Халов Андрей Владимирович : другие произведения.

Администратор", Книга первая "Возвращение к истине", Глава 24

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Глава 24.

   Весь день я проходил как чумной. Да завтрака поспать так и не удалось: все офицеры были на месте и жёстко контролировали убытие на самоподготовку взводов в полном составе. Я лелеял надежду, что хоть там-то уж мне дадут отоспаться за эту бессонную ночь. Но кто-то словно наказывал меня: целый день в классе сидел командир взвода и не уходил никуда, ни на час. И едва голова моя клонилась слишком низко к конспекту, как он окликал меня, и мне приходилось вставать и оправдываться, уверяя, что я не сплю.
   В довершение ко всему часам к одиннадцати меня вызвали к командиру дивизиона. Пришлось идти, и я чувствовал, что засыпаю на ходу.
   Командир дивизиона долго гипнотизировал меня, шевеля своими чёрными растопыренными будёновскими усами, и глядя каким-то глуповатым с виду, но хитрым и коварным на самом деле взглядом своих чёрных слегка косоватых глаз, а потом спросил:
   -Ну! Что?!
   Только это и произнёс, но так выразительно, будто бы я уже попался с поличным, и вопрос моей виновности был окончательно решён, а я теперь стоял чуть ли не перед военным трибуналом, и он был заседателем. Это его "ну что" прозвучало словно "Что, попался?! Поделом!"
   Я не знал, что ему ответить. Интонация его голоса была такова, что нужно было либо немедленно сознаваться, чуть ли не каяться, прося пощады, будто уже зачитан приговор о расстреле, либо молчать, как рыба, набрав в рот воды. Действительно, это был словно приговор, а не вопрос. И звучал он соответственно, как пистолетный выстрел: прямо и разяще. Тут либо промах, либо дырка с кулак. Командир дивизиона надеялся, что попал на дырку, но дырка оказалась от бублика: я молчал, предпочтя второй путь, и это означало, он это прекрасно понимал, полное поражение, несмотря на его гневный вид.
   Я стоял посреди его кабинета, и он продолжал меня гипнотизировать.
   -Ну, давай, рассказывай! - наконец предложил мне он, но тон его голоса стал уже более мягкий, можно сказать согласительный.
   -Что рассказывать? - спросил я, желая понять, а что он, собственно говоря, знает.
   -Куда вы с Охромовым ходили ночью два дня назад? - он начал подёргивать плечами, будто поправляя на себе плохо сидящий мундир, то и дело, поднимая их вверх, и перебирать пальцами по столу. Это был хорошо знакомый всем курсантам нашего курса признак волнения и раздражения.
   -Никуда, - ответил я, при этом увидев, что командир дивизиона подпрыгнул на своём стуле от негодования на мою наглую ложь. - Никуда я не ходил. Ходил один Охромов, а я проводил его до подъезда, спустившись вниз. Постоял там с ним, поговорил.
   -Ну, ты посмотри! Посмотри-ка! - начал повышать тон голоса командир дивизиона, сам себя подзадоривая и распаляя. - Голубки, прямо! Проводил, постоял, покурил! - передразнил он меня, ехидничая, улыбаясь с язвительной, кривой и недоброй улыбкой, насильно натянутой на его белом от злобы лице. - Может, ты его в щёчку ещё поцеловал или ещё куда-нибудь пониже, а? - он склонил голову набок, подставляя своё ухо и как бы желая получше расслышать, что я ему отвечу.
   Но я упорно молчал.
   Подполковник вскочил из-за стола и подлетел ко мне. Ярость, клокотавшая в нём, прорвалась теперь наружу, и застывшая на его лице притворно-мёртвая, сдержанная и противная улыбка осыпалась вмиг, как пожухлая шелуха, выставив наружу гримасу гнева. Он задыхался от своей ярости, брызгая слюной, дыхания его не хватало, чтобы сказать полностью фразу, и он, говоря, то и дело прерывался. Его долговязое тело выписывало возле меня танец гнева, махая беспорядочно руками и пытаясь, таким образом, мне угрожать.
   -Ты, ты, ты, ты у меня... ты у меня... всё скажешь! Всё скажешь!!! Я долго разбираться не буду! Дам кулаком... по башке, - он замахнулся надо мной кулачищем, и я инстинктивно съёжился в ожидании удара, но он тут же, видимо, опомнившись слегка, опустил руку обратно: сжатая в ярости ладонь остановилась в нескольких сантиметрах от моей головы. Я был так напуган, что выпрямившись, словно оцепенел уже окончательно и теперь не двинулся бы даже, если бы он ударил меня или замахнулся снова.
   Нервным шагом, слегка прихрамывая и ведя одним боком своего долговязого тела, командир дивизиона отошёл в другой конец своего кабинета, видимо, от греха подальше, и оттуда уже, развернувшись, погрозил мне пальцем:
   -Я тебе покажу! Я тебе покажу! Я тебе покажу!!!
   Мне показалось, что он весь трясётся вместе с указательным пальцем. Я стоял, ни жив, ни мёртв, и если бы не усталость, смертельными объятиями охватившая моё тело, всё моё существо, не давая ему распрямиться, возбудиться и растревожиться, как следует, то я бы, наверное, сам задрожал от нервного перенапряжения. Теперь же душа моя и тело просто пребывали в оцепенении. Даже если бы я очень постарался, то не смог ответить ему ни слова.
   Вообще-то курсанты нашего курса не любили, мягко говоря, кабинет командира дивизиона. Сказать больше, они его боялись. Особенно, если он вызывал "на ковёр" за какие-нибудь проступки. Когда-то наш командир дивизиона был комбатом в батарее на курсе, выпустившемся из училища на год раньше, и слыл среди своих бывших подчинённых довольно разнолико и пёстро. Одни его считали человеком компанейским, что означало, что они могли с ним договориться почти обо всём. Другие, правда, вспоминали и случаи, показывавшие его совсем с другой стороны. Он был у них командиром батареи всего лишь год, но за это время успел много начудить. А начинал он службу командиром взвода тоже в училище, на четвёртом курсе. С тех времён до нас дошли некоторые предания, говорившие сами за себя, какой человек был наш командир дивизиона.
   С четвёртым курсом довольно трудно совладать, особенно молодому лейтенанту, вчерашнему курсанту. А он совладал и довольно оригинальным способом: своим личным примером, так сказать. Захотелось ему как-то подстричь свой взвод под полубокс - стрижка эта была неуважаема среди курсантов уже со второго курса, а тут - четвёртый. Конечно, встретил он не то что полное непонимание, а открытую враждебность к своей воле. Таким положением он нисколько не был ошарашен или подавлен, а взял и повёл весь взвод в училищную парикмахерскую, завёл туда его, постригся сначала под полубокс сам, а потом сказал, что ни один из курсантов не выйдет оттуда, пока на голове его не будет того же, что и у него. И добился-таки своего: весь его взвод, единственный на курсе, ходил потом с такой дурацкой причёской.
   Правда, нельзя сказать, что и курсантом он был обыкновенным. Слышал я, что был он старшиной, на занятия сам ходил редко, часто их пропускал, мотивируя служебными делами, а сам ходил в город по своим нуждам. Курсантам же, его товарищам и одногодкам, спуску от него не было никакого: никто не мог с ним договориться, чтобы вот так же проволынить парочку-другую лекций, потому что он тут же предупреждал, что просто так дело не оставит, а, если и не справиться сам, то доложит офицерам. Поэтому его сильно не любили и даже ненавидели, пытались несколько раз сделать ему какую-нибудь свинью, но офицеры знали о его похождениях, но закрывали на это глаза, потому что зато вся батарея под его лапой визжала и пищала на все лады. Будучи старшиной на четвёртом курсе, он сам, в отсутствие офицеров, когда они этого не видели и не могли видеть, водил батарею строевым шагом от казармы до столовой и обратно, мог держать её на плацу, на смех выставляя четвёртый курс перед младшими курсами. Он совершенно не думал о расплате, что она может стать для него слишком реальной. И чем ближе был выпуск его курса из училища, тем больше и весомее сгущались грозовые тучи гнева сослуживцев над его головой. В конечном итоге, история эта имела конец довольно комичный и поучительный: нашего будущего командира дивизиона его же товарищи по учёбе на выпуске закрыли, запихав силой в шкаф для белья, и таким образом спустили вниз по лестничной клетке со второго этажа: вот такое ему устроили веселье. Но урок ему не пошёл впрок, либо пошёл, да не в ту сторону, и вот дальше было то, что я вспомнил чуть раньше. Потом он был командиром батареи, но недолго, потому что его быстренько протолкнули на дальнейшее повышение, до командира дивизиона. Каким он был комбатом - неизвестно. История о том умалчивает. Дело в том, что курс, годом нас старше, где он командовал батареей, с нашим имел отношения довольно натянутые и недружелюбные. Едва только успев стать вторым курсом, они спешили отчураться о своего "позорного" прошлого - ведь недаром первый курс в курсантском фольклоре обозначается термином не иначе как "без вины виноватые", - и поэтому смотрели на нас, только что пришедших в училище, свысока, задрав нос, и презирал нас непонятно за что, за то ли, что мы всего на год их моложе. Третий курс относился к нам с прохладцей, но по-товарищески, там уже понимали, что мы не можем соперничать с ними ни по каким вопросам, и потому больше недолюбливали второй курс. Четвёртый же курс относился к нам по-отечески, давая всяческие советы, и учил уму-разуму, что, да как надо делать, чтобы легче жилось в этой нелёгкой курсантской жизни. А по этой причине прямые свидетели, которые могли бы нам поведать то, как у них командовал наш командир дивизиона, с нами почти не общались, и до самого последнего курса жили обособленно от нас. Но на них за это не обижались: в конце концов, сами во всём разобрались. Правда, однажды было одно свидетельствование.
   Как-то, в середине первого курса, после первого своего курсантского зимнего отпуска возвращался я в училище, приехал уже на место, в город. Да было время часов двенадцать, а троллейбусы в такую пору ходили очень-очень редко. Денег на такси у меня не было. Вот я и пошёл пешком через весь город с одним парнем со второго курса: он вернулся из госпиталя. Разговорились с ним, и я стал ему жаловаться на своего командира дивизиона. Но вместо того, чтобы посочувствовать мне, он ответил: "Владимир Владимирович - мужик толковый. Он вроде бы и плох, и строг, но с подчинёнными разбирается сам, никогда, если возможно, наверх не спешит доложить. А, вообще, с ним по любому вопросу договориться можно. Надо только подход найти!"
   Владимир Владимирович действительно всегда брал бремя разбирательства с провинившимися курсантами своего дивизиона на себя, если только как-нибудь возможно было утаить совершённый проступок от более высокого руководства. Он сам разбирался, определяя степень вины, и назначал сам же наказание, которое с одной стороны не могло уже быть столько опасным, как, скажем, отчисление из училища или что-нибудь подобное в том роде, но, тем не менее, по тяжести своей и продолжительности ничем ему, в конечном счете, не уступало. Поэтому курсанты наши его боялись до дрожания в поджилках, как огня.
   Иногда наказания эти казалось несправедливыми и неправомерными, но заведённая им система была такова, что пойти и пожаловаться на него выше не представлялось возможным, ибо наверху, в руководстве училища обыкновенно ничего не знали о случившемся проступке, а потому на того, кто приходил жаловаться, смотрели квадратными глазами, а ещё хуже, поднимали шум и скандал, почему руководство дивизиона занимается укрывательством. Здорово попадало и командиру дивизиона, но ещё больше страдал тот, кто шёл жаловаться. Назначенное наказание негласно оставалось в силе, но, кроме того, он нёс и то наказание, которое получал от командования училища или, опять же, от командира дивизиона после своей жалобы. К тому же и сами курсанты не поддерживали доносчика, потому что, хотя и роптали в кампаниях на Владимира Владимировича, говорили про него всякое, но всё же, в глубине души предпочитали, чтобы проступки их не поднимались выше дивизиона и закруглялись на его командире. Ну и, самое последнее, было то, что тот, кто пожаловался хоть однажды, никогда уже больше, пока учился в дивизионе, не мог рассчитывать на какое-то "подзаконное", свойское обращение по отношению к нему командования дивизиона и даже комбата, который, безусловно, подчинялся воле вышестоящего над ним ближайшего руководства. А "свойское" это обращение довольно часто было просто необходимо нашему брату во множестве случаев, и, уж во всяком случае, каждый из нас понимал, что жить под гнётом официальности, какая требовалась по отношению к нам, под этим угнетающим прессом будет просто тяжко и неудобно.
   А поэтому жалобщиков таких находилось немного, да и то первое время и, в основном, по незнанию.
   С другой стороны Владимир Владимирович поставил под жёсткий контроль все нарушения, происшествия и проступки, совершаемые в дивизионе, и жестоко карал командиров взводов и батарей за укрывательство. Никто не мог сказать, от кого, какими путями до него доходили подобные сведения, но он, как правило, был в курсе всех событий. Возможно, что у него было по несколько осведомителей в каждом подразделении, но их имён не знали даже сами офицеры, потому что в сведениях, доходящих до руководства дивизиона, и они подчас представали не в лучшем свете. Поэтому и командиры взводов, и командиры батарей обычно старались своевременно доложить командиру дивизиона о случившемся, редко-редко на свой страх и риск прибегая к умалчиванию. Исключение составлял наш Вася, который стал комбатом совсем недавно, но по какой-то причине, скрытой от большинства, проделывавший в батарее то же, что и командир дивизиона: он редко когда поднимал все происшествия на уровень выше батарейного, тоже разбирался сам и сам назначал наказания. Наверх он докладывал только по своему усмотрению, когда считал, что не справиться своими силами, но такое случалось крайне редко.
   Зная такое дело, поговаривали у нас, что у Скорняка где-то наверху сидит протеже, которого боится не один командир дивизиона, но и начальство повыше. К тому же каким-то образом с самого начала своей карьеры в должности комбата Вася разнюхал, кто докладывает наверх, и нашёл способ прижать этих людей и заставить их прикусить языки.
   Вот такие у нас были командиры.
   Поначалу, когда мы только поступили и учились на первом курсе, наш командир дивизиона допускал различные фамильярные грубости по отношению не то что к отдельному курсанту, но и к целому строю, приучая нас что ли к своей грубости. Тогда он мог запросто, беседуя с глазу на глаз с каким-нибудь раздолбаем, ударить его или влепить в стенку своего кабинета, слава богу, здоровья у него на это хватало с лихвой. правда, подобным образом при беседах вёл себя далеко не с каждым, знал кого можно и нужно отмутузить по простецки, а к кому и на козе не подъедешь, и поэтому требуется идти совершенно другим путём.
   Позже такое отношение сделалось невозможным и опасным, потому что мы тали уже хоть немного, но взрослее, и те, кто ещё вчера позволял дать себе пинка под зад, сегодня ценил своё личное достоинство намного выше, чем прежде. Поэтому отношения у нас с Владимиром Владимировичем сделались более ровными. Из его лексикона исчезли даже те грубые выражения, которые употреблялись раньше. Теперь на смену им пришло свойски-фамильярное "мужики", которое он произносил в различных интонациях, но с неизменной долей непонятного, хотя и едва уловимого подхалимства.
   Наверное, поэтому он сдержался и не ударил меня сейчас, хотя видно было, как он взбешён и рассержен. Сдержаться же ему, человеку вспыльчивому и горячему, стоило больших усилий.
   Теперь он походил некоторое время своим ходульным шагом, кружа вокруг меня, потом остановился и глянул своими чёрными блестящими глазами прямо куда-то в душу, так, что у меня внутри всё похолодело.
   -Ну, что?! - спросил он снова тоном прокурора, видимо надеясь, что я сейчас в чём-нибудь признаюсь.
   -Ничего, - набрался, наконец, смелости ответить ему я. - Я же всё рассказал уже: Охромов ушёл к подруге, а я остался в училище...
   -За-чем он пошёл? - спросил командир дивизиона, надавливая на "зачем".
   -Не знаю, - ответил я всё в том же тоне праведника и божьего одуванчика, намереваясь стоять на своём до конца. - Он мне об этом ничего не сказал.
   -Не ври! Не ври! - подполковник пахнул мне прямо в лицо своим горячим, плохо пахнущим, неприятным дыханием заядлого курильщика, подскочив почти вплотную ко мне.
   -Я не вру, товарищ подполковник! С какой радости он должен отчитываться передо мной, куда и зачем он уходит? Что сказал, то и сказал. А про то, зачем он уходит, у нас и разговора-то не было! - я пытался изобразить интонацией голоса удивление.
   -И ты не знаешь, куда он пошёл?
   -Не знаю, товарищ подполковник! Сказал только, что к подруге, а к какой - не сказал. Да и мало ли у него всяких подруг было!
   Владимир Владимирович помолчал некоторое время, а потом снова заговорил:
   -Ну, хорошо, видимо, мы с тобой этот вопрос не решим, - он вздохнул с неким сожалением. - А жаль! Очень жаль...
   Последние его слова произвели на меня почему-то очень сильное впечатление. От них веяло искушением, и мне показалось, что признайся я ему сейчас, и мне будет от этого какое-то благо. Тут же у меня промелькнула нелепая и наивная мысль, что, возможно, командир дивизиона смог бы поправить мои дела с распределением, а, может быть, и устроить мою дальнейшую судьбу вообще как-нибудь замечательно. И под напором этих полубредовых мечтаний, вдруг опьянивших мой рассудок, я едва не развязал язык.
   но что-то остановило меня от этого необдуманного шага, и застыл на самом краю пропасти, в которую манили сладкие грёзы. Я с трудом, но подавил амбиции моей нечистой души, готовой продать самую себя за только мелькнувшую блестящей и пустой мишурой выгоду. Последнее было благо, ибо промолвись я хоть словом единым, и от и меня бы уже не отстали, не отвязались, не отпустили бы меня, пока не узнали всё. Одно единственное слово сейчас повергло бы меня в пучину несчастий, и я осознал это, остановился в самый последний момент, готовый уже упасть туда. Я вдруг словно увидел перед своим мысленным взором всю ту гору лжи, возведённую мною вокруг своей жизни, и ту яму тяжёлой и горькой действительности, которая зияла рядом страшной язвой, ужаснулся той пропасти, лежавшей между представлениями обо мне и тем действительным, что на самом деле я из себя значил, тому огромному и толстому слою последовательных и никем не раскрытых, не известных приключений, которые бы мне теперь пришлось выкладывать одно за другим. Всякая охота сознаваться у меня тут же отпала. Если бы я и захотел сознаться, то непременно потревоженная мною гора лжи задавила бы меня насмерть.
   -Ну, хорошо, - заключил командир дивизиона после вновь возникшей паузы, в которую он ещё, видимо, чего-то ждал от меня. Теперь, наверное, он определённо поставил точку в нашем разговоре и решился на что-то, что отвлекло его целиком от меня.
   Он прошёл на своё место, сел в кресло, пододвинул к себе стоявший на столе телефон с потрескавшимся корпусом из зелёной пластмассы и медленно, с большими паузами набрал одну за другой вращением диска несколько цифр на наборнике аппарата. Приникнув ухом к телефонной трубке, он ждал несколько секунд в неудобной, напряжённой позе. Рука, державшая трубку, зависла в воздухе. Он не дышал даже всё это время. За эти считанные мгновения у меня на глазах он весь осунулся и постарел. Щёки на его худом лице вдруг обвисли, как у бульдога. Глаза подёрнула грустная дымка, через которую едва различался теперь их тревожный, трепетный блеск.
   Я не мог понять, кому и куда он сейчас звонит, но по его ужасающей перемене в лице, по его выжидающей, напряжённой позе чувствовал, что предстоящий разговор не сулит ему ничего хорошего.
   -Товарищ генерал-майор! Говорит командир третьего дивизиона! - заговорил он, словно очнувшись ото сна и показывая мне резким и нетерпеливым жестом руки, чтобы я вышел из кабинета.
   У меня аж сердце ёкнуло от неожиданности. Упоминание начальника училища повергло меня в безумную панику, не потому что я его боялся, нет, а только от того, что ещё раз напомнило мне, словно в голову стукнуло, что дело приняло не шуточный, не пустячный оборот. Всё-таки, что бы там ни было, а я как-то не готов был к тому, что всё это выплывет на уровень училищного начальства. Где-то в глубине моего сознания это ещё не прижилось, и в голове моей до сих пор, как следует, не могло уложиться, что с Охромовым действительно произошло несчастье. Всё было словно игра.
   Я вышел за дверь, повинуясь настойчивым жестам своего начальника, и оказался в предбанничке, из которого был выход в коридор и дверь в соседний кабинет, где размещался наш замполит, которого сейчас, по-видимому, не было, иначе он не преминул бы зайти во время нашей беседы и полюбопытствовать, как она проходит. Здесь сейчас было темно и тихо, и, не смотря на то, что деревянная дверь в кабинет была закрыта, до меня доносился зычный бас нашего командира дивизиона.
   -Товарищ генерал-майор, у нас в дивизионе произошло чрезвычайное происшествие! - доносилось из-за двери. Командир не любил говорить "у меня в дивизионе", а всё время говорил только "у нас..." . - Пропал курсант Охромов. Уже сутки, как его нет на месте... Да откуда же я знал... Откуда же я знал - раньше... Мне самому доложили в два часа ночи... Командир батареи... Накажем, накажем... Ну, я... Накажем... Понял, понял... Понятно, товарищ генерал-майор... Пытались разобраться собственными силами... Тоже. Так точно... Да... Виноват... Виноват, товарищ генерал-майор... Ноя думал... думал, что сам разберусь, найду курсанта, зачем вас тревожить... Есть... Понял, виноват... Больше такого не будет... Нет... Нет... Ничего... Ясно, сейчас иду... Да, видели, у меня тут его дружок стоит... Близкий дружок... Есть подозрения, что в ту ночь, когда исчез курсант Охромов, они были вместе в самовольной отлучке... Нет... Нет... Спрашивал - не знает... Молчит... Да... Понятно...
   Тут вдруг дверь в коридор распахнулась, толкнув меня в спину, и в прихожую вошёл замполит. Он снял плащ, весь мокрый от дождя, шедшего на улице, нащупал в темноте вешалку, повесил его, встряхнув, а потом обратился ко мне:
   -Это кто здесь стоит в потёмках?
   -Это я, отозвался я, не желая называть свою фамилию и глупо надеясь, меня не узнают.
   -Кто это я? - замполит достал из кармана ключи, подобрал нужный, вставил в дверной замок, щёлкнул, повернул его и открыл, толкнув, дверь в свой кабинет.
   Солнечный свет брызнул в коридорчик и осветил меня.
   -А это ты! - протянул замполит, узнав меня. - Ну, заходи, заходи, наслышан про твои похождения.
   Я не понял, что он имеет в виду. А он шагнул за порог, остановился и жестом пригласил меня к себе, подождав, пока я войду, закрыл за мной дверь.
   -О чём вы наслышаны, товарищ подполковник? - замполиту тоже недавно присвоили это звание - спросил я, пытаясь понять, что известно обо мне этой хитрой лисе. Наш замполит обладал уникальной способностью, ничего не зная, с помощью блефа на фактах выведать всё, и к нему на крючок, таким образом, попался уже не один человек, поэтому с ним мне сейчас требовалась особая осторожность. Надо было держать ухо в остро. Любая, даже самая незначительная мелочь, была ему зацепкой, от которой он продолжал плясать в своих расспросах. За эту мелочь он, как лису за хвост, вытягивал то многое, что было недомолвлено.
   -Да как о чём? Вчера, то есть позавчера, да? Позавчера ночью исчез курсант Охромов, ваш близкий друг. Он не вернулся из самовольной отлучки. А вы были в этой самовольной отлучке вместе с ним.
   -Откуда вы это знаете? - спросил я, но тут же осёкся, ибо столь необдуманный вопрос из моих уст давал ему в руки лишнюю козырную карту. По интонации моего вопроса, любопытствующе-проверяющей, можно было без труда понять и определить, что он на верном пути. Мне бы следовало сейчас для пущей убедительности в непричастности к случившемуся возмутиться "столь грязным откровенным поклёпом" на меня, а я начал задавать вопросы. Это было уже полшага к провалу и разоблачению.
   -Как откуда знаю?.. Ну, откуда я знаю - это моё дело! - ответил замполит. Он не смотрел мне в глаза, хотя я всё время пытался встретиться с ним взглядом, чтобы обнаружить в них ложь. Он потёр рука об руку. - Это, в общем-то, не важно. Важно то, что я знаю. В конце концов, я думаю, что ты сейчас сознаешься в том, что был в самоволке вместе с Охромовым. Ведь так? - он быстро секанул по мне взглядом и, не дав опомниться и что-нибудь ответить, подтвердил сам себе. - Так! То, что ты сейчас отпираешься, это повредит только тебе, в конечном счёте, да, к тому же ещё и заводит в тупик, запутывает всё дело. Твой друг сейчас, вполне возможно, в какой-нибудь страшной беде, раз он не может прийти в училище. А ты вместо того, чтобы помочь нам его найти, отпираешься и спасаешь свою шкуру. Ты делаешь хуже и себе, и своему другу. Если он сейчас отсутствует по неуважительной причине, то ему тоже в таком случае ничего хорошего не светит. Он отсутствует уже больше суток. Пройдёт трое суток, и тогда твой дружок железно попадёт под статью уголовного законодательства. Он пойдёт под суд, только и всего. И это в лучшем случае, если он вообще ещё жив. Сейчас же, если мы его найдём, это дело можно будет быстренько замять. А ты не хочешь сказать нам, где он находится, что с ним случилось. Ты его очень сильно подводишь. Ты всех подводишь своим молчанием: и себя, в первую очередь, и командира дивизиона, и меня, и своих товарищей. Даже начальника училища подводишь, потому что сейчас это дело пойдёт выше и выше. Поэтому твоё молчание - это вред абсолютный вред для всех людей, тебя окружающих.
   Он немного помолчал, наблюдая, какую реакцию произведут на меня его слова. Я тоже ничего не говорил, Хотя опять не то стыд, не то что-то другое так и подмывало меня сказать ему всю правду.
   -Может, Грише сейчас требуется наша помощь. Может быть, он нуждается в защите, а ты оставил его одного, не хочешь сказать нам, где хотя бы примерно его искать. Конечно, если ты не сознаешься сейчас, то обезопасишь себя, неизвестно, правда, надолго ли. Но как потом ты будешь глядеть в лицо своим товарищам, когда они узнают, что ты бросил друга в беде?
   -Товарищ подполковник, - хотел было возразить я, сказать что-нибудь в своё оправдание, потому что его слова задевали меня за живое, били вокруг, да около, почти в точку, резали мне душу на ремни. Я догадывался, что замполиту ничего не известно, но, каким-то образом, он сумел поймать меня, что называется, за живое. Может быть, он чувствовал мою вину, подсознательно ощущал, что он прав, а потому и говорил с такой уверенностью. А может быть, это действительно был только блеф его хитрой игры. Я чувствовал, как бы то ни было, что не вынесу долго такой пытки, не смогу так долго сопротивляться, - товарищ подполковник...
   -Не перебивай меня! Вот когда я скажу, тогда я буду слушать, а ты будешь говорить. Разве тебя за четыре года, да и вообще до сих пор, не научили, что старших перебивать не только не хорошо, но и не культурно?! Поэтому слушай молча, с уважением ко мне, как к старшему по званию, да и по возрасту, причём, старшему намного. Слушай... Как посмотрит на тебя сам Гриша? Ведь если он узнает, как ты вёл себя во время его исчезновения, то я думаю, что он не похвалит тебя за такую "дружескую" помощь. Быть может, он сейчас в беде, в большой беде, а ты не шевелишься даже, и не то, что сам пытаешься как-то найти его, помочь ему, но и нам не даёшь этого сделать! Да какой же ты Охромову друг после этого?! Скажи, какой ты ему друг?!
   Да, тебе сейчас хорошо: никто не может доказать, что ты был с ним в ту ночь вместе. Все находятся в неведении, не знают, где искать курсанта, но ты тут не причём. Но учти, что всё тайное становится явным, рано или поздно - не важно, потому что, если с Охромовым действительно что-нибудь случилось, то отвечать придётся тебе рано или поздно за пассивное соучастие в преступлении, жертвой которого он стал. Ты будешь отвечать, потому что не поступился ради своего спокойствия и благополучия не одним словом, чтобы спасти его. Да, тебе сейчас хорошо: никто не может доказать, что ты был в ту ночь вместе с Охромовым, - но каково будет тебе, когда всё всплывёт наружу? Подумай об этом!
   Твои товарищи не хотят выдавать тебя. Никто из них не сказал, что тебя в ту ночь не было на месте. Но ведь каждый из них знает, где ты был тогда. Они не выдают тебя, потому что оставили тебе самому право решать этот вопрос, оставили тебя наедине со своей совестью. Если с Охромовым что-нибудь случится, то главным виновником этого будешь ты! Так и знай! Ты будешь главным виновником!
   А теперь ты ещё можешь помочь своему другу, можешь выручить его из беды. Одно только твоё слово может изменить его судьбу. Мы ведь даже не знаем, где искать его, а ты нам поможешь в этом...
   Я слушал замполита и тысячи противоречивых чувств разрывали мою душу на части. Страдания и муки совести терзали моё сердце: подполковник своими словами бил точно в десятку. Однако страх признаться и вылететь в трубу в трубу со своим враньём обволакивал мой мозг холодным туманом. Тут же и печаль по всему, что произошло, что невозможно ничего поправить настойчиво стучала в виски своими маленькими молоточками. Под действием жара горящих белым огнём углей справедливых слов, сердце моё смягчилось, как свинец над пламенем, и с минуты на минуту должно было расплавиться, закапать жгучими слезами, заструиться рыданиями раскаяния. О Боже!!! Я чувствовал, как погибаю. Ещё минута, и ничто не спасло бы меня от губительного раскаяния. Я понимал, что попался на крючок. Однако ничего поделать с этим было уже невозможно. Я был сейчас словно рыба, заглотившая живца вместе с крючком и ждавшая теперь только, когда её подсекут основательнее. Любые мои трепыхания заставляли вонзаться железо ещё глубже в тело, и оно уже не отпустило бы меня. Я уже готов был дёрнуться, повести поплавок, чтобы рыбак заметил меня, крикнуть замполиту: "Всё довольно, достаточно! Хватит, хватит! Я всё скажу!!!" - и уже набрал побольше воздуха в лёгкие, чтобы совершить этот отчаянный поступок, как вдруг в кабинет вошёл командир дивизиона, прервав замполита:
   -А! Вот ты где! Ну что, выяснили что-нибудь?! - обратился он к замполиту.
   -Подожди немного, он сейчас нам всё расскажет. Ещё минут пять, - ответил замполит, разговаривая так, будто меня здесь и не было, и я ничего этого не слышал.
   -Ну, давай, давай! - обрадовано откликнулся Владимир Владимирович. - Я у себя подожду. Заходи потом с ним.
   В его глазах засветилась радость, чуть ли не торжество, и он взялся за ручку двери, собираясь выходить.
   Однако его появление и этот разговор подействовали на меня отрезвляюще. Рыбка выплюнула наживку.
   -Я ничего не знаю! - произнёс я с окончательной уверенностью, что больше им не удастся услышать от меня ни слова. -Я уже говорил, что той ночью был в казарме и никуда не отлучался.
   Разговор был закончен. Это поняли, видимо, и они. Командир дивизиона сразу изменился в лице: радость сошла с него.
   -Идём к начальнику училища! - бросил он мне, поворачиваясь к двери. - Нас там уже ждут!
   У начальника училища в кабинете я не сказал ничего нового. Теперь мне было уже известно, что никто не проговорился о моём ночном отсутствии. Это было довольно странно, потому что я знал наших парней, многие из которых не прочь были изподтишка сделать другому гадость, но, то ли почувствовали, что дело больно серьёзное, то ли не захотели, чтобы и их тоже тягали перед самым выпуском из училища по кабинетам, но, в общем, никто не захотел вмешиваться. Поэтому решимости стоять на своём у меня только прибавилось.
   Конечно, не зайди в ту минуту в кабинет замполита командир дивизиона, и кто его знает, возможно, что замполиту тогда бы и удалось расколоть меня. Бог его знает, сколько бы удалось мне ещё продержаться тогда бы под уничтожающим огнём словесной атаки политработника. Но теперь разговор тот сыграл на руку мне, а не ему. Замполит пошёл ва-банк, и, если бы ему не помешали довести до конца начатое, я не сомневался, даже, что он бы выиграл. Но его прервали, и это было его поражением и моей победой. Сейчас уже никто не мог поколебать моей решимости держаться до конца. Даже если бы сам Охромов явился теперь и стал утверждать, что той ночью я был вместе с ним, я бы и тогда, наверное, нашёл в себе силы в теперешнем моём состоянии, глядя ему прямо в лицо, сказать, что ничего подобного не было, и он то ли сам ничего не помнит, то ли специально пытается ввести всех в заблуждение и возвести на меня немыслимую и напрасную ложь, - настолько укрепился и укоренился я теперь в своей лжи, в своём решении не отступать, следуя завету врать до конца, бесстрашно и безоглядно. Я хотел остаться правым во лжи, если такое возможно.
   Однако, не смотря на то, что я не признавался, меня таскали по кабинетам каждый день до самого экзамена, который завершил "госсы". Начиная с утра пораньше, я уже стоял у кого-нибудь в кабинете и слушал то увещевания и проповеди о том, что так нехорошо поступать, то угрозы, что со мной поступят самым строгим образом, что меня сошлют к чёрту на кулички, но в ответ твердил одно и то же. Мне некуда было отступать, а потому я был твёрд и непреклонен. Обычно, я уже привык к этому, мой обход кабинетов начинался с канцелярии комбата и заканчивался к вечеру у начальника училища в его приёмной. Изо дня в день я слышал одно и то же. Командир батареи разговаривал спокойно, но с непременными намёками на то, что молчание не пройдёт для меня даром. Командир дивизиона нервничал, кричал, брызгал слюной, махал руками передо мной, ходил по кабинету своей странной походкой, от которой создавалось впечатление, что он то и дело подпрыгивает на протезной ходуле, подавлял меня своим басом и гипнотизировал взглядом столь же безуспешно, как теперь его замполит пытался раскрутить меня на душещипательной беседе, взывая к моей совести и лучшим чувствам души. У начальника училища со мной обходились довольно сдержанно, официально и деликатно, упрашивая, если я хоть что-то знаю, то сказать, сообщить об этом ради спасения не только моего друга, но и курсанта, без пяти минут офицера вооружённых сил.
   Иногда вместе с начальником училища в кабинете присутствовал и председатель государственной экзаменационной комиссии, который неоднократно в моём присутствии бросал начальнику училища предположения, что, видимо, я не желаю быть в рядах офицерского корпуса, добившись, в конце концов, того, что я прямо в лицо заявил ему, что действительно это моё давнее желание, после чего он успокоился и больше не знал, как меня достать. Его грозный вид и тучная фигура, его полномочия хотя и повергли меня в некоторое замешательство, но, тем не менее, не смогли подействовать на меня настолько сильно, чтобы я во всём признался.
   Раза два или три специально приглашённый по этому делу со мной беседовал военный прокурор, приехавший из округа. Он то заискивал совсем уж передо мною, то вдруг ни с того, ни с сего пускался в галоп и тряс над моей головой кулаком с зажатым в нём "Уголовным кодексом СССР". Но не помогла делу дознания и эта процедура, я оказался крепким орешком, на удивление не только им, но и самому себе.
   Я не сказал им ничего, не изменил ни слова из своей версии. Большей частью я вообще молчал, следуя поговорке: "Слово - серебро, а молчание - золото!"
   С каждым днём нападки на меня делались всё слабее, и лишь иногда разгорались, вспыхивали с новой силой. Только однажды, уже перед самым государственным экзаменом, когда, наверное, стало окончательно ясно, что Охромов не только не вернётся, но и найти его не удастся тоже, когда вопрос о том, куда он мог подеваться вновь стал ребром, а последние иллюзии у командования растаяли, как снег по весне, вторая, яростная, высокая и последняя волна расспросов с такой чудовищной, бешеной силой, с таким невероятным и неожиданным напором навалилась на меня, что я едва удержался на ногах, но всё же выдюжил, ибо знал, что за моей спиной маячит пропасть. Я чуть не сломался, но выстоял всё же и на этот раз. Мне помогла моя уверенность в том, что спасти меня может не кто-то, а лишь моя собственная твёрдость и непреклонная решимость стоять до конца на своём.
   Эта последняя волна нападок пришлась, как ни обидно было, на начало так называемой "золотой" недели, любимого, долгожданного и мимолётного времени, что отделяет последний государственный экзамен, сданный в училище, от выпускных церемоний: торжественного вручения дипломов на всеучилищном построении, прощания со знаменем, исполнения песен поздравлений, торжественного обеда и так далее. "Золотой" её прозвали давно и потому, видимо, что во время нее, когда ничего уже нельзя поправить или изменить в своей судьбе, нельзя достичь чего-нибудь лучшего, но и всё плохое уже позади, остаётся только отдыхать, предаваться мечтам и готовиться к новой жизни, такой светлой и радостной, как в эту пору кажется всем без исключения выпускникам.
   Правда, так получилось, что у нашего курса из "золотой" недели вышло всего четыре дня, но и они показались нам манной небесной. Правда, не всем. Кое-кто так и не оправился от той бойни, которую то ли нам, то ли местному населению устроили на площади перед зданием обкома партии. Да и мне пришлось совсем не сладко.
   Надо сказать, что с началом "золотой" недели нашему курсу разрешили свободный и беспрепятственный выход в город, что было, несомненно, великой и долгожданной радостью для нас, иначе какая же это "золотая" неделя без свободного выхода?! Нас выпускали беспрепятственно, но вместе с этим в городе увеличилось количество патрулей, возглавляемых офицерами-преподавателями с кафедр, которые, то ли из собственного рвения, то ли по чьему-то указанию придирались к нам, без пяти минут офицерам, хуже, чем к курсантам-первокурсникам, и по малейшему пререканию хватали за шкирку, кого могли схватить и волокли в комендатуру, а оттуда на училищную гауптвахту, дожидаться там, в тишине и спокойствии выпуска. Ребята наши, опьянённые свободой, вдруг распахнувшей перед ними двери после стольких лет сидения "на цепи", и впрямь расшатались не на шутку. И, что самое удивительное, самыми многочисленными "нарушителями" в эти дни стали те, кто прежде исправно сидели "на цепи", а теперь как с той цепи сорвались. С подобными случалось множество недоразумений и неприятностей в эти весёлые деньки. Зачастую их выуживали в каком-нибудь городском кабаке в совершенно непотребном и возбуждённом состоянии, "в доску", что называется, пьяных. Вот действительно люди, как со двора спущенные цепные кобеляки. Те же, кто и раньше похаживал более менее часто в город, посещал ресторанчики и бары, вели себя и сейчас сравнительно сносно. Во всяком случае, ни одного из отъявленных разгильдяев и самовольщиков в эти дни в городе патрули не задержали. Они и сейчас по старой укоренившейся привычке вели себя тише воды и ниже травы. В общем, стабильность - признак мастерства. Они и в форме-то даже не ходили, всё по привычке, по гражданке. Это было и удобнее, и сподручнее во всех смыслах.
   К сожалению, для меня эта праздничная "золотая" неделя была омрачена и испорчена полностью, окончательно и бесповоротно. Мне не удалось присоединиться ни к одной из веселившихся и буйствовавших в эти дни кампаний. Меня держали взаперти в училище и не пускали в город, потому что подозревали моё отношение к пропаже Охромова, но доказать этого не могли.
   Единственное, что оставалось мне, это смириться со своей участью и ждать, когда всё кончиться.
   Охромов так и не появился больше, Совесть моя по-прежнему беспокоила меня, но уже не той острой болью, что испытывал я вначале, а какой-то другой, тупой, ноющей, брезгучей, но не менее противной и слабой.
   Единственным, хоть каким-то утешением для моего скверного положения, в котором я оказался, служило то, что я был при деньгах, каких ни у кого из моих товарищей не водилось, да ещё то, что, наконец-то, избавился от противного ощущения вечного должника, когда все прелести, соблазны и радости мирские видятся через призму вины, когда ты неприятно осознаёшь, что живёшь, по сути, за чужой счёт, в долг, что ты сам несостоятельный человек. А это очень гадкое ощущение, которое способно омрачить и испортить любую радость.
   Впрочем, я не все четыре дня пробыл безвылазно в училище, но и кроме бесконечных, казалось бы, расспросов эта неделя оказалась полна и другими необычными и странными даже, если не сказать, что страшными событиями, какие доселе со мной никогда не случались.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"