая волну сочувственных вздохов или дежурных фраз, готовых сорваться с уст. - Прямо как Ромео и Джульетта без Монтекки и Капулетти. - Я знаю, Розен, что ты женат, но, когда рядом с тобой такая прекрасная женщина, и я на твоем месте, Валентин, не отказалась бы поухаживать. - Сознавала ли она, насколько была права? Действительно ли видела насквозь, просвечивая людей, как рентгеном? Ее речь была речью тех, кто много работал с русским языком, постигая не только умом, но и сердцем его самые сокровенные секреты.
- Вот, привела к Вам Вашего любимца, - просто сказала Мара.
- Надеюсь, что не только моего. Такого импозантного мужчину должны любить тысячи женщин.
- Вы нам обоим выдали по комплименту, Майя Абрамовна, - со смехом парировал Розен. - Теперь наша очередь. Только в словесах мы с Вами тягаться не будем. Ни малейшего шанса. Лучше выдадим то, что мы Вам принесли. Под расписку и с обещанием все....
- Если ты о цветах, Валентин, так откинь занавеску, там на тумбочке высокая банка. Воды наберешь в туалете.
- А Вам палец в рот не клади, Майя Абрамовна. Неужто я не знаю, что цветы выдают только в ....
- ... тогда, значит, ты хотел сорвать с меня обещание все слопать?
- И Вы быстренько сообразили убрать цветы подальше, опасаясь как бы их не включили в Ваш рацион.
- Ставлю Вам двойку, молодой человек. Вы плохо подготовили свое домашнее задание. С моей стороны это было не пикирование, а замечание: что с цветами в руках говорить о еде неприлично.
- Ах....
- То-то же. Ну, рассказывай.
- О чем?
- Какой-то невежливый ты стал, Розен. Мальчиком я тебя таким не помню. Ты кто вообще? Новый русский? Или ты....
- Клянусь, Вам, Майя Абрамовна, что в жизни своей никого не убивал.
- Да верю, верю. Только я не о том. А, впрочем.... Вот прочла две твоих книжки. Не спрашивай, откуда узнала. Все равно не угадаешь. - Розен тотчас же вспомнил ту же самую фразу, сказанную совершенно другими устами и при совершенно других обстоятельствах. Ему почудилась тут какая-то связь, так, что мурашки побежали по коже. - В одной нашла восемь ошибок. Подай, Маруся - на подоконнике. - Ох.... подождите минутку. Прихватило... - Лоб Майи Абрамовны быстро покрылся испариной.
Розен мгновенно потянулся за полотенцем - привстал и наклонился над больной.
- Правильно, молодец. Теперь узнаю твою давнишнюю галантность. - Она сопровождала свои слова угловато-утрированными жестами и мимикой: чтобы визитерам показалось, будто она морщит лицо и стонет исключительно из жеманности. - Раскрой на десятой странице, абзац четвертый. Видишь, там слово обведено красным карандашом. Этот глагол не должен применяться с существительным в такой форме. Подобное его использование пугает. Пятнадцатая страница, в самом низу. Мое ухо не приемлет такого сочетания фонем. Оно подчеркивает полное отсутствие элегантности и простоты. Двух наиболее ценимых мной компонентов. Ты, наверное, думаешь про себя: вот старомодная бабка... Разрушить гармонию просто. Ты вот хочешь разобрать мир по косточкам, посмотреть, что там, внутри. Искусен, слов нет. Но деструкция - антитеза творенью, с какой бы целью ее ни смешивали. Желаешь потягаться со Всевышним - построить все сначала, с нуля? Но как возможно сделать это, когда ты внутри того, что разрушаешь? Взорвешь самолет, потопишь корабль, срежешь сук - .... не знаю.... вместе с собою самим. А других людей ты спросил: хотят ли они этого? Мы и без тебя давно уже идем в одну сторону. Ко дну. К освобождению. От материальных пут, от жестких законов мира, диктующих нам свои условия. Продлить молодость, срок нашей жизни, победить саму Смерть: что - как нам кажется - нужно для драгоценного ощущения счастья, полноты жизни. А есть ли дорога назад? Почему введение всех этих технических ухищрений-новшеств не сделало нас счастливее? Почему качество жизни не привело к новой ступени ощущения себя самодостаточными, не остановило колоссальных общественных катаклизмов? Может быть, потому, что изначальная матрица жесткой среды являлась твердой основой нашего собственного сознания - и была ему необходима? Теперь мы как парализованный, скелет которого - каркас - подвергся необратимым мутациям. Чтобы он не испытывал боли, его накачали наркотиками, и он видит захватывающие и пугающие галлюцинации. Но в них он пребывает не как участник, а всего лишь зритель; не он их формирует силой своей воли, не он у пульта управления, у волшебного привода. Он слышит, тысячекратно отраженный от стен мрачной пещеры, лишь свой собственный голос, голос своего "я", в качестве "мы" или в качестве эго - не важно. Обессиливая мир, обесцвечивая его тайны, человек видит во всех его проявлениях, во всех зеркалах и витринах исключительно самого себя. Это оттого, что вселенная одного человека - другой человек. Это ее глубина, ее многомерность. У тебя самого, Валентин, я видела одну умную фразу: "Вуайерист не испытает полноценного наслаждения от того, что подсмотрит, как сосед глядит на порнушку по телеку, но вот если подсмотрит в момент раздевания соседову жену..." -
- Всего лишь одну?
- Кого? Жену?
- Фразу. Остальные, значит, были не умные. Кстати, в том журнале была ошибка. Они неверно приписали эту фразу мне, а не моему оппоненту. Это из рассказа Костылькова "Не верьте....".
- А-а-а......
- Я, пожалуй, пойду на лестницу, покурю, - вмешалась Мара. - Вы тут без меня пока общайтесь.
Когда она вернулась, Розен распаковывал разные яства - немногие, все еще годящиеся для Майи Абрамовны, для поддержания ее обреченной плоти. Среди них были самые экзотические деликатесы, самые изысканные кушанья.
- А это что? - спросила Майя Абрамовна, указывая на два - белый и черный - похожих на куски бесформенного мыла или на экзотический клубень - съедобных камня. -
- Это такой итальянский гриб, который, оказывается, лечит одну-единственную форму рака. Как раз ту самую, что обнаружила себя у Вас. -
- Стоп. Погоди. Откуда тебе известно, какую форму рака "обнаружили" у меня, и зачем ты наводил справки? -
- Ну как же....
- Не гляди так выразительно на Марусю, она врать не станет. Я ей ничего не говорила про это. Подобного рода поведение... оно настораживает. Да, я на смертном одре, но я пока еще жива. И в ясном, как говорится, сознании. Не спросив меня, ты наводишь справки о моей болезни... Ты не подумал о том, что это - по меньшей мере неэтично? Мне становится страшно. И потом.... ты хочешь сказать, что это.... трюфели?
- Да, они самые....
- Хоть раз в жизни увижу их - перед смертью. Но это ведь живое чудо. Я слышала, что во всем мире есть всего две местности, где их можно отыскать. Обе они в Италии. На эти редчайшие грибы охотятся с собаками исключительно ночью, собаки их чуют, и большая удача, если находят один гриб за двое, а то и за трое суток. Как правило, охотники за этими грибами - потомственные специалисты, столь же редкие, сколь и то, что они ищут. Я правильно говорю?
- Да, все верно. Ваши энциклопедические знания поражают.
- Но ведь они.... должны стоить кучу денег. Каждый - долларов восемьсот, в Италии, на месте. А с доставкой в Россию - просто страшно себе представить. Кроме того, они очень быстро портятся. Их надо держать в холодильнике. А ты собирался потчевать меня этими грибами, насколько я понимаю, в течение нескольких месяцев? Откуда у тебя такие деньги? Мне просто жутко.... за тебя.
- Так мне что делать - уйти? А у Вас - у Вас откуда такие позниня... о трюфелях. Я имею в виду их цену.
- Мне говорили об их чудодейственном эффекте (подразумевая мою болезнь). Но даже если бы я имела такие невероятные средства (для лечения пришлось бы - лучше всего - поехать в Италию, и там покупать по 2-3 гриба в неделю) на этой стадии я все равно прожила бы не более двух или трех лет. Теперь для меня уже скоро все кончится. А пройти вторично через то, через что я прохожу сейчас, мне бы не очень хотелось. Да и в течение вероятной ремиссии качество моей жизни оставляло бы желать лучшего. Так что - нет, спасибо. Я отказываюсь.
- И Вы лишаете себя всякой надежды на чудо?
- Чудеса даются страшной ценой. Я принимаю то, что мне предназначено. И не хочу отклонять кинжала судьбы. Знаете, о чем я теперь все время думаю, что вспоминаю?
- О чем?....
- О войне.... Пусть я не была на фронте. Но картины войны, разрушения, страданий и любви стоят перед моими глазами.
- Я вижу - словно это было вчера - как мы бежим из Рогачева под свинцовым дождем пулеметных очередей, которыми осыпали нас на бреющем полете немецкие самолеты. Видела своими глазами, как пуля попала в голову такой же, как сама, пятнадцатилетней девочки. Это было жутко. Помню кровь на асфальте дороги, на деревянных перекладинах подвод, помню убитых и раненых. По дороге двигался сплошной океан людей. Река голов, подвод и лошадей, колясок, повозок. Когда налетали фашистские самолеты, негде было ни спрятаться, ни укрыться. Кто-то прыгал в канаву, прямо в грязь, кто-то прятался под подводой.... Машин и подвод было мало, и смерть плевала в толпу своими омерзительными зубами: без малейшего труда, не прилагая никаких усилий.
- Те, кто шел пешком, бежали к лесу и пробирались по бездорожью. На исходе семи часов ходьбы их ноги представляли собой сплошное кровавое месиво.
- Сначала у нас была лошадь, подвода, на ней - нехитрые пожитки, подушки, кое-какая одежда. Потом шли пешком. Лошадь и подводу продали за бесценок в каком-то селе. И везде - наглухо заколоченные колодцы. Местные боялись инфекции, эпидемий, заразы. В уходящих закрытые колодцы вселяли отчаянье и ярость.. Всех мучила жажда. Сутки не пившие дети плакали и скулили, как собаки. Осунувшиеся, серые лица горели предсмертной тоской. Сколько их .... - нас - погибло тогда? Сотни тысяч? Миллионы? Могли власти что-то сделать для нас? Могли - и не желали, или - оказались полностью дезориентированы и сами разбежались, как испуганное стадо мартышек? Вот так, без фашистских концлагерей, без карательных операций - погибла громадная масса народа. Больше всего народу уходило из Бобруйска, и гибель в беженских колоннах опоясывала этот город, как связка гранат героя-смертника, прокладывала кровавые реки и ручьи в сторону Жлобина, Смоленска и Гомеля. И везде - захлопнутые двери, заколоченные наглухо колодцы. Они ассоциировались в нашем сознании с глухотой местных жителей, безразличных, бесчувственных к нашим мольбам и стонам. В каком-то городке полумертвый от жажды ребенок бросился к дверям одного дома, то ли ведомый интуицией, то ли наученный родителями. Всем было ясно, что в доме есть люди, но никто не открыл, не вышел, не вынес воды. Правда, случались исключения. Когда в двери другого дома постучался старик, погибавший от жажды, вышла маленькая девочка и вынесла воды в ржавой миске: как коту или собаке. Это на годы врезалось в память. Но все равно это было по-человечески, ведь сострадание в любом своем проявлении человечно.
- В Рогачеве, Жлобине, в двух или трех больших селах кормили отступавших. Мы ходили кушать по очереди: кто-то вынужден был оставаться с вещами. В большой столовой были открыты все двери и окна. Мухи кружились над едой, как маленькие назойливые самолеты. Гул растерянных голосов, броуновское движение обессиленных и голодных детей, мужчин и женщин напоминали хаотические перемещения насекомых. Набив живот, многие без сил валились в траву, на теплую от летнего солнца землю. И тут же засыпали, как убитые. А память уже выдергивает из сознания другие образы: закрытые наглухо двери и ставни обитаемых домов, заколоченные колодцы.
- Годами я носила в себе упрек, обращенный к тем людям. И только потом поняла, что ведь могло быть и хуже. Спасибо хотя бы за то, что не грабили и не убивали нас. И - даже обдирая, наживаясь на нашей беде, - все-таки что-то платили за продаваемое, хотя могли запросто отобрать, не дав ни копейки. В селах боялись неизбежной эпидемии, страшились необузданной и непредсказуемой реакции массы проходивших мимо отчаявшихся, бедствующих изгнанников, не найдя ничего лучшего, как запереть двери и закрыть колодцы. Не говоря уже о том, что уходящие и остающиеся были друг другу врагами.
- В уходищих остававшиеся видели тех, кто бежит потому, что боится. Оставшимся не было чего бояться. Они не служили в НКВД, в прокуратуре, не были членами компартии, и вообще - не отличались особой преданностью советской власти. В десятках тысяч евреев, уходящих с отступавшими коммунистами, те, что не побежали, видели неотделимость от советской власти. Очень многие усматривали в том тождество с ее преступлениями. Даже если кое-кто и видел чуть дальше, понимая, что большинство евреев уходит только потому, что они евреи, то все же недостаточно далеко, чтобы рассмотреть причину их бегства в чуждой, приближавшейся с канонадой и воем самолетов силе, двинутой на восток безжалостным психотическим тираном.
- Потом были поезда, разбитые бомбами железнодорожные пути, и повсюду такие же несчастные беженцы, как мы - с узлами, сумками, баулами, чемоданами. Ужас этих скитаний, голод, грязь товарных вагонов и детский плач вокруг, пересадки на станциях, где нас расстреливали и бомбили, картины трупов в кустах, вдоль путей, оторванных человеческих конечностей: все это слилось в один невыразимый поток, в чудовищно сжатый кошмарный сон.
- Нас занесло в самую глубь России, в Тамбовскую область, на узловую станцию Кочетовка. Оттуда мы попали в село Кочетовка, где нас, евреев, разместили в не топленных пустующих избах. Представьте себе: лютая зима, мы без зимних вещей - голые, босые, в совершенно пустой хате - без мебели, без дров, без пищи. Село небогатое, военные годы - голодные, самим есть нечего, а тут еще мы. Мужчины - на фронте. В селе одни бабы. Везде - бедность. Коров - раз два - и обчелся. "Одна сиськА на семью." Мы сначала не понимали, в чем дело. Когда до нас дошло, мы были в шоке. В Беларуси жили зажиточно. А тут.... Кроме нас, в Кочетовке оказалось еще три еврейские семьи - из Борисова, Бобруйска и Минска. Все село сбежалось смотреть на нас. Некоторые были удивлены, что мы не с рогами. Удивлены вполне искренне: в тех краях не было своих евреев, и самые глуповатые из деревенских всерьез приняли ехидный шепоток местных умников, откровенно гадая, что мы такое.
- Когда убедились, что мы без рогов и копыт, к нам и стали относиться как к людям: по-человечески. Натаскали нам в хату разных вещей: лавки, корыто, два тазика, ведра, кое-какую утварь. Чуть позже появились топчаны с сеном. По дороге в школу моя сестра Соня, в своем ватном пальтишке и ботиках, добегала до крайнего дома, где жили две сестры - старые девы Ганечкины, Марина и Даша. Они поили Соню чаем, давали ей тулуп и валенки, и она убегала дальше, к школе. На обратном пути все повторялось: в противоположном направлении. Мне подарили резиновые сапожки с красной подкладкой. В сильные морозы по дороге в школу подкладка примерзала к чулкам, а чулки - к коже....
- Папу забрали в армию, несмотря на возраст и болезни. Я рвалась "добровольцем" на фронт, и моя мамочка, выплакавшая глаза, насилу меня убедила, что такой красивой девушке, как я, не место среди солдат.
- Местные научили нас подшить большие карманы к юбкам, с внутренней стороны, и только это спасло нас в первую зиму, весну и осень, когда мы ходили на работу в колхоз. Так мы внесли свою маленькую лепту в разобобществление обобществленного, тогда как главный груз этой задачи лежал все годы советской власти на плечах государственных мужей, руководящего звена и преступных элементов.
- Окончив школу, я поступила в техникум, в районном центре, возле станции Кочетовка. Учебу пришлось бросить. Нечего было кушать, нечего одеть, не за что купить книги. Кочетовские отличались от сельских черствостью: в них почти не было сострадания. Правда, когда я объявила, что ухожу из техникума, вся группа сбежалась - клялись сброситься, купить мне книги, помочь с одеждой. Я была гордая - и отказалась. Так вот и не стала железнодорожником....
- А после тайком от мамы и сестры ревела в подушку, очень было мне жаль себя, свою молодость, загубленные в эвакуации юные годы. Пришлось до конца войны работать в колхозе, снова надеть юбку с карманами-невидимками. Вспоминала наш пяти-комнатный дом, который в сорок первом фашисты разбомбили напрочь, изразцовые печи, свои довоенные наряды, кинотеатр, затейливые расчески, шкатулку. В своих воспоминаниях я казалась себе бывшей принцессой, и вот эта принцесса попала на скотный двор. Сожалела, что мы застряли тут - и не отправились дальше.
- Дальше - значило в Ташкент или в Крым. Те, у кого были деньги и предпринимательская жилка, ехали "дальше", на свой страх и риск, как бы без благословения государства. Как Найманы: нагловатое пучеглазое семейство, распрощавшееся с нами в августе сорок первого; они уезжали, а мы с грустью смотрели им вслед. Другая еврейская семья - из Бобруйска: семидесятилетний Бэрл и его тридцатилетняя дочь Зина - умерли зимой от голода и неприспособленности.
- После войны пучеглазая Наймичиха, шепелявя, делилась своими впечатлениями от жизни в теплых краях. Мне было странно слышать из ее уст жалобы на жлобство местных ташкентских найманов, обиравших своих жлобинских и рогачевских "однофамильцев", на бесчеловечность и невероятную жадность южных евреев. Она рассказала о том, как их, НАЙМАНОВ! - обманывали, как всучили фальшивые деньги, как мужа ее, Сему, пырнули ножом в вагоне. Поведала о шумных и многолюдных южных базарах - государстве в государстве, о продажных базарных милиционерах, о повальном взяточничестве, мошенничестве, воровстве и подкупе властей. О том, сколько стоило "отмазать" Сему от армии, о том, что мешок соли в сорок четвертом, который в Навои продавался за бесценок, в Тамбове или Калуге представлял собой целое состояние, о том, как умирали "сони, растяпы и ротозеи" в Узбекистане. "Каждой пташке - свое место на ветке, - вспоминала я слова деревенского мудреца, старика Якимыча, - сказала Майя Абрамовна. - Россия, которая стоит между Востоком и Западом, и вздрагивает, когда Запад начинает "овосточиваться", или со скрежетом отделяется от Востока, когда в ее собственных жилах струится слишком много восточной крови, и в ее собственной голове утверждается слишком много восточной ментальности, или когда "сильный зверь восточной породы" начинает управлять ей, сама, в своих недрах, вырабатывает антитела, противоядие, чтобы в следующий виток истории победить очередной вирус "с Востока". Так я стала учительницей русского языка."
- Если я правильно понял ход Вашей мысли, - заметил Розен, - Вы хотели сказать, что Государство Израиль - то же самое, что Узбекистан, или гораздо хуже (скорее всего - второе), и что следующая опасность грозит нам именно оттуда; а также - что, спасенные в этой стране, прошедшие через ад иммиграции в Израиль, 50 тысяч вернувшихся оттуда с обидой на свою ближневосточную "историческую родину" беглецов - это и есть противоядие, которое спасет Россию? -
- Ты гениально прозорлив, Валентин... Только это не похвала... Что-то в этом роде... А теперь уходите. Я устала. Идите, идите.... Да... и больше не приходите ко мне. Я буду умирать. Не надо прощаться со мной. - И она отправила их прочь царственным жестом.
* * *
На улице Мара вздохнула и даже смахнула слезу (или только показалось?). Свежий морозный воздух пахнул в лицо. "Куда тебя отвезти?" Вопрос повис в этом заиндевевшем, напитанном паром дыхания воздухе.
- Как она держится! - Мара шмыгнула носом. - За что всему живому такие напасти? Вот бы уйти так, как приемник какой-нибудь или телевизор.... Пых-пах.... клуб дыма - и все. Или просто однажды утром не включился - и конец.
- Так это и с нами бывает. Удар бампером по башке. Или капотом? Как тебе больше нравится?
- Капутом.
- Вот-вот. Или нож под... под какое ребро? Или пуля в затылок. Только у нас это называется "трагедия". Так-то.
- Одно лишь ее чувство юмора стало давать перебои. А так - в полном сознании....
- Чувство юмора покидает людей ее происхождения тогда, когда они начинают критиковать своих или критикуемы своими. Не обязательно перед смертью.
- А вообще у евреев есть чувство юмора. Еще какое!
- Согласен. У евреев есть чувство юмора. А у нас есть чувство вины.
- Это что - твой новый каламбур? Это к чему?
- Так, ни к чему. Не обращай внимания.
- Ты не в духе? Я имею в виду - без связи с больницей. Хочешь, я тебя приласкаю: чтоб ты был готов к новым подвигам.
- По-моему, на каждый квадратный метр меня итак слишком много подвигов. Но на еще один подвиг я согласен. С тобой. Поехали.
- 39 -
"Сдвоенные" автоматы в холле выдавали кока-колу и спринт. Валентин выбрал спринт и вышел из гостиницы. Вечерело. Ленивые вечерние трамваи с дребезжаньем катились на своих железках. Какая-та женщина толкала коляску с ребенком. Бомжеватого вида неприкаянный тип слонялся по улице, заглядывая в урны. Его пружинистая, раскидистая шевелюра - как у африканца - казалось, сияла во влажном вечернем свете. Пожилой господин в плаще остановился с собакой у афиш, и ждал, пока его песик, подняв заднюю лапу, кончит увлажнять обледенелый фундамент дома.
Уже два часа Розен похаживал вокруг, наблюдая за подъездом поэта-самоубийцы. Он пришел к выводу, что этот подъезд вообще никого не интересует, и людей там живет раз, два - и обчелся. За два часа никто не прошел ни туда, ни оттуда, и обрисовалась надежда, что никто не потревожит его "за работой". Надвинув капюшон на глаза, он прошмыгнул в дом, еще раз предварительно оглядевшись.
В подъезде тупо пахло кошками и мочой, и на разрисованных стенах выделялся непонятный рисунок, подписанный - чтобы всем сразу стало понятно - названием женского полового органа. На лестничной площадке повыше красовался другой рисунок того же народного умельца, с названием мужского органа и маленькой стрелкой вниз. В углу недопитая банка пепси в лежачем положении отрыгнула свое содержимое, темное, как кровь, прямо на многострадальный пол площадки, покрытый желтоватыми плевками, окурками и бумажками из-под шоколадных палочек. Стену слева от подъездной амбразуры многократно пытали прижигающим огнем зажигалок.
Дверь жилища поэта - как предполагалось - была опечатана. Согласно стандартному детективному сюжету, за ней, притаившись, злоумышленника поджидал усиленный наряд ОМОНа. Ведь всем известно из пересказываемых криминалистических теорий, что каждый убийца как правило что-то забывает на месте преступления или что-то приносит туда, чтобы сбить с толку следствие; или его просто тянет туда неодолимая сила. Несмотря на ироническую окраску подобного рода мыслей, Розен проник в квартиру не без трепета и колебаний. Конечно, ему стоило больших усилий не думать о себе как о матером преступнике, потому что он им был. Незаконное проникновение в квартиру с целью похищения собственности покойного, что на языке юристов называется "кража со взломом" - возможно, с элементами мародерства, и отягчающие обстоятельства: квартира опечатана милицией, сознательное чиненье помех следствию, незаконное получение оперативной информации путем подслушивания милицейских властей, а также разговора двух несовершеннолетних... И так далее - в том же духе. Ого-го (Розен загибал воображаемые пальцы). Тут есть над чем поработать известному и хорошо оплачиваемому юристу. Но адвоката по розенскому сценарию не предусматривалось. Со своей гипертрофированной самоуверенностью и безграничным эгоизмом, с достаточно очерченной в некоторых плоскостях скупостью и неподражаемым самолюбием-фетешизмом - Розен доверял вершение своих проектов только одному человеку: самому себе. Он был единственное творческое начало и одинокий свидетель своих генезисов, исключительная причина (само-причина) и самодостаточность во вселенной розенского созидания. Он был сам господь бог, а какие могут быть у бога адвокаты? И какие судьи правомочны осудить Его?
Даже не включая света и пользуясь для ориентирования фонариком, Розен сразу же понял, что квартира поэта Сашки точь-в-точь такая, как он ее представлял. Он обнаружил "ту самую" кровать, "тот самый" стол, "ту самую этажерку" и множество других вещей и подробностей, уже сформированных в его голове (и теперь материализовывающихся прямо на глазах). Если говорить о вине, наказании и раскаянии: то как можно судить его, субъекта, уже обладавшего "вторым экземпляром" квартиры (а, точнее, ее матрицей) за опыт почти чисто ментального расширения своих собственных представлений?
Подобные размышления разворачивались в его сознании не столько как продукт потребности в нравственном самооправдании, сколько самоуспокоения. Что-то в квартире было явно "не так", что-то сильно действовало на нервы. С одной стороны, ни страшное веероподобное пятно не стене (самоубийца должен был сидеть спиной к стене, когда пустил пулю себе в лоб), ни странноватый и тонкий душок смерти, немного заглушенный другими запахами, вероятно, оставленными криминалистами из прокуратуры, не могли Розена напугать. С другой стороны - сам воздух этой квартиры, ее нечеловеческая пустота и заторможенность хранили в себе что-то жуткое, что с трудом выдерживала даже достаточно устойчивая розенская психика. Ни приглушенное жужжание редких машин, доносившееся снаружи, ни проникающий с улицы свет не могли заглушить холодящего чувства немотивированного страха и сквозившей из всех пор пространства опасности, и зловеще надвигавшегося огрома чего-то ощутимого и невидимого. Подгоняемый, подталкиваемый этим крайним дискомфортом к выходу - как страдающий диурезом к двери туалета - Розен все-таки основательно пошарил в столе, в антресолях, сгреб в охапку попавшиеся под руку тетради - и торопливо вывел себя из логова смерти: как застоявшуюся мочу из канала.
Когда он вернулся к себе, ноздри его все еще мелко подрагивали, чего до этого и ним никогда не случалось. Только тут он заметил, что его руки и одежда в крови. С трудом ему удалось преодолеть панический страх: то ли помешательства, то ли вмешательства потусторонних сил. Рассматривая под мощной лупой эту "кровь", Розен увидел, что это какой-то очень мелкий порошок, похожий на охряную побелку. Очевидно, это вещество набралось на руки то ли в антресолях, то ли в столе. Тогда он мог в квартире основательно наследить. Заметят ли менты? Поймут ли, что кто-то до генерального обыска побывал в квартире? - Открыв опечатанную милицией дверь. Возвращаться назад не хотелось. Что-то подсказывало ему, что этот порошок или побелка - мелочь по сравнению с тем уроном, который он понесет, если вернется на место (- теперь уже его) преступления. И потому - несмотря на то, что какая-то сила подмывала его сорваться - и вприпрыжку нестись назад, - он подавил в себе этот позыв возвращения. И не подействовали ехидно нашептывающие голоса "что? кишка тонка? слабо тебе вернуться назад, а? зря корчил из себя героя! тоже мне - "бог" нашелся!" Им овладела внезапно неизъяснимая слабость. Колени подкосились. Потянуло на рвоту. Неужели менты разбросали - рассыпали в опечатанной ими квартире какую-то гадость, отраву? Нет, вряд ли. Или кто? На всякий случай Розен аккуратно собрал остатки "побелки", почти что пыльцы - в герметичную металлическую коробочку: для вероятного будущего анализа. Так и не разобравшись, его дурнота - она физического или психического свойства, он решил отправиться на боковую, тщательно смыв с себя и с одежды подозрительное красящее вещество. Однако, после душа его голова прояснилась. Стало легче дышать. И потянуло к осмотру добычи.
Первое, что попалось ему на глаза - была тетрадка со стихами: очевидно, переписанные начисто поэмы, циклы и сборники. Он был ошеломлен с первого же просмотра. На его глазах из тетрадки встал и распрямился во весь рост великий поэт. Такой, который даже в век изобилия талантов должен затмить своим сиянием всех остальных. Молодой самоубийца был гением.
Жадно впитывал Розен каждую строку. Редкие афоризмы непосредственно, но при этом обилие скрытых, более утонченных и сложных, чем просто крылатые фразы, объемные и потрясающие метафоры, пугающие в своей грандиозности. Каждая строфа, каждое предложение были откровением. Объяви Розен себя автором, он бы обессмертил свое имя навеки. Если бы не он, все равно единственными читателями этих строк стали бы тупые менты. Разве не он вынес эту драгоценность из "полымя", из дышащего каким-то запредельным ужасом места? Что мешает ему теперь сделаться великим поэтом? Хотя, нет, все равно это будет не он, не его личностная сущность. Сама тетрадь, ее листы, исписанные шариковой ручкой, обыкновенной синей и черной пастой, станут этим поэтом, разрезая жизнь плагиатора, само его существо - надвое, превратив в живой манекен. Нет, Розен слишком умен, чтобы пойти на подлог. Он слишком опытен, чтобы забыть о том, что метафизические сущности мстят. Он опубликует эти стихи под именем их подлинного автора, выпустит посмертный сборник, и через два десятка лет Александр Вяземский станет величайшим русским поэтом всех времен. Обязанный своей посмертной славе ему, Валентину Розену.
Из того, что удалось вынести "из огня", внимание притягивал и щекотал нетерпеливое любопытство дневник Александа - совсем не внушительная, почти тощая тетрадь в простой коричневой обложке. Розен открыл и увидел:
ДНЕВНИК АЛЕКСАНДРА ВЯЗЕМСКОГО
2 января
Утро. Стою, подставив шевелюру ветру. Тот,
шалун, играет моими локонами как бессмысленное
дитя. Ветер, животное, погода, судьба - они все
младенцы. Вечно играют, строя и перестраивая
прихотливые изломы своего поведения - затейливые
как рисунок пены отступающих волн на песке. Ветер
с Невы, ветер с Залива. Туман - вечный его противник.
Они тихо играют в прятки. Им весело вдвоем. А с кем
мне резвиться?
4 января
Женщины заставляют думать и умирать. Они
подталкивают к смерти, хотя в них к нам говорит
жизнь. Одинаковость не обвиняет. Она только
соблазняет. Повторяемость завораживает. Узнаваемое
мы признаем за действительность - и таким образом
существуем. Если ожидаемость узнаваемости
встречаем в женщине - значит, наша жизнь прожита
не напрасно. Но эту воплощенную действительность
надо еще уметь удержать.
7 января
Подслушал разговор двух парней в трамвае.
Старший: Видишь, эту толстую тетрадь?
Младший: Она хранит твои умные мысли.
Старший: Беккет бы сказал - в ней подсохли
твои умные мысли. Видишь эти графики. Это
такие формулы, по которым можно определить
главную суть любого поэта. Кто твой любимый
пиит?
Младший: Вяземский.
Старший: Ха-ха.
Младший: Что ты нашел тут смешного?
Старший: Назови другого.
Младший: Ну, Тредиаковский.
Старший: Ха-ха.
Младший: Ну что смешного, не пойму.
Старший: Тогда послушай:
"Перестань противляться сугубому жару:
Две девы в твоем сердце вмястятся без свару"
Или - еще:
"Тот кто залюбит больше,
Тот счастлив есть надольше"
Мало? вот тебе еще:
"Мощной богини любви сладость так есть многа,
Что на ста олтарях жертва есть убога".
Или:
"Не печалься, что будешь столько любви иметь:
Ибо можно с услугой к той и той поспеть.
Льзя удоволить одну, так же и другую"
Твой поэт втемяшил себе в голову, что, коли у
Петра вся родня немчура, то и стихи русские
должны сделаться калькой с немецкого. Бороды
русские окладистые сбрили, кафтаны посдирали,
и все одели немецкое. То же и у пиитов петровских.
Младший: Пушкина-то ты, надеюсь, не станешь
задевать.
Старший: Пушкин? А кто это такой?
Младший: Ну, перестань кривляться. Ты поэта
Пушкина не знаешь?
Старший: Пушкина-поэта - не знаю. Знаю другого,
которого ты не знаешь.
Младший: Это какого же?
Старший: А вот какого:
НЕСЧАСТИЕ КЛИТА.
Внук Тредьяковского Клит гекзаметром песенки пишет,
Противу ямба, хорея злобой ужасною дышет;
Мера простая сия всё портит, по мнению Клита,
Смысл затмевает стихов и жар охлаждает пиита.
Спорить о том я не смею, пусть он безвинных поносит,
Ямб охладил рифмача, гекзаметры ж он заморозит.
Видал, как он Тредиаковского опустил? И -
главное - его собственным штилем.
Ты думаешь, Пушкин друзей щадил?
Смотри, как твоему любимому Вяземскому
рожки строит из-за спины:
ВЯЗЕМСКОМУ
Язвительный поэт, остряк замысловатый,
И блеском колких слов, и шутками богатый,
Счастливый Вяземский, завидую тебе.
Ты право получил, благодаря судьбе,
Смеяться весело над Злобою ревнивой,
Невежество разить анафемой игривой.
ИЗ ПИСЬМА К ВЯЗЕМСКОМУ
(.........)
Но твой затейливый навоз
Приятно мне щекотит нос:
Хвостова он напоминает,
Отца зубастых голубей,
И дух мой снова позывает
Ко испражненью прежних дней.
Так вот - игриво, замысловато и колко -
запрятал язвительную иронию.
Затейливый шалун. И Хвостова к
Вяземскому пристегнул.
Или вот это, слушай:
* * *
Она тогда ко мне придет,
Когда весь мир угомонится,
Когда всё доброе ложится,
И всё недоброе встает.
Такая вот элегантная похабщина
для Александра Сергеевича - это
то же, что для спортсмена - разминка.
А вот эти эпиграмы - это как раз
его родной пушкинский стиль:
ГР. ОРЛОВОЙ-ЧЕСМЕНСКОЙ.
Благочестивая жена
Душою богу предана,
А грешной плотию
Архимандриту Фотию.
РАЗГОВОР ФОТИЯ С ГР. ОРЛОВОЙ.
"Внимай, что я тебе вещаю:
Я телом евнух, муж душой".
- Но что ж ты делаешь со мной?
"Я тело в душу превращаю".
НА К. ДЕМБРОВСКОГО.
Когда смотрюсь я в зеркала,
То вижу, кажется, Эзопа,
Но стань Дембровский у стекла,
Так вдруг покажется там жопа.
* * *
Мы добрых граждан позабавим
И у позорного столпа
Кишкой последнего попа
Последнего царя удавим.
(............)
Говорил он с горем
Фрейлинам дворца:
"Вешают за морем
За два яйца!..
(............)
Семейственной любви и нежной дружбы ради
Хвалю тебя, сестра! не спереди, а сзади.
(.............)
Как, все заботы отклоня,
Провел меж ими год я круглый,
Но Зубов не прельстил меня
Своею задницею смуглой.
VARIANTES EN L'HONNEUR DE M-lle NN.
Почтения, любви и нежной дружбы ради
Хвалю тебя, мой друг, и спереди и сзади.
Младший: А что, Рембо или Байрон - лучше?
Ты ненавидишь русских поэтов?
Старший: Почему ты решил, что я ненавижу
русских поэтов?
Тут приблизилась моя остановка - и я вышел.
Младший вряд ли в состоянии сегодня
разобраться в том, что его друг
не лукавил. Ему невдомек, что
старший не интересуется поэзией как
таковой. Он не знает Пушкина-поэта
не оттого, что не считает его поэтом,
а оттого, что собирает сальные
анекдоты, скандальные истории и
скабрезные четверостишия. Готов
биться об заклад, что подобные досье
составлены у этого любителя жареного
на Гете, Шиллера, Вийона, Бодлера,
Малларме и других заграничных
"стихоплетов".
Дружба способна рухнуть, доверие -
испариться, и все из-за неосторожно
брошенного словца. Половина бед
у нормальных людей происходит
из-за поспешно сделанных выводов.
18 января
Я никогда не оставлял своих графиитти на
скульптуре, витражах, барельефах или панно,
так как уважал работу других мастеров.
2 февраля
Он с детства комплексовал из-за своего возраста.
Ну, вот, вырасту взрослым, постарею, и появится
у меня гордая серебряная шевелюра. Мечта эта
согревала его сердце теплым бальзамом. Старшие
пацаны, нахлобучивая ему козырек кепки на голову,
говорили: вот подрастешь, тогда узнаешь...; тренер
институтской команды бросал сквозь зубы: молокосос;
позже начальник рассаживался в своем кабинете,
закуривал сигарету и, поднимаясь, не забывал
заметить: вот поживешь с мое....
И вот - в тридцать лет, не успев обнаружить в своей
шевелюре ни одной серебряной ниточки, он стал
лысеть. Никакие бальзамы, шампуни, натирания,
оливковое масло - не помогали. За четыре года
голова превратилась в лесной орех, только орехового
цвета не хватало. Он чувствовал - ушами, кожей головы,
- что под этой внешней оболочкой находится другая:
вся в извилинах и бороздках, как скорлупа мягкого
грецкого ореха. Тогда он неожиданно для себя открыл,
что перепады в возрасте между людьми - это не просто
феномен отцов, сынов и братьев, - но своего рода
перепад уровней, позволяющий нам, людям, ощущать
необходимую рельефность бытия. По крайней мере,
так он мне сказал. Для него, человека строительной
профессии, это было выдающееся открытие, отчасти
примирившее его с собой. Но я видел по глазам, что
он чего-то недоговаривает и продолжает о чем-то
усиленно думать.
Я вспомнил Шопенгауэра.
Старшинство - это о том, кто ближе остальных к
"первому" небытию, тому, что до рождения.
Отрезок между "первым" и "вторым" называется
"жизнь". Она зажата в тиски двух черных дыр, как
стеклянный шарик в зажиме щипцов. Или как
страшный треугольник между ножницами стрелок
часов. Этот треугольник - наша жизнь.
Стрелки-лезвия сближаются, как лезвия ножниц. Они
неминуемо отстригут голову жизни. Ее не станет,
когда обе сойдутся на цифре 12. В нашем сознании
стрелки всегда выступают субъектами.
8 февраля
В жизни не видел еще человека, который бы так
виртуозно плевался. Этого парня я заметил сразу,
как только тот подошел к краю платформы с первым
плевком, похожим на выстрел из карабина. Я поплелся
за ним до остановки автобуса, от выхода из метро.
По дороге он намечал на земле какую-нибудь ерунду,
бумажку или веточку, и метко попадал в них своим
очередным плевком. Я представил себе, что вместо
слюны у него во рту капсулы-пули с ядовитой начинкой.
Вот схватили его враги, привели в свою берлогу, со
связанными сзади руками. А он - пух-пух - метко
поразил всех безо всякого стрелкового оружия. И
выбрался из западни. Пока я так размышлял, что-то
слабо шлепнулось о мой портфель. Я очнулся от
задумчивости. На коже портфеля, точно возле замка,
красовался желто-зеленый, смачный и обильный
плевок. Меня чуть не вырвало. Гадливо я поднял с
земли какую-то бумажку и обтер портфель. Значит,
чемпион по плевкам заметил меня, потом
подкараулил мою задумчивость - и отомстил.
Я подумал: "Как хорошо, что коровы не летают."
6 апреля
Стал гадать - о чем думает герой типичного
триллера, подруливая к дому любовницы. "Он
затормозил на перекрестке, поворачивая направо.
Перед капотом, шаркая ногами, еле двигалась пара
дряхлых стариков с коляской, полной продуктов
из самого дешевого магазина. "Так и подмывает
давануть на газ, промчавшись сквозь этих шаркающих
ногами животных, - подумал он. - Только загрязняют
вонью своего существования жизнь нормальных
людей. Если бы у меня было миллионов пять баксов
на хорошего адвоката, я бы с наслаждением раздавил
их". В тот момент в реальной жизни я сам пересекал
улицу, и вишневый джип 4Х4 дернулся вперед,
едва не налетев на женщину с малышом за руку. Из
джипа высунулась голова разодетой и накуренной
бой-бабы, из новых русских, с такими серьгами в
ушах, какими можно забивать гвозди: "Что, не
можешь поторопиться, сука нищая со своим
выродком? Передай ебарю, пусть кормит тебя
получше, а то еле ворочаешь ступилами. Скажи
спасибо, что я не поленилась нажать на тормоз."
12 апреля
Он умел приручать животных, машины и женщин.
С первого прикосновения, с первой встречи он знал,
какую кнопочку (в кавычках и без) нажать, как сделать
так, чтобы все слушалось его самого мимолетного
желания. Он понимал реакцию женщины, знал, против
чего она не в силах устоять, и неизменно нажимал
в ней именно нужную "клавишу". Его прихоти исполняли
с радостью, в этом горячем служении черпая интерес,
нетривиальность и стимул к жизни.... Там, где красивая
и слишком умная женщина - там всегда опасность. Даже
для самых быстрых, ловких и сильных исход встречи с
этой опасностью определяется в значительной степени
долей везения. Ему не повезло, вот мы его сегодня
и хороним. На похоронах была о н а - в тонком
черном платочке, как ни в чем ни бывало; как будто
не имеет никакого отношения к случившемуся.
Поразительно! Ее лицо совершенно непроницаемо.
Наверное, не один я гадал: связана ли эта непроницаемость
с определенными качествами, с качествами шлюхи. Многие
аутсайдеры - вроде меня - часто путают шлюху с
проституткой. Ореол шика и отменного вкуса,
окружающий - как правило - подобного рода экземпляров,
броней смыкается вокруг них, ставя их выше нашего
понимания. Из всех на кладбище я был такой маленькой
пташкой, что на меня никто не обращал никакого внимания/
Я мог исподтишка вовсю наблюдать за ними. И только
о н а удостоила меня своим любопытным пронзительным
взглядом. Он был колким и холодным - как у змеи. И цепким.
У меня закружилась голова. В ее глазах мне почудились
роскошные апартаменты, мужчины и женщины,
как о н и как о н а, обожающие дорогие
красивые вещи, окружившие себя ими; эксклюзивные
спортивные автомобили, пляжи и СПА, ленивые
прохладные вечера, дорогие рестораны, битком
набитые "богатенькими буратинами". Она недолго
разглядывала меня. Что-то еле заметной волной
пробежало по ее телу - и она отвернулась.
13 апреля
Сегодня кончились массовки. Теперь надо искать что-то
другое. Федор сказал, что мог бы меня устроить в одну
контору переводчиком с английского. Бог ты мой! В наши
дни английский, кажется, знают все, кому не лень.
Переводить с английского - да еще не имея
профессионального диплома - это же почти получать
дармовую зарплату. Я уже чувствую, как стану
комплексовать. Что мне делать с моим "attitude"?
15 мая
Давно уже не чувствовал себя так хорошо и расслаблено.
В городе весна. Повсюду какой-то праздник. Веселые
машины-поливашки выкатили на улицы. Водители
троллейбусов курят и болтают, пока один из них
прилаживает на место соскочившую штангу. Девушки
постепенно разоблачаются, показывая растянутый на
месяц стриптиз: рассчитывая к лету открыть свои коленки,
плечи и грудь. Я как будто впервые увидел улицы, небо,
набережные. Месяц сидел как проклятый. Вместе с Герой
перевели, наконец, этот занудный голливудский боевик.
Поделили выручку. Теперь я свободен, как птица. Ура! До
конца лета - не о чем беспокоиться. Трудно поверить.
В сентябре приедут эти два студентика из провинции. С
их помощью надеюсь перезимовать - а там видно будет.
Если бы только встрять в киношную продукцию в качестве
сценариста.... Мечты, мечты.... Полагаю, что с жильцами
уживемся. Кажется, смирные, не задиристые ребята. Эх!
Погуляем! Днем сидел на скамейке, раскинув руки и
зажмурившись. Грелся на солнышке, ни о чем не думая.
Неожиданно подошла и присела на краешек тонкая
девочка, на вид лет семнадцати. Скромно так присела,
сумочку положив на колени. Я наблюдал за ней
исподлобья. Аккуратненькая. Смазливая. Личико
розовое. Ушки на солнце просвечивают. Я представил
себе, как веду ее в свою квартирку. Как усаживаю на
кухне, пою чаем. Как пристраиваюсь рядом - и как мы целуемся....
"Чего зенки-то вылупил!" - чей-то грубый окрик вырвал
меня из мечтательности. Голос этот принадлежал ей,
той самой скромной субтильной девочке. Я взглянул на
нее так, словно вижу впервые, всем своим видом отрицая,
что "вылупился".
- Часы есть?
- Не-а....
- А сигаретка - найдется?
- М... - ммм...
- А что у тебя есть? Хата хоть есть? - Я кивнул.
- То-то же. Но ты не думай, губу не раскатывай.
Так я к тебе в твою хату и побежала. Ты мне и с
хатой не нужен. - (Как будто я хоть о чем-то
заикнулся. Только машинально кивнул в ответ на
вопрос! Ух, стерва!).
Она достала круглое зеркальце и стала в него молча
смотреться. В этот момент от киоска отделился
незамеченный мной раньше верзила - и направился
в нашу сторону. Проходя мимо меня, он намеренно
задел меня своей кожанкой. Девочка встала ему
навстречу.
- А это кто? - верзила указал на меня.
- А это, Вань, никто.
- Мне показалось, что ты с этим чириком общаешься.
- Нет, Вань, тебе показалось.
- Так я и говорю, что показалось.
- Показалось в том смысле, что показалось. Я со
своим зеркальцем шепталась.
- Ты смотри у меня! - И он зыркнул на меня своим
деревенским прищуренным глазом.
26 мая
Сегодня опять видел этого человека. Он не
попадался мне на глаза с пасхи. Впервые он привлек
мое внимание месяца четыре тому назад, когда мы
с Алешкой бродили по еще заиндевевшему городу. Не
знаю, что меня в нем поразило, но горло сжал
необъяснимый холод, и в груди поползла тошнотворная
пустота. Обычный тип. Неопределимого возраста,
где-то сорок и плюс. Одет с виду скромно, но все на
нем дорогое. Часы - не иначе как "Ролекс" или что-нибудь
в этом роде. Чуть выше среднего роста. Думаю, не выше
меня. Монолитная, накачанная фигура. Но его серые глаза,
лицо Николая Второго с подстриженной русой бородкой
как-то не вязались с мощными покатыми плечами и
сановитой осанкой. И еще руки. Хотя руки были в
перчатках, в них угадывалась редкая, чарующая грация.
Он прошел мимолетом, как ураган, не останавливаясь, на
замедляя шага. Прямо к магазину книг. Не скрою от самого
себя, что мне было как-то неловко подглядывать за ним. Но
мной овладело пугающее любопытство. Почему так упало
сердце, когда я увидел его? Чего я испугался - инстинктивно,
как будто увидел призрак собственной смерти?
Он брал самые редкие, самые замысловатые книги. Неужели
знал такое количество языков? Выбрал Фому Аквинского
на латыни, четыре томика Леопольда Стафа, редкое издание
Рильке в оригинале. В том магазине все это стоило кучу денег.
Я видел, как он расплачивался, как беседовал с Олегом - это
точно, что он тут постоянный клиент. И ценим. Олег с ним
раскланивался, как с самим Президентом России.
Сегодня я опять переходил площадь в том же месте, где вечно
эти туристические автобусы. Забыл про сон, в котором я
между ними, и оба мастодонта одновременно двинулись,
сдвигаясь, расплющивая меня в лепешку. Прошел сквозь
автобусы, оглянулся. Он появился там же, за мной. Навстречу
ему - жутко красивая баба. Лет двадцати четырех. Они уже
разминулись, и вдруг он ее окликнул. Помахал рукой. Она
обернулась. Улыбнулась ему. Это чувствовалось, хотя я видел
ее со спины. Сделали шаг, два, три навстречу друг другу. Сблизили
щеки - для приветственного мимолетного поцелуя, каким иногда
здороваются и почти чужие друг другу люди. А он неожиданно ее
развернул, прижал к себе - и поцеловал взасос. В этом поцелуе
было что-то совершенно особое, такая свобода и сила, что у меня
прямо дух захватило.
Такие мужчины, как он, подумал я, не просто угадывают
желание женщины или тонкий след ее воображения - даже
не желания, а представления, - но исполняют какой-то
ритуал, спектакль - в полном соответствии с ее
представлением. Она еще не понимает, наяву ли это все
происходит, или это чудесным образом материализуются
ее мысли: а оно-таки наяву, и то, что случилось -
вящая реальность. Не просто угадать, сорвать картинку
женского воображения, не просто с точностью до мелочей
ее обставить, повторить в действии, но попасть именно
между тем - и тем, между женской мыслью и ее еще не
реализованным осознанием. Это должно быть виртуозное
искусство."
(Розен изумился, прочитав о себе в дневнике Александра Вяземского. Вот как он видится людям со стороны. Совсем не таким, каким себя представляет. Хотя, с другой стороны, Александра вряд ли причислишь ко "всем". Он был не как все. Особенным. И замечал то, что другим наверняка не заметно.)
3 июня
Как мне было сказано, явился к десяти. Зря притащился.
Кроме меня, в коридоре сидели двое: блондиночка лет
семнадцати в тонких джинсиках и светлой рубашке - и
парень, насупившийся и наодеколоненный как в
парикмахерской 1950-х годов. Девочка взглянула на меня
наискосок; и тут же огонек, зажегшийся поначалу в ее
глазенках, моментально угас. Вот так всегда. Не любят
меня девки. Что-то есть такое во мне, что их отвращает.
Теряют интерес. Зачем только я позаимствовал у Валика этот
приталенный пиджак, ладные сапожки, рубашку с отворотом.
Все зря. Тут подошли еще трое. Блондинка оживилась: "Ребят,
вас сколько? Чьо других не захватили?" Ну, так и есть.
Среди вошедших - амбал с открытым лицом, высокий,
плечистый, в рубашке военного покроя с короткими
рукавами, раздавшимися на бицепсах. И другой - с
коротенькими, но стильными бакенбардами - как у
Принса, с эдаким загадочным романтическим лицом,
экстравагантным, с изюминкой. Куда мне до них!
Я помрачнел. Почувствовал, как на желваках натянулась
кожа.
- Так мы их знаем, что ли? - ответил плечистый на
реплику блондиночки.
- А я о чем? - не пропустила вставить та.
- Кто скажет, на что набирают?
- А на все.
- Это на стриптиз, что ли?
- Будете, мальчики, мужские носки рекламировать.
Чтоб носочки были заметней, вам скажут позировать
в собственной коже до пят.
- Ну, если я разденусь, так на носочки никто и не
взглянет, - самодовольно ответил плечистый.
- А на что? - поддел его тот, с бакенами.
- Только не ссорьтесь, мальчики.
- А мы и не думаем, - ответил за двоих "Принс".
- Вы лучше скажите, как станут вызывать, - сказала
дородная девуха с длинным крестом на шее.
- Как, как - по списку, разумеется.
- А вот я думаю, по росту.
- Или по другим достоинствам, - снова "Принс".
- Тогда их у меня больше, чем у всех, - с прежним
самодовольством заметил плечистый.
- Это смотря что считать достоинствами, - ловко
отпарировал другой, с бакенами.
- Удивляюсь, что ты здесь делаешь - такой умный, -
вставила свое слово девуха с крестом.
- А что, разве ум - не достоинство?
Другим ответить на это было нечего.
Подошли еще двое - такая жеманная парочка. Худые,
высокие, в джинсах, а ля Джон Леннон и Йокко Оно.
- Не скажете, который час?
- Приветик! Счастливые часов не наблюдают.
- Наблюдают. В телескоп.
- Ого. Так ты еще и остряк.
Тут дверь кабинета открылась. К нам выплыла
малышка, не очень похожая на секретаршу. Раздала
каждому по анкете: "Запишите свое имя, удобные
часы работы." - "Так мы, что ли, все уже приняты?" -
- "Не спеши, джинсовый мальчик. Все будет сказано.
А это кто - твоя девочка?" - "Да, она самая." - "Она войдет
первой. Пусть начнет прихорашиваться." - "Зачем
ей прихорашиваться, разве она итак не хороша?" -
"Говорю тебе - не спеши. Жизнь будет не интересной."
"Да, - подумал я про себя, - всем этим ребятам палец
в рот не клади. Мне до них - как до луны. Все, что я
прочел и что изучил, не сделало меня ни на йоту
"умнее". Пока одно слово сформируется в моей башке,
они уже готовы выпалить больше пятидесяти. Нет, не
возьмут меня сниматься в рекламе. Зачем только
я сюда притащился?"
Девуха с крестом закурила и обратила свой
томный взор на меня.
- А ты к кому пришел?
- К вам.
- В каком смысле?
- Чтобы вам всем не было скушно без меня.
- Ну-ну, - проговорила она, и больше ничего не
добавила.
Ну как они находят между собой общий язык? Как
знают, о чем говорить? Как держаться? О чем думать?
Когда выкликнули мое имя, я уже был полная размазня.
- Проходи. - Мягкий вкрадчивый голос, роговые
очки, с как будто наклеенными на стекла глазами.
Аккуратная рыжеватая бородка, галстук, золоченые
запонки: все как положено. - Что бы ты хотел делать?
- Как насчет вакансии? - спросил я, а про себя подумал:
вот дебил! Что бы я хотел делать?! Деньги получать!
- Я задал вопрос. Пажжалуйста, ответь на него.
- Мне нравится обстановка у вас. Все эти студии,
фотографы, нравится позировать.
- Про обстановку я и не спрашивал. Ладно, стань вот
там. Я запечатлею твой лик цифровой камерой. Вот
так, молодец. Почему ты такой зажатый? Расслабься.
Не надо стоять по стойке "смурно". Ручку на колено
положи. Правую ручку. Так, хорошо. А левой облокотись
на столик, пажжалста. Ну и лады. Подойди сюда.
Как тебя величают?
- Александром, - сказал я и указал на анкету.
- В анкете, молодой человек, мало что написано.
Там написано "Александр", а вдруг тебя все величают
Сашей. Это не то же самое. Скажи, ты как относишься
к съемкам во весь рост....
- Мм... нормально....
- Подожди. Я имею в виду - в трусиках. Иногда
надо и без - Я подумал про себя: это как в морге, что
ли? Но промолчал. Пауза затянулась.
- Надо подумать, - сказал я, отмечая ком в горле
и остро чувствуя, что он ждет ответа. Даже не глядя
в зеркало ощутил, что стал пунцовым.
Девочка-секретарша с садистским
удовлетворением и нездоровым любопытством
уставилась на мои брюки. Еще одна - брюнетка
лет тридцати пяти, третий член "комиссии",
как-то гортанно хихкнула и схватилась за сигаретку.
- Так ты боишься, что ли? - спросил он. - Я - Валерий
Петрович. Не укушу, не страдай. Может быть, покажешь,
что у тебя там, под штанами твоими? - Я потупился.
Мои экзаменаторы - или экзекуторы - напрасно хотят
меня вытянуть. Ничего из меня не получится. - Скажу
тебе, Александр, откровенно: данных у тебя для этой
работы - чтобы зарабатывать приличные деньги -
маловато. Но нам нужен мужской экземпляр с твоей
фигурой и твоими пропорциями, чтобы не так много
мышц и не так много жира, для нудистских съемок.
С финансами ведь у тебя туго, сознайся. Вон носишь
свою одежду как не свою. Значит, занял. Чего тебе
терять? Будешь худо - бедно у нас зарабатывать. Если,
конечно, это для тебя что-то значит. А нет - извини.
В этот момент в комнате появился еще один
персонаж: в берете, с носом, как у статуи,
со скулистыми щеками, с умеренных размеров
торчащей с боков бородой - вылитый Че Гевара.
Только борода седющая.
- Что скажешь, Федор?
- Что скажу? Гони ты его в шею. У нас тут не
детский сад. Если парень не чувствует, кто мы,
жмется, то о чем с ним гутарить? У нас
тут не детский сад. Попал бы он в соседнюю
контору, к братве. Там бы ребятки его быстро
жизни научили. У тебя, Валера, своих сыновей
дома три штуки. Нечего отца из себя корчить.
Ты что, не видишь, кто перед тобой? Да это же
поэт, разуй глаза. Вот с места мне не сойти. Эти
умеют только стишки писать. И больше ничего.
Мы ему ничем не поможем.
- Послушай, парень, запиши еще раз тут свой
телефон. Если понадобишься, позвоню. - И -
уже в сторону открытой двери: "Следующий!"
Я бессильно поплелся по коридору, не чувствуя
ног. Там Умный Принц и блондиночка принимали
поздравления: их зачислили в штаты. Кажется,
раньше две нижние пуговицы ее рубашки были
застегнуты, а теперь нет. Неужели она так вот
легко и просто разделась там, в комнате, перед
всеми четырьмя? Почему им все дается с такой
легкостью и бравадой?
У парадного входа меня догнали двое в джинсовых
доспехах.
- Не расстраивайся, паря. Мы вот что подумали:
не податься ли нам всем вместе....
Я согласился с ними "податься".
30 июля.
Подопытного кролика (genea pig) - и того из
меня не получилось. Оказалось, что американские
фирмы испытывают на честных русских
гражданах свою отраву бесплатно. В Штатах
люди и за деньги не хотят, вернее, когда нет
крайней надобности. А тут.... Мол, такие
средства - от похудения, от курения, для
того, "чтобы быть еще здоровее" - тут, в России,
страшно дороги. А они нам предоставляют все
это бесплатно. У себя дома небось платят своим
кролика по 3 штуки баксов за каждый эксперимент,
двухнедельное исследование - так мне сказали.
А русских травят задарма. Я сказал "джинсовым",
что мне деньги нужны и что наши пути неизбежно
разойдутся. Что ты, ответили "джинсовые", и на
бесплатных испытаниях люди зарабатывают деньги.
И объяснили, что надо только умудриться не
глотать все таблетки, а собирать их и потом
продавать. Они знают человека, который скупает
их. По десять баксов за штуку. Тоже деньги. И
дали мне инструкцию: исписанный от руки
зачитанный листик бумаги гармошкой. Нет,
на такие сложные ухищрения и приемы я не
способен. Как прятать таблетку, как мочиться
в баночку и как не мочиться. Возможно,
таблетки скупают какие-нибудь конкуренты,
и тогда из всей этой истории могут получиться
крупные неприятности.
20 августа
Вошел в его большой кабинет - и застыл
пораженный. Из окна открывалась широкая
панорама центра со всеми его церквями,
соборами, дворцами и каналами. Ярко
блестели купол Исаакия и золотая стрела
Адмиралтейства. Были различимы часть
Невского, фрагменты Мойки и Фонтанки,
Нева с мостами и набережной,
захватывающий вид Васильевского острова.
Я не представлял, что в Питере можно
найти такое здание, откуда открывалась бы
такая потрясная панорама. Он заметил
мое состояние.
- Что, интересно? Присаживайся.
Я ждал, что он скажет. Его руки казались руками
аскета. Тонкие костлявые пальцы, выпирающая
косточка кисти, точно на границе рукава дорогой
тонкой рубашки. Золотые запонки только
подчеркивали его аскетизм, вопреки здравому
смыслу; это говорило что-то о недосягаемой
высоте, на которой он парит. Его гладко выбритые
щеки, тонкие ироничные губы, серые глаза с
прищуром судового боцмана - все предупреждало:
шутить с ним не стоит.
- Читал твои стихи. Да, читал. Хорошие стихи.
Блестящие. Как ты говоришь твоя фамилия?
- Вяземский.
- Ах, да... Вяземский.... Вяземский.... К сожалению,
такой уже был. У тебя евреев в роду нету?
- Евреев нету. Татары были. Только очень далекая
родня.
- Нет, это нам не подходит. Ладно, вот что. Я дам
тебе первое задание. Наше издательство выпустило
книжку одного поэта. Очень важного поэта. Моего
личного друга. Так-то вот. Только есть один хулиган,
Такой вот мерзопакостный лгунишка и провокатор.
Живет за океаном - не в Штатах, там бы мы его
как-нибудь приструнили. Никто его никогда не
издавал. И тем не менее много народу читает его
пачкатню. Я покажу тебе его имя - только сначала
подпиши эту бумажку о неразглашении....
Наступила напряженная пауза. Он спокойно ждал,
пока я пробегал документ. Но в этом ожидании
сквозила нараставшая перемена в отношении.
Почуяв мое замешательство, он стал язвителен и
холоден - но только своим взглядом. Внешне больше
ничего в нем не изменилось. Я взглянул на имя. Оно
совершенно ни о чем мне не говорило. Он все так
же спокойно ждал: то ли хотел проверить, как я
отреагирую, то ли испытывал меня каким-то другим
образом, то ли...
- ... Вы стали говорить .... - начал я, пытаясь загладить
свою "вину".
- Видишь ли, этого замарашку читают Гарин, Курицын,
Пригов и прочие люди. Несмотря на то, что он активно
общается с Лимоновым. От нашего замечательного поэта
он оставил обглоданные косточки. Так наскочил на его
первую полноценную книжку, как лютый зверь.
Испортил нам презентацию, вернисаж - так сказать.
Напрасно Моисей Эдельштейн откликнулся, прислав
замечательную статью. Напрасно Иосиф Крамер, Давид
Вайнштейн, Арье Каплан, Изя Штейн, Ефим Карцер,
Им Глейзер, Сара Айсберг и другие профессиональные
критики, не называя имени (надеюсь, ты все понимаешь),
прошлись по личности этого пачкуна каточком
"Справочника психиатра". Народ валит валом на сайт
придурковатого шута, а солидных людей обходит
стороной. Нехорошо это.
- Имя нашего друга - Игаль Менделев. Он прожил
пятнадцать лет в Израиле, а сейчас вернулся в Россию.
Заведует одним ключевым учреждением в структуре
российского правительства. Человек очень умный,
эрудированный, начитанный и корректный. Вот его
вторая книжка стихов. Мы издадим ее, как и первую, в
твердой обложке, с впечатляющей графикой, на хорошей
бумаге. Твоя задача - чуть подкорректировать стихи
второй книжки. Отредактировать - если тебе так удобней.
Можешь написать свои собственные стихи -
по канве соответствующей тематики. Вот, взгляни -
потрясающее, замечательное стихотворение. -
Он открыл на 20-й странице.
" Я буду резать, убивать
Детей и правнуков Аллаха,
Им стану головы срубать
В разгаре битвы и на плахе.
Они рождаются уже
С виной своей перед евреем,
Я видел слизкий гной их шей,
Когда рубил их не жалея.
Я их в Ливане сапогом
Давил вонючих в колыбелях,
Их в брюхе матери штыком
Пронзал насквозь, в них и не целя..."
- Замечательно, не правда ли?
Я сглотнул и кивнул, машинально, ни о чем не думая.
Или вот.
"О, раби Кахане, наш мститель, заступник и праведник наш.
О, сколько ноцрим ты взорвал, застрелил и зарезал своим ятаганом!
(Как тех крестоносцев, что жгли нас жывьем в синагогах). - За теплое "АШ",
За наших младенцев, за женщин, за наших раввинов, задушенных желтым туманом.
В тех камерах газовых не умерщвляли людей.
Нет, там умерщвили навек снисходительность нашу.
Теперь мы без жалости, мы без сантиментов, мы всей
Земли не жалея, заставим их кушать парашу".
- Прекрасно, да?
Мне кивать больше не хотелось.
- Слово "жывьем" по-русски пишется через "и", -
заметил я.
- Ну вот и ладушки. Значит, мы уже в работе. Я отдаю
тебе эту книжицу. Береги ее. Не приведи Господь, потеряешь.
Он, Господь, знаешь сам, суровый. И эту, еще одну бумагу,
подпиши. В отличие от первой достаточно серьезную.
Контракт. Помни, что подписываешь кровью. Деньги по
нему получишь только если справишься с работой. И
запомни, никому. Ни-ни. Тут все написано. Никаких там
дневничков, записочек, сюсюканий. Мы люди серьезные.
Если кому-нибудь проболтаешься, то пеняй сам на себя.
Вот так-то.
Он взял меня за плечи и вывел за дверь.
Перед лифтом у меня возникло такое чувство, что мне
предстоит не спускаться на улицу, вниз, а подниматься
из глубокого колодца. Шикарный кабинет с его деревом,
мебелью, компьютером "Макинтош" последней модели
с плоским экраном, с его невероятным видом из окна:
все это ничего не стоило в моих глазах, потому что
находилось в колодце. Трупный запах разложения сам
собой возник в моих ноздрях. Я постарался как можно
дальше убежать от монументального входа в здание -
боялся, что иначе меня вырвет.
22 августа.
Никакими усилиями, никаким самовнушением мне не
удалось заставить себя родить хотя бы одну дельную
строчку. Обложился целой стопкой книг, вроде бы
призванных помочь мне переписать смердящие
творения Менделева. Ни черта не получалось. Волна
за волной, мысли накатывали - и убегали, не оставляя
ни одной буквы на белом песке страницы. Из того
кабинета "в колодце", с иллюзией широкого и
открытого обзора сверху, исходила эманация той
силы, что способна изменить мою жизнь. Круг иного
разряда вещей таил в себе деньги, обещанную
публикацию моей собственной книжки, с
последующими восторженными отзывами послушных
критиков, носящих немецкие имена, сулил славу,
поклонниц, престижное место в обществе.
Но круг этот был заколдованным, для меня закрытым.
Мне никак не удавалось пересечь его границу, оказаться
внутри. Вот она, отмычка от невидимой двери. Прямо
тут, со мной. Написать пять-шесть стихотворений, не
лучше моих собственных стишков - может быть, даже
чуточку хуже, подправить полные злобы и ненависти
страшные "кирпичи" автора-убийцы, гордящегося
совершенными им зверствами и своей наглой
безнаказанностью. Чуть-чуть поднатужиться. Книжка
ведь тоненькая. Тут же совсем мало работы!
Но нет. Не получается. Мои пальцы не способны
преодолеть этот миллиметр пути, дотянуться до
заветного ключика. Тысячу раз переписывал одно
собственное восьмистишие, тысячу и один раз кромсал
версию редактуры стихотворения "Ненавидь!" Менделева,
разыскал целых пятнадцать классических стихотворений,
с которыми тем или иным образом - по ритму,
выразительности, мелодическому строю, по акцентам,
по чередованию мужской и женской рифмы - можно
было как-то увязать "Ненавидь!". Получалось что-то
бесцветное, какая-то каша, лишенная проблеска
чувства, текст из учебника геометрии, взятый
в скобки поэтических ухищрений. Редакторская версия
оказалась еще напыщенней и бездарней, чем
оригинал. Нет, ни на что я не способен. Ничего из меня
не выйдет. Деньги практически закончились. Через два
дня я обязан сдать свою работу по Менделеву. Что я
скажу? Разве я мог предположить, что такое мирное и
прекрасное занятие, как поэзия, может таить в себе
подвох и опасность?
25 августа.
Сегодня сдал наработанное с таким чувством, как будто
сдавал анализ мочи. Он понял все без всяких экспертов.
Хотя среди моих черновых набросков могло оказаться
что-нибудь дельное, он не заплатил ни гроша. Не
дал даже на такси. Выставил меня из своего шикарного
кабинета высокомерно и холодно, гадливо отдернув руку.
Показалось? Или он действительно пробормотал сквозь
зубы: "слабак"?
29 августа.
Последние деньги кончились. Последняя надежда
рухнула. Еще вчера должны были приехать мои
постояльцы. Но не приехали. Даже не позвонили.
Что делать?
2 сентября.
Целый день красил заборы. Работы хватит еще на
три дня. Потом, видимо, будут другие заработки.
Так что не все так мрачно. В воскресенье смогу даже
сходить в кино.
Какая связь между высоким ростом -
и переломом носа? Нет, правда. А ведь бывает .
В общаге строительного техникума живут двое -
один по фамилии Герчик, другой просто Абдул.
В одной комнате рядом с туалетом. Это нам, не
жившим в общагах, кажется, что рядом с
туалетом - зазорно. А Герчик с Абдулом
отстегивают именно за это место вахтершам и
начальницам - каждый месяц. Вместе потихоньку
толкают наркоту, а учатся за них головастые парни,
которым парочка эта хорошо платит. Заводила там
Герчик. Абдул - его шестерка. И живет в той же
общаге Терещенко: спортсмен, здоровяк, под два
метра высоты (или уже не живет?). Засела в мозгах
у коротышки Герчика неотвязная мысль: сломать
Тереше нос. Собственноручно. Только за то, что
тот такой каланча и здоровяк. Собрал шоблу.
Подкараулили возле техникума. Сбили с ног. И
давай колошматить. Отделали - не позавидуешь.
На этом бы все и кончилось. Но так совпало, что
в то же самое время братва избила одного
видного спортсмена. Тот взвесил все, понял, что
до своих обидчиков ему не добраться - и, услышав
про историю с Терещенко, решил отыграться на
Герчике с Абдулом, наказав их за всех обидчиков.
Так и сделали. Спортсменов собралось человек
девять. И отутюжили они Герчика с Абдулом,
вместе с их телохранителями-мордоворотами: за
милую душу. Герчик с Абдулом узнали, что живые,
на больничной койке. А на Терешенко завели
уголовное дело. Он - Алешкин приятель.
4 сентября.
Стук в дверь поначалу я вроде бы пропустил
мимо ушей. Мне казалось, что любой стук в дверь
должен быть всегда властно-требовательный,
определенной силы, а этот был робкий,
неуверенный; он мямлил что-то
нечленораздельное. Только потому, что я вышел в
свой крошечный тамбурок-коридор, он привлек
мое, целиком поглощенное чтением литературно-
критических работ Т. С. Элиота, внимание. Под
дверью я сложил стопочку других книг, из которой
намеревался извлечь именной указатель английской
поэзии.
С недоверием, я распахнул ворота в свое жилище -
как человек, у которого нечего забирать и которому
в жизни вообще нечего терять.
На пороге стояла незнакомая симпатичная девчонка
с чемоданчиком.
- Вы к кому? - машинально, фразой из какого-то
кинофильма, выпалил я.
- К Вам.
- Ко... Вы не перепутали?
- Можно я пройду - и все объясню?
- Про... проходите. Только у меня тут не прибрано.
И... вообще....
- Федька и Колька не приедут, - сообщила она уже
в моей квартирке. - То есть.... они тут, в Питере - они
получили общежитие. Оба и сразу. Вы их извините,
что не позвонили. То есть.... звонили они.... Но у
Вас телефона ведь больше нет, правда? Только Вы
не подумайте, что я вместо них. Я бы рада.... если б
могла... платить. Но у меня денег нет. Мне б только
до завтра... Если... если что-то не так, то я, пожалуй,
пойду. На вокзале переночую.
- Нет, чего же.... Оставайтесь.
- Тогда я сбегаю за альтом. В камере хранения оставила.
- Вы, значит, в консу приехали? Учиться?
- В консерваторию имени Римского-Корсакова. Не
учиться. Поступать.
- Поступать? В сентябре?
- Дополнительный набор.
- Летом, значит, не прошла....
- Не успела."
- 40 -
Розен зевнул. За окном, проступая сквозь - малиновые на этой неделе - шторы, уже занимался белесоватый свет, похожий на густой сок, выдавленный из раненого стебля лесного растения на высоком тенистом берегу главной чухонской реки. Привычные шумы Петербурга, впитанные с детства, действовали успокаивающе. Сердце бешено колотилось в груди. Значит, все-таки яд. Не смертельный. Достаточно слабый. Какого-то психотропного действия. Для сильного тренированного человека - всего лишь недомогание. А для неуравновешенного, впечатлительного юноши, пронзенного отчаяньем из-за предательства возлюбленной? А если измена эта (предательство) - и загадочный порошок в квартире: две четко скоординированные константы одного и того же графика-плана? Тогда мы имеем орудие, способ убийства, но не знаем мотивов. Еще раз зевнув и потянувшись, хрустя косточками, Розен вновь принялся за чтение, пропустив две-три странички:
" - А где я буду спать?
- Естественно, на кровати.
- На твоей кровати. А ты сам-то?
- Смотри. Вот собрание сочинений Ключевского,
а это - Соловьева. Мне уже приходилось делать из
них совершенно ровное и плоское ложе. На него я
набросаю разной ветоши, накроюсь старым
одеялом, а для головы у меня есть маленькая
подушечка, которая обычно лежит на кровати. Для
меня большая честь спать на этих книгах.
- Конечно, проспав на них ночь, ты обязательно
поумнеешь."
И так далее. Чепуха. Как будто дневник писали три разных человека, один из которых был гениальным поэтом Вяземским, а два других - неисправимыми графоманами.
Розен немного устал от этого лепета перезрелого подростка, оставшегося жить в медленно взрослеющем молодом человеке. Он пропустил еще несколько страничек.
Эта девочка по имени Лена занимала все большее место в дневнике Александра Вяземского. Он расписывал, как она - молодчина - поступила в консерваторию, как сумела набрать достаточно баллов для стипендии, как ей пообещали общежитие. Восхищался ее характерной манерой тараторить, ее лепетом о разных пустяках и мечтами вслух по вечерам: об игре в симфоническом оркестре, преподавании в муз. училище или даже в консерватории, о сольных концертах. Ее жестом, с которым она поднимала альт, подносила его к лицу и прижимала подбородком к ключице, ее гибкими и плавными, а иногда пружинистыми движениями, с которыми она вела смычок, серьезностью, с какой она занималась на своем инструменте, ее заливистым смехом и огоньками в глазах, с которыми она живописала типов своей родной деревни. Александр рассказывал ей о литературе, о поэтах Вийоне, Рембо, Элиоте и Паунде. Она удивилась, узнав, что существуют мужские и женские рифмы, и как-то посерьезнела не мгновенье. И здесь разделение по половым признакам, пошутил Александр. Но не рассмешил. "Два юных придурка, - подумал почти вслух Розен. - Целый месяц спали в одной комнате, смазливый парень и красивая девочка, и врозь. На то она и молодость, чтобы..." Его остановила мысль о дочурке. Но его доча была еще слишком маленькой, чтобы подставлять свою озабоченность на место озабоченности родителей тех девиц, с которыми его сталкивала судьба. Он продолжил чтение.
" - Так у тебя - получается - в целом мире никого нет.
Мамка с папкой твои погибли семь лет назад. Братьев -
сестер у тебя нет. С родней своей связей ты не
поддерживаешь. Один ты, Санечка. -
Я услышал, как она повернулась со спины на бок в
темноте, и угадал, что она облокотилась головой на
руку, согнутую в локте.
- Как ты дальше жить думаешь?
- Собираюсь.
- А не поступить ли тебе куда-нибудь. На
литературный? Будешь как Вийон, Рембо, как Элиот,
Блок, Белый, Хлебников...
- Великими поэтами становятся не через учебу в
университете. Бродский даже восьмилетку не закончил.
Оценки у меня в дипломе за школу не те. Не проходной
балл.
- Понятно... А как же ты до сих пор жил?
- Д' так вот и жил. Ты чего спрашиваешь?
- Жалко мне тебя, Сашка.
- Александр...
- Для меня ты Сашка. Не поправляй. Через меня
вот спишь на полу - как не у себя дома. Может,
нашел бы себе квартирантов, а? Так я вот мешаю.
- С деньжатами у нас, видишь ли, взаимная
нелюбовь. Я их ненавижу - и они меня тоже.
Так что не переживай.
- А знаешь что? Хочешь, давай иди сюда. Тут
тепло. И стенкой пахнет, почти как в деревне.
Я поместился вдоль нее под одеялом, к ней лицом.
Мне нестерпимо захотелось погладить ее голову.
Погладил. Большая кукла. Ее гладкие коленки - как
два аккуратных камня - обретались у меня прямо
под рукой. Я ощутил на своем лице кожу ее лица.
Ее губы что-то делали в моим носом, с моими
ресницами, так щекотно, смешно и нелепо. Потом
две мягкие дольки их упругости покрыли следами
своих прикосновений мою правую щеку - и опустились
до моих губ. Ее острые жемчужные зубки стали
неожиданно пощипывать мою нижнюю губу, и
эти ласковые незнакомые движения, вместе с ее
теплым влажным дыханием, отчего-то
взрывались у меня внутри электрическими
разрядами, жаркими лопающимися шарами."
Это уже писал поэт, автоматически отметил Розен, перевернувшись на бок, и ему стало жаль своих первых целомудренных впечатлений, когда казалось, что нашел свою принцессу, женится на ней, и она будет у него единственной. Он тогда еще не знал, кем станет: профессором университета или знаменитым ученым, военным, как брат - или... Впереди открывались широкие дали, бесконечные панорамы и неразгаданность тайны. Город, в котором он жил, представлялся бесконечным, его мир - неисчерпаемым, а собственная жизнь - вечностью... Как, вероятно, самому Вяземскому.
- 40 -
Александр, может, ничего бы и не заметил, или не понял, или просто не обратил бы внимания, но она сама ему призналась, что впервые у нее это было в десятом классе, когда всей школой ездили на экскурсию. После этого случая она дружила с двумя мальчиками; один переехал с родителями в Литву, другой пошел в армию. Позже у нее был еще один - спортсмен. В него она, кажется, по уши втюрилась. Через месяц он ее бросил. Прошел еще месяц - и выяснилось, что он связался с плохой компанией; слухи об его аресте незамедлительно достигли ее ушей.
Как все целомудренные ребята, Александр был озабочен тем, что его партнерша обладает немалым сексуальным опытом. Потому изначально все делал не так. Он не в состоянии был объективно переварить то, что в постели с ней уже прошли все, что только можно, и что по-видимому делали это искусней и гораздо изощренней, чем он. Ей нужно было не это; она жаждала, чтобы с ней говорили, чтобы ее любили и демонстрировали ей эту любовь. Да, он говорил с ней, посвящал ей стихи, читал их вслух при свече; каждый день - по одному стихотворению, и, когда они стояли над Мойкой, торжественно сбрасывал новый листик с моста, и они смотрели, как он ложится на воду. Бродили по бесконечному городу, стояли на камнях и мраморе над Невой, спускались к воде, целовались на виду у прохожих. Бегали на бесплатные концерты, забирались в окрестные леса, куда можно было добраться на общественном транспорте, пекли картошку в золе костра, собирали грибы и даже ловили рыбу. Они наткнулись на формально бесхозные книги, некогда принадлежавшие школе, которая переехала. Полутайком два дня переносили к нему эти книги, а потом сидели над ними, любуясь своей добычей. Среди добытого чудесным образом оказались томик Способина, сборник упражнений Алексеева и другие музыкальные учебники, ради которых она часто вынуждена была просиживать допоздна в библиотеке. Он рассказал ей про Эдмунда Спенсера, про введенный этим поэтом в английскую поэзию жанр сонета, про подражавшего ему Шекспира, про то, что последний многим кажется будто бы спесеровским двойником. Они купила на свои деньги в комиссионке видавший виды проигрыватель, к которому недели за две "наворовали" пластинок, и еще недели две слушали их, сидя на полу: заезженную хрестоматийную классику, типа Девятой Бетховена или сюиты к "Пер Гюнту" Грига.
Но Александр позволил дискомфорту по поводу сексуального прошлого Лены шаг за шагом овладеть собой, положить себя на обе лопатки, свить в сердце уютное гнездышко. Он по десяти раз кряду приставал к ней, обхватывал сзади и задирал юбку в самые неподходящие моменты, кидался на нее как тигр из засады - тогда, когда она что-нибудь обдумывала или корпела над очередным упражнением по гармонии. Часто приближался к ней, когда она занималась, отбирал альт - и валил на кровать. Неверная мысль - что, обессиливая ее, пресыщая сексом, он сможет ее прочнейшим образом удержать - всецело завладела им. Начитавшись Саканского, он долго лежал на спине, мысленно переваривая взволновавшие его диалоги:
"- Что вы имели в виду, милый Франц... То есть - простите - Генрих, когда говорили вчера о доппельгангере?
- Я знал, что вы об этом спросите, Адольф! - обрадовано воскликнул Генрих, но Сальвадоре, уловивший смысл немецкой речи, вдруг пнул Генриха под столом.
- That does not matter any more, - сказал Генрих - Наоборот: если я расскажу об этом, то он лишний раз убедится в мистической силе нашего могущества.
- Hablo что хошь! - сказал Сальвадоре на испанско-русской смеси и громко, с негодованием пернул.
- Речь идет о событии, которое произошло в мае 1916 года. Гм... Или о событии, которое тогда не произошло...
- Мица! - встрепенулся Гитлер. - Какое вам вообще до нее дело?
- Будто не догадываетесь!
- Ничуть.
- А я думал, вы более проницательны. Разве вам не показалось странным, как вела себя ваша жена после своей суицидальной попытки?
- Это было естественным.
- Разве вы не заметили, что она стала немного другой, будто ее подменили?
- Разумеется... Такое перенести... А что вы хотите сказать? Бог мой! Вы хотите сказать...
- Именно! Мы действительно ее подменили. Ваша первая жена на самом деле покончила с собой в 1916-м году.
Гитлер зажмурился. Нож и вилка выпали у него из рук.
- Абсурд! - вскричал он. - Вы меня провоцируете! Зачем вы меня провоцируете?
- А что вы так разволновались? Если бы подобное сказали мне, то я бы просто улыбнулся и все.
- Но я же сам вытащил ее из петли!
- Конечно-конечно. Только вытащили вы уже не Мицу, а нашего спецагента, фройлен Гаупшлюхер, которая была приставлена к вам как к лидеру национал-социалистов. Это, вообще - сюрреалистическая и очень смешная история. Когда-нибудь мы все вместе посмеемся над ней.
- Сейчас! - сказал Гитлер. - Я бы хотел посмеяться сейчас.
- Ну, хорошо. Сначала мы просто думали завербовать Мицу, для чего подослали к ней нашего парня под видом любовника. Ну и, как только он...
- Постойте! Разве у Мицы был любовник?
- Разумеется. Каждая порядочная фрау, пусть даже и польского происхождения, должна иметь любовника. Когда же любовник, то есть - наш разведчик, Питер Грюгенгрюфер, хороший парень: мы его потом казнили, за яйца повесили...
- Постойте! Это какой Грюгенгрюфер? Тот, который собирал взносы?
- Именно! Ваш соратник по партии и наш агент. Когда он выложил все начистоту вашей жене, она наотрез отказалась наблюдать за вами и пригрозила все рассказать мужу, то есть, вам.
Тогда Грюгенгрюфер, а он малый не дурак: мы его потом три дня пытали - расколоть не могли... Так вот, он самостоятельно принял решение и ликвидировал ее. Он это сделал прямо во время полового акта, мужественный был парень...
- Не надо подробностей! - простонал Гитлер.
- Почему же не надо? - возмутился Генрих - Это очень даже интересно. Все произошло в подвале вашего дома, в котельной, ведь Мица любила выбирать для соитий всякие экзотические места... Не правда ли? Помните, как она предлагала вам заняться любовью то на крышке рояля, то на крыше дома...
- Замолчите! Впрочем, откуда вам все это известно?
- Ага, попались! Теперь-то вы мне верите, милый Адольф? А понимаете ли вы, почему Мица завела любовника? Что послужило, так сказать, толчком? Да все дело в том, что вы вели себя как бесчувственный истукан! Вместо того чтобы потакать маленьким прихотям молодой женщины, отыметь ее, допустим, где-нибудь на лавочке в парке, в стоге сена во время пасторальной прогулки, в клозете на семейной вечеринке у друзей...
- Какое вам до этого дело, вы, циничный маньяк!
- За маньяка ответишь... Впрочем, дело самое прямое, любезный! Ты сам тогда доигрался! Сам ты - настоящий маньяк! Ты маниакально дожидался ночи, традиционно заводил стенные часы, тушил свет, клал свою жену на спину и несколько минут тупо пилил бревно. А она жаждала страсти, новых, необычных ощущений...
- Мица не испытывала оргазма, - холодно сказал Гитлер.
- Это только с тобой, пуританин. Но вспомни январь шестнадцатого! Вы тогда хоронили соратника, который упился сосисками и объелся пивом... Тьфу! - наоборот, конечно...
- Штормваншлюссера! Он погиб как герой, во время демонстрации рабочих Его задавило транспарантом...
- Ага! Он захлебнулся в собственной блевотине, наутро после этой сраной демонстрации. И вот тогда, на его похоронах, когда вы все рыдали над мисками с капустой, наш доблестный агент, наш Грюгенгрюфер, затащил твою Мицу в заднюю комнату, задрал ее траур и засадил ей стояк. Помнишь, как она жаловалась, что ей так и не пришлось ни разу в жизни заняться любовью стоя? Как цапля...
- Врешь! - крикнул Гитлер.
Официантка, не спеша идущая сквозь зал ресторана, вздрогнула и замерла, намекнув на хрестоматийную картину Лиотара.
- Pardon! - засуетился Генрих - Я оговорился. Мица не говорила цапля, потому что она и немецкий знала плохо, и в птицах не разбиралась. Она говорила - иволга. Именно так она и говорила, правда?
Гитлер молчал.
- Ну, какие тебе еще нужны доказательства? Кому, кроме тебя, она могла это говорить? Томашеусу Кататеки или, может быть - Дюдю? Наш замечательный агент был тогда на высоте. С тех пор и понеслось. Они совокуплялись везде, где только можно, чуть ли не на твоих глазах. Придет, например, к тебе в воскресенье Грюгенгрюфер, собирать взносы. А ты за пивом пойдешь, как гостеприимный бюргер. Идти-то всего, туда сюда, семь минут. Вот и поставит Грюгенгрюфер твою жену раком в кресло и кончить едва успеет, как твои шаги уже на лестнице слышны."
Александр не понимал, что его любовь - женщина другого типа. Ведь он не умел - как Розен - сразу безошибочно угадывать женский тип. И вести себя соответственно жесткой схеме его универсума.
В ее ласковых и слабых протестах он видел угрозу своей любви - и тогда добивался ее еще настойчивей. Если она не закрывала глаза и не выключалась - так, как было в начале, - он принимал это на свой счет, и с еще большим неистовством продолжал свои атаки. Он пытался воплотить в реальной жизни каждое движение, о котором грезил в своих фантазиях между соитиями, не замечая, что иногда один тащится от того, что они делают, забывая о том, что ей все прекрасно известно, и что это не он у нее первый, а она у него.
Он натаскал от одного товарища кипы низкопробных порножурналов, пытаясь ее возбудить, устраивал экстравагантные представления, со свечой, с маслом или с бананом, тянул ее в ванну, где кончал в нее в воде или под душем; пытался ее напоить - и залезть на нее, пока она быстро хмелела. В своем близоруком неведении он не замечал того, что она не из тех девиц, каких возбуждает экзотика и разные искусственные ухищрения. Он забывал о том, что она все-таки альтистка, человек искусства, наделена эстетическим вкусом - и от банальных безвкусных журнальчиков ее тянет на рвоту. Эротические представления для нее должны были обставляться более тонким и дорогим антуражем, иначе они представлялись ей убогими, скучными и казенными, как ванильное пирожное со стаканом "кофепомоев" в дешевой забегаловке. Древняя клеенчатая занавеска в ванной с дыркой посередине, запущенные кафельные плитки, ржавые потеки, позеленевшая жестяная ванночка, висевшая на стене не иначе как с позапрошлого века: все это заранее вызывало в ней отвращение, которое она с присущей ей смелостью пыталась не выдавать. Но скрыть его до конца не представлялось возможным, а он реагировал на это так, что становилось очевидно, как уязвляет это его мужское достоинство. Любые перепады в настроении Лены, ее проблемы в консерватории, неудачи на экзаменах, усталость или разочарование он моментально принимал на son compte, и переводил дальше - в итог своей мужской несостоятельности. Тогда у него и в самом деле переставало получаться. Он становился неумелым, спешил, причиняя ей боль, и ошибки, как снежный ком с горы, обрушивались на его психику с силой пущенного из камнемета снаряда. В такие моменты он не успевал чуть-чуть повозиться, как все моментально прекращалось - через пять-семь минут, и он, со стыдом и отчаяньем ретировался под душ.
Чтобы взять реванш, восстановить положение, он лез к ней с приставаньями уже через полчаса, задирал юбку и опускал трусики. Прокувыркавшись не менее часа в кровати, он - теперь с плохо скрываемым видом триумфатора - удалялся под струю воды, мурлыча что-то под нос или декламируя очередное стихотворение. И, воодушевленный успехом, добивался ее еще раза четыре за сутки.
Вместо того, чтобы сосредоточить свою мысль на том, как обеспечить себе и Лене хотя бы минимально достойное существование, он все свои помыслы сосредотачивал на другом. Он сам себя загонял в ловушку, из которой не было выхода. Возможно, Александр усиленно искал его, на уровне своих собственных представлений, но это только еще крепче удерживало его в состоянии непонимания: неспособного осознать, как накапливается раздражение и усталость в той, которую он на самом деле любил.
Его зацикленность на ней, его постоянное присутствие возле, каждую минуту и секунду, ее недосыпание из-за его кобелиной похоти: это была не выдуманная черная дыра, а действительность. Ее любовник перестал искать заработков, красить заборы, просматривать объявления, выполнять переводы. Он только писал стихи.
Валентин взвесил тетрадку в руке: как будто так проще выяснить, сколько там еще осталось. Выкурив сигарету и поразмыслив над прочитанным, он стал ощущать, что было что-то еще в отношениях двух молодых людей, нечто такое, что ускользнуло от его внимания. Что-то, происходившее и развивавшееся на периферии их сознания, не замечаемое, не отмечаемое ими. Александр элементарно подозревал, что его затягивает какой-то омут, воронка, из которой невозможно выбраться. Описание им своих чувств, предчувствий, предположений, домыслов и догадок показывало, что он чуть ли не ладонями, чуть ли не своими пальцами мог ощупать стены той воронки, ее сужающееся змеистое горло: и понимал - оттуда нет пути назад.
Это было еще не то безобразное, надвигавшееся безымянное ч т о - т о, чего ни он, ни она не осознавали. Но и оно было связано с т е м, с приближением катастрофы, о размахе которой они вряд ли могли судить. Еще в самом начале, когда еще можно было вырваться, он только описывал ощущение этого фатального вихревого потока, охватывавшего его со всех сторон, но палец о палец не ударял, чтобы избежать неотвратимой участи. В предчувствии фатализма было, очевидно, для него что-то гипнотизирующее, словно программа его сознания была изначально нацелена на саморазрушение. И позже, когда он сам записал в своих дневниковых "репортажах", что "еще чуть-чуть - и с поезда на полном ходу не спрыгнуть", он, вопреки этому "чуть-чуть", не двигался с места. Однажды, когда она не явилась в обычное время, он сидел, совершенно спокойный, пил молоко и размышлял о том, что не мог ошибиться в своих предчувствиях, и - то ли катастрофа еще не созрела, то ли его альтистка еще явится домой. Если нечто страшное, что его поджидает: это ее измена, то день тот еще не настал; а, если его хищная судьба, наоборот, связана с привязанностью Лены, то и тогда час, когда им суждено будет сыграть в Ромео и Джульетту, еще не сегодня.
Когда она наконец-то явилась, с каким-то блеском в глазах и с деньгами в руке, когда она, сияя, сообщила скороговоркой, что начала зарабатывать деньги, его первым побуждением было сказать ей что-то ободряющее, обнять и поцеловать, но внутри моментально что-то щелкнуло: и он пробубнил: "У подземного перехода? С шапкой в ногах?" Она зарделась и объяснила, что ее попросили поиграть в ансамбле для записи какого-то фильма, и сразу же заплатили, но и это еще не все. Попутно она нашла ученика, а через него, может быть, еще одного, и теперь они заживут. Он набросился на нее: почему не позвонила. Куда, спросила Лена. Тогда почему не предупредила? Вместо ответа она впервые расплакалась, и он, облизав пересохшие губы и ощущая какой-то металлический привкус - привкус крови во рту, - сказал: "Я смотрю на тебя, как на вещь. Зачем я так поступаю, я не могу объяснить. Мне надо пойти на работу. Надо..." Он еще не раз просил у нее прощения, покупал цветы "на последние", сидел на полу у нее в ногах, взлохматив пальцами копну волос. Он уже знал, что ни питерская квартира, ни ее настоящая любовь к нему ее не удержат. Он осознавал, что невыносим.
раскрыть руками вечера бутон
насытиться их рыхлым томным вкусом
и кровь на дольках рта застыла в тон
потекам в перламутр взбитых муссом
Его стихи становились все более рафинированными, утонченными и витиеватыми - и силлабо-тоника, и верлибр: как будто их хищное нутро засасывало его, как липкий язык охотящегося насекомого или как отвратительное нутро плотоядного цветка. Их яд отравлял его сознание: капля за каплей, и ядовитые испарения достигали ночью ноздрей Лены, которая вздрагивала во сне, ворочалась с боку на бок, что-то бормоча, как в бреду, когда белки ее глаз с выпукло-угадываемыми в центре зрачками перекатывались под тонкой кожей век. Как прекрасное плотоядное растение, стихи Александра наполнялись кровью и влагой своих жертв, становясь все неотразимей. Именно в них трансформировалась, перетекала любовь двух человеческих существ, как будто некий невидимый Одиссей вскрывал бронзовым клинком вены их любви, выпуская черную кровь в ров жертвенника, ради пиршества и глумления духов, на поругание своим свирепым богам. Хищные рты их все шире раскрывались, по мере того, как нектар кровоточащей страсти все обильнее тек в эти ядовитые пасти. Теперь они уже не нуждались более в своем создателе, в своем прародителе, они могли вполне существовать без него.
И, когда поздним вечером он совершенно отчетливо осознал, что Лена больше не вернется, что ее с ним уже больше не будет, он был только остовом человека, только каркасом прежнего вместилища чувств и мыслей, воли, желания, инстинктов и грез. Сосуд его тела и его души был полностью выпит и опустошен. Почему не тогда, сидя на полу под окном, глубоко зарывшись своими худыми пальцами в спутанную нечесаную гриву, глядя совершенно пустыми глазами на блики от фар проезжавших за окном машин, почему не тогда? Окурки приконченной за какой-то час пачки сигарет валялись вокруг на полу, соль от слез глубоко въелась в кожу вокруг глаз, а он по-прежнему сидел, немой и опустошенный. Наверное, защитные механизмы в нем были соматически сильнее смерти.
Если для него жизнь в тот страшный вечер окончилась, всецело сосредоточившись на стихах, то ему просто нечего было у себя отнимать, незачем было пускать пулю в свои уже итак оставленные земной жизнью извилины. Неужели из-за этой неизвестно откуда взявшейся шлюшки-старшеклассницы он расплескал свои мозги по стене? (Фу! Деголас! - подумал Розен по-французски).
Лена скоропостижно выскочила замуж за дирижера камерного оркестра и так же поспешно произвела на свет дитя. Но с Александром они больше никогда не встречались.
Последней вестью от альтистки был компьютер, который принесли от нее казенные, нанятые ею ребята. Он безучастно смотрел, как они внесли эту машину вместе со столиком, установили, подключили, проверили, работает ли, и ушли. Через час он уже сидел на компьютере, тыкая наугад в клавиши, отупело глядя в экран. Двое суток он, никогда не имевший "компа", сидел перед монитором, не разгибая спины, не ел и не пил ничего, и только через сорок восемь часов свалился, как подкошенный. Еще семь дней он безвыходно просидел за компьютером, питаясь тремя батонами, за которыми все-таки сбегал в магазин. К концу второго месяца он стал программистом-самоучкой высокой квалификации, с которым никто не мог тягаться в пределах его интересов и класса. Заказы появились сами собой. Выполнять их было приятно - и занимало все меньше и меньше времени. Он написал свои собственные программки, выполнявшие всю грязную - черновую - работу. Но в его быте и в его жизни ничего не изменилось. Ничего не переменилось в его квартире. Он по-прежнему жил на руинах, и все добываемые средства тратил на приобретение редких книг - а то и просто где-то терял денежные бумажки; что-то ненужное покупал, кому-то давал взаймы - забывая востребовать не отданный долг.
Единственное, что удалось узнать из дневников Александра о загадочной малолетней шлюшке из лицея: это что ее звали Валерией. Никаких особых примет или повадок, привычек, никаких особенных слов или мыслей. Розен, который ее видел собственными глазами, не мог не понимать, что с Александром она играла, как кошка с мышкой. Но почему? Кто ее научил? С какой целью? Зачем? И что - какая тайна - крылась за неожиданным нападением, когда Розен выследил ее и ее дружка, доведя их до дома поэта-самоубийцы?
Старшеклассник вряд ли был последним звеном, но явно что-то знал, что-то гораздо большее, чем должен был. И это настораживало и пугало больше всего.
В какую схему укладывается вся эта история? И почему вовлеченность Розена шире, чем простое нагромождение случайностей?
- 41 -
Вася, низкорослый плюгавый малый, резво скакал на своих "куриных" ножках под музыку песни "У моря, у синего моря". Он ловко вскидывал - попеременно - то одной, то другой рукой, приседал и вскакивал, затейливо переставляя худые ступни в легких лаковых туфлях. Тонконосый интеллигент в очках и с рыжей копной стоящих пружинками жестких волос Пьера Ришара самозабвенно прыгал, как козел, с глупой и (она же) хитроватой ухмылкой на тонких синих губах. Рыхлая упругозадая брюнетка закатывала глаза кверху - и дико топала, тупо ударяя в пол каблуками, при каждом подскоке растрясывая упругое желе своих сисечных груш. Высокий блондин с крепким затылком и прической а ля ежик высоко поднимал ноги, скаля рот в лошадиной улыбке. Когда заиграла модная французская песенка, он вдруг затрясся, как припадошный, и, схватив за телеса упитанную девчонку, бросился с ней в центр круга. Дородный дядька в пиджаке трюкача и с бакенбардами актера мелодрамы что-то нашептывал томной бабенке в красном, при этом умудряясь бросать искоса взгляды на другую.
Розена занесло на эту вечеринку питерской еврейской молодежи совершенно случайным ветром. В баре он познакомился с приятным молодым человеком, обладавшим обходительными манерами, который его облобызал, скрепив лобызания пьяными слезами, и через полчаса они каким-то образом оказались "у Марины", откуда попали в этот - наполовину ресторан, наполовину еврейский клуб.
После танцев большими компаниями тесно расселись вкруг столиков, две девушки на коленях у ребят; уплетали конфеты, умеренно наяривали салат, и - в том же темпе - сосали потихоньку "компот" из розоватых бокалов. В каждой кучке не утихали смех и вскрики. Девчонки ударяли в ладоши при каждом остроумном слове, и разноголосый гул раздавался в каком-то упорядоченно-заданном ритме. "Розенов, Ефим Иосифович, - доброжелательно протянул широкую ладонь сидящий напротив парень лет 35-ти. - А Вы... с кем имею честь?" - "Розен". - "А по батюшке как величать?" - Окружающие чуть-чуть притихли. - "Валентин Ефимович". -
Этот ответ всем понравился, и голоса загудели в прежнем ключе.
- Леночка, а когда будут давать морожено? - капризно спросил незнакомый очкарик. -
- Лёнечка, дорогой, а не пойти ли тебе и не спросить ли у них? -
- Сиди, Леня, я сама пойду. - Со своего места поднялась боевая подруга, будущая "тетя Нюра" или "тетя Ася". - Ты наш поэт. Тебе вредно общаться с гойской чернью -
- Ребят! А, ребят! Кто знает, как устроиться на месяц в лагерь "Маккаби". Говорят, там неплохо башняют и жратва офигеннейшая.
- Лучше в Хесед. Там хоть жратвы не дают, зато платят исправно.
- А говорят, Хесед подарки опять раздает.
- Это не в честь ли Рождества?.. что ли?
- ...а Сергуня устроился в Хесед программистом.
- Да?.. Это зачем?
- Это куда?
- Я знаю?.. Какие-нибудь статистические скрипты писать. Сколько тут еврейских кур в этом русском курятнике? Ага! Ну-с, подсчитаем. И все занесем в книжечку. Книжечка дипломатической почтой уедет в Хадар Дафна.
- А не в Иерусалим?
- Может. Я почем знаю? А может совсем не почтой, а кодировкой через Сеть?
- А списка ментов им не требуется? Спроси у них, Семка, почем каждый мент. Я ж серьезно. Деньги позарез нужны.
- Во! Точно к слову. Приходит гой, мент, в магазин. А там еврей продавец. "Почем спички, - спрашивает гой. - "По пять, - отвечает еврей. - "Тогда набросай мне десять" - Набросал тому еврей, и они расстались. Через минуту гой возвращается. - "Ты меня обманул, жид пархатый. Ты ж сказал, что спички по пять, а сам сколько штук сунул?" - "Разве не я сказал по пять?.. по пять коробок в упаковке. Ты мне пять заплатил? заплатил. Стоит упаковка пятнадцать, верно, вот я три коробки и отнял".
- Это ты сам на ходу придумал, али как?
- Да это в Хеседе израильтянин рассказал. Я вам другой анекдот расскажу. Жил гой в своем гойском микрорайоне, смотрит - ни за что концы с концами не сводятся. Пососал лапу, и решил пойти к евреям, в Хесед, за провизией. Приходит, говорит, я Хаим, помогите не помереть с голоду. Ну, Хаим так Хаим. Никто документы поначалу не спрашивал. Задали ему - так, на всякий случай - вопрос: а ты в синагогу ходишь? "А как же! Ясно, хожу. Вот те крест!"
"Приходит американский гой в синагогу просить помощи. Ты хороший еврей? - спрашивают его. - Да, я хороший еврей. - Ты честный еврей,? - Да, да, я очень честный еврей. - А поц обрезанный при тебе? Что ж это такое поц, думает гой. И отвечает: да я его, видите ли, в ландри отдал."
Все прыснули со смеху. Один Розен не смеялся. Это не укрылось от внимания окружающих.
- Ты чего такой смурной? - спросил кучерявый верзила по имени Фима.
- Я не смурной, - ответил Розен. - Я серьезный. -
- Василий вон тоже серьезный. И тоже в твоих летах. И ты только посмотри, как он хохочет, заливается. -
- Вы позволите мне свой анекдотик вставить? -
- Валяй, рассказывай. -
- Приезжает знаменитый маэстро в свой родной городок. Решил земляков-музыкантов напоить, устроил для них бесплатный ужин. Заказал ресторан, а - чтобы разная шваль не поналезла, - придумал пароль. На входе говоришь три раза подряд "да" или "нет", на "чет" и "нечет", в порядке очередности. А вторая часть пароля - нота, которую играют для каждого входящего, ведь у хорошего музыканта должен быть абсолютный слух. К примеру, в дверях задают вопрос: "Какой звук ты любишь?" И ноту играют. Новый гость отвечает: "Ре - да, ре- да, ре - да." Или: "Этюд в какой тональности твой конек?" И на это: "Ля - нет, ля - нет, ля - нет". Кроме "ми". Эту ноту никогда не играли. А за деревом стояла и подслушивала известная в городе синька, и подсчитала. Прошли "фа", "соль", "ля", "си", "до", "ре". Вот и она подходит. У нее спрашивают: "Как называется твой коронный номер?" И она трижды отвечает на это: "Минет, минет, минет!" -
- Ползут две девушки по минному полю. Одна натыкается на столбик с фанерной дощечкой, и на ней что-то написано. Поднимает голову, читает: "Мин нет". "Во, - говорит, - столько раз я это делала, и не знала, что слово "минет" пишется с двумя "н". -
- Ну, ну, погодите смеяться, оставьте про запас. Вот еще один анекдот. Было это во времена Антропова. Прибыл утром в Питер из Москвы чиновник, какая-то шишка. Говорит таксисту: отвези меня в такую-то такую-то гостиницу, и есть у меня к тебе еще одна просьба. Найди мне бабу, только не какую-нибудь грязную проститутку - они мне опротивели. Найди мне, говорит, чистенькую девочку, десятиклассницу или первокурстницу, отличницу, смазливую девственницу. И дает таксисту сто рублей. А в другой руке держит еще три сотенные. Это, говорит, последует за авансом. До трех часов справишься? Таксист кивает. В то время - большие деньги. Кинулся на поиски нужной девчонки. Во всех общагах валяются, раскинув ноги, шкуры - после вчерашней попойки. Бросился к телефону. Ни одной знакомой девочки, как назло. На всех перекрестках одни бляди стоят. Смотрит на часы: времени в обрез. Подбегает к первой попавшейся бляди, пьяной в дупель, хватает за руку, толкает в такси и везет в магазин школьной одежды. Переодел в школьную форму, научил, что говорить, и привозит к шишке. Тот посадил "девочку" в кресло, сел сам напротив, и давай допрашивать: как учишься? - отличница я!, в каком классе? - из девятого "Б"! и т.д. И все ответы - хриплым голосом. А чего это у тебя голос такой? Да вот понимаешь, говорит, вчера член на морозе сосала, вот и простудилась.
Тут заржали все, а громче всех тот же очкарик, демонстрируя за толстыми "вишнями" крупные лошадиные зубы.
- А это, Валентин, случаем, не твое авторское изобретение, - встрял тот же Фима. -
- Нет, Фимочка, - вмешалась Мила, еще одна бой-баба. - Я этот анекдот сама своими ушами слыхивала, только там конец другой был, не "на морозе сосала", а "холодный сосала". -
- Ну, тогда некрофилия какая-то получается, - заметил Розен. - Ало, таксист? Ты мне какую-то некрофилку прислал. А постой, как ты там сказала, Мила? "Там конец был другой?"-
- А ну тебя к черту! -
Лёня опять заржал громче (хотя и после) всех, всеми своими лошадиными зубами.
- За столом отец и сын, одинаково "умные". Рассказывает отец про кого-то неумного - и стучит по столу костяшками: "У него в голове, комментирует, - что во..." - "Батя, так в дверь же стучат!" - "Сиди, сын, я сам открою". -
Еще через полчаса говорит уже один Валентин. Все остальные сидят с раскрытыми ртами, и только кто-то "в задних рядах" хрустит капустной кочерыжкой.
- Не ты ли призналась, Мила, что твой любимый французский актер Жан Габен? А критики считают, что он вообще никакой не актер. Знаменитые режиссеры того же мнения. Просто была такая, как киношники выражаются, богатая фактура. Колоритная фигура. Он мог вообще ничего не играть, а получалось неподражаемо. В любой момент и при любом антураже был убедителен. И при этом ничего не делал. Депардье, к примеру, искусный актер. Но больше театрального плана. В принципе французское кино сильно отличается от американского. Там "следы" театра очень заметны. Если в американском кино парад звезд - это парад личностей, но из одной команды, в одной плоскости, по одной схеме, то во французском кино это еще и парад явлений, парад подсистем. Взять такое явление, как Бельмондо и Аллен Делон. Оба появились на орбите славы в одно и то же время, и, если не ошибаюсь, играли сначала в одних и тех же фильмах. Ярые соперники, но оба совершенно разные. При этом Бельмондо мне симпатичней. Бытует легенда, что, когда Бельмондо приезжал в Россию, то есть, в СССР, он всех просто обворожил. Побывал на съемочной площадке, и, знаете, кому первому подал руку? Не угадаете. Оператору на фокусе.
- А с чем это едят?
- О, оператор на фокусе - это сложная штука. До того, как техника расправила свои мускулистые крылья, все делалось руками человека. Ну вот как достигалась эта киношная невероятная четкость изображения? А линеечкой, "мЭтром". В самом прямом смысле. Расстояние до объектива измерялось вручную прям от лица актера. Представляете? Вот они, картонные подпорки киноискусства. Оператор на фокусе только наводил фокус, и больше ничего. Он обязательно сидел рядом с оператором или режиссером. В голове держал тысячи цифр, выкладок, вычислений. Это считалась супер-профессиональной работой, выполнять которую были способны лишь единицы.
- Валентин, а можно вопрос. Откуда Вы все это знаете? Вы случайно ВГИК не заканчивали?
- О, нет. Я - из другой оперы. Работа в министрестве, а потом мелкий бизнес.
- Судя по Вам (как в Одессе говорят), от Вас исходит запах не мелкого чего-то, а крупного. Знаете, еврейское чутье.
- Вы имеете в виду - на денежные знаки.
- Ха-ха. А на что же еще?
- Как Вам сказать... Внешность обманчива. Какой-нибудь портье из гостиницы имеет осанку министра, а министр почти лилипут с огромной лысиной и застенчивыми глазами.
- И беззастенчивыми руками....
- А в чем заключается Ваш мелкий бизнес?
- О, нет, не думаю, чтобы он где-то пересекался с Вашим.
- Так, все. Я беру Валентина Ефимовича под свое покровительство. - Рядом с ним выросла Мила. - Никаких больше вопросов.
Послышался вой разочарования, как на уроке в средней школе. "А Вы и сами можете за себя постоять, - сказала Мила, когда они чуть удалились от тусовки. - Можно угостить Вас мороженым?"
- 42 -
В салоне Милкиной машины пахло незнакомой косметикой, сдобой и кожей. Когда она закурила, запах сладких "женских" сигарет подмешался к этому букету.
- Куда едем? К тебе?
- К тебе, конечно, - не задумавшись, выпалил Розен.
- А у тебя, что....
- Жена, дети....
- А-а-а...Понятно... Нет, правда....
- Жена, дети.
- Интересно, почему ты решил, что ко мне можно.
- Интересно, почему ты решила, что я что-то решил?
- Да рявкнул ты: к тебе, к тебе. Разве не так?
- Мягко ответил. Отрицанием на полуутвердительный вопрос. У тебя, подруга, не слабый драндулет. .
- Стараемси.
- Где ты такую модель откопала? По каталогам, что ли.
- По ним, родимым.
- А гнали откуда?
- О, о, о! Ишь ты - губу раскатал. Все сразу тебе выкладывай. Узнаешь обо всем, и - что дальне? стану тебе я неинтересна. Вообще-то из тебя хватка деловая так и прет. Так ты кто....
- ...ваще....
- ...будешь....
- Заводи!
- На-ливай!
- Да ты у нас, Милка, массовик-затейник.
- Он самый. А твоя рука тяжелая, сильная. Женские слабые плечики ведь не устоят против. Верно? Хоть разок в жизни в объятья настоящего мужчины. Ох, мужиков этих у меня было! Ой... Ну, целуй, целуй скорей.
- Погоди. Ты ведь не приведение. Плоть и кровь. Не растаешь в воздухе, как туман из бочки. Не расплавишься. Приедем - поцелую.
- Ну, вот. Опять не угадала. А ты не прост. Ох как не прост. Впрочем, все мы, евреи, не просты.
- Ну-ну.
- Это как понимать? Ты - за? Против?..
- Не понял. Все, что ли - приехали? Так быстро? В самом центре живешь. И тачку классную имеешь.
Активистка "Хеседа" и "Сохнута", Милка Каплан, разведенка, по бывшему мужу Эмилия Геллер, жила и в самом деле не бедно. Ее квартира с "евроремонтом", затоваренная броской антикварной мебелью и картинами, со всякими хрустальными безделушками, люстриками и брашками, с зеркалами и дорогущими обоями, пришлась бы по вкусу любому зажиточному обывателю. На Розена эта кричащая банальная роскошь подействовала угнетающе. Совсем не похожая на еврейку (детство - в небольшом районном центре Ленинградской области), на работе "свойская девка" (просто "Милка"), она становилась в кулуарах еврейских организаций Эмилией Абрамовной, и к ней обращались на "вы": вне неформальной атмосферы пирушек - тихим голоском просителей. Ведая распределением благотворительных фондов, Эмилия Абрамовна ни себя, ни других не обижала. Пользуясь статусом кво, которым обладают сегодня евреи в любой точке "ашего глобика", она настойчиво давила на педали весьма деликатных материй, буквально между статьями Закона собирая немалые блага и баксы. Привилегии и своего рода иммунитет, которым наделены "избранные", обеспечивали ей приятное и небедное существование.
Все это Розен, ни о чем не думая, ощутил где-то на периферии сознания, и спросил: "А с книгами как у тебя? С остальным, вижу: все в порядке."
- Книжки пусть другие читают. Такие умные, как ты. Ты, небось, думал, что я сионистка какая-нибудь? И что у меня Герцль с Бен-Гурионом аккуратно расставлены на полочках: как у тех бесноватых молодежных вождей. Нет, Розен, я нормальная баба, просто мне хочется побыть среди своих, вот и все. -
- Тогда зачем тебе такой громадный книжный шкаф. -
- А вот, смотри... - Милка распахивает дверцу. Книжные полки уставлены безделушками, алкогольными напитками и фужерами.
- Необычное применение такому специальному шкафу. Тебе прямая дорога в книгу Гиннеса. А в баре у тебя тогда что? -
- И там тот же ассортимент. Только для особо избранных.
- А-а-а... Таких, как я? Или для тех, кто поважнее? -
- А мы с тобой еще не разобрались.
- Значит, для тех, кто поважнее...
- Меня не покидает ощущение какого-то розыгрыша. Валентин, ты ведь совсем не похож на мелкого ресторанщика или держателя мастерской по ремонту компьютеров. Ты слишком вальяжен и - как бы это сказать....
- Ладно, не расшаркивайся. А то запаришься. Со мной можешь расслабиться. Я и самогон готов хлебать стаканами. Не виски с текилой, а родной русский самогон. Так что давай свою обычную программу. Меня она интересует больше, чем программа для избранных. -
- Ты меня в краску вогнал. Какая еще такая программа? -
- Обыкновенная, человеческая. Танцы, выпивка.
- В каком порядке?
- В любом. В самом прямом или задом наперед.
В этот момент что-то гудит в его кармане. Он заранее перевел домашние звонки на сотовый телефон.
- Привет. ...Нет пока. Что?.. Плюю в потолок... А что? Обыкновенный тон... Как должна звучать моя квартира?.. Все в порядке. ...Ничего.... К каким соседям? А... К этим.... Спасибо, что предупредила. Иду на боковую. Созвонимся утром. У меня глазки слипаются. Чао. Целую. Да...
- Жена?
- Она самая.
- Разведены?
- Нет, второй день ночует у матери. По легенде я должен сейчас заниматься ремонтом. И один дышать отравленными парами краски.
- ...в квартире, которую твоя женушка называет "твоей квартирой".
- Да это же просто в шутку. Такой вот ироничный тон; завелся он у нас с самого начала.
- Вот так все вы, мужики. Как жена за дверь - мужик бабу в постель.
- Было бы по-другому, сидела бы ты, Милка, сейчас одна-одинешенька и ладошкой бы зевоту прикрывала.
- А так у нас впереди бессонная ночь, и мне завтра на работу в семь утра. Но ты прав, суслик. Лучше позевывать на работе, чем дома одной, один на один с телеком. Вернемся к порядку программы. Я считаю, что без выпивки какие танцы? Согласен?
- Я? Обеими руками за.
- Тогда пошли. А то водка стынет.
- Какая у тебя водка?
- СмиррноВская тебя не устраивает?
- Еще как устраивает! Это же лучше виски, бренди и всяких там империалистических ядов. Правда?
- И я такого же мнения.
- Вот видишь. У нас, оказывается, и мнения совпадают. Ну, будь. -
Опрокинув стопку, Розен привлекает Милку к себе, прижимается к ней со всей силы - и целует взасос. Получилось как-то ненатурально, как в кино. Но этого как раз ей и надо. .
- Ты обалдел. Хотя бы предупредил. Так можно бедную девушку без сердца оставить. Уф, жарко! -
Она сбрасывает кофту, опуская за собой невесомую ткань на спинку стула. В квартире и правда натоплено. Горячая вода в батареи подается сегодня исправно; воздух насыщен специфическим привкусом разогретого металла. Розен протягивает руку - и, почти не касаясь, заставляет лифчик упасть. Очередной картинный жест фокусника. И опять аудитория визжит от восторга. Юбку Милка спустила сама, отбросив ногой. Остались одни полупрозрачные трусики. Она облизывает губы.
Вульгарно, но зато театрально Розен вскидывает ее на плечо. И, обхватив ее ноги под ягодицами, шагает в широкую дверь ванной. Там, во всей амуниции - в галстуке, пиджаке - регулирует душ. Гибкая трубка шланга извивается, как змея. Струя воды бьет в Милкино упругое тело, щекоча и раздражая его. За двадцать секунд выскочив из одежд, Розен становится рядом. Ощутив упругую резиновость громадного фаллоса, Милка вздрагивает. Непроизвольно открывает глаза, не доверяя своим ощущениям. В своей собственной квартире она оказалась на другой планете, далекой и удивительной. Наверное, это не она сама, а ее бестелесная тень, путешествующая в царстве Морфея. Какая разница? Непредсказуемое, нежданное обволакивает ее своей магией, уносит с неодолимой силой течения мощной реки. Всю жизнь планировавшая, рациональная, въедливая, пунктуальная и волевая, она одержимо бросается в омут непредсказуемого, чувствуя внутри долгожданное землетрясение, забывая о том, кто она, что она есть.
Впервые не задумываясь о том, что мужские прихоти делают с ней, она будто плывет в невесомости, не ощущая собственного тела, не замечая времени. Она даже толком не поняла, когда, в какую секунду произошла мгновенная смена декораций: с ванной комнаты на спальню. Ее разум не принимал почти никакого участия в ее действиях. И это приносило невообразимое блаженство. Тонкие, искусные приемы партнера заставляли ее тело - не тридцатилетней женщины, а восемнадцатилетней школьницы - проделывать все то, чему она научилась за свою далеко не пуританскую жизнь, без участия мозга. Последний только отмечал происходящее, регистрируя его как хорошая стенографистка, и уже этим одним переполняясь через край. Контакт всего ее женского организма с мужским был таким полным, что это казалось обманом, наваждением. Каждая ее частичка, каждая клеточка участвовала в этом контакте.
Что-то материальное находилось сейчас в ней, внутри; некий фетиш, как кукла-копия мужского существа. Эйдолон
* * *
Кусок золотого слитка касался подушки. Щупальце солнечного луча. Наивное и всезнающее.
- Эй, хватит дрыхнуть! Так сладко спать в десять утра среди недели может только очень богатый буратино. Ты слышишь меня, Валентин! Мне с трудом удалось отпроситься до двух, а он, видишь ли, дрыхнет. Тебе - что - на работу не пора?
Валентин тупо поворачивается на звук голоса.
- М-м-м... Так ты, значит, в забой из-за меня не пошла?
- Отпросилась, милый. Ты меня ночью так загонял, что я думала, дух из меня выйдет.
- А ты не думай. Сейчас позвоню в одно кафе, нам мигом "застрак" доставят.
- То-то я чувствую ты к роскошной жизни привык. Завтрак уже разогрет. Ждет тебя на столе.
Трудно было себе представить, что эта миловидная девушка в халатике и есть та самая вечерняя бой-баба. Конечно, вчерашний ее костюм с накладными Влечами, слишком скромные полусапожки: все было явно продумано так, чтобы казаться строже и аскетичней. Пуританские нравы, варварские обычаи; от них ведь мусульмане позаимствовали чадру и жестокий патриархат, вспомнил Розен. Линия губ, взлет бровей: Нечто классическое и роковое смешалось разом. Это образ из "Весеннего романса" Анненского, из блоковской "Песни Ада", это "она проходит в комнатах бесшумно" у Бальмонта. Это
Она проходит в комнатах бесшумно,
Всегда свою преследуя мечту,
Влюбляется внезапно и безумно,
И любит ведьм, и любит темноту.
Это она - из "Огненного ангела" Брюсова. И вдруг - такая меркантильность, вещицизм лучших кровей. Какой катаклизм, какой дьявол отнял ее у другого мира, у мира розенов? Какой бес отобрал ее у безродного племени мечтателей? И вдруг Валентин понимает. Понимает и отворачивается, чтобы не выдать чувств.
Афоризм Бродского "Ключ, подходящий к множеству дверей" проецировался на двери бесконечной вереницы квартир, открывшихся "с первого оборота". Сидя в чужой кухне напротив еще вчера совсем незнакомой женщины, Розен мысленно прибавляет к своей коллекции еще одну, с ее неповторимыми запахами и уютом, с видом на широкий двор с деревьями и на шеренгу таких же, как эта, многоэтажек.
Коллекция "пенетраций", коллекция видов из окон - прямо по Кушнеру - пополнилась еще одним экземпляром. На бумаге поэты кажутся богами, но стоит в реальной жизни сблизиться с ними, как они оказываются несносными ворчунами или черствыми эгоистами. Как Александр Кушнер. Поддерживать разговор, мило улыбаясь и одновременно думая о своем Розен научился еще в свои институтские годы. Он еще тогда узнал, что один и тот же человек в разных обстоятельствах выглядит жалким или великим, жестоким или великодушным, безвольным или волевым, трусом или героем. Играть, следуя прихотливому ветру чужих представлений, умело набирая его в паруса, идеально вписываясь в картину чьего-то воображения оказалось таким же искусством, как идти по реке тех же ожиданий ледоколом, ломая все на своем пути и оставаясь благодаря тому в памяти людской навсегда. Этот момент, как все другие - неповторимый, эта частичка реальности, ускользающая, уходящая в "навсегда", это лицо почти незнакомой красивой женщины напротив: что-то больно задели внутри, некую неопределимую струну, и та зазвучала протяжно и с надрывом. Встречаемые им женщины, новые, ранее не виденные апартаменты мелькали кусочками альтернативной реальности, альтернативных жизней, в пестром хороводе которых ему иногда хотелось утонуть. Проживая одну из них, он с упоением погружался в другие, убегая от собственной судьбы, отдаляя ее. Прячась в волнах других, альтернативных потоков, любой из которых неизбежно впадал в черное море небытия, Розен пытался ускользнуть от ему предназначенной, его "индивидуальной" гибели, увернуться от зловонного дыхания смерти.
Прощаясь, он достал из кармана изящную электронную штучку.
- Не хочу обижать тебя столь скромным подарком, но не в силах уйти, не оставив никакого напоминания о себе.
- Что это такое?
- Это календарь, словарик, карманный компьютер, интернет, часы, записная книжка, будильник, телефон, радиоприемник, и многое другое: все вместе. Более того, это единственная модель, оснащенная такой технологией, с помощью которой можешь стереть все персональные данные без возможности восстановления. Никакая криминалистическая лаборатория, никакая разведка со всеми ее технарями-экспертами не сумеет восстановить стертую информацию. Серьезные люди это подтверждают.
- Да эта вещь должна стоить по меньшей мере столько же, сколько машина.
- Не переживай. Вещи ничего не стоят по сравнению с человеческой жизнью и здоровьем.
- Это что? Вежливый способ со мной распрощаться, или обратное? Может быть, тут есть и видеотелефон, настроенный на твою волну?
- Я тебе как-нибудь позвоню. По обычному телефону.
- А разве я тебе называла номер своего телефона, фамилию, адрес? По-моему, у нас дело еще не дошло до анкетных данных.
- Раз я сказал, значит позвоню.
Когда входная дверь захлопнулась, Милкина рука автоматически потянулась к сотовому телефону, но замерла на полпути, будто остановленная невидимой кнопкой. Как члену правления местного еврейского совета, сотруднице Сохнута и активистке Хеседа ей полагалось в случае любого неожиданного знакомства тут же позвонить по "указанному номеру". Она не знала, что стоит за этим номером, но догадывалась, что вся информация тут же уходит к тем, о ком Виктор Островский написал свою, запрещенную на Западе, книгу. Ее указательный палец обвел вокруг черной с красным ободком кнопки, потом вокруг двух первых цифр "указанного номера" - и рука сама отшвырнула телефон в угол дивана.
Тонкие парусиновые облака быстро плывут по выцветшему небу над зимним антуражем Летнего сада. Промозглая сырость впиталась даже в него, в каждую клеточку пространства. И только водосточные трубы - кажется - избавились от нее, выплевывая ледышками из своей чугунной утробы. Надтреснутый автомобильный сигнал словно крик злой старой вороны несется вдоль улицы: карр! карр! На тротуарах привычная зимняя слякоть, застывающая лишь в тридцатиградусные морозы. Голые веточки деревьев дрожат, будто стремясь сбросить с себя сиротливую наледь. Дребезжащие звуки трамваев настигают это дрожание. У прохожих синие хмурые лица.
В такое неуютное утро хорошо бы посидеть в дешевой кафешке, похлебать коричневую жидкость цвета кофе, листая утренние газеты. Капля мутного пойла падает на плоскость газетной страницы, оставляя расплывающееся темное пятно... Хрупкие, беззащитные девушки в зимних пальтишках, магия легких шагов. Безнадежная теплота с надрывом - и неверная петербургская зима. Окна магазинов напоминают расписной фарфор. На каменных порогах входов черная ледяная корка и вмятины - следы тысяч шагов. Прохожим не согреть друг друга облачками пара из ватных затылков.
Тонкая плевра неба как будто прорвана - и в нее начинает сочится бесконечно грустная синева. Как синяя кровь из смертельной раны. Незаметно подкрадывается канал, набережная, знакомая дверь. Дом. Бессменное логово. Запах родной пещеры, кибитки, юрты, вигвама. Звуки Пятой Бетховена из-за чьей-то двери. Осколки гармоний Слонимского, Бориса Чайковского и Гаврилина, застрявшие в стенах. Невозможная ночь, принесенная сюда в сосуде души, как кофе в пластмассовом стаканчике. Бриллиантовая россыпь солнечных зайчиков отсвечивает золотом на притолоке. И загадочный вязкий полумрак в углах. Рука Валентина автоматически набирает номер-код Наташиного телефона.
- Привет, родная. Подскажи, где томик Пастернака: у тебя ли? Не помнишь? -
- Это что, предлог заявиться - ...? Ключ у тебя имеется, можешь входить в любое время. -
- А вдруг помешаю твоим нарцистическим упражнениям?
- Ты их осеменишь.
- Хорошо сказано.
- Кажется, я понимаю, зачем звонишь. Ты куда собрался?
- По местам трудовой и боевой славы.
- Значит, опять по страницам того дневника...
- Ой, ой, горячо, осторожно.
- Все. Целую. Будь осторожен в твоих мужских играх. Не забывай, что у тебя есть семья.
- Целую. Пока.
Черные ветви на белом снегу. Черное на белом. Символика российской зимы, впитанная с молоком матери. Молодые тополя в небольшом сквере, где по углам расставлены скамейки и урны, их трепещущие на ветру ветви, квартал непрерывной застройки 1960-х, восьмиэтажные здания из красного кирпича, с большими окнами и стеклянной дверью внизу каждого блока. Непрочитанная книга этого района открыта на первой странице. Розен никогда не забредал сюда. Он толком не знал, чего ищет, но чувствовал, что оно где-то здесь. Единственная зацепка, добытая в дневниках Александра: туманные намеки и расплывчатые зарисовки по канве разговоров с Валерией.
- Расскажи, где ты любишь бродить. Какие улицы тебе кажутся самыми странными? Бывает ли так, что тебе хочется бесцельно шататься по улицам, или ты пробегаешь их впопыхах, по пути "туда и оттуда"? Производит ли на тебя что-то особое впечатление? Какая-то не комфортность или, наоборот, притягательность, что-то пугающее или завораживающее.
- Какой ты занудливый, Сашек. Все ходишь вокруг да около, говоришь невразумительно. Послушали б лучше музычку, потащились бы от травки. Ну, да, бывает - смотрю на сметники да на свалки, да на облупленные стены, и реветь хочется. Бывает. Ну и что?
- А случалось ли такое, что вот ты попала куда-то, в новое место, а тебе показалось, что ты там уже была.
- Да, один раз. Прикинь: район ничего себе, не такой чтобы плохонький. Ничего. Новые дома. Шестиэтажки. Широкая улица. Деревья такие, еще не старые. Парк. Тоже не древний какой-нибудь. Проходишь сквозь него. Там дальше улицы с такими домами восьмиэтажными, вплотную друг к другу стоят. То есть, один к другому пристроены, как на Невском, только дома эти сравнительно новые, ну, лет тридцать как выстроенные. Красные такие. И белые тоже есть. То есть, из белого кирпича. И вот среди этих новых домов один домина такой древний, что с него пыль сыпится. Откуда он здесь взялся, думаешь. Как будто с другой планеты свалился, и сюда пристроился. Видом такой, как из учебника истории, где про Афины, про Грецию.
- Так это где? За Невой, что ли, или тут, ближе к центру?
- Да все это я придумала, чтоб тебе подыграть. А ты думал, я правду рассказываю?
- Да ну тебя....
- Куда, в жопу? Так я там уже была. Помнишь, как я пальчик засунула? Как раз перед тем, как ты в меня кончил. Признайся, что тебе это ух как понравилось!..
... Теперь он глядит вроде бы на то же самое. Безликий, но привычно-знакомый квартал, свой, петербургский, чем-то неуловимым возможный только в этом городе. Труба кочегарки во дворе, запыленные стекла первого этажа. Какой-то институт медицинских исследований. А вот и первая брешь в непрерывной стене фасадов. Узкий проход в коридор двора. Огромное старое дерево. Между следующим шестиэтажным домом и угловой башней конторского типа скрывается в глубине приземистый дом из желтого камня, "избушка на курьих ножках", с фасадом из фронтона с колоннами. Его возраст кажется неопределенным, но Валентин знает, что оно появилось тут в 1950-е годы. В середине антаблемента он замечает знакомый символ. Циркуль и линейка. Общество вольных каменщиков! Следующие знаки перемежаются с советской символикой, но Розен готов поклясться, что за время краткого осмотра насчитал не менее шести масонских атрибутов. Обветшалые каменные буквы в нижней части антаблемента, в районе карниза, не складываются ни в одно известное слово. Зато привычная табличка слева (почему слева?) от двери говорит о том, что здесь находилась (или все еще находится) районная детская библиотека. Перейдя на противоположную сторону, с угла, ему удалось разглядеть надстройку над крышей, с еще одним символом, известным под названием "светильник Латоны". Этот символ связывался с масонством крайне редко, и специалисты-уникумы утверждали, что он принадлежит самой древней ветви масонства, возникшей задолго до крестовых походов. Но не только это привлекло внимание Розена. Последнее, крайнее окно библиотеки загорелось изнутри желтым электрическим светом, и на белой бумаге, закрывавшей всю его плоскость за решеткой, замаячили чуть различимые, очень бледные тени. Другой человек не придал бы этому никакого значения. Но Розен, хорошо знакомый с тригонометрией, сразу понял, что это такое. Неясные параллелограммы крошечных теней и бликов, растянутые влево и двоящиеся у основания, выдавали сразу два источника света. Один должен был находиться где-то под высоким потолком обширного квадратного помещения. Второй... второй был за пределами здания, сияющий из-за открытой двери в соседнюю комнату или в коридор, явно дальше внешней стены библиотеки. Где-то в пределах неказистого, внешне как будто никак не связанного с библиотекой дома. Пучки последовательных мельканий - Розен знал по опыту - отражали переход группы людей под яркими, высокими лампами. Тут же, как по команде, зажглось крайнее окно в торце соседнего дома. Розен обошел его вокруг, и понял, что двинулся в неправильном направлении. Он вернулся, метнувшись к узкому проходу во двор, но чутье не позволило ему броситься в эту ловушку. Он пошел еще дальше назад вдоль домов, пока не наткнулся на крыльцо со ступеньками, с дверью и сквозным коридором за ней, ведущим во двор сквозь здание. И первая дверь - с улицы, и вторая дверь - во двор - оказались не заперты. Он пробежал узкое пространство двора, и взобрался по железной лестницу на крышу кочегарки. С нее открывался вид на красное здание с вывеской "ФИЛКО", прилепившееся сзади монументальной глыбы библиотеки. По виду обыкновенная средней руки хозяйственная контора, из тех, что занимаются техническим обслуживанием более солидных фирм. Как полагалось, во дворе пылились с десяток машин, и - ни единой души. Кому пришло бы в голову охранять такой малозначительный объект? И тут за стеклом входной двери мелькнуло чье-то лицо. Розен спрятался за выступ надстройки на крыше. Один за другим во двор вышли семь человек, все - между сорока и шестидесятью. Они постояли, раскланиваясь друг с другом, что-то обсудили, и стали садиться в машины. Розен поймал себя на мысли, что ожидал увидеть среди них Валерию или ее спутника-каратиста. Но тут не было ни юной женщины, ни молодого человека.
Машины с каким-то просчитанным промежутком проезжали внизу, шурша шинами и скрипя снегом. Слишком шикарные для сотрудников малозначительной фирмы. Слишком организованно и умело разъезжались они. Слишком самоуверенно, даже высокомерно держались.
Спускаясь по железной лестнице, Розен впервые вспомнил про крошечный бинокль в кармане. И направил его на "Филко". Шероховатый, ноздреватый кирпич, и кладка - весьма некачественная, с глубокими щелями и неровностями. Такие постройки возводили в 1920-е - 30-е годы. Их практически в Питере нигде уже не осталось. И вдруг под крышей Розен рассмотрел полустертые "... veritas .... libertas...." Слова из расхожего девиза, которым масоны украшают многие свои храмы. Обращенные фальшивой поверхностью наружу, а своими перевертышами во-внутрь.
Дома Розен почувствовал какую-то наваливающуюся усталость, как будто проделал пешком путь из Царского Села в Павловск. Он провалился в тяжелый сон, липкой каменной глыбой наступивший на грудь. Ему снились подземелья, летучие мыши-"вампиры", неприятный шелест воды в подземных гротах, кладбищенские шахты Киево-Печерской Лавры с мумиями монахов в застекленных нишах. Ему снились длиннющие слова, неудобопроизносимые сочетания, такие же, как "монахов в..." или "наперекос с...". Он ощущал во сне какую-то теплую грязь на подбородке. Беспокояще ныло сердце. В одном из летающих гробов со "святыми мощами" Валентин вдруг увидел Галатенко. Тот лежал, вытянувшись "по стойке "смирно", в милицейской форме и почему-то завернутый в знамя. Чернобровый мальчик с прилизанными волосиками, всегда тихий и чистенький, как девочка, с елейным тоненьким голосочком, он был всегда противен Валентину-школьнику. Учился на одни "пятерки", был самым дисциплинированным в классе. Его всегда белые воротнички, ни одной кляксы в тетрадях, и эта постоянная поза и мина хорошиста. По манерам и повадкам он походил на стыдливого ананиста, но кожа его лица всегда оставалась гладкой и розовой, без единого прыщичка. По представлениям Розена, из Галатенко должен был вырасти типичный "голубец" с креслом какого-нибудь майора КГБ или Второго Секретаря райкома комсомола. А вышел обыкновенный мент, жгуче охочий до баб. Совершенно невероятная метаморфоза. Овеянная тайной и мистикой.
Теперь школьный товарищ Розена был длинным костлявым трупом, совершенно не похожим на того прилизанного мальчика. Его кобура свешивалась через бортик гроба, и внезапно худые пальцы покойника дернулись, чтобы схватить ее и затолкать вовнутрь. "Уже подох ведь, а все еще цепляется за дисциплину, - подумал Розен во сне. Он нашел убежище от летающих гробов в салатовой комнате с синими дверьми, в самый последний момент чудом избежав столкновения с нацеленным ему в висок замысловато сработанным углом "ящика". И тут же пожалел, что не успел рассмотреть тех двух мертвецов. Он отчаянно тщился вспомнить их лица, цепляясь за ускользающие тени, еще дрожащие на сетчатке глаз. И вдруг проснулся. В его дверь со всей силы колотили... чем же? Как будто носками детских ботинок. Будто сам Галатенко-мальчик явился к нему сводить счеты. Машинально проведя по лбу, и обнаружив холодный пот, Валентин стремглав бросился открывать. На пороге стоял мальчик лет двенадцати. Как только дверь отворилась, мальчик протянул деревянную коробку, и тут же стал спускаться по лестнице. Стоя на дрожащих ногах, Розен не посмел ни догнать, ни окликнуть его. Дотронувшись до коробки, он ощутил удар и холодок страха, ползущий между лопаток. Как будто ударило электрическим током, или в коробке чудным образом могла уместиться отрезанная голова, или как если бы в его руках оказался череп, кишащий червями. Он подавил в себе безотчетный страх - и открыл крышку. Там было письмо.
" Беги, Валентин! Спасай свою шкуру, выбирайся из этого дерьма. Это вирус, чума, зараза. Не знаю, как в это вляпался ты, но ты сильнее меня, и сопротивлялся настырней. Мне не выкарабкаться. Если ты выживешь, мы получим вакцину, противоядие. Через меня они знают, где ты и что задумал. К тому моменту, когда ты вскроешь конверт, я уже совершу последний в своей жизни волевой поступок. Я не должен жить, раз не я контролирую свои мысли, руки и дела. Беги, пока не поздно. Знай, что они придут за тобой.
Галатенко,
твой школьный товарищ
теперь уже бывший".
Только в эту секунду Розен понял, почему с таким тяжелым чувством ликвидировал подслушку. Может быть, подчинись он своим предчувствиям, сумел бы предупредить, предотвратить то, что случилось? Но, с другой стороны, где гарантия, что, если бы связь его слуха, почти мысленная связь с самоубийцей продолжалась, сам Розен оставался бы до сих пор жив?
Примерно к трем часам следующего дня ему удалось выяснить подробности трагической правды. В опорном пункте милиции было полно чужих ментов. Проводилось расследование. Методика самоубийства оказалась простой и страшной. Сначала Галатенко направил на стену свет настольной лампы, дававшей расплывчатый либм с яркой точкой посередине. Он прицелился из ружья в эту яркую точку - и намертво закрепил ствол тисками. С помощью нехитрого механизма с пружинкой, соединенного с курком, завел нечто вроде автопуска. И уселся под выстрел с яркой точкой на лбу, глядя на себя в зеркало напротив. Даже ста грамм не принял для смелости. Никаких тебе потуг и ухищрений натиснуть на курок большим пальцем босой ноги, с дулом ружья во рту, никаких дерганых попыток зацепить курок за угол стола, ручку холодильника или сейфа. Действовал хладнокровно и расчетливо. Это неординарное хладнокровие и недюжинный ум заставили снова вспомнить о записке, которую Розен не уничтожил.
Первым побуждением было немедленно сжечь ее. Сохранять предсмертную записку милиционера-самоубийцы, адресованную школьному другу, было почти безумием. В странной цепочке смертей еще одна стрелка указывала на него. Однако, на сей раз Валентин пошел против здравого смысла, доверившись ощущению некой преграды, слабым щекотанием остановившей руку. Теперь ему пришло в голову еще раз осмотреть записку в свете синего фонаря, что он и сделал незамедлительно. Листок бумаги тут же стал открывать свои тайны. Невидимыми чернилами под текстом записки был выведен другой текст:
animadi astasiddhi
nimpharum membra disjecta
hypostasis hypostases
per interim
persona dramatis
el adon al col ha-mashim
ha-melekh ha-merumam
FELIX QUEM FACIUNT ALIENA PERICULA CAUTUM
Увиденное озадачило Розена. Галатенко знал латынь и другие мертвые языки? Искал по словарям? Или... или увидел в своих снах (грезах). Может быть и то, и другое?.. Из семи фраз (если считать их выражениями, а не отдельными словами) ни одна не была ему знакома. В верхнем ряду первое слово (производное от "душа") латинского, другое - индийского происхождения. Второй ряд (строка) - греческий или латынь. Все слова знакомы, но смысл их невнятен: производное от "нимфа", "члены", "разъятый" (или "разбросанный", "распыленный"). Гипостасис он связал по памяти с каким-то химическим процессом. Per interim означает "и.о.", временно исполняющий обязанности; persona dramatis - присутствующие лица. Шестая и седьмая - заключительные - строки были английским транскриптом древнееврейского. Розен открыл "Путеводитель по Библии, Талмуду и Сидуру", и нашел: "бог, повелитель всех тварей", и "царь, помещенный", фрагмент ряда известных формул "царь, вознесенный в начало времен". Смысл заключается в том, что он царь потому, что у него ключи от начала времен, и он управляет миром (всеми тварями), имея такую вселенскую власть, ибо помещен в начало времен.
Последняя (отдельная) строка, выведенная заглавными буквами, явно не вписывалась по стилю в общую структуру текста. И фраза эта легко прочитывалась, в отличие от остальных. "Счастливчик тот, кого беды чужие научат осторожности." Явно слова самого Галатенко, обращенные к Розену. Во фразеологическом словаре античной латыни рядом с этой фразой шли другие: "счастлив, кто мог познать причины вещей", "счастлив, кто смело берет под свою защиту то, что любит". Все это могло относиться к Розену. Значит, предполагалось, что он заглянет в словарь.
Розен почувствовал, что расшифровка этого послания окажется грандиозным и опасным делом, которое потребует напряженных усилий и времени. Последнего у него как раз сейчас было в обрез. Он торопливо оделся и вышел. Утренний туман рассеялся, и на улицах царствовали последние солнечные лучи. Свежий серебристый иней поблескивал на троллейбусных проводах. Или это только казалось? В витринах отражалось его лицо, быстро бегущее сообразно целеустремленному шагу. Контраст пестрой мешанины магазинных витрин - и затаенного, глубоко запрятанного сердца проспекта делал все вокруг полусуществующим, как за час до атомной войны. В голове Розена мелькали чьи-то взгляды и лица, и такое знакомое, теперь как будто даже родное лицо Галатенко, каким он видел его при их последней случайной встрече: примерно полтора месяца тому назад. В мыслях засела затаенно-неуловимая заноза, что-то надо было обязательно вспомнить, но оно не вспоминалось. Бородатые бичи на перекрестке, такси, остановившееся на красный свет: ничего не давало подсказки. Мгновенно пронеслось нечто наподобие видения, сопровождаемого словами Гумилева: "Она откликнулась на все, что за последние годы волновало петербургские гостиные. Восемнадцатый век под Сомовским углом зрения, тридцатые годы, русское раскольничество и все то, что занимало литературные кружки: газеллы, французские баллады, акростихи и стихи на случай." Не вписывающееся в банальную сутолоку улицы короткое движение не ускользнуло от бокового взгляда Розена. То же такси резко затормозило у остановки троллейбуса, и двое сильных ребят схватили женщину лет тридцати, мгновенно скрывшись с ней в машине. Все произошло так быстро и так далеко от Розена, что будто и не происходило. Не разбуженная этим инцидентом улица, тот же проспект, где время движется в одном направлении... Стоп! А что и где движется в обратном? Не зная, почему, он вдруг почувствовал себя в полной неуверенности. Безо всяких на то причин мелькнула догадка: ему показали этот инцидент, эту брутальную маленькую сценку, чтобы натолкнуть на какое-то небольшое, но очень важное открытие.
Лицо Милки. Лицо Наташи. В подворотнях, в окнах жилых домов с их мягкими не капроновыми гардинами, белыми и нежными, как новый нетронутый снег, застыла неразгаданная печаль. Что-то безвозвратно ушло, что-то бесповоротно уходит. Покои с тиснеными обоями, комнаты его детства. Тогда еще можно было прикоснуться к тому духу, словно к покойнику, но теперь это уже мумия, саркофаг, глубокое подземелье, куда не проникают лучи света.
Петербургские сумерки снежные.
Взгляд на улице, розы в дому...
Мысли - точно у девушки нежные,
А о чем - и сама не пойму.
Всё гляжусь в мое зеркало сонное...
(Он, должно быть, глядится в окно...)
Вон лицо мое - злое, влюбленное!
Ах, как мне надоело оно!
"Вот лицо мое - злое, влюбленное..." Вспомнил! Четко возник переплет коридора, канва плинтусов и лепка на потолке. И его собственное лицо, отраженное в стекле старой запыленной двери. Вот он, ответ. У него похолодело в груди.
Что за пламенные дали
Открывала нам река!
Но не эти дни мы звали,
А грядущие века.
Пропуская дней гнетущих
Кратковременный обман,
Прозревали дней грядущих
Сине-розовый туман.
(...)
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
Вот где разгадка! ОДНА ИЗ НИХ.
Ничего не изменилось за время этих бурных событий в Наташиной студии. Та же тишина, наполненная отдаленными шагами, шелестящим, как ветер, шепотком, шуршанием бумаги, легкими кожистыми ударами, когда дети проходили на цыпочках. Как всегда, застекленная непрозрачная дверь чуточку приоткрыта. Но сегодня эта щелка, как ниточка. Розен воровски прокрадывается в студию.
Тут занимается старшая группа. Вполне сформировавшиеся девухи с гордой осанкой, покатыми плечами и острыми вершинами упругих грудей разучивают вальсообразное движение, известное в балете как "баллансе". Наташа делает знак одними бровями: мол, не вовремя пришел, это тебе не младшенькие, эти могут и засмущаться - и правильно сделают. Но ее опасения напрасны. Розенская импозантность и его самоуверенная стать не вызвали ничего, кроме любопытства. Ишь как стали невольно кокетничать, вскидывая головки между кругами, украдкой поглядывая в угол - на Валентина Ефимыча. Вон та, как изогнулась лозой в ожидании своей очереди, как аппетитно отставила попку. А эта, ноги на ширине плеч, и сама нагнулась, не сгибая колен, до самого пола - за бутылочкой воды, так, что стали видны под тонкой материей все ее притягательные и таинственные выпуклости, впадинки. И все это проделала - как бы невзначай - точно напротив розенского лица. И сложена, между прочим, лучше подруг.
Наташа властным голосом призывает учениц не расслабляться. "Секрет заключается в том, - говорит она, - чтобы иногда идти против естественных рефлексов организма, добиваясь от него минимальных усилий там, где инстинкт ошибочно подсовывает вам максимальные".
- Возьмем, к примеру, плие. Очевидная и самая распространенная ошибка: упущение контроля над второй нижней половиной упражнения. Смотрите, я... ни на мгновение не прерываю контроля не только при движении вверх, но и - на всем протяжении движения вниз. Самая распространенная ошибка - забывать о самой большой мышце организма - о диафрагме. Она принимает едва ли не главное участие в этом контроле. Давай, Соня, продемонстрируем это. Чувствуешь, как напрягается твоя диафрагма под моей рукой? Угу... В определенные моменты надо переключать мышцы диафрагмы с одной работы на другую. И еще не забывайте, пожалуйста, про мышцы ягодиц. В определенных точках позиции напрягите, сожмите свои попки. Вот так. Ну-ка, все-все: сожмите свои попки. Чувствуете, как без излишнего напряжения это помогает вам держаться?
Розену показалось, что при этих словах сонная пианистка слегка оживилась.
- То же самое, когда идете вверх на "девлопе". Ваше тело - совершенный и самодостаточный инструмент. Но инстинкт вас иногда обманывает. Нам хочется принять, как нам кажется, более удобное положение, расслабиться. И мы переносим это на те мышцы, какие на самом деле нам больше всего нужны в данный момент. Смотрите, вот на этой высоте, в этой позиции не забывайте про внутренние мышцы, вот тут, между ног.
Розену вторично показалось, что анемичная пианистка оживилась.
- Разносторонние силы работают в разных направлениях. Ваша задача - найти то минимальное усилие, какое позволит совершать сложное движение на уровне самого небольшого превышения баланса сил. В чем может участвовать любая мышца.
- Надо помнить о том, как и где соединяются разные из них. Возьмем тот же арабеск. Что поднимает и держит вашу ногу? Помните: не только тут, не только ягодичные мышцы, но и диафрагма... Покажи, Вера, ты замечательно делаешь это движение... Сожмите, сдавите ваши попки.
Розен глядит на их гладкие, упругие, округлые, ладненькие задницы, потом на Наташу, и снова на ее учениц, опять на Наташу, и вспоминает их последнюю весну в Ницце.
Едва ли не самый дорогой и эксклюзивный курорт Европы, Ницца наполнена атмосферой ласковой неги, пропитана теплотой и запахом магнолий. В первый же день Наташа и Валентин посетили некоторые местные тусовки: аукцион, демонстрацию мод, выставку модного художника, мини-фестиваль, концерт итальянского певца. Там познакомились с отдыхавшим от дел насущных парижским литератором, что стал увиваться за Наташей. Этот хорошо сохранившийся брюнет лет пятидесяти пяти, с тугим кошельком и чапаевскими усами щеголевато носил молодежные рубашки и шелковые платочки на шее. Он говорил гнусавым голосом медиума, закатывал глаза и томно скользил взглядом по Наташе. Они втроем посетили все рестораны, в которых любил бывать Жак (Розен подозревал, что их новоиспеченный друг на самом деле назывался совсем не так), съездили на экскурсию на экстравагантную ферму, покатались на лошадях и в складчину дважды нанимали катер. У Розена возникло подозрение, что Жак просто устроил соревнование кошельков, ибо неверно определил соперника как мелкого холуя на побегушках у какого-нибудь русского бандита, и теперь досада постепенно накачивала его изнутри, как давление - паровой котел. Розен не хотел дожидаться взрыва или чего-нибудь нежелательного. Они с Наташей потихоньку сбежали из гостиницы на частную квартиру, не оставив адреска. Не потому, что Розен ревновал или боялся гнева старевшего донжуана, но исключительно из соображений безопасности. Простому русскому безработному вообще не полагалось бывать в Нице, не говоря уже о том, что не полагалось сорить деньгами.
Они сразу поняли, сколько потеряли, не сделав этого с самого начала. Без навязчивого гостиничного сервиса и режима, без столкновения с десятками посторонних людей, без нервного позвякивания ключей и казенной пустоты, как бы запаянной в стены, им сразу стало спокойно и легко. Пусть из окна открывался не такой сногсшибательный вид, пусть до пляжа и прибрежных бассейнов было не рукой подать, зато имелся бассейн во дворе и упоительная тишина вокруг, и - главное - их никто не беспокоил. Слушая чувственный медленный джаз на вполне приличной хозяйской акустической системе, они потягивали сладкое вино - и наслаждались счастьем. Прохлада нескольких вечеров, когда было совсем не жарко, терпкий садовый запах на веранде, сладковатый дух марихуаны: боже, чего им еще не хватало? Теща наотрез отказалась отпустить их любимое чадо в эту "проклятую заграницу", и они поехали вдвоем, пообещав дочурке после Ницы свозить ее в Крым.
Кондоминиум,
где они разместились, был недавно капитально отремонтирован, и внутри все еще
легко ощущался еле уловимый привкус свежеокрашенных стен и нового паркета.
Домики кооперативных кондоминиумов располагались лесенкой, и ближайшее к ним
чужое окно всегда чернело в сумерках слева. То кондо казалось необитаемым.
Однажды Розен сидел в одной из спален, какую сделал своим кабинетом. Устав от
неподвижности, он решил размяться в дальнем правом углу.
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"