Для села, где прочно укрепились нравы старины, это было потрясением — не женаты, а живут вместе.
А нам с Сашкой было наплевать. Мне нужно было уединение после больницы, а у него стояла острая необходимость разрушить свое кромешное одиночество. В огороде росли ромашки и яблони, в домике на окне висели шторы, а на плите пыхтел чайник.
Я почти все время не вставала с кровати, меня мучили боли и температура не спадала сутками. Я лежала с пересохшими губами, бледная и слабая, смотрела в потолок и не находила слов в утешение ухаживающему за мной Сашке. Он хмурился, видя, что дело плохо. Будучи доктором медицинских наук и гениальным хирургом, Сашка оказался совсем беспомощным в быту. Он то и дело ранил пальцы, когда резал лук, а полы он мыл так, что я смеялась, хотя смеяться было очень больно.
Дошло до того, что у меня начали отниматься ноги. Я совсем не могла вставать. Сашка ухаживал за мной днями, а на ночь давал снотворное, и я забывалась сном, полным страшных цветных картинок. А он, измотанный дневными заботами и переживаниями, тут же засыпал.
Однажды я услышала разговор двух старушек-соседок. Окно у нас было почти всегда открытым, а кровать моя стояла совсем рядом, и я отлично слышала, о чем они говорят.
— Идет — белая, волосы черные, платье белое до пят. Меж крестов идет, по могилам прямо, кричит что-то и говорит на непонятном языке...
— Да многие уж ее видели. И ведь заметь, Степановна: как ведьма появилась — столько дурного сотворилося!.. И у меня корова худо доиться стала
— Ну, дай бог, мужики наши ее изловют. Боязно, ох боязно мне. Не за себя боязно, Егоровна, я уж и пожила вроде, — за деток боюсь.
Тут тело мое пронзила боль. Я вскрикнула, скорчилась на кровати. Голоса тотчас смолкли. Приступ прошел скоро. Я лежала на спине, по вискам моим текли слезы. Я забыла о том, что говорили старушки под мои окном...
Как-то вечером к нам постучали. Я не нашла в себе сил даже пошевелиться, а Сашка пошел открывать дверь. Вернулся он хмурый, неохотно надел куртку, стараясь не смотреть на меня. На вопрос:
— Что случилось?
Он ответил:
— Корову искать позвали. Через час вернусь, не переживай.
Врать Сашка не умел совершенно, но я не стала расспрашивать дальше, знала — он не ответит. Саша ласково наклонился надо мной, поцеловал в веки, и только лишь вышел из дома, я провалилась в сон.
Проснулась я от того, что кто-то тряс меня за плечи и кричал мое имя. Тело мое бессильно полулежало на мужской руке, нежно, но твердо удерживающей меня. Я открыла глаза, и в них рухнуло беззвучным звездным водопадом небо. А потом я увидела его лицо.
— Саша...
Я сказала это тихо, жалобно и оглянулась.
Ночь была темной и звездной. Вокруг меня стояло с дюжину мужиков, осеняющих себя крестными знаменьями, возвышались кресты и надгробья. И тишина звенела ужасом собравшихся на кладбище людей. Я непонимающе посмотрела на бледного, как полотно, Сашку:
— Уведи меня отсюда... — я уткнулась лицом ему в рубашку, прижалась к нему всем телом. — Мне страшно, я хочу домой...
Он торопливо снял с себя куртку, набросил мне на вздрагивающие плечи. Я стояла босыми ногами на холодной влажной земле в одной порванной на груди белой сорочке, стыдливо закрываясь руками.
— Ты помнишь, что ты кричала? — спрашивал Саша, заглядывая мне в глаза.
Я помотала головой. Я ничего не помнила.
— Идем домой. Все хорошо, я с тобой, я рядом...
Он взял меня на руки, хотел унести, но мужики закричали наперебой:
— Она ведьма!
— Она беду принесет!
— Она заклятья на тарабарском языке читала, ты же слышал, парень!
— Она больна, неужели вы не видите? — Сашка повернулся к людям, сверкнув возмущенно глазами. — Я врач, поверьте мне, она просто бредит! Вы еще скажите, что больную девочку на костре сжечь нужно, варвары!
И он унес меня в избу, а там долго сидел со мной, гладя меня по голове, целовал меня в лоб, словно боялся, что я куда-то исчезну. На мои вопросы о случившемся, отвечал Саша неохотно:
— Ты рассказывала о каком-то великом правителе, и о женщине, оплакивающей сына, и об апостоле, который грел руки у костра. А еще ты говорила на неизвестном мне наречии и...
Он долго медлил: сказать — не сказать.
— И ты словно светилась, сияла тусклым желтоватым светом.
Он замолчал, но я знала, что случилось нечто большее, о чем он не хочет говорить.
А утром, едва рассвело, мы уехали из села.
Чертушко
Я выключила свет и, нырнув под одеяло, свернулась калачиком. В избе было жарко натоплено, и потому я долго не могла уснуть, мучаясь в духоте. За печкой шуршали мыши, кошка шумно лакала молоко, приговаривая:
— Окисающее... Опять окисающее... Какая гадость!..
Приговаривая? Это что же за кошка такая говорящая?! Я вскочила с постели, включила свет. На побеленном боку печки виднелся след крохотной ручки. Молоко действительно кто-то пил, судя по брызгам на полу. А кошки в избе вообще не было, видимо, ушла на сеновал охотиться за мышами. Я озадаченно пожала плечами, заглянула в темный запечный проем. Там — никого. Легла спать.
Проснулась оттого, что кто-то шуршал пакетом и громко чавкал, раскусывая с хрустом ванильные баранки. За окном давно рассвело, и мне достаточно было открыть глаза, чтобы увидеть его. Он оказался маленьким противным существом, худым, с длинным тоненьким, как шнурок, хвостиком с кисточкой на конце. У него были большие зеленые глаза с узкими зрачками. Заостренные ушки, которые он прижал, когда я ахнула от удивления, тоже заканчивались кисточками, как у рыси. А на лбу было что-то вроде рожек.
— Я не могу, есть, когда на меня так смотрят, — ворчливо сказало существо. — Кусок в горло не лезет.
— Нечисть! — крикнула я и замахнулась на черненькое волосатое чудо кухонным полотенцем.
— Я — чисть! — обиженно сказал малец, но на всякий случай понюхал подмышкой. — Я мылся совсем недавно, когда княгиня Ольга...
Мне было совершенно не интересно, когда он мылся.
— Ты кто такой?
— Тьфу ты, господи, отец мой Люцифер! — воскликнул гость. — Не перебивай, женщина! Ты что — черта не видела?
Я ошалело покачала головой, а он возмущенно шмыгнул носом-пуговкой
— Черта она не видела, ишь ты...
Он еще долго ворчал, а я тупо смотрела, как он открывает банку с малиновым вареньем, ныряет в нее ручонкой, а потом, усевшись на газетку, начинает слизывать с нее сладенькую красную жижу. Оцепенение мое прошло враз.
— Вон из избы! — истошно заорала я, огрела черта полотенцем, смахнув тем самым его со стола, взяла веник и вымела непрошеного гостя на улицу.
День прошел в обычных хлопотах. Вечером, намывшись в бане, села я на диван, пообобрала ноги под себя. Вдруг дрова, лежавшие в печке, вспыхнули сами собой. Скоро в домике стало тепло. Кто-то шумно вздохнул. Я оглянулась. В открытом чемодане, приготовленном к отъезду, закутавшись в кучу нижнего белья, лежал мой чертушко. Кинувшись ко мне и лобызая мои колени, он завыл:
— Не гони ты меня, горемы-ычного-о! Я сирый!.. Меня, черта порядочного, как последнюю паскуду, отовсюду гонят! У-у-у! Я тебе буду помогать. Я умею варить объеденческий суп из косеножек, умею вышивать потрет Чингисхана крестиком, знаю латынь! Я смышленый черт!
Он еще долго рекламировал себя, а я уже от души хохотала. Жила я одна, не считая черной кошки Мурки, и, в общем, была жизнью довольна. Но иногда скучалось. Мурка была идеальным слушателем, а вот ответить не могла. А порой так хотелось услышать человеческую речь, пусть даже от такого маленького гаденького чертенка. Махнула рукой, оставила этого лохматого.
В эту ночь не спалось мне. Прометалась до рассветных сумерек в плену сухих горячих подушек, а к утру не выдержала, встала заварить чаю. Чертушко дрых на стуле, выводя носом настоящие соловьиные трели:
— Зю... Ахм-зю... Фьюти-зю-у-у-зь...
Когда я завозилась, ставя чайник, он проснулся, зевнул во весь свой зубастый рот, понимающе хихикнул:
— Извести кого хошь?
Я покачала головой отрицательно, тогда нечистый снова ухмыльнулся, еще лучезарнее.
— Не гоже мне, черту, чай пить. Крови грешников тазика бы два выпил, а чай... — он опять сморщил нос. — Пойдем на метле полетаем?
— Я не умею.
Чертушко нахмурился:
— Как не умеешь? Все ведьмы умеют. Неохота, так и скажи!
— Я не ведьма, и я правда не умею летать на метле и никогда не варила зелье, чтоб кого-нибудь извести... — говорила я, искренне глядя на черта.
Ответ мой не скоро дошел до него. А когда дошел, он пустился в рассуждения:
— А как я к тебе попал, по твоему? У людей нормальных домовые водятся, а твой порог они стороной обходят. Кошка у тебя черная, скотина тебя боится, утром туман к тебе в окно заглядывает, ночью сова твой дом стережет. Все как полагается порядочной полноправной ведьме...
Говорил он это тоном, каким продавец в магазине объясняет покупателю принцип действия нового пылесоса.
— Я хочу есть, — немного погодя, заявил черт.
— Ты недавно ел, — сказала я, удивляясь, как в такое тщедушное тело влезает столько всякой всячины. С завистью подумалось: везет же этим чертям! Жрут и не толстеют.
Достала с полки пакет с пирожками, вручила своему новому знакомому. Пока он ел, я вышла на улицу. Меня тошнило и кружилась голова. Отступающая ночь истекала кровью белесых сумерек. В прохладном воздухе слышался чуть различимый шорох крыльев ночных бабочек и летучих мышей. И звезды, ослепительно яркие звезды стыли в безоблачном светлеющем небе, словно рассыпанные на розоватом шелке ягоды белой смородины. Вдруг все затуманилось, в глазах потемнело, и я ахнула в забытье...
Очнулась в больнице. Белые стены, белый потолок, белая сорочка, пахнущее затхлостью одеяло, боль внизу живота...
Я рассмеялась. Все это, конечно же, приснилось мне, привиделось. Дотронулась пальцами до воспаленного шрама на животе, который неприятно саднил, повернулась на бок, тут же уснула.
Проснулась оттого, что кто-то дул мне на ранку. Вздрогнула, открыла глаза. Шрам — свежий, после операции — бесследно исчез, а на ноге моей, дергая меня за край короткой сорочки, восседал чертушко.
— Я тебе веник принес, — заговорщически шепнул он, подмигивая мне своим круглым зеленым глазом. — Метлы не нашел, но веник тоже сойдет.
Тишина
Впервые, я услышала о нем от одной старушки. Это была добрая одинокая бабушка-травница, к которой я зачастила последнее время послушать рассказы о травах лечебных. Она не могла вспомнить, «сколько лет по земле ходит», но, судя по разговорам, бабий век ее был долог, вопреки народной поговорке. Она и поведала мне о монахе.
Много лет назад, когда волос ее был черен как смоль и слыла она первой красавицей на деревне, вышла замуж, родила сына. Муж вскоре умер, а у сыночка, обещавшего стать и помощником, и удалым молодцем, отнял господь зрение. Врачи бессильно разводили руками, травы не помогали, и в пятнадцать лет мальчик ни разу не видел ни солнца, ни бликов воды, ни доброго лица матери. И вот однажды с гор спустился человек. Люди не знали ни его имени, ни места, где стоит дом его. Поползли разные слухи. Одни говорили, что это монах-странник, другие — что злой дух, что живет он тысячу лет и умеет управлять ветром. Но все сходились в одном: он умеет лечить.
— Уж и не ведаю, как смелости у меня хватило, — говорила старушка, теребя сухими загорелыми руками краешки цветастого платка, — видно, дитятко любила очень. Пришла я к монаху этому, кинулась в ноги: помоги, родимый!
— И что же? — меня все больше одолевало любопытство.
— Он подошел к Егорушке моему, положил руку ему на голову и спросил: «Видишь?» — «Не вижу... — сперва сказал Егор. А потом вдруг как закричит: — Вижу, вижу! И небо синее, и трава зеленая, и у мамы косы черные!»
Я молча смотрела на погрузившуюся в воспоминания бабушку, утирающую платочком катящуюся по впалой щеке слезу, и вдруг спохватилась:
— А вы не знаете, как найти его? Мне очень нужно!
— А кто ж его, дочка, найдет? Правда, уходя, он сказал: «Кому надобно будет, всегда меня отыщет». С тем и ушел. Вот ведь как...
Она замолчала, окончательно окунувшись в свою память, а вскоре и вовсе задремала.
Я вышла из ее ветхого маленького домика задумчивая. Что-то тяготило. Мне во что бы то ни стало необходимо найти этого монаха. Зачем? Наверное, я желала выговориться и чувствовала, что это тот человек, который умеет слушать. Стала спрашивать у людей. О нем слышали все, но все, что касалось этого человека, окружено было тайной. Почему его прозвали монахом, тоже никто так и не смог мне толком объяснить. Судя по рассказам, он никогда не молился богу, во всяком случае, тому богу, какому привыкли молиться мы с вами. Где живет монах, тоже никто не знал. Кто-то, давным-давно, встретился с ним в лесу у ручья, но точного места припомнить так и не сумел. Все расспросы о нем заводили в тупик, все говорили разное, и спустя столько времени реальность оплелась выдумками и местными легендами, так что я уже всерьез начала сомневаться, есть ли такой монах вообще. Но все же надежды не теряла и три лета подряд бродила по лесу и искала его.
Однажды отправилась я за черникой и зашла дальше обычного. Идти становилось все тяжелее. Смешанный лес, росший на болоте, не желая открывать своих секретов, хватал меня за волосы ветками, рвал корявыми острыми сучками одежду, хлестал жесткими листьями по лицу. Пока вышла, совсем выбилась из сил, одежда свисала лохмотьями, ссадины неприятно ныли. Оглянулась и поняла, что заблудилась. Сперва нахлынул страх, потом он сменился легким беспокойством, а вскоре и вовсе исчез, превращенный усталостью в холодное равнодушие.
Где-то неподалеку глухо рокотала вода. Я пошла на шум реки и вскоре оказалась на берегу, освещенном лучами закатного солнца. Почти у самой воды темнел крепкий маленький сруб. Отчего-то я сразу поняла, что наткнулась на жилище монаха. Ускорила шаги, почти побежала. Постучала — тишина. Позвала — никто не ответил мне, только из кустов какая-то птица шарахнулась в сторону с протяжным жалобным стоном.
«Он, наверное, давно умер, — подумала я, — а может, ушел в город, устав от одиночества. Тяжело старикам одним, им необходимо поворчать каждое утро, повозиться с внучатами, сварить душистый кисель из черной смородины. А в лесу, где лишь деревья стонут да ветер плачет, старость наваливается с двойной силою и смертным духом в лицо дышит...»
Вдруг я поняла, что стою и плачу. Стало так обидно, словно, обнаружив сруб пустым, я потеряла что-то такое важное, хотя сама пока еще не знаю, что именно. Внезапно дверь медленно, со скрипом отворилась. Я замерла сначала, а потом, мягко ступая, вошла в одну-единственную комнату. Запах затхлости поцеловал меня в губы, темнота впилась в глаза. Здесь не было ничего, кроме грубо сделанного стола и двух стульев, кроме висящих по стенам пучков неизвестных мне душистых трав. На серой полуистлевшей циновке в углу сидел, смотря в пространство, человек на вид лет сорока-сорока пяти. Полуобнаженный, неестественно бледный, худой, черноволосый — лишь на висках крылья седины, — с четкой, очень правильной линией плотно сжатых тонких губ. Он казался статуей, облаченной в грязные лохмотья, живым напоминаньем о чем-то страшном, случившемся очень-очень давно.
— Здравствуйте. Вы простите, я так вот пришла к вам...
Я не знала, что сказать ему, столько всего рвалось прямо из сердца наружу.
— Я знал, что ты придешь, — медленно и весомо сказал он певучим, завораживающим голосом и поднял глаза.
Я невольно отшатнулась. Никогда не видела таких странных глаз. Из-под тяжелых век, подернутых плесенью ресниц, смотрели на меня глаза хищной птицы — отрешенные и всезнающие. Когда-то, много-много лет назад, они, верно, были прекрасно-синими, а теперь выцвели до бледно-голубых, и появилась в них такая горечь, такая обреченность, что, глядя в них, задыхаешься болью. Ему действительно тысячи лет — за одну жизнь нельзя приобрести такого жуткого взгляда, невозможно. Вглядываясь в монаха, можно было рассмотреть, что он был потрясающе красивым мужчиной, только теперь в лице его что-то окаменело, застыло, и он приобрел иную красоту — холодную, нечеловеческую, божественную.
«Он уже жалеет меня — завертелось в моей голове, — а мне не надо ни сочувствия, ни жалости, мне надо...»
— Понимания, — закончил он, угадав мои мысли. — Все желают понимания, но не все его достойны.
— А как ваше имя? — мне почему-то важно было знать, как его зовут.
— Имя мне — тишина, — ответил он и обжег острым ледяным взглядом.
Он все про меня знает...
— Я не могу! — закричала и бросилась к двери, а в спину мне полетели его тихие слова:
— К чему убегать от тишины?
И я вдруг поняла, что он любит меня. Он окутал меня любовью своей с первой минуты, как я нахожусь здесь. И любовь эта отныне от многих бед сохранит меня.
Я вернулась, села на пол, прислонившись спиной к стене, воскрешая в себе те страшные образы, закрыла глаза, потом открыла их, окунулась в прозрачную голубизну его глаз и начала говорить:
— Вы единственный человек на свете, кому я расскажу все — от начала и до конца. Это случилось, когда мне было девять лет...
Он слушал молча, не перебил ни разу, сидел неподвижно, только порой опускал веки, и голубые тени ресниц ложились на впалые щеки. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Дважды вставало и садилось солнце, прежде чем я замолчала и сказала: «Это все».
Стояла оглушительная тишина. По лицу моему катились слезы:
— А знаете, я ведь до сих пор верю, что все это был дурной сон, что однажды я проснусь и улыбнусь своим страхам. Вы, наверное, презираете меня, да? Ну что же вы молчите?
— А разве тишина ответила бы тебе?
Ромашки
История эта случилась еще до моего рождения. Не помню, кто рассказал мне ее, да, впрочем, это и не важно.
В соседней деревне, на самой окраине, жила семья. Пять душ ютилось в избе. Бабка Настасья, трое внуков и кошка. Парни уже превратились в статных молодцев, в добрых помощников, глядела на них старуха, нарадоваться не могла. Их мать умерла от рака легких, а отец попал в лавину и сгинул. Бабка взяла детей к себе.
Старшему внуку, Алеше, едва-едва за двадцать было, когда он пришел к бабке за благословением жениться. Утерла Настасья слезу, перекрестила Алешку своего: больно уж девушка попалась ему хорошая, как благословения не дать? Да и правнуков понянчить хотелось.
Отгуляли свадьбу шумно, весело, а наутро молодые на машине поехали в город. До города было недалеко, Алексей обещал вернуться на следующий день. Настала ночь. Легла бабка Настасья и увидела сон вещий. Будто она на дороге широкой, перед ней Алексей стоит — бледный, ни кровинки в лице, и говорит он:
— Здравствуй, бабушка. Всегда я тебя как мать родную любил. А коли чего плохое когда сделал, ты зла не держи, то без умысла было. Воспитала ты меня, низкий тебе поклон. А чего явился-то тебе? Камень на сердце моем лежит, тяжко...
Он помолчал задумчиво. А потом глаза его лихорадочно заблестели и кинулся он бабке в ноги.
— Никогда я, бабушка, у тебя ничего не просил, а теперь вот прошу! Посади кустик ромашек под окном, мне полегче будет. А пока пойду я, пора мне.
Испугалась бабка Настасья, тянет к нему руки:
— Что ты? Что ты, сокол мой ясный? Куда ж ты пойдешь-то? Останься, милый!
Грустно улыбнулся Алексей и вроде дальше и дальше от старухи, пока вовсе не растаял.
Проснулась Настасья в слезах, встала с постели, дрожа, босая, в сад вышла, взяла лопатку, посадила под окном куст ромашек-многолеток, давно приготовленных ею на рассаду. Перекрестилась, молитву прочла. Легла спать, да только неспокойно на душе, болит старое сердце, беду чует.
На следующий день Алексей с женой не вернулись. Места себе Настасья не находит. Уж и к соседке зашла, та только усмехнулась: «Что ты, старая, тревожишься? Дело молодое известное, приедут...» Ночь настала. Опять бабке вещий сон снится. Алексей перед ней стоит грустный:
— Спасибо тебе, бабушка, за ромашки, помогла ты мне. Прошу... еще одна просьба у меня к тебе: еще два кустика ромашек посади, полегче им будет.
— Кому им-то? — спрашивает Настасья. — И отчего домой ты не едешь? Заждалась я.
Опустил Алексей глаза и отошел немного в сторону. Страшная картина открылась бабке. На дороге перевернутая машина лежит, а из окна — неподвижная рука... Белая-белая, такая знакомая рука... Поняла все старуха, лицо руками закрыла, зарыдала и проснулась. Вышла в сад, посадила еще два кустика ромашек.
А скоро и весть пришла — разбился Алексей на машине. Молодая жена в тот день хозяйничать в новом доме решила, жива осталась.
— Белое платье на черное сменит, бедная, — говорили люди, качая головами.
Сорок дней не прошло, как Алексея схоронили, — двое других внуков, Игорь и Павел, пошли в лес за дровами. Снова гложет бабку Настасью тревога, стучит сердце о неладном. Под вечер прибежала соседка в избу:
— Нет у тебя больше соколиков твоих, нету! Утонули! Через реку пошли, да не в брод, а в самое течение попали! Один — в воду, второй спасть его кинулся, сгинули оба.
Ушла соседка, а у старухи разум от горя мутится. Выскочила в сад, осенила себя крестным знаменьем. Ромашки, что посадила она, цвели огромными белыми цветами, и на их лепестках горели капли росы, словно слезы. К вечеру забылась тревожным сном. В третий раз ей Алексей снится.
— Ты, бабушка, не плачь, спокойно нам тут. Все ты правильно сделала. Только вот...- вздрогнул он — еще один кустик ромашек посади.
— Алешенька, родненький, на кого ж вы меня, старую, оставили?
— Нужно так было, бабушка... — и пропал.
В третий раз Настасья вышла в ночь, пошла в сад, посадила ромашки. Четыре куста ромашек теперь росли рядом. Поутру зацвел и новый кустик, тоже росою заплакал. А к вечеру бабка Настасья померла.