Лев ГУНИН
"ЗВОНОК"
поэма
Весь день был пуст. И телефон молчал.
Молчала часть утраченного света.
И диск крутился медленно,
хоть это
не помогало разорвать овал.
Тревожно бился колокол сердец.
И мысли часть остатком голубела.
И однозначность еле-еле пела,
и молотом железо мял Кузнец.
Сидели птицы в ряд на проводах.
Вводил мгновенья взгляд в окно за руку.
И человек (в окне) внимал такому стуку,
что слышен проводницам в поездах.
Дождь уже кончился. Блестели провода.
Блестел асфальт. Блестело всё неярко.
И в доме становилось как-то жарко,
и даже душно было иногда.
И диск крутился, но ещё стоял -
как солнце на безбрежном небосклоне.
Срывались с места матовые Кони,
храпели и кусали свой Металл.
Бледнела розовость заката и грубела -
как кровь, запекшись в небе голубом,
и на ступеньках женщина сидела,
одна у всех, и не входила в дом.
В ней смешивалось сине-голубое
с желтком Светила и с белилом Грёз,
и разделялось доброе и злое
на пустоту и подпространства мост.
Диск, вздрогнув, стал.
Вертеться больше он
не мог,
и вот, теперь, остановился.
Но колокол всё также глухо бился
и жаждал обрести высокий звон.
Но звон молчал. Возможно, где-то спал.
Рука, устало трубку сняв, повисла
в бессильном жесте, и, скрепив иглисто
себя с собой, нащупала металл.
Металл был холоден. /Железо мял Кузнец/.
Носились мысли в голове, как пули.
В висках - взбежав - мгновения уснули,
и провод спал, свернувшись в ряд колец.
На улице кричали звонко дети.
Их голоса кружились в виде брызг
и жили тоже отделённо.
Диск
уже клонился книзу в красной сети.
И облака, окрашенные в кровь,
неспешно плыли в воздухе крылатом,
и солнце, отделяясь от заката,
своё лицо от туч отмыло вновь.
Твердели сумерки. И улица синела,
серела, превращалась в синеву.
И отворялись тайного отдела
немые створка, дёрнув тетиву.
И бился колокол - уже о край бокала?
Бокал был пуст - и заполнялся вновь.
И улица, пресытившись, молчала,
в себя вместив всего заката кровь.
И голова уже к руке клонилась,
не к той, в которой был металл: к другой.
И птица в клетке белых ребер билась,
рождая низкий колокольный бой.
"Приди ко мне, - одна рука сказала.
"Нет, нет, ко мне, - другая встряла в зов.
И голова - абрис её овалом -
клонилась, - и руки коснулась бровь.
Нет, голова не круг. Но, опускаясь,
как и светило, мягко, плавно вниз,
она, как солнце, с темнотой смыкаясь,
стремилась от предлога "в" до "из".
Клонилось солнце - череп с высоты,
и, лоб горячий там с рукой сомкнувши,
вдруг зашипело, холод зачерпнувши
руки на трубке -
холод пустоты.
Глаза открылись. Вздох прошел по телу.
Зрачки расширились в слепящей темноте.
И время циферблатом жёлтым спело
о том, что солнца - чёрные - не те.
Зажёгся свет. Глаза к нему привыкли.
День оборвался. Телефон молчал.
И холодел в другой руке металл,
теплея постепенно долгим циклом.
Диск закружился, дырочки - и свет.
Отверстия зрачка и циферблата.
Отверстие в металле будто вжато
в зрачок, и вот: его - без глаза - нет.
Диск - дырочки на диске - дула диск,
глядящий прямо в смерть зрачком бездонным.
Опасны слишком сильные наклоны,
клонящие устало солнце вниз.
Блестел металл. И солнце закружилось,
своей оси придав значенья смысл.
И птица в клетке о решетки билась,
ускорив пульс и замедляя мысль.
/Сидели птицы в ряд на проводах/.
Одна рука с другой рукой шепталась.
И пальцы отделялись от металла.
Но солнце приказало; никогда!
И диск опять движенья повторял
заученные: семь - ноль - ноль - и точка.
И дыры, отделяясь от кружочка,
стояли все, но диск о том не знал.
Но знал о том, что время отделённо
преградою; для диска - рубежом.
Он знал, что одному не вызвать звона
ни в этом аппарате и ни в том.
А Время необъятней. И - однако -
оно все так же цифры кружит врозь.
И стала тут стираться эта ось,
вокруг которой Солнце плыло знаком.
Клубился запах лака и ковров,
и трубки телефонной от дыханья,
и диски неподвижные зрачков
смотрели в черноту без колебанья.
И руки спорили друг с другом, и, дрожа,
друг друга обвиняли - и дрожали.
Они "бранились" - а удел лежал
одной - на трубке, но другой - на стали.
И высь гудела, вскрывши полотно
пространства, словно брюхо белой рыбы.
И в трубке телефонной лишь одно:
гудки, гудки - немые звуков сгибы.
"Ну, хватит, - солнце вдруг произнесло,
почувствовав немую боль в затылке.
И - словно тучи - вдруг заволокло
его пятно на истины развилке.
А истина осталась, не запев
в гудках - гудках, что тишины немее.
И отразилось солнце, голубея
в овальных звеньях, вспыхнуть не успев.
Качнулся лев крылатый у виска,
грозя своей разъяренною пастью,
но палец не спускал еще курка
свою решимость в целом сделав частью.
Дрожали пальцы. Телефон молчал.
Молчала плоть, где жизнь всё так же билась.
Нагретым был рукой немой металл,
тепло это в нём что-то оживило.
Щелчок. Осечка. Телефон молчал.
(Молчала плоть, где жизнь всё так же билась).
И револьвер, издав щелчок, упал,
живой, нагретый - в нем душа ожила.
Глаза - на руки.
Револьвер упал
как будто плотью был он, частью плоти.
И - как свидетель - плыл двойной торшер
на фоне стен и потолка... и прочих.
Колени глухо стукнули за ним
о пол,
и тело на ковёр припало.
И - кажется - крылатый херувим,
тахта, пружины - всё вокруг рыдало.
Рыдала плоть. Рыдала - и трясла
худые плечи, руки, мир с бокалом.
Рыдала, как орган, как часть весла,
что в воду-слёзы горе погружало.
И комната рыдала вместе с тем
наплывами какими - то из стонов;
в наружном мире сотни тихих вен
катили кровь, кровь медленных наклонов.
И телефон отчаянно звенел.
Звенел, сорвавшись с неподвижной точки.
Но диск был в этом звоне не у дел -
и стопки цифр, и дырочки - кружочки...
Рука могла бы трубку приподнять,
её соединить с намокшим ухом,
нащупать голос и ответ связать
с дыханием чужим набрякшим слухом.
Но поздно... Поздно. Вечер голубой
на улице, качаясь, бил о стены.
И Времени уже набухли вены,
оставив часть покоя за собой.
Везде обои... Телефон... Тахта...
И человек, теперь лежащий навзничь.
И дверь теперь, и комната не та,
не та острастка разъяснённых разниц.
Не тот металл, хоть он уже остыл -
он холоден теперь не так, как прежде.
И вместо вен - тугая связка жил
умершей плоти - вот ответ надежде!
Звонок... Курок... Осечка... Смерть... Ответ...
Поставленные так, а не иначе,
они всю жизнь и смерть переиначат,
но, кроме них, иного в мире нет.
Иного нет. Лишь вещи: телефон,
стекло, тахта. Клеймёный мир предметов.
И в нём напрасно ждать и ждать ответа,
и обвинять - ведь виноват не он.
Он - по себе. Все по себе детали.
Сам по себе не ставший смертью звон.
И все на фоне их мы как вуали,
закрывшие действительность и сон.
Пусть будет стол. Пусть будут две скрижали.
Пусть будет неизменчивый уклон.
И вот - мы ничего не разделяли -
пусть будет этот телефонный звон.
Начало апреля 1982 года. Минск - Бобруйск.