Для меня никогда не было мы, равно как вы и они; для меня всегда был только один он - это я; для меня всегда была только одна она - та, что рядом со мной - и тысячи тысяч
- И имя мне - Легион.
Я.
Знали бы вы, как иногда хочется пройтись по Набокову так, как он в своё время прошёлся по Бунину - или берлинским бульварам, тогда ещё не знавших немецкого, - по всем тем, кто так и не смог поменять карты на шахматы, равно как и по тем, кто играл по правилам. Вот оно, лицо последнего классика, сейчас, передо мной (во времени и пространстве) - аватар хитрости, граничащей с вероломством - я понимаю что-то, чего вам никогда не понять: и всё-таки мы, мы знаем, что если бы ты понимал, то не стать бы никогда тебе тем, кем я тебя люблю - очаровательным Фальтером... И мы знаем, почему мы, знаем.
Ах, как это было прекрасно - после врачей, военных, философистов, алкоголиков - писатель-филолог! Вот оно - торжество слова над жизнью, полное и истинное! Как долго мы верили, что великие творцы в своих книгах отражали психологические и социальные явления окружающей действительности, объясняли Пушкина фразой: "Ай, он якшался с декабристами" - держи вора! ты украл мою уверенность! как возникнув в воздухе в канун двадцать пятого декабря, разбудил меня среди ночи, только затем, чтобы по-хамски показать, кто же аккуратно пытается вместить такой ожидаемый подарок в красивый красный носок, никогда не знавший ног и пары... а увидев слёзы улыбнулся - точь-в-точь как на фотографии, Господи! - и исчез. Он исчез, научив видеть в лицах ряды букв, зная, что однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда.
Ты видел себя в тысячах зеркал - но какое из отражений тебя волновало? И уж вряд ли тебя волновали их рамы; поверхность и кэролловское Зазеркалье - вот, что ты видел: и верно не так важно то, что это невозможно видеть. Гипокритичность (Христа ради не переводите это слово, не надо, я бы дал перевод сам, если бы) текста: написанное не равно самому себе ни в каких смыслах, ни в одном из измерений, ни там, ни тут, нигде и никогда; то же справедливо и для междустрочных интервалов.
Гроссмейстер Набоков! Ты больше похож на Лойда, нежели на Лужина; партия всё-таки подразумевает равенство партнёров - но Ваш (и тут опять по-английски) снобизм никогда бы Вам не позволил допустить это равенство, пусть даже игровое. Альбион и филология - с ними тяжело спорить.
И всё-таки одного я не смогу простить тебе: ты предпочёл цветаевскую ненависть ахматовскому смирению; и пусть тебя это волновало ровно столько, сколько волновало редакцию содержание "Лолиты" - ты предал меня в себе, а ты сам знаешь, что мы делаем с изменщицами.
"Живой пёс лучше мёртвого льва" - поэтому гав-гав, мой любимый учитель, траурное и заунывное ау-ау-ау-ау-у на луну твоих книг; жаль, ты не можешь видеть, как я бегу, сбивая лапы об шпалы, за твоим поездом (пусть, пусть меня обвинят в однонабоковости!)... Всё это должно было когда-нибудь кончиться. Всё это когда-нибудь кончится. И кончается. И кончилось. Сейчас.
Не так уж важно время и место - над городом полыхала осень, вот об этом, наверное, стоит сказать - я в запустении (да, тогда ещё был я) ехал, точнее сказать, меня ехали на автобусе. Все, кто в нём был, мы, собрались здесь, как собирались не раз; пусть состав наш и непостоянен - совсем - братство наше неизбывно и крепко. Случаются, конечно, стычки, но они носят характер ссор семейных, близких, с неизлечимой ненавистью и полным непониманием - как, в принципе, оно и должно быть.
Я вижу себя, сидящего как раз напротив дверей, в которые через минуту войдёт та девушка; но я ещё не знаю этого, я поглощён своими мыслями, впрочем, как всегда, съеден ими заживо, нежусь в теплоте их ненасытных желудков, вот сейчас кажется, будто я один обладаю чувствами, мыслями, желаниями, будто бы этот мир существует только таким, каким я его вижу, и будто бы все пассажиры - не более, чем просто мебель, декорации в шекспировском театре, на сцене для моноспектакля со мной в главной и единственной роли.
И всё же.
Всё же выходит, что они знают своё имя так же хорошо, как я - своё. И каждый сам за себя и для себя пишет своё имя, за незнанием других актёров, на одной и той же (весьма, кстати, паршивой) афише: тёмный фон, светлые буквы, "Жизнь, монодрама в одном действии", имя актёра, "Режисс", "Дли" (далее аккуратно оборвано - мальчишками, наверное).
Она вошла. Села - я сразу же обратил на неё внимание. Помню, что она была в странной обуви - не то унты, не то валенки, так и не разберёшь, да это и не важно, я вряд ли запомнил что-либо кроме её обуви и цвета волос; посмотрел на неё, украдкой (приличия такого рода до неприличия похожи на суеверия), подумал что-то про Уайльда и
Меня
Его не стало. С отчётливой ясностью тех, кто идёт на плаху, он понял, что его не стало. Нет, забудьте шарлатанские байки про душу и тело, забудьте, я вам говорю, вы абсолютно не понимаете, о чём идёт речь. Нет, дело даже не в том, что он перенёсся в пространстве там или во времени, он не перестал быть "здесь и сейчас", он перестал быть "вообще"; я, право, не знаю даже, как вам это объяснить - и стоит ли.
Взгляд в бездну вернулся сторицей - сейчас на него смотрели миллиарды глаз тех, чьё присутствие он так явственно ощущал - в своей куртке, резиновой обивке пола, во всём, всём, всём - тысячи, миллионы, миллиарды жизней, прожитых и непрожитых, похороны, свадьбы, слёзы и радость, всё, всё, всё, чем жил он - тем же живут все. И тем же пропитано всё, всё, всё, когда-либо его окружавшее. Осознать себя каплей в море - не страшно до тех пор, пока ты знаешь, что ты - особенная капля, тебе надо хорошо учиться и плотно кушать, да, мы тебя любим, да, нет никого дороже тебя, да? От него скрыли, скрыли, обманули, предали, ненавижу, что, что, что это, где. Я?
Вот он я, такой пронзительный для этого мира, фон - мутный, фигура - в фокусе, думает о чём-то, наверное. Подходит к столу, садится, берёт ручку, бумагу, кладёт на стол, смотрит в потолок - взгляд искрой перескакивает на корешки книг (полки до потолка) - о каждой пара мыслей... Ах, о чём это я - снова на стол, ручку в руки, тоска в глазах (а как же иначе!), начал? нет, бросил ручку, ушёл на кухню, чай, чай с лимоном, курить, снова где-то зажигалка, балкон, курю - 3 минуты в плену у вечности, когда кажется, что мысли текут быстрее, ну или просто время притормаживает - вернулся, сел. Так. О чём это я? Ах, да, время... Или нет. Ну не важно, тоже пойдёт, ручку в руки - чай забыл принести. И вот я снова тут, готовый к подвигам, этакое Данко с бумажным сердцем, испещрённым голубыми сосудами-строками, и оно горит, горит! ну точь-в-точь Гоголь... Снова в потолок - ух ты, Фуко! залез на стол, стою, листаю - что толку с книги, если в ней нет ни картинок, ни диалогов? - слез со стола, на диван, читать...
Ручка, листок - в столе. Душа - в запустении, в голове - пустота. Как? Как он мог?
Каждая моя мысль так или иначе оказывалась вторичной, даже те, что я пестовал с самого рождения, глядя как из неочевидной аналогии разрастается, как личное дело, целая теория: известные факты вписывались сразу, под неизвестные всегда находилось место - ну чем не таблица Менделеева? И казалось, само совершенство: да, вот так оно и есть на самом деле! Но снова случай, и вот я - опять не первый, и хорошо, если моё опоздание меньше одного века. И снова - время идёт, ах, я был не прав, на самом деле... Граблями в лоб очередная фамилия, не моя. А ещё страшнее - ты говорил, вещал, давал людям свет идей (и пусть что не новых, когда сам собрал велосипед, его проще починить), а тебя не принимали, а потом - бац! - мимо, как в тире, два года, и тут тебе: "А помнишь, ты говорил... Знаешь, а ведь тогда ты был прав". А ты ему: "А вот и нет, я передумал". А он тебе: "Ну и дурак". Разводишь руками.
На моей памяти так было два раза: в первом случае это было высказывание типа "Все люди пьют, чтобы пить, курить и трахаться", которое я до того рьяно отстаивал, что крикнул в открытое окно общежития (потом слегка попало за это), а во втором - не совсем удачное сравнение "Любовь - это шоколадка с орехами. Представь, что ты терпеть не можешь орехи. Что ты будешь делать? Вообще не тронешь шоколадку, будешь выплёвывать орехи или давиться орехами, но есть шоколад?". Отсюда - смешно, оттуда - достаточно глубоко, чтобы быть достойным полёта мысли.
И всегда, о чём бы я ни думал... И сейчас.
А вот и первое кольцо. Их два на моём ежедневном маршруте - на площади Маркса и перед Коммунальным мостом. Еду, Сартр на коленках, Тори Амос в ушах (не выходи на улицу без плеера - такого наслушаешься!), остановка, рыжая красавица... Я пропадает, двухмесячная депрессия, как всегда незаметная для окружающих.
На самом деле, ничего такого в этой девушке не было. Ну то есть как ничего - о да, безусловно, она была красива, - но она не сыграла и не сыграла бы никогда никакой роли в том, что случилось.
На лестничной площадке, перекрикивая друг друга, царили два голоса - мужской и женский; сосед ссорился со своей подругой, это он слышал не в первый раз. "Не буду мешать" - подумал он и, вздохнув, надел куртку - зима нынче отвратительная. В тапках на босу ногу, в какой-то плюшевой дублёнке, ночью, в ужасный холод, он стоял на балконе и курил. Половина первого. Завтра рабочий. Спальный район, окон горит не много, луны нет, звёзд не видно - город экранирует своих жителей от их тусклого искусственного света. Тянет по ногам...
Крепкий чёрный чай, - не то часть ритуала, не то немой помощник, чьё присутствие так же необходимо, как, например, ложки, неизменно остающейся там после своего хаотичного звяканья и напоминающей им же о своём существовании при каждом удобном случае... он дожидался его с работы, недопитый с утра, холодный, но уверенный (не то что это пойло, которое получается, если сразу налить недостаточно горячую воду), он лип к рукам, разлитый на столе, он оставлял свои метки на листах, понятные только ему одному. Иногда он капризно кончался в нужные моменты, но - ничто не вечно под Луной, даже под той Луной, что всегда светила нашему герою. А вот и он, сомнамбулически правильно несущий священный напиток из кухни в комнату. Кружка уверенно занимает своё место на столе, отмеченное точным кругляшом, поразитель
В общем, это всё не то.
Он вышел в подъезд - сосед, кажется, уснул, - закурил, спускаясь на лестничную площадку этажом ниже, уверенный в том, что это изменение его привычки ходить всегда на площадку выше своего этажа принесёт свои плоды. Или он просто читал сценарий.
Щёлкнул замок, он вздрогнул. "Соседская" - подумал он. Кто-то в женских сапогах (цок-цок) играл с дверью в молчанку; лишь после удовлетворительного щелчка замка и паузы (даже каблучки притихли, прислушиваясь), совершенно уверенно - шорох пальто, цок-цок, взгляд-взгляд "Стою-курю"/"Не страшно, ухожу". Она уже повернулась к нему спиной, спускаясь на третий этаж, когда он наконец произнёс:
- Уснул?
Она обернулась. Врасплох, нагота полёта мысли.
- Да, - брови вхмурь.
- Не уходи.
И она осталась; время
И вот я снова в какой-то маршрутке, сижу у окна, на котором полиэтиленовые буквы обыгрывают вечное "Затулинский Ж/М" - "М\Ж йикснилутаЗ"... Заходящее солнце - такое яркое и сильное днём - постепенно закатываясь, превратилось в ярко-красный аляповатый, безжалостно бессмысленный прыщ диснеевских мультиков на фоне красивых, неистово истинных полутонов и переливов русской души - предзакатного неба. Такое рисуется только акварелью: со слёзными подтёками, по мокрому листу и непременно набело, без права на ошибку - тёмные силуэты двух труб, чёрные столбы дыма, лениво расходящегося в морозном воздухе (градирующаяся прозрачность от центра к краям), сквозь которые просвечивает нежно-оранжевое, стоящее стоймя, как лист ватмана, небо с длинными рваными бумажными полосками невесть кем забытых облаков (остатки старых обоев?). Чуть ниже - голые деревья с непременной для зимы индифферентной интерференционной сеткой веток, сквозь которые, как сквозь сито, просыпается сероватый (но не сыроватый) снег. Дома как часть фона, всё серо, мутно; запотевшие стёкла с помощью ложных солнц светофора, поворотников, задних фонарей беспощадно движущихся машин воссоздают северное сияние - и тем бессмысленнее маячило солнце - красной тряпкой, каплей крови...
Наконец оно зашло - хотел сказать "за горизонт", но город не показывает горизонта. Тщательно охраняя нас от нас же самих, он убеждает, что "флейту водосточных труб" в рот брать не стоит, если не хотите потом долго плеваться ржавчиной, что в любом тоннеле свет есть не только в конце, но и по бокам, и на потолке на протяжении всего пути, а так же заранее предупредит знаком о максимально допустимых габаритах для участников движения (верблюды размером до 5.4м в холке допускаются). Всё прод(ум)ано. Он лишил меня звёзд - чтобы я не летал. Он лишил меня горизонта - чтобы я поверил в то, что земля плоская. Он закрыл его домами (оправданная жертва!), подклеивая их один под другой, а там где не смог - посадил лесополосы. У него на всё найдётся ответ, с ним тяжело спорить и невозможно драться. Он заодно с солнцем, которое, кстати, уже не мозолило глаза своей болезненной краснотой.
Я вышел; теперь пришлось бороться с постоянно снующими, чересчур определёнными автомобилями, норовящими кричаще-яркими фонарями вернуть меня обратно - нет! я поднял взгляд выше, и удовлетворённо заметил, что даже рекламные щиты сдаются и вывешивают мутные флаги полутонов. "Великий пост, бла-бла-бла" - покупайте ненужное прощение за несмываемые грехи, покупайте, кризис влияет на церковь, находящуюся в упадке с тех пор, как по ошибке потеряла главного дизайнера их торгового знака - бессмысленно и слишком ярко, выше взгляд.
Храм... Храм чёрт знает кого, это в конце концов просто скучно - выяснять чей это храм, или собор, или как там у них ещё бывает... Обведённый чёрными линиями углов, теней и перспектив, он был единственным, что вписывалось в эту мозаику, что не требовало никакой предварительной работы над собой - он был слишком хорош; и пусть, пусть за фасадом можно не заметить строительные леса, аллегорично изображающие современное положение дел, пусть свечение от купола можно объяснить не только рациональным способом - пусть, всё равно, он был там, где ему должно.
На меня вновь опустилось это странное ощущение "нарисованности" окружающего, двумерности пространства - когда всё вокруг воспринимается как красивые фрески в круглой прозрачной комнате, что построена вокруг меня, как пинкфлойдовская стена: любое движение очерченных предметов - фикция, комиксы, смена картинок; любой угол с неизменными тенями и прочими дополнительными сложностями - три линии на плоскости.
На город опускались сумерки... те самые, что я любовно называю nightfall, которое в свою очередь выуживает из глубин сознания daydream, вместе с Зеркалом и его Заалисьем.
вывернулось дугой и замерло - спящий уроборос. Он жестом пригласил её к себе и она, словно зачарованная его полуулыбкой, зашла внутрь квартиры напротив той, что она покинула минуту назад. Он зашёл следом, закрылся, снял с неё пальто, помог ей разуться и всё тем же жестом (открытой рукой) отправил её на кухню. Предистерическое состояние ему было хорошо знакомо (сколько их было... у них?), и он пытался сделать всё возможное, чтобы встретить её запоздалое осознание боли во всеоружии.
Он замешкался (я всё-таки был в раздумьях: водка? - грубо, чай - его и так слишком много, так много чая, друг; а водка что? а дальше? героин? - это так просто для красивого словца сказано: "Время лечит", а на самом деле лечит водка; ладно, убедил), потом открыл холодильник, достал бутылку водки (она, кстати, так и не могла понять, почему именно эта декорация движется), две рюмки, налил ровно столько, сколько нужно, чтобы выпить и заметить, что выпил, и ни каплей более, и со стуком поставил перед ней одну из стопок. Она вздрогнула. Не чокаясь - хороним мечту, как хоронил её тот, что тогда, ещё осенью, бросил в мусорный бак рядом с остановкой букет алых роз, оставив, как истый художник, только символ, без подписи и процесса творческих мук.
Она начинала приходить в себя - и возвращение это было болезненным: видно по растерянному выражению её карих с искрой глаз, уже слегка подёрнутых слёзной плёнкой, по движениям, контроль над которыми сознание выхватывало из цепких рук сомнамбулического автоматизма: ниточки оно держало ещё неуверенно, и любой трюк с этим таким сложным механизмом требовал непомерной концентрации и выдержки - она хмурилась, закусывала губу и морщила лоб. Он налил по второй - где-то глубоко в нём, наверное, погибал великий повар или фармацевт, настолько точно он вымерял состояние, момент, дозировку. Опять не чокаясь - за молчание, неизвестная подруга.
Он открыл окно, достал пепельницу (ну как пепельница - миска с сантиметром воды), они закурили. Было очень хорошо: ему, что он ничего не спрашивал, ей, что он ничего не спрашивал; иногда всё, что нам хочется слышать - это апрельский дождь за окном да чуть слышный шорох тлеющей сигареты.
Два мира, запертые на кухне.
Она плакала почти неестественно - без гримас, всхлипываний, красных глаз и щёк. Слёзы просто текли, одна за другой, красивые, крупные, глицериновые; она была пленительно чудесна в этом образе - I didn't want to hurt you// But you're pretty when you cry. Она была не из тех, что плачут каждый раз, когда им не хочется играть по правилам: она была если не Guano Apes, то, по крайней мере, Tracktor Bowling.
- Ещё? - спросила она; с голосом у неё тоже ничего не произошло.
В ответ он только развёл руками. От одного слова саван безвременья, может, и не порвётся, но говорить он не хотел вообще.
Она налила себе и ему.
- Будем знакомы? - спросила она после паузы, которые обычно замечаешь только когда они заканчиваются.
Он отрицательно покачал головой.
- Почему? - да что она делает?
Он пожал плечами.
- Знаешь, спасибо тебе большое...
Он тяжело вздохнул и закрыл лицо рукой.
- Чем тебе молча не сиделось? - глухо, но с улыбкой спросил он.
- Я устала молчать, - сказала она, заметно повеселевшая; слёзы высохли... или это был глицерин? - Ну так что, будем знакомиться?
- Странно слышать это от девушки. Ещё страннее слышать от парня: "Я не настаиваю".
Но она уже вовсю была в этом странном ритуале знакомства, единственное, что мы получаем от которого - бесполезное наименование ещё одной единицы; имена как клички животных, разве нет? А зачем? чтобы потом очнуться на улице от ужаса пропасти открытого рта, кричащего твоё имя (сколько их у меня?). О, привет. Да, узнал, конечно. Ух ты, и где служил. Вон оно как. Учусь. Домой еду. А, ну давай. А после - несколько мучительных минут и радость узнавания или, что, кстати, гораздо чаще и приятнее, радость не-узнавания.
- Сара...
- О, так мы - отличная пара! Абрам.
- Керриган.
- Линкольн. Вот и поговорили.
Она поджала губки. Он рассмеялся.
- Я уже начинаю что-то понимать... но что ты здесь делаешь?
- Я? Ты, наверное, забыл, кто здесь гость.
Он не глядя потянулся за сигаретами и опрокинул невесть откуда взявшийся бокал с вином, но когда он посмотрел на стол, где он краем глаза заметил красное пятно и движение застывшего стекла, всё это исчезло, и там стояла всё та же пустая стопка. Бывает. Он закурил.
- Это была моя кровь.
- Хорошо, что не семя.
- А можно мне ещё плоть? А то закусывать нечем.
- А я буду Иудой, только в щёчку неинтересно.
- Нас тут маловато для вечери.
Она улыбнулась:
- Что из этого я сказала?
- Первую фразу?
Она отрицательно покачала головой.
- Хорошо, красавица, тогда давай просто помолчим.
- Хочешь тратить время на молчание?
- Молчание никогда не является тратой времени.
Она откинулась назад и выжидающе смотрела на него с улыбкой хищницы. Он бы оценил, но есть вещи выше нашего сознания, по внутренней форме - предрассудки, по сути - инстинкты, по-человечески - принципы. Это была красивая обоюдная игра.
Однажды он позвонил по телефону с рекламного щита какой-то страховой фирмы "1 миллиард выплат каждый день!" - ну тут уже можно много чего вспомнить: Кинг, страховой агент-коммивояжёр, трикстер, insurance в России превращается в intimidation...
- Здравствуйте. Компания <они не заплатили мне за рекламу>.
- Здравствуйте, девушка, скажите, у вас на рекламном щите написано "1 миллиард выплат каждый день"?
- М-м-м... да, - неуверенное согласие.
- А позвольте поинтересоваться, откуда такие деньги?
- Ч-что? - с извинительной полуулыбкой; подумала, что ослышалась.
- Я вас вчера в метро видел... Знаете, я позвонил признаться вам в любви.
- Что? - ещё разочек.
- У вас очень приятный голос.
Пауза на осмысление.
- Спасибо...
- Это вам спасибо. Минуту назад я хотел повеситься. Я передумал. Всего доброго.
И всё это - непроницаемым голосом "депрессивного интеллектуала".
Он даже отчасти не врал - мы живы до тех пор, пока нам есть, кого удивлять и нам есть чему удивляться.
- То есть ты хочешь сказать, - он глубоко затянулся, прищуриваясь, - что ты говоришь то, что я хочу, чтобы ты сказала?
- Я говорю то, что хочу сказать. А ты думаешь, что я тебе говорю то, что ты думаешь.
- Но я же слышу, как ты это говоришь. Значит, ты будешь делать то, о чём я подумаю?
- Не совсем так. Кто-то определённо будет облекать твои мысли, но этим кто-то могу быть не только я.
- Тогда кто ты?
- Ты знаешь.
- "Я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь". Хорошая песня.
- Да, но не моя.
- Так значит и всё моё - не моё?
- Частично.
- Это для меня не новость.
- Потому что я говорила тебе об этом раньше.
- Ты и мои мысли читать умеешь?
Она улыбнулась.
- Точно так же, как ты говоришь другим слова, я вижу твои мысли.
"Правда?" - подумал он. - "Значит, мне необязательно даже говорить, чтобы ты меня услышала?"
- А ты думал кавычки и глаголы что-то меняют? Ты не сказал ни слова до сих пор... И не говори... пока.
Я, пожалуй, всё-таки буду оформлять диалогом. - Воля твоя.
- Значит ты - ненастоящая? Моя фантазия?
- Ты слишком категоричен. Ты - моя фантазия, в той же степени, что и я - твоя.
- Тогда где мы? В предбаннике вечности?
- Ты прав, милый.
- И я могу спросить у тебя что угодно?
- Я могу этому как-то помешать?
- Тогда кто я?
Она молчала.
- Почему ты молчишь?
- Потому что не имею права обмануть, - она в задумчивости поглядела на потолок и провела средним пальцем по своим губам. - Тем более тебе это неинтересно.
- Тогда что мне интересно?
- Да, это так.
Он сглотнул.
- Это всё реальнее реальности.
Пауза. Ещё одна сигарета.
- Расскажи мне про двоемирье.
- Что?
- Ну... ты типа как Беатриче?
- Скорее Вергилий.
- Эвридика?
Она рассмеялась.
- Скорее Орфей.
- Всё это странно...
- Да, распятая девушка - не эстетично.
- Есть ещё костёр.
- Ты отличаешь: Спасителей от ведьм?
- Все равны передо мной.
За окном завыла сигнализация и вдруг дым от сигарет начал резать глаза. Его недавняя собеседница, на которой он всё никак не мог сфокусировать взгляд, предстала вдруг необыкновенно (для ситуации) чётко: полубледная-полуразморенная алкоголем, пребывающая, по видимости, в том же состоянии, что и он; ведущая, вполне возможно, свой разговор в декомпрессионной камере...
Он постелил ей в зале, на двуспальной, сам же отправился в другую комнату.
За всю ту ночь у него они не произнесли ни слова.
Он почти стряхнул с себя недавнее наваждение; лишь выключив свет в комнате, вновь увидел её в бабочке теней, порхающей по стене.
- А я, - влажным полушёпотом у самого уха, - гораздо ближе, чем ты даже можешь себе представить...
Каждое высказывание вторично. Это в том числе. Всё украдено до нас. Не ставлю кавычек - ибо краду.
Нот всего семь (ну мы-то с вами знаем, что двенадцать), букв всего тридцать три, а жизнь всего одна, и даже с учётом всех побочных факторов жизнь остаётся самым неоригинальным художественным произведением, с неизменным глупым зачином, давно определённым набором стандартизированных любовных интриг и авантюр, опциональной кульминацией и вариативной в деталях, но неизбежной в главном концовкой. И когда мне говорят, что мой герой непременно-таки умрёт (не от цирроза печени так от рака лёгких или от недоброжелательных гостей, которых он так легко впускает домой), я смеюсь им в лицо: зря, зря вы думаете, что литература - это миф о жизни. Это жизнь - миф о литературе.
Сбиваясь с курса на дискурс, бессовестно пользуясь поверхностно одинаковыми масками местоимений (я сам запутался, если честно, совпадает ли "я" в скобках с "я" за скобками), лавируя между айсбергами личного, я иду по воде прозы, раскинув руки, ладони которых смотрят в небо. Зачем всё это? Нет, нет, я не хочу задавать этот вопрос. Я пошутил. Забудьте, уважаемый читатель. Я лучше посижу тут, поумничаю.
Художественное произведение должно содержать три элемента: человеческое, авторское и вечное. Человеческое мы узнаём по ощущению "Я мог бы чувствовать так же", авторское по "Я описал бы это так же", а вечное по "Я бы так не смог". Всё разнообразие жанров, стилей, родов - всего лишь косметика; число ? неумолимо, и соотношения трёх эссенций предопределено. В первую очередь, автор - человек: его человеческое, личное он получает непосредственно - жизненный опыт; во вторую очередь, автор - автор: и вот перед нами - картина мира через мутное стекло языка. На этом роль человека в создании произведения исчерпана. Исчерпана, я сказал. Ошибочно мнение, что автор знает, о чём он пишет: уверяю вас, нет никого, кто мог бы менее разбираться в своём произведении, нежели автор. Я не понимаю ничего: ни этих строк, ни странных эпизодов
Хотя постойте.
Что-то я всё-таки понимаю, и это совершеннейшим образом для меня критично: например, я могу из каприза
Не дай бог мне стать знаменитым писателем... Уж не знаю, сколько раз в гробу переворачивается Гёте, когда разбирают его творчество, но я, чувствую, буду просто вертеться как земля-матушка, наводя ужас на нечистых соседей по коммуналке-кладбищу.
Вся беда современного литературоведения в нездоровом смехе после фразы "Зачем это слово?.. А... Это же очевидно - для рифмы". Стоит мне, допустим, здесь где-нибудь просто так, просто по наитию вставить "leannan naglaya alaya" как я уже вижу, как через 10-20 лет полчища критиков и учёных набрасываются на эти 3 слова, в поисках некоего глубинного смысла, предательски сокрытого автором
(Йихан Гесерр).
поместить эпиграф к главе посреди любого предложения. Я хотел сказать, что я всесилен тут, но это не так. Есть вещи сильнее авторского желания, гораздо сильнее. Они и делают героев бессмертными, время - цикличным, зеркала - матовыми.
Отчаяние - суть моей эпохи. Этот вкус не спутать ни с чем - вкус качели, ударившей по зубам, вкус прикушенного при падении языка, вкус разбитой губы, покрытой пудрой пыли, вкус грязного пота со лба, который ты вместе с непрошеными слезами размазываешь по лицу, пытаясь не трогать десятки ссадин грязными руками. Может быть, так было всегда, как, например, апокалипсические видения (без часов трудно отличать закат от восхода), но ни в какой культуре не присутствует такая чистая безысходность, как в современной.
Каждый из меня чувствует это всем своим нутром: безысходность, determination; это не разлито в воздухе, это не смотрит на меня мириадами глаз из пугающей Изначальной Пустоты, и уж тем более сама Мать-Природа никак не реагирует на такие ужасные вещи - всё так же наступила взбалмошная сибирская весна, предвестница короткого сибирского лета, всё оттуда же дует мой западный ветер, и дыхание его, как это ни странно с моей читательской точки зрения, ничем не отравлено. Отравлены я... поскольку отчаяние - суть моего поколения, которого нет: слишком уж это чувство индивидуально. Ни Достоевскому, ни Сартру даже не снились его масштабы - это не ужас приглашённого на казнь, а обречённость пожизненного заключения.
- Вены чешутся. Это тоже - отчаяние.
И всё моё искусство, вся моя жизнь - это всего лишь жалкие попытки реагировать на это всепроникающее ощущение; нет, это не тот "свет", это не та "тьма", и уж тем более не та "серость", которую вы привыкли видеть поглощающей: это абсолютное ничто, абсолютная тишина, цвет эфира - туман дыма, дым тумана и назойливые дыры звёзд до того ярких, что кажутся чёрными из-за выжженной сетчатки.
Пожалуй, добросовестному писателю следовало бы как-то свести воедино фрагменты хотя бы этой главы, но он оставляет это добросовестному читателю.
Обычный майский снег - пенопластовый белый шум, редкое конфетти - опускаясь на дорогу, красил её в "мокрый асфальт", и его движение как никогда напоминало ему о давным-давно забытых типично туристических сувенирах: кто-то просто аккуратно перевернул шарик и теперь вместе с ним наслаждается падением никогда не тающих хлопьев. А они действительно будто пропадали... не залезали за шиворот, не собирались в сугробы, но наполняли собой весенний, ещё прохладный воздух, образуя метель в замедленной съёмке, и его забитое суетностью и бытовыми невзгодами сознание напрасно волновалось о слякоти и мокрой голове - по волшебству момента он не таял в воздухе и не создавал лужи зеркал на улицах.
- Пять сантиметров в секунду.
- Что?
Он улыбнулся и повторил:
- Пять сантиметров в секунду - есть такое аниме... Говорят, с такой скоростью падают лепестки отцветающей сакуры.
- Ты был в Японии?
- В этой жизни вроде нет.
- Но ты не уверен?
- Я вообще ни в чём не уверен сейчас.
Она удовлетворённо откинулась обратно на спинку сиденья и попросила наушник. Он не знал её, но музыкой поделился, втайне посетовав на то, что сейчас надо аккуратнее выбирать группы и воздержаться от переключения песен.
Наконец она где-то вышла, вроде на "Оби".
А он доехал до июля. Тучи делали солнце абсолютно незащищённым от взглядов бездельников и мечтателей, у которых хватает времени и дерзости поднять на него глаза и увидеть его тусклый, песчаный цвет - один в один Дюна, на которой царит вечное Лето (рисуют дети...) Атрейдесов. Как по заказу, на светофоре не разошлись Dodge и Harrier, а на строительной площадке маленькие смуглые люди вызывали Шаи-Хулуда (позже он узнал, что тампер называется дизель-молотом и расстроился).
Он стремительно терял реальность... точнее сказать, находил другую.
Но тут следует остановиться и уже сделать необходимые платоновские поправки: у меня всегда были проблемы с выдумыванием имён, и чтобы хоть как-то различать персонажей, принуждён я буду отдать своё любимое "я" одному из них, причём абсолютно случайному - что ж, на его благодарность, наверное, рассчитывать не стоит. Так или иначе, моё петровское отречение прозвучало в первый раз, а до рассвета ещё далеко - хотя он может и не наступить, но долой декаданс.
- И что самое смешное, самое смешное, - кричал он, хотя я до сих пор ни разу не улыбнулся, - это то, что пока мы обсуждали вопросы богословия... У нас украли велосипед!
Он засмеялся, выдохнул и глотнул пива.
- Это напоминает мне, - продолжал он, - как меня ограбили на Пасху. И вот я лежу на земле, они держат меня и шарят по карманам, а я весело им замечаю: "Христос Воскресе, ребят".
- А они что?
- А что они? Базаров и Раскольников.
- Понятно.
Я встретил его в магазине, куда отправился, едва проснувшись, за пачкой сигарет и чем-нибудь алкогольным: он вошёл, заметил меня, поздоровался и, завидев две бутылки пива на прилавке, спросил с какой-то благожелательной улыбкой:
- Что празднуешь?
- Праздную? Нет, это суровые трудовые будни.
Он хитро прищурился и попросил меня подождать снаружи. Я вышел и закурил, через минуту он появился с такими же покупками и, достав сигарету, начал шарить по карманам. Я подал ему зажигалку, он прикурил, кивнул и с первым выдохом выдал, пожалуй, самый бесполезный фатический вопрос:
- Ну что, как живёшь?
- Это вы, люди, живёте, - отвечал я с кривой усмешкой, боясь, что без неё он поймёт меня неправильно, точнее правильно, что ещё страшнее, - а мы, боги - умираем.
- Хе-хе, ну и как умирается?
- Знаешь, вроде сейчас ничего, вот и пива взял. Чтоб умиралось лучше. Если хочешь, пойдём умирать вместе.
Если честно, я не ожидал, что он согласится.
Но он согласился: и вот я иду, абсолютно не слыша его возбуждённой беседы - немного мешают его мелькающие в бесконечной жестикуляции руки, но это ничего, ничего - и думая только о том, что сейчас, да, именно сейчас, и чем ближе подъездная дверь, тем суровее сейчас смотрит на меня, где ключ, он откроет, пилик-пилик, мы внутри, ступеньки, раз, два, три, сбился, проверить почтовый ящик...
- Ха, смотри!
- Что там? - я медленно повернулся туда, где он, как ребёнок радуясь, наблюдал надпись "Ранетки", выведенную старательной рукой оранжевым мелком на ступеньке под одобрительный писк подружек.
"Какая глупость, - подумал я. - Стоило так кричать... Я о чём-то волновался, только не помню о чём... А, сейчас..."
Тем временем он достал откуда-то перманентный маркер и уже крупно написал "K-ON!" на стене.
Сейчас. Да, сейчас, третий этаж, что я ему скажу - там, внутри, у меня... Его бывшая? Или настоящая? Или... что я несу...
- Сейчас... сейчас открою, - я медленно поворачивал ключ в замке, слушая, как напряжённо он щёлкает:
сей
час.
Я открыл дверь, но мы замерли: в моей квартире, неизвестно на чём зацепленная, висела грандиозная растяжка с белыми буквами на красном фоне "Трезвость - норма жизни!", а вдали, на диване, в огромном количестве рамок, созданных прямыми чёрными полосами на полу, стенах и потолке и перспективой коридора сидела она. В красной косынке, покрывающей её тёмные с мелированной проседью волосы, она смотрела на нас, нахмурив свои тонкие мужские брови и приложив палец к сжатым губам - аватара совдеповской мадонны.
- Погоди, - сказал я и закрыл дверь.
Я посмотрел на него, встретился с его вопросительным взглядом и открыл дверь - клянусь, что второй раз.
Всё было нормально: то есть это была та квартира, что я оставил, когда уходил в магазин.
- Разувайся и дуй на кухню.
- Ты не один? - спросил он, глядя на женские сапоги.
- Ах, да... Есть маленько, она, наверное, спит ещё, не грей голову.
Он кивнул, снял обувь; раздался щелчок замка ванной и из неё, вытирая голову, вышла моя вчерашняя подруга.
Сейчас.
- Здравствуйте, - сказал он робко и как-то подобострастно кивнул головой, выпячивая шею.
Она кивнула в ответ и ушла за угол - в другую комнату. Он показал мне головой в её сторону, попрыгал бровями и показал большой палец. Я устало наблюдал за его клоунадой и в ответ скривил рот. Сейчас я понял одно.
Сомнений нет - они не знакомы.
В общем, так оно и получилось, и тут я снова замыкаю круг и ношусь по небу окольцованным голубем, вычерчивая в небе восьмёрку следующей главы... или бесконечность деления на ноль.
...Дело было крайне запутанное, но мы уже подбирались к разгадке.
Дверь особняка открылась бесшумно, мы вошли, молчаливо и гордо поклонился в знак приветствия нам пожилой дворецкий. Я заложил руки за спину и начал оглядываться по сторонам, бессистемно, как в музее: просторный, но уютный холл без мебели был освещён сотнями ламп дорогих люстр, несмотря на свет тусклого, но всё-таки дня, лениво текущего снаружи; темновато-жёлтая обивка стен, благородно разбавленная окнами-картинами, изящно сочеталась с дубовым паркетом, золотом ковров и бордовой дорожкой, сбегающей с лестницы на второй этаж; в общем, всё это производило впечатление какого-то пушкинского (сейчас войдёт его Татьяна...) или толстовского (грациозная гимназистка присядет на диван грузным слогом) салона, какой-то скромной роскоши, чего-то уютного, успокаивающего, чего никогда не достичь одним лишь богатством убранства.
- Это должно быть где-то здесь, - мой напарник обвёл всё пространство холла рукой и уверенно двинулся в левую часть дома, скрывшись в арке прохода.
Я медленно пошёл вслед за ним и догнал его у странной архитектурной находки: коридор, внезапно начинающийся в одной из комнат, так же неожиданно заканчивался буквально через несколько шагов странной лестницей. Всё было приблизительно бежевым, тяготеющим к осиновому, и монотонность это удручала неимоверно, усугублённая глухим электрическим светом матовых светильников на потолке. Мы начали спускаться; сначала я было подумал, что лестница винтовая и мы попадём в какую-нибудь захламлённую каморку или подвал, но сразу же после первого поворота ступени на полпролёте вдруг закончились стеной.
- Достаточно необычное место для картины, - сказал я товарищу.
Тот достал нож и попробовал подвигать картину в поисках сейфа; после того как это ему не удалось он безжалостно вырезал холст из рамы.
Наши поиски почти закончились. В стене, спрятанный под изображением, загадочно подмигивал бликами металла сейф.
- Надо взламывать, придётся подождать полицейских.
Я вздохнул и кивнул. Разгадка была уже в наших руках, но какой она будет, мы ещё не знали. Я решил передохнуть - волнения последних недель и особенно бессонная ночь по пути сюда вымотали меня и я двинулся к кушетке (очевидно, для прислуги), запримеченной мной в последней комнате, намереваясь вздремнуть, чтобы отдохнуть и притупить ожидание. Лёг не раздеваясь, лишь расстегнул верхнюю пуговицу чёрной рубашки, скрытой под клетчатым пиджаком тёплых коричневых тонов, что сшил вместе с брюками знакомый портной, сложил ноги на спинке кровати...
- Ватсон! Ватсон! Вам надо на это взглянуть!
Я приоткрыл глаза и увидел взволнованную крысиную физиономию Холмса, так беспардонно прервавшего мой сон без сновидений. Я ещё не до конца проснулся и лишь что-то неопределённо промычал.
- Вставайте, Ватсон, мы вскрыли сейф!
- И что там? - с трудом спросил я.
- Вы должны видеть это сами.
- Хорошо, я сейчас... - я чувствовал себя совершенно разбитым. Глаза мои закрывались сами собой, и мне стоило больших усилий не провалиться обратно в бессознательность.
- Хорошо, - Холмс внимательно и тревожно посмотрел на меня и скрылся за углом.
Это было так не похоже на него - просить меня посмотреть... И этот ужас во взгляде... Определённо, случилось что-то очень важное... Но все эти уговоры мало помогали - веки жили своей жизнью вплоть до того, что неравномерно двигались, прикрывая то один глаз, то другой. Я, впрочем, понимал, что если закрою глаза - это будет смерть, поэтому сопротивлялся отчаянно, безнадёжно и невыносимо долго, но финал был неизбежен...
Я уснул.
Я проснулся.
В комнате расцветали фиалки и сирень предрассветного сумрака.
Я вздохнул. Я никогда не узнаю, почему он был так обеспокоен. И это "никогда" страшнее любых других, которые я слышу.
Уже поздно вставать. Уже рано вставать... Я перевернулся на другой бок и закрыл глаза, но ловля бабочек там, за гранью век всё никак не перерастала во что-либо большее; а вскоре я и вообще перестал понимать, что я вижу: свою комнату или калейдоскоп зазеркалья. Мысли плавно впадали одна в другую, пока не останавливались милиционером в женском купальнике за превышение лимита абсурдности. Затекла нога. Что за бред. Душно? Теперь плечо мёрзнет. Мокро и холодно от пота на лбу... откуда он там? не помню, чтобы мне было жарко. Но ведь было? Или... Как-то подушка неправильно лежит. И одеяло тоже. Может засунуть ноги в пододеяльник? Забавно. Но отвлекает... от чего? А. Точно. Я. Пытаюсь. Уснуть. Сейчас должно получиться. Вроде же был у меня какой-то способ?.. Вроде же был у меня какой-то способ уснуть одному?.. Был. Надо вспомнить. Не вспомню. Надо придумать заново. Что? Способ! Способ чего? Хороший вопрос, надо вспомнить... Время текло лениво...
Я решил самым нахальным образом прервать это чудесное состояние дремоты, и, откинув одеяло в сторону, решительно встал. Пару раз моргнул, как бы вспоминая своё сознание... при бодрствовании? Надел тапки, взял сигарету и аккуратно, стараясь не расплескать концентрат сна (который я имел всё-таки планы разбавить), отправился на балкон.
На балконе ночь оказалась есенинской. Глуховато, полнолуние, льётся яркий свет редких фонарей, всё остальное спрятано в бездонный бесцветный мешок. Я один здесь, но если хочешь - постой со мной. Мне показалось, что кто-то стоит рядом, но там, где кто-то находился по моему ощущению, совершенно не было места: всё было завалено коробками, припорошенными снегом. Я открыл раму, чтобы балконное стекло не вносило свои тусклые пыльные поправки; в нескольких окнах горел свет и даже, если вглядеться, кто-то пил чай или готовился ко сну; в некоторых из них мерцал подвальной лампочкой телевизор - светлый кадр, крупный план, панорама, титры, переключает каналы. Дома стояли - огромные, страшные, довольные - подсвеченные подъездными фонарями снизу, как храмы. Пятно цвета розового вина - просвет между домами, выходящий наружу, прочь отсюда... и всего лишь другая улица, освещённая другими фонарями. Двор спального района, который так и не стал моим. Ночь, которая была моей всегда.
Я вспомнил о сигарете и затянулся, сразу ощутив приятную тяжесть и характерный бумажный вкус утреннего курения. Меня колотило - не от холода, нет, хотя лучше бы от холода - от смутного чувства прикосновения бесконечности: коктейль из любви и тревоги подаётся со льдом. Я дрожал весь - снаружи - лихорадка, внутри - пляска органов, голова - кругом, душа - нараспашку и миксером.
Рассвело. Уже стоял день даже. Пасмурно - надвигается гроза. Я помолодел странно. Мне шесть... Я помню, помню это! Мама, я люблю грозу! Мама, я люблю ветер! Мама, я люблю дождь! Правда? Да, мама! Так выйди на балкон, как раз начинается гроза. Я выхожу, на мне только белые маечка и трусики, мне немножко страшно и холодно, меня колотит как сейчас, я знал, что с этим рождаются. Я стою на балконе, уже на другом, разрывая себе грудь частыми вдохами - я пью дождь, я живу им, я и есть он, и нет ничего чудеснее этого! Он ласков и строг со мной, и шлёт мне привет, и мы радуемся друг другу. Но вот приветствие закончилось и я собираюсь зайти домой, но что это? Кто закрыл дверь? Мама! Открой! Смеётся. Ты же любишь дождь. Открой, мама, мне холодно! Не открывает. Я вжался в стену, больно впился мне в спину наш панельный дом своими маленькими сталактитиками, но передо мной начинает бушевать стихия, и ей нет никакого дела до меня: я ещё мал, а может со мной и во всю жизнь не придётся считаться. Я отвожу взгляд - я в ужасе - я смотрю на свои ноги, на маленькие ножки, шевелю пальчиками и с трепетом наблюдаю, как покрывается пол вокруг них червоточинами капель. Я пытаюсь спрятать ноги, но некуда, и, кажется, я рад был бы и вовсе от них избавиться, но нет! И что-то мокрое наконец безжалостно бьётся в мою ногу, я вздрагиваю, я понимаю, что такое отчаяние, что такое безысходность, и вот оно бьётся ещё раз и ещё раз, оно холодное и оно знает, что такое я, и ему всё равно, ибо у него свои мотивы, а что я? Я пушинка, может быть, или бабочка - и может быть, я никогда не полечу, он смоет с меня волшебную пыльцу, он проломит мне голову тяжёлым молотом, он загонит меня в лужу и сделает её частью... Нет! Мама! Мама, пусти! Я не люблю дождь, только пусти!
Пустила, смеясь. Из моих глаз - тоже дождь. Мой, собственный, и такой бессильный...
Я проснулся. Было темно, безлунно, ночь цвета грязных апельсинов.