Яковлев Вениамин : другие произведения.

Часть 3

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

ЗАПИСКИ ЮРОДИВОГО

Часть третья

...Проплывают мимо корабли... Я стою на одиноком острове - брошенный маяк, бездейтвующая церковь. Нет ни огня, ни свечей. Eдва тлеет лампадка веры. Где-то смутно осознаю, Tы есть... И подходит теплота, без Тебя я не могу дышать.

О как я тщетен! Силы отнялись. Кому и что я могу дать? Ничтожный, низкий, жалкий. Сон - круглосуточный. Враг бьет дубиной, крушит и сокрушает тайную гордыню. Мысль о том, что я лучше, чище и выше не выветривается, несмотря ни на какие скорби и кресты...

Надо проповедовать, ища от ближних помощи... Не столько иповедовать, сколько исповедываться. И быть простым... Что тяжело. Люди - как ходящие кресты. Распастал руки, вот и готовый крест. Столб позвоночный - огненный в небеса. Мурашки и озноб по телу - предвестие огня. И в каждом из нас некий жупел апокалипсиса.

Душа моя омертвела и притихла, забилась в угол и скулит. Знает, что приговорена. Что ей должно сгореть под действием покаянного огня.

По ночам гнетет чаша греховная. Встаю, отодвигаю шторы и всматриваюсь в небеса. Снег, мрак, свист ветра, пустота. Нет мне покоя...

Откуда-то доносятся сумеречные голоса. То ли кого-то режут, то ли пьяный в полоумном блаженстве. Отголоски земных помыслов еще имеют власть надо мной, хотя мир кажется мне вдалеке от места моего заточения, на одиноком острове - где-то в миллионе миль, в провале несчетного числа верст, в небытии.

Я куда-то не туда направил их... Они не нашли Ее. Доступ к Божией Матери лежит через тайный вход. Но надо отыскать этот колодец в пустыне. Надо сорок дней подряд лить слезы о грехах и не терять надежды, когда кажется, что самый последний шанс потерян. И в этом вера. Верить, когда есть шансы выжить и спастись, все-равно, что веровать сытенькому и богатому. Но ангел Божий обрушивает стрелы и ставит ситуацию Иова библейского. Один за другим отнимаются ближние, утопии, иллюзии, снимается пелена с глаз и помещаешься у крыльца богатого дома, бедняком из притчи Господней, лизать кости наравне с собаками. Лазарь нищий, войди в Мой дом. Иду, Господи.

Но прежде я должен очиститья. - Очисти меня.

Я научился веровать среди блаженств, у праздничного Твоего стола. Научился петь Тебе "осанну" в окружении братьев и сестер, с которыми обрел утешение и светлое общение в духе. А ныне пришел час возлюбить Тебя в пустыне. В час скорби Крест Твой да приблизится. Я возлюблю тебя, Христе. В страдании и смерти возлюблю тебя, Возлюбленный.

По ночам меня гнетет страшная неизличимая изнурительная всесожигающая болезнь. И я знаю, что скоро умру.

Впрочем, я из числа тех мнительных подонков, которые годами валяются в постели, полагая себя смертниками и жертвами, требуя сочувствия от окружающих. при этом они переживают ближних своих на десятки лет и даже не ухаживают за их могилами.

Я многоярусен и едва справляюсь с разнодействующими этажами: лифт моего "я" ходит от паперти к паперти, внезапно доносится запах погребной сырости и, кажется, сейчас провалишься навсегда. Приходится вновь подниматься и выходить, налаживать, улаживать, врать, притворяться, смотреться в зеркало, отчаиваться, плакать.

Итак, о внешнем моем существе. Оно все покорежено. В нем не осталось ни одной живой клетки. Я наконец-то познал свое убожество. А внутренний мой остается "папиным" и "маминым", как это ни пошло и ни гнусно; внутренний мой в состоянии функционировать лишь как единственный, любимый, лучший. И выходит, я избранник (единственный), потому что каюсь. Соединение внешнего и внутреннего произвело уродство: из покаяния я сделал фетиш. Я лучше, потому что полагаю себя хуже, я лучше, потому что кладу поклоны, хожу в храм и имею веру. - Лучше, наконец, потому что поп, архиерей, у меня дары духа. Я исцеляю, пророчествую, благовествую. Я иду верх по лестнице... - Остановись и оглянись. Никого. Самый несчастный и одинокий на свете.

Из внутреннего моего человека просвечивает лунный пейзаж. Дыры, ветры и воронки. Бог лишь знает, какой я убогий.

Этого очковтирателя-профессора надо побить. У него гордая морда. Профессор Блюмен. Безумный. Ходит по улице в пижаме и с зонтиком - персонаж из оксфордского учебника английского языка для доморощенных дебилов-иностранцев.

Я остаюсь Твоим верным. Пусть сто и тысячу раз передо мной захлопнутся ворота - я буду ждать Тебя, Твой верный.

...Пейзаж, напоминающий вырубленную аллею столетних царских пихт. Обрубленные пни. Хожу, считаю их. Присаживаюсь, вспоминаю, плачу. Мне было хорошо. А теперь...

Сижу в гнезде под скорлупой. Вместе с такими же, как я, скорлупками и яйцами. Нас греет добрая мама. Нам так тепло. И мы накормлены. Но надо вылезать наружу. Это безумная боль - заново рождаться.

Самая гнусная мысль, которую я знал, - о перевоплощении. Поверь, это чистый аферизм.

Семь вечера. Квартира в старой Риге. Тусклый свет на лестничных площадках. Собрались семеро. Пьют чай, и милая беседа обо всем. И теплота в сердцах.

Они чужды, но и они спасутся. Но почему они чужды мне? Почему я не могу вместить их? Это я чужд Тебе... Насколько я стал одно с Тобой, настолько их боль вошла в меня и перерезала пополам, как автоген.

Всякий раз, испытывая холодную неприязнь к кому-то и чему-то, думаю, что это я так чужд Тебе. Как мне найти Тебя? Ты не оставила ни лампочки, ни свечей, ни спичечного коробка. В той сырой мгле не горит ничего. Иду по зловещей канаве наощупь, наугад. Где-то здесь выход. Ты откроешь двери - и забьет олепительный свет...

Скажите, не сюда ли приходила Матерь Божия? Говорят, Она здесь была. Исцелила 90-летнюю старушку, насметь запуганную своим болезненным одиночеством и брошенностью...

Не знаю. Видно так.

Но люди мрут как мухи, и жертв ожидается много. Мы еще очень живучи в силу действенности яда, вырабатывающего иммунитет. И если меня укусила кобра, и я выжил, то укус какой-нибудь гадюки из калининского топкого космического леса скажется не больше, чем комариный.

Иногда меня кусает хоботком своим ностальгическая тоска. И я начинаю сходить с ума по своим ближним, которые ныне невесть где. Где они сейчас? Помнят ли они меня? Любят ли? Молятся ли обо мне? В аду ли они, в раю? Сна им блаженного. Сна...

Мой жезл - последнее, что есть у нищего. Мой жалкий царский скарб. Отнимите у меня это магическое средтво к исцелению, несущее тайну власти над людьми. Я хочу затеряться в толпе. Я хочу остаться один в выселенном накануне бедствия 5-этажном хрущевском доме. Закройте двери и не заботьтесь обо мне. Все будет хорошо. Я не боюсь. Оставьте.

Не надо мне сметаны на обед. Не надо пары ваших теплых, ласкающих глаз, не надо вашей материнской заботы. Она приносит мне еще большую боль, чем одиночество. Дайте мне спокойно жить. Спокойно умереть.

Если бы я мог превратиться в бревно из отопительного склада! И чтобы мной затопили лютую огненную печь. Я бы вас согрел. Вам стало бы лучше и теплее.

Сосед выбрасывает книги в уличную дворовую урну. Каждое утро тайком, как вор, выходя на улицу, будто собираюь сделать променад или зарядку, я залезаю в урну и ликующе нащупываю очередной том Шестова - дарящий мне дни страстного, напряженного чтения, сокращающего дни моего безумия, небытия и острой боли. Книги - наркотики для меня, обреченного, которому каждые полчаса вводят в вену философическое успокаивающее.

Как он метался, этот Шестов! Как, бедный, мучался за своим огромным письменным столом, покрытым зеленой материей! На столе стояла чернильница и толстые папки с рукописями. А на стене висел портрет Канта.

Да, от страны, которая пережила ГУЛАГ, трудно чего-либо ждать.

Уже пол-тртьего, а обед все не несут. Несчастные.

Скачите, мои мысли, скачите подальше от меня. Чем дальше вас отнесет, тем счастливее окажется их обладатель.

Какой дивный театр представляет мое пламенное, старческое, слабоумное воображение! Боже, сколько переживаний! Сколько любовных сцен, сколько обьятий, сколько слез и горя! Какая насыщенная жизнь протекает где-то между моей прелой головой, и время от времени отказыающимся биться сердцем!

Тише! Я, кажется, куда-то провалился...

Все. Отсюда уже не выйти. Надо мной 4 этажа. Меня засыпало... Макушка черепа упирается в какой-то мерзкий гардероб. Крышка.

Я верю, что Ты меня не оставишь. Я ничего и никого не боюсь. Приди и наполни жалкие мои пустоты.

Я ношусь по переулкам своего мысленного города по его одесским ночным ветринам. Всех да помилует Она.

Женщина средних лет - Аркадия.

Одна. Зажгла три свечки. Поставила на столик у окна. Вытерла пыль с Библии. Открыла Псалтырь. Начала читать, и заболели глаза. Затуманилось в уме. Ничего не видит, плачет. Слезы текут и текут. Книгу оставила, прислонилась головой к столу, отерла глаза платочком и присела на краешек дивана. О чем она плачет?

Бог не слышит нас. Доходит одно из тысячи прошений. Лотерея. Вдруг попадешь в десятку - о эта мишень на алтаре Святого Духа! Или у молитвы есть свои стрелы, траектории? - Бред.

Но мне стало легче. Тучи в голове рассеялись, и открылось небо. Запахло ландышем. Весна. Это ты молился обо мне, и Она услышала Твою молитву.

Согрей меня, Матерь Божия, пожалей урода Своего. Согрей.

Если бы я мог побыть с Тобой еще хотя час! Но оттуда нет возврата. Видно пришли за Тобой и нагло стучат. Все равно не открою - я ничего не боюсь, я уже познал все. Пожадуйста, ломайте двери, крутите мне руки, бейте меня палками, плюйте мне в лицо, мажьте рот дерьмом. Я ко всему привык и стал отчасти даже не чувствителен. Мне все равно.

Последний сталинский вопрос в моей отключающейся голове: кто на меня донес? Кого я тронул? Кого обидел? Почему евреев ненавидят? Да, надо будет еще один вопрос додумать после, после, конечно, если будет время.

Я знаете ли, некогда встретил одного умного человека. Философа. И спросил его, есть ли время там, за гробом. "Да, - сказал он, - там будет время подумать и не покаяться". Главное, взять с собой карманные часы желательно в серебряном корпусе. Мысль работает, пока длится время. Время длится, пока работает мысль. По случаю первого и второго, ради их блаженного потустороннего синтеза, я не расстаюсь с часами, даже когда нас унизительо раздевают для помывки. Я зажимаю часы в правой руке, левой делаю вид, что стираю грязь со своего чужого и ко всему равнодушного тела (равнодушного даже к своему хозяину).

Эти часы. Они как-то связаны с крестом. Я заложу их в ломбард, и душа моя будет выкуплена.

О брат, какие нам предстоят дальние дороги! Я не знаю, встретимся ли мы когда-нибудь еще... Всякий раз, расставаясь с тобой, я думаю - навсегда.

В наш сумасшедший дом везут лишь тех, кто полагает себя лучше других. Прекрасно. Утром нас ждет сауна с бассейном.

Сегодня привезли директора, главбуха, агента из госстраха и еще какое-то номерклатурное веснушчатое лицо. Мои будущие партнеры по блиц-кригу. По броску вовне. В мир. К свободе.

Наш сумасшедший дом - это вся земля в миниатюре. Сюда привозят только гордецов, им надлежит покаяться. Им предстоят уничижения и скорби.

На вас не по размеру смирительная рубаха. Надо открыть в центре г.Дмитрова кооператив по продаже новомодных смирительных рубах. Где-нибудь по соседству с действующим храмом.

Вчера привезли некогда бывшего англичанина. Толстый, в очках. Дипломат. Ангел с пробитым сердцем. Плачет. Невиновен. Жертва обстоятельств. Его нашли в каком-то шотландском замке с привидениями пьяным, среди подозрительных темных лиц. Такое можно увидеть только в сумеречном сне: камин и зала на сто мест.

Сколько в невидимых ее воздухах нависает призрачных мыслей о тоске и самоубийстве! Обостренный слух - кто-то стучится. Наконец-то. Боже, кто развеет мою тоску?

Когда мой доктор - садист Ж.К. бьет меня кулаком под дых и спрашивает: "Ну, как ваши внутренние дела?" - я не мню себя министром МВД. Нет, я просто плачу. От бессилия и блаженства.

Самые презираемые в нашей психушке - это те, кого посещают. Вдвойне презираемые - опекаемые, кому носят пищу. И трижды презираемые - имеющие надежду на выздоровление, на выход из больницы. Несчастные. Пока человек остается смертным, он будет безумным. Сумасшедшие дома будут существовать до самой последней секунды жизни на земле.

О моя вторая родина - психушка! Я провел здесь столько блаженных дней в созерцании восхода солнца. Место для самых умных на свете людей. Я скорее соглашусь превратиться в лягушку в болоте с отравленной водой, чем стать таким, как вы, "достойно" здравомыслящим. Приблизься ко мне и войди в мой мир, и ты поймешь, что он стоит десятерых таких, как Пастернак.

Святой аутсайдер системы, я вспоминаю свою прогулку в Узком, где-то около Теплого Стана. Место чудное, и за нами никто не шпионит. Нас никто не выслеживает. Никто не выспрашивает данных о месте работе и статусе, никто не хочет нас четвертовать. Я ходил туда трижды со стеклянным другом своего детства Цайтблюмом Сатиным, Листочком Времени, густо исписанным моими кровавыми записками о помощи, о справедливости, о правде и любви.

Третий день меня домогается аспирант с кафедры буйнопомешанных. Его интересует психология таких, как я. Как будто мир моих мыслей и переживаний наполнит его бездарный, сухой мозг.

Кто сумасшедший? Тот кто осуждает ближних. Я, Сидоров, Петров. Все мы.

Мы все живем под колпаком.
Над нами храм.
Я с вами не знаком.
И плесень, мыши по углам.

В Филяндино заканчивается Всенощная. Бабка Зина считает доход. Позвякивают серебрянные монетки. Бабулька думает: надо купить на завтра колбасу для общего собрания, для чего списать десять рублей (в обход проверки) - колбасу купить на всю общину...

Надрывно кричит батюшка, изображая нечто непонятное, то ли смерть царя Бориса Годунова (он облачен в одежды византийского двора), то ли кликушествующий бред затравленного алкаша. В церкви, помимо стоящей у ящика старосты, еще три бабки.

Иконы дышат и живут. Молитва принимается. Как хорошо здесь. Никогда бы не кончалось пение херувимское.

Вот с того света загудел пономарь. Страшный, лысый, лет 50-ти. Голос как со дна болота. С какой же беспросветной глубиной сопряжен его пищевод и в какие подземные пещеры относится его проницательная и больная мысль? В промежутках между службами он матерится, пьет и ищет подраться или с тоски намылить морду бабке, не одолжившей ему рубль. Жизнь кончена. Три отсидки в прошлом. Ненависть к священнику и к семье.

Между тем в Почаевской Лавре батюшки вкушают. Жива Россия. И даже м.Параскева не точит на нас свой молитвенный псалтырный ядовитый зуб, имеющий чудодейственную способность поднимать пыль с адского дна и в топоте демонских копыт обращать свою паству в кровавое месиво...

В деревне скулят псы. Ветер дергает двери на петлях. Обворованная земля. Я - спичка в Твоем отсыревшем коробке, Боже. Меня надо высушить и крепко помолиться о моем душевном и телесном здравии.

Тысячемордая стозубая бабка Александра. Гроза священников - съедает их по штуке за сезон.

Какая у вас заботливая рука. Вы можете достать человека из-под руин. Вы можете провести по плачущим щекам и вызвать просветленную улыбку на скорбящем лице. Вы столько можете...

Третий день мне звонят по телефону и отвечают мне: его нет. А я дома, и меня не находят. Третьи сутки так.

Я поставил барьер - трехметровую каменную стену. Пусть попробуют дознаться и добраться до меня, будь вас хоть миллион - вшей и блох, ворошиловских стрелков и буденновских конников. Я вас не боюсь. Попробуйте пробить своими пушками трехметровую стену, воздвигнутую между мной и вами, моею параноей.

Где я? Кажется, Сокольники. Здесь жила моя сверхтолстая двоюродная бабка Соня, славная тем, что выкормила двух свиней, от чего сама стала похожа на свиноматку. Так сказал не я, так выразилась ее единственная дочь Сара.

Тетка пришла к Саре отравиться, когда умер ее муж, и седая сонная толстуха осталась одна. Пришла принять таблетки (одной ей показалось скучно). Подстрекала, поджучивала к склоке - мол, не уважают и не любят ее, и никому не нужна. Решилась, приняла таблетки (дочь находилась в соседней комнате). Разумеется, чтобы ее тотчас спасли.

Разлагающиеся останки радиоактивного прошлого... Как они растворяются в моем заряженном мозгу.

Помню другой эпизод. Мы снимали дачу у Москвы-реки. Живописный вид. На возвышении туалет - у самого берега реки. Перед туалетом смотровая скамейка. Стена уборной служит спинкой для любующихся сталинскими далями Москвы-реки, дно которой устлано костями безымянных зеков. Мне не хочется спать. Я не хочу ни жить, ни убивать. Я катаюсь на металлической лодке возле дома. В моих ногах домашняя подушка. Я бросаю ее на берег, чтобы не мешала, и таинственным образом попадаю в лицо тети Сони. Та оскорбляется и упрямо твердит: "Он хотел меня убить!" (Я же говорю вам, шизофрения, подозрительность, мнительность у нас в роду).

А еще мне вспоминается Игорь Бродецкий, полукровок, полуеврей-садист, обучивший меня английскому языку по учебнику Бонка. Как он издевался над моей слабой памятью и заставлял вызубривать наизусть бессмысленные, гнусные тексты про семью Седовых и про какую-то мисс Найнтингейл. Потом зачумленный я ходил по Москве, задавленный мыслью о своей неполноценности. Смотрел на прохожих и думал: каждый из них, должно быть, смог бы выучить текст наизусть. Они нормальные, а я беспамятный дурак, я слабоумный. С тех пор в меня вошла компенсирующая мысль: быть во чтобы то ни стало выше и умнее всех. Эта мысль и свела меня с ума.

Вы искали господина Н. Я дезориентировал вас.

Ничего более бессмысленного, чем моя жизнь, я не знаю. Но если сравнить с кем-то, то скажите, у кого не так? Вы, насыщенные смыслом, вы еще просто не доросли до осознания тщеты. Сердце ваше не расширилось скорбями и не исторгло горячую слезу, способную превратить в туманный пар воды Ледовитого океана.

Кимры. Рынок. Две сумасбродные морды. Не то бандюги, не то переодетые батюшки из взорванного при Хрущеве храма. При Хрущеве храмы не взрывали. Батюшки никогда не шляются по рынкам. Но тогда кто они?

Стучимся в сторонюю дверь храма. Открыла бабка - от нее пахнуло яйцом и водкой. Выматерилась, прокляла и хлопнула дверью перед глазами.

Россия перекрыта. Некуда ехать и бежать. Незачем жить. Вера умерла. Бог только в наших храмах.

Помоги, Господи, не умереть с тоски в час отступления Твоего.

У меня кончаются силы... (я не знаю куда бежать). Кто здесь? Откройте. Никого. Пустота и дверь на засов.

Ну что ты просишь у меня прощения? Это ты прости меня. Я не умею любить. Я отвратителен, эгоистичен, вспыльчив. Периодически я дико ненавижу всех.

Завтра к нам пожалует с визитом Екатерина II с князем Потемкиным. Соответственно из психушки сделают декор, на нас наденут крахмальные рубашечки, выстроят рядком по стойке смирно: сияйте, идиоты, на глазах избранного народа. Идиоты, шагом-марш! Сияй же, идиот, пока тебя тоскою не прибьет. Ребята, веселей, веселей смотрите! Сегодня на завтрак два змеиных яйца под майонезом. Кокнешь скорлупу - а из нее выползает игривый ублюдочек и поспешит в сторону главного врача цапнуть эту мысленную тушу куда-нибудь в мизинец, чтобы не так мучал пациентов серными уколами.

Как я был силен когда-то! Я был сильнее Маяковского. Силой взгляда я мог пробивать города и перерезать пополам машины. Я пробивал насквозь целые планеты. Я поднимал на себе вселенные. Ночью одиноким лунным рыцарем носился над Иерусалимскими мечетями в поисках Гроба Господня... - И как я, обреченный московит, мог побывать в святом Иерусалим-граде? Как еще мог увидеть я Господа? А я хотел отправиться по Его следам, не историческим, живым. Святая вера увлекла меня в дальнее путешествие, совершающееся мысленно на внутреннем аэроплане.

Завтра у нас на обед жареные крысы под тараканьим соусом, политые сливочным маслом. Блюдо - высший класс. Готовить его будет повар из Пекина, тоже наш местный психушечный зек. Разумный парень. Стихи, половые извращения, садизм и мания величия. Обычный репертуар, бездарная история болезни. Нас можно всех кроить по одному шаблону. Как все мы одинаковы! На 50 миллионов шизофренников планеты хватило бы одного умного врача, способного видеть и читать наскозь. Так рубят самураи человека пополам одним ударом сабли. Да, блюдо экстра класс, как на приемах у Горбачева в Кремле.

Впрочем, мои мысли могут котироваться ровно настолько, насколько в вашем внутреннем служебном ведомстве престижными могут рассматриваться мысли сумасшедшего.

Я думаю о том, что рожающая женщина напоминает Адама, из ребра которого изошла Ева. Женщина рожает себе подобное для развлечения. И отказаться от него трудно. Отойти внутренне от матери, прервать родовую чашу, - стать святым. Попробуйте, и познаете, как это трудно, ценой какой крови это дается.

Бог есть. Он видит. Он дает. Пред Его оком совершается все. Он фиксирует дела и мысли. Ну что слова мои? Прах, по ветру развеянный.

Иисусе, Ты распят по сей день и час, и я чувствую Твое страдание. Я мысленно предстою Тебе.

K тебе идут толпы. Миллионы голов. Каются, рыдают. Гул и стоны, вопли толпы. А Ты висишь над миром. Кровь Твоя стекает в Евхаристическую Чашу. Внизу священник. Длится служба. Причащаются покаявшиеся. Легче, легче им. Ты облегчил наши страдания. Убежден, только верою в Тебя (пусть тайной и неосознанной) спасались зеки времен Беломор-канала и ГУЛАГа. И я, психушечный изгой и заключенный штрафной роты сумеречных штатных идиотов, обреченных на скорое вымирание, - я спасаюсь надеждой на Тебя, Агнец Закланный.

Все мы закланы здесь. А Ты Себя заклал нас ради, чтобы вести нас. Пастырь, Ты познал и нашу долю. Ты знаешь нашу боль. Боже, я люблю Тебя.

Напротив икон преображения о.Стефана в выставочном зале расположилась порнография Гордеева. О.Владимир из храма в Котельниках после Причастия идет в пивную, напивается намертво. Рядом с собором магазин "Вещи мужского быта". И так устроен мир. Слово открылось близ Успенского храма, а продолжала Матерь Божия на смоленском автовокзале, современной вифлеемской пещере с яслями... Но когда Она открылась, икона Ее сияла с высоты Собора и освещала весь город.

О какую ласковую прожил я жизнь! Скалько раз прикладывался к ракам, согревался на молитве, прикладывался к Плащанице, целовал икону Матери Божией, трепетал, рыдал! Сколько умиленных слез пролил я в храме!

Какая трапеза! Какое светлое блаженство. Со мною были ангелы. А теперь пространство храмов залито жидкими чернилами, и ходить туда небезопасно. Толпы хлынули в соборы в надежде на сумеречное прощение грехов. Карикатурный III Рим свершился. Слава Соловьеву-сыну, философу-монаху, имевшему видение в Египетской пустыне! Вера в России стала всеобщей и чуть не исчезла вообще.

Какая благодать была в годы гонений!

Тушу Брежнева разделывали в ресторане. А мы питались манною молитвы. Мы жили верою и поклонами. И благодатью Божией в скорбях.

Над городом нависло желтое ядовитое облако. Жители смирились с мыслью о неизбежности скорой смерти. Маразм, упадок, томление душ, смирение осужденных на скорую казнь. Города - камеры смертников.

Новая культура. Поющие черти куражатся на помосте. Стреляют из пистолета - дымовая завеса. Внизу варится котел партера. Лес и пожар рук. В такт музыки подергиваются девицы из числа сторонников "шведской любви".

Сколько в них накопившегося зла. Покажите им, куда идти, и они будут резать и убивать, жечь и отрубать головы. Не забудьте, их деды отрубали головы. А гены наследуются через поколение. Наше - промежуточное. Мы вправе рассчитывать (по филогенетическому закону) на период где-то через 30-40 лет.

А пока тьма окутывает страну. Дело не в настроениях и веяниях, не в политике и не в экономии, не в экологии, не в СПИДе: такие души пришли в мир.

Змеи со дна адских пещер приползли в Россию: рок, группенсекс, сифилис, фашизм, мафия, наркомания... Все, за что осуждали Запад, вернулось к нам. По законам бумеранга осуждающий навлекает на себя удар и получает то, что осуждал в другом. Осуждали - получили стрелы. Получили причитающееся нам в ответ.

Московская синагога... Запах резаных кур. У Т. было чувство, что меня здесь могут прирезать заодно с жертвенными кулебяками и засунуть в какой-нибудь праздничный обед резчика Мойше. Я оттуда сбежал в ужасе, а вдогонку мне прокричал картаво тамошний учитель богословия: "Идите к нам! У нас 100 руб. степендия и бесплатный стол... И все, что только вы не захотите!" Изо рта его потекли слюни, он оступился и сел от сладчайшего удовольствия, его разнесло, он отключился. По нему стали ходить, его затоптали ногами.

Голос из моего еврейского прошлого.

Ты кто - Илья, Христос, Пророк?

Я глас вопиющего в пустыне.

Пулитцеровская премия тому, кто однажды поймет меня. Ленинская премия тому, кто отыщет меня на каком-то сиром проулочке. Кто решится подойти ко мне и заглянуть в глаза.

Просвечивающий, иудейский юноша - о.Роман. Белобрысый, невзрачный, в черных очках с застиранным подрясничком. Заоблачный мечтатель и религиозный аферист. Сотрудник миссии ООН, священник где-то под Парижем (во сне, должно быть, служит). Автор печатающейся книги против русской церкви (не канонично). Заодно: три судимости за воровство. Пять раз сидел в психушках.

На просьбу о телефоне дает сразу два номера. Но ни по одному нет ответа. О.Роман - его воровская кличка, между тем знает литургию наизусть и может служить лучше любого дипломированного батюшки. Трезвей головы, чем у него, я не видал. Ленин взял бы его в первые помощники, отодвинув на задний план Каменева с Зиновьевым, - такая у о.Романа голова. Такие у него ходы. Там сидит мощный осьминог, берущий ситуацию мертвой хваткой. Это мерзкое чудовище скрутило бы всю Россию царскую, массонскую и невесть какую.

Пробрался на смотр голых женщин (конкурс "красоты) и представил себя монахом русской православной церкви. Батюшки взбеленились. Как это не их монах будет благословлять очередной отмирский шабаш, а какой-то самозванец. Разоблачили, испортили лицо бедному пройдохе о.Роману. Помоги ему, Боже, мученику иудейскому.

Ну, впрочем, я умею врать не хуже. Все умеют врать не хуже. Это, брат, все умеют. Ты попробуй жить по правде. И к тому же - последней...

Когда я пишу, спина моя напряжена: мнится, кто-то крадется по следам моим... Страшно.

Скольких я сделал калеками и инвалидами, скольким причинил непоправимую боль.

Приносили в жертву Брежнева, Хрущева. Я видел их закланные туши в ресторанном меню. Меня никто не обманет.

Опечатайте старую Россию. От нее ничего не осталось. Профессорская дача в сокровенном Звенигороде и струящийся в исполнении Рихтера Шопен. Элегантные воспоминания - к 50 годам большинство современников кануло, исчезло.

- "Вы неудачник". Я - неудачник? Я профессор. Я знаменитость. Да как вы смеете! - "Вы неудачник, потому что умрете. Вы не верите во Христа. А я спасаюсь верой".

Но вот на улице стоит плевательница, и надо докурить заплеванный окурок, дымящийся на тротуаре около урны. Белоручка, ты хотел проповедовать с профессорской кафедры. Так иди и растворись среди таких же, как ты, больных и обреченных. Бог да позолотит тебе уста и да откроет тебе сердце к покаянию.

У нас в психушке есть дверь в кабинет тайной рентгеноскопии внутреннего человека. Я называю ее дверью покаяния.

В африканском государстве произошел переворот.

Посмешище. Меня сегодня унизительно допрашивали. Мысли мои фиксировались на бумаге. Я бессмертен.

Стены дома исписаны маньяками. Подвалы, погреба, подземелья, катакомбы. Тайная жизнь России - насилуют, убивают, сочиняют стихи, готовят государственные перевороты. Люди из подполья Достоевского. Пришел их век.

Дети согретые, теплые - надышанные семьей. А сколько сирот! Сколько еще горя в России...

Вы меня не поняли. Я не хочу никого ни с кем сравнивать. Я просто хочу пропасть, бесследно сгинуть. Мне не нужна кооперативная квартира на валюту. Мне не нужна карьера. Я хочу испариться в воздухе.

Лунный человек из сериала. Мыслитель. Лысый, в стального цвета костюме. Летает над городом и размышляет: как безумны нравы человеческие. Чуждый всем и всему. С какой-то умонепостижимой, выдуманной автором планеты.

Вот благополучная семья. Все пятеро повесились (живая хроника).

Самое дорогое у человека - сон. Дар уснуть навсегда. Жизнь - самое опасное, самое дешевое (бесплатно давшееся).

У вас очень язвительные глаза. Вы меня ими насквозь пронзили.

Как я люблю их всех на улице Н. Как их всех люблю и сколько молюсь о них. Милые, кроткие, параклитские, монашествующие. Пятеро - как пять цветков в стакане. Пять роз в сосуде Божией Матери. ...Пятый - я сам мысленно с ними. Цветок со сломанным стебельком. Меня надо поддерживать, меня водят по улицам, держа под руки, как знаменитого писателя, отставного гэбиста или миллионера-коллекционера.

Генерал Варенников - заместитель министра обороны. Умное лицо при салтыковской фамилии. То и другое (интеллект и имя) впечатляют. Новые веяния в России. Хрущев с такой фамилией дальше прапорщика не пустил бы. Ну, а с умным лицом - вообще разжалобить и в штрафную роту.

Что делает система с человеком! Володя (сбежавший из военно-политического училища) рассказывает, как умные московские ребята превращались на его глазах в опустившихся олухов, безнравственных, ошалевших, ждущих не то приказа, не то подвоха со стороны братии. Так и в церкви. Два мощных института сокрушены. То и другое - ложь.

"Колокола" Рахманинова. В России слышен Апокалипсис. Добрый гений Чайковского. Вот у кого чаша была легкая. Я люблю его через века.

В клинский музей я попал проездом. Не притворишься - не пустят. Назвался профессором из Америки. Сделал блуждающий взгляд и начал рыскать по-саксонски. Экскурсоводше и хранительнице польстило. Оставил запись в книжке: "Храни тебя Господь, заоблачный Чайковский, пока клубится дым в окурке папиросном".

Какой там добрый рояль! Какие добрые книги... Боже, сколько доброты надышано в России! Эта страна была самой доброй в мире. И что с ней сделали! Надо устроить музей теплоты, музей русской интеллигентской теплоты. Музей милостивых сердец, жен-мироносиц.

Кто я? Жалкий и брошенный окурок. Поднимите меня с грязного пыльного афальта. Докурите и бросьте в урну. Кто-нибудь ведь должен меня почувствовать изнутри. Мои легкие горят как при температуре 42 градуса.

Я чувствую твою одинокую душу, брат, как ты беспросветно одинок. Нет у тебя никого. Твои дети, жена - нет тебя с ними.

Анархист Кропоткин пишет: "Сидел в камере-одиночке, разрешали читать Святое Писание". А у нас в комнате 20 идиотов, 20 тихо помешанных. И вместо Библии - история КПСС времен серого кардинала Суслова.

Бить у нас любят. Ах, как вдохновенно бьют! Но и брат наш шизофренник любит быть битым. Только святые и шизофренники любят страдание. Больные - как кликуши. У многих присутствует дар проницательности - читают скрытые мысли, провидят будущее. За 15 лет в нашей клинике перебывал весь свет истории, элита политическая и литературная: Сократ, Гомер, два князя Волконских, царь Давид, три Мусолини и даже Эмиль Гиллельс нанес кратковременный визит. Правда, после двух аминазинов слег и застонал. В полубреду стал вспоминать какие-то имена. Выкрикивает имя и как-то жертвенно причитает: мама-мама-мама... Рефаимские матери научили его идолопоклонству родителям. Ой мама-мама-мама... Мама одна на свете.

Гиллельс предложил мне пересечь с ним Гибралтар на теплоходе. Ожидались скоротечные гастроли, и мне отводилась роль антрепренера. Было даже очень забавно. Я думаю, что подлинному Гиллельсу вояж удался бы в гораздо меньшей степени. И вообще психушка наша с маниями, фарсами, карикатурами на мир человеческий - как бы театр в театре. Пьеса, пародирующая другой спектакль, поставленный в театре на историческую тему.

У каждого земного узника свой опыт заключения, затвора, ссылки. Мой изолятор - сумасшедший дом. Мне есть что вспомнить. Нигде не чувствовал себя столь растворенным, столь единым. Месяцы, отпущенные свободою вне психушки, я проводил растерянно, развратно и свободно, тайно тянулся к многочасовым беседам в курилке, к ночной чифири, к общению с маниаками... Радостно подключался к их насыщеннейшей жизни.

Подсесть к какому-нибудь Наполеону Бонапарту и выслушать его рассказ о переходе через Березину, получить из рук полководца маршальский жезл и устроить смотр войскам, прогарцевав на белой лошади, - такое сравнимо разве что с подлинным посещением Парижа. Но представьте, сколько хлопот с оформлением визы и т.п. А тут одна сплошная радость и игра воображения.

Я всегда благоговел перед монахами и тянулся в монастырь. В Загорск не взяли - вольнодумец. Попытался в Пскове - отказали из-за прописки. В Почаеве сказали: слишком живой. Нам нужны сонные и чтобы посребролюбивее (какие-нибудь читатели газет). Так и остался не у дел. Но и моя родная неизменная психушка - чем не монастырь? Я круглосуточно свободен. Никто не трогает меня. Молись себе и пострадай за веру.

Лица у нашей братии (сокармеников) умиленные, просветленные. Все - мученики. Неоднократно биты, унижаемы и оскорбляемы. Все бессознательные верующие.

Помилуйте, да разве мог бы я прожить нормальным человеком хотя бы день? В. (уволенный из армии офицер) рассказывает: отчисленные армейцы годами пребывают в шоке, не могут жить обычной жизнью - без приказов, системы, давления и страха, инерции. А как тогда я - без своей вселенской памяти, без моего рыдающего обо всех сердца и без ума, который одновременно схватывает все происходящее в мире? Нет, такое под силу только чрезмерно развитому, не укладывющемуся в рамки нормы воображению, как мое. Я человек будущего, которого по недоразумению считают историческим реликтом. Моя болезнь - как музыка для музыканта. Я болен работой. Я больной, работа которого в том, чтобы болеть, воображать безбрежные вселенные, изображать, страдать и мучиться. Я подозреваю, что человек в мире сем проходит три ступени: больного, гения и святого. Причем болезнь - мост между гениальностью и святостью.

Мое восхищение вызывет дядя лет 50 с угрюмым и сосредоточенным лицом. Читает Шопенгауэра по-итальянски и Паскаля по-французски. На мой вопрос, как он оказался в богадельне Божией (так называем мы свой храм икусств), Т.М. (Тимофей Маркович) ответил: по недоразумению. Я не стал вдаваться в подробности. Ответ мне показался столь же веским и убедительным, как аргументы бесноватого Артура (*Шопенгауэра) в защиту йоги и животной воли.

Мне кажется, это никто иной как мафиози, скрывающийся от милиции, мафиози от философии, обокравший какого-нибудь богослова: святотатство от искусства ныне модно.

- Признаете ли вы себя больным? - такой вопрос мне задавали на суде и в кабинете следователя. Вопрос совести. Мне кажется, только один Он не был больным. Но как жестоко расправились с Ним! Психиатры - самые несчастные на свете существа, по печатям проклятия, довлеющим над ними, - третьи после книжников и фарисеев - столько в их грушевидных черепах осуждения, мнительности, садизма, злобы, схем жестокосердия и лжи. Порой среди них встречаются и доброхоты, милосердные упокоители, увещеватели. Такие вызывают на откровение с тем, чтобы записать исповедь жертвы в историю болезни, сделать ее достоянием публичной гласности, чтобы ее читали все, кому не лень. Выставляют на всеобщее обозрение тайники дущи.

Шикарный брат. Из ордена иезуитов. Как он учтив в обхождении! Как богословсвует - живой апостол Павел! Без мании - всамделищний. К нему приезжал князь Голицын, директор Толстовского фонда. О чем-то конфидециально говорили и вскоре взялись вместе мастерить модель корабля. - Ничего не понимаю. Куда они собираются плыть?

Я хочу, чтобы мои мысли были напечатаны. Тогда я смогу спокойно умереть. Пройдет невроз запечатленности и рефаимская болезнь.

Мне, заслуженному, с многолетним стажем сумасшедшему всего трудней удержать в памяти, что я больной.

В журналах выплеснулось столько горя во времена ГУЛАГа, что если дальше упиваться лагерной литературой, даже описание страданий человеческих воспримутся тупо, как пошлость некая. Ко всему привыкает сердце, даже к боли. Есть все-таки иная боль.

Когда я знаю, что больной, я вспоминаю, что я смертный. Пока я помню и знаю достоверно об одном: что должен умереть, я обращаюсь к Богу. Матерь Божия, Ты одна знаешь, как мне суждено прожить остаток скудных дней моих.

Сон. Я - двадцатый в психушке. В комнате еще 19 таких же, как и я, калек с манией величия. Ко мне вламывается миллионная толпа. - Мы к вам! Дайте нам подышать вами! Дайте нам попользовться вами. - Мы хотим вас слушать. Вы наш гений. Мы вас ждали. - Оставьте, я больной. мне стыдно...

И опять ревущий ветер толп: выйдите - скандируют - вый-ди-те!

Боже, как я тяжело болен. Кто помнит обо мне?

Я напоминаю себе заживо погребенного под руинами дома во времена армянскрй катастрофы. Это так, так. "Вы хотите, чтобы вам поставили мраморную плиту на памятнике?" - "Я хочу, чтобы меня оставили в покое". - "О дорогой, умереть спокойно и тихо... такое еще надо заслужить. Особенно в России".

Страна холодов. Страна нелюдимых снов и окольцовывающих болот. Я здесь заколочен, прибит к доске. Безмолвный, сирый карцер.

Парк культуры. Все брошено: Луна-Парк для детей, отравленные аттракционы, опустошенное кафе. Разошедшиеся стены домов и стоны, раздающиеся из проемов щелей. "Спасите! Спасите!..." - кричат отовюду.

Вы хотите знать, как каяться? Скажите про себя: я больной. Я мусор. Я ничто. Скверна смердящая. Я наихудший из всех. Я только надмевался, любил себя и ненавидел окружающих. Схватите судорожно крест и держитесь за него, чтобы кто-нибудь не вырвал из рук. Это ваше юродивое сокровище, с которым вас пропустят в Царство Божие.

Копеечку, Господа ради, подайте копеечку. Мне так плохо. Меня скоро вырвет. Мозги мои напрочь отсырели и мне хочется домой... Домой.

Великолепно. Наденьте шлем. Итак, вместе совершим это вальсирующее па.

Я, кажется, ослышался. Вы меня звали? Здесь никого нет.

Я видел церковь в космосе. Но это бред. Церковь есть только в мире Троицы - на небесах. Но я видел ее опустившейся в космические толщи, в звездный эфир. Там столько сытых и голодных прихожан. Утешаются... Упокояются.

Прорыв в Царство Небесное дается огнем глубочайшего покаяния и прозрения. У иных свихивается ум, и это лучше, чем здравая мысль о своей богоугодности: ибо нет ничего более мерзкого пред очами Божиими, чем подобное безумие.

Вам мешают ментальные идолы. Есть идолы психические: комплексы, страсти, родовые узлы... фетиши, тайные страсти. Идолы ментальные: наше Я - наши идеи, мысли, доктрины... Идолопоклонник не видит человека, - он различает в ближнем только копию собственного идола и наносит слой проекции вовне сообразно видению собственной кумирни.

Наверное, только разоблачив собственное я от идолов (идеологий, догм, клише, норм, схем), становишься реально видящим. А до того - слепой безумец.

Упрячьте меня в психушку, окунайте меня головой в лужу. Я все равно сильнее и умнее вас. Я выдержу тысячи таких как вы. Я переживу вас всех.

Я совершенно не хочу жить.

Мир этот - гардеробы, деньги, задние мысли, хищные акулы, бесконечные предательства, скорби, слезы, обиды, кровь... Я больше не хочу жить в этом мире. Матерь Божия, спаси меня.

Ты есть, Ты есть! Прячась за венские статуи, за заминированные кусты в психушечном саду, за оскверненные углы в наших коридорах и за халаты женщин, за глазные впадины всех рыдающих, всех осужденных, безнадежных - я чувствую себя в безопасности.

Нет, есть еще один человек, старичок Владимир Костин из села Лесное. У него пенсия 31 руб., он совершенно одинок, не встает с постели и целыми днями плачет навзрыд. Он совершенно один. Представляете, один... Один... Лежит на диванчике, укрылся пледом и плачет нескончаемо. Лицо стало такое светлое от плача и страдания. Седины благородные - скоро он просияет.

Бабка из деревни Середа под Шаховкой; убила трех сыновей мысленными стрелами и ходит добивать их на могилы, чтобы души не смели приходить в дом и тиранить ее во сне. Преступно оглядывается (нет ли кого) и шепчет: спи, окаянный, - ни здесь, ни там не даешь ты мне покоя.

Младшего сына раз в году навещают пионеры из местной школы: он был учителем физики, и некий местный творческий шутник то ли сдуру, то ли по настоянию матери выгравировал на памятнике покойнику нечто вроде нимба из электрических полей. Электрический святой.

Проходя мимо домов, я с точностью приборов фиксирую плач и горе постояльцев. И мне становится не по себе. День ото дня и час от часу горе все умножается. И чем больше эти несчастные стремятся к ТВ, сытости и комфорту (ничего не делать, только поглощать, пользоваться), тем они несчастней, ущемленней, обездоленней - вселенная одиноких!

Надо начинать жизнь, ни во что не вмешиваясь! Равнодушным ко всему.

Эта тропинка ведет к обрыву, и за ней огромный ров. Волчий ров - это вещий кров. Спрячьте меня. Спрячьте меня куда-нибудь, чтобы я не видел своего лица в зеркало, не слышал своего голоса, не вынужден был лихорадочно думать своей головой, искать смысл в происходящем, на что-то надеяться, безнадежно падать на краешек коридорного зачехленного кожанного дивана. Мне блаженно, чудно, родственно.

Тетя Поля мне пробила сердце музыкой Шопена, раздающейся из ее ушей. Слава Тебе, Боже!

Я больше никогда не буду обличать.

"Т.К., - сказали мне на кладбище человеческих отходов, - тебя все ненавидят, потому что ты слишком любишь себя". - В пику общему мнению попробовал возненавидеть собственное Я. Да только после этого ничего не переменилось: ненависть ко мне со стороны соратников по партийной борьбе (сокамерных больных) не умалилась, даже напротив. А когда на вопрос обходящего врача, о чем я думаю, ответствовал грустно: "Пытаюсь ненавидеть себя", мне влепили двойную порцию снотворного так, что моя душа вскоре отлетела в страну Вещих Снов, к Адаму Прототипу, где все люди святые - голые, безымянные, блаженные и чистые. И нет проблем.

Оттепель. Минус три по градуснику. Что-то принесут пары, восходящие от земли? Пока что слабость, одурь, чужие мысли. Нечто наподобие газетных.

Всю жизнь я выполнял чужие приказы. Лет до 25 - матери, потом - жены, друзей - бессознательно себя предавал и ябедничал, носился со своей ничтожной персоной. В психушке, однако, меня ненавидят столь зорко и активно, что постепенно моя нежная любовь к себе сменяется защитным равнодушием. И в этом виден смысл моего пребывния в лоне избранных.

- Вам нужен больной Т.К.?

- Его здесь нет.

- Но ведь это вы.

- Говорю вам: его здесь нет. Т.К. умер.

- Вы его убили?

- Какая беда.

- Т.К., дай прикурить.

- Прикури от моего сердца. Сердце мое горит.

Поднес сигаретку - загорелась.

Сколько тлеть этой свече в подсвечнике? Сколько жить мне осталось взаперти у вечности?

Настоящий трезвый сумасшедший тот, который ничего не ждет и которого никто не ждет. Уверяю вас, такого не обидит даже садист-санитар. Ему не причинит вреда ни СПИД, ни пуля, ни землятрясение. Он останется жив в любой кошмарной ситуации.

"Ножичком, ножичком". Мы с Д. гуляем. На углу Маросейки и Большой Плешивой навстречу нам прохожий. С какой бы радостью я его пырнул ножичком...

Говорю это к тому, чтобы вы поняли: нет большего подлеца, чем я. Нет большего подлеца, чем человек вообще. Не говоря о конкретных индивидах.

Мне совершенно ничего сказать, и потому меня жадно читают. Некогда я был переполнен мыслями - меня игнорировали без исключения все. Пустота обладает особым притяжением в этом абстрактном мире деревянных невесомых помыслов. Как-то все наоборот...

В начале Второй Мировой войны сумасшедших брали на опыты.

О брат, вся моя прежняя жизнь держалась на сплошной злобе. Я осуждал и лаял, как пес. Приговаривал к смерти и невидимо приводил приговор в исполнение. А когда надоело злобствовать, стало нечего делать. Быть добрым скучно. Боже, как это скучно - ни мыслей, ни дел, ни долгов.

Святой отец умер в 50, и над его гробом рыдали: "Какой человек!" Смерть гналась за ним, как хищный коршун. Его склевали демоны. Он унес в могилу свои таланты. Он умер в расцвете сил. От нас ушел единственный необходимый пастырь. Его душа путешествовала от Афин к Иерусалиму и задержалась по дороге где-то около нашей психушки. Он так страдал. Он признавал за гением право причастия вне покаяния и ратовал за творческие помыслы. Бог да спасет всех.

До чего же я страшен, если завидую даже покойникам. Как далеко простирается мое каинитство, зеленая злоба. В нее уловляются даже души усопших, предъявляя счеты: кто выше, чей удел блаженнее. Обо мне, конечно же, никто не скажет ничего подобного. Разве что Павлик П., сосед по койке через два ряда. "Бедный Т.К., как ты любил по ночам воровать из холодильника котлетный фарш и бараньи почки".

Огромные деревяные настенные часы. Мне кажется, внутри их циферблата звучит ангельская литургия. Звонят как колокол. Вот 5 ударов, 6 и 8 нечасов. Кончилась всенощная. Отслужили. Я слышу ангельское пение. Подхожу к часам, присаживаюсь неподалеку, и для отвода глаз, чтобы не прогнали, беру в руки "Работницу" и - весь слух - внимаю...

Политические зеки времен Сталина. Какие крепкие были ребята. Скольким приказали они умереть вместо них. Глубокого старичка, выглядевшего молодым, подозревают в колдовстве. Враг рода человеческого подступает к нему с вопросом: "Хочешь, чтобы продлили земные дни твои более положенного срока? Согласен, чтобы вместо тебя умер такой-то?" - "Согласен". И уходит. И так бывает не однажды. Нам не открыто, скольких ближних мы поглотили, приговорили, растерзали и предали...

Но все это пустота и ерунда. Вы меня никогда не поймете, потому что у меня нет тайн.

"Абрам, хоть бы меня побил, - голосила жена еврейского пушера (торговца проститутками) Неля. - Хоть бы кто-нибудь меня побил. Или ты хочешь, чтобы меня кто-нибудь изнасиловал?" Абрам даже не плюнул ей в лицо. Пожаловался другу из соседнего подъезда: "Это не женщина, а воплощенный демон".

Мы все воплощенные демоны. И от таких же пришли в мир. Добрых, злых, умных, глупых, но сущих во плоти врагов рода Адамова. У нас нет ничего человеческого. О нас еще чудотворец Иоанн Кронштадский говорил незадолго до смерти, пророчествуя о будущем России: "Придут не люди, а поколения воплощенных демонов".

Визг. Ее бьют, а она смеется. Она скоро упадет. Ей станет плохо. За ней приедет скорая, а она смеется.

Эти подлецы хотят видеть меня святым, чтобы украсть венец. Я же, напротив, буду казаться сумасшедшим, чтобы получить положенное. Притворяться идиотом. Как это сладко! Насколько приятнее разных похвал. Насколько обида благотворнее мирской славы. Насколько безвестность блаженнее признанности.

Я такой, как все. Оставьте меня в покое. Я хуже всех. Отправьте меня в тюрьму или сумасшедший дом.

Несчастное заблуждение, будто гении попадают в Царство Небесное. К индексу апостола: маньяки, садомиты, чревоугодники и пр. надо добавить кумиры толпы, гении, люди искусства.

Мы из России. Мы можем жить лишь тем, что лучше других, тем, что кто-то рядом мучается, кому-то плохо. Потому так жалок наш удел в России: скорбь, тоска. Пыль, мрак.

Если вы полагаете меня нормальным, то отнимаете у меня покаяние, а с ним - надежду на спасение. Как любил говорить старик Декарт: "Жив, пока имею покаяние. Каюсь же, пока полагаю себя больным (перед Богом)".

Боже, как я болен и виновен пред Тобой.

В ту ночь, когда в Вифлееме избили 14000 младенцев, Ты не спала и чувствовала, и сердцем слышала плач каждой из матерей. Ты не спала тогда, и сколько горя тогда Ты уже вместила!

- Вы меня ждали... Простите, я опоздал. Простите, я вам помешал.

- Нет, что вы.

- Вы пришли, чтобы никогда не выйти отсюда?

- Нет, я опоздал потому, что не мог забыть дорогу.

- Садитесь, садитесь. Не волнуйтесь. Все будет легко и хорошо.

У моего собеседника лицо со сгорбленным попугаичным носом, на глазах пенсне.

- Ничего, не волнуйтесь. Я говорю вам, все обойдется... Это совершенно не больно. Это даже приятно.

- Что вы хотите со мной делать?

- Ну, вот как вы боитесь. Какой вы трус. - (Кладет руку мне на плечо). - Говорю вам, не волнуйтесь. Будет как должно. Ничего не изменить.

- Не подавляйте мою волю. Оставьте меня. Оставьте меня! Вы будете пытать меня, чтобы узнать мои задние мысли?

- Несчастный, кому нужны твои вонючие мысли? Кому охота рассматривать в лупу твой мысленный задний проход?

- Вы будете меня пытать. Я боюсь мучений. Уберите от меня эти жуткие щипцы... Не дергайте меня за плечо.

Железная рука вошла в мою шею, ладонь погрузилась мягко - под ребро. Меня перерезало пополам. Я упал со стула, рухнул на землю и залился кровью. Теперь я видел себя со стороны. Тип бросил в урну шприц и, брезгливо взглянув на свои окровавленные руки, пошел к ручному умывальнику.

Как я любил этот пятачок между проспектом Калинина и Тверским бульваром. Эти 50 метров... Как я любил их измерять своими семенящими шажками аутсайдера. Я ведь знал, что все кончится именно так. Всю свою сознательную жизнь я шел именно к этому.

Лев Толстой писал на страхе смерти. А я пишу на страхе перед болью. Я не боюсь суда человеческого. Боюсь боли. И вот мне, панически боящемуся скорбей, открылась радость страданий во Христе!

Не бейте меня, мне больно, я боюсь... Бейте меня! Мне хорошо. Я во имя Твое страдаю, Иисусе. Мне блаженно с Тобой. Я иду к Тебе. Я отношусь к Тебе! Между небом и землей стал стеклянный аквариум, я возношусь по его узкому пространству к сиянию Твоего Престола.

Сирые людские потоки. Затравленная Москва 80-х. Ожидание. Промозглый холод.

Виды казней, которые я, садист, любил смаковать: четвертование, колесование, сажание на кол, электрический стул, удушение, поджаривание на медленном огне. И такому садисту - венец? Представляю, сколько надо пострадать, чтобы искупить мысленные страсти. С детства я любил поджигать крылья мухам, казнить заблудших на стекле, отчаявших выбраться на свободу ос.

Сосед в доме напротив включил ТВ - точно осветили ренгеном мою грудную клетку. Стало плохо. Меня просветили насквозь. Безобразно, стыдно. Подло. Пусто.

Во мне все сильнее желание убраться куда-нибудь вон, прочь. Бежать куда глаза гладят. Не гонитесь за моей памятью, не ищите моих следов. Не рыскайте во мраке. Меня больше нет здесь.

Поменял лицо и имя. Меня больше нет. Т.К. здесь не живет. "Он что, повесился?" - "Нет, он выпрыгнул из окна во время сигнала ложной атомной тревоги, объявленной по радио.”

Какие мрачные следы. Комната холодная, жуткая, населенная призраками. Объедки, крошки хлеба. Тетрадки. Здесь, наверное, по ночам шныряют крысы.

Мой добрый нежный друг Моисей (какой у него добротный живот и какая светлая улыбка - рот до ушей) обещал одолжить 1000 рублей, если я умру раньше положенного мне срока. Как он галантно скрывает свое презрение к сумасшедшему, как он аристократически угощает меня: кофе с дорогими конфетами, принадлежащими его жене, официантке "Интуриста".

Как он трогательно повествует о своих романах. Как он иронично прохаживается о властях и со страхом о возможности погромов. Да, с такой женой и мебелью, с 500 руб. в месяц за ничегонеделание (составляет на туалетной бумаге какие-то блицкниги и спускает их в туалет) ему и мне не поздоровится.

О, это самый добрый на свете утконос. Как он любит показывать, что чтит и любит меня. Как в этот момент он любит себя, гладя в меня, как в зеркало. Как он любит делать комплементы о гениальности моего ума, как ему в этот момент хорошо и как он искренно скорбит о том, что я пропал - такой талант пропал. Такой человек загубил себя! И ему так жаль, что он даже забывает, о ком он так сетует и тоскует: о себе или обо мне, или о том парне...

Когда за мной закроется дверь, домашние скажут ему: "Моисей, опять ты принимаешь этого идиота? Этого недоноска? Моисей, если кто-нибудь узнает, кого ты принимаешь, тебя выгонят с работы, а меня вышвернут на улицу". У него практичная мамаша.

- Это очень хорошиий человек, мама, - спокойно ответит ей Моисей, лакомясь куском рафинада, проступающим через его нижнюю губу. Кофе кажется особенно бодрящим, свежим, вкусным. - Это очень талантливый, хороший человек. Он зарыл в землю свой талант.

Однажды я принес ему папку стихов.

- Что это, Т.К.? - спросил Моисей с нежнейшим удивлением, впрочем, не без нотки аристократического презрения к тайнам своего раба. - Что там?

- Вот, я три дня искал. Отрыл... талант, принес.

- О, - лениво просиял и зевнул Моисей. И, потягиваясь, сказал: Нет, это не то. Закопайте обратно. Это интересно только до тех пор, пока гниет в земле или тлеет на костре. Или пока в него завертывают селедку или вытирают под мышками. Это интересно лишь пока о нем никто не помнит и все хотят читать, потому что это интересно и совершенно безвестно.

Посрамленный, я согнулся в три погибели и вышел, не прощаясь.

В Почаеве нас разыскивает милиция. Прячемся в доме бабки Данилы. Берет по 2 руб. за ночь. За койку на чердаке.

Откуда у меня этот страх? Моя мать пряталась в подвале во время еврейского погрома. Три дня она просидела одна в погребе, окоченела. Потом болела долго, тяжело. Но беда миновала.

Тогда громили евреев, ходили с иконами, изображая крестный ход. Резали всех подряд, поджигали дома, не брезговали мародерствовать. Наверное с той поры у меня страх. Я все время боюсь, что кто-то войдет. Больше всего я боюсь остаться один, хотя бы на минуту. Я только потому живу, что боюсь остаться один. Страх одиночества гонит меня в мир и заставляет быть ловким на выдумки, аферы, игры, лесть, подвох и ложь.

Или мне передался страх моего отца, которого пытали в НКВД, в застенках Бутырской тюрьмы в 38г.? Его отпустили через 3 месяца после ареста - неслыханное чудо по тем временам. Промыслом Божиим предписано было родиться шизофренику мне. Он похудел на 20 кг. О пережитых пытках не рассказывал. Вспоминаю только - "Ты у нас будешь стоять пока не скажешь все и не сознаешься". - Отец: "Хорошо. У меня геморрой. Мне легче стоять, чем сидеть". Сволочи: "Тогда будешь сидеть". Насчет геморроя врал. Конечно, сидеть легче, чем стоять. В таком духе.

Он никогда не рассказывал, как его мучали. Но наверное, страх вкрался в его сердце и передался мне.

Хожу и прячусь в погребах, сараях, чердаках.

- Что ты ищешь?

- Я хочу спрятаться.

- От кого?

- От дневного света. От себя. Я просто хочу спрятаться.

Откуда этот дремучий животный страх во мне? Страх, определяющий мои дела, поступки, сущность, наконец, всю мою жизнь. Откуда этот страх, составляющий мою раковину, дом, жилище, пустоту?

В V томе Талмуда о таких, как я, сказано: "Их надо сжечь на куче угля". Собрать побольше угля и поместить их на середину кучи - смотреть, чтобы не сбежал. И не затыкать рот. Пусть орет в научение таких же, как он. Вразумился - в назидание.

"Я буду жить в вашей памяти еще 5 лет после того, как вы меня окончательно забудете", - сказал один заботливый отец собственной тени на стене.

Опять страх в городе. В цирке выступает маг. Ставит стол, на столе стакан, на стакане шарик. Шарик бесшумно вылетает, лопается, из него выходит ядовитый газ. Все засыпают. Творится нечто невообразимое. Пожарные машины. Сотни зараженных в больницах.

- Опять ты врешь, Т.К. - Но так интереснее жить. - Опять ты, дрянь, выдумываешь! Лжец и подлец. - Кому я причиняю зло своими милыми рассказами?

Зеленый храм в Почаеве. Служба. На панихидном столе - яблоко. Я должен его съесть, оно будет моим. Я впадаю в бешенство. Налетел на стол. Схватил яблоко и жадно грызу - прямо в церкви во время литургии. Подбегает поп и бьет меня кадилом по лицу. Потом приходит дьякон и топчет меня ногами. Пришла бабка - окатила ведром воды. Я едва поднялся, страшный мужик ударом огромного кулака опять свалил меня. Потом били все подряд...

Мне хорошо. Блаженно. Выносят на носилках. Я здесь не один...

Пришли в продовольственный магазин. Есть ли у вас сыр? Сыра нет.

В этом городе Худове
с мыслями блудными
ночевал я четырежды,
выжидая, покамест дьякон,
наголо стриженный,
дочитает акафист,
дубиной побьет ухаря неземного
в этом городе мнимом,
в этом чреве бездонном.

Местный поп пошел делать себе харакири.
Две машины картежем бесшумно проплыли.
Забирите меня в карцер или в милицию,
Дайте сытно поесть, прежде чем отравиться мне.

- Вы говорите, эта бабушка жила по Маленковской, 23? Она давно скончалась. - А где она сейчас? - Вы имеете в виду, где ее могила? - Нет, где она сама, а не ее могила? - Она сама... Ах, понимаю, что вас интересует.

Да, он понял, что меня интересует. И сиротливо похлопав себя по ляжкам, как-то досадно, обидно поплелся прочь.

Меня смотрели в лупу. "Ты больной". - "Я знаю". - "Ты едва живой. Как с твоей головой?" 20 ос присосались к моему бедному позвоночнику и выпили всю мою жизненную силу.

Я окружен сплошными схемами. Никто не слышит. Никому нет дела. Видно, я слишком занят собой, чтобы кому-то было дело до меня.

И открылось небо. Послышалось пение ангелов. Славьте Богородицу Деву Марию. В полнейшем блаженстве пребывал я со ангелами. Богородицу Деву Марию славьте!

Из автоматов стреляют по окнам. Разбивают стекла. Действие паралитического газа выкуривает людей на улицы, где их добивают прикладами.

Безотрадно и страшно.

Но и пошло жить так, как я живу.

Расскажу вам искренно: я не чувствую связи со своим телом. Душа едва тащит за собой плоть, нависает в метре от тела. Связи между ними почти никакой. Я не принадлежу себе. Хорошо это или плохо - представляю это судить тем высшим силам, которые работают надо мной и составляют программу. Я свободно выбираю безвестность, бедность, сирость, одиночество, скорбь.

Скорбь - мой скарб. Моя святая собственность. Скорбь - дом, населенный моей всевидящей душой.

Проникаю сквозь этажи, вижу горе человеческое. Скорбь, скорбь, скорбь.

Перед самой смертью позвонит телефон. Снова сроки сместились - надо жить, чтобы каяться. Мы вдвоем. Мы теперь никогда не умрем. Перед смертью желание жить просыпается.

Вам рано умирать. У вас дети. У вас 18 детей. Им будет плохо без вас. Но я совершенно одинок. Меня прибили гвоздем к стенке. Тело трепыхается, душа агонизирует. Это мою душу приконопатили к позорному столбу. Оставьте меня. Мне хорошо, когда я один.

Вот мой друг Б.Л. Он живет в обществе трех дам, женский монастырь, исповедующий батюшка, ночной сторож, охранитель девственности, немного бесноватый, жертвенная белая овечка. Живет и терпит. А он, между тем, тоже хотел бы жить один. Но государство не может представить каждому отдельную комнату. Тут и могилы индивидуальной не всегда добьешься.

Eго бабка, когда мыла ему спину, все норовила достать рукой до кундалини, поближе к жизненному центру, чтобы выпить побольше крови и продлить свои земные дни. Она столько раз шутила о том, что надо бы ее сжечь, чтобы не причинять хлопот ближним, что ее действительно сожгли. Дух ее по-прежнему в их квартире. Выкинули цветок. Выбили диван. Прочитали молебен. Окропили, освятили - стало легче.

Я вас люблю и исцелю заочно. Приходите в четверг, меня не будет дома. Встретимся как-нибудь иначе. Я вас буду обнимать полчаса. Мы объединимся в любви и проведем чудесный вечер в молитве перед Престолом, перед иконой. На дивной трапезе вкусим присутствие Живых Его и Ее.

Мое имя записано на тонком пергаменте. Вот приблизился Некто и стер имя - точно мокрой тряпкой с тончайшей пластины. Следы как отпечатки пальцев. Ничего не осталось. Без имени нет памяти. Без памяти нет настоящего. А прошлое зияет набором зияющих пустот, вопиющих гласов совести... Но лучше не думать. Мысль необязательна. За исповедь не платят. И совесть - самое дорогое, что есть у праведника.

Я сижу в поезде Москва-Можайск. Я еду в Кунцево. Маршрут определен. Под сидением печка. Тепло - ко сну. В вагоне еще двое. Стекло запотело. За окном ласкающие виды: снег, талые леса, уютные дома. Дым валит из труб.

Если вам было так же плохо, как мне, предлагаю вступить в клуб: "Тех, Кому Так Плохо, Как Мне".

Бог - помощь сирым, птенцам бескрылым...
Им открываются двери всех монастырей
небесных горних Лавр.
Живи в пустыне.
Борись с гордыней.

Нужно терять мысли и идеи. Я ничтожный, голый, больной. Помоги, Господи. Не нужно читать книжки. Нужно становиться проще. Книжки не помогут, не разрешат проблемы. Надо очищать воды внутренние. В юродстве они станут чистыми, как родниковые.

И так надо обнищать. Не притворяясь, искренне сказать: "Я сир и нищ".

Пусть эта книжка будет последней в вашей жизни (как она последняя для меня). Мы встретимся. Кивнем друг другу через дорогу и разойдемся - каждый по своим делам.

Сплошь кресты, колья, скорби, слезы. Фундамендальная основа. Пугало огородное, юродивый. Тебя и птицы не боятся. Садятся на землю и гадят. Клюют урожай.

Отсюда - путь на Голгофу. Я люблю богословие, оправдывающее скорби, утешающее мыслью о вечной жизни, о том, что там не будет болезни и смерти...

Боже, как я люблю православный храм!

Школа крестного богословия воспитала меня. Я в ней совершенствуюсь, в школе живого крестного Богословия, вот уже 5, а может, 10 лет. Мне блаженно. Ничего своего. Все мое - со мной: молитва, вера в Матерь Божию.

Энох пред Богом ходил и был взят живым на небеса.

Пристроюсь в очередь за печеньем. В Питере такое вкусное печение, такие пряные сладости.

Боже, как я люблю скитаться! Как мне дорог воздух свободы. Никуда не спешить. Не иметь никаких помыслов. Ни от кого не зависеть. Хочешь, пойдем в храм. Хочешь - в баню. Хочешь - в столовую, хочешь - на вокзал. Хочешь, будем держать пост. А в 3.40 поезд до Талдома, где нас ожидает номер в финской гостинице Виру, - его устроила нам моя тетка, жена двоюродного брата отца, зав.сберкассой. Надо бы ее грешным делом обокрасть.

Ну, открылись тебе "двери покаяния". Стань нищим, и откроются мысленные врата, и бесшумно проскользнешь...

Ну что ты плачешь? Душа плачет. Ничего не могу с собой сделать.

О бедненький Пашенька! Ты попал на послушание к духовнику нашей сирой обители: добродушный старец, с родовой готовностью служить жертвенным отцом и провести тебя на гору заклания, приказал тебе быть половичком, стелиться перед всеми, чтобы тобой вытирали ноги. И долго ты служил в половичках!

Вчера в пол-двенадцатого открылось небо и слышал пение херувимов. Славьте Богородицу Деву Марию. - Славьте.

Меня не ждали. Меня не хотят видеть в этом доме. У них свои заботы. Дети. Свой ритм. Свои грехи. Зачем я буду вмешиваться в их игры? На моей чаше весов всегда перевешивает левая сторона. На ней груз. Это гирька - тоска. Попробуйте тосковать, если душа давно ушла из тела, нависает в метре от гулящей плоти. Станок без хозяина.

Параноик - моя тайная ипостась. Это не сам я, а некий пласт, дышащий во мне. Нечто временное, привнесенное, мыслящее самостоятельно существо, обитавшее во мне, свившее гнездо. Говорю от его лица, чтобы он выговорился и оставил меня.

Говорят, экономическая политика меняется каждые два-три месяца, и это признак того, что чья-то тайная рука направляет страну. Горбачев - для отвода глаз. Для заговаривания зубов демократия, либерализм, свободы. Надо разрешить вопрос смерти, надо уверовать в Живого Бога. Надо очистить церковь от скверны. Вот чем надо заниматься.

С удивлением узнал, что между евреями существует солидарность. Я всегда боялся этого горделивого племени. Я видел солидарность армян, вытаскивающих друг друга из беды и протежирующих своих в Москве. Но евреи, кажется, всегда ненавидели своих же. Они же и устраивали погромы на евреев. Отец мой их терпеть не мог. Среди них есть чудные светлые души. Но большей частью такая вязкая тяжесть... Дети, семьи, щи, компот и опять семья, дети, телевизор и бесконечные заботы.

Зачем ты пришла в этот мир, душа? Сколько успела сделать долгов, еще не живя? Я смотрю, как развиваются дети - в них нарождается лицо. И каждый шаг сопряжен со грехом: вовлеклись в мир, насильственно навязанный им извне. Страдают ни за что. Грехи родителькие.

Всегда мне становилось плохо от скопления большого числа людей. Среди толпы у меня начиналось головокружение, сердцебиение. Было настолько не по себе, что не мог стоять спокойно.

Идущее поколение. С полутора лет по воле атеисток-матерей их отправляли на поселения в лагеря и тюрьмы - так называемые "ясли". Я видел, как рыдали дети, какие жуткие травмы получали, как калечились навсегда. Ребенок неделями стоял у ограды своей детской тюрьмы и ждал маму уже в полтора года, проявлялись уныние, апатия, жестокость, восстание, равнодушие, щемящая боль, сквозная рана. С полутора лет оторвать дитя от дома и поместить в злую, чуждую, ненавистную ему и ненавидящую его среду. Удивительно ли, что пришло бездушное, чуждое, холодное поколение - ни теплоты, ни сердца, ни совести, ни разума. Безумные, пробитые, гонимые... К тому же рефаимские грехи родителей. В одном скажется дядя, истреблявший людей, в другом лысый дедушка с мерзейшей улыбкой невинного дебила на лице, подрывавший храм.

Их склонность к року, к группенсексу, к мордобою, авторитарные замашки, готовность поклоняться блудному кумиру, сильной личности, магу делает поколение живыми предтечами антихриста, готовыми фашистами. Можно ли чем-то их спасти? Матерь Божия, Она одна может согреть любовью души их. По естеству они обречены. Они закончены, сформированы. Их не пронять ничем. Они равнодушны к скорби и боли. Они сделаны из блуда и злобы. Но Она даст им сверхъестественно, по вере, Она сотворит чудо... И оживут. И услышат Ее.

"Вся земля да поклонится Тебе, да поет имени Твоему" (Пс.65.4). Какие параклитские масштабы! Как это близко Ее голосу. Но - тшш... Ни слова о Слове. Эта тема запретная. Я ничего не вижу, не слышу. Я испытываю полное блаженство. Поэтому я ничем не могу поделиться с вами, помимо сухого изложения самого факта моего духовного опыта.

Я не Сведенборг, не Яков Беме, не Даниил Андреев. Не летающая по ночам в Париж тарелка.

Я знал когда-то двух подруг. Они летали по ночам, две души неземные, два странника небесных. Когда я увидел их, то поразился: они казались разлученными с плотью. На вопрос о том, как они страдают - отказались отвечать. Но я понял, читая в их сердце, что им тяжело.

Нелегко умереть... в какой-то грязной ненавистной больнице, на койке с клопами и вшами, в обществе садистки-медсестры, укалывающей не столько шприцем, сколько взглядом и даже не взглядом, а одним присутствием своим укалывающей душу зараженной СПИДом иглой.

Несчастная жизнь. У меня нет никакой воли. Мое поколение не умеет жить на выживание. Мы нежные, выхолощенные, слабые. И предки нам приказывают умереть - вместо них. Они постигли нюхом возможность продлить земные дни свои, ибо, когда душа призывается в вечность, к ней подступает враг: "хочешь жить дальше? Согласись на то, что я возьму вместо твоей души душу ближнего".

Какой-то грех записывается в книге искусителя, в его черный бесконечный свиток! Свиток столь длинный, что не хватит моей жизни, чтобы прочитать все грехи, запечатленные в нем, внесенные в него с немецкой пунктуальностью, большие и малые, ввжные и ничтожные, родовые и личные... Весь этот страшный букет.

Как, во всем городе нет ни одного старца? Почему забиты наглухо двери храма? У кого же мне исповедывать грехи?..

Стучится в дверь бабка Марфуша - толстый живот, длинные уши. Наш местный Андерсен. Сказочница, утешительница смертников.

- Т.К., хочешь молока?

- Нет, Т.К. хочет молотка.

- Т.К. хочет молотком.

- Можно киркой и серпом.

- Где ваш Троцкий, где Т.К.?

- Продал душу с молотка.

Хотите билет на мои поминки? Я организую заранее и приглашаю всех. Сам же отпечатал на компьютере. Сам сочинил. Сам и продаю.

Был такой сумасшедший. Продавал билеты в центре Арбата на свои не то похороны, не то поминки. Покупали. Не расхватывали, правда. Подходили. Степенно интересовались - и никто не верил, думали, спектакль с таким названием: Поминки. Какая-нибудь пьеса Улисса-Джойса-Набокова.

Хорошо бы выпить кофе с молоком на ночь и в постель.

Если ты сможешь не встать. Все равно... О это счастливое упокоение от лукавого. Это апокаллиптическое "все равно!"

Пять дыр в сердце. Ничего себе диагноз. Отнесите его куда-нибудь подальше и сбросьте с носилок на свалку.

Я не Моцарт. Обо мне не скажут на школьном уроке музыки: "его похоронили в общей братской могиле как бродягу, нищего, этого величайшего гения..."

От меня, подонка, один смрад - живого и мертвого.

Пока пустует место на кладбище в Троицком, я могу спокойно гулять. Скажу вам по секрету: не реже раза в месяц я посещаю место, которое отмерил для своей могилы. Подолгу стою над ним и медитирую, и погружаюсь в глубокое размышление. Становится зябко, темно - спешу на электричку. Благо, она в двух шагах.

Что будет с ними без меня? Бог да позаботится обо всех. А может им будет спокойнее, когда я там? Поплачут, пожалеют, позабудут. Между тем добрый гений их будет оказывать всяческий покров их чутким душам страждущим. Я буду внушать им правильные мысли. И успокаивать в часы обид. Буду стирать с глаз их слезы и возбуждать в их сердце теплоту, покой, любовь, радость о грядущей встрече.

О радость о будущей встрече! Ты наполняешь меня светом надежды. И мне становится легко дышать. Легко жить.

Как я жалок! Как жалок. На всем свете... Во всех видимых и невидимых мирах у меня десяток ближних, дорогих сердцу, тех, которые меня разделяют, знают, любят. Но как это смешно в масштабе вселенной, какая камерность. Писклявая букашка. Светящийся жучок, затерявшийся в кошмарном месиве себе подобных.

Сколько оставлено следов, сколько старых, деревянных памятников. Статуи. Их надо бы срубить. Я разрублю их силою своей тоски, и они рухнут. Больной свидетель... Истинно так.

Не ходите по моим следам. Они натоптаны как на свежем парном снегу. Но по ним нельзя идти. Они ведут в пропасть. Они обрываются на полуметре. Не ходите. Дорогу перегораживает сугроб и переступить через него невозможно.

О жалкий, чем ответишь ты на дьявольское приглашение обратить камни в хлебы? Он алкал и жаждал 40 дней, и отвечал достойно. Ты же сдашься на первые сутки и запросишь фанту, лимонад, морковный кофе или еще какую-нибудь дрянь, какой-нибудь рахат-лукум производства Подольской фабрики пряностей, изобильно снабженной химической эссенцией.

Скажите, как умирал Бердяев? Его выносили под музыку? И кто шел за ним тогда? Кто его, как говорят, в последний путь сопровождал?.. Несносный бред. Простите меня.

Яраславль. Улочки чистые. Поезд через 3 часа. Еще есть время. Можно пройтись по улицам. Я потерял чувство реальности. Я несерьезно отношусь к себе. Мне кажется, разыгрывается какая-то дешевая драма. Актеры примитивные, как в соцреализме: хорошие и плохие. Все на одно лицо. И все заранее определено. Она повесится. Он вскоре вскроет себе вены. Кто-то продаст драгоценности, чтобы покрыть долги.

Смешно. После моей смерти от меня останутся две амбарные книги с именами тех, кому я должен был писать дневниковые мысли. Две книги жалоб, которые я украл в ночном рейсовом автобусе. Однажды утром обнаружите их написанными пеплом на листке бумаги в косую клетку для нулевого класса. Вот такую...

Разве вам это не напоминает тюремную решетку! Вы правы. За долгие годы заточения я научился писать на воздухе. Писать в воздухе.

В той тюрьме, где мучился Оскар Уальд.

У меня был друг. Он писал заумные стихи, болел сифилисом и заражал молодых девочек, печатался в Париже и вел лютую брань с фурункулами, облепившими все его тело. Бедный, не мог спокойно сидеть. Его тошнило в транспорте, знобило в обществе людей. Когда я подходил к нему, он говорил мне: Т.К., вы сегодня выглядите, как граф.

Он жил с матерью, боготворившей сына как поэта (переводчицей интуриста), и старой бабкой - не то иностранкой, не то армянкой.

Но какое кому до всего этого дело? Купить билет в Ригу. Ах, как уютно дымит труба в вагоне поезда. Москва-Никуда... Я не вылезаю из купе.

В омерзительном Вильно рыжая садистка средних лет схватила меня за горло и повела по иудейскому гетто, где отрубила мне голову топором как курице - перед входом в дворовый сарай, обсыпанный какой-то пылью (кажется это последнее, что я успел заметить). Нет, еще скаженные бабуси. Когда моя голова отлетела прочь от туловища, то ахнула, закрыла лицо руками, глаза вылезли из орбит. Заохала. Я слышал, я слышал.

Черный человек. Вот и ко мне он пришел. "Я вам не боюсь. Сыграем в домино. Я и впрямь скоро умру". Почему же вы не верите? Увы, доказывать будет поздно. Есть же у вас есть вера - верьте же. Я не лгу. Слышите? Непробиваемые.

Сколько же нелепости и легкомыслия в мире.

И чем несносней бред моих мыслей, тем он искренней; как бы сказать... соответственней... правде..., о которой я ничего не знаю, но знаю, что страданием приближаюсь к ней.

Отец мой работал в здании небоскреба МТС. Как он любил меня. Какой ласковой улыбкой одарял, когда порой в рабочие часы я звонил ему от вахтенного телефона, и он спускался вниз по лифту. Он ничего не говорил. Но улыбка его грела сердце. Потом мы беседовали о каких-то пустяках, и я уходил успокоенный и обласканный.

О, если бы я мог отказаться от письма. Если бы мог... начать жить и дышать.

Ну куда, скажи на милость, я ползу и иду? Если бы я мог что-то переменить.

Когда мне плохо, я ищу жертву, на которой смог бы вылить яд, чтобы облегчить ношу.

Холод. Ветер. Мрак. Дергает дверь с петель. Океан холодный. Серые волны. Меня уже давно нет в этом мире. Нет.

Вошь ползет себе, гнида. Выползла. Испугалась, метнулась обратно. Нет, это не я. У меня нет зеркала, чтобы увидеть свое лицо. Нет ближних.

Я не смотрю в колодец. Я боюсь, что меня кто-нибудь схватит за ноги и сбросит туда вниз головой.

Когда я отдыхал этим летом в деревне Подлово, подлая тоска тиранила мне сердце. На полную катушку гремел патефон - местный рокер включал музыку, да так лихо, что заревели свиньи в хлеву.

Вначале местные принимали меня, как водится, за шпиона, потом за дурака, за композитора, за вора, за священника, за урода, за невесть кого. Гадали. Выслеживали. Ходили по пятам.

Я не знаю зрелища более апокалиптического и жалкого, чем русская деревня. Туберкулез... Вши, алкаши, тоска, пьянь, пустота и скука. Паранойя. Скоро придут волки. Врубят рок и поставят все на поток. Бойню, телят, девок, ребят.

Как она умна. Боже, как она тонка, умна и проницательна. Как она по-своему верит. Страждет, ищет, предстоит. Как много понимает. Как сознает свое бессилие, греховность... Как хочет душа ее света. Боже, помоги всем.

Девочка прислонилась к окну лбом. Смотрит на улицу. За окном - телефон-автомат. Пробежала злая собака, белая шавка. Прошла подруга, кивнула головой.

Почему нельзя лгать? Милый друг, лгать нельзя потому, что лгущий темен и поступает против Бога. Всевышний не дал ему то, что составляет план его иллюзии, мечты. Ложь мерзка своим восстанием против Промысла - правда чудна тем, что она по Богу. Иллюзии, мечты, утопии, проекции, видения - все это то, чего мы хотим, но этого нет, ибо Он хочет иначе. Вот чем безобразна ложь и почему нельзя лгать.

Вижу лицо свое в гробу. А на кого похожи вы? Я не смотрю в зеркало. Я вижу лицо свое в гробу.

Никто не знает моего креста. Среди печатающихся, идущих напролом, пробивающих тараном цементные стены, иудейский сирота. Плачу о грехах. Впрочем, одна ложь. Трус, подлец, неудавшийся самоубийца.

Как я не могу быть простым. Боже, удали от меня гипноз мира. Я больной. Я загипнотизированный напечатанным словом. Я жажду видеть плоды от своих трудов. Это во мне антихристово - видеть практические плоды. От Бога - плоды покаяния невидимые, облегчение чаши, просветление взора. Никаких земных благ - только во искушение.

Было бы покаяние, и с ним - плоды. Но в покаянии действуем не мы, а Дух Святой. От Бога плоды невидимые, и это надо знать. Вера совершается лишь сокровенно, недоступно для посторонних (за редким исключением).

Надо мной висят глыбы. Безвестность. Я должен понять своим убогим умом и предательской совестью (по отношению к Творцу), что напечатание книг такая же гнусность, как блуд. То и другое (блуд и напечатание) способны сделать меня безумцем и манияком.

Тупик и безысходность... Характерный штрих психически больного. Поскольку напечатание сделало бы меня еще более параноидальным: слуховое окно от страшного эха, прокатившееся в келье и помутившего мой разум.

Несчастный, ты болен. Чего стоят твои книги и их читатели? Ты умрешь, и с тобой умрут книги. Умрут авторы. Умрут писатели. И все покроет отравленная пыль. Какое отношение имеет твое имя, Т.К., к твоей душе?

Это фарс, шарж, эмблемка. Ее можно легко и безболезненно содрать, заменив другой. Тебя зовут Т.К. Ты автор целой библиотеки книг. Горбатый иудей, блудный француз, настырный сын дяди Сэма... Какое все это имеет отношение ко мне? Переклеенные с лица на лицо и с тела на тело эмблемки. Какое все это имеет отношение ко мне?

Боже мой... Если бы я мог рыдать не истерически, а о грехах своих.

Вoт пришел бес и помутил разум. Когда приходят демоны в образе людей (как помыслы или материализованные духи), надо, склонив главу, вспоминать свои грехи.

В покаянии весь образ веры. Христос пришел потому, что мне уже больше никак не спастись иными средствами. Я обращался ко всем врачам. Я всю жизнь искал исцеления. И вот, наконец, обрел истинного Врачевателя, исцелившего меня от смертельной хвори.

Я могу думать только о Нем. Без Него я тотчас схожу с ума, безумею, меня тянет к дулу, к курку, выброситься из окна, раствориться в серной кислоте, выпариться и бесследно исчезнуть.

Мы прогуливаемся по двору психушки, и моя соседка из женской камеры психических пыток Л. фантазирует о способах самоубийства, смакует их и мазохичеки предвкушает. Она привяжет себя между деревьями, и ее разорвет на куски. Или: тело ее заморозят в лунном рефрежераторе.

Мне стыдно. Мне бесконечно стыдно видеть прямую связь между блудом и славою мирской: для меня это желание видеть плоды, печататься. И без того надмеваемый от узкой кучки почитателей, я впадаю в безумие от гордости. Что будет, если обо мне станут писать и говорить. Чем обернется "притча во языцех" - исковерканное пулями симпатий и тайной ненависти мое лицо?

Смерть, забывая о тебе, я впадаю в безумие. Я благодарен тебе, смерть, - ты отрезвляешь мою голову внушением смятенному, ветренному уму страха, возвращаешь меня в духовное голгофское русло смирения, тишины, поста и слез.

Две вещи нужны тайному монаху: помнить о смерти и жить в чистоте. Помнить о грехах и не распыляться в мыслях.

По проспекту Калинина ходят дети. Они не помнят о смерти. Смерть их усажает, наводит тоску, от нее хотят избавиться как от наваждения.

Но... должно открыться новое зрение. Даться иной слух. Нужно научиться работать на вечное и решительно отметать все тленное и временное как недостойное внимания - не в этом ли смысл умного делания по святым отцам? Если так, то ваш верноподданный слуга, жалкий обитатель тьмутараканской психушки в энном забытом Богом и людьми городе - прямой последователь Исаака Сирина.

Скоро никто не будет читать. Забудут про мысль и литературу. Очень скоро. Есть только одна культура - покаяния. Прочее - ложная вина, пробитые центры. блуждание в лабиринте и гигантская ложь.

Я совершенно мертв. У меня чувство, что меня нет. Это чувствуют все, кто входит в горестное и небезопасное для себя общение со мной.

Братья, от меня ничего не осталось. Эта кучка тлена, праха и золы, покрытая подобием лица, пергаментной маской.

Приходил о.Н.Н. показал изготовленный кустарно штемпель выдуманной им мистической организации "Духовный диалог". На штемпеле: ангел, орел, крест и книга. Так и я напоминаю себе лживый штемпель, которым печатали бумаги - видимость некого делопроизводства, овеществленности и правоты суда...

Но вы ошиблись. Эта дверь не та. Это не та дверь, говорю я вам. Вы не то ищите, не там роете.

Кладбище начала века в Сицилии. Что ни памятник, то трогательная сцена и скульптурный шедевр. Я люблю быть там, где реют тени. С кладбища начинать бы просмотр не только деревень, но и мегаполисов, гигантских городов.

О затерянная замухрышка.
На Арбате ты продаешь свою книжку.
Выработанная в стоге сена иголка.
Тебя положат в гроб, а не на книжную полку.

О какой я жалкий подонок! Как легко меня пробить. И ничего не остается... Ничего.

Дайте мне меда, напоите меня молоком.
А потом только говорите с таким дураком,
Как я.

Казнить себя? Делано. Каяться? Одна ложь. Так и живем.

Утешь меня, Всесильная. Утешь меня.

Если я не возненавижу мир и страсти, я погибну.

Спасительное средство для подобных мне уродов - жить сокровенно: чтобы о тебе никто не знал и не слышал, не читал. Безвестно, тайно, анонимно - это основное.

Возненавидеть не только мир, но и все, что от мира - все, в чем следы похоти очесной и житейской (гордости, тщеславия, земной славы). Газеты, радио, политика, отъезд на Запад, проповедование веры. Пришло время мне, проповеднику и реформатору, спасать свою душу: дьявол крепко взялся за меня.

Пока я не прокляну и не анафематствую невроз запечатленности (дремлющую во мне болезнь гигантизма аудитории), я не напишу искренней строчки. Только тайное сокровенное, не предназначенное для письма, достойно печати.

Надо вначале убить человека, чтобы о нем узнали.

Копите богатство нетленное... Но и его нет, нетленного богатства. Оно столь же эфемерно, как и материальные блага. Оно от Бога, его нельзя присвоить и накопить.

Я самый неудачный христианин на свете. Я юродивый, потому что не могу идти против себя. Все христианство в том, чтобы идти против себя, требовать с одного себя, себя казнить, судить и мучать. Расквитаться с чашей. Ничего этого не могу. Потому научиться бы ни от кого ничего не требовать. Ничто мои дары, ступени и прочее, если я не способен ради Христа ни плоть стеснить, ни принести иную жертву. Я юродивый, потому что жалкий, немощный без Тебя. Без Тебя нет у меня ни веры, ни покаяния, ни любви к врагам, ни жертвы. Но, видно, только такие жалкие юродивые нуждаются в Тебе.

Без безумия нет христианства. Христово - это святое безумие Христа ради, безумие жертвы, пути, любви.

Уважаемый, у вас чужие мысли.

У меня чужое тело.

Фотография: Солжиницын целует Твардовского, лежащего в гробу. О, какой светлый покой, и на вид лет 30, как живой!

Я обратил внимание на другую фотографию: лежащий в гробу Пастернак. И у него лицо мученика правды. Наверное, это самое ценное свойство пред Богом: принести жертву ради истины. Всевышний прощает, если это правда пока не о Нем. Он дальновиден. Матерь Божия сказала: Ей близки ветхие материнские слезы, не только духовные о Христе. Так, должно быть, и Господь сказал бы: любая правда хороша пред ним, а ложь - мерзка.

Слава Богу, что мы юродивые. Это говорит о том, что мы безумствуем во Господе. Чтобы не обезуметь совсем, надо сильно смиряться. Христианин, который не идет против себя, постепенно становится грязным, презираемым и сумасшедшим.

Днем задергиваю шторы. Мне ненавистно в мире все. Смрадный город. Отравленная пыль. Унылые пейсажи, безумные прохожие, грязный транспорт и невротические шумы. Задергиваю занавеску, и на молитву. Включил кассету Шевитона (как поют бельгийские монахи!). 24 молитвы Златоуста, весь краткий покаянный цикл православного святого правила. Я мог бы читать их непрестанно, с тем, чтобы засыпать и просыпаться с одним из 24 стихов на устах.

Боже, даруй мне остаток дней провести в затворе. Можно, чтобы не сойти с ума, изучать какой-нибудь язык, монгольский или эстонский.

Чтобы чем-то занять голову.

Простите, я понимаю, что вы хотите исповедаться, что вам очень тяжело. Но я такой же больной, как вы, если не хуже. Несомненно хуже. Я ничем не могу вам помочь.

Не садитесь на эту табуретку. Она может упасть в пропасть.

Лейтесь, слезы, лейтесь. Мне еще о многом надо проплакать. Мне надлежит пробиться сквозь толщу густых облаков. Душа должна выплакаться, дабы наступило облегчение и блаженство. Хватило бы только времени...

Мне еще о многом надо вспомнить.

Не смотрите на меня так. Не растравляйте мою душу. Надо лечь в гроб или притвориться (для начала) мертвым, чтобы стать монахом. Я хочу умереть всему, что не Он и не Она.

Вот все, что осталось от чаши - стеклянный осколок. Какой жалкий скарб. Как вы бедны. Я буду писать хорошие сумасшедшие книги, а вы их будете читать и печатать. И всем хватит дела.

Мне так хорошо, когда я один. О блаженство смерти! Один я непрерывно умираю. Легка смерть. Как она блаженна. Как радостна.

Я стану легким, меня унесет. Душа не вернется в брошенную плоть. Пора познать иную жизнь.

Где Христос и Матерь Божия? Их нет со мной. О беда! Их нет со мной. Я без Них болен! Меня без Них нет. Где Божественная Чета? Где Муж и Жена, Жених и Невеста, Царь и Царица? Где мой Отец и Мать? Нет Их со мной. Нет Возлюбленных моих!

Как хорошо жить одному. Какой покой... Блаженнейшая, Ты со мной и мне хорошо. Не оставляй меня надолго. Без Тебя я быстро погибну, посрамлюсь и опозорюсь. Без Тебя я ничего не стою. И меня пожрут заживо ехидны, аллигаторы, гады болотные и гнусы воздушные. Вот гудит земля - восстал дракон. Чудище ненасытное лягается.

Есть предел, за который уже никогда не вернуться.

Дар видеть умерших как живых - есть ли он и был ли? Надо умереть самому, чтобы мир усопших стал для тебя как живой. Истинная схима.

Когда-то я работал в храме, жил на территории сельского сиротского погоста. Половина из моих молитвой облагоухаемых пациентов почило еще до революции 1905 года, благополучно не дождавшись сталинских газет, репрессий, страхов. Они не видели лица Берии. А ведь этого одного достаточно, чтобы не попасть в ад. Это лицо отпечаталось на всей России. Оно запечатлелось в каждом втором рефаиме этого времени. Я не могу забыть его. Оно не выходит из моей головы.

Туфли старые, дырявые. Подметки протекают. Есть нечего, воровать тоже нельзя.

Полагаться на Волю Божию. Смиряться. Умервщлять уды.

Уймитесь, вихри. Уйдите от меня, тени! Я богородичный. Служу Ей Одной.

Совсем как в лагере. Дорогой брат, приходи ко мне в 12. Я достану тупую терку, натру нитратную морковь, посыплю пеплом на главу и слезы горькие пролью. А потом приглашу тебя, и мы будем есть это фиктивное, симулированное, насквозь проеденное блюдо. Вот такая жизнь...

О слезы горькие! Как мы близки, когда молимся друг о друге. Как далеки вне молитвы.

О как скудно... Кто здесь живет? Какой скудный пейзаж. Как в сталактитовой пещере под Иверской горой Афонской. Впрочем, я ее не видел. Зато мы с С. взобрались на вершину, и в часовенке - над миром служили молебен Ей. Не знаю, на небесах был или на земле.

Дайте пройти сумасшедшему. Дайте дорогу мученику.

Вот матушка Е., моя наставница, предчувствуя смерть, приказала выкопать себе могилу на кладбище около памятника Марку Блаженному, родному брату преп.Иннокентия Балтского. Марку, кости которого раскрошили в мясорубке, "машинке одесской" (или убили по дороге в это адское месиво - не помню).

Матушка осталась жива. Яму зарыли.

О.Н. рассказывает страшные вещи. В средней Азии гнусы и змеи выползают по ночам из нор. Многие питаются трупами. Стоит страшный запах.

Она - служительница муз. Он - милый живописец. Они были в скиту Нила Сорского. И рассказывают, перебивая друг друга, взахлеб, восторженно. О милая, надо смотреть в Россию будущего. Прошлое - это только наши грехи и заботы.

Мне нечего вспомнить. Я много странничал. Меня часто унижали. Меня оскорбляли. Меня оскорблял Акс. И по сей день я ненавижу духа, в нем сидящего. Не умею любить врагов. Кого полюбил, тот уже не враг. А с кем находишься в состоянии недомолвки, восстания тайного - те враги. (Акс. в их числе).

Как помириться? Как их вместить? Как вместить топчущих меня и оскорбляющих? Мне по грехам. Мне в радость. Боже, устрой, укрепи, внуши! Твоя правда ввек, и Ты с воинством Своим придешь в мир и победишь несметные полчища демонские.

О сударь, как красиво вы умеете врать, как с вами интересно. Как тепло. Это так. Но ложь мерзка пред Богом - она всегда своя, а не Его. Что от Него, то правда, как бы ни была горька. А ложь, как бы не была сладка, - мерзка, потому что она не в Нем, в ней Бога нет.

Особый иудейский шарм мистификации. Сколько талантливых аферистов иудейской крови повстречал я! Их ложь была чарующей, от правды им становилось скучно жить. Лгали они мастерски, вдохновенно, непрактично; радуясь, когда терпели крах, в них побеждал художник-мученик, гений мистификации или особый местечковый, сиротливый бес. Это был некий хеппенинг: иллюзия материализовалась в сознании ближнего, обретая право на существование.

Горе, однако, заключалось в том, что подобным же образом одновременно вымесел овеществлялся в сознании самого мистификатора, отчего тот потом окончательно впадал в делириумное состояние, не различая ложь от правды и явь от вымесла. Едва ли можно счесть такого виновным - это болезнь. Выдумав очередную ситуацию или интригу, вовлекши в нее десяток лиц, учредив в сознании свои законы, они верили в реальность своих снов наяву. В этих играх воображения им видились единственно достойный внимания смысл и таинственно мерцающая явь.

Храм в Коврове. Из поезда выхожу в 5 утра. Теплая ночь. Светит тусклый привокзальный фонарь. Прохладно. До храма идти через весь город по центральной улице. Молитва начнется в 6. Храм добрый, теплый. Бабушки приветливые. Окружили гостя. Батюшек трое. Двое молодых - чуждые. Один добрейший, чуткий, умный. О чем-то меня расспрашивал.

Город зашифрованный, завороженный. Не такой, как Торжок, но какой-то особый. Так было в брежневские времена. Не знаю, как сейчас.

Если мучает уныние - представь, что скоро умножатся дары. Сор да пожжется.

Розанов в солдатской шинели ходил по вокзалам. Собирал окурки. Жадно втягивался. Сидел ли? Исчез? Бог весть. Из России не уехал. Нищенствовал.

Вот то, чем я увлекался. Сокрушенные идолы моего мнимого я. Образы прежней жизни. Моими кумирами были (я верил всем им, чтил, фетишировал, боготворил) Шопенгауэр, Ницше, Бердяев, Кант, Булгаков, Фрейд, Маркузе... Фром. Даниил Андреев. Элифас Леви. Агни-Йога. Тайная Доктрина. Каббала. Шекспир. Греческие трагедии. Боже, где я только не искал...

Земные дни мои сочтены. Как убийца - сделал свое дело и бежать. Но пес вернулся на свою блевотину - рассматривать в лупу фотографию Ахматовой, украденную (успокойтесь) у самого себя.

Я вор времени. Никто так безумно и безжалостно не убивает время, не считает судорожно оставшиеся часы. Я стал таким скрягой - жаль каждой убитой потерянной минуты. Само переживание близости стало для меня мучительным. И ценой неимоверного усилия воли, кажется, научился выходить из временного потока, а с ним - из родового.

Время для меня перестало существовать, как давно перестал существовать мир - манекены, куклы, заведенные машинки, люди - что угодно, но не то, что положено, к чему у меня нет ни малейшего касательства, с чем я никак не сопряжен.

Иисусе, Матерь Божия, где Вы? Как далеки Вы от меня. Как я далек от Вас. Бог Троицы. Бог Нового Завета.

Я хотел бы вновь пристроиться к длинной очереди в Вознесенский храм - в очереди так тепло, и в этой теплице скоротать остаток дней.

В очереди сильнейшая поддержка от суммарного поля. Знаешь, кто перед тобой. Зачем стоишь, чего хочешь и каковы твои шансы. Если бы я умел жить в России и стоять в очередях.

Когда в бане мужики завертываются в простынь, на ум приходит анекдот времен брежневщины, известный всем: завернемся в простыню на случай атомной войны и поползем на кладбище. Медленно, крадучись, как разведчики. Бесшумно и бесследно. Пусть не услышат овчарки. Не залает, не заметит ни одна живая тварь.

Есть же где-то двое, которым хорошо друг с другом. Я не видел таких. Сплошное страдание - открытая рана: вся страна. Все ее 200 или 300 млн. мученников - где-то между бойней и скотным двором.

Кустодиевская купеческая Россия. На площадях пекут блины, катаются на санках. Отовсюду валит дым, пышет здоровьем. Какая тоска по белым пейзажам.

Ах вы ссыльные-посыльные.
Масть такая, пересыльные.
Удавиться непосильно мне.
И зачем в края болотные
Летят птицы перелетные?
Я стрелял бы их Мюнхаузеном.
Уложил бы их из маузера.

Кто тот местный браконьер, который пулей уложил пять моих лучших лет и пять моих сокровенных мечт?

Я не участвую в этой травле. Если хотят травить не меня, а другого. Я пас. Иное дело, если вы хотите погонять меня. Это можно. Я готов. Итак, начнем. Я привык обороняться, убегать и прятаться, сходить с ума от страха. Все это заполняет пустоту. Дает острые ощущения.

Я такое ничтожество, что придаю каждому своему шагу вселенское значение. Не умею говорить иначе как в магнитофон. Писать иначе как для стотысячной аудитории; Боже, я совершенно больной. Ведь до сих пор не напечатали ни одной строчки, даже в захудалом самиздатском журнале тиражем каких-то 30 экземпляров (не читаемых и тридцатью).

Тираж расходится среди авторов сборника и их заинтересованных родственников. Чтобы потом кичиться: напечатали, мол, прочли.

Какая сирость! Какая жалость! Здесь все приговорено, кончено, заказано. Скоро нельзя будет ездить по городам - как не разрешают хоронить на закрытых кладбищах.

О, выделите мне уголок. Не обделите сироту.

Я ненавижу идущее поколение. Вот они с ломами, эти опустошители. Они сметут родовые гнезда: они их просто затопчут кирзовыми сапогами и, шабашно экстатически брюзжа слюной от гнусного козлиного воосторга, будут отплясывать на наших костях. Ничего не останется от культуры.

В Столбах поселилась кукушка. Встречает меня. Откликается на мои мысли.

Даль разверзается. Сомнабулистическая девушка сидит на подоконнике. Из какого она измерения, сна, мира?.. Длинная коса и восхитительных форм отточенные ноги. Плетет косу и поет. Меня к себе зовет.

Ларочка В, птичка из вятских полян! Нерасторопная и добрая. Приносила торты. Выучила датский и устроилась переводчицей. У нее не было ни друзей, ни ухажеров. Никого. Неотмирская святая. Умерла лет в 30 внезапно от саркомы.

Теперь понимаю, почему столько чудных часов, коротая в одиночестве, спасаясь от тоски, проводил я в бассейне "Москва". На месте бывшего храма Христа Спасителя зажигались свечи и шла всенощная. Сердцу становилось спокойно.

о.М. отпевал старушку в храме; а душа ее относилась на небеса. О.М. кадил, пел. А душа старушки относилась на небеса. А о.М. кадил и пел.

Скоро 7 утра. Проснется дом на М. Встанут детишки - Ваня, Саша, Миша, Тимоша. Подойдут к маме: прижмутся, как птенцы. Мама, согрей. Дай сил на ссыльный детсадовский холодный день. Павлик уже ходит в школу. Учительница чуть ли не материт его, прогоняет из класса. Смирился. Дома перепечатывает житие Терезы Малой и дарит взрослым, приходящим в дом папы и мамы. Удивительный мальчик!

Бог просвещает, а не мы. Матерь Божия просветила, и уверовал сам, внутренне, не как раб (из-под палки).

Почему я не родился рабом, по 15 лет вкалывающим под палящим солнцем и в оставшиеся два часа небытия проводящем в обществе танцующей рабыни? Я знал бы о Боге и о душах предков. Я много бы думал: во время однообразной работы голова свободна и свободно сердце. И выходит, раб свободнее господ. У тех от праздности умы заняты суетой.

Пиши, печатай себе в утешение.

Топчутся стесненно на поминках. Стыд перед покойником. И вечная память всем.

Да, не забудь погасить свечку, когда уйдешь. Дом сгорит.

Далекий сельский аэродром замело. Метровые сугробы. Самолетов нет. Тоска. И связь нарушена из-за погоды. Места в гостинице нет. Будем ночевать на вокзале. А на утро в трамвае у нас спросят билеты, и я выскользну через окно.

Звучит упокоенная, радостная музыка сфер. Как мне хорошо...

"Афины" и "Иерусалим". "Афины" - творчество мирское. Иерусалим - Господень Гроб, подойдя к которому, устыжаешься от мирского. Перед Распятием умирает тщета ложного богатства, богословия. Гол, нищ, жалок, болен и безумен.

Мало кто призывал идти на Голгофу за Христом и еще меньшее число дерзало следовать призыву, как в притче о хозяине, сзывавшем гостей на пир.

"Прошло две тысячи лет, а души до сих пор мечутся между Афинами и Иерусалимом" (отзыв Розанова о П.Флоренском).

Был ли он священником? Странник из космоса - о.Павел Флоренский. С детства чувствовал надмирную гармонию во всем. Концепции, идеи. Но чувствовал Христа и Божию Матерь - особенно, по-своему.

Что вы умеете делать? Я могу работать сиротой. Есть ли у вас место сироты?

Сирота нуждается в теплоте и ласке. Ему постоянно надо что-то давать, ничего не требуя взамен.

Включаю пленку - ненавижу свой голос. Сытый, суетный, городской. Бездушный.

Как ты, доченька моя? О чем ты думаешь? Матерь Божия да оградит тебя от непосильных искушений и крестов. От злой и лютой жизни российской. Скудной, нищенской, блаженной. Емкой и ликующей.

Грехи навалились на меня. Одна ложь. Сплошной обман. Ты вознес меня. Ты послал мне свет ангелов вокруг Престола. Ты дал блаженство. Но прежнее осталось.

Я не нахожу в себе ничего, кроме ненависти к ближним: жалок, эгоистичен и труслив. Нерешителен, слаб, пробиваем насквозь, подтвержен чужим влияниям и давлению. Я ненавижу всех, кто становится на моем пути. Я ненавижу потому, что никогда не смогу писать такие проповеди. Я рефаим из рефаимов, злобнейший клеветник и завистливей меня нет никого. Зеленый глаз, кошачья зависть живет на дне моей души - дремучий змий!

Я хочу рассеять иллюзии церковной пропаганды, будто Бог со святыми. Нет, Бог с грешниками. Тяжелейшими, конченными. Он открывается по Жалости, Любви и Милости. Вначале - Жалость.

Сколько отслужил я литургий? Сколько пролил слез на исповеди под епитрахилью возлюбленного духовного отца? Сколько каялся? Какие только приносил жертвы? И вот: все впустую, самый малый толк. Грош цена моим поклонам, молитвам... псалтырям, евангелиям, проповедям и ревнованиям. День ото дня обнаруживаю в себе такие залежи отборной дряни..., что выразить нет сил. Давит подспудно. И болит сердце.

Ничего не стоят молитва и посты, если по-прежнему осуждаю, ненавижу, завидую, ревную и в сердце нет любви. Твоей любви. Нет благодарности Тебе. И нуждаюсь в Тебе лишь когда знаю, что погибаю; лишь в час погибели моей Ты нужен мне. В час смерти открывается Твой Крест, как светлый луч надежды и спасения.

Я думаю, что узкий путь есть юродство. Юродство есть напряжение между двумя мирами (сим и горним), двумя судами (человеческим и Божиим), двумя умами и двумя сердцами. Это огненная печь, пройденная в кратчайший срок.

Если я буду наставлять и поучать, то это проповедь. Но я благовествую и потому юродствую. Я хуже вас - и потому говорю о себе дурное. Сколько лет языческой нехристианской жизни я искал возвыситься, надмиться и пустить пыль в глаза! Пришел час очищаться.

Литература и культура мыслима лишь как исповедь. И вся жизнь человеческая есть сплошная непрерывная исповедь. Бог принимает ее непрестанно, гневается, вразумляет, утешает и общается с душой, как опытный наставник на церковном таинстве.

Если на твоем пути все хорошо: поклоны, храм, псалтырь - то хуже быть не может: считай, враг обольстил тебя в сетях лжеупования и тщеславия. Напротив, время от времени охватывающий трепет о непрощенности грехов - знак того, что отверзаются в уме твоем тверди подземные, и душа еще в мире сем идет по мытарствам и ярусам геенским. Каждый кризис - очередная, открывшаяся, запрятавшаяся дыра подземная. Я хожу по земле, под которой 150 почв. Углы и ямы. И на каждой открывшейся ступени следует юродство, которым сокращаются сроки.

Юродствовать - значит делать неугодное в глазах мира. Нам, человекоугодникам, практика юродства не только обязательна, но единственно возможна. Без юродства не сможешь исполнять Волю Божию и проживешь на тайных приказах, в иллюзии своей добропорядочности и богоугодности.

Но какой я жалкий юродивый! Вчера на кладбище ко мне подошел человек: "Вы, наверное, батюшка с бородой. отслужите молебен..." Я отшатнулся в ужасе и убежал.

Вспомнил двух милых аферистов. Кризис православия и отстраненность от системы, от патриархии не мешали им, милым сироткам (что-то от Шелом-Алейхема) промышлять на Ваганьковском кладбище: оба наряжались в рясы, один напяливал батюшкин крест и мило прохаживался по главной аллее. Бабки врассыпную: "батюшки, батюшки на кладбище!" Голосили громко. Требы сыпались как из рога изобилия. В день зарабатывали по 150 на душу.

Мать, если говоришь с ней на равных, презирает тебя, держишь на расстоянии - чтит и слушает.

Что такое раб? Раб - закрытый. Человек со спрессованной психикой, тяжелым подсознанием, подспудный, тайный. Не имеющий покаяния загоняет грех вовнутрь. Раб не может быть христианином, поскольку ценит лишь давление, силу, запугивание, приказ. Раб требует твердой руки антихриста. Рабу нет места под небом Божиим!

Как между тем авторитарен православный институт! Здесь сплошь и рядом одни протягивают дрожащие ладони под благословение, другие размахивают кулаками, поучают, гарцуют, раздают святую благодать, здесь нет даже понятия о братстве.

Сталкиваясь с православным, попадаешь в конфуз: человек не способен общаться на основе любви и братства. Говоря ему: "Я хуже", ты побуждаешь его презирать себя. Он слышит лишь тех, кто лучше его. Он наставляется лишь от тех, кто его презирает и полагает ниже себя. Но если Сам Сын Божий омыл ноги Своим ученикам, то как нужно нам, грешным, уничижаться перед ближними! И как можно исполнять заповеди Блаженств - полагая себя выше, лучше и достойнее? Чистейшее фарисейство!

Наша вера. - Вот вчера целый храм без креста съел. - Съел?

- В медовом прянике. На внешний слой наносят лубочный рисунок, и кому-то достанется луковка собора, кому-то внутренности с батюшкой и паствой.

- Ну и ну! Вот живодерня, кухня!

Приходил бедный Ф. Посадил сонного беса за двухчасовой болтовней о Боге и о церкви... Потом не мог часов пять разлепить глаза. Кто-то бил меня по щекам... И слышал голос, точно после операции: окатить его водой холодной, что ли?

...Я кого-то жду.

Приди, мой ненаглядный ближний, и посиди со мной, раздели часы моего одиночества, сиротливости.

На столе стоит икона Божией Матери. Я молюсь к Тебе непрестанно, Пречистая. Ты единственная, что у меня есть. Не оставь меня на одре смерти, Матерь Божия. Не оставь меня. Болезнь погружает меня в смерть. Болезнь - мост между сном и смертью. Одр немощи всегда последний, лежишь и исповедуешься ангелам, и ждешь решения удела своего, готовый ко всему. Видишь ад отверстый и трепещешь.

Могильным призраком, изнывающим над немощами, встану с постели и невидимо навещу сиротские приюты своих ближних. Подойду к каждому, приласкаю, утешу и уйду незаметно. Эта та церковь, что соединяет нас в молитве, литургии, на агапе неизбывно, бесконечно. Я уверен, в ином вечном мире мы будем вместе как одна плоть и как одна душа, проникнуты одним дыханием, единый очищенный организм, ни одной сорной мысли, ни одного препятствия от одного к другому.

Церковь - это прежде всего единство духа среди верующих, дивное блаженство любви-агапы и присутствие Божие. Это особая трепетная теплота от присутствия брата и сестры, особый свет. Царица Светов дала понять: если хотите обрести рай - кайтесь. Она дала нам покаяние глубочайшее и дивное блаженство.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"