Халов Андрей Владимирович : другие произведения.

Администратор", Книга первая "Возвращение к истине", Глава 25

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Глава 25.

   Как я уже говорил, мне пришлось вынести второй натиск допросов и выпытываний. И пришёлся он именно на начало "золотой недели", которую я ждал не меньше остальных своих собратьев по училищу.
   Именно в эти беззаботные дни, последние дни пребывания в училище, государственная комиссия во главе со своим председателем должна была проделать огромную, скрытую от нас работу. Ей предстояло подвести итоги выпускных государственных экзаменов, что называется, "подбить бабки" своей работы, и с результатами отправиться на доклад в Москву, в министерство обороны. Там уже должны были принять окончательное решение, издать приказ министра обороны о присвоении выпускникам нашего училища воинского звания "лейтенант" и привести его в исполнение.
   Отвозить результаты сдачи "госсов", привозить обратно приказ о произведении в звание и нагрудные знаки с Московского монетного двора было обязанностью председателя государственной экзаменационной комиссии. Он убывал в Москву в специальном вагоне после сдачи последнего "госса", потом, пробыв в Москве один-два дня, приезжал обратно и вместе с начальником училища проводил выпускные церемонии, являлся, так сказать, представителем центра и министерства обороны у нас на официальных мероприятиях, что было оказанием нам и училищу определённой чести со стороны Москвы. Вот от того-то и была возможна эта самая "золотая неделя", которую так любили, знали о ней и ждали её все выпускники во все года, прошедшие до нас.
   В этот раз, кроме всего перечисленного, генерал-майору Бибко предстояло выполнить ещё и некоторые неприятны обязанности.
   Первая из них заключалась в том, что он вёз в Москву документы на комиссацию двадцати человек с выпускного курса, а так же на назначение четырём из них пенсий по инвалидности. Эти курсанты пострадали и весьма серьезно в побоище, в которое превратилась попытка разогнать демонстрацию городского населения. Часть ответственности лежала, наверное, и на самом генерал-майоре, потому что произошло всё во время сдачи государственных экзаменов и с его, надо полагать, если не одобрения, то уж, во всяком случае, молчаливого согласия - точно. Думается, что ему нелегко было нести эту неприятную ношу и докладывать министру обороны, что из строя в самый последний момент выбыло двадцать здоровых, образованных, крепких и сильных парней, в каждом из которых была маленькая частица надежды и мощи нашей армии, выбыли по чьему-то испуганному, бездумному мановению руки, бросившему их на площадь, в разъярённую толпу. Чьему только?
   Второй из обязанностей председателя государственной экзаменационной комиссии была не лучше первой. Ему предстояло доложить о куда более щекотливом деле. Он вёз рапорт начальника училища, им же подписанный, об отчислении из числа курсантов Охромова Григория, пропавшего без вести.
   Обстоятельства его исчезновения так и остались не выясненными. Военная прокуратура округа завела по этому факту уголовное дело, но оно так и осталось незаконченным, потому что единственным реальным и фактическим свидетелем по этому делу проходил я, курсант Яковлев. А я так ничего и не сказал, не дал никаких показаний по этому делу и отрицал всякую причастность к происшедшему. В связи с этим никакими материалами следствие не располагало. Тщетны были и поиски городской милиции, которую подключили к делу. Уголовный розыск не внес ни капли ясности и не нашёл никакой мало-мальски нужной заметки, зацепки, с которой можно было бы приступить к распутыванию клубка.
   Всё тайное становится явным - так гласит пословица. Может быть это и справедливо, но, видимо, время к раскрытию этого дела ещё не пришло. И его закрыли.
   Дав себе слово, я и теперь держался до конца, хотя привлечение столь солидных сил должно было привести меня в полнейший трепет перед могуществом и мощью государства. Но этого не произошло.
   В то время, когда мои сокурсники весёлыми ватагами, радуясь как малолетние дети, направлялись за ворота училища, я с грустью смотрел им вслед через окна кабинетов, где со мной беседовали и где меня допрашивали начальники, члены государственной комиссии, следователи прокуратуры и милиции и сам военный прокурор округа. Именно здесь я увидел этот рапорт, обращённый к министру обороны и подписанный по команде от моего командира взвода и до председателя государственной экзаменационной комиссии, с просьбой отчислить курсанта Охромова из числа обучаемых в училище, как пропавшего без вести при невыясненных обстоятельствах. Я увидел его на одном из допросов и знал теперь, что такой рапорт существует, и что сам министр обороны будет принимать решение по моему несчастному другу. Можно было подумать, что от того, удовлетворит он этот рапорт или нет, зависело, останется ли жив Охромов Гришка или будет вычеркнут из числа живых.
   Рапортом этим, как последним аргументом, последней надеждой на моё благоразумие потрясал передо мной на последнем допросе председатель государственной комиссии. А ещё письмом к родителям Гриши, где с прискорбием сообщалось, что их сын таинственно и при невыясненных обстоятельствах пропал без вести. Он в присутствии прокурора и многих других, кто вёл со мной беседы и допросы, заставил меня прочитать всё это вслух, чтобы "это лучше дошло". Но даже после этого я стоял на своём и был непоколебим, хотя это и стоило мне больших страданий и усилий воли. Я понимал, что всё позади, и это моё последнее испытание на твёрдость, устроенное мне властями.
   Из четырёх свободных дней "золотой недели" два дня меня продолжали таскать по кабинетам, беседовать, яростно допрашивать и страстно пугать, но всё осталось без результата.
   В конце второго дня в кабинете у председателя государственной комиссии в моём присутствии военный прокурор закрыл дело по факту исчезновения курсанта Охромова, а меня освободил от дачи свидетельских показаний, как "непричастного к делу".
   Председатель госкомиссии посмотрел на меня с грустью и укором в усталом взгляде маленьких, мутноватых старческих глазок и отпустил на все четыре стороны, видимо, окончательно смирившись со своей участью: везти в Москву печальные вести.
   Теперь я был свободен, свободен на целых два дня до выпускных церемоний. Правда, кое-какие проблемы появились снова, и их нужно было срочно решить, но это было мелочью по сравнению с тем, от чего я только что отделался.
   Уже два дня подряд с утра нашему курсу выдавали на складе форму и всё прочее, что положено было иметь офицеру согласно вещевого аттестата. Я же не имел возможности получить всё это вместе с остальными. Теперь мне надо было наверстывать упущенное.
   Вечером я лёг один в пустой комнате: мои товарищи ночевали где-то в городе. В казарме осталось лишь несколько человек, которые не могли воспользоваться своей свободой, потому что им некуда было идти.
   Я тоже мог бы уйти и переночевать у своей знакомой, с которой всяческие отношения были порваны ещё несколько месяцев назад мною самим в одностороннем порядке, но я не хотел ни видеть её, ни напоминать о себе напрасным появлением, понимая, что сделаю ей, в конце концов, больно. Эта встреча была бы неприятна и мне самому. У мужчины всегда остаётся в сердце какой-то осадок вины перед женщиной, которую он обманул или взял её без особого желания, а потом к тому же ещё и бросил по своей прихоти. Ведь женщины доверчивы и всегда питают надежду на лучшее в отношении к себе, и даже обманы не учат их, в конечно счёте, правильно вести себя с противоположным полом. Они снова и снова попадают в его цепкие лапы и, жалуясь на прошлого, надеются, что с нынешним у них всё будет лучше, по по-другому. Но история отношений, как заигранная, заезженная пластинка, повторяется вновь и вновь, пока, наконец, это не осточертеет, и тогда уже, влепившись в последнего, они держаться за него, чего бы это им не стоило, создавая себе иллюзию счастья и семьи, которых на самом деле нет, потому что блуд и разврат поглотил уже давно этот грешный мир, беснующийся в ожидании Страшного суда Господнего.
   У меня в этот вечер было такое скверное настроение, что вообще не хотелось никуда выходить, не то что за пределы училища, но даже из этой пустой и скучной комнаты. Если бы я был собакой, то сейчас непременно забрался бы в свою конуру, подальше, в самый угол и скулил бы там от безумной тоски. В душе моей бродили какие-то смутные и недобрые предчувствия. Я убеждал себя, пытался вдолбить в свою голову, что всё плохое уже позади, что впереди будет только хорошее, но это получалось у меня очень плохо. Я так и не смог побороть свою тоску, беспричинно охватившую моё существо. Любое, самое лёгкое и нечаянное напоминание самому себе об Охромове доставляло мне мучительную боль где-то у сердца или в нём самом: я уже не мог понять, где у меня болит, до такой степени была истерзана моя душа. Чудилось мне, что, несмотря на то, что я избежал расплаты, какая-то другая, более страшная кара за предательство занесла надо мною меч и уже готова опустить его на мою шею. Мне было страшно: я не знал, с какой стороны ждать теперь удара. Всё, что угрожало мне ещё совсем недавно, сегодня утром, вроде бы отступило, ушло безвозвратно и навсегда, и в то же время что-то более грозное и невидимое осталось стоять, притаилось за моей спиной, и не было мне от этого спасения.
   Мне даже почему-то страшно было лежать на собственной кровати, и будто сумасшедшему чудилось, что сейчас кто-то может прийти сюда и найти меня, если я буду лежать на своём месте. Поэтому я умастился на соседской кровати и наблюдал с тоской в сердце, как угасает этот ещё один из жарких, солнечных дней июля, как всё дальше от зенита к западу наползает тёмно-синяя сгущающаяся до чёрного краска ночи, вытесняя бледно-голубую, светлую полоску неба к ещё алеющему горизонту.
   На память мне стали приходить один за другим все прожитые дни, начиная с того, когда я согласился вместе с Охромовым участвовать в этом нехорошем и грязном дельце. Наверное, ещё тогда я не оглашался долгое время от того, что чувствовал, что всё это добром не кончится. Потом на память мне пришёл вечер, когда мы поссорились с Гришей, и ко мне в пивном баре подсел за столик странный старик. Действительно, странный был старикашка, да и всё, что произошло потом, тоже было не менее странным. Я бы скорее согласился, что всё это приснилось мне, если бы мы с Охромовым затем не пытались проникнуть в тот самый дом, где жил этот старик, только другим, более сложным, запутанным и неверным путём. Быть может, тот вечер, когда ко мне подсел старик, и явился каким-то образом началом всех моих неудач и злоключений, закончившихся, в конце концов, потерей друга и моим предательством?..
   С ужасом содрогалось моё тело, когда в моём полусонном сознании одно за другим проплывали страшные видения, сплетённые из полубреда, игры воображения и действительно воспоминаний о происшедшем со мной. Ночная погоня, бегство от старика, его страшная старческая улыбка в темноте, тёмный колодец, в котором живёт какое-то странное чудовище, похожее на крокодила, которому я чуть было, не угодил в пасть, завещание и странное исчезновение старца, ночное похождение с Охромовым и снов какой-то загадочный и страшный старик, вроде бы тот же самый, что подсел ко мне в баре за столик и водил меня в своё странное жилище, но так и не вспомнивший меня, как ни старался я напомнить ему об этом. И последнее, что вспомнилось мне, и от чего я проснулся в холодном поту и ужасно испуганный, была та ночь, когда нам удалось обмануть бандитов и, казалось уже, что всё будет хорошо. Я вспомнил то, что помогло тогда совершить подлог: страшные чёрные руки, покрытые смолянисто-чёрной, лоснящёйся шерстью, напоминающие человеческие, но чем-то неуловимо отличающиеся от них. Они возникли из ниоткуда, прямо из темноты и закрыли глаза главаря бандитов, смотревшего обыкновенные курсантские конспекты. Они могли быть, несомненно, галлюцинацией моего возбуждённого тогда до крайней степени и испуганного воображения, но как тогда бандит мог спутать обыкновенные тетради с теми рукописями, которые он от нас требовал? Да и сейчас в полудрёме чудилось мне, что к моему лицу прикоснулось нечто, на них похожее, мягкое, колюче-пушистое и какое-то неестественно-призрачное, ускользающее.
   В комнате было темно и тихо, как бывало часто в последнее время. Я был один, но мне мерещилось, что в этой темноте присутствует кто-то ещё, незримый, внимательно следящий не столько за мной, сколько за моими мыслями, видящий меня насквозь. Меня снова обдало холодным потом. Я вглядывался в темноту, и мне казалось, что в углах комнаты, более тёмных мрачных, чем стены. Что-то притаилось и висит и смотрит на меня, невесомое и невидимое, что-то шныряет бесшумно из одного угла в другой. Я подумал, что, наверное, скоро сойду с ума от этого беспрестанно мучающего меня страха. Мне вдруг захотелось покреститься, но я был некрещёным от рождения, да к тому же был воспитан в глубоком почитании атеизма и презрении ко всякой вере, хотя на самого иногда находило что-то странное и необъяснимое законами реальности.
   Чтобы вернуться к реальности происходящего и окончательно не поехать крышей, я почему-то полез в свой левый карман брюк, в которых так и заснул на соседской кровати. Под пальцами в нём зашуршали денежные банкноты, сложенные в толстую пачку. Ещё сегодня днём тайком от чужих глаз я проверял их подлинность, потому что мне казалось, что они вот-вот исчезнут или превратятся в нарезанную газетную бумагу, разглядывал их выборочно на свет, проверяя наличие водяных знаков.
   Процедура ощупывания денег как-то успокоила меня, и. чувствуя, что вот-вот засну, я с трудом разделся, спрятал толстую пачку крупных купюр в наволочку подушки и лёг спать в свою постель, забыв о вечернем страхе. Однако, как назло, мысли снова прогнали сон из моей головы, и я ещё долго лежал, уставившись в потолок, не в силах найти покой и сон. Правда, прежнего страха уже не было: я чувствовал, что в комнате в настоящее время кроме меня уже никого нет.
   Проснулся я утром непривычно поздно, часов в десять, в половину десятого. Уже, какой день в батарее не было наряда, и никто не кричал команду "Подъём!" Некому было поднять меня и выгнать на зарядку, и мне стало жаль утраченной как-то сразу курсантской привычки открывать глаза и просыпаться в бодром состоянии без пятнадцати - без десяти семь и успевать к подъёму уже одеться, независимо от того, что ты делал ночью, спал или нет.
   На улице уже вовсю светило солнце, и давно началось утро ещё длинного июльского дня. Через распахнутое окно комната наполнилась свежим, слегка прохладным утренним воздухом и бестолковым, взбалмошным и нервным щебетанием воробьев, чирикающих где-то на крыше, прямо над окном. Иногда они бросались оттуда вниз то ли в погоне друг за другом в своей непонятной человеку игре, то ли увидев какую-нибудь добычу, бабочку или стрекозу в полёте, и тогда с громким щебетанием проносились мимо окна вниз, падали камнем, а потом снов взмывали наверх, на крышу.
   Это спокойное, беззаботное и безмятежное утро живо напоминало мне те далёкие и безвозвратно ушедшие времена, когда я был ещё добрым мальчиком, учился в школе и во время своих летних каникул ежедневно просыпался в такое время, а то и позже, никуда не торопясь, в своей квартире, дома, и мог ещё долго нежиться в постели: будить меня было некому, потому что мама давно уже была на работе.
   Теперь меня тоже никто не тормошил и не заставлял вскакивать с постели, но началась взрослая жизнь, в которой всё ещё в большей мере зависит от тебя самого, и поэтому я не мог позволить себе ни минуты больше оставаться в постели. Мне ещё нужно было получить и подготовить к выпуску форму, которую все мои приятели давно уже получили.
   Я довольно быстро оделся и, наспех умывшись, вышел из казармы, спустившись вниз по подъезду. Теперь мне виден был вещевой склад. У входа в него стояла уже длиннющая очередь, человек сорок-пятьдесят. Это были остатки тех, кто ещё не удосужился получить обмундирование и отложил столь важное дело едва ли не на последний день.
   Приближаясь к очереди, я ругал себя на ходу, что проспал, что не встал раньше и вынужден теперь буду торчать в очереди несколько часов.
   Я занял за последним и отстоял в очереди часа три или четыре, но простоял бы ещё больше, если бы не заметил случайно ребят со своего взвода, стоявших намного ближе. Они взяли меня к себе и успокоили начавших было шуметь соседей по очереди, стоявших за ними, сказав, что я занимал вместе с ними и отошёл по неотложной потребности. Те, кто стоял за ними следом, повозмущались, но, в конце концов, умолкли, смирившись с тем, что впереди них будет стоять ещё один человек. Благодаря этому я попал на склад в числе первых, когда, наконец, соизволил явиться наш училищный начальник вещевого склада, красномордый, тучный, моложавый и смазливый на лицо старший прапорщик по кличке Боров, знали которого все без исключения курсанты, обращаясь к нему, как к равному и даже едва ли не младшему, просто: Паша - до того он был безобидный и незлой человек, пока к нему никто не приставал, и пока он был трезв. Даже его внушительные габариты не спасали его от фамильярного обращения, и из года в год, от курса к курсу передавалось такое фамильярное, простое до дурного, к нему обращение.
   На этот раз Паша припозднился довольно сильно и начал выдавать форму только в двенадцать часов, медленно копаясь в своих бесчисленных, в беспорядке заполнявших подвальное помещение казармы, что была напротив нашей, где и находился склад, ящиках и то и дело что-то забывая и непрестанно спрашивая у помогавшей ему кладовщицы, которая вместе с нами долго ждала его, матерясь у дверей склада, что где лежит. Паша совсем недавно по училищным меркам сменил на этом складе ушедшего на пенсию мешочных дел мастера, и потому ещё не поднаторел в этой хитрой складской работе. До этого он ошивался помощником лаборанта на одной из кафедр и теперь то и дело ругался, когда что-нибудь не получалось, кляня себя за то, что согласился перейти и принять "этот дурацкий склад", и оставил свою непыльную и хорошую работу, на которой он палец об палец не стукнул за всё время.
   По совету кладовщицы, женщины, давно уже работавшей здесь и поднаучившейся в противоугонных и иных делах, которые необходимо знать, чтобы не прогореть в подобном заведении, Паша запускал по десять человек, чтобы за ними можно было уследить и водил их по запутанному подвальному лабиринту дружной кучкой, чтобы они не разбрелись и не хапнули чего лишнего. Женщина, звали её довольно редко и странно - Анфиса, ходила сзади и подгоняла отставших. Вот таким образом и происходило вещевое обеспечение.
   Только рез полчаса после открытия с тяжелыми тюками за спинами первая партия из десяти человек покинула подвальчик, и я не знаю сколько, но очень долго простоял бы в хвосте очереди, если бы не увидел своих ребят.
   Наконец, запустили и нашу десятку. Мы спустились в подвал. Паша, прохаживаясь между гор каких-то мешков и пирамид деревянных ящиков, что-то бестолково указывал нам, а кладовщица поправляла его и направляла дело в нужное русло. Мы ходили вслед за Пашей по складу, и постепенно у каждого из нас в руках появилась достаточно весомая ноша. Через полчаса этого марафона у каждого из нас был уже довольно большой тюк с вещами, сделанный из офицерской плащ-палатки, весивший под полцентнера. Трудно представить, сколько усилий потребовалось мне, чтобы вытащить его наверх по узкой лестнице, ведущей из подвала, и дотащить до казармы, а потом ещё и заволочь на четвёртый этаж общежития.
   Здесь, в своей комнате, отдышавшись, я начал соображать, куда бы приютить пожитки, чтобы они не остались без присмотра в казарме: воровство процветало у нас и раньше, постоянно пропадали то у одного, то у другого хорошие, дорогие спортивные костюмы, шапки, кроссовки, ветровые куртки, часы, кассеты, книги и даже конспекты с лекциями. Теперь же, под выпуск воровство приняло невообразимые размеры, и пропадало всё, что плохо лежало. Самое главное было то, что вора ни разу так и не поймали. Поэтому оставлять форму просто так, в комнате без какого бы то ни было запора и замка, мне не хотелось. Только вчера один парень из соседнего взвода безрезультатно рыскал по пустой казарме - у него увели только что полученную плащ-палатку, когда он отлучился из своей комнаты всего на двадцать минут в ателье, забрать там пошитую ему шинель, а в другой комнате того же взвода точно также у хозяина пропали хромовые сапоги, парадный костюм, плащ, портупея и ещё какая-то мелочь, когда он вышел, чтобы позвонить жене, чтобы она приехала на такси забрать вещи. После этого он целый день бегал в истерике по коридору, заглядывая в комнаты, наивно надеясь, что над ним просто подшутили, но так ничего и не нашёл - всё было не по-детски серьёзно. И вот теперь за два дня до выпуска ему пришлось срочно шить в ателье за свой счёт парадный костюм, чтобы присутствовать на выпускных церемониях, и покупать на складе новые хромовые сапоги. На остальное у него не хватило денег, но он даже не смог их занять у кого-нибудь, потому что теперь никто никому не занимал.
   Несмотря на то, что в кармане у меня лежало несколько тысяч, огромные деньги, я не хотел последовать его примеру и обременить себя новыми заботами и ненужными расходами, поэтому я не решался оставить форму в училище. Нужно было что-то придумать.
   И тут меня осенила довольно счастливая мысль. Я совсем забыл про знакомую Гриши Охромова! Она же приходила и передавала мне от него записку и ещё тогда сказала, что не собирается больше с ним видеться. Как же я про неё забыл?! Теперь я вспомнил тот день и нашу встречу под палящим солнцем среди июльского зноя. Всё встало перед моими глазами точно наяву. Её образ, неуловимые черты которого поразили тогда меня, словно воочию плыл теперь перед моим взором.
   Меня вдруг с необычайной силой потянуло увидеть или хотя бы услышать её. Нечто мимолётное, но волшебное и прекрасное родилось у меня в душе в тот день, и воспоминание об этом наполнило радостью каждую клеточку моего организма. Мысли об этой девушке будто просветили моё истерзанное сознание, и в голове сделалось светло и безмятежно, как мне давно уже не было.
   В то же время, не успели ещё светлые образы, как следует, закрепиться в моей душе, как корыстные мысли повылазили откуда-то из тёмных её уголков и странным образом переплелись с их невинностью, с их чистыми порывами, заставили меня делать, впрочем, то же самое: немедленно её искать. Порочен всё же был мой ум, он уже не мог воспринять просто и бескорыстно светлое и прекрасное.
   Однако я бросился к своей тумбочке. Но тщетно пытался отыскать хоть что-нибудь о ней в своих бумагах. Я пытался найти записку Гриши, которую она передала мне когда-то. Мна казалось, что в ней должен быть указан её адрес. Или нет... Охромов, кажется, упоминал её номер телефона. Но от записки не осталось и следа.
   С непонятной, неясной тоской, в которой в одном водовороте сплелись высокие и чистые мысли и мутные струи расчёта и корысти, я уселся на свою кровать, загрустил, но вдруг, словно молнией поражённый встрепенулся, подпрыгнул, потому что вспомнил, как Гриша в тот вечер перед уходом выложил ко мне в тумбочку все свои бумаги и документы. Он полностью освободил свои карманы, в которых у него всегда было много всякого хлама, вывернув мне их на нижнюю полку тумбочки, где у меня всегда лежала ненужная дрянь. Тогда он, помнится мен, сказал:
   -Весь этот мусор старой жизни мы бросим здесь.
   Эта его фраза прозвучала настолько поэтично, что в голове у меня тут же родились стихотворные строчки. Я даже запомнил первые из них:
   Весь этот мусор старой жизни
   Мы бросим здесь.
   Пусть в хламе копошатся слизни -
   Дадим им весь.
  
   Возьмём и сами унесёмся
   В немую даль,
   Уйдём, оставить поклянёмся
   Здесь всю печаль.
  
   Оставим с миром этим скучным
   Былую блажь.
   То, что за небом нашим тучным,
   На всех не дашь...
   Странные стихи, глупые даже. Я их ещё записать тогда хотел: десять или двенадцать четверостиший, но было некогда, мы спешили, а потом было уже не до стихов, и они почти все забылись.
   И вот только теперь я вдруг вспомнил их и ещё, только благодаря им, то, что в тот вечер Охромов усердно опустошал карманы, в которых помимо всякого хлама лежал маленький, в белой кожаной обложечке блокнотик. В нём, я знал это отлично, Охромов аккуратно записывал адреса своих новых знакомых, нумеруя их по порядку. Причём, он не вычёркивал их, когда заводил новые связи, не уничтожал и даже не замазывал пастой шариковой ручки, считая, что они ему могут ещё когда-нибудь пригодится, и случиться это может в любой момент, совершенно неожиданно.
   Пулей я бросился к тумбочке, чувствуя, что сейчас, если не найду этого блокнотика, моя бурная и внезапная радость сменится столь же глубоким чувством разочарования и досады, возможно даже, случиться обморок или ещё что-нибудь в этом роде. Страшась этого, но, не желая пребывать в сомнениях, я распахнул дверку и прямо-таки вывалил в нетерпении на пол из тумбочки всё её содержимое, рванув отчаянно на себя за крышку. Из неё с шумом посыпалась всякая дребедень, что-то звенело и билось, что-то шуршало, что-то рассыпалось, раскатывалось, разлеталось по полу, но я ничего этого не видел, меня интересовал только маленький блокнотик в белой обложке.
   Чрез мгновение содержимое моей тумбочки рассыпалось вокруг меня пёстрым и неровным, дырявым ковром, но среди всего того, что в беспорядке разлеталось и рассыпалось по полу, среди всех этих тетрадей и ручек, бумажек, пластмассовых футляров и коробков, мыльниц и пузырьков с одеколоном, дезодорантом и прочими жидкостями, крема для бритья, рассыпавшегося бритвенного прибора и прочего, я увидел то, чего боялся не обнаружить, о чём теперь только и думал, и сердце моё бешено заколотилось от волнения, зашлось от счастья и неосознанных предчувствий.
   Дрожащими от нетерпения и переживания пальцами я поднял его с пола и пролистал несколько страниц, найдя ту, на которой Охромов вёл счёт девушкам, которых он считал предметом своей гордости. Однако, взглянув на неё, я чуть не завыл от досады: последней здесь была записана какая-то мадам, с которой, судя по дате знакомства, записанной напротив её фамилии и имени, он познакомился ещё прошедшей зимой и уж, конечно же, давно расстался. Да меня она как-то и не интересовала. Мне нужна была только та, что приходила от Охромова с запиской, та, что завладела сейчас моими думами безраздельно. А её-то адреса и телефона, или хотя бы даже имени и фамилии здесь не было и в помине. На других страницах блокнота эта девушка значиться не могла, потому что они были отведены у аккуратного Гриши совсем для другого сорта девиц.
   Да, Охромов в последнее время явно стал ленив и забывчив на свои подвиги и победы на любовном фонте. С ним такого прежде не случалось. Жаль, что я не заглядывал в этот блокнотик как-нибудь пораньше, а то бы обязательно напомнил ему, чтобы он записал последнюю свою победу: это бы ох как сейчас пригодилось бы.
   Разгневанный и разозлённый на подлость и козни своей судьбы, готовый предаться истерике и психам, я хотел было швырнуть блокнот с размаху об пол, но машинально перелистал страницы, сдерживая себя от такого поведения и подобных поползновений. Оставшиеся страницы были пусты, только в одном месте вдруг мелькнуло что-то тёмное, похожее на запись. Я с трепетом открыл это место вновь и увидел лишь некий набор цифр, напоминавший по количеству, комбинации и расположению номер телефона в этом городе. Во всяком случае, число знаков соответствовало. Я готов был поверить в какое угодно чудо: так мне хотелось найти эту девушку.
   Не медля больше ни минуты и забыв обо всём на свете, я бросился звонить и в коридоре наткнулся на своих товарищей, соседей по комнате, которые зачем-то вернулись из города в училище. Задержавшись лишь на минуту для того, чтобы поздороваться с ними и попросить, чтобы они пока присмотрели за моими вещами и не уходили до моего возвращения, пообещав вскоре вернуться, я пустился бежать дальше и сам не помню как, но очень быстро оказался у телефонной будки, возле которой несколько недель назад били начальника патруля, а потом поднятый по тревоге караул гонял и ловил находившихся там курсантов. Сейчас же здесь было пусто и тихо. Лишь несколько детишек игрались в траве палисадника отгороженного от дороги низким декоративным деревянным заборчиком, прячась от палящих лучей солнца в тени сохнущих от жары и сухости погоды да ещё от пыльной городской атмосферы под тенью низкорослых и старых тополей.
   В будке было душно, стоял спёртый от запаха разогревшейся, прокалённой резины половика воздух, от которого сразу бросило в пот. Я набрал номер и начал искать по карманам монету, чтобы бросить её в прожорливый аппарат. В трубке послышались гудки, затем кто-то снял трубку на другом конце телефонного провода, но я так и не услышал его, потому что так и не нашёл монеты, и автомат тут же отключился.
   Я выскочил из будки, но, как назло, на улице никого не было, словно все вымерли. Я бросился вдоль по улице по направлению к выезду в город, надеясь встретить хоть кого-нибудь на своём пути, кто бы не пожалел монеты ради моей беды, и лишь у самого перекрёстка с проспектом навстречу не попалась маленькая, согбенная, скрюченная к земле старушенция, шедшая, видимо, с остановки троллейбуса, с трудом влачившая свои худющие, высушенные от долгой и трудной жизни ноги в валенках, обрезанных по щиколотку, на манер калош, которые смотрелись под этим дико палящим солнцем, мягко сказать, неуютно, знойно. Я подбежал к ней, полный надежды, что старушка не откажет "внучку".
   -Бабушка, рублик не разменяете помельче мне, так, чтобы позвонить можно было. Мне срочно нужно позвонить, а мелочи нет, как назло! - обратился я к ней с мольбой в голосе, но она продолжала идти вперёд, уткнувши взгляд низко опущенных глазок в землю, словно меня и не было рядом, и словно я не к ней обращался с просьбой.
   Я подумал, что, может, не так обратился к ней: бабульки - народ привередливый, не хуже красных девиц, - а потому она и не хочет со мной говорить.
   -Бабушка! - сказал я ещё ласковее и почтительнее.
   Старушка глянула на меня, распрямив свою согбенную спину и с трудом подняв взгляд от земли, словно очнулась от сна или беспамятства. Её испуганные глазки сначала расширились, а потом вдруг сузились и стали колючими, как булавки.
   -Тьфу! - плюнула она внезапно так, что я едва успел отскочить в сторону. -Антихрист проклятый! Тьфу, на тебя, окаянный!
   Я поспешил удалиться от неизвестно чем рассерженной бабульки. Происшедшее со мной сначала привело меня в недоумение, а потом рассмешило. Я представил, как выглядела со стороны эта сцена: я к бабульке с лаской и почтением, а она на меня в ответ вот так, как собака бешенная. Аж плеваться начала. И, главное-то, старушка эта плюгавенькая, в половину моего роста, хлипкая, а характер, как у пантеры, и бросается, куда не глядя! И вправду ненормальная!" - решил я и пошёл дальше, на троллейбусную остановку, где виднелись люди.
   "А ведь я и вправду некрещёный! - подумал я, однако минуту спустя, когда мужчина, к которому я обратился, отсчитывал мне монетки, выковыривая их из горсти мелочи в своей пухлой, отёкшей руке. -Только вот откуда она узнала?!"
   Я ещё не решил, что буду говорить при разговоре по телефону, и стоял возле телефонной будки на остановке, ожидая, пока там наговориться какая-то женщина, как вдруг, чуть не упал от неожиданности.
   Сердце моё ёкнуло в груди, ушло куда-то вниз, натянув до боли, до писка, до трепета, словно титеву лука или струну гитары, свою аорту, потом тут же вернулось на место и забилось, запрыгало, заработало с такой бешеной силой в груди, что мне показалось, будто там не трепетное сердце моё, а вольная, гордая птица, запертая в клетку, рвётся на свободу, вот-вот соберётся с силами разломает свою некрепкую темницу, выпорхнет наружу из неё и уже не вернётся. Тысячи иголочек пронзили насквозь всё моё тело, сверля его пронзительным восторгом и радостью. Дыхание перехватило, как это случалось мо мной всегда в минуты чрезмерного волнения, даже в глазах потемнело на несколько мгновений. Я почувствовал, что пьянею от счастья. Я стоял, смотрел и не мог поверить чуду: та, которую я искал, которую обыскался, которой сейчас собирался звонить наугад, гадая, её ли это номер телефона в том странном шифре на пустой и чистой странице блокнотика Охромова, та самая шла навстречу мне.
   Она переходила дорогу, в коротенькой розовой сатиновой юбочке и белой сетчатой рубашке-безрукавке с яркими разноцветными полосами на груди. Видимо она только что вышла из останавливавшегося на остановке, на противоположной стороне проспекта и теперь вместе с кучкой людей переходила улицу, выделяясь среди всех прочих своим лёгким, ярким и в то же время простым нарядом.
   Вот она повернула свою головку направо, чтобы видеть движение машин, и я, поймав взглядом изгиб её изящной, длинной шеи, такой простой и едва, кажется, заметный, но тем и очаровательный, весь зашёлся от блаженства созерцания прелести. Меня сразила наповал грациозность, поистине королевская стать этого простого движения, на которое никто из окружающих меня не обратил никакого внимания. Мне вдруг захотелось подойти к каждому и сказать: "Посмотрите, какая очаровательная девушка! Видите: у неё лебединая шея и королевская стать. Она не идёт, она парит, плывёт, скользит по воздуху, совсем не касаясь грешной земли. Посмотрите только, какова грация движения рук, кистей, пальцев! Какова пластика её тела, словно танцующего в своём простом движении. У меня такое впечатление, что она будто в розовой дымке, окружающей её, будто большой цветок алой розы, качающийся на лёгком ветру. Её движение - музыка тела. Смотрите, смотрите! Смотрите!!!"
   Мне захотелось подойти и сказать это каждому, кто стоял рядом в кучном ожидании троллейбуса, но тут же я испугался, что все действительно заметят это и будут любоваться ею. И тогда мне захотелось видеть это одному, и радостно стало на душе, что никто вокруг не обращает внимания на это чудо, и оно доступно только лишь мне одному, как будто это сошествие с небес случилось только для меня и ради меня. Я хотел сказать есть "Спасибо!" за то, что она явилась, как настоящее чудо, но она была далеко, а я не мог ни двинуться с места, ни раскрыть рта.
   В одно мгновение мне захотелось сразу, чтобы она увидела меня, улыбнулась не и помахала приветливо рукой, но и остаться незамеченным, неузнанным, обойдённым ею.
   В одну минуту, пока она переходила дорогу, моё сердце стало целиком принадлежать ей. Я уже обожал её. Мой внутренний голос звал её, но уста оставались беззвучны и немы. Однако сердце моё пылало, и в голове играл Марш Безумия, великолепный, ослепительный, пенящийся, будто шампанское в бокале, сладостный Марш Безумия.
   Она шла навстречу мне. Она шла мимо меня. Она проходила мимо меня. Она уже прошла...
   Я был ошеломлён, влюблён, растерян. Я без ума влюбился в неё в эти мгновения обыкновенной нехитрой жизни, в которые она переходила улицу, и мне теперь казалось, что я влюбился в неё ещё тогда, когда увидел в первый раз.
   О, женщины, которых мы любим! Вы сводите нас с ума! Как правило, вы не только не питаете никаких взаимных чувств или просто симпатий к своим поклонникам, не замечаете их преданности вам, но и испытываете к ним чувства не столь приятные, изводите их своей непреклонностью и неприступностью, своим напускным равнодушием и безразличием. Таких любят многие, и они долго играют с судьбой, испытывают своей надменностью кавалеров своего сердца и красоты, пока, наконец. Не обнаруживают, что потеряли почти всех своих ухажёров, да и те, кто остался уже не испытывают такой пламенной страсти и готовности жертвовать своей жизнью ради их согласия и руки.
   За что же вас так безумно любят мужчины, за что они убиваются по вам? За что? Может быт, именно за вашу неприступность для жаждущих телесных удовольствий мозгов, за загадочность вашего недоступного для их понимания существования, за которой обычно кроется гордая приверженность одиночеству? За той глухой каменной стеной отчуждения спрятан заброшенный, унылый сад вашей души, давно уже истосковавшийся по заботе и ласке, жаждущий нежных и преданных рук, но и страшащийся обмануться, пустить на свою землю не того, кто оросит его, а кто до кона растопчет последние живые ещё ростки надежды, разорит его полностью и не оставит камня на камне и от того, что было. Боится ваша душа попасться в лапы извергу, какой кроется во многих мужчинах. За вашей высокой гордостью и недоступностью скрывается, как в крепости, нежная душа ваша и жаждущее светлой любви сердце, тоскующее по радостному чувству, робкое и тонкое естество прекрасного трепетного цветка, страшащегося распуститься не тогда и не для того.
   Вы желаете любить, но сердце ваше молчит. Оно ещё не испило той чаши мук и страданий, того горького вина жизни, тех бесконечных, бессонных ночей ожидания и жажды тела, которые должны пробудить чувственность и подсказать вам ваш единственный и правильный выбор. И только этот мощнейший, сокрушающий всё толчок, эта хлынувшая лавина чувств и переживаний, сорвавшаяся с пика вашего высокого одиночества и бесконечной тоски, только она способна разрушить могучие стены неприступного и гордого ожидания.
   Жаль, что, как правило, это случается слишком уже поздно, когда самые преданные кавалеры устали оббивать пороги вашего замка, потеряли всякую надежду на успех у вас, вспомнили, наконец, о своём мужском достоинстве - у мужчин ведь тоже ест гордость, правда, совсем другой природы - и нашли себе более уступчивых, сговорчивых, непритязательных, но тем и счастливых, и оставили вас в покое. Другие и вовсе сгинули без следа, и вы остались одни в своей невзятой крепости, единственной скорлупке вашей страдающей души, которая в один прекрасный момент после этого, слишком поздно для настоящей любви и чувств, к несчастью, прорвётся, сломается и бросит вас в пучину жизни, совсем не туда, куда бы вам хотелось и куда прежде ещё можно было попасть, а в чужую, неродную постель, где все будут меняться перед вами, и вы будете уступчивее самых уступчивых из прежних. И от былой гордыни вашей не останется и следа, исчезнет лоск и мишура, ваш некрасивый сад, так и не нашедший своего садовника, станет виден и всеобозреваем в своём нагом уродстве и небрежении. И куда всё былое исчезнет?
   О, любовь! Что ты делаешь с нами?! Кто не испытывал твоих мучений? Ты гнёшь и крутишь людей страстью и крушишь и ломаешь их судьбы, как тебе заблагорассудится, сталкиваешь и разлучаешь их, как хочешь. Кто тобой правит, ангел или демон, бог или дьявол, слуги Господни или бесы? Бог или дьявол послал тебя на головы людей? Ты самое безрассудное, что есть в мире, ибо подвластно тебе сердце человеческое, а рассудок тобой не управляет. И ты самое прекрасное, что есть в жизни, в мире, потому что сколько бы страданий и мук не приносила ты, без тебя человеческая жизнь стала бы серой и однообразной. Тобой движут лучшие силы, всё светлое и доброе в человеке и человечестве. Тобою же питаются корни Чёрного Дерева Ненависти, соки которого источают зло, доводя естественное до безобразного и отвратительного.
   Но хотят или не хотят того люди, именно твоим озарением и вдохновением надежды твоей живут их сердца и души.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"