Я прибыл в Сен-Гатьен из Ниццы во вторник, 14 августа. В 11.45 утра, в четверг, 16-го я был арестован агентом полиции и препровожден в комиссариат.
Эти два предложения было написать легко. Сидя за столом и глядя на лежащий передо мной лист бумаги, я пытался представить себе, какой эффект могут возыметь эти слова. Еще недавно один их вид заставил бы мое сердце биться быстрее, погнал бы на улицу, в толпу, дышать пылью тротуаров и уверять себя, что я больше не одинок. А вот теперь я пишу их, и они меня не трогают. Сознание исцеляется быстро. Или же дело в том, что любой опыт частичен и не полон, и то, что сегодня кажется короткой прямой линией, завтра выглядит просто как сегмент безупречно выписанной окружности? Герр Шмидт ответил бы на этот вопрос утвердительно. Но он вернулся в Германию, и вряд ли нам суждено увидеться вновь. Как, впрочем, если уж на то пошло, и с другими. Несколько недель назад я получил от одного из этих других письмо. Оно было передано мне новым управляющим «Резервом» и содержало воспоминания о «славных часах», проведенных в моем обществе; заканчивалось же письмо просьбой одолжить сто франков. Оно все еще лежит у меня в кармане и пока осталось без ответа. Если мне и пришлось некогда провести с его автором «славные часы», я об этом не помню. И денег дать в долг у меня нет. В этом состоит одна из причин того, что я взялся за данное повествование. Другая же… ну да о том судить вам самим.
На протяжении нескольких километров железная дорога, соединяющая Тулон и Ла-Кьота, проходит в непосредственной близости от побережья. В окне поезда, ныряющего из тоннеля в тоннель, которыми изобилует этот участок пути, то и дело проносится внизу ослепительно голубое море, красные камни, белые дома в сосновых рощах. Ощущение такое, словно нетерпеливый киномеханик держит перед тобой волшебный фонарь, в котором стремительно мелькают яркие картинки. Даже если вам уже приходилось бывать в Сен-Гатьене и вы ищете глазом знакомые места, все равно ничего не увидеть, кроме красной черепицы крыши и светло-желтой штукатурки стен отеля «Резерв».
О Сен-Гатьене и его пансионе я услышал от одного парижского приятеля. Кухня, по его словам, в «Резерве» épatant,1 номера удобные, атмосфера приятная. К тому же Сен-Гатьен еще «не открыт». В «Резерве» вполне можно прожить на сорок франков в день en pension.2
Сорок франков — сумма для меня весьма приличная, но, не пробыв в «Резерве» и двух дней, я перестал о чем-либо беспокоиться и даже, по правде говоря, пожалел, что не проведу там трех недель полноценного отдыха, вместо того чтобы просто остановиться на обратном пути в Париж. Такая это была славная гостиница.
Деревня Сен-Гатьен живописно расположилась с подветренной стороны невысокого мыса, на котором и был построен отель. Стены домов, как обычно в рыбацких деревнях Средиземноморья, выкрашены в белый, голубой (с оттенком яичной скорлупы) либо розоватый цвет. Каменистые холмы, склоны которых, густо поросшие сосной, смыкаются с берегом на противоположной стороне залива, укрывают миниатюрную бухту от мистраля, который тут порой изрядно задувает с северо-запада. Население — 743 жителя. Большинство живет рыболовством. Имеются два кафе, три бистро, семь продуктовых лавок и, на дальней оконечности залива, полицейский участок.
Но с того конца террасы, где я сидел в то утро, ни деревни, ни полицейского участка не было видно. Отель стоит на высшей точке мыса, а терраса огибает южную сторону здания. Терраса нависает над настоящей впадиной глубиной в пятнадцать футов. Ветви растущих на дне ее сосен касаются опор балюстрады. Но затем поверхность вновь начинает подниматься, устремляясь к высшей точке мыса. В сухом зеленом кустарнике тут и там валяются груды красных камней. Несколько побитых ветром тамарисков шевелят своими искалеченными ветками, резко выделяясь на фоне пронзительной голубизны моря. Время от времени набегающая волна разбивается о камни, поднимая вокруг себя белое облако брызг. Мир и покой разлиты вокруг.
Уже стало по-настоящему жарко, в садах, разбитых по эту сторону отеля, вовсю стрекотали цикады. Слегка повернув голову, сквозь колонны балюстрады можно было увидеть маленький гостиничный пляж. Посреди него возвышались два просторных разноцветных тента, врытые в песок. Из-под одного высовывались две пары ног — женские и мужские. Покрытые сильным загаром, судя по всему, они принадлежали молодым людям. Садовник, надежно укрыв голову и плечи от солнца огромной соломенной шляпой, наносил голубую краску на планшир строящего на козлах ялика. С дальней стороны залива, огибая мыс, к берегу приближалась моторка. Вскоре я уже мог различить в ней худощавую долговязую фигуру управляющего «Резервом» Кохе. Он стоял, нагнувшись над румпелем. С ним был спутник — скорее всего деревенский рыбак в красновато-коричневых брюках из парусной холстины. Вышли в море, наверное, с рассветом. Может, на обед достанется красная кефаль. Где-то вдалеке скользил, направляясь из Марселя в Вильяфранко, лайнер компании «Недерланд-Ллойд».
Я думал о том, что завтра вечером упакую чемодан, а в субботу ранним утром автобус повезет меня в Тулон, где я пересяду на парижский поезд. В самую жару поезд подъедет к Арлю, тело будет липнуть к жесткой кожаной спинке сиденья третьего класса, все вокруг покроет плотный слой пыли и сажи. Когда доедем до Дижона, я уже изрядно устану и захочется пить. Не забыть бы захватить с собой бутылку воды и, может, немного вина. Хорошо будет добраться до Парижа. Но эйфория быстро пройдет. Предстоит долгий переход от Лионского вокзала к метрополитену. Чемодан с каждым шагом все тяжелее. Поезд до Нейи, до площади Конкорд. Пересадка. Поезд до Мэри-д'Исси в сторону вокзала Монпарнас. Пересадка. Поезд до Порт-д'Орлеан в сторону Алезиа. Выход. Монруж. Авеню де Шатийон. «Отель де Бордо». А в понедельник утром — завтрак на стойке кафе «Де л'Ориент» и очередное путешествие на метро, Дефер-Рошеро в сторону Этуаль, затем пешком вниз по авеню Марсо. Месье Матис уже на месте. «Доброе утро, месье Водоши! Отлично выглядите. В этом семестре у вас английский для начинающих, немецкий для продвинутых и итальянский для начинающих. Английский для продвинутых я возьму на себя. У нас двенадцать новых учеников. Три бизнесмена и девять рестораторов (он никогда не говорил — официантов). Все хотят заниматься английским. На венгерский желающих нет». Очередной учебный год.
Но пока — сосны и море, красный камень и песок. Я устроился поудобнее, мимо по кафельному полу террасы проскользнула ящерица. Вдруг она замерла в тени моего кресла — погреться на солнце. Было видно, как на шее у нее пульсирует жилка. Хвост свернулся в четкий полукруг, образующий касательную, по которой по диагонали проходила граница между кафельными плитками. Ящерицы наделены сверхъестественным чувством узора.
Ящерица-то и напомнила мне о фотографиях.
Я дорожу двумя вещами в жизни. Одна — фотоаппарат, другая — датированное 10 февраля 1867 года письмо от Деака фон Бойсту.3 Если бы письмо мне предложили продать, я бы с благодарностью согласился, но фотоаппарат я люблю по-настоящему, и ничего, кроме голода, не заставило бы меня с ним расстаться. При этом нельзя сказать, чтобы я был таким уж хорошим фотографом. Положим, один мой снимок попал в «Фотографии года», но ведь всякий фотограф знает, что при наличии отличного аппарата, достаточного количества пленки и хоть каких-то познаний всякий любитель рано или поздно сделает приличную фотографию. По преимуществу, вопрос удачи, как и в других популярных в Англии спортивных играх на ярмарочной площади.
В «Резерве» я кое-что снимал, а накануне зашел в деревенскую аптеку и оставил на проявку отснятую пленку. Обычно я не думал о том, чтобы отдать свои пленки кому-то для проявки. Вообще-то проявка пленки — это половина удовольствия для фотографа-любителя. Но здесь я экспериментировал, и если бы не увидел результатов эксперимента еще до отъезда из Сен-Гатьена, то просто не смог бы ими воспользоваться. Потому я и отдался на милость аптекаря. Похоже, в этом деле он не новичок, да и инструкции мои записал весьма тщательно. Негативы должны быть проявлены и высушены к одиннадцати.
Я взглянул на часы. Половина двенадцатого. Если пойти к аптекарю прямо сейчас, останется время вернуться, искупаться и выпить аперитив перед обедом.
Я встал, пересек террасу, обогнул сады и вышел по каменным ступеням на дорогу. Солнце палило так, что воздух над асфальтом дрожал. Я не надел шляпы и, прикоснувшись к волосам, почувствовал, что они стали горячими. Обвязав голову носовым платком, я двинулся вверх по холму, а затем спустился на главную улицу, ведущую к гавани.
А аптеке было прохладно и пахло одеколоном и дезодорантами. Едва отзвучал дверной колокольчик, как за стойкой появился аптекарь. Мы посмотрели друг на друга, но, судя по всему, он меня не узнал.
— Monsieur désire?4
— Я вчера оставил пленку на проявку.
Он медленно покачал головой:
— Она еще не готова.
— Но мы ведь договаривались на одиннадцать.
— Она еще не готова, — ровно повторил он.
Заговорил я не сразу. В повадке аптекаря было что-то необычное. Он не сводил с меня глаз, увеличенных толстыми стеклами очков. И во взгляде тоже было что-то странное. Потом я понял, что именно. Это был страх.
Вспоминаю, это поразило меня. Он боялся меня — меня; человека, который всю жизнь боится других, наконец кто-то испугался. Мне стало смешно. Но и не по себе — кажется, я понял, в чем дело. Он использовал для моей хроматической пленки обыкновенный растворитель и испортил ее.
— Негативы не пострадали?
Он яростно затряс головой:
— Нет-нет, ни в коем случае, месье. Просто не просохли еще. Если вы соизволите назвать мне свое имя и адрес, я пришлю сына, как только негативы будут готовы.
— Ладно, не стоит, сам зайду попозже.
— Для меня это не составит никакого труда.
Какая-то странная настойчивость прозвучала в его голосе. Ну что ж, я мысленно пожал плечами. Если этот тип испортил пленку и теперь так по-детски не хочет быть носителем дурных вестей, это не мое дело. Внутренне я уже примирился с провалом своего эксперимента.
— Очень хорошо. — Я продиктовал имя и адрес.
Он вслух повторил и записал:
— Месье Водоши. «Отель де ла Резерв». — Голос у него слегка упал, и, прежде чем продолжить, он облизнул губы. — Снимки доставят вам, как только они будут готовы.
Я поблагодарил его и сделал шаг к двери. Передо мной вырос мужчина в панаме и плохо сидящем на нем темном воскресном костюме. Тротуар был узкий, он не посторонился, чтобы дать мне пройти, и я сам, пробормотав извинение, попытался протиснуться мимо. Но он положил мне руку на плечо:
— Месье Водоши?
— Да?
— Я должен попросить вас пройти в комиссариат.
— О Господи, это еще зачем?
— Небольшие паспортные формальности, месье. — Он был официально почтителен.
— В таком случае мне, наверное, лучше зайти за паспортом в отель?
Он не ответил, посмотрев вместо этого куда-то в сторону и почти незаметно кивнув. В другое плечо мне вцепилась еще чья-то рука. Я оглянулся и увидел позади себя, в двери аптеки, агента в форме.
Меня подтолкнули вперед, не слишком ласково.
— Не понимаю, — сказал я.
— Скоро поймете, — сказал мужчина в штатском. — Allez, file!5
Почтения в его голосе уже не было.
2
Допрос
Дорога в участок прошла в молчании. Продемонстрировав свои властные полномочия, агент отстал на несколько шагов, предоставив мне идти рядом с человеком в штатском. Меня это устраивало — кому понравится, что его ведут через всю деревню, словно какого-то карманного воришку? Тем не менее наш кортеж привлек любопытные взгляды, и я услышал, как два прохожих пошутили что-то насчет violon.6
Французский сленг весьма причудлив. Менее всего комиссариат полиции был похож на скрипку. Это единственное в Сен-Гатьене по-настоящему уродливое сооружение, представляющее собой неправильной формы куб из потрескавшегося бетона с узкими глазками окон. Участок расположен в нескольких сотнях метров от деревни, на берегу залива, а размеры его объясняются тем, что здесь размещается полицейская администрация района, где Сен-Гатьен является геометрическим центром. Высокое начальство явно пренебрегло тем фактом, что Сен-Гатьен — это одна из самых маленьких, самых законопослушных и наименее доступных деревень во всей округе. Ну а сам Сен-Гатьен гордится своим полицейским участком.
В комнате, куда меня провели, были только стол и несколько деревянных скамей. Штатский с важным видом куда-то удалился, оставив меня на попечение агента, севшего рядом на скамью.
— И надолго это?
— Разговаривать запрещено.
Я выглянул в окно. По ту сторону залива на пляже виднелись красочные тенты. «Поплавать уж не придется», — подумал я. Правда, аперитив еще можно выпить — в каком-нибудь кафе на обратном пути. Все это весьма досадно.
— Внимание! — вдруг выпалил мой страж.
Открылась дверь, и нас поманил к выходу пожилой господин с пером за ухом, без головного убора, в расстегнутом кителе. Агент застегнул воротник, одернул китель, разгладил берет и, с избыточной силой сдавив мне руку, повел в комнату, находящуюся в конце коридора. Он осторожно постучал, открыл дверь и втолкнул меня внутрь.
Я почувствовал под ногами потертый ковер. Из-за стола, на котором были беспорядочно разбросаны многочисленные бумаги, на меня смотрел маленького роста, с озабоченным видом господин в очках. Это был комиссар. Сбоку от стола, вжавшись в сиденье маленького стула с витыми ножками, сидел очень толстый мужчина в чесучовом костюме. Если не считать нескольких мышиного цвета слипшихся волосков на складках его шеи, то он был совершенно лыс. Кожа на лице обрюзгла и, захватывая с собой уголки рта, свисала брылями. Глаза под тяжелыми веками были на редкость малы. Со лба у него стекал пот, и он то и дело совал под воротник сложенный вчетверо носовой платок. На меня он не посмотрел.
— Йожеф Водоши?
Вопрос задал комиссар.
— Да.
Комиссар кивнул стоявшему у меня за спиной агенту, и тот вышел, неслышно прикрыв за собой дверь.
— Ваше удостоверение личности?
Я вынул из бумажника карточку и протянул ему. Он придвинул к себе лист бумаги и принялся делать пометки.
— Ваш возраст?
— Тридцать два года.
— Языки преподаете, как вижу?
— Да.
— Где работаете?
— В лингвистической школе Бертрана Матиса, Париж, 6-й район, авеню Марсе, дом 114-бис.
Пока он записывал эти сведения, я разглядывал толстяка. Глаза у него были прикрыты, он неторопливо обмахивался носовым платком.
— Попрошу внимания! — резко бросил комиссар. — Разрешение на работу у вас есть?
— Да.
— Покажите, пожалуйста.
— Оно в Париже. А здесь я в отпуске.
— Вы подданный Югославии?
— Нет, Венгрии.
Комиссар с удивлением воззрился на меня. У меня упало сердце. Ну вот, сейчас снова придется давать долгие и запутанные объяснения касательно моего гражданства или, вернее, отсутствия такового. Это обстоятельство всегда пробуждало у официальных лиц худшие подозрения. Комиссар яростно рылся в разбросанных на столе бумагах. В какой-то момент он издал победоносное восклицание и потряс передо мной каким-то документом.
— В таком случае, месье, как вы объясните это?
Вздрогнув от удивления, я обнаружил, что «это» — мой собственный паспорт, который, как я беззаботно полагал, находится у меня в чемодане. Выходит, полиция наведалась в мой гостиничный номер. Мне сделалось не по себе.
— Месье, я жду ваших объяснений. Каким образом у вас, венгра, мог оказаться югославский паспорт? Более того, паспорт, срок годности которого истек десять лет назад.
Краем глаза я заметил, что толстяк перестал обмахивать лицо. Я пустился в объяснения, давно заученные наизусть:
— Месье, я родился в венгерском городе Сободка. По Трианонскому договору 1919 года Сободка отошла Югославии. В 1921 году я поступил в Будапештский университет. Для этого мне пришлось получить югославский паспорт. Еще в мои студенческие годы отец и старший брат были убиты полицией в ходе гражданских беспорядков. Мать умерла во время войны, а других родственников, да и друзей у меня не было. Мне порекомендовали не возвращаться в Югославию. Ситуация в Венгрии была ужасной. В 1922 году я уехал в Англию, и преподавал там немецкий в школе неподалеку от Лондона до тридцать первого года, когда мое разрешение на работу было аннулировано. В то время такая участь постигла многих иностранцев. Когда истек срок действия моего паспорта, я обратился в югославскую миссию в Лондоне с просьбой о продлении, но получил отказ на том основании, что я не являюсь более югославским гражданином. Тогда я подал заявление о натурализации в Британии, но поскольку права на работу у меня больше не было, пришлось искать ее в другом месте. Я поехал в Париж. Там власти дали мне разрешение на проживание и выдали соответствующие бумаги, на том условии, что, если я покину территорию Франции, вернуться назад мне будет нельзя. Впоследствии я подал заявление о получении французского гражданства. Через год, примерно в это же время, — заключил я, выдавив из себя некое подобие победоносной улыбки, — я рассчитываю поступить на воинскую службу.
Я перевел взгляд с одного на другого. Толстяк возился с сигаретой. Комиссар презрительно отбросил мой недействительный паспорт и посмотрел на коллегу. Я как раз остановил свой взгляд на комиссаре, когда толстяк заговорил. Его голос заставил меня подпрыгнуть от изумления, ибо, оказывается, обладатель этих толстых губ, массивной челюсти и необъятного торса изъяснялся писклявым тенорком.
— Что это за гражданские беспорядки, в ходе которых погибли ваши отец и брат? — спросил он.
Говорил он медленно, тщательно подбирая слова, словно опасался, что голос сорвется. Когда я повернулся к нему, чтобы ответить, он как раз зажигал сигарету, словно это была сигара, и сдувал дым с горящего конца.
— Они активно выступали на стороне социалистов, — сказал я.
— Ах вот оно что! — выдохнул комиссар так, будто теперь ему все стало ясно. — Полагаю, это многое объясняет… — хмуро заговорил он.
Но толстяк предостерегающе вскинул руку. Ладонь у него была меленькая и пухлая, со складками на кисти, как у ребенка.
— Какие языки вы преподаете, месье Водоши? — мягко спросил он.
— Немецкий, английский и итальянский, случается и венгерский. Не понимаю, однако, какое это имеет отношение к моему паспорту.
Это замечание он пропустил мимо ушей.
— В Италии бывали?
— Да.
— Когда?
— Ребенком. Мы туда ездили на праздники.
— А при нынешнем режиме бывали?
— По понятным причинам — нет.
— Во Франции у вас знакомые итальянцы есть?
— Один, он работает в той же школе, что и я. Тоже учитель.
— Его имя.
— Филиппино Росси.
Я заметил, что комиссар сделал пометку в своем блокноте.
— Больше никого?
— Нет.
Все это непонятно. К чему они клонят? Какое отношение к моему паспорту имеют итальянцы? Знать бы тогда, что ответа на этот вопрос мне придется ждать долго.
— Вы фотографируете, месье Водоши? — снова подал голос комиссар.
— Как любитель.
— И сколько у вас фотоаппаратов?
Фантастика.
— Один. Однако не откажите в любезности объясниться… — начал было я.
Комиссар раздраженно подался ко мне и грохнул кулаком по столу.
— Вы здесь для того, чтобы отвечать на вопросы, а не задавать их, — отрезал он и, помолчав немного, повторил: — Так один, говорите?
— Да.
— Какой марки?
— «Цейсс Контакс».
Он потянул на себя ящик стола.
— Этот?
Я узнал свой бесценный аппарат.
— Он самый, — взорвался я. — Хотелось, однако же, знать, какое у вас право покушаться на мои вещи! Прошу немедленно вернуть. — Я протянул руку.
Комиссар снова убрал фотоаппарат в ящик.
— Спокойно, спокойно. Итак, других фотоаппаратов у вас нет?
— Я уже ответил на этот вопрос. Нет!
На лице комиссара мелькнула торжествующая улыбка. Он снова открыл ящик.
— В таком случае, мой дорогой месье Водоши, как вы объясните тот факт, что деревенский аптекарь получил от вас на проявку эту кинопленку?
Я с удивлением уставился на него. На столе, между его ладонями, лежали проявленные негативы пленки, которую я передал аптекарю. С того места, где я сидел, при свете, проникающем через окно, можно было увидеть пробные снимки, всего две дюжины, с изображением одного и того же объекта — ящериц. Увидев вновь появившуюся на лице комиссара ухмылку, я рассмеялся поелику возможно язвительно.
— Вижу, — покровительственно заметил я, — вы не фотограф, месье. Это не кинопленка.
— Ах вот как? — скептически протянул он.
— Именно так. Признаю, некоторое сходство имеется. Но кинопленка на миллиметр уже. У вас же в руках стандартная катушка для фотоаппарата «Контакс», тридцать шесть кадров, тридцать шесть на двадцать четыре миллиметра.
— Таким образом, эти снимки были сделаны тем аппаратом, что был у вас в комнате.
— Разумеется.
Наступило многозначительное молчание. Я заметил, как толстяк и комиссар обменялись взглядами. Затем снова заговорил толстяк:
— Когда вы приехали в Сен-Гатьен?
— Во вторник.
— Откуда?
— Из Ниццы.
— А когда вы уехали из Ниццы?
— Поездом в 9.29.
— И добрались до «Резерва»?..
— Прямо перед ужином, около семи.
— Но поезд из Ниццы прибывает в Тулон в три тридцать. Автобус оттуда отправляется в Сен-Гатьен в четыре. Где же вы были все это время?
— Это просто смешно.
Он метнул на меня быстрый взгляд. В его маленьких глазках застыла холодная угроза.
— Отвечайте на мой вопрос. Где вы были все это время?
— Отлично. Я оставил чемодан в камере хранения на вокзале и пошел прогуляться по берегу. В Тулоне я оказался впервые, а в шесть отходил еще один автобус.
Он задумчиво вытер шею.
— Сколько вам платят, месье Водоши?
— Тысячу шестьсот франков в месяц.
— Не слишком много, да?
— Увы.
— А «Контакс» — дорогой аппарат.
— Хороший.
— Не сомневаюсь. Я спрашиваю: сколько он стоит?
— Четыре с половиной тысячи франков.
Он негромко присвистнул:
— Ничего себе. Получается, едва ли не ваша трехмесячная зарплата, верно?
— Верно. Но я люблю фотографировать.
— Весьма дорогостоящее хобби. И как вам только удается при подобной зарплате так жить? Отпуск в Ницце, отель «Резерв»! Мы, бедные полицейские, такого себе позволить не можем, правда, комиссар?
В голосе его прозвучала откровенная издевка. Комиссар насмешливо захихикал. Я почувствовал, что краснею.
— На аппарат я копил деньги, — горячо запротестовал я. — Что же касается каникул, то это первые за пять лет. На них я тоже откладывал.
— Ну конечно, как же иначе, — осклабился комиссар.
Эта ухмылка не на шутку обозлила меня.
— Знаете что, месье, — взорвался я, — с меня довольно. Теперь моя очередь требовать объяснений. Что вам от меня надо? Я готов отвечать на вопросы, касающиеся моего паспорта. Вы вправе задавать их. Но у вас нет права копаться в моих вещах. Точно так же у вас нет права расспрашивать меня о моих личных делах. Что же касается этих негативов, — являющихся, вынужден вновь напомнить, моей личной собственностью, — которые вызывают у вас совершенно непонятный интерес, то, видимо, я просто не знаком с установлениями, запрещающими фотографировать ящериц. А теперь вот что, месье. Никаких преступлений я не совершал, но, знаете ли, проголодался, а в гостинице сейчас как раз обеденное время. Извольте немедленно вернуть мне мой фотоаппарат, мои снимки и мой паспорт. В противном случае я ухожу без них и немедленно обращаюсь к адвокату.
Закончив эту речь, я грохнул кулаком по комиссарскому столу. Ручка скатилась на пол. На мгновение в комнате повисло гробовое молчание. Я перевел взгляд с одного на другого. Никто из них не пошевелился.
— Отлично, — проговорил я наконец и направился к двери.
— Минуту, месье, — окликнул меня толстяк.
Я остановился.
— Не надо зря тратить свое время, да и наше. За дверью стоит агент, он все равно вас не выпустит. Нам надо задать вам еще несколько вопросов.
— Силой меня удержать здесь вы, конечно, можете, — мрачно сказал я, — а вот заставить отвечать на свои вопросы — нет.
— Естественно, — медленно проговорил толстяк, — закон дает вам право молчать. Но мы бы посоветовали этим правом не пользоваться — в ваших собственных интересах.
Я промолчал.
Толстяк взял негативы с комиссарского стола, поднял их на свет, ощупал.
— Больше двадцати фотографий, — заметил он, — и на всех фактически одно и то же. Странно. Вам так не кажется, месье Водоши?
— Ни в коей мере, — бросил я. — Если бы вы хоть чуть-чуть разбирались в фотосъемке или хотя бы были немного понаблюдательнее, то заметили бы, что освещение меняется от кадра к кадру, и тени на каждом расположены по-разному. А тот факт, что в кадр всякий раз попадает ящерица, не имеет никакого значения. Различие заключено в освещении и композиции. Впрочем, даже если бы мне захотелось сделать не двадцать, а сто снимков ящериц, греющихся на солнце, не вижу, каким образом это может касаться вас.
— Весьма толковое объяснение, Водоши. Весьма. А теперь послушайте, что по этому поводу думаю я. Мне кажется, что первые двадцать шесть кадров и то, что на них изображено, вас интересовало менее всего, вы просто щелкали их, чтобы побыстрее закончилась катушка и были проявлены оставшиеся десять.
— Оставшиеся десять? О чем это вы?
— Может, хватит притворяться, Водоши?
— Но я действительно не понимаю, о чем идет речь.
Толстяк с трудом поднялся со стула и подошел ко мне.
— Да ну? Так как насчет этих десяти кадров, Водоши? Не соблаговолите ли объяснить комиссару и мне, зачем вы их сняли? Очень интересно было бы послушать. — Он ткнул мне в грудь пальцем. — Опять скажете, что освещение или то, как падают тени, занимало вас, когда вы снимали новые укрепления по ту сторону Тулонской бухты? — с нажимом спросил он.
— Это что, шутка? — изумленно выдохнул я. — Помимо ящериц, на этой пленке есть только фотографии карнавала в Ницце, которые я сделал за день до отъезда.
— Вы признаете, что эти фотографии сделаны вами? — с нажимом спросил он.
— Я уже ответил на этот вопрос.
— Хорошо. В таком случае взгляните на это.
Я взял проявленную пленку, поднял ее на свет и пропустил через пальцы. Ящерицы, одни только ящерицы. Иные кадры выглядели обещающе. Ящерицы. И снова ящерицы. Вдруг я остановился. А это еще что такое? Я оторвался от пленки и поднял глаза. Оба мужчины сосредоточенно смотрели на меня.
— Только вот этого не надо, Водоши, — насмешливо бросил комиссар, — не притворяйтесь удивленным.
Не веря глазам, я снова посмотрел на пленку. На кадре был изображен отрезок береговой линии, которую загораживало что-то вроде прутика, оказавшегося близко к объективу. На побережье было нечто похожее на короткую серую полоску. На следующем кадре та же полоска была снята под другим углом и с более близкого расстояния. По одну ее сторону располагались некие предметы, напоминающие крышки люков. Следующие два снимка были сделаны под тем же углом, а очередной — сверху и еще ближе. За ними — еще три, там объектив был почти полностью затенен какой-то плотной массой. Края у нее были неровные и отдаленно походили на элемент одежды. На предпоследнем негативе смутно, не в фокусе, и очень близко к объективу проступало нечто похожее на бетонную поверхность. На последнем из-за слишком большой выдержки оказался смазан один угол. Этот снимок был сделан, судя по всему, с края большой бетонной платформы. Виднелись какие-то странные приспособления для подсветки, что поначалу вообще сбило меня с толку. А потом я понял. Передо мной были длинные, со свежей смазкой, стволы осадных орудий.
3
Бегин
Официально мой арест был осуществлен клерком городской магистратуры, напуганным человечком, который, перед тем как предоставить комиссару выдвинуть обвинение, подверг меня по подсказке толстяка-детектива рутинному допросу. Как выяснилось, меня обвиняют в шпионаже, нарушении границ военной зоны, осуществлении фотосъемки, угрожающей безопасности Французской Республики и обладании соответствующими снимками. После того как обвинение было зачитано и я подтвердил своей подписью, что суть его мне понятна, у меня отобрали ремень (дабы предотвратить возможную попытку самоубийства), из-за чего мне пришлось поддерживать брюки, опустошили карманы и отвели в камеру, расположенную в глубине здания. Там меня оставили одного.
Сказать, что я был сбит с толку, значит почти ничего не сказать. Растерялся я настолько, что любые готовые сорваться с языка возражения приходилось отбрасывать как совершенно неуместные. В результате я так ни слова и не сказал. А уж полиция наверняка сделала из моего молчания свои выводы. Но теперь, предоставленный самому себе, я начал оценивать ситуацию более спокойно. Она была возмутительна. Она немыслима. И все-таки случилось то, что случилось. Я нахожусь в тюремной камере, и меня обвиняют в шпионаже. Обвинительный приговор, если он будет вынесен, означает четыре года заключения — четыре года во французской тюрьме, а затем депортация. С тюрьмой еще можно примириться — даже с французской, — но депортация! Мне стало тошно и очень страшно. Если французы вышвырнут меня из страны, податься некуда. В Югославии меня арестуют. В Венгрию не пустят. В Италию или Германию тоже. Англия? Даже если осужденного и отбывшего срок шпиона туда и пустят без паспорта, то работы мне не получить. В Америке я буду, как и множество других, просто нежелательным чужеземцем. В странах Южной Америки потребуют много денег в качестве гарантии хорошего поведения, а у меня их нет. Советской России осужденные шпионы нужны не больше, чем Англии. Даже китайцы требуют паспорт. Словом, податься некуда, совершенно некуда. А впрочем, какое это имеет значение? Кого интересуют заботы какого-то учителя иностранных языков без определенного национального статуса? Нет такого правительства, которое «обращается с просьбой во все возможные инстанции обеспечить ему беспрепятственную свободу передвижения». За него не вступится ни единый консул, ни парламент, ни конгресс, ни палата депутатов. Официально он вообще не существует; это абстракция, призрак. Все что он, здраво и логически рассуждая, может сделать, так это каким-либо образом исчезнуть, не оставив следов в виде трупа. Допустим, сгореть. Земля к земле, прах к праху.
Я резко встряхнулся. Нечего впадать в истерику. Никто пока не признал меня шпионом. Я еще не в тюрьме. И по-прежнему во Франции. Надо пошевелить мозгами, подумать, найти какое-то очень простое объяснение — оно должно, должно существовать — наличию этих фотографий в моем аппарате. Надо повторить весь путь шаг за шагом, не упуская ни единой детали. И начать следует с Ниццы.
Помнится, я вставил там новую пленку, вот эту самую, и принялся снимать карнавал. Это было в понедельник. Затем я вернулся в гостиницу и положил фотоаппарат в чемодан. Позднее, когда я начал собирать вещи, он находился там. Пока все нормально. Фотоаппарат оставался в чемодане до тех пор, пока я вечером не распаковал его в «Резерве». В Тулоне чемодан находился в consigne.7 Мог ли кто-нибудь добраться до него, пока я в течение двух часов разгуливал по городу? Нет. Исключено. Никому не по силам за два часа открыть consigne, вскрыть запертый на ключ чемодан, взять аппарат, сделать эти устрашающего вида снимки и вернуть аппарат на место. Да и зачем возвращать-то? Нет, исключено.
И тут меня как током ударило. Ну конечно, я ведь не мог их не заметить! Вот идиот-то! Снимки, которые якобы сделал я, — первые десять на пленке. Куда им деться, ведь последний снимок ящерицы — тридцать шестой. Назад-то ведь пленку не отмотаешь, а кадров-дубликатов на ней нет. Из чего следует, что, поскольку снимать я начал в Ницце, в Тулоне поставили новую пленку.
Я возбужденно вскочил с кровати, на которой сидел, и брюки мои поползли вниз. Удерживая их сунутыми в карманы руками, я принялся мерить шагами камеру. Ну конечно же! Теперь я все вспомнил. Меня еще немного удивило, что, когда я начал снимать ящериц, счетчик количества отснятых кадров стоит на отметке одиннадцать. А ведь мне казалось, что в Ницце я сделал всего восемь снимков. Правда, случайно снятый кадр забыть легко, особенно когда на пленке их тридцать шесть, и к тому же тогда я не стал об этом особенно задумываться, просто отмахнулся. Да, пленку явно подменили. Но когда? До моего прибытия в «Резерв» сделать это было нельзя, а снимать ящериц я начал на следующее утро, сразу после завтрака. Тогда получается следующее: между семью вечера во вторник и восемью тридцатью утра (время завтрака) следующего дня некто взял фотоаппарат из моего номера, вставил новую пленку, поехал в Тулон, пробрался в тщательно охраняемую военную зону, сделал снимки, вернулся в «Резерв» и положил фотоаппарат на место.
Все это выглядело малоубедительно и почти невероятно. Не говоря уж об иных препятствиях, возникает простой вопрос: как быть с освещением? В восемь вечера уже практически темно, а поскольку я приехал только в семь, стало быть, вторник исключается. Тогда, даже допуская, что фотограф уехал под ночь и начал работать с рассветом, ему надо было проявить чудеса расторопности и ловкости, чтобы вернуть фотоаппарат в номер, пока я лежал на кровати и глядел в окно. Да и зачем это нужно, если пленка все еще внутри? Получается, кому-то очень захотелось меня подставить? А полиция каким образом оказалась в курсе? Анонимный звонок фотографа? Имеется, конечно, аптекарь. Полиция явно устроила владельцу пленки засаду. Может, аптекаря застукали, когда он ее проявлял, и тот поклялся, что пленка принадлежит мне? Но это не объясняет наличия пробных снимков. И на негативах нет ни малейших зазоров. Чудеса какие-то. Дикость.
Я лихорадочно принялся в третий раз прокручивать события последних двух дней, когда в коридоре послышались шаги и дверь в камеру открылась. Вошел толстяк в чесучовом костюме. Дверь захлопнулась за ним.
На секунду он остановился, вытер носовым платком шею, кивнул мне и сел на кровать.
— Присаживайтесь, Водоши.
Гадая, какой еще удар на меня готов обрушиться, я сел на единственное остающееся в камере свободным место — эмалированный металлический унитаз с деревянной крышкой. Круглые немигающие глазки сосредоточенно изучали меня.
— Как насчет тарелки супа и куска хлеба?
Этого я не ожидал.
— Нет, спасибо, я не голоден.
— Тогда сигарету?
Он протянул мне смятую пачку «Голуаза». Такая обходительность показалась мне весьма подозрительной, но я все же взял сигарету.
— Благодарю вас, месье.
Он дал мне прикурить от своей сигареты, затем тщательно стер пот с верхней губы и за ушами.
— Почему, — заговорил он наконец, — вы сказали, что это ваши снимки?
— Это очередной официальный допрос?
Он смахнул промокшим носовым платком пепел с живота.
— Нет. Официально вас будет допрашивать районный juge d'instruction.8 Это не мое дело. Я представляю Sûreté Générale,9 управление военно-морской разведки. Так что можете говорить со мной открыто.
Я не очень понял, почему шпион должен открыто говорить с офицером военно-морской разведки, но решил не заострять на этом внимания. Тем более что я не собирался ничего скрывать.
— Очень хорошо. Я сказал, что это мои снимки, потому что они мои. То есть все снимки, которые есть на пленке, за вычетом первых десяти.
— Вот именно. А как вы объясняете их появление?
— Полагаю, кто-то подменил пленку в моем фотоаппарате.
Он вопросительно приподнял брови. Я пустился в пространное перечисление всех своих передвижений после отъезда из Ниццы, поделившись также догадками и насчет происхождения вменяемых мне в вину снимков. Он добросовестно выслушал меня, но соображения мои явно не произвели на него никакого впечатления.
— Это никак не может считаться свидетельством, — сказал он, когда я замолчал.
— Я и не предлагаю никаких свидетельств. Просто пытаюсь найти разумное объяснение всей этой загадочной истории.
— А вот комиссар считает, что он уже нашел объяснение. И упрекнуть его не в чем. С какой стороны ни посмотри, обвинение кажется вполне обоснованным. Вы сами признали, что снимки ваши. Личность вы подозрительная. Так что все просто.
Я посмотрел ему в глаза:
— Но вас, месье, такое объяснение не удовлетворяет.
— Я этого не говорил.
— Не говорили, но иначе вы вряд ли бы стали со мной разговаривать, да еще в таком тоне.
Он изобразил нечто похожее на ухмылку.
— Вы преувеличиваете собственную значимость. Меня интересуют не шпионы, а их наниматели.
— В таком случае, — огрызнулся я, — вы понапрасну теряете время. Эти десять снимков сделал не я, а единственный мой наниматель — месье Матис, который платит мне за преподавание иностранных языков.
Однако, казалось, он больше не слушал меня. Повисло молчание.
— Мы с комиссаром, — заговорил он наконец, — считаем, что вы либо умный шпион, либо глупый шпион, либо попросту ни в чем не повинный человек. Могу сказать, что комиссар склоняется ко второму предположению. Мне же с самого начала показалось, что вы не виноваты. Уж слишком по-дурацки вы себя вели. Ни один преступник не может быть таким идиотом.
— Спасибо.
— В вашей признательности, Водоши, я нуждаюсь меньше всего. Должен сказать, что собственное заключение мне самому в высшей степени не по душе. Вас арестовал комиссар. Может, вы и впрямь ни в чем не виноваты, но если вы окажетесь в тюрьме, меня лично это ничуть не обеспокоит.
— Не сомневаюсь.
— С другой стороны, — задумчиво продолжал он, — мне чрезвычайно важно знать, кто в действительности сделал эти снимки.
Снова наступило молчание. Я чувствовал, что от меня ждут каких-то слов. А я хотел выслушать его продолжение. И через некоторое время оно воспоследовало.
— Знаете что, Водоши, если нам удастся отыскать настоящего преступника, мы могли бы кое-что для вас сделать.
— Кое-что?
Он громко откашлялся.
— Видите ли, консула, который выступил бы в защиту ваших интересов у вас, понятно, нет. И насколько хорошо будут с вами обращаться, зависит от нас. А это, в свою очередь, связано с вашей готовностью сотрудничать с нами; бояться вам нечего.
Кажется, до меня начали доходить его туманные намеки. Я изо всех сил сжал ладонями колени, чтобы не вцепиться этому типу в горло.
— Я уже сказал вам все, что знаю, месье… — Я запнулся. В горле возник ком, я не мог больше выговорить ни слова. Но толстяк явно решил, что я жду, когда он назовет свое имя.
— Бегин, — сказал он. — Мишель Бегин.
Он замолчал и снова опустил взгляд на живот. В камере было нестерпимо душно, и я заметил, что на груди у него, под полосатой рубашкой, выступает пот.
— Все не все, — сказал он, — а вы в любом случае можете принести нам пользу.
Он поднялся с кровати, пересек камеру и ударил в дверь кулаком. В замке заскрипел ключ, и в проеме мелькнула фигура ажана. Толстяк что-то негромко сказал ему — что именно, я не расслышал, — и дверь снова закрылась. Он остался стоять на месте и закурил очередную сигарету. Минуту спустя дверь открылась, и ажан что-то передал толстяку. Дверь еще раз закрылась, и он повернулся ко мне. В руках у него был фотоаппарат.
— Узнаете?
— Естественно.
— Возьмите и посмотрите как следует. Может, заметите что-нибудь необычное.
Я повиновался. Осмотрел шторку, видоискатель, экспонометр; выдвинул объектив и открыл заднюю стенку; заглянул в каждую щелочку, каждую складку аппарата и лишь после этого положил его назад в футляр.
— Не вижу ничего необычного. Все как всегда.
Он сунул руку в карман, извлек сложенный вдвое листок и протянул его мне.