Харин Сергей Юрьевич : другие произведения.

Сестре

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Осмысление модерна в современном контексте.


Харин С.Ю.

СЕСТРЕ

   Для меня никогда не было мы, равно как вы и они; для меня всегда был только один он - это я; для меня всегда была только одна она - та, что рядом со мной - и тысячи тысяч
   - И имя мне - Легион.
   Я.
  

* * *

  
   Знали бы вы, как иногда хочется пройтись по Набокову так, как он в своё время прошёлся по Бунину - или берлинским бульварам, тогда ещё не знавших немецкого, - по всем тем, кто так и не смог поменять карты на шахматы, равно как и по тем, кто играл по правилам. Вот оно, лицо последнего классика, сейчас, передо мной (во времени и пространстве) - аватар хитрости, граничащей с вероломством - я понимаю что-то, чего вам никогда не понять: и всё-таки мы, мы знаем, что если бы ты понимал, то не стать бы никогда тебе тем, кем я тебя люблю - очаровательным Фальтером... И мы знаем, почему мы, знаем.
   Ах, как это было прекрасно - после врачей, военных, философистов, алкоголиков - писатель-филолог! Вот оно - торжество слова над жизнью, полное и истинное! Как долго мы верили, что великие творцы в своих книгах отражали психологические и социальные явления окружающей действительности, объясняли Пушкина фразой: "Ай, он якшался с декабристами" - держи вора! ты украл мою уверенность! как возникнув в воздухе в канун двадцать пятого декабря, разбудил меня среди ночи, только затем, чтобы по-хамски показать, кто же аккуратно пытается вместить такой ожидаемый подарок в красивый красный носок, никогда не знавший ног и пары... а увидев слёзы улыбнулся - точь-в-точь как на фотографии, Господи! - и исчез. Он исчез, научив видеть в лицах ряды букв, зная, что однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда.
   Ты видел себя в тысячах зеркал - но какое из отражений тебя волновало? И уж вряд ли тебя волновали их рамы; поверхность и кэролловское Зазеркалье - вот, что ты видел: и верно не так важно то, что это невозможно видеть. Гипокритичность (Христа ради не переводите это слово, не надо, я бы дал перевод сам, если бы) текста: написанное не равно самому себе ни в каких смыслах, ни в одном из измерений, ни там, ни тут, нигде и никогда; то же справедливо и для междустрочных интервалов.
   Гроссмейстер Набоков! Ты больше похож на Лойда, нежели на Лужина; партия всё-таки подразумевает равенство партнёров - но Ваш (и тут опять по-английски) снобизм никогда бы Вам не позволил допустить это равенство, пусть даже игровое. Альбион и филология - с ними тяжело спорить.
   И всё-таки одного я не смогу простить тебе: ты предпочёл цветаевскую ненависть ахматовскому смирению; и пусть тебя это волновало ровно столько, сколько волновало редакцию содержание "Лолиты" - ты предал меня в себе, а ты сам знаешь, что мы делаем с изменщицами.
   "Живой пёс лучше мёртвого льва" - поэтому гав-гав, мой любимый учитель, траурное и заунывное ау-ау-ау-ау-у на луну твоих книг; жаль, ты не можешь видеть, как я бегу, сбивая лапы об шпалы, за твоим поездом (пусть, пусть меня обвинят в однонабоковости!)... Всё это должно было когда-нибудь кончиться. Всё это когда-нибудь кончится. И кончается. И кончилось. Сейчас.
  

1

  
   Не так уж важно время и место - над городом полыхала осень, вот об этом, наверное, стоит сказать - я в запустении (да, тогда ещё был я) ехал, точнее сказать, меня ехали на автобусе. Все, кто в нём был, мы, собрались здесь, как собирались не раз; пусть состав наш и непостоянен - совсем - братство наше неизбывно и крепко. Случаются, конечно, стычки, но они носят характер ссор семейных, близких, с неизлечимой ненавистью и полным непониманием - как, в принципе, оно и должно быть.
   Я вижу себя, сидящего как раз напротив дверей, в которые через минуту войдёт та девушка; но я ещё не знаю этого, я поглощён своими мыслями, впрочем, как всегда, съеден ими заживо, нежусь в теплоте их ненасытных желудков, вот сейчас кажется, будто я один обладаю чувствами, мыслями, желаниями, будто бы этот мир существует только таким, каким я его вижу, и будто бы все пассажиры - не более, чем просто мебель, декорации в шекспировском театре, на сцене для моноспектакля со мной в главной и единственной роли.
   И всё же.
   Всё же выходит, что они знают своё имя так же хорошо, как я - своё. И каждый сам за себя и для себя пишет своё имя, за незнанием других актёров, на одной и той же (весьма, кстати, паршивой) афише: тёмный фон, светлые буквы, "Жизнь, монодрама в одном действии", имя актёра, "Режисс", "Дли" (далее аккуратно оборвано - мальчишками, наверное).
   Она вошла. Села - я сразу же обратил на неё внимание. Помню, что она была в странной обуви - не то унты, не то валенки, так и не разберёшь, да это и не важно, я вряд ли запомнил что-либо кроме её обуви и цвета волос; посмотрел на неё, украдкой (приличия такого рода до неприличия похожи на суеверия), подумал что-то про Уайльда и
   Меня
   Его не стало. С отчётливой ясностью тех, кто идёт на плаху, он понял, что его не стало. Нет, забудьте шарлатанские байки про душу и тело, забудьте, я вам говорю, вы абсолютно не понимаете, о чём идёт речь. Нет, дело даже не в том, что он перенёсся в пространстве там или во времени, он не перестал быть "здесь и сейчас", он перестал быть "вообще"; я, право, не знаю даже, как вам это объяснить - и стоит ли.
   Взгляд в бездну вернулся сторицей - сейчас на него смотрели миллиарды глаз тех, чьё присутствие он так явственно ощущал - в своей куртке, резиновой обивке пола, во всём, всём, всём - тысячи, миллионы, миллиарды жизней, прожитых и непрожитых, похороны, свадьбы, слёзы и радость, всё, всё, всё, чем жил он - тем же живут все. И тем же пропитано всё, всё, всё, когда-либо его окружавшее. Осознать себя каплей в море - не страшно до тех пор, пока ты знаешь, что ты - особенная капля, тебе надо хорошо учиться и плотно кушать, да, мы тебя любим, да, нет никого дороже тебя, да? От него скрыли, скрыли, обманули, предали, ненавижу, что, что, что это, где. Я?
   Вот он я, такой пронзительный для этого мира, фон - мутный, фигура - в фокусе, думает о чём-то, наверное. Подходит к столу, садится, берёт ручку, бумагу, кладёт на стол, смотрит в потолок - взгляд искрой перескакивает на корешки книг (полки до потолка) - о каждой пара мыслей... Ах, о чём это я - снова на стол, ручку в руки, тоска в глазах (а как же иначе!), начал? нет, бросил ручку, ушёл на кухню, чай, чай с лимоном, курить, снова где-то зажигалка, балкон, курю - 3 минуты в плену у вечности, когда кажется, что мысли текут быстрее, ну или просто время притормаживает - вернулся, сел. Так. О чём это я? Ах, да, время... Или нет. Ну не важно, тоже пойдёт, ручку в руки - чай забыл принести. И вот я снова тут, готовый к подвигам, этакое Данко с бумажным сердцем, испещрённым голубыми сосудами-строками, и оно горит, горит! ну точь-в-точь Гоголь... Снова в потолок - ух ты, Фуко! залез на стол, стою, листаю - что толку с книги, если в ней нет ни картинок, ни диалогов? - слез со стола, на диван, читать...
   Ручка, листок - в столе. Душа - в запустении, в голове - пустота. Как? Как он мог?
   Каждая моя мысль так или иначе оказывалась вторичной, даже те, что я пестовал с самого рождения, глядя как из неочевидной аналогии разрастается, как личное дело, целая теория: известные факты вписывались сразу, под неизвестные всегда находилось место - ну чем не таблица Менделеева? И казалось, само совершенство: да, вот так оно и есть на самом деле! Но снова случай, и вот я - опять не первый, и хорошо, если моё опоздание меньше одного века. И снова - время идёт, ах, я был не прав, на самом деле... Граблями в лоб очередная фамилия, не моя. А ещё страшнее - ты говорил, вещал, давал людям свет идей (и пусть что не новых, когда сам собрал велосипед, его проще починить), а тебя не принимали, а потом - бац! - мимо, как в тире, два года, и тут тебе: "А помнишь, ты говорил... Знаешь, а ведь тогда ты был прав". А ты ему: "А вот и нет, я передумал". А он тебе: "Ну и дурак". Разводишь руками.
   На моей памяти так было два раза: в первом случае это было высказывание типа "Все люди пьют, чтобы пить, курить и трахаться", которое я до того рьяно отстаивал, что крикнул в открытое окно общежития (потом слегка попало за это), а во втором - не совсем удачное сравнение "Любовь - это шоколадка с орехами. Представь, что ты терпеть не можешь орехи. Что ты будешь делать? Вообще не тронешь шоколадку, будешь выплёвывать орехи или давиться орехами, но есть шоколад?". Отсюда - смешно, оттуда - достаточно глубоко, чтобы быть достойным полёта мысли.
   И всегда, о чём бы я ни думал... И сейчас.
   А вот и первое кольцо. Их два на моём ежедневном маршруте - на площади Маркса и перед Коммунальным мостом. Еду, Сартр на коленках, Тори Амос в ушах (не выходи на улицу без плеера - такого наслушаешься!), остановка, рыжая красавица... Я пропадает, двухмесячная депрессия, как всегда незаметная для окружающих.
   На самом деле, ничего такого в этой девушке не было. Ну то есть как ничего - о да, безусловно, она была красива, - но она не сыграла и не сыграла бы никогда никакой роли в том, что случилось.
  

2

  
   На лестничной площадке, перекрикивая друг друга, царили два голоса - мужской и женский; сосед ссорился со своей подругой, это он слышал не в первый раз. "Не буду мешать" - подумал он и, вздохнув, надел куртку - зима нынче отвратительная. В тапках на босу ногу, в какой-то плюшевой дублёнке, ночью, в ужасный холод, он стоял на балконе и курил. Половина первого. Завтра рабочий. Спальный район, окон горит не много, луны нет, звёзд не видно - город экранирует своих жителей от их тусклого искусственного света. Тянет по ногам...
   Крепкий чёрный чай, - не то часть ритуала, не то немой помощник, чьё присутствие так же необходимо, как, например, ложки, неизменно остающейся там после своего хаотичного звяканья и напоминающей им же о своём существовании при каждом удобном случае... он дожидался его с работы, недопитый с утра, холодный, но уверенный (не то что это пойло, которое получается, если сразу налить недостаточно горячую воду), он лип к рукам, разлитый на столе, он оставлял свои метки на листах, понятные только ему одному. Иногда он капризно кончался в нужные моменты, но - ничто не вечно под Луной, даже под той Луной, что всегда светила нашему герою. А вот и он, сомнамбулически правильно несущий священный напиток из кухни в комнату. Кружка уверенно занимает своё место на столе, отмеченное точным кругляшом, поразитель
   В общем, это всё не то.
   Он вышел в подъезд - сосед, кажется, уснул, - закурил, спускаясь на лестничную площадку этажом ниже, уверенный в том, что это изменение его привычки ходить всегда на площадку выше своего этажа принесёт свои плоды. Или он просто читал сценарий.
   Щёлкнул замок, он вздрогнул. "Соседская" - подумал он. Кто-то в женских сапогах (цок-цок) играл с дверью в молчанку; лишь после удовлетворительного щелчка замка и паузы (даже каблучки притихли, прислушиваясь), совершенно уверенно - шорох пальто, цок-цок, взгляд-взгляд "Стою-курю"/"Не страшно, ухожу". Она уже повернулась к нему спиной, спускаясь на третий этаж, когда он наконец произнёс:
   - Уснул?
   Она обернулась. Врасплох, нагота полёта мысли.
   - Да, - брови вхмурь.
   - Не уходи.
   И она осталась; время
  

3

  
   И вот я снова в какой-то маршрутке, сижу у окна, на котором полиэтиленовые буквы обыгрывают вечное "Затулинский Ж/М" - "М\Ж йикснилутаЗ"... Заходящее солнце - такое яркое и сильное днём - постепенно закатываясь, превратилось в ярко-красный аляповатый, безжалостно бессмысленный прыщ диснеевских мультиков на фоне красивых, неистово истинных полутонов и переливов русской души - предзакатного неба. Такое рисуется только акварелью: со слёзными подтёками, по мокрому листу и непременно набело, без права на ошибку - тёмные силуэты двух труб, чёрные столбы дыма, лениво расходящегося в морозном воздухе (градирующаяся прозрачность от центра к краям), сквозь которые просвечивает нежно-оранжевое, стоящее стоймя, как лист ватмана, небо с длинными рваными бумажными полосками невесть кем забытых облаков (остатки старых обоев?). Чуть ниже - голые деревья с непременной для зимы индифферентной интерференционной сеткой веток, сквозь которые, как сквозь сито, просыпается сероватый (но не сыроватый) снег. Дома как часть фона, всё серо, мутно; запотевшие стёкла с помощью ложных солнц светофора, поворотников, задних фонарей беспощадно движущихся машин воссоздают северное сияние - и тем бессмысленнее маячило солнце - красной тряпкой, каплей крови...
   Наконец оно зашло - хотел сказать "за горизонт", но город не показывает горизонта. Тщательно охраняя нас от нас же самих, он убеждает, что "флейту водосточных труб" в рот брать не стоит, если не хотите потом долго плеваться ржавчиной, что в любом тоннеле свет есть не только в конце, но и по бокам, и на потолке на протяжении всего пути, а так же заранее предупредит знаком о максимально допустимых габаритах для участников движения (верблюды размером до 5.4м в холке допускаются). Всё прод(ум)ано. Он лишил меня звёзд - чтобы я не летал. Он лишил меня горизонта - чтобы я поверил в то, что земля плоская. Он закрыл его домами (оправданная жертва!), подклеивая их один под другой, а там где не смог - посадил лесополосы. У него на всё найдётся ответ, с ним тяжело спорить и невозможно драться. Он заодно с солнцем, которое, кстати, уже не мозолило глаза своей болезненной краснотой.
   Я вышел; теперь пришлось бороться с постоянно снующими, чересчур определёнными автомобилями, норовящими кричаще-яркими фонарями вернуть меня обратно - нет! я поднял взгляд выше, и удовлетворённо заметил, что даже рекламные щиты сдаются и вывешивают мутные флаги полутонов. "Великий пост, бла-бла-бла" - покупайте ненужное прощение за несмываемые грехи, покупайте, кризис влияет на церковь, находящуюся в упадке с тех пор, как по ошибке потеряла главного дизайнера их торгового знака - бессмысленно и слишком ярко, выше взгляд.
   Храм... Храм чёрт знает кого, это в конце концов просто скучно - выяснять чей это храм, или собор, или как там у них ещё бывает... Обведённый чёрными линиями углов, теней и перспектив, он был единственным, что вписывалось в эту мозаику, что не требовало никакой предварительной работы над собой - он был слишком хорош; и пусть, пусть за фасадом можно не заметить строительные леса, аллегорично изображающие современное положение дел, пусть свечение от купола можно объяснить не только рациональным способом - пусть, всё равно, он был там, где ему должно.
   На меня вновь опустилось это странное ощущение "нарисованности" окружающего, двумерности пространства - когда всё вокруг воспринимается как красивые фрески в круглой прозрачной комнате, что построена вокруг меня, как пинкфлойдовская стена: любое движение очерченных предметов - фикция, комиксы, смена картинок; любой угол с неизменными тенями и прочими дополнительными сложностями - три линии на плоскости.
   На город опускались сумерки... те самые, что я любовно называю nightfall, которое в свою очередь выуживает из глубин сознания daydream, вместе с Зеркалом и его Заалисьем.
  

4

  
   вывернулось дугой и замерло - спящий уроборос. Он жестом пригласил её к себе и она, словно зачарованная его полуулыбкой, зашла внутрь квартиры напротив той, что она покинула минуту назад. Он зашёл следом, закрылся, снял с неё пальто, помог ей разуться и всё тем же жестом (открытой рукой) отправил её на кухню. Предистерическое состояние ему было хорошо знакомо (сколько их было... у них?), и он пытался сделать всё возможное, чтобы встретить её запоздалое осознание боли во всеоружии.
   Он замешкался (я всё-таки был в раздумьях: водка? - грубо, чай - его и так слишком много, так много чая, друг; а водка что? а дальше? героин? - это так просто для красивого словца сказано: "Время лечит", а на самом деле лечит водка; ладно, убедил), потом открыл холодильник, достал бутылку водки (она, кстати, так и не могла понять, почему именно эта декорация движется), две рюмки, налил ровно столько, сколько нужно, чтобы выпить и заметить, что выпил, и ни каплей более, и со стуком поставил перед ней одну из стопок. Она вздрогнула. Не чокаясь - хороним мечту, как хоронил её тот, что тогда, ещё осенью, бросил в мусорный бак рядом с остановкой букет алых роз, оставив, как истый художник, только символ, без подписи и процесса творческих мук.
   Она начинала приходить в себя - и возвращение это было болезненным: видно по растерянному выражению её карих с искрой глаз, уже слегка подёрнутых слёзной плёнкой, по движениям, контроль над которыми сознание выхватывало из цепких рук сомнамбулического автоматизма: ниточки оно держало ещё неуверенно, и любой трюк с этим таким сложным механизмом требовал непомерной концентрации и выдержки - она хмурилась, закусывала губу и морщила лоб. Он налил по второй - где-то глубоко в нём, наверное, погибал великий повар или фармацевт, настолько точно он вымерял состояние, момент, дозировку. Опять не чокаясь - за молчание, неизвестная подруга.
   Он открыл окно, достал пепельницу (ну как пепельница - миска с сантиметром воды), они закурили. Было очень хорошо: ему, что он ничего не спрашивал, ей, что он ничего не спрашивал; иногда всё, что нам хочется слышать - это апрельский дождь за окном да чуть слышный шорох тлеющей сигареты.
   Два мира, запертые на кухне.
  
   Она плакала почти неестественно - без гримас, всхлипываний, красных глаз и щёк. Слёзы просто текли, одна за другой, красивые, крупные, глицериновые; она была пленительно чудесна в этом образе - I didn't want to hurt you// But you're pretty when you cry. Она была не из тех, что плачут каждый раз, когда им не хочется играть по правилам: она была если не Guano Apes, то, по крайней мере, Tracktor Bowling.
   - Ещё? - спросила она; с голосом у неё тоже ничего не произошло.
   В ответ он только развёл руками. От одного слова саван безвременья, может, и не порвётся, но говорить он не хотел вообще.
   Она налила себе и ему.
  
   - Будем знакомы? - спросила она после паузы, которые обычно замечаешь только когда они заканчиваются.
   Он отрицательно покачал головой.
   - Почему? - да что она делает?
   Он пожал плечами.
   - Знаешь, спасибо тебе большое...
   Он тяжело вздохнул и закрыл лицо рукой.
   - Чем тебе молча не сиделось? - глухо, но с улыбкой спросил он.
   - Я устала молчать, - сказала она, заметно повеселевшая; слёзы высохли... или это был глицерин? - Ну так что, будем знакомиться?
   - Странно слышать это от девушки. Ещё страннее слышать от парня: "Я не настаиваю".
   Но она уже вовсю была в этом странном ритуале знакомства, единственное, что мы получаем от которого - бесполезное наименование ещё одной единицы; имена как клички животных, разве нет? А зачем? чтобы потом очнуться на улице от ужаса пропасти открытого рта, кричащего твоё имя (сколько их у меня?). О, привет. Да, узнал, конечно. Ух ты, и где служил. Вон оно как. Учусь. Домой еду. А, ну давай. А после - несколько мучительных минут и радость узнавания или, что, кстати, гораздо чаще и приятнее, радость не-узнавания.
   - Сара...
   - О, так мы - отличная пара! Абрам.
   - Керриган.
   - Линкольн. Вот и поговорили.
   Она поджала губки. Он рассмеялся.
   - Я уже начинаю что-то понимать... но что ты здесь делаешь?
   - Я? Ты, наверное, забыл, кто здесь гость.
   Он не глядя потянулся за сигаретами и опрокинул невесть откуда взявшийся бокал с вином, но когда он посмотрел на стол, где он краем глаза заметил красное пятно и движение застывшего стекла, всё это исчезло, и там стояла всё та же пустая стопка. Бывает. Он закурил.
   - Это была моя кровь.
   - Хорошо, что не семя.
   - А можно мне ещё плоть? А то закусывать нечем.
   - А я буду Иудой, только в щёчку неинтересно.
   - Нас тут маловато для вечери.
   Она улыбнулась:
   - Что из этого я сказала?
   - Первую фразу?
   Она отрицательно покачала головой.
   - Хорошо, красавица, тогда давай просто помолчим.
   - Хочешь тратить время на молчание?
   - Молчание никогда не является тратой времени.
   Она откинулась назад и выжидающе смотрела на него с улыбкой хищницы. Он бы оценил, но есть вещи выше нашего сознания, по внутренней форме - предрассудки, по сути - инстинкты, по-человечески - принципы. Это была красивая обоюдная игра.
   Однажды он позвонил по телефону с рекламного щита какой-то страховой фирмы "1 миллиард выплат каждый день!" - ну тут уже можно много чего вспомнить: Кинг, страховой агент-коммивояжёр, трикстер, insurance в России превращается в intimidation...
   - Здравствуйте. Компания <они не заплатили мне за рекламу>.
   - Здравствуйте, девушка, скажите, у вас на рекламном щите написано "1 миллиард выплат каждый день"?
   - М-м-м... да, - неуверенное согласие.
   - А позвольте поинтересоваться, откуда такие деньги?
   - Ч-что? - с извинительной полуулыбкой; подумала, что ослышалась.
   - Я вас вчера в метро видел... Знаете, я позвонил признаться вам в любви.
   - Что? - ещё разочек.
   - У вас очень приятный голос.
   Пауза на осмысление.
   - Спасибо...
   - Это вам спасибо. Минуту назад я хотел повеситься. Я передумал. Всего доброго.
   И всё это - непроницаемым голосом "депрессивного интеллектуала".
   Он даже отчасти не врал - мы живы до тех пор, пока нам есть, кого удивлять и нам есть чему удивляться.
   - То есть ты хочешь сказать, - он глубоко затянулся, прищуриваясь, - что ты говоришь то, что я хочу, чтобы ты сказала?
   - Я говорю то, что хочу сказать. А ты думаешь, что я тебе говорю то, что ты думаешь.
   - Но я же слышу, как ты это говоришь. Значит, ты будешь делать то, о чём я подумаю?
   - Не совсем так. Кто-то определённо будет облекать твои мысли, но этим кто-то могу быть не только я.
   - Тогда кто ты?
   - Ты знаешь.
   - "Я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь". Хорошая песня.
   - Да, но не моя.
   - Так значит и всё моё - не моё?
   - Частично.
   - Это для меня не новость.
   - Потому что я говорила тебе об этом раньше.
   - Ты и мои мысли читать умеешь?
   Она улыбнулась.
   - Точно так же, как ты говоришь другим слова, я вижу твои мысли.
   "Правда?" - подумал он. - "Значит, мне необязательно даже говорить, чтобы ты меня услышала?"
   - А ты думал кавычки и глаголы что-то меняют? Ты не сказал ни слова до сих пор... И не говори... пока.
   Я, пожалуй, всё-таки буду оформлять диалогом. - Воля твоя.
   - Значит ты - ненастоящая? Моя фантазия?
   - Ты слишком категоричен. Ты - моя фантазия, в той же степени, что и я - твоя.
   - Тогда где мы? В предбаннике вечности?
   - Ты прав, милый.
   - И я могу спросить у тебя что угодно?
   - Я могу этому как-то помешать?
   - Тогда кто я?
   Она молчала.
   - Почему ты молчишь?
   - Потому что не имею права обмануть, - она в задумчивости поглядела на потолок и провела средним пальцем по своим губам. - Тем более тебе это неинтересно.
   - Тогда что мне интересно?
   - Да, это так.
   Он сглотнул.
   - Это всё реальнее реальности.
   Пауза. Ещё одна сигарета.
   - Расскажи мне про двоемирье.
   - Что?
   - Ну... ты типа как Беатриче?
   - Скорее Вергилий.
   - Эвридика?
   Она рассмеялась.
   - Скорее Орфей.
   - Всё это странно...
   - Да, распятая девушка - не эстетично.
   - Есть ещё костёр.
   - Ты отличаешь: Спасителей от ведьм?
   - Все равны передо мной.
   За окном завыла сигнализация и вдруг дым от сигарет начал резать глаза. Его недавняя собеседница, на которой он всё никак не мог сфокусировать взгляд, предстала вдруг необыкновенно (для ситуации) чётко: полубледная-полуразморенная алкоголем, пребывающая, по видимости, в том же состоянии, что и он; ведущая, вполне возможно, свой разговор в декомпрессионной камере...
   Он постелил ей в зале, на двуспальной, сам же отправился в другую комнату.
   За всю ту ночь у него они не произнесли ни слова.
   Он почти стряхнул с себя недавнее наваждение; лишь выключив свет в комнате, вновь увидел её в бабочке теней, порхающей по стене.
   - А я, - влажным полушёпотом у самого уха, - гораздо ближе, чем ты даже можешь себе представить...
  

5

  
   Каждое высказывание вторично. Это в том числе. Всё украдено до нас. Не ставлю кавычек - ибо краду.
   Нот всего семь (ну мы-то с вами знаем, что двенадцать), букв всего тридцать три, а жизнь всего одна, и даже с учётом всех побочных факторов жизнь остаётся самым неоригинальным художественным произведением, с неизменным глупым зачином, давно определённым набором стандартизированных любовных интриг и авантюр, опциональной кульминацией и вариативной в деталях, но неизбежной в главном концовкой. И когда мне говорят, что мой герой непременно-таки умрёт (не от цирроза печени так от рака лёгких или от недоброжелательных гостей, которых он так легко впускает домой), я смеюсь им в лицо: зря, зря вы думаете, что литература - это миф о жизни. Это жизнь - миф о литературе.
   Сбиваясь с курса на дискурс, бессовестно пользуясь поверхностно одинаковыми масками местоимений (я сам запутался, если честно, совпадает ли "я" в скобках с "я" за скобками), лавируя между айсбергами личного, я иду по воде прозы, раскинув руки, ладони которых смотрят в небо. Зачем всё это? Нет, нет, я не хочу задавать этот вопрос. Я пошутил. Забудьте, уважаемый читатель. Я лучше посижу тут, поумничаю.
   Художественное произведение должно содержать три элемента: человеческое, авторское и вечное. Человеческое мы узнаём по ощущению "Я мог бы чувствовать так же", авторское по "Я описал бы это так же", а вечное по "Я бы так не смог". Всё разнообразие жанров, стилей, родов - всего лишь косметика; число ? неумолимо, и соотношения трёх эссенций предопределено. В первую очередь, автор - человек: его человеческое, личное он получает непосредственно - жизненный опыт; во вторую очередь, автор - автор: и вот перед нами - картина мира через мутное стекло языка. На этом роль человека в создании произведения исчерпана. Исчерпана, я сказал. Ошибочно мнение, что автор знает, о чём он пишет: уверяю вас, нет никого, кто мог бы менее разбираться в своём произведении, нежели автор. Я не понимаю ничего: ни этих строк, ни странных эпизодов
   Хотя постойте.
   Что-то я всё-таки понимаю, и это совершеннейшим образом для меня критично: например, я могу из каприза
  
   Не дай бог мне стать знаменитым писателем... Уж не знаю, сколько раз в гробу переворачивается Гёте, когда разбирают его творчество, но я, чувствую, буду просто вертеться как земля-матушка, наводя ужас на нечистых соседей по коммуналке-кладбищу.
   Вся беда современного литературоведения в нездоровом смехе после фразы "Зачем это слово?.. А... Это же очевидно - для рифмы". Стоит мне, допустим, здесь где-нибудь просто так, просто по наитию вставить "leannan naglaya alaya" как я уже вижу, как через 10-20 лет полчища критиков и учёных набрасываются на эти 3 слова, в поисках некоего глубинного смысла, предательски сокрытого автором

(Йихан Гесерр).

  
   поместить эпиграф к главе посреди любого предложения. Я хотел сказать, что я всесилен тут, но это не так. Есть вещи сильнее авторского желания, гораздо сильнее. Они и делают героев бессмертными, время - цикличным, зеркала - матовыми.
   Отчаяние - суть моей эпохи. Этот вкус не спутать ни с чем - вкус качели, ударившей по зубам, вкус прикушенного при падении языка, вкус разбитой губы, покрытой пудрой пыли, вкус грязного пота со лба, который ты вместе с непрошеными слезами размазываешь по лицу, пытаясь не трогать десятки ссадин грязными руками. Может быть, так было всегда, как, например, апокалипсические видения (без часов трудно отличать закат от восхода), но ни в какой культуре не присутствует такая чистая безысходность, как в современной.
   Каждый из меня чувствует это всем своим нутром: безысходность, determination; это не разлито в воздухе, это не смотрит на меня мириадами глаз из пугающей Изначальной Пустоты, и уж тем более сама Мать-Природа никак не реагирует на такие ужасные вещи - всё так же наступила взбалмошная сибирская весна, предвестница короткого сибирского лета, всё оттуда же дует мой западный ветер, и дыхание его, как это ни странно с моей читательской точки зрения, ничем не отравлено. Отравлены я... поскольку отчаяние - суть моего поколения, которого нет: слишком уж это чувство индивидуально. Ни Достоевскому, ни Сартру даже не снились его масштабы - это не ужас приглашённого на казнь, а обречённость пожизненного заключения.
   - Вены чешутся. Это тоже - отчаяние.
   И всё моё искусство, вся моя жизнь - это всего лишь жалкие попытки реагировать на это всепроникающее ощущение; нет, это не тот "свет", это не та "тьма", и уж тем более не та "серость", которую вы привыкли видеть поглощающей: это абсолютное ничто, абсолютная тишина, цвет эфира - туман дыма, дым тумана и назойливые дыры звёзд до того ярких, что кажутся чёрными из-за выжженной сетчатки.
   Пожалуй, добросовестному писателю следовало бы как-то свести воедино фрагменты хотя бы этой главы, но он оставляет это добросовестному читателю.
  

6

  
   Обычный майский снег - пенопластовый белый шум, редкое конфетти - опускаясь на дорогу, красил её в "мокрый асфальт", и его движение как никогда напоминало ему о давным-давно забытых типично туристических сувенирах: кто-то просто аккуратно перевернул шарик и теперь вместе с ним наслаждается падением никогда не тающих хлопьев. А они действительно будто пропадали... не залезали за шиворот, не собирались в сугробы, но наполняли собой весенний, ещё прохладный воздух, образуя метель в замедленной съёмке, и его забитое суетностью и бытовыми невзгодами сознание напрасно волновалось о слякоти и мокрой голове - по волшебству момента он не таял в воздухе и не создавал лужи зеркал на улицах.
   - Пять сантиметров в секунду.
   - Что?
   Он улыбнулся и повторил:
   - Пять сантиметров в секунду - есть такое аниме... Говорят, с такой скоростью падают лепестки отцветающей сакуры.
   - Ты был в Японии?
   - В этой жизни вроде нет.
   - Но ты не уверен?
   - Я вообще ни в чём не уверен сейчас.
   Она удовлетворённо откинулась обратно на спинку сиденья и попросила наушник. Он не знал её, но музыкой поделился, втайне посетовав на то, что сейчас надо аккуратнее выбирать группы и воздержаться от переключения песен.
   Наконец она где-то вышла, вроде на "Оби".
   А он доехал до июля. Тучи делали солнце абсолютно незащищённым от взглядов бездельников и мечтателей, у которых хватает времени и дерзости поднять на него глаза и увидеть его тусклый, песчаный цвет - один в один Дюна, на которой царит вечное Лето (рисуют дети...) Атрейдесов. Как по заказу, на светофоре не разошлись Dodge и Harrier, а на строительной площадке маленькие смуглые люди вызывали Шаи-Хулуда (позже он узнал, что тампер называется дизель-молотом и расстроился).
   Он стремительно терял реальность... точнее сказать, находил другую.
   Но тут следует остановиться и уже сделать необходимые платоновские поправки: у меня всегда были проблемы с выдумыванием имён, и чтобы хоть как-то различать персонажей, принуждён я буду отдать своё любимое "я" одному из них, причём абсолютно случайному - что ж, на его благодарность, наверное, рассчитывать не стоит. Так или иначе, моё петровское отречение прозвучало в первый раз, а до рассвета ещё далеко - хотя он может и не наступить, но долой декаданс.
  
   - И что самое смешное, самое смешное, - кричал он, хотя я до сих пор ни разу не улыбнулся, - это то, что пока мы обсуждали вопросы богословия... У нас украли велосипед!
   Он засмеялся, выдохнул и глотнул пива.
   - Это напоминает мне, - продолжал он, - как меня ограбили на Пасху. И вот я лежу на земле, они держат меня и шарят по карманам, а я весело им замечаю: "Христос Воскресе, ребят".
   - А они что?
   - А что они? Базаров и Раскольников.
   - Понятно.
   Я встретил его в магазине, куда отправился, едва проснувшись, за пачкой сигарет и чем-нибудь алкогольным: он вошёл, заметил меня, поздоровался и, завидев две бутылки пива на прилавке, спросил с какой-то благожелательной улыбкой:
   - Что празднуешь?
   - Праздную? Нет, это суровые трудовые будни.
   Он хитро прищурился и попросил меня подождать снаружи. Я вышел и закурил, через минуту он появился с такими же покупками и, достав сигарету, начал шарить по карманам. Я подал ему зажигалку, он прикурил, кивнул и с первым выдохом выдал, пожалуй, самый бесполезный фатический вопрос:
   - Ну что, как живёшь?
   - Это вы, люди, живёте, - отвечал я с кривой усмешкой, боясь, что без неё он поймёт меня неправильно, точнее правильно, что ещё страшнее, - а мы, боги - умираем.
   - Хе-хе, ну и как умирается?
   - Знаешь, вроде сейчас ничего, вот и пива взял. Чтоб умиралось лучше. Если хочешь, пойдём умирать вместе.
   Если честно, я не ожидал, что он согласится.
   Но он согласился: и вот я иду, абсолютно не слыша его возбуждённой беседы - немного мешают его мелькающие в бесконечной жестикуляции руки, но это ничего, ничего - и думая только о том, что сейчас, да, именно сейчас, и чем ближе подъездная дверь, тем суровее сейчас смотрит на меня, где ключ, он откроет, пилик-пилик, мы внутри, ступеньки, раз, два, три, сбился, проверить почтовый ящик...
   - Ха, смотри!
   - Что там? - я медленно повернулся туда, где он, как ребёнок радуясь, наблюдал надпись "Ранетки", выведенную старательной рукой оранжевым мелком на ступеньке под одобрительный писк подружек.
   "Какая глупость, - подумал я. - Стоило так кричать... Я о чём-то волновался, только не помню о чём... А, сейчас..."
   Тем временем он достал откуда-то перманентный маркер и уже крупно написал "K-ON!" на стене.
   Сейчас. Да, сейчас, третий этаж, что я ему скажу - там, внутри, у меня... Его бывшая? Или настоящая? Или... что я несу...
   - Сейчас... сейчас открою, - я медленно поворачивал ключ в замке, слушая, как напряжённо он щёлкает:
   сей
   час.
   Я открыл дверь, но мы замерли: в моей квартире, неизвестно на чём зацепленная, висела грандиозная растяжка с белыми буквами на красном фоне "Трезвость - норма жизни!", а вдали, на диване, в огромном количестве рамок, созданных прямыми чёрными полосами на полу, стенах и потолке и перспективой коридора сидела она. В красной косынке, покрывающей её тёмные с мелированной проседью волосы, она смотрела на нас, нахмурив свои тонкие мужские брови и приложив палец к сжатым губам - аватара совдеповской мадонны.
   - Погоди, - сказал я и закрыл дверь.
   Я посмотрел на него, встретился с его вопросительным взглядом и открыл дверь - клянусь, что второй раз.
   Всё было нормально: то есть это была та квартира, что я оставил, когда уходил в магазин.
   - Разувайся и дуй на кухню.
   - Ты не один? - спросил он, глядя на женские сапоги.
   - Ах, да... Есть маленько, она, наверное, спит ещё, не грей голову.
   Он кивнул, снял обувь; раздался щелчок замка ванной и из неё, вытирая голову, вышла моя вчерашняя подруга.
   Сейчас.
   - Здравствуйте, - сказал он робко и как-то подобострастно кивнул головой, выпячивая шею.
   Она кивнула в ответ и ушла за угол - в другую комнату. Он показал мне головой в её сторону, попрыгал бровями и показал большой палец. Я устало наблюдал за его клоунадой и в ответ скривил рот. Сейчас я понял одно.
   Сомнений нет - они не знакомы.
   В общем, так оно и получилось, и тут я снова замыкаю круг и ношусь по небу окольцованным голубем, вычерчивая в небе восьмёрку следующей главы... или бесконечность деления на ноль.
  

7

   ...Дело было крайне запутанное, но мы уже подбирались к разгадке.
   Дверь особняка открылась бесшумно, мы вошли, молчаливо и гордо поклонился в знак приветствия нам пожилой дворецкий. Я заложил руки за спину и начал оглядываться по сторонам, бессистемно, как в музее: просторный, но уютный холл без мебели был освещён сотнями ламп дорогих люстр, несмотря на свет тусклого, но всё-таки дня, лениво текущего снаружи; темновато-жёлтая обивка стен, благородно разбавленная окнами-картинами, изящно сочеталась с дубовым паркетом, золотом ковров и бордовой дорожкой, сбегающей с лестницы на второй этаж; в общем, всё это производило впечатление какого-то пушкинского (сейчас войдёт его Татьяна...) или толстовского (грациозная гимназистка присядет на диван грузным слогом) салона, какой-то скромной роскоши, чего-то уютного, успокаивающего, чего никогда не достичь одним лишь богатством убранства.
   - Это должно быть где-то здесь, - мой напарник обвёл всё пространство холла рукой и уверенно двинулся в левую часть дома, скрывшись в арке прохода.
   Я медленно пошёл вслед за ним и догнал его у странной архитектурной находки: коридор, внезапно начинающийся в одной из комнат, так же неожиданно заканчивался буквально через несколько шагов странной лестницей. Всё было приблизительно бежевым, тяготеющим к осиновому, и монотонность это удручала неимоверно, усугублённая глухим электрическим светом матовых светильников на потолке. Мы начали спускаться; сначала я было подумал, что лестница винтовая и мы попадём в какую-нибудь захламлённую каморку или подвал, но сразу же после первого поворота ступени на полпролёте вдруг закончились стеной.
   - Достаточно необычное место для картины, - сказал я товарищу.
   Тот достал нож и попробовал подвигать картину в поисках сейфа; после того как это ему не удалось он безжалостно вырезал холст из рамы.
   Наши поиски почти закончились. В стене, спрятанный под изображением, загадочно подмигивал бликами металла сейф.
   - Надо взламывать, придётся подождать полицейских.
   Я вздохнул и кивнул. Разгадка была уже в наших руках, но какой она будет, мы ещё не знали. Я решил передохнуть - волнения последних недель и особенно бессонная ночь по пути сюда вымотали меня и я двинулся к кушетке (очевидно, для прислуги), запримеченной мной в последней комнате, намереваясь вздремнуть, чтобы отдохнуть и притупить ожидание. Лёг не раздеваясь, лишь расстегнул верхнюю пуговицу чёрной рубашки, скрытой под клетчатым пиджаком тёплых коричневых тонов, что сшил вместе с брюками знакомый портной, сложил ноги на спинке кровати...
   - Ватсон! Ватсон! Вам надо на это взглянуть!
   Я приоткрыл глаза и увидел взволнованную крысиную физиономию Холмса, так беспардонно прервавшего мой сон без сновидений. Я ещё не до конца проснулся и лишь что-то неопределённо промычал.
   - Вставайте, Ватсон, мы вскрыли сейф!
   - И что там? - с трудом спросил я.
   - Вы должны видеть это сами.
   - Хорошо, я сейчас... - я чувствовал себя совершенно разбитым. Глаза мои закрывались сами собой, и мне стоило больших усилий не провалиться обратно в бессознательность.
   - Хорошо, - Холмс внимательно и тревожно посмотрел на меня и скрылся за углом.
   Это было так не похоже на него - просить меня посмотреть... И этот ужас во взгляде... Определённо, случилось что-то очень важное... Но все эти уговоры мало помогали - веки жили своей жизнью вплоть до того, что неравномерно двигались, прикрывая то один глаз, то другой. Я, впрочем, понимал, что если закрою глаза - это будет смерть, поэтому сопротивлялся отчаянно, безнадёжно и невыносимо долго, но финал был неизбежен...
   Я уснул.
   Я проснулся.
   В комнате расцветали фиалки и сирень предрассветного сумрака.
   Я вздохнул. Я никогда не узнаю, почему он был так обеспокоен. И это "никогда" страшнее любых других, которые я слышу.
   Уже поздно вставать. Уже рано вставать... Я перевернулся на другой бок и закрыл глаза, но ловля бабочек там, за гранью век всё никак не перерастала во что-либо большее; а вскоре я и вообще перестал понимать, что я вижу: свою комнату или калейдоскоп зазеркалья. Мысли плавно впадали одна в другую, пока не останавливались милиционером в женском купальнике за превышение лимита абсурдности. Затекла нога. Что за бред. Душно? Теперь плечо мёрзнет. Мокро и холодно от пота на лбу... откуда он там? не помню, чтобы мне было жарко. Но ведь было? Или... Как-то подушка неправильно лежит. И одеяло тоже. Может засунуть ноги в пододеяльник? Забавно. Но отвлекает... от чего? А. Точно. Я. Пытаюсь. Уснуть. Сейчас должно получиться. Вроде же был у меня какой-то способ?.. Вроде же был у меня какой-то способ уснуть одному?.. Был. Надо вспомнить. Не вспомню. Надо придумать заново. Что? Способ! Способ чего? Хороший вопрос, надо вспомнить... Время текло лениво...
   Я решил самым нахальным образом прервать это чудесное состояние дремоты, и, откинув одеяло в сторону, решительно встал. Пару раз моргнул, как бы вспоминая своё сознание... при бодрствовании? Надел тапки, взял сигарету и аккуратно, стараясь не расплескать концентрат сна (который я имел всё-таки планы разбавить), отправился на балкон.
   На балконе ночь оказалась есенинской. Глуховато, полнолуние, льётся яркий свет редких фонарей, всё остальное спрятано в бездонный бесцветный мешок. Я один здесь, но если хочешь - постой со мной. Мне показалось, что кто-то стоит рядом, но там, где кто-то находился по моему ощущению, совершенно не было места: всё было завалено коробками, припорошенными снегом. Я открыл раму, чтобы балконное стекло не вносило свои тусклые пыльные поправки; в нескольких окнах горел свет и даже, если вглядеться, кто-то пил чай или готовился ко сну; в некоторых из них мерцал подвальной лампочкой телевизор - светлый кадр, крупный план, панорама, титры, переключает каналы. Дома стояли - огромные, страшные, довольные - подсвеченные подъездными фонарями снизу, как храмы. Пятно цвета розового вина - просвет между домами, выходящий наружу, прочь отсюда... и всего лишь другая улица, освещённая другими фонарями. Двор спального района, который так и не стал моим. Ночь, которая была моей всегда.
   Я вспомнил о сигарете и затянулся, сразу ощутив приятную тяжесть и характерный бумажный вкус утреннего курения. Меня колотило - не от холода, нет, хотя лучше бы от холода - от смутного чувства прикосновения бесконечности: коктейль из любви и тревоги подаётся со льдом. Я дрожал весь - снаружи - лихорадка, внутри - пляска органов, голова - кругом, душа - нараспашку и миксером.
   Рассвело. Уже стоял день даже. Пасмурно - надвигается гроза. Я помолодел странно. Мне шесть... Я помню, помню это! Мама, я люблю грозу! Мама, я люблю ветер! Мама, я люблю дождь! Правда? Да, мама! Так выйди на балкон, как раз начинается гроза. Я выхожу, на мне только белые маечка и трусики, мне немножко страшно и холодно, меня колотит как сейчас, я знал, что с этим рождаются. Я стою на балконе, уже на другом, разрывая себе грудь частыми вдохами - я пью дождь, я живу им, я и есть он, и нет ничего чудеснее этого! Он ласков и строг со мной, и шлёт мне привет, и мы радуемся друг другу. Но вот приветствие закончилось и я собираюсь зайти домой, но что это? Кто закрыл дверь? Мама! Открой! Смеётся. Ты же любишь дождь. Открой, мама, мне холодно! Не открывает. Я вжался в стену, больно впился мне в спину наш панельный дом своими маленькими сталактитиками, но передо мной начинает бушевать стихия, и ей нет никакого дела до меня: я ещё мал, а может со мной и во всю жизнь не придётся считаться. Я отвожу взгляд - я в ужасе - я смотрю на свои ноги, на маленькие ножки, шевелю пальчиками и с трепетом наблюдаю, как покрывается пол вокруг них червоточинами капель. Я пытаюсь спрятать ноги, но некуда, и, кажется, я рад был бы и вовсе от них избавиться, но нет! И что-то мокрое наконец безжалостно бьётся в мою ногу, я вздрагиваю, я понимаю, что такое отчаяние, что такое безысходность, и вот оно бьётся ещё раз и ещё раз, оно холодное и оно знает, что такое я, и ему всё равно, ибо у него свои мотивы, а что я? Я пушинка, может быть, или бабочка - и может быть, я никогда не полечу, он смоет с меня волшебную пыльцу, он проломит мне голову тяжёлым молотом, он загонит меня в лужу и сделает её частью... Нет! Мама! Мама, пусти! Я не люблю дождь, только пусти!
   Пустила, смеясь. Из моих глаз - тоже дождь. Мой, собственный, и такой бессильный...
   Я проснулся. Было темно, безлунно, ночь цвета грязных апельсинов.
   Хотелось спать, всё-таки разбудили же. Разбудился. Хотелось курить... Я надел тапки, взял сигарету и пошёл на балкон - я привык жить с "дежа вю": говорят, это значит, что я живу согласно карме. Не знаю, как к этому относиться.
   Черёмуха, растущая прямо передо мной, только расцвела, и её на грани приторного запах я вдыхал вместе с сигаретным дымом, поэтому не мог разобраться, от чего же так приятно кружится голова. Дерево было полностью, полностью чёрным, до того даже, что тень от него на дороге я с трудом отличал от самих ветвей - динамичный силуэт с белёсыми созвездиями. Тихо до звона в ушах... кто-то пробежал по железной крыше гаража. Гараж, судя по всему, находился у меня дома. Я приоткрыл дверь балкона - шаги раздавались отчётливее. Я нахмурился, без удовольствия докурил и отправился выяснять подробности, но в коридоре остановился - кто-то стучал в мою железную дверь. Я расхохотался от находки своего воображения и пошёл открывать, как вдруг дверь открылась сама, на меня, и я увидел своего соседа:
   - Ха, а вот и ты! Заходи.
   Я принял предложение и вышел в подъезд: в принципе, подъездом, наверное, это быть уже перестало. Я был босиком, но пол был мягкий и тёплый - всё было покрыто каким-то пушистым нежным линолеумом, как будто ходишь по свежей траве, которую обточили напильником и подогрели.
   - Располагайся, я сейчас. Схожу за таблетками.
   Я кивнул - чуть раньше, как я помнил, я ему сказал, что зашёл за таблетками от головы. Вроде бы. Я огляделся - но не вправо-влево, а, пожалуй, вверх-вниз: богемное пространство сохранило очертание подъезда. На стенах были небольшие светильники, напоминающие факела или свечи; стилизовано фальшивенько, но качество света - вполне на уровне. Всё матово, всё мягкое, бежевое, коричное. Дышалось тяжеловато, но приятно - запах каких-то благовоний совпадал с освещением и интерьером; казалось, что дышишь не воздухом, а всем этим залом сразу. Я припомнил, что это какой-то вечер, значит все, находящиеся здесь - гости. Я знал, что ни с кем, кроме соседа здесь не знаком и не горел желанием знакомиться, но мне очень хотелось куда-нибудь сесть, прислонившись спиной к мягкой стене.
   Я решил спуститься вниз: ступени, кстати, куда-то запропали - были какие-то подъёмы и спуски, но они были незаметны и почему-то преодолевал их я сразу, не успевая осмыслить, как же это происходит. Ещё кадр: и вот я сижу, вытянув ноги в закатанных почти до колен джинсах и озираюсь: на втором этаже, вроде бы, играют на гитаре, но что - не разобрать, глухо слышно; на третьем курят два каких-то пижонского вида джентльмена; сразу слева от меня - целуются, сразу видно, что без любви, из наслаждения молодостью; на моём этаже какой-то обритый мужчина что-то объяснял каким-то юнцам; чуть выше, чувствовал я, курили анашу. Мне нравилось это: ощущение того, что я попал в приёмник и гуляю по радиостанциям, и где-то в шуме помех проскальзывало что-то знакомое, которое терялось навсегда и оттого было очень, очень ценным. Мне казалось, что я в Петербурге, в тех квартирах, о которых я читал и в которые всегда мечтал попасть... мне казалось, что я на башне Вячеслава Иванова... мне казалось, что я в клипе Placebo или Chase & Status... и мне казалось, что я здесь не напрасно и не лишний.
   Подошла какая-то девушка. Предложила выпить - просто подала стакан. Я не отказался: чудесно, пиво с лимоном. Я даже улыбнулся ей, она улыбнулась в ответ и присела на колени рядом со мной, почти доставая тёмно-красными волосами до пола.
   - Хочешь? - спросила она.
   Я прихлёбывал из стакана холодный напиток и не сразу обратил внимание, что она заинтересована мной.
   - Хочешь? - без раздражения повторила.
   - А? Что?
   - Остаться со мной... Хочешь?
   Не дожидаясь ответа (а я бессовестно медлил), она придвинулась поближе и поцеловала меня в шею.
   - Нет... - выдохнул я безразлично.
   - Дай мне остаться с тобой, - она не расстроилась.
   - Если ты действительно чувствуешь разницу, - удивился я, - то пожалуйста.
   Она села рядом со мной и прижалась ко мне, обняв двумя руками. Почему-то это мне никак не мешало: я продолжал пить пиво и радоваться этому состоянию полной пустоты. Полная пустота... Как интересно. Да, именно так. Полной. Пустоты.
   Что было дальше, я помню смутно: помню только, что она не покидала меня. Приходил вроде бы сосед, дал 6 таблеток "Триган-Д", пожал плечами и сказал, что другого от головы ничего нет. Я выпил. Сколько я так сидел, сказать не мог. И тем более не могу.
   Раздался звонок в дверь - кто-то серьёзно опаздывал. Я заинтересовался - пришёл кто-то свой, я ждал этого прихода. Моя спутница почувствовала моё волнение и обеспокоенно-ревниво на меня посмотрела. Я не придал этому взгляду никакого значения, но продолжал расслабленно сидеть - открывать должен хозяин, верно? Звонок повторился - такой же, как в первый раз. Подождали. Ещё раз. Похоже было, что никто кроме меня его не слышал; мне было обидно за гостя, которого забыли пустить, и я начал подниматься. Моя новая знакомая со слезами на глазах повисла на мне, но я стряхнул её и начал подниматься к двери. Звонящий был настойчив и очень аккуратен - паузы и звонки идеально совпадают... почти ритмично...
   - Нет! - закричала в истерике девушка. Я обернулся - она утопала в мягкой ковровой траве и протягивала ко мне руку.
   - Надо открыть, - решил всё-таки пояснить я и уверенно двинулся дальше. До двери же - три шага. Сзади - быстрая тигриная поступь, чьи-то руки схватили майку, дёрнули и вот я падаю назад и слышу её вопль:
   - Будильник! - зачем ты врёшь, зачем, нет, это не будильник, это пришёл гость, гостья, я её ждал, зачем ты врёшь, мне никуда не надо, я ничего не ставил. Но мы падаем и падаем, и падаем так долго, что можно уснуть. Ничего не меняется, я больше не чувствую ничьего присутствия... я лежу? - я решил проверить рукой наличие своей влюблённой: рука неожиданно врезалась в плотный воздух. Мягко...
   Обивка дивана. Я проснулся, вынеся из сна горькую и бессмысленную обиду. Предала. Я верю себе, что были причины, по которым я отказал ей. Я верю, что мой отказ что-то решал.
   Увлекательно - собирать мозаику реальности. Темно. Проспал? Взгляд - девятый час. Успеваю, успеваю. Одетый - ну лёг днём, да. Болела голова, после часа мучений... отпустило, хватило и пяти минут - бездна сна, без дна, без боли.
   Приводить себя в порядок не стал. Ключи, сигареты, поиски зажигалки, плеер в уши, я на улице - свежо, мир воспринимается яснее, чем когда-либо. Автобус, автобус, полжизни в автобусах - оторви да выбрось, не жалко. Давка, пробка - душно. Сидят старушки, одна из них хвастается подруге каким-то лекарством, за окном темнеет, и не видно ничего, кроме отражений недовольных лиц пассажиров да снующих фар и фонарей. Маршрут отслеживаем наощупь, помогает чувство времени да счёт остановок: но мне всё равно, мне до конечной.
   Вышел, встретил ветер. Последняя. Киоск, будьте добры, сдача, закурил.
   Я остановился.
   Вечер не ночь, игра по своим правилам... Я робко взглянул на небо, чуть ли не украдкой, огляделся в поисках, нашёл: тонкий серп Чёрной Луны. Улыбнулся ей (никто не смотрит), глянул на часы, время не запомнил, запомнил только, что у меня есть ещё минут двадцать; отсюда до её дома - одна песня. Я решил немного прогуляться по тихой пустынной улице, уверенно поддерживаемой под руку холостяком-тротуаром. Я зашагал, без мыслей, весь в музыке, планируя сделать хорошую петлю - не хотелось мерить шагами её подъезд, проходя то же расстояние. Глядел по сторонам, как в первый раз видел: строительный забор, голый кирпичный дом, громада крана (конь ходит буквой "Г"), несколько одинаково бесцветных поворотов, силуэты деревьев, автостоянка с хоккейными прожекторами... Ни души, навстречу лишь яркие, жестокие дорожные фонари. Я поглядел себе под ноги - от них расходились в три стороны тени - кошмарные, искажённые, белесые мои двойники; почему-то я испугался их. Самая чёрная, маленькая и коренастая, возникшая прямо на моём пути, остановила меня; я оглянулся и увидел двух её подельников, должно быть братьев - обе они были тощие, почти прозрачные, но длинные и необычайно ловкие. Я попытался посмотреть им в глаза, но бездушные мои отражения на асфальте лишь засмеялись в ответ. Я быстро отвернулся от них и почти бегом направился туда, где не было видно света; какое-то время один из них сопровождал меня, идя впереди и пряча от меня те места, на которые я наступал, чтобы я не заметил капкана или волчьей ямы.
   Я зашёл в подъезд раньше, чем предполагал, и принялся ждать на лестничной площадке между третьим и четвёртым этажом. Плеер выключил - я хотел слышать её шаги (лифтом она не пользовалась), аккуратные, сочные...
   Перед подъездом остановилось такси, постояло, подымив, поворчало, разворачиваясь в узком дворе и уехало, оставив на крыльце миловидную девушку. Аня (назовём её так, учитывая мою тягу к личным местоимениям) с полминуты постояла на крыльце, пытаясь выглядеть кого-то в вечерней патоке, и зашла во мрак подъезда. Она ждала встречи, и пока не могла определиться, что же, собственно, предвкушать: встречу или продолжение её ожидания? Приехал уже или ещё нет? Должно быть, приехал, он никогда не... Она остановилась, почувствовав вдруг знакомый запах - кто-то курил такие же сигареты, как и он... она сделала ещё несколько шагов по лестнице и увидела крохотную рубиново-персиковую искорку, а за ней - тёмный силуэт.
   Она никогда не курила и никогда не хотела курить; в семье её курил только отец, и она вспомнила сейчас такой же летний вечер, когда они все вместе: мама, папа и умница-дочь - возвращались с папиной работы. Папа слегка выпил и всё объяснял что-то маме, слушавшей его с интересом, какие-то сложные вещи - Аня не понимала ни слова. Она и не пыталась: она была заворожена "спутником" (так она его назвала), огоньком от сигареты, что папа курил одну за другой. Папа говорил, постоянно жестикулируя, и "спутник" то взлетал вверх, то падал вниз, то трясся в воздухе, помечая особо важное место, то вдруг набирал яркость, когда папа затягивался, то крутился, создавая шлейфом громадное и красивое кольцо - точь в точь как гимнастки с лентами... Позже, в том возрасте, когда с одной стороны уже понимаешь, что хочется что-то вернуть, а с другой - за это ещё не стыдно, она потихонечку стащила у папы одну сигарету и попыталась повторить это - но сигарета тухла, движения были недостаточно плавными, расстояние для восприятия не подходило, и она, поняв безнадёжность своих попыток, решила, что папа - волшебник, а она - только учится. Позже этот парадокс лёг рядом с "Почему не смеёшься, когда щекочешь самого себя" и "Почему когда тебе гладят вены - это приятно, а когда сама - нет". А потом она влюбилась. В курящего...
   Это был её "спутник". И это мог быть только он.
   Аня молчала. Я курил.
   Всё замолкло на эти мгновения: слышно было, как тлеет бумага и падает пепел... Табачный дым заволакивал всё, серебрился, рассыпался, очерченный темнотой - лампы на соседних этажах не работали уже недели две: хватало света от лифта, всем всё равно. Мы узнали друг друга, и даже больше чем просто узнали.
   Я докурил. Она медленно подошла ко мне и взяла меня за руку. Я обнял её за талию второй рукой и поцеловал - с наслаждением, со страстью... но
   что
   Из моего чуть ли не надвое разрезанного языка текла кровь. Бритвы, бритвы у неё во рту, бритвы, больно, предала, ненавижу, люблю... нежно...
   Каждая секунда этого поцелуя была мучением. Каждая секунда этого поцелуя была счастьем выше любого земного.
   Я высвободил руку из её ладони и достал из заднего кармана брюк свой подарок. Не прерывая ласки. Под рёбра.
   Она оторвалась от моих губ; её вскрик, задавленный тьмой, так и не вырвался из лёгких... Но я знал, что она вскрикнула. Она медленно осела на колени; свободной рукой я поддерживал её. Она чуть согнулась, вздрогнула и посмотрела на меня; угадывались блики несуществующего света на глазах, улыбка матери, и широкая тёмная полоса на подбородке.
   Ты знала, да?
   Ты знала тоже.
   Я очнулся - она поднималась по лестнице. За две ступени до площадки замерла на мгновение, окликнула по имени.
   - Что? - спросил я.
   Она вздохнула и торопливо подошла ко мне.
   - Давно ждёшь? Пошли...
   Мы поднялись на её этаж, она открыла дверь, сбивчиво рассказывая... о чём-то, связанном с ней. Не знаю, я не слушал.
   Зашли, я разулся и ушёл в комнату; не включая свет - на кровать.
   - Ты голодный? - крикнула Аня из кухни.
   - А, да, чуть-чуть.
   - Что будешь?
   - А что есть?
   Она перечислила, я там что-то даже выбрал.
   - Чаю поставь, - крикнул я из своей темноты.
   Захлопал холодильник, запиликала микроволновка, зашипел чайник. Ей нравилось обо мне заботиться... но на всём, что происходило, оседал лёгкий налёт бессмыслицы, какой-то простоты, которая хуже воровства: мы думаем, что неизвестность ужасна... понятность - отвратительна. Я лежал, а потом...
   А что потом?
   - Пошли есть, - позвала она.
   Сидели, ужинали, болтали, смеялись. Я что-то рассказывал, не помню что - ей нравилось меня слушать. Пили чай.
   Я думал, что проклятому лучше с теми, кто не знает о его проклятии. Я ошибался. Я смог научить её тоске по тому, чего у неё никогда не было - зачем?
   Я знаю зачем.
   Она должна была быть. Нет? Тогда она должна была стать.
   И вот я сижу, смеюсь её показной обиде на моё неаккуратное слово, и знаю, знаю - не станет.
   Мразь.
   Ненавижу.
   Прости.
   Ты не сможешь простить - ты ведь не понимаешь моей ненависти, как никогда не понимала и моей любви.
   - Так, ладно, я в душ, - она чмокнула меня в лобик.
   - Ань, я не за этим.
   Она посмотрела на меня с деланым удивлением:
   - Да ну? Ну... как хочешь, - кокетливо.
   И она ушла. Грохот воды об жесть ванной - шорох струй об её кожу.
   Я закурил в коридоре: она этого очень не любила, но... что было во мне того, что она бы полюбила без оглядки? Не торопясь подошёл к ванной, присел рядом, прислушался к шуму воды...
   Мне чудился странный запах.
   Я встал и открыл дверь; из душа определённо лились струи бензина, прямо на неё, размытую целомудренной шторкой - его пары были почти осязаемы, я почти задыхался, резало глаза.
   - Что-то случилось? - спросила Аня, мыля голову.
   - Нет-нет, - заверил я.
   - Помочь... зашёл?
   Я не ответил. Посмотрел на сигарету в правой руке - она втихаря стлела до половины. Глубоко затянулся, стряхнул пепел - и бросил сигарету за занавеску. Что-то вспыхнуло.
   Отвернулся, закрыл дверь.
   Не оглядываясь.
   Обуваюсь. Тихо. Только шептало горючее, да щёлкал пальцами огонь. Она не кричала - говорила, что стесняется.
  
   ...Ippen, shinde miru?
  
   Бегом по ступеням вниз, тугая подъездная дверь; ночь показалась даже яркой, по сравнению с подъездным мраком.
   Ты научила меня не сожалеть - достал пачку: и правда, сигарет ещё много. Закурил, глубоко вздохнул, взглянул на небо, нашёл её, улыбнулся.
   Я проснулся.
   Открыл глаза: по ним пыльной подушкой ударил тусклый свет пасмурного дня. Я дома, только почему-то не там, где засыпал: она лежала рядом и тихонечко скребла мне грудь строгими, требовательными пальцами, апатично глядя будто прямо на сердце. Она заметила, что я проснулся и чуть ожила:
   - Ты что-то задумался... Снилось что-то?..
   - Мусор, ты же знаешь.
   Она тихонько кивнула, как бы проверяя правильность моего ответа: "Верно".
   Её манера, её дерзкая элегантность, постоянно соревнующаяся с женственностью... Её волосы цвета крепкого кофе... И её глаза... как у меня - хамелеоны, меняющие цвет в зависимости от освещения и одежды... сейчас они были цвета разбавленной бирюзы с разводами безысходности. Я не сыщик, я не судья, в общем-то, я и не человек вовсе - мне этого хватит. Без всяких доказательств: я где-то видел и чувствовал её. Где-то ещё.
   - Зато судя по твоей задумчивости, мне кажется, что ты там что-то углядела, да?
   Она тонко улыбнулась:
   - Можешь начинать радоваться - скоро я начну твой портрет.
   - Ого! - переигрывая удивление. - Такими темпами, боюсь, ты умрёшь не успев и половины.
   - Ненавижу тебя. Придурок.
   - Приятно познакомиться. Дориан-неудачник.
   - Отстань, - она не смогла сдержать смех. С хитрой улыбкой добавила. - Кстати, а когда я умру... ты будешь скучать?
   - Да, но я умру раньше.
   - Почему?
   - Я люблю, когда по мне скучают.
   - Не хочу...
   - Что?
   - Ничего, забудь.
   - Я тогда за чаем, хорошо? - я собрался вставать.
   - Угу. Хотя, - удержала за руку, - погоди.
   Поцелуй.
   - Свободен.
   Поставил чайник, полез в шкаф:
   - Тебе брэкфест или эрл грей?
   - Брэкфест...
   - Хорошо.
   - ...только холодный, с молоком и лимоном.
   - Да ну тебя.
   Я вернулся обратно в комнату, она лежала на спине, раскинув руки в стороны, и насмешливо глядела в потолок.
   - Знаешь... Давай что-нибудь поломаем и останемся тут навсегда?
   Она быстро моргнула несколько раз.
   - Давай... пока потерпим? - у неё дрожали губы.
   Вскипела вода, щелчок чайника.
   Я проснулся. Сморгнул, как плюнул, с трудом сдерживая отвращение. Вот она - последняя маленькая матрёшечка, которую невозможно открыть... Бесполезно. Я знаю: ты пустая. Реальность всегда страшнее любого сна
   - ...лишь своей продолжительностью, - сказал я, вставая с постели.
   Я вернусь... туда, в наш с тобою вечный сентябрь.
   А пока что у меня впереди ещё почти год, вкус крови во рту (слеза поцелуя), кончились сигареты, хочется напиться... ключи взял, зажигалку тоже, деньги, так, кто это?.. ах да, и ещё хорошо бы выяснить, кого я вчера привёл домой.
  

8

  
   Мысли капают хореем: это ложь, по крайней мере, до тех пор, пока об этом не начинаешь задумываться - тогда вдруг из всей говорливой пустоты сознания выскакивает наружу что-нибудь вроде: "Спать я. Ужас. Ярко. Что за... значит, всё-таки, хореем? - Жалко только рифмы нету - был бы неплохим поэтом. Да ну, чушь это всё, никаким хореем мысли не текут, или что они там делают у него - капают, говоришь?" И вот вроде всё, ложки нашли, но осадок остался: видите ли, говорит объективный читатель, эксперимент не совсем чист, так как здесь имеет место провокация. Помилуйте! - отвечаю я. - Как же можно называть провокацией подглядывание с достаточно невинными, извольте заметить, целями и средствами? Это похоже на подглядывание за собой в зеркало: стоит вам аккуратно и вроде бы невзначай повернуться в его сторону, как - хитрая бестия! - вы замечаете такое же неуловимое движение с его стороны и понимаете, что ваша задумка обнаружена и помыслы ваши у него на ладони... А вслед за этим приходит ужасное осознание того, что вы понятия не имеете, кто за кем подглядывает и что он делает, когда вы на него не смотрите. Каждый, наверное, считает себя нормальным человеком в своём уме (более или менее часто, думаю, каждый), но когда дело доходит до прекрасного в своём роде вопроса: "А о чём ты сейчас думаешь?" (ох, и хорошо же, когда он задан кем-то другим, а не самому себе!) невольно спотыкаешься; и дело даже не в том, что думаешь о чём-то, о чём нельзя рассказывать или о чём-то, о чём думать не принято - сама форма вопроса насилует природу сознания, заставляя, во-первых, привести мысли в порядок, во-вторых, выбрать из них тонику, в-третьих, попытаться как-то обозначить её словесно и, в-четвёртых, хорошенько подумать, стоит ли об этом говорить вообще - чёрт её знает, к чему она это спрашивает, поэтому отвечу-ка я лучше: "О том, как мне с тобой хорошо..." и прижму её к себе, поцеловав в
   И я целиком в ситуации. Ужасно. Что же говорить о том, когда такой вариант событий невозможен - даже всадник без головы не может поцеловать себя в пробор пряно пахнущих волос - и вот сидишь, нахмурив брови, и стараешься понять, из какой мысли выпал этот вопрос, играя в примитивные куклы: на руки надеты говорящие носки, оба из которых - я. Руки, кстати говоря, тоже мои. Мысленно тренирую чревовещание и объясняю словами всё то, что и без слов понятно. Конечно же, все реплики известны заранее, а иногда даже и пропускаются, как скучные (или слишком хорошо известные) места в книге. Бессмысленность этого занятия превышает все допустимые пределы, но едва ли кто-нибудь способен объяснить это; да и что это за человек такой, который не делает бессмысленных поступков?
   "Мысль изреченная есть ложь". А был ли мальчик? - то есть, есть ли она вообще, эта мифическая мысль? Может быть, это всего лишь идея, конструкт воображения, создавший в итоге масломасляный стереотип "люди мыслят мыслями"; а может быть, мысль перестаёт быть мыслью в момент своего словесного рождения, не перенеся измены своего творца с другими людьми. И любая реплика на эти спекуляции, любой мелькнувший в голове образ, воплощённый в виде, хоть как-то связанном с языком, изначально обречён на бесконечные скитания между двух зеркал - языка и сознания - и где-то там, далеко в галерее, можно различить какую-то точку, но что это, увы, не разобрать. И только.
   Вечерами случается чудо: в полумраке комнаты, уставившись в узор обоев, сидишь и ловишь то сказочное ощущение, когда несмолкаемый хор ассоциаций, звуков, образов в твоей голове смолкает и воцаряется долгожданная тишина. В такие моменты не чувствуешь своего тела, пропадает всё, кроме чарующего узора, который вскоре и сам обессмысливается до темноты, странно напоминающей то, что видишь, когда закрываешь глаза, но проверить, подняты ли веки и не думаешь. Не думаешь вообще ни о чём, не думаешь вообще... И вдруг - звук лопнувшей струны - торжественное, победное раздаётся в этом космосе: "Я ни о чём не думаю!" Пауза. И возвращается постепенно зрение, а вместе с ним - надоевший суетный невнятный шум обыкновенных и самых пошлых мыслей: что затекла нога, что хочется есть, что неплохо было бы и делами заняться, что чай остыл... и лишь где-то на фоне - запоздалое раскаяние и обида. На себя, будто бы сломал последнюю сигарету. Споришь: а ведь мысль была истиной, до тех пор, пока не прозвучала.
  
   После решения банальных вопросов о посуде, местах, пепельнице.
   Уселись. Налили.
   - Это кто такая у тебя? - спросил он.
   - Где? - не сразу. Сообразил. Равнодушно. - А. Не знаю.
   Он не стал выпытывать, подумал, что я скрываю. Так даже лучше. Неловко ему, ищет тему, пил бы лучше.
   - А ты вроде... не один жил?.. С матерью? - опять на те же грабли.
   - Ну да. Я убил её.
   Шок. Опомнился, расхохотался:
   - Иди ты к чёрту со своими шутками!
   - А я и не шучу.
   - Издеваешься?
   - Нет. Тогда где она?
   - Я тебе что, бюро находок? - уже в бешенстве.
   - Вот и я не знаю, - пожимаю плечами, пусть не верит.
   Он ненадолго замолчал и вдруг широко улыбнулся с видом человека, решившего какую-то замысловатую задачку "на смекалку":
   - Горный Китай, монастырь Чжоан Чжоу. Год от Рождества Христова 853-й. Некто спросил Линь Цзы: "Что есть мать?"
   - "Алчность и страсть есть мать" - ответил мастер. - перебил я. - "Когда сосредоточенным сознанием мы вступаем в чувственный мир, мир страстей и вожделений, и пытаемся найти все эти страсти, но видим лишь стоящую за ними пустоту, когда нигде нет привязанностей, это называется -- убить свою мать". Калугин.
   - Линь Цзы.
   - Калугин.
   - Линь Цзы.
   - Нет, Калугин. Но это неважно, я на самом деле убил на самом деле мать. Даже добавлю: на самом деле я.
   - Поди разбери твоё "на самом деле", - он помрачнел, решение-ловушка.
   - Может оно отличается от насамделишного "на самом деле", а может и нет.
   - Всё страньше и страньше?
   - Пожалуй, что так. - я сделал ещё пару глотков из бокала и достал сигареты.
   Закурили. Сидим. Время - мармелад.
   - Знаешь, - начал я. - Если жизнь - такая дрянь (и заметь, все так говорят, как бы хорошо они ни жили), то почему все так осуждают самоубийство?
   - Потому что самоубийство - грех.
   - Нет, я тебя спрашиваю не про общество, кого оно волнует. Почему самоубийство - грех?
   - Так вышло, - ответ ради ответа.
   - Нет, ты подожди, давай разберёмся. Ведь грехи как-то оправданы, верно? И всё в мире не зря?
   - Ну, положим так.
   - Значит, я имею право осознать, что самоубийство - не грех, а реакция на условия? Конечно, имею! Так вот, смотри, если жизнь - череда страданий, пота, крови, всяких нехороших людей, событий, явлений - то я же должен на это реагировать как-то? И как прикажешь реагировать?
   - Терпением, смирением и молитвой, по идее.
   - Ну а если не помогает?
   - Значит недостаточно силён.
   - Значит слаб? А слабым что делать тогда?
   Он пытливо посмотрел на меня.
   - Ты чего от меня добиваешься? Оправдания самоубийства?
   - Я от тебя добиваюсь разумных суждений.
   - Разумные суждения - соглашаться с тобой. Отлично, понял, продолжай.
   - Да причём тут это? - я рассмеялся. - Нет, совсем нет, и что бы ты там не думал, я не собираюсь себя убивать.
   - Тогда к чему это всё?
   - Обнажаю парадоксы мира.
   - Это не парадокс мира, это парадокс сознания. В твоих суждениях можно найти логическую ошибку, а можно и не найти. Люди разные бывают.
   - Это да...
   - Ну, скажем, если позволишь "обнажить парадокс" мира, вот тебе, допустим, такое: ты бы хотел прожить жизнь заново?
   Я задумался.
   - Хм, продолжай.
   - "Ах, если бы только я мог бы прожить заново! Я бы всё сделал по-другому!" - он патетически кривлялся и чуть ли не расплакался. - Так они говорят. Но если задуматься: я бы, наверное, не только не стал бы ничем платить за такое предложение... Я бы вообще отказался, даже зная, положим, что есть несколько судьбоносных решений, о которых я жалел - даже зная всё это сейчас... Только подумать - ещё раз рождаться, ещё раз учиться говорить, ходить и так далее, и всё такое прочее, тысячи мелочей, которые тебя в итоге приведут к другим абсолютно судьбоносным решениям... Да даже если к тем же, - он заметил моё движение бровями, - даже если к тем же - они стоят того, чтобы ещё раз испытать те же тяготы, горести и невзгоды?
   - Иногда, может быть, стоят. - сказал я, чтобы немного сбить его пыл. - Но чаще всего нет, ты прав.
   Молчим, пьём. Закурили ещё раз.
   - Я тут вспомнил одну притчу... не то притчу, не то быль. - начал он.
   Я поднял на него глаза: он встал из-за стола и улыбался коварно, довольный, видимо своим следующим ходом.
   - Давным-давно, а может быть и не давно, в общем, это не важно, но жил да был художник. Дело было в Петербурге, художник он был не сказать, чтобы известный, но что называется талантливый, денег с работ на роскошь, разумеется, не хватало. Пил он как музыкант, не смотри что "интеллигент", с богемой не общался, да и друзей-то толком у него было не много. Жил в каморке на чердаке, абы как - в общем, холостяцкая такая жизнь, ну ты понял. И вот как-то раз сидит он, выпивает по обыкновению, и вдруг слышит - чу! - стук в дверь. Ну, удивился, пошёл открывать. "Кого, - думает, - принесло это ко мне?" Открывает, а там стоит девушка, лет двадцати пяти, в мокром плаще (дождь был), с зонтом. Он стоит, рот разинул, и сказать что-нибудь боится: вдруг кто знакомый, а он и не узнал сразу. А она смотрит на него так пристально и говорит: "Можно войти?" Художник сразу из паралича своего вышел, "Конечно-конечно" - говорит, дверь закрывает, стул ей ищет, зонтик в угол ставит, а сам всё ждёт момента - когда же прояснится, кто это вообще такая? И начало его вообще сомнение брать - может, горячка хватила?
   - "Я придумал тебя, придумал тебя" - вставил я.
   - Почти, слушай дальше, - вид у него становился всё более загадочный. - А она садится на им предложенный убогий деревянный стул, поворачивается к нему и говорит: "Ну здравствуй, Федя". Он аж остолбенел: "Ну точно, - думает, - либо знакомая, либо заказчица" и всё силится вспомнить, кто ж она такая и где он её видел, может розыгрыш какой. А на ней - ни тени улыбки и лицо как на похоронах. "Знал бы ты, чего мне это стоило..." - говорит и головой качает. А он стоит - не понимает вообще ничего, как будто утюгом по затылку ударили, мычать в ответ даже и то стесняется. А она продолжает: "Ты умрёшь. И умрёшь скоро. Четвёртого ноября этого года - то есть ровно через два месяца..." - и тут она закричала почти в истерике: "Да ответь уже хоть что-нибудь!" А он и ляпнуть ничего не может кроме как: "Х-х-орошо". Она заплакала, подошла к нему и поцеловала в небритую щёку, потом собралась и ушла - как и не было. Ну и как думаешь, что было дальше?
   - Думаю, он впал в болдинскую осень и за два месяца нарисовал шедевр, а четвёртого ноября скончался от какого-нибудь цирроза печени, - лениво ответил я.
   - Чёрта с два. Ушла она, значится, а он всё думает: "Аль привиделось мне всё это?" В общем, так он и подумал, что опять у него какие-то галлюцинации сродни вдохновению - чёрт их знает, этих поэтов - ну, короче, не поверил он этому всему, запил ещё на две недели, а потом жил как жил.
   - А четвёртого ноября?
   - Ты дослушай сначала. В общем два месяца жил как жил, а потом раз - и четвёртого ноября умер - при отвратительно мутных обстоятельствах. Ужасно мерзких. Что называется "невыясненных". Видели девушку в чёрном плаще - входила к нему вся в слезах, соседка говорит,- установили, что и убивать-то больше некому, кроме как ей - а её и след простыл. Ну, решили, зарезала и в бега, не нашли нигде.
   - Cherche-la-femme какой-то. Ну и где мораль?
   - Эвон какой! Мораль! Это тебе не басня, мой друг. Продолженьице имеется, вот какое: в общем, по большому секрету гроб-то пустой хоронили, потому что тело пропало.
   - Это ещё что за мистика? - возмутился я.
   - Вот тебе и мистика. Тело в морге лежало - родственников-то у него и не было, и хоронили его за пожертвования да казённый счёт, так вот, сторож что говорит - у второго часа ночи возникла вдруг перед ним девушка... в чёрном плаще, лет двадцати пяти, говорит, взгляд только запомнил: яростный такой, отчаянный, и говорит: "Отдайте мне тело Феди". А сторож хоть и в удивлении, да на службе: "Да вы, дескать, с ума сошли, сударыня". А она на него, говорит, так посмотрела, что к месту примёрз и двинуться не может, а только смотрит, как она проходит и на руках его труп выносит - сильная, видать, была девица. За порог шагнула - и исчезла. Никто не видел, никто не слышал, сторож к телефону, а ему оттуда: "Такой-сякой, зря зарплату получаешь!" Приехали сыщики, посмотрели - следов нет, зацепок нет, огласки так боялись, что запретили даже выговор сторожу давать, а то глядишь какой журналистик и пронюхает, да спросит: "А за что, Иван Степаныч, выговор-то вам?" А тот возьми и ответь - а тут "моя милиция меня не бережёт даже после смерти" ну и прочие такие вещи.
   - Странная какая-то убийца. Ну и кто это был? Явно же ты мне не просто детектив дешёвый воспроизводишь?
   - Что же сразу дешёвый-то, - обиделся он. - Плохо рассказываю разве? Да вот говорят, что неспроста она тело-то забрала, и жив, здоров и невредим мальчик Федя Бородин. Воскрес Фёдор из мёртвых и жил-поживал в Петербурге. Знакомые видели вроде его, живого, да только глазам не поверили, да и подумали, что обознались.
   - Может, и обознались, тебе-то почём знать? Или тебе это сам художник на ушко нашептал?
   Он сверкнул глазами, но вдруг перевёл взгляд и сказал задумчиво:
   - На то она и притча... Сказка ложь, да в ней намёк...
   Я понял, что немного перегнул палку:
   - Я - верю.
   Он сел, давая понять, что представление окончено, устало достал сигарету из пачки, закурил и сказал совершенно другим тоном:
   - Не художник нашептал, нет, - помолчал. Пауза. - Она... - затянулся, вскинул голову, - она была у меня вчера вечером.
  
   Он заметил перемену в моём лице и вдруг спросил:
   - Я тебя обидел чем-то?
   - Нет, нет, - отмахнулся я, - просто... - улыбкой мученика - голова болит. - Бывает, да.
   Я с презрением посмотрел на него. Нет, не бывает. Да, я понимал, да и пожалуй, лучше него самого, что чувствовал он, когда думал, что... в общем, в это вдаваться нет никакого резона, это лишнее.
   Я встал и подошёл к буфету, открыл дверцы и достал помятую советскую тетрадь на 72 минус умноженные на два количества ситуаций "нужен лист", изрядно исписанную, напоминающую какой-то даже сборник рецептов вкусных на бумаге тортов, которые никогда не будут приготовлены, и лежащие рядом с ней таблетки. Дал тетрадь ему, сказал читать, и пока он с недоумением смотрел на заглавие ("История болезни"), спокойно сел обратно на стул и подпёр голову рукой.
   - Что это?
   - Читай.
   Ему потребовалось, наверное, минут пять, чтобы приблизительно осознать характер написанного там. По сути своей, это был дневник, но дневник не совсем обычный, а действительно "история болезни" в самом пошлом смысле слова "история": я пытался отследить все случаи головной боли, с которыми я сталкивался, тщетно фиксировал все детали каждого случая... чтобы понять. Но - системы не было.
   Уловив "дневниковость" заметок, он непроизвольно открыл последние исписанные страницы, значилось там следующее:
   <Сегодняшнее число>
   Наверное хватит.
   Все мои попытки понять, почему это происходит и когда это закончится, провалились.
   В том, что случится, прошу винить мою головную боль - мне даже сейчас хочется верить, что кто-то должен её найти, найти и остановить, кто-то, кому хватит прозорливости понять, что это сущность другой природы... и сил извлечь что-либо из этого понимания.
   Завещаю всё, что у меня есть - свой скелет, разумеется, - областной больнице нашего города; прошу только, чтобы на моём простреленном черепе в назидание потомкам было написано "Больной мигренью".
   Больше ничего на странице не было, и он машинально перевернул её, впрочем, осознавая ужас - нет, не прочитанного, конечно, - авторства.
   На следующей странице красовалось издевательское:
   "Шутка".
   Он поглядел на меня безумным взглядом - я ответил наивностью котёнка и взвёл курок. Он вздрогнул от звука.
   Склонил голову набок (что-то не так?) и приставил дуло пистолета к виску. Подмигнул и застрелился.
   Шутка.
   Аплодисменты. Занавес.
   Входят Гамлет и Офелия (зачёркнуто) Ромео и Джульетта (зачёркнуто) ... и ... (красным карандашом сверху, нахально: "Чук и Гек?") Кай и Герда. На Герде: короткая узкая чёрная юбка, чёрные чулки чуть выше колен, матовые чёрные сапоги, чёрная же кофта с короткими рукавами и глубоким вырезом.
   Герда (продолжая хлопать): Очень смешно.
   Кай: Могу пошутить ещё, Миледи.
   Герда: Валяй.
   Кай: На Вас гетры! Гетры на Герде!
   Герда вздыхает.
   Кай: Ещё могу, вот: это ж надо было так носки растянуть! Ну как?
   Герда: Кошмарно. Будь добр, прекрати клоунаду.
   Кай прекращает.
   Герда: Нет, ну задумка мне понятна, да. Всё это миленько так, но...
   Кай: Но?
   Герда: Исполнено ужасно. Это некрасиво, Кай.
   Кай(указывая на лежащее тело): Он мне тоже никогда не нравился.
   Герда (закатывая глаза): Ты невыносим... Я тебе совсем не про то говорю! Это не красивая смерть, неэстетичная, если тебе так угодно, абсолютно ужасная и нарушающая весь интерьер!
   Кай: Ох, простите, мозги не на той стенке очутились? Я сейчас, сейчас... (хлопает себя по лбу) Конечно же! Это же западная, а надо на северную, верно?
   Кай подбегает к следам крови на стене с тряпкой и начинает их отмывать.
   Герда: Что это?
   Кай: Малиновое варенье. Дать попробовать?
   Герда: Ты мог бы предварительно хоть крысу там дохлую замариновать, нет? Запах же абсолютно ненормальный, никто не поверит - на весь зал несёт твоей малиной дурацкой.
   Кай: Нет, пусть в этом будет хоть какая-то "эстетика". Запах же приятный.
   Герда: Что в дневнике?
   Кай: Лекции по парапсихологии.
   Герда: И он поверил? (берёт в руки тетрадь) Хотя да, даты стоят, что-то тут про голову есть, вроде бы... Таблетки? Муляж. Пистолет? Муляж. Ничего настоящего.
   Кай: Как так ничего? Труп же - вот он же.
   Герда: Кстати, вместо "Больной мигренью" завещай лучше написать "Бедный Йорик". Прибери тут всё и давай-ка ещё разок.
   Герда уходит. Кай начинает убирать кухню.
  
   К о н е ц в о с ь м о й г л а в ы.
  
   Занавес. Аплодисменты.
   Разумеется, ничего этого не было. Не было никакой "Истории болезни", а если бы она и была, то там обязательно значилось бы, что таблетки мне никогда не помогали. Не было никакого дневника (ох, тут пожалуй вру: был, один, давным-давно, бывший и оставшийся личным, и второй, что я читал - у неё скрыть это ума не хватило: расстались), не было никакого пистолета, никакого самоубийства. Так подумать - и кухни то не было, и меня не было. И всё это даже совсем не смешно.
  

9

  
   И сидя на гранитных плитах (и стоя на этой лестнице), читая Маркеса и запивая скорбь Буэндиа жидким дымом чая и никотина, я плыл по волнам собственного ощущения себя как кого-то описываемого извне. Спокойный ритм гордо вздымающихся пенных грив - так бывает - вдруг нарушается; и вот, вдалеке, появляется что-то похожее - похоже - на гигантскую, исполинскую, чудовищно громадную, размером с человека... Пшик, дорогой читатель. Я вас обманул, берегам вашего восприятия ничего не угрожает: моя река - равнинная, уравновешенная и даже на людях появляется зачастую только с Иртышом. А потому сейчас июль, часы суровой сибирской сиесты - явления настолько редкого, что несмотря на здравый смысл, предписывающий спрятаться в скорлупу прохладных панельных домов и задёрнуть шторы, люди здесь даже любят жару - исключительно из-за её экзотики. Тишина, не поют даже птицы, сигаретный дым поднимается вверх настолько лениво и неохотно, что кажется вот-вот и он передумает и начнёт забираться обратно, но всё же растекается по плотному, знойному воздуху. Чёрный китайский гранит, нагретый слепящим меня со страниц книги солнцем до температуры остывающего чайника, обжигающего руку, если вовремя её не убрать, жутковато контрастирует со своим предназначением... Ах, да, совсем забыл сказать о своём занятии, мрачно романтичном, особенно в ночные смены - я гравирую могильные памятники (ремарка о Ремарке); да-да, и этот греющий меня камень, по-своему уютный, совсем скоро будет носить имя того, чьё тело вряд ли нагреется выше температуры окружающей среды.
   Памятник. Отвратительное слово, как ни крути - и нет, я не предлагаю читать его наоборот - просто... Просто он связан с памятью, вещью в высшей степени ненадёжной и даже в большинстве случаев вредной; впрочем, жизнь без неё была бы гораздо скучнее - именно ей мы (ох, как нелегко мне даётся это "мы", господин читатель) обязаны осуществлением поступков настолько глупых, что о некоторых из них даже пишут книги. Пожалуй, именно это меня и коробит больше всего - она пишет... Возмущение моё не знает границ - как, как ей доверили такую ответственную деятельность? В своём ли вы уме? Самодовольные мемуарчики и фальшивая ностальгийка, внезапные амнезии и мучительные припоминания - стоит ли вам платить за ваши похабные услуги тем стыдом, который испытывает каждый, кто ловит себя на мысли, что забыл что-то... "специально"? что припоминает какую-то весьма приятную для себя деталь, чтобы не затеряться в пёстрых рассказах собеседников о первой любви? Но проходит время - и стыд, разумеется, забывается, но как забыть ту, самую первую любовь? Ах, она была прекрасна, и мы вечерами часами плыли на качелях, и да - это я помню совершенно точно! - я помню, как сердце моё чуть не выскочило, когда она сказала три заветных слова, надеясь, что я не услышу их за шелестом листвы и скрипом качели... Лунный свет падал на её руки, которые я поднёс к своим губам...
   Тьфу, пропасть. И действительно - пропасть, ненасытная, грязная дыра, прикрытая очаровательным шёлком кружевного белья; неприметная дверь за шторами, для каждого своя. Та, что всегда утешит, та, что всегда спрячет настоящее и чьи стоны берегут будущее, берёт плату прошлым. И вот клиент, поправляя пиджак и рубашку, выходит, бережно закрывает дверь, тайком озирается по сторонам и уверенной походкой проходит к выходу, не забыв по пути плюнуть на дверь истории, публичной девки; на косяках её комнаты уже давным-давно не осталось свободного места от зарубок должников, но всё же даже она - честнее и чище "своей" шлюшки воспоминаний.
   В обычной квартирке, меблированной хламом, на старом, ещё советском столе, украденном предприимчивым сторожем из школьной столовой, стояли четыре рюмки. Наливала хозяйка - некрасивая, несмотря на молодость, женщина, закутанная в плотный кокон несчастья. Её лицо, казалось, было постоянно заплаканным, даже когда она смеялась; улыбка у неё всегда выглядела страдальческой и искренность её не смягчала этого впечатления - усиливало его. Обычно так выглядят женщины, чаще всего пьющие, которых частенько поколачивает муж - но у неё мужа не было.
   Её бросили.
   Предали двоих.
   Она выкуривала по две-три пачки дешёвых крепких сигарет в день - настолько она ненавидела то, что от него осталось. Брошенная, оставленная даже роднёй, которая ограничивалась денежной помощью и передачками - как для больной, конфеты и фрукты - она по-своему переживала одиночество, гораздо глубже, гораздо точнее, чем те, кто так любит о нём говорить, пописывая бездарные стихи и хвастаясь шрамами на венах. Она сходила с ума и делала это целенаправленно - потому, что она не могла принять жизнь такой, полной кашля, похмелья, случайных связей, грязи в квартире и поступках. Она была глупа и закончила только 9 классов; она, повторюсь, была очень некрасива; она была беременна; она не чувствовала, что нужна кому-либо, и находила в одиночестве подтверждение своей правоты - и она бунтовала против этого, тихо, смиренно, покорно, так же, как жила. Забегая вперёд, скажу, что судьба пощадила её - и в конечном итоге она попала в сумасшедший дом.
   Я не вспомню, как попал к ней (и не особо жалею об этом), и ничего не знал о её жизни, но не мог не почувствовать, что под сердцем она носит пустоту - именно её она взращивала, отравляя дитя, от которого отреклась в тот момент, когда от неё отрёкся его отец. Мы выпили, живо обсудили что-то, наливая по второй, выпили ещё раз. Она взяла со стола один из фотоальбомов, которых на столе было по меньшей мере с десяток, и ненавязчиво втянула нас в эту глупую, скучную игру, в которой надо искать одно знакомое лицо и из вежливости пытаться запомнить, что этот толстый дядечка - дядя Толя, этот вихрастый малый - двоюродный брат Лёша, сухонькая бабушка в грязной полосатой футболке - баба Лида, а это Алтай, а это мы на мосту влюблённых, вот наш замок, а это...
   И всё постепенно становилось понятным задним числом: в этой куче фотографий - вся её жизнь, и если правда перед смертью она проносится перед глазами, несчастная женщина увидела бы пёстрый веер фотографий с дурацкими улыбками и своё лицо на многих из них; может, это ей и хотелось вспоминать: снова и снова она глядела на своё лицо тогда, подсознательно шарахаясь от зеркал и фотоаппаратов сейчас. И как же ей нужны были мы - готовые подтвердить, да, это действительно она, убедиться - даже не в сходстве - в тождестве человека на фотографии и осунувшейся женщины в прокуренной шерстяной кофте... И, наверное, не так важно, что самообман превращался в обман - этот ритуал возвращал её самой себе и давал ей сил. До какой-то поры.
   А сейчас... сейчас зажато между прошлым, уделом памяти, и будущим, идолом надежды. Строго говоря, у меня нет никаких оснований считать настоящий момент временем; то, что я нахожусь во времени, я пойму только в будущем, взирая на себя в прошлом - но разве существует прошлое и будущее? Я ищу тех, у кого спросить совета: память и надежда - хуже подсказчиков найти невозможно, смотрю на них с подозрением; обернувшись, увидел за левым плечом молчаливую смерть, единственный её совет - её присутствие. "Здесь и сейчас" - избитая мотивировка, впрочем "там и тогда" мотивирует ещё меньше. Время легко уничтожить - собственно, "сейчас" и есть безвременье, нечто, не требующее ничего кроме существования, даже его осознания. И я ощузнаю - это безвременье и есть "здесь".
   Читатель, возможно, заметил то, что моя ненависть к памяти - передайте, пожалуйста, один - ненастоящая, почувствовал моё лукавство: невысокий толстый человечек, как вы видите, сильно торопится и не особо смотрит по сторонам, похоже, что он витает где-то в облаках. Он ворчливо пыхтит: "Уф! Уф!" и на полном ходу, чуть оступившись, становится жертвой катастрофы - вам не было больно и вы на несколько секунд действительно обеспокоены чьим-то самочувствием. Теперь вы можете разглядеть его лицо, пока он собирает с пыльного тротуара рассыпанные им газеты и отвечает на ваше "извините" россыпью этикетных форм: редкие тонкие волосы мокрые от пота едва прикрывают лысину, лицо круглое, приятное, раскрасневшееся от жары и одышки, бледные губы, не перестающие бормотать извинения и оправдания двигаются постоянно и уморительно округляются при пыхтении - паровоз сошёл с рельс, но продолжает уфкать - по привычке, не иначе. Торопливые его движения вскоре приносят плоды, и вот он вновь перед вами, с газетами подмышкой, приносит вам прощальное извинение - и вам кажется, будь у него шляпа, он бы её снял, ей-Богу! - оборачивается, замечает своё маршрутное такси и с места срывается в галоп, потешно махая свободной рукой. Он успел и сейчас скрывается внутри "Газели"; эпизод окончен, оставив вас в - спасибо - приятном недоумении, о котором вы с досадой вспомните тогда, когда в следующий раз проверите свой карман. А я - я теперь полноценный пассажир, оплативший билет и сейчас кладу сдачу с крупной купюры в бумажник, который вы вероятно узнали - Господи, не может быть! клянусь вам, я не знаю, как он попал ко мне!
   На дримтеатре остановите - драм, драмтеатр, чёрт возьми. Вышел, оглянулся по сторонам - не знаю, что я здесь делаю и уже не совсем понимаю, как сюда попал. Отошёл от дороги, закурил, посмотрел вниз, на реку (в поле моего зрения попал автодорожный мост), удовлетворённо выдохнул, улыбнулся и от нечего делать побрёл к лестнице, спускающейся к речному вокзалу. Апрель.
   Речной вокзал, платформа справа. Место встреч, расставаний и длинных вечерних очередей на транспорт. У входа в метро двое милиционеров - пузатый и тощий - со снисходительностью беседовали с трудовыми иммигрантами; за хлипкой рекламной стойкой скучал парень; пара бойких девчонок назойливо предлагали прохожим листовки, которые прочтёт только смятая алюминиевая банка, их соседка по мусорному баку; то тут, то там сидели на раскладных стульчиках за раскладными столиками торговцы, раскладывающие ерунду, вербу и пасьянсы; чуть поодаль, на импровизированной парковке, в дорогих паркетных внедорожниках сидели торговцы счастьем - временно легальным.
   Впрочем, меня не интересовало всё это, за годы вжившееся в камень тротуара, фасада входа в метро, колонн метромоста, ставшее декорациями - да даже до святотатства приземлёнными фресками, если угодно. Я любил тех, кто ждёт - ожидание священно. Вот они, с цветами, без цветов, парни, девушки, предвкушающие счастье или разочарование - но всегда отличимые по силуэту, выпадающему из городского пейзажа, словно оторвавшаяся с блузки блёстка, словно потухшая неоновая буква. Некоторые взволнованно глядят в телефон, другие показательно равнодушно смотрят по сторонам, лениво поворачивая голову, в лихорадке думая: "Ну где же? Где?" - и конечно, они простят опоздание; но все, абсолютно все они сейчас чувствуют, что времени, по большому счёту, нет, оно заменено местом встречи.
   Мой взгляд привлекла девушка в бежевом плаще - она стояла у парапета и уже, похоже, смирилась с ожиданием, не пыталась от него отвлечься хоть чем-нибудь и... да, почти наслаждалась им. Одета она была скромно, но, похоже, очень дорого - мне не пристало в этом разбираться, я видел другое: она была сокровищем, и я наконец понял, почему я очутился именно здесь. Я неторопливо направился к ней и заглянул в её глаза - она сдерживала слёзы и, боясь моргнуть, смотрела в никуда так, будто никуда было единственным достойным объектом для созерцания. Пройдя сквозь неё (она вздрогнула), я сел на парапет, откинулся назад, опёршись на руки и отчётливо произнёс:
   - Он не придёт.
   Она моргнула и медленно обернулась. Теперь она удивлённо смотрела на меня, в уголках глаз блестели четвертинки слёз. Я оглянулся - позади меня не было ничего, что могло бы привлечь её взгляд.
   - Заметила, - сказал я. - Пошли домой.
   Но она хотела ждать. Только к вечеру, вдруг ощутив, что озябла, она очнулась и поняла, что то, что он не пришёл, наверное, даже к лучшему. Я отправился за ней, по вагонам метро, по уже подсохшим весенним улицам, по подъездной тьме, что чернее ночи...
   Она рисовала - училась, или серьёзно - мне было всё равно. Весьма апатично поздоровавшись с родителями и отказавшись от ужина, она прошла в свою комнату, надеясь найти себе место там; но то, что она считала своим домом, откликнулось непониманием и недоверием к своей новой хозяйке. Она устало легла на диван и попыталась упорядочить шум в своей голове - но шум не поддавался и не хотел распутываться. Всё, что ей оставалось - попытки различить нити, составляющие этот клубок, но когда она начала давать им имена, вдруг поняла, что все слова - ничтожны, что всё - всё - ложь и она больше не может даже доверять тому, что считала основами своей жизни. Она прислушалась - шум шуршал мягче, чем ей казалось до этого, он был даже приятным и добродушно щекотал её голову изнутри; странное томление усилилось, но вместе с тем перестало быть пыткой - и она расслабилась. Неожиданно улыбнувшись, она подняла над собой руки и стала внимательно разглядывать их, медленно поворачивая их перед собой, удивляясь тому, что впервые смотрит на них не как на маникюре. Она захотела почувствовать их прикосновения и стала гладить своё тело - но вдруг, опомнившись, повернула голову налево: там стоял её рабочий стол. Мгновение - и она перепорхнула к нему и включив лампу смотрела на пустой лист.
   Но она всё ещё ждала.
   Я слегка тронул штору - она повернулась к окну, услышав шорох, и теперь во все глаза смотрела на меня.
   Мы видели это - и верим, что видим сейчас.
   - Нет, не показалось, - спокойно ответил я и с улыбкой смотрел, как маленькая девочка, вытянув вперёд руку с зажатым карандашом, закусив губу и прищурив один глаз, пытается понять, как поместить на лист бумаги то, что не помещается в этом мире вообще.
   И не поймёт никогда, но это - правильно. Отныне во всём, что она рисует, она будет видеть меня, а другие - талант и вечность, что, в принципе, наверное, не так далеко от истины, поскольку я - Герда, да что там такое творится?
   Я не могу работать.
   - Герда, чёрт тебя дери!

Входит Герда, с подносом, на котором стоит пузырёк из тёмного стекла.

   Герда: Вы звали, господин.
   Кай, переодетый автором (в ярости): Конечно, звал, но спасибо, что напомнила! Что происходит? Что за дрянь ты мне принесла?
   Герда: Отряд роланбартовцев ломает дверь, господин, у вас мало времени...
   Кай, переодетый автором: Что? Кто? Зачем?
   Герда: Господин, согласно последнему декрету правительства, все авторы подлежат принудительному вывозу на Гоголевское кладбище и захоронению живьём. Предвидя такое развитие событий, я заготовила цианистый калий, чтобы избавить вас от мук.
   Кай, переодетый автором (в ужасе): С-с-сестра?..
   Герда: Простите, что?

Кай, переодетый автором, разоблачается и подходит к Герде.

   Кай (в ужасе): Сестра, посмотри на меня, это я - я, Кай...
   Герда (презрительно): Очень смешно, Кай.
   Шум за сценой. Слышны крики, начинают ломать дверь кабинета.
   Кай (в ужасе): Что же нам делать? Я просто шутил... Спаси, спаси нас, сестрёнка!
   Герда (качая головой): Я очень, очень разочарован в тебе, Кай. Так шутить над своим создателем, над тем, кому ты обязан служить...
   Кай (падает на колени): Господин! Умоляю, простите, я... я не хотел!
   Падает дверь, в кабинет врывается отряд роланбартовцев в будёновках и с винтовками, их ведёт литком.
   Литком (переводя дыхание): Согласно декрету...
   Кай (истерично): Они уже здесь, господин, сделайте что-нибудь!
   Гвардеец: Товарищ литком, по нашим доносам, автор - этот мужчина, но, похоже, эта бестия хитра и заранее переоделась в служанку.
   Литком: Вяжите обоих, время рассудит.
   Кай (сопротивляясь): Господин, уберите их отсюда!
   Герда (спокойно): Завязывайте, ребята, я же пошутила.
   Кай (негодуя): Ты меня обманула?!
   Герда (пожимая плечами): Я просто не смогла устоять. Не думала, что они всерьёз.
   Гвардеец: Разговорчики!
   Литком: Кабинет сжечь, эту мразь - на выход.
   Входит Автор.
   Немая сцена: два гвардейца в дверях бросают винтовки и отдают честь, двое других кидаются развязывать пленных. Литком снимает шапку и крестится.
   Занавес.
   Автор небрежно прохаживается по сцене.
   Автор: Уважаемый читатель, я прошу вас подняться на сцену... Да, вы, вы, в первом ряду, пожалуйста, прошу вас.
   Входит Читатель, озираясь по сторонам.
   Автор: Постойте пока здесь.
   Автор уходит за сцену и опускает второй занавес.
   Стоп.
   Хватит, всё, хватит.
   Достаточно. Наступая на одно, неизбежно наступаешь в другое - это не очень приятно. Я не могу избавиться от зависимости, максимум, что мне позволено сейчас - аккуратно выбрать от чего конкретно я буду зависеть.
   Я выбрал никотин.
   Экзистенциальная коммуна мало-помалу превратилась в коммуналку - нельзя и слова сказать, чтобы тотчас же о нём не знал весь мир; молодой человек, если вы хотите играть на гитаре, делайте это, пожалуйста, не дёргая струн - абсурд? Мне остаётся рассчитывать только на одно - что за моей шторой действительно кто-то стоит, но мне не хватит смелости это проверить: кто знает, может быть, её задела крыса.
   Шорох.
   Когда я вернулся домой
   Нет-нет, секундочку, позвольте рассказать вам одну занимательную историю - похоже, глав будет всё-таки десять - произошедшую со мной накануне. На дворе - конец марта, холодного, неприятного; как я ни просил, февраль всё-таки не ушёл. Город купается в сладостях - кока-кольные леденцы мёрзлых луж; халва подтаявшего грязного придорожного снега, покрытая глазурью; сахарная пудра, лежащая на дороге; помадка на вершинах пузатых пирожных-сугробов; и всюду, всюду - карамель, карамель, карамель... Я отвлёкся. Вообще, признаться, очень тяжело идёт, так что попробую больше не отвлекаться, прошу прощения.
   В конце марта мне позвонил бывший работодатель и предложил вернуться - с небольшим повышением зарплаты. Испытывая нужду - не столько в деньгах, сколько в рутине, которая поначалу воспринимается как отдых (моим воспалённым сознанием) - я согласился. Как раз тогда я читал один очень занимательный роман: моё первое - предлог, моё второе - колючий зверёк, моё третье - согласие, оборачивающееся вечными муками, а вместе я - кривое зеркало человеческого восприятия действительности (и заодно названия романа). Тогда же, ещё по телефону, мне сообщили, что мне подыскали сменщика, с которым мы будем делить дни и ночи - звучит пошловато, но мне плевать, я не хочу подбирать слова. Я хотел бы сейчас с упоением на целую страницу расписать те чувства, с которыми я воспринял эту новость, то ожидание встречи - каков он? поладим ли мы? - но ничего этого, разумеется, не было.
   В понедельник я пришёл на рабочее место, и нас познакомили.
   Чёрт тебя возьми, судьба. Судьба тебя возьми, чёрт.
   Моего сменщика, урождённого узбека, выходца из Ташкента, звали Феликс.
   Ты удивительно остроумна.
   Ты - та, чему русский язык прозорливо даровал женский род - ты действительно женщина; но никто так и не смог дать тебе Имени - слова точного, яркого, не болтающегося на идее, как объявление на заборе, плохо смазанное расклейщиком, не безнадёжно пачкающего, как яркий ценник на глянцевой поверхности - нет, нет! Имя - я повторюсь, Имя (чтобы виднее было заглавную букву), которое ещё не придумано - вернее, ещё не открыто. Не открыто тобой.
   Я встретил тебя однажды, помнишь? в одном из замков, которыми кишит любимая мной сторона потустороннего, в обширной и пустой зале, стены которой, матово-ледяные, едва угадывались за туманом. Пол, холодный, стеклянный, был покрыт мозаичным узором - и на этом полу сидела на коленях маленькая, лет восьми, девочка. Ты сидела спиной ко мне, и я видел, как длинные тёмные волосы тихо и благородно покоились у твоих голых ступней, пока ты, согнувшись и не замечая ничего вокруг - мне пришлось обойти тебя, чтобы увидеть - плела мозаику из бисера. Ты, вздрогнув, подняла голову, но сразу же, узнав меня, продолжила занятие.
   - Ты не мешаешь.
   И я знал, что мало что может тебе помешать, поскольку ты - ждёшь; ты не занимаешься этим потому, что тебе это нравится, или потому, что ты должна это делать - просто тебе скучно, скучно невыносимо, как скучно бывает тому, кто нечаянно, приехав раньше, чем следовало, принуждён ждать, например, врача, или поезда, или открытия, скажем, час, или даже два, или
   - Вечность.
   Да, родная, вечность. И вряд ли какой-то злой умысел руководит мальчишкой, играющим с муравейником, заворожённым громадиной, сотворённой малыми делами, и гадающим - если откусить от него кусочек, будет ли вкусно, как булка с маком? но страшно - и вот ведь парадокс, маленьким муравьям нет никакого дела до маленького (я уже большой!) мальчика, будто бы он и не большой, а наоборот, много меньше самого маленького муравья.
   Скольких самоубийц ты спасла так, поставив красный сколотый кирпич, стеной запрещающий упасть в грязный ручей? Скольким ты показала другой берег, бережно опустив облепленную чёрными тельцами палку там, где они никогда не были?
   Глупая метафора. Мы оба знаем, что ты не ребёнок и, право, ты заслуживаешь молитв и служений больше, чем кто-либо ещё - если бы ты была богиней. Но ты больше чем богиня - ты вечная, абсолютная ось, задающая одну единственную координату того, что называется мной.
   Да, ты остроумна - я достаточно наблюдателен, чтобы заметить это даже в таких мелочах, как "счастливые билеты"; "почти счастливые" мне попадаются чаще, чем все остальные - это ли не издёвка? Совпадения лиц, запахов, имён, дежа вю, события, которые не могли произойти "просто так" - какое место я должен занять в твоей мозаике?
   Ты не ответишь, конечно; и рисунок, я знаю, ты меняешь сразу только он наскучит тебе, пусть даже и в самом начале работы, но одно утешает меня - ты справедлива. Я знаю, что это так, и даже, наверное, лучше, что мне не открыты способы задобрить или прогневать тебя, и всё что мне остаётся - идти наощупь, в полной темноте, ловя знаки твоего присутствия в бурых зайцах перед глазами. Ты непостижима.
   - А ты?
   - Да? - я заметил в её глазах интерес.
   - Чем бы ты, - она уставилась в пол, подбирая слова, которые я мог бы понять, - занимался вечность?
   - Я... - я увёл взгляд от её требовательных глаз и метнул его вверх, полумечтательно.
   - Что ты умеешь делать? - она пояснила. - Я умею плести бисер, а ты?
   - Я умею писать. Наверное.
   - И ты хотел бы заниматься этим вечно?
   Я подумал.
   - Да.
   Ты впервые улыбнулась за всё время, что я видел тебя, и встала с колен: я даже не успел разглядеть готовый на четверть рисунок, как он рассыпался и брызнул во все стороны цветными каплями, разбившись о пол; и глядя как ты уходишь, я понял что-то, и начал ждать - если у такого ожидания вообще есть начало.
  

10

  
   Я больше не пишу - и небо не такое,
   Каким бывало раньше. Помнишь, как мы шли
   По облакам? Теперь безвременье покоя
   Засыплет каждый след, оставленный в пыли.

   Любому, кто писал (в юности!) стихи, отчётливо и беспощадно ясно, что точка сложнее многоточия - парадоксально, но закончить стихотворение точкой бывало невероятно трудно: скучный знак. Разве может какая-то точка, которая встречается даже в объявлениях, выразить всю глубину моей скорби? припадки неистового мазохизма? а как быть с добровольным отречением? отрекаюсь во имя точки? Абсурд!
   Многоточие - три это уже много - всё делает загадочнее. Наверное, мне кажется, что у стиха не будет конца, он будет домысливаться - разумеется, до бесконечности, а может быть и дальше; что без многоточия никто и никогда не поймёт, что я хотел сказать этим стихотворением, а ведь это важно (нет), ведь это так важно, что кто-то там
   - Кто там?
   А как я их рисовал! ах, три точки были настолько значительны, что неприлично вырастали до размера в пол-буквы - это, конечно, было не очень красиво, но всё-таки (и тут я смотрю на вас с укором) за ними скрывается вечность.
   ...И похоже, я познаю мир через эти точки - ведь если с них что-то начинается, значит, похоже, до этого было что-то ещё? Если ими что-то заканчивается, то, видимо, после этого что-то останется? И ведь неважно, сколько лет мы дадим каждой из точек - давайте щедро подарим миллион - их всего лишь три, а это значит, что после трёх миллионов лет не будет ничего? белый лист бумаги и всё. То есть, белый лист бумаги и ничего. Даже, пожалуй, просто ничего. И это так нескромно - с каждой стороны эти буквы окружает по три миллиона лет и одному ничего, а в центре по неведомой прихоти судьбы - этот текст.
   Но мир был бы слишком скучен, если бы он просто ехал по рельсам, как трамвай, от вагоностроительного завода через кучу остановок, с обязательным кругом и спасительным депо, в котором, похоже, должен будет проходить Страшный Суд. Мир, по сути, та же книжка, и в нём тоже полно многоточий, но есть ли то начало, или тот конец, или та середина, или вообще что-либо где угодно - знаем ли мы? Есть ли этот фрагмент - в другом издании, например? Написано ли? Женился ли Онегин?
   Знаем лишь то, что у чего-то может быть начало. Знаем лишь то, что у чего-то может быть конец. Может быть.
   В сухом остатке: многоточия бесполезны. Лёгкое кокетство, многозначительный вздох измученного непониманием сознания-создания.
   Куда, куда я завёл тебя, мой любезный читатель? Зачем ты пошёл за мной? Разве этого искал ты здесь? Ведь я же мог отвести тебя куда угодно! Всего лишь шаг - и мы - гляди вокруг, гляди! - на холме; всюду берилловая со всеми оттенками зелень невысокой травы, растущей и на холмах, и внизу, в долине, где неспешно пасутся те самые коровы, с одной из которых неизвестный гений срисовал бурёнку для тетрапаков; на склонах, освещённых бледным солнцем, величественно цветёт благородно пурпурно-нежно-розовыми коронами чертополох - узнаёшь? и откуда-то издали доносятся звуки меховой жалейки, и всё так же стоит здесь уж вторую тысячу лет монастырь, заложенный Тем Самым, не то героем, не то предателем - и качали головой седые друиды, глядя, как народ погружается в ересь; и это ведь тоже - стало захватом, и привело к захвату, как и все до этого, как бы не верили упрямые кельты в освобождение; а совсем рядом, в Коннахте, собирались на битву великие армии - как все герои прошлого, обречённые - и недобрый ветер сзывал облака, пряча от неба злые игры его горделивых детей, и разразилась битва, и под свист копий и сверканье мечей носилась фурией над полем кровожадная Морриган; и бились щиты в щепки - прах к праху - и сама Эйре требовала защиты и готовила русла своих рек под кровь тех, кто осмелился закидать камнями её источник; и мы победили... Выпьем, cara de mo, за Дану и её племя - дзынь -
   и громко поставив бокал на стойку, что-то крикнуть бармену и в шумном пабе Дублина сидеть невидимкой и перебирать в уме, как чётки - Финнеган, Муллиган, хулиган... Вставай, эй, вставай, пошли, уже четвёртый час - и по опустевшему залу мы идём, пьяные и сонные, одеваем плащи и шляпы, чтобы тут же их приподнять на прощание, толкаем дверь,
   и вот мы в Венеции. Держись за рукав, тут легко потеряться - и откликнувшись на пустоту ткани, ты обернулся, но что это? вместо красноватого и чуть опухшего лица холостяка - тонкие черты, подведённые углём: всегда сдержанно-скорбный рот, как у вдовы, чёрные слёзы на побеленном лице; дурацкий высокий колпак и смирительная рубашка с издевательскими помпонами - вот мой наряд, отливающий рыжим в неверном свете чадящих факелов; ты, верно, ищешь глазами гондолу? нет, мы пойдём пешком - по узким улочкам, среди людей, учтиво кланяющихся тебе; дамы в корсетах и изящных масках делают реверанс, и смотрят на тебя снизу вверх - внушительно, не правда ли? чудовищно высокие чумные доктора - ах, как я их боюсь! - сложно поверить, что это не карлики на ходулях - кстати, вот и они, ловко двигаются средь толпы, и нимало её не смущают. Смотри, марионетки! куклы ужасны, я верю, бес может вселиться в них! Но голос мой всё тише и тише, его становится сложно разобрать в гомоне карнавала - мы пришли на площадь. И вот, обернувшись, ты обнаружил, что держишь в руке свой красный плащ, но не успел ты испугаться, как внимание твоё привлекает голос конферансье: похоже, объявляет номер, но ты не понял ни слова. Открывается занавес и растерянный Пьеро ищет кого-то глазами в толпе... Но появляется Арлекин - в красно-чёрном костюме, в шляпе с бубенцами - и высоким, пронзительным голосом (постойте, это и правда женщина!) кричит на Пьеро, замахивается палкой и наносит первый удар. Смейся. Удар. Смейся, прошу тебя. Удар. Толпа хохочет - смейся и ты, я умоляю. Удар. Смейся...
   Вдруг - громкий треск и верхняя балка сцены-плахи ломается и падает вниз, увлекая за собой стены, занавес, соседние дома, схлопывается мостовая и на твоих глазах всё это превращается в груду белого, красного, чёрного...
   Взмахом руки я сметаю этот театр, как карточный домик - им всё равно суждено умереть играя.
   - Это просто фокус!
   - Научи, научи!
   - Я не могу научить волшебству.
   - Научи фокусам!
   - Фокусы - это всегда обман, малыш.
   Я одеваю цилиндр и ухожу. Не ходи за мной.
   Ведь там, где я, нет красивых картинок, нет воздушных змеев с мочалками-хвостами, очаровательных ассистенток, которых не берёт пила. Нет там клоунов, дрессированных слонов, пиратских пещер и коралловых рифов. Нет рыцарей плаща и кинжала, работников ножа и топора и неуловимых ниндзя.
   Там нет вообще ничего. Настолько, что вернее будет сказать, что там есть ничего.
   Это моя душа - степи Северного Казахстана. Уродливая, нескладная трава, одинакового цвета круглый год, торчащая из под снега, который не успевает её укрыть - его тут же сдувает ветер, гоняющий изо дня в день, из года в год, одни и те же бумажного вкуса облака, одну и ту же пыль, без смысла, без цели, без чувств. Здесь стесняется ходить даже дождь, предпочитая перебежать побыстрее, здесь в ссохшейся земле среди трещин появляются норы мохнатых тарантулов, а солнца не боится лишь саранча, способная его закрыть, не берущая пленных и не считающая павших. И сотни, сотни километров во все стороны ни одной души, и из ориентиров - одни лишь звёзды в жестокую ясную ночь, но что толку? куда бы ни пошёл, хватит ли жизни, чтобы дойти?
   Никогда ещё апрель не был таким осенним.
   Когда я вернулся домой, она проснулась; не было меня всего минут пять, верно, ещё не успела встать с постели. Смотрела она, однако, на меня даже возмущённо и молча, достаточно долго, ждала, пока я разуюсь, что я делал демонстративно неторопливо. Наконец ей удалось поймать мой взгляд.
   - Доброе утро, - безразлично заявил я.
   В ответ она выдала мне тщательно подготовленный вопрос:
   - У нас... с тобой что-то было?
   - И не мечтай, - и прошёл на кухню, краем глаза заметив, что она вспыхнула - от уязвлённой гордости (сначала) и от стыда.
   Я открыл холодильник, поставил туда пиво и налил ей стакан прохладной минералки. Нагло, как у себя дома (действительно), прошёл в комнату, где она ещё сидела, прикрывшись белоснежным одеялом, и собирала растерянные мысли. Я поставил перед ней воду (она едва пробормотала "спасибо"), и быстро достал ей футболку, какие-то свои трусы и полотенце. Аккуратную стопку положил на край кровати перед ней и ни слова не говоря, как персонал в гостинице, вышел, полностью забыв о ней.
   Теперь мы наедине. Я сидел с бутылкой и пепельницей - со мной всё равно никто больше не дружит - и наслаждался маем; снег в этом году выпал тридцатого апреля, но следующий же день расставил всё по местам, включая точки.
   От сквозняка затрепетала с боем железная дверь.
   - Проходите, - остроумно бросил я.
   Где-то там, невообразимо далеко, она принимала душ, опадала черёмуха, кружились листья и медленно плыл к земле снег.
   А я здесь, бесцельно стряхиваю пепел и заворожённо наблюдаю за этим. Она прервала моё созерцание, сев напротив, мило и по-домашнему выглядя в моих вещах и с полотенцем вокруг мокрой головы: от волос пахло ей и мужским шампунем - очаровательно. Я пододвинул к ней бутылку.
   - Жизнь чем-то удивительно напоминает похмелье.
   Она сделала глоток и наклонила голову, как птица.
   - Не бойся, - я улыбнулся одними глазами, устало.
   - Где я?
   - Хороший вопрос. Вчера была грандиозная пьянка, Миледи, и я тоже не могу вспомнить даже повода. Впрочем, мне кажется, что ты там была.
   - Мне кажется, мы говорим о чём-то очень важном.
   - Определённо, - я глотнул пива. - Где ты работаешь?
   - В цветочном магазине...
   - Мне кажется, эта работа тебе не подходит, - пауза, - цветы на твоём фоне смотрятся слишком бледно.
   - Ты романтик.
   - Отнюдь. Облекать вашу красоту в грубые слова едва ли не цинично.
   Она задумчиво и напряжённо смотрела на меня, пытаясь что-то вспомнить.
   - Ты кажешься мне знакомым.
   - Это неудивительно.
   - Мы знакомы?
   - Полагаю, что нет.
   - Тогда кто ты?
   - А ты?
   - Я? Продавщица из цветочного.
   - Может быть, я брал у тебя цветы.
   - А если бы я ответила другое?
   - То, вероятно, я бы ответил другое. Это, впрочем, мало что меняет, и даже никак не влияет на факт покупки цветов - какая разница, что скажет каждый из нас.
   - А если я соврала?
   - Это мелочи.
   - Я ищу ответ.
   - Ты ищешь не то. И, строго говоря, ты не ищешь, а хочешь найти. Ты ведь не хочешь искать.
   - Почему?
   - Этого никто не хочет, - я улыбнулся. - Все хотят найти друга, никто не хочет искать его.
   - Меня предавали.
   - Считай это поиском. Те, кто считают жизнь банальной, пишут банальные книги, и считают, что они что-то нашли, что-то поняли; я, наверное, среди них - иначе не стремился бы так отчаянно забыть то, что должен пытаться вспомнить.
   - Например?
   - Например, обстоятельства нашего знакомства.
   - Так оно было?
   - Думаю, можно было бы вспомнить и это.
   - А если не вспомним?
   - Тогда просто переживём заново. Мы уже знакомы?
   Она скромно улыбнулась.
   - Знаешь, я могу умереть сегодня. Или завтра. И всё. Поэтому у меня нет завтра - и вчера у меня нет, потому что вчера уже кончилось. Есть только сегодня - и в это сегодня ты здесь, и пытаешься вспомнить о вчера, и пытаешься предвидеть завтра, но ты ни на что не готова сегодня - это всё равно, будто мы живём с тобой в разном времени. Если ты хочешь что-то найти, то искать надо сегодня.
   - И, выходит, найду я тоже сегодня?
   - Для ищущего нет дней, кроме сегодня. Сего. Дня. Пей давай.
   Мы замолчали - я рассеянно смотрел в потолок, ты убрала подсохшую прядку, вырвавшуюся из кокона полотенца: весенний побег.
  

Dream Theater - Space-Dye Vest

  
   - Знаешь, сестра, ты ведь тоже подслеповата, - я заметил как ты щуришься. - Помнишь, ты рассказывала мне, что мир без очков кажется ярче? Он немного акварельный, этот мир, чуть подтёкший и совершенно неопределённый - и ряды букв превращаются в линию, и я не вижу многого... Я боюсь этого, сестра.
   Ты вопросительно смотришь на меня.
   Брось, мы всё понимаем, я мастер заходить издалека - но не может же быть, что ты ожидала от меня классицистического письма, со словесными реверансами и печатью на сургуче? Я весь - модерн; если я вообще существую. Стоит снять очки - и вот меня уже не узнать; но я одеваюсь поярче на встречу и опаздываю, чтобы ты узнала меня по походке.
   Что мы можем изменить в мире, в котором всё находится на своём месте? Что, сестра? И глупо, наверное, думать, что что-то могло сложиться иначе - если бы мы почаще оглядывались назад, внимательно относясь к каждой мелочи, мир стал бы гораздо логичнее, а они - справедливее, он бы научил их этому. Ведь мир справедлив - а если он не справедлив, то зачем он нужен такой? Хочешь, мы разрушим его? не то что бы я не мог сделать это один, просто я хочу учесть твоё желание. Мы создадим новый, и будем там братом и сестрой, как в сказке, а иначе и жить-то, в общем-то, незачем - разве ж имея такую силу, имею ли я право тратить её куда-то ещё? Но трачу - и жду расправы.
   Но ты, может быть, и не вспомнишь меня и не сядешь напротив, глядя требовательно и влюблённо - кому тогда я пишу? Я могу придумать себя, но вряд ли придумаю что-то другое. Разве мы сможем убедить друг друга? мы знаем, ощущаем, ощузнаем одно и то же - поэтому и не складываются слова, не создаются образы; кружева намёков и нагота молчания. Ведь мы можем говорить всё, что захотим и рассчитываем, что нам поверят на слово (бессовестные обманщики); философы пытаются убедить себя, журналисты - других, что проще. В этом смысле у нас огромная фора, мы не доказываем очевидное, мы ищем, ищем, ищем и ждём - как маленький мальчик, я складываю изо льда слова, а где-то сквозь пургу, кто-то мчится, падая с ног - и я не знаю, что из этого сложнее.
   Спаси меня, сестра.
   Ты запретишь себя так называть, я знаю, но я - могу ли я это забыть? Каждое слово здесь вырезано фрезой на моей спине, как у Кафки, помнишь? Прокляты мы или избраны? Ответь вслух, я услышу. Мы сделали разный выбор, подобрав божий кошелёк на дороге, и этим сэкономили друг другу немало времени - ты поступила как лучше, я - как честнее; кто знает, что из этого лучше. Я просто не могу перестать искать владельца, чтоб вернуть пропажу (внутри я нашёл визитку); если я его найду, я скажу, что ты не знала, что это его. Я прикрою, сестра.
   Ты не веришь в людей - а я верю. В них что-то есть, определённо. Не надо кривиться, мы гораздо безнадёжнее, чем они - неужели полететь на Луну проще, чем научиться любить друг друга? Нам сложнее (хотя я в этом сомневаюсь), но ты ведь прекрасно знаешь, что если этого не сделаем мы, это всё равно придётся кому-то делать - время, когда в опустевшей сахарнице сам собой появлялся сахар (мамина магия), прошло, и бесполезно звать - никто не придёт, надо искать табуретку и лезть на самый верх за здоровенным и тяжёлым мешком. Все ушли на фронт, мы же - оставленные дома дети. Разве ты не видишь? - нас никто не воспринимает всерьёз, и солдатская каска смотрится на нас так мило и так страшно.
   Омой мои раны, сестра. Мне иногда кажется, что каждая буква здесь - литая, типографская, и пальцы мои изрезаны их краями в кровь - режется даже "О", а кавычки просто страшно брать в руки, но я создавал никому ненужный и неизвестный набор, тащил неподъёмные кипы бумаги, у которых потом словно вырастут крылья, настолько они станут легче - но это смешная цена за возможность прикоснуться к тебе.
   There's no one to take my blame
   If they wanted to;
   There's nothing to keep me sane
   And it's all the same to you.
   А я всё так же слушаю реквием по нам, я не хочу и не смогу слушать что-либо ещё. Прости меня - ты скажешь "не за что", и ты права, просто мы виноваты без вины, и никто, слышишь?! - никто нас не избавит от этого. Мы великодушны (так нас называют), потому что умеем прощать. Всех, кроме друг друга. Мы - сгустки ненависти, отчаяния, скорби, по недоразумению получившие крылья и призвание почтальона. Кстати, я всегда опаздываю, думаю это плохое качество для моего призвания.
   And I smile all my life to pretend,
   And I have no more dreams to defend.
   А ты думаешь о смерти? Я думаю об этом часто и рефреном в моей голове вечное "Мы умираем". Я не боюсь этого, но мысль о том, что я не всё успею закончить и никогда не смогу успокоиться и сказать себе "Всё, хватит" вызывает во мне досаду. Хотя мне кажется, все ждут от неё слишком многого. Меня всегда удивляла реакция людей на смертельные диагнозы: "У тебя рак? Ужасно!" Разве факт человеческой смертности должен вызывать такое удивление, сестра? И я всё по привычке пересчитываю суммы, выданные банкоматом и сдачу в автоматах по продаже жетонов метро - но с кого я спрошу, если меня обсчитают?
   Если бы ты сказала, что любишь меня, я бы не поверил. Мы никого не любим, кроме себя. Мы не способны на это, более того, мы аморальны, поскольку не видим за этикой правды. Это нам, впрочем, очень помогает, не находишь? мы можем быть жестоки и горделивы и казаться кем угодно - но чаще всего, мы выглядим как обманщики, более или менее искусные. Обманывай меня, сестра, как я - тебя; неужели я - это я? мы совсем не похожи: разве что очками да сигаретой.
   Помнишь, я предлагал уйти, но ты попросила не торопиться? Я не буду повторяться и не попрошу об этом ещё раз - просто молча протяну руку и с замиранием сердца буду ждать твоего прикосновения. Не дождусь, конечно, - даже улыбаюсь своей надежде - и не стоит мне этого дожидаться; смиренно созерцаю время (а оно ведь не идёт, это мы просто вертим головой, глядя на панорамную картину) - а там (чёрт бы побрал мою близорукость, совершенно ничего не могу различить!), там, на холме, меня ждёт мико в красно-белом, подарившая мне весну.
   Как я мечтаю подарить тебе осень...
   Будь навсегда, сестра.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"