Петр Золотарев с детских лет осознавал свою личность, и эта особенность его характера сформировала его натуру. Получилось так, что он, Петр Золотарев, сам создавал свою личность.
Все началось со двора дома, в котором он жил с родителями. Дом был большой, с множеством квартир, из которых вылетало столько малышни, что хватало на две команды и для футбола, и для хоккея, и для других игр. А качели и горки во дворе занимались девчонками, визгливыми голосами которых двор звенел с утра до темноты.
Петька, возможно, как желанный первенец, в годы раннего детства был награжден и любовью, и заботой, и не в меру потворством родителей. Но двор имел свои детские правила.
В первый же самостоятельный выход в детский мир его окружила любопытствующая ребятня и молча разглядывала новичка. Петька не смутился перед ребячьей толпой и с выражением дерзости на своем лице дал всем понять, что он не уступит свою часть двора его обитателям и потому не подлежит разглядыванию.
Он, однако, не сумел сдержать свою гордыню и, когда на предложение идти играть со всеми, независимо ответил: Не пойду, тут же пошел следом за всеми. Но в наказание за гордость был оттолкнут Сашкой Прокловым, дворовым заводилой. Позже его, конечно, приняли в дворовую компанию, но только потому, что он имел настоящий футбольный мяч, и настоящие хоккейные шайбы, и детские теннисные ракетки с мячиком, а потом и детский двухколесный велосипед. Но всякий раз, участвуя в играх, он чувствовал себя чужим в главной группе, был как бы вне Сашкиной партии и страшно невзлюбил эту партию. Постепенно, исподволь в нем вырабатывалось неприятие всякой организации, где обозначалось членство, и была добровольная групповая дисциплина.
Так для товарищей он превратился в высокомерного зазнайку, а для взрослых - учителей и детдомовских воспитателей - в анархиста. Для себя же он стал противником всякой партии и организации, в основе которых лежала дисциплина. Подчинение организации вызывало в нем протест и сопротивление.
Но с раннего детства он не был эгоистом, всегда смело вступался за обиженных и делился всем, что имел. А чего только не имел сметливый мальчишка! Порой, оставаясь ни с чем, он в то же время не выказывал своей бедности. Эта сторона характера привлекала к нему товарищей. Они находили в нем защитника в трудные моменты и в свою очередь оказывали ему поддержку и доверие.
Такие отношения с товарищами у него складывались в детдоме, потом в техучилище и на работе в заводском цехе. Постепенно он стал понимать, что свою самостоятельность, и свое право на нее он может отстоять лишь тогда, когда с ним будут считаться.
В детдоме он слыл своенравным, но трудолюбивым и находчивым. Учился отлично, даже с каким-то самозабвенным увлечением и прилежно соблюдал детдомовский порядок. Никем не командовал, но почти все ребята оглядывались на него, как на пример свободолюбия. Даже негласные заводилы, даже командиры отрядов готовы были ему подчиниться, но он того не требовал и всячески избегал верховенства.
В нем бунтовали дух свободы, стремление к личной независимости. Все усилия воспитателей и учителей не привели его в пионерскую, а затем и в комсомольскую организации, их дисциплина, их заданная организация претили его неосознанному свободомыслию. Такую линию поведения он продолжал и в техническом училище, только в детдоме от организации он прятался за учебу и в запойное чтение книг, а в училище - в освоение рабочей профессии. Из училища он вышел готовым рабочим, мастером на все руки, виртуозно владеющим всеми доступными станками и слесарным делом.
Но он не умел понимать того, что жизнь в своей сущности предопределяет и ему необходимость подчинения обществу, и что общество организуется на основе первичных групповых коллективов, а шире - на основе существования классов и их партий. И пока он находился под крылом и заботливой опекой невидимого Родителя, выступавшего в образе то детского дома, то технического училища, ему казалось, что его свободу и независимость с его вольнодумием и своенравием характера никто и никогда не может изменить, что все это является его личным достоянием и останется таким, если он сохранит себя свободным от всяких организаций и партий.
Он не изменил этой особенности своего мышления и тогда, когда пришел на завод и стал полноправным рабочим. Вскоре, что называется, не давая остыть металлической стружке, он стал учиться в машиностроительном техникуме на вечернем отделении. В это время он и оказался в центре внимания заводского коллектива как мастер высшего класса и как человек, бескорыстно и самозабвенно отдающий себя заводскому делу и труду. И все это у него происходило не по чувству подчинения и повиновения, а по зову внутреннего голоса и по увлечению профессией металлообработчика. С практикой он научился угадывать тайну в каждом куске стали, и с вдохновением художника придавать ему одухотворенность.
О нем стали говорить и писать и на заводе, и в городе, его поощряли, премировали, награждали. Ко всему этому он относился равнодушно и принимал все как соблюдение принятого порядка. Его настойчиво приобщали к партийной организации, к участию в профсоюзной работе, но он от всего отмахнулся с раздражением, как от посягательств на свободу и независимость его личности.
Вообще, Петр Золотарев не осознавал того, что, защищая свободу и независимость своей личности, он отворачивался от существования некоего Родителя или Родительницы, которые постоянно, незаметно, исподволь опекали его, заменив собою кровных родителей, и все, что ему предоставлялось, и чем он без физических и умственных усилий пользовался, он тоже не замечал, как естественную среду обитания. Зато замечались мелкие обиды, требования необходимых к исполнению правил поведения. И опять же не замечалась самое важное - предоставление всего потребного для здоровой жизнедеятельности и формирования той же независимой личности. Он не понимал, что здоровая, свободная его личность могла вырасти только в свободном окружающем мире, в разумно построенном обществе не на основе стихийности действия неуправляемых сил, а на основе разумной, организованной воли.
Петр до последнего времени, пока не стукнули рыночные реформы, считал, что все, что по отношению к нему и для него есть, так и должно быть. А о свободной, с постоянно обеспеченным достатком жизни ему как-то и не думалось, откуда оно все приходит, и как оно все получается. А когда все, что тебе необходимо, еще и защищено, и незыблемо, то и вся твоя жизнь защищена со всем своим сегодняшним и будущим. Так-то и жил он, как в птичьем полете.
Он не думал, что отсюда и проистекает свобода и самостоятельность личности и та его оригинальность, которую он ревностно защищал и оберегал для себя. Он не задумывался над тем, что какой-то Родитель, после гибели отца и матери, не дал ему остаться беспризорным на улице, а дал кров и обеспеченность, окружил заботой, вырастил и обучил, подрастил до совершеннолетия, вооружил трудовой профессией и дальше дал ему целый завод, вручил, как оружие, новейший совершеннейший станок, окружил вниманием, уважением и почетом. А когда все это имеешь, то можно и почувствовать себя свободным, можно и ограждать свою личность от всякой организации и партии.
Перед одним только не устоял и сдал независимость своей гордой личности перед любовью. Любовь неожиданно и неотразимо поразила его мгновенно, заставила сжаться его непокорное сердце и закружила вольную голову.
Однажды старший мастер цеха подвел к нему девушку, стройную, выше среднего роста, со спокойным выражением лица, неотразимо красивого, как он отметил первым взглядом.
- Вот - конструкторское бюро обращается с просьбой сделать экспериментальный образец хитрой штуковины, - показал мастер на трубку кальки, которую держала девушка. - А кроме тебя так, как конструктора придумали, с этой вещью никто и не справится, - и для верности добавил:
- Я посмотрел - твоих рук это дело, а что потребуется для этого, - скажешь.
Мастер ушел, а девушка внимательно взглянула на Петра и протянула руку для знакомства:
- Татьяна Куликова, инженер-конструктор, или просто Таня, - и улыбнулась робкой, но милой, притягательной улыбкой, а подведенные с синевой, большие глаза смотрели с добродушной открытостью и доверчивостью.
Петр посмотрел в эти доверчивые выразительные глаза, раз и другой и вдруг почувствовал, что не в силах от них оторваться, что сердце его сперва замерло, потом отчаянно заколотилось.
- Покажите мне ваш чертеж, - проговорил он с легкой ворчливостью знающего специалиста, но за ворчливостью скрывались смущение и покорность перед девушкой.
Он долго рассматривал чертеж, а она стояла рядом, готовая к пояснениям. Но он молчал, не зная, зачем затягивал изучение чертежа, уже понятого и интересного, молчал оттого, что боялся на нее посмотреть и выдать свою смущенность и полную безоружность перед этой Татьяной Куликовой, инженером-конструктором, перед просто Таней. Наконец, он собрался с духом, поднял на нее глаза и сказал:
- Что ж, попробуем... вместе с вами, конечно, - пообещал он с некоторым условием, а хотел сказать совсем иное, сказать, что нет лучше девичьей прелести, когда на прелестном с розоватыми щеками лице светятся синие выразительные глаза, да еще под густыми ресницами-хлопушками.
Петр работал над экспериментальным образцом детали к новому тепловозу с горячим усердием. Изделие имело сложную конфигурацию и притягивало к себе мастера. Но еще сложнее было то, что так жарко загорелось в сердце мастера к конструктору. И чем дальше разгадывалась конструкция к тепловозу, тем сложнее становилась та конструкция, которая зародилась в сердце Золотарева, и он никак не мог распознать ее сложность для собственной обра ботки, не давалась она в руки мастеру. А все дело состояло в том, что в один момент вся независимость его характера перед молодым конструктором отошла в сторону, отошла так, что от его независимости, и непокорности ничего и не осталось.
Все дальнейшее произошло очень просто для него. Как-то после работы они столкнулись на проходной, и пошли вместе, по пути был недавно выстроенный кинотеатр, и Таня вдруг предложила:
- Вы не спешите домой? Сегодня интересное кино пошло...
- Я уже восемнадцать лет домой не спешу, - смеясь, ответил он и сказал: - Извините мою недогадливость - сделать такое предложение должен был бы я первым... Раньше у меня не было случаев приглашать девушек в кино...
Весной Татьяна Куликова повезла Петра Золотарева в Высокий Яр... И теперь у него появился свой дом в деревне, и родители появились в деревне, а он у них, у старого колхозного кузнеца и его жены, стал вторым сыном, а старший их сын, служивший и воевавший в Афганистане, стал его старшим братом.
Разломы и потрясения
Разными, путями к людям приходит известность - у одних пути эти к известности прокладываются умело и сознательно как к избранной цели, у других они выстраиваются без намеренных усилий и стараний, сами собою. Петр Золотарев относился ко второму характеру людей: знатность, уважение и почет к нему пришли через естественную безотчетную потребность к труду. Он, конечно, не бежал от всего, что приносил ему его труд, но знатность к нему приходила без его усилий, и он воспринимал ее как некий ритуал, нужный кому-то другому, заводу, что ли, для фирменной марки и известности своими мастерами. Но и пришедшую к нему знатность Петр использовал лишь для ограждения своей самостоятельности и свободы, по-прежнему избегал участия, в каких бы то ни было, организациях. Особенно он чурался и сердито отмахивался от сближения с компарторганизацией, ее активисты раздражали его своей назойливостью и неумением понять его своенравность.
Единственным, главным и, скорее всего, естественным долгом перед людьми, а они для него и представляли общество и государство, был только труд по самой высокой оценке. И для него лично труд был самой существенной потребностью во всей его жизни. А другой цели для его человеческой значимости он и не видел, да и не стремился узнать.
Он мог оставаться в цехе и двенадцать, и шестнадцать часов, если какое-то дело увлекало его, и он испытывал творческое наслаждение, а физическая усталость в этом случае приносила только удовлетворение и радость, и он лишь говорил себе: Надо же, какая заковыристая штука подвернулась, но поработалось все-таки славно. В таких случаях высшим вознаграждением в жизни для него был труд, и заводской труд он ни на какой иной не променял бы, да и мыслей о другом не было. И место, и труд на заводе были единственным, что он не относил к своей несвободе, что не считал уступкой для своей личности, напротив, понимал так, что заводской труд и делает его свободной и цельной личностью, отчего и исходит его душевная безмятежность. А отец Танин, кузнец по природному дару, только одобрил такую преданность заводу и оценил его умение понимать металл.
Так он жил, пока не нагрянули реформы. Они принесли ему душевное смятение и раздвоение личности. С одной стороны, он воспринял их как ответ на его многочисленные выступления на заводских рабочих собраниях, когда он требовал от инженеров и дирекции улучшения организации производства, а с другой, - он был категорически не согласен с тем, что будто у него не было мотивации к труду.
Ему довелось в составе делегаций побывать за границей - и в странах, которые тогда назывались социалистическими, и во Франции, и присмотреться к их заводам и к их рабочим, наглядно увидеть, что такое безработица, о которой у себя в стране он понятия не имел, какой страх, и безотрадность рабочему она несет, и как превращает в фикцию так называемые правовые нормы трудового человека и ту же мотивацию труда. У них сигналом к мотивации труда служит страх потерять работу; то есть потерять кусок хлеба, потерять возможность кормить и учить детей, лечить их от хвори, и второе - сигнал к безысходности перед экономическим принуждением.
А у себя дома свою мотивацию к труду он чувствовал в общественном строе жизни, в движении своей души, в ее ответе на права к свободе труда, на заботу о нем, в сознательном понимании общественного значения его труда и в понимании того, что его труд есть вклад в общее движение всего народа к большой цели.
Но реформы продвигались. Реформы для того и есть, чтобы их кто-то продвигал, и дело дошло до того, что стали ломать сначала судьбу завода, а затем и судьбу рабочих, а за этим встала и судьба государства и всего народа. И душа Петра заметалась. Поначалу он еще не чувствовал, что нависла угроза над свободой его личности и над свободой рабочего люда вообще. А Татьяна говорила ему, что так оно и есть, что приходит конец не только свободе его личности, но всякой свободе, в том числе конец свободе его совести.
Он долго еще не верил этому и горячо разубеждал Татьяну, говорил, что она ошибается, хотя и видел, что реформы идут не от рабочих, а мимо рабочих, а рабочих только заставляют признать и принять эти чужие реформы, чем, по сути, гнут рабочих людей к земле, а оттуда, из прижатого состояния, нельзя все и рассмотреть.
Затем с реформами пришло то, чего он меньше всего ожидал - все чаще стала появляться ненужность его труда, а, значит, и он становился ненужным со своим высоким мастерством. О классном мастере вспоминали только товарищи, да еще напоминал о том его портрет на заводской Доске почета, что пока еще стояла на аллее к главной проходной.
С этим его душевным смятением совпал непонятный, ужасный разлом на куски Союза, причем сразу, заодно - и Союза, - и Советского, и Социалистического, и Республиканского. Татьяна приложила большие усилия, чтобы привести после всего этого душевное состояние мужа к равновесию.
А события раскручивались своим чередом одно за другим: вдруг выпорхнули ваучеры, и мотыльковая ваучерная метелица опять вызвала у него недоумение. Татьяна доказывала, что это очередной идиотский обман народа, но он по наивности и по честности своей не верил, что правительство может пойти на такой нечестный обман сразу всего народа. Он все еще считал правительство народным. Он присматривался, куда полетят ваучеры, убеждая себя, что его ваучер - все же ценный документ, определивший его долю в прошлом общественном труде, и отнес все семейные ваучеры в заводскую складчину, а для подтверждения своей доли в заводской складчине и принес домой шестнадцать акций на семью.
Потом он увидел множество заводских акций на базарном торге, в руках фондовых скупщиков и открыл для себя, что разделенный по ваучерам его завод вынесен на дикий рынок, на базарную толкучку в виде акций по существу для обмена на хлеб. И тут он понял: распродается мелкими частями не только завод, не только прошлый труд отцов, но и его нынешний и будущий труд, а тот, кто скупит акции обходным или прямым путем, тот и станет владельцем его труда на всю его жизнь вперед, и труда инженера Золотаревой Татьяны, и труда их детей.
Но необычному своему прозрению он не придал особого значения, должно быть, потому что не верил, что может такое случиться в его стране с его рабочим классом, к которому он принадлежал, и спокойно, отстраненно наблюдал зудящее, серое комариное кружение вокруг процесса приватизации. В этой летучей коловерти рядом с житейской озабоченностью он не заметил, как с завода был выдворен комитет народного контроля, а затем насильственно вытолкнута за ворота завода и компарторганизация, а те ее члены, что остались на рабочих местах стали вести себя настороженно и предупредительно. Татьяна по этому поводу всплакнула, говоря, что за этим наступит темный период в жизни советских рабочих людей. Петр ласково разубеждал жену, уверяя, что рабочим людям ничего не грозит, так как им вроде бы терять нечего, но говорил он такое для успокоения Тани, а сам, может быть, впервые, чувствовал, что говорит неправду и жене, и себе, и за этой неправдой рисовалась какая-то всенародная потеря. Вообще-то все переломы, разломы, перестроечные потрясения в общественной жизни не внесли перемен в их любовь и в семейные отношения, напротив, они даже сблизили супругов, как сближают людей несчастья.
В их любви прибавилось больше бережливости и нежности, любовной крепости, взаимного понимания и терпимости. А жизнь все больше наполнялась трудностями, но любовь их крепла, приобретала нежную осторожность и заботливость, это даже дети заметили и стали более послушными и озабоченными.
Между тем их завод стало лихорадочно трясти. За лихорадкой производства пошли и потери для рабочих, и такие потери, какие не представлялись в советское время. О законности отношений к рабочему человеку и говорить перестали. У рабочих просто-напросто отобрали права хозяина и превратили в бесправных наемных работников, совершенно беззащитных на производстве и никому ненужных за воротами завода.
Но поначалу Петр добросовестно ходил на заводские конференции и собрания акционеров и, обладая одним голосом, поднимал и опускал руку, полагая, что как хозяин вложенной доли в акционерное предприятие что-то важное решает и на что-то влияет. Он по старой привычке - своей производственной значимости даже бескомпромиссно и прямолинейно критиковал начальство. Его слушали еще из прежнего уважения, будто понимающе улыбались, а все дело вели в нужном им направлении. В конце концов, голова у него закружилась до того, что он купил за наличные еще четыре акции и подсчитывал уже не премии как когда-то, а будущие доходы, как самый настоящий хозяин, правда, пока воображаемый хозяин лишь воображаемых доходов, и права собственника тоже были воображаемые.
Негаданная встреча
Так про себя думал Петр, когда однажды выходил с очередного собрания акционеров. Но в этот час он почувствовал, что за этими мыслями стояли какие-то новые, еще непонятные ощущения. Однако шаги его по заводской территории еще сохраняли твердость, и резвую упругость. Однако он чувствовал, что в твердости шагов его было много от прошлого, от привычного и целеустремленного к определенной цели. При этом он уже ясно осознавал и признавался сам себе, что тогда, в советском прошлом, его цель была определена и указана всем строем жизни. А нынче уже с первого собрания акционеров жизненная цель его круто переменилась, приобрела в его глазах иной цвет. Этот цвет стал какой-то туманно-серый и все время колебался. За ним цель его жизни неуловимо плавала. И он вдруг часто стал чувствовать, что его личная цель перестала быть частью общей народной цели. Эта мысль постоянно была при нем во время работы, и она беспокоила его вопросом: а для кого и для чего ты сегодня вкалывал?
Как-то этот вопрос сопровождал его из цеха домой. Идя через заводской двор, в поиске ответа на вопрос он даже оглянулся вокруг. Никого поблизости не было, странно пусто выглядел двор. От такой непривычной пустоты заводского двора сердце его вздрогнуло, но он не придал этому значения - мало ли какие предчувствия в сердце вдруг западут. Петр неспешно прошел через проходную, с улыбкой посмотрел на вахтершу, тетю Глашу, пожилую, неторопливую женщину, всегда требовавшую пропуск в развернутом виде, и пошел по аллее. На асфальте лежали косые тени от островерхих тополей и шаровидных каштанов. Солнце уже склонялось к концу дня и косо, но еще ярко освещало аллею .Оно также мирно и ярко светило и детям, которые еще беспечно играли и верещали в скверике вокруг фонтана, а воспитательницы сидели на скамейке и наблюдали за детьми и, наверно, думали, что кому-то из мальчишек хочется прыгнуть в бассейн фонтана и постоять под прохладными струями, и надо было так следить за детьми, чтобы удержать их от соблазна бултыхнутся в воду.
Вдоль аллеи, по одной и по другой стороне стояла раскрашенная красными, зелеными и белыми красками заводская Доска почета, на которой в два ряда были прикреплены в багетовых рамочках цветные фотографии передовиков завода. Петр остановился против своей фотографии и посмотрел на свое изображение. С фотографии он смотрел с ухмылочкой, будто в смущении, а под карточкой была подпись: Слесарь цеха Љ 2 Золотарев Петр Агеевичи больше ничего не сказано, но было и так известно, что стояло за фотографией передовика, коль она на Доске почета. Петр вдруг почувствовал, что увеличенная его фотография на заводской Доске почета нынче не к месту, и, оглянувшись, осторожно снял рамочку с карточкой. За Золотаревым наблюдал сидевший на скамейке, откинувшись на спинку, полный человек средних лет с лысеющей головой, поседевшей на висках. Это был мастер цеха, где раньше работал Петр. До выдворения с завода парткомитета он возглавлял парторганизацию цеха. Петр уважал Полехина Мартына Григорьевича за умную инженерную голову, за широкий простой характер и готовность помочь каждому в любом деле. Когда Петр подошел, Полехин предложил:
- Присядьте, Петр Агеевич.
Петр сел рядом, фотографию положил на колени вниз изображением, выжидательно посмотрел на Полехина, сказал:
- А вы отдыхаете?
Цветочные свечи на каштане гасли и тихо, украдкой роняли свои лепестки в густую тень родного дерева и здесь лепестки совсем меркли. Полехин заметил, что Петр закрыл свою карточку, и подумал, что Петр, видно, и чувства свои закрывал, чувства гордости передовика завода, много лет возвышавшие его как рабочего человека.
- Можно сказать, что и отдыхаю, - сказал Полехин, скрывая свое любопытство к Золотареву, - а вообще-то, наблюдаю, как теперь идут с завода рабочие-акционеры. Вы вот, например, уносите свое фото с Доски почета, что так?
Полехин отлично знал Петра Золотарева и уважал его за мастерство слесаря и токаря, и за трудовую самоотверженность уважал, и за творческие находки не только в своем деле, а и в деле
мастера, и за рабочую болезнь о заводе, и за смелое и разумное несогласие с порядками на заводе и в цехе. А непорядки Золотарев подмечал зорко и крепкую критику наводил за расхлябанность и неумелость. И лучшего активиста парторганизации, чем Золотарев, и не надо было искать. Хотя парторганизации слесарь чурался и убегал от нее при малейшем намеке на партийное поручение. Он никогда не назвал себя, как другие, ни беспартийным большевиком, ни беспартийным активистом. В общественных делах стоял особняком, сам по себе, но получалось так, что его мысли и высказывания, и поступки, и собственные практические дела совпадали с делами и заботами парторганизации, а может быть, и наоборот было - дела парторганизации совпадали с мыслями и волей рабочего.
Сейчас Полехин внимательно смотрел на Петра Золотарева и старался угадать, куда шатнулись мысли слесаря после собрания по передаче завода в руки АООТ, и в чем он себя, лучшего слесаря и мастерового, нашел.
- Да вот посмотрел на Доску почета и на свою фотографию и решил, что теперь портреты наши на Доске, да и сама Доска почета ни к чему стала, сказал Золотарев и с какой-то скрытой хитринкой усмехнулся, намекая, на то, что былая затея парторганизации с Доской почета тоже стала ни к чему нынче.
По опыту своему умевший узнавать мысли рабочих, Полехин угадал ход мыслей Золотарева и спросил:
- А почему это так: Доска почета ни к чему?
- Простая логика, Мартын Григорьевич, не пристало самому хозяину помещать свое фото на Доску почета и Доску почета для самого себя учреждать и восхваляться собой перед другими тоже вроде не пристало.
Петр поставил портрет на коленях лицом к себе, посмотрел на фото с улыбкой извинения за прошлое отношение к портрету, и может, с извинением и за прошлое чувство гордости за себя, когда, проходя мимо Доски почета, украдкой посматривал на свой портрет.
- Раньше вы, Петр Агеевич, по-вашему, хозяином завода вроде бы и не были?
Золотарев подумал: был ли он раньше хозяином на заводе? И румянец ягодкой обозначился у него на щеках - вот как пришел случай сказать правду и самому себе и Полехину! И он с заминкой, совести проговорил:
- Да нет, как же... Но все-таки государство командовало, а директор, он был от государства.
- Все верно: все шло от государства, только государство - и правительство, и министерство, и главк - они-то были наши, и директор был наш, с рабочего вырастал и зарплату вместе с нами получал, - Полехин проницательно посмотрел в лицо Золотареву, помолчал, ожидая, что скажет рабочий.
Но Золотарев промолчал. А что было сказать против правды, против того, что завод был государственным. Но все-таки это был и его завод. И никто не мог и не имел права уволить его с завода. И никто не имел права не заплатить ему за труд, потому что это был его завод. А когда назревал конфликт между директором и рабочими, то в этом усматривалась вина директора, а не рабочих, так как не один человек был хозяин заводу, а коллектив. Это было так. Но теперь идет по-новому, и в его положении, Петра Золотарева, тоже все будет по-новому, как он смутно себе представлял. Но что Доска почета теперь ни к чему, это он чувствовал верно, хотя точно и не знал, почему Доска почета стала ненужной. И что в его жизни будет по-новому, тоже не знал в полной мере. А тот, кто поворачивал все по-новому, тем и пользовался, что рабочий Золотарев не понимал, что к чему и не мог догадаться, как все будет впереди.
- И потому, что всё и все были наши. И вы, Петр Агеевич, крестили их вдоль и поперек, а они за это, но в первую очередь, конечно, за ваш труд, портрет ваш - на Доску почета, в порядке признания высокого мастерства трудящегося и благодарности за это. И еще в порядке почитания, чтобы все вас знали и тоже почитали, - с искренним подъемом сказал Полехин. - И так оно и было в жизни - вас уважали и почитали и в цехе, и в заводском коллективе, и в городе. Но самое важнейшее - вами гордились как мастером, как настоящим человеком, то есть гордились своим мастером и тем, что такой мастер народился у нас, и работает на всех, на весь завод и на государство, на весь народ. А тогда был советский народ, великий был народ, такими, как вы, мастерами был великий, Петр Агеевич!.. Вот что была эта заводская Доска почета.
- Так я такой же и остаюсь, - смущенно и нерешительно проговорил Петр. Полехин продолжительным взглядом посмотрел на Золотарева, и глубочайшая горечь души отразилась в его глазах, он с горестной иронией усмехнулся и сказал:
- Да нет, Петр Агеевич! Не таким ты останешься, не таким! Иначе незачем им было и рыночную реформу затевать, которая, прежде всего, направлена на переделку всех нас, рабочих. И, к нашему большому сожалению, реформаторы с экономикой не справляются, а с нами справляются и повернули нас в свою сторону. Вот, по мастерству, по таланту, по желанию работать в коллективе, может, вы еще остаетесь таким, каким вас сделала советская власть, - продолжал Полехин, не отрываясь взглядом от лица Золотарева. - А природу свою вы меняете, стараетесь приспособиться. Сами того не подозревая, что из рабочего с высоким гражданским достоинством, превращаетесь в обыкновенный, вульгарный рыночный товар, в наемного работника у хозяина. И служить своим талантом и мастерством будете хозяину, так как будете сколачивать хозяину частный капитал, и сами-то станете частью этого капитала. Вот таким вы станете частником, в смысле собственностью хозяина, а не частным собственником.
- У меня в мыслях никогда частник не стоял, - с уверенной категоричностью сказал Петр, чувствуя, как в нем закипает протест против того, что его отнесли к частнику, но тут же хохотнул и добавил: - Если все такие, как я, рабочие станут частниками, то и частники сами собой дымом улетучатся.
- Может, оно и так, лично в вас частник не живет, - усмехнулся Мартын Григорьевич, - только вас с молчаливого согласия уже сделали частной собственностью хозяина в виде прибыли от вашего труда и от вашей экономической зависимости от хозяина. А и ежу понятно, что всем рабочим заводскими частниками-собственниками никогда не быть, для того капитализм и вернули нам всем, чтобы над рабочим людом повесить рабство от частного капитала.
Каштан над ними, будто спохватившись, живо пошевелил листьями, обдул свежим дуновением, белые свечи цветов на нижних ветках покачнулись и стряхнули горсти лепестков. На соседний тополь бойко села стайка воробьев, дружно зачирикала и облачком снялась, а у фонтана по-прежнему, не уставая, резвились дети.
- Что-то вы мудрено говорите, Мартын Григорьевич, - недоуменно пожал плечами Золотарев.
- Ничего мудреного нет, если к жизни вдумчиво и внимательно присмотреться, - ответил Полехин спокойно и уверенно. И Петр подумал, что мастер цеха бессомненно уже ко всему присмотрелся. И он, Петр тоже, может быть, присмотрится, только, как бы это не было поздно. - Ведь можно понять разницу, - продолжил Полехин, - между тем, что нам, рабочим, поручало и заказывало государство от имени народа в интересах общества, да и самих рабочих растило и обучало в интересах общества, и тем, что теперь будет заказывать капиталистический рынок и не в интересах общества, а в интересах тех, кто с потребительской рыночной прибыли накачивает свои капиталы. Кстати, и рабочих как потребительский товар по названию рабочая сила капиталисты же ведут на этот самый рынок с их руками и мастерством как живой капитал, - Полехин вновь внимательно посмотрел на Золотарева, думая, что, может, он действительно говорит что-то мудреное для него. Но Петр смотрел перед собой сосредоточенно и растеряно именно от понимания всего, что открывал Полехин.
- А государство нонешнее что ж? Оно со своим президентом, и со своим правительством, отказалось, и отстранилось от всего - от экономики, от науки, от культуры и прочего, да, как видно, и от самого трудового народа откачнулось и все препоручило мифическому рынку... Эх, Петр Агеевич, Петр Агеевич, жалко мне вас. Раньше вы почему-то все сторонились парторганизации, а выходит, вон какая сторона вам нужна была... - вздохнул Полехин.
Эти слова, открывшие подозрения Полехина громом прозвучали для Золотарева. Они прозвучали для него недоверием от своего же брата рабочего, и в нем что-то забушевало. Он хотел, было резко возразить на счет частника, хотел как-то доказать, что никогда мысли о частном деле не держал и не настроен держать. Но в этот момент из проходной пошел рабочий люд и Полехин тотчас утратил интерес к Золотареву, стал кого-то высматривать и, видно, заметив того, кто нужен был, сказал Золотареву:
- Ну, будь здоров, Петр Агеевич, ежели появится интерес ко мне - каждую среду и пятницу я здесь тебя жду после пятнадцати.
Петр понял, что с ним дальнейший разговор откладывается. Полехин поднялся, дружественно и покровительственно пожал его руку, как бы оставляя надежду на будущую поддержку, а в будущем хозяина может ожидать всякое.
В дом постучалась неизвестность
Дома Татьяна Семеновна встретила мужа по звонку у порога, на ее лице тотчас выразилась тревога:
- Что так рано, что случилось?
- Ничего не произошло, не тревожься - ни в неоплачиваемый отпуск не отправили и не уволили, - весело успокоил жену Петр, обнял ее левой рукой и, как всегда, поцеловал в губы, а правую руку держал на груди.
- Это - что? - присмотрелась Татьяна, - Твоя карточка? С Доски почета? Тебе тоже отдали? - и за руку увлекла мужа в зал, показала на свою фотографию, которую она тоже сегодня поставила на комод рядом с детскими карточками. Дети уехали на лето в село к бабушке и дедушке.
- А тебе отдали твое фото, что ли? - спросил Петр жену, пристраивая свою фотографию к вазе тоже рядом с детскими, и теперь на комоде, покрытом кружевной скатертью, стояли карточки всей семьи - родительские по сторонам, а детские между ними. Скатерть на комод Татьяна связала сама, она была рукодельница и дочку Катю уже тому же научила, салфеточки которой лежали тут же под вазами и под часами.
За обедом Петр рассказал, как и почему он снял фотографию с доски почета, и Татьяна согласилась:
- Конечно, правильно сделал: какие нынче передовики и кому нужны Доски почета? Как для насмешки над здравым смыслом будут стоять, да еще какой-либо хулиган пошлость, какую начертит, чтобы оскорбить советское прошлое, - при этих словах Татьяна поднялась, чтобы убрать тарелки, но больше с тем, чтобы незаметно посмотреть на мужа, как на нем проявится упоминание о советском прошлом, с которым были связаны его сиротское детство и почет квалифицированного рабочего.
Но муж понимал жену, так как мысли их всегда сходились, как и положено быть в хорошей семье.
Позже присев снова к столу, Татьяна сказала:
- В нашем бюро начальник сам предложил, чтобы мы сняли свои карточки с Доски почета... А с завтрашнего дня бюро всем штатом отпущено в отпуск, - и добавила, чтобы успокоить мужа: - Как раз кстати - подуправлюсь на грядках, там столько прополки скопилось, так что отпуск даже очень ко времени, - но она больше успокаивала себя, чем мужа, потому что по обстановке на заводе знала, к чему ведет общий отпуск в конструкторском бюро.
Петр знал, что никакой прополки на грядках у жены нет, но ее сообщение воспринял спокойно, только спросил:
- Ну что ж, поработаешь в порядке отдыха и на даче... А оплатили отпуск?
- Всем выплатили отпускные, - ответила Татьяна, но умолчала, что разговоры идут о том, что, возможно, это последний оплачиваемый отпуск.
Петр, однако, и сам сказал о слухах в цехах, что если и начнется сокращение, то оно коснется в основном рабочих, а инженеров поберегут, да и рабочих таких, как он, поберегут, так что он надеется что беда безработицы его обойдет. Но Татьяна была другого мнения, она стояла ближе к заводоуправлению и знала, какая там царит паническая атмосфера, однако, промолчала.
Петр допил кисель, помолчал, глядя за окно, где качались лаковые листья клена. Потом Петр, словно открывая свои мысли, сказал:
- На даче наберешься как раз летнего солнца, да и огородным духом зарядишься. Туда придется ездить автобусом, а к вечеру я буду приезжать за тобой на машине.
- Хорошо бы, а то за день наломаю спину без привычки... А участок нынче хорошим подспорьем будет: и картошка, и капуста со свеклой и морковкой, может, и лука сколько-то соберем. А огурцы через две-три недели во всю пойдут, так что в зиму запасемся своей огородиной, не надо будет на рынок бегать. Все же правильно мы нынче постарались с огородом, - и мысли их отлетели на время от завода к огороду, где было верное подспорье горожан, которое все больше входило в жизнь и подсказывало, что остается надежда только на себя.
Они некоторое время помолчали и думали об одном: что может произойти к зиме? Все трудовые люди стоят перед неизвестностью, и самое страшное в этой неизвестности - будет ли к чему приложить рабочие руки? Те самые руки, которые создали все материальные и духовные богатства страны, да, кстати, и те самые богатства, что давали дело рабочим рукам. А теперь стало неведомо, сгодятся ли вообще своей стране рабочие руки, признанные миром как умелые руки, и прокормят ли они сами себя и детей своих? А земельные участки - какое-никакое, а подспорье даже для работающих при тех рыночных ценах, какие пьяно гуляют по прилавкам и палаткам и так зло кусаются, что от них рабочие люди шарахаются, как от бешеных собак. И Золотаревы не раз еще поговорят о том, что верховные власти единственное, что наперед правильно просчитали в своих реформах, так это роль и значение для обреченных людей подсобных земельных участков. Вот уж воистину нужда заставит землю есть!
Татьяна Семеновна в размышлениях о своей судьбе как инженера завода не ошиблась.
Как только она оказалась в досрочном принудительном отпуске, тотчас поняла, что она оказалась в положении человека, который не нужен ни реформированному государству, ни раздраенному обществу с его нравственной деформацией, и вообще в общественном смысле не нужна ни как инженер, ни как женщина. А на рынке труда, куда ее привели на поводке, ее обложили не ценой ее рук и головы с ее инженерными знаниями и талантом, а ценой женского и гражданского унижения.
Но до человеческого падения она, разумеется, не дойдет при любом базарном торге, на это, думала она о себе, у нее хватит сил. На эти свои силы она и будет рассчитывать, так как государство поставило своих граждан в совершенно незащищенное положение, в котором каждый должен выживать сам.
Первые дни отпуска Татьяна Семеновна; отдала домашним делам: провела уборку квартиры, все вычистила, вымыла, натерла до блеска, пересмотрела все углы, шкафы, ящики, куда всегда заталкиваются всякие вещи, когда из-за работы и других дел не бывает времени прибрать к месту, потом перестирала и перегладила все шторы, занавески, скатерти, и квартира заблестела чистотой и свежестью. Ну вот, - сказала сама себе, - и в квартире посветлело, и на сердце повеселело. А когда бедность да еще к ней грязь и запущенность, - то и совсем нищета и безнадежность, падение на дно.
Однако она не сказала себе, что квартиру она всегда содержала в чистоте и порядке и детей к тому приучала - к порядку, к аккуратности и чистоплотности - это то, что у женщины кроется за кремами и румянами. Благодарность своей матери за такую выучку Татьяна носила в своем сердце всегда. Надежда Савельевна сама болела требовательностью к себе за чистоту и прибранность во всем и ее, Таню, тем же заразила на всю жизнь.
Увлекаясь домашней работой, Татьяна порой даже принималась в полголоса напевать, а между пением оглядывалась вокруг и все повторяла слова: И кто его знает, чего он моргает, чего он моргает, на что намекает, так она обращалась к предмету, за какой принималась с чисткой, а в уме держала и мужа, как будто он ходил за нею по пятам или стоял за спиной.
Петр и впрямь порадовал жену тем, что заметил некоторое обновление в квартире: по-другому расставлены стулья, чуть передвинуты столы, обновлены покрывала и даже букетики луговых цветов в вазочках на столе и на комоде появились, и где только она их нашла? И, кажется, духи сирень в воздухе пахли.
В субботу пораньше, когда солнце еще не успело слизнуть росу с листьев, они поехали за город на свой садовый участок. Участок был хорошо освоен и примерно содержался, и вполне мог носить название дачный: был распланирован, под посев картофеля, огородных культур, и яблони уже третий год дают цвет и плодовую завязь. Нынче созреют десятков пять яблок на молодых деревцах, а груша еще тужится, зато кусты смородины и крыжовника уже в полной силе и две вишенки раздобрели.
Но главное, что участку придает дачный вид, так это домик с мансардой и верандой, все, как в настоящей даче, только в уменьшенном размере. А виноград уже оплетает беседку и, несколькими побегами взодрался наверх. И если бы жизнь шла попорядочному, по-человечески, то по-человечески можно было бы, поработавши, и отдохнуть по-дачному, с чувством удовольствия. А под осень, сидя в беседке солнечным днем, хорошо отщипнуть созревшую виноградинку, медленно положить ее в рот, с наслаждением высосать, а косточки выплюнуть. Да и домик, сложенный и отделанный собственными руками получше, чем у соседей наемными руками, поначалу воспринимался как предмет гордости, а рукам слесаря высшего разряда, и рукам токаря, и рукам фрезеровщика тоже высшего разряда не надо было брать уроки строителя.
А теперь, под бременем реформ, которое, казалось, витает в самом воздухе, и домик воспринимается как простой приют на нищенский выходной или на вечер после работы с землей. И все порядочное, и все красивое человеческое отшатнулось куда-то в сторону, и былые радости, и былое удовольствие вырастить растеньице, или деревце, или кустик тоже ушли в сторону. Все вдруг превратилось в тяжелую нужду вырастить что-то, чтобы иметь при позорных недостатках, которые, казалось, кем-то насланы для человеческого унижения и угнетения. Вместе с тем, что реформы отобрали у трудовых людей достаток, они еще отобрали естественную радость жизни и наслаждение: удовольствием труда.
Петр, кажется, всего этого еще не прочувствовал до конца. А Татьяна, как женщина и как хозяйка в доме, уже все чувствовала и до простого обнаженно поняла, и только оберегала и мужа и детей от того, как болело ее сердце, когда сталкивалась каждый день с непомерными ценами в магазинах и на рынке...
Они доехали на дачу за полчаса, на машине это просто, если не думать о расходах на бензин. Соседей еще не видно было, и они сразу же принялись за прополку, но полоть, считай, и нечего было, Татьяна не запускала грядки, посвящала им выходные, а иногда и вечера после работы на заводе, да и дочь Катя хорошо помогала. Все у них было так, как у матери Татьяны в деревне.
Петр посмотрел на чистые грядки и на картофельную полоску и вдруг предложил Татьяне, пользуясь отпуском, поехать на несколько дней в деревню к родителям отдохнуть. Не от заводской работы, а от тягот вдруг навалившейся безработицы отдохнуть. Наверняка, родителей и брата порадуют, и детей повидают, чтобы они не затосковали.
- Я не против была бы, но как тебя одного оставлять...
- Зачем оставлять? - весело воскликнул Петр. - Мы поедем вместе! Поедем отдохнем душой под родительской крышей да и от дурнопьяна жизни отвлечешься.
Часа через два они катили по дороге на своем москвиче от города прямо на юг. Дорога в сторону юга напомнила былое, когда и на далекий Юг катали чуть не каждое лето. Да отошли те времена, словно какая-то погибель сглотнула их. А теперь югом было родное село, туда и стремилась, прорезая поля, перелески и балки, прямая лента дороги. Встречные машины проносились с быстролетным вжиканьем, и Петру нравились такие звуки полета, но он мышечным напряжением во всем теле ощущал устойчивость машины на асфальте дороги. А Татьяна сидела рядом и только улыбалась ему, и себе улыбалась, обращаясь к своему чувству счастья от близости к любимому человеку, посматривая на него украдкой. И тому, что видела по сторонам дороги, и тому, что ожидала увидеть впереди, улыбалась. А дорога на свое короткое дорожное время, казалось, выдула из ее головы все житейские заботы и тяготы, что одолевали ее последние дни, и о чем она остерегалась говорить мужу. Солнце все время стояло впереди перед глазами и от него следовало заслониться щитком. Из-под щитка было видно, как все плавилось от жарких солнечных лучей - и небо, и воздух, и даже дальние перелески плыли и переламывались в мареве. Потом пошел лес, он плотно стоял по сторонам дороги со своей прохладной тенью, со своими лесными ароматами и со своими лесными песнями, а за лесом встречно пошла панорама Надреченска, родного города. Издали он стоял, как щит, преграждавший полет асфальтовой стрелы. И Татьяна почувствовала радостное биение сердца от предстоящей встречи со знакомыми улицами и одноэтажными домами со ставнями на окнах. А за городом были и знакомый лес, и знакомые поля, а слева уже блеснула широкая река с заросшими лозняком берегами.
Беспокойство осталось
За выходные дни, проведенные Золотаревыми у родителей, вместе с отдыхом пришло успокоение и появилось странное желание не думать о будущем и вообще не заглядывать в завтрашний день, и, хотя сознание подсказывало, что все это пришло только на время, и скоро все вновь вернется, все равно на душе стало как-то легче, это была минута счастья.
Таня два дня провела около матери, да и жена брата Аня от них отходила только на короткое время. И столько было переговорено, и столько повспоминалось, пообсужалось на будущее, что, казалось, ничего не осталось забытого. Даже модели платьев для Кати и на выпускной школьный бал, и на свадьбу были обсуждены, а что такие платья потребуются, в этом сомнений не было. Поговорили, помечтали и душу облегчили.
Но мать, она и есть мать, потому что у нее материнское сердце, и боли в этом сердце материнские, и никто этих болей не знает, кроме матери, и что сердце это чувствует, когда детям трудно или когда у них что-то не так, этого тоже никто, кроме матери, не знает. И мать украдкой все посматривала на дочь.
Вечером, на кухне, когда готовили гостевой ужин, Таня ненароком проговорилась:
- Мне все труднее становится дома на кухне.
Мать с тревогой посмотрела дочери в лицо.
- Нет-нет, со мной все нормально, я - про стряпню, денег все меньше, так как зарплату на заводе то задерживают, то урезают из-за ничегонеделания, а продукты все дорожают. Покрутишь-покрутишь мозгами и опять за картошку или за макароны, а - с чем?... Нет-нет, мамочка, я только о том, как оно у рабочих складывается ...
Но мать все поняла своим материнским сердцем, матери вообще все детское переносят своим сердцем. И так же сердцем она все решила, что надо ей сделать в этот приезд дочери, и завтра они с отцом все, что есть, положат им в машину. И брат Сеня с Аней тоже положат. Но ко всему, что мать решила, дополнила тем, что никак не положишь в машину:
- Ты, доченька, не надрывай свое сердце, оно у тебя тоже материнское и ему нужна долгая жизнь, для деток твоих нужна... А у нас с отцом хватит всего, чтобы не бедствовали. Да и Сеня с Аней не оставят вас без помощи, они добрые и щедрые сердцем - в жизни такой выросли, богатой на человеческую щедрость. Аня, считай, как сестра тебе, только о тебе и говорит, как у вас и чем надо бы помочь... В нашем селе жизнь прежняя задержалась, колхозная да советская... А на работе у тебя, даст Бог, тоже отладится, не все же время супостатам над народам куражиться.
- Не отладится, мамочка, теперь не отладится, - подумала и добавила: - При нынешней власти по таким реформам, когда богатые люди свою жизнь сами ладят, а на рабочих смотрят как на источник обогащения, наша жизнь в прежней норме не отладится. Да и в случае перемены порядков много времени потребуется, чтобы в прежнем образе отладить жизнь трудовых людей, может, только для детей наших что-то получится.
- Напрасно ты так, доченька, - не задумываясь, возразила мать. - Во время войны все вчистую было разрушено, мы с землянок начинали, а за прошедшее - смотри на наше село - городок, что с картинки - любо-дорого!
Таня отбивала мясо, пока стучала, помолчала, думая, что дома она давно не готовила отбивных, а матери и знать этого не следует. Затем, складывая отбитые кусочки мяса, Таня сказала:
- Я тоже так думаю иногда: может, наваждение бесовское пройдет. Но потом вижу: не туда все направляется, как это было после войны. Тогда таких, как я, инженеров искали, а нынче выгоняют с презрением. Поставили нас всех в положение, что надо себя предлагать, как на рынке. А кому предложить себя, кто купит? И по какой цене при массовой безработице? Профессию поменять? Во-первых, это так трудно, мамочка, а во-вторых, и с новой специальностью, - где гарантия на трудоустройство? - Таня присела на табуретку и уронила руки на колени, как это она все чаще делала дома на своей кухне.
И мать, заметив это движение дочери, помолчала: ни чем она не могла помочь дочери в этом деле. В свое время они с отцом ее вырастили, выучили, благословили на полноценную жизнь, и вот жизнь, так хорошо устроенная, обвалилась, вернее, ее обвалили. Теперь что? Забрать под свое крыло в Высокий Яр? Но это будет равно, как эвакуация из города во время войны или бегство от наступающего врага. Но нынешний враг везде. Такой вариант они с отцом, между прочим, обсуждали. Инженер и слесарь в их колхозе, конечно, сгодятся, здесь они найдут дело...
А Петр два гостевых дня провел в обществе отца и Семена Семеновича, брата Тани. По приезде от детей из пионерского лагеря, пока Семен-младший был занят на работе в колхозе, они с отцом посидели в саду, в беседке под большой грушей и поговорили о жизни Золотаревых, и о делах на заводе ихнем, и о будущем, которое можно только предположить и которое скрывалось в сумерках непонятных реформ. Сколько протянутся и чем кончатся для рабочего человека эти реформы, тоже было в непроглядных сумерках. И как все думающие граждане, поговорили и о делах в государстве, и о том, что государство отшатнулось от трудовых людей, а президент и правительство о них говорят только потому, что они заявляют о себе то забастовками, то голодовками, то выходом на дороги. А настроение людей в стране, как погода, все ломается к буре, да никак не переломится.
Они послушали, как играет своим посвистом в саду иволга, а монотонный пчелиный гул наполнял весь сад и был звуковым фоном к неспешному разговору. И Семен Митрофанович спросил:
- В советское время ты бунтовал против порядков-непорядков, теперь-то как, попритих, наверно?
Помолчав и растерянно улыбаясь, Петр ответил:
- Больной вопрос вы затронули, отец. Характер, понятное дело, в раз не перестроишь, к непорядкам у меня было болезненное нетерпение... Видите ли в чем дело, папаша, раньше я бунтовал - да, но против своих же непорядков и на родном заводе. А теперь, ежели бунтовать, то будешь бунтовать против чужих порядков, а это уже совсем другое, тут надо оглядываться.
- А оглядываться бывшему советскому человеку не по характеру, действительно, да и некогда - надо о хлебе насущном думать. Вот чем они взяли рабочий класс. Как у тебя на дальнейшее с работой будет? - не отступал старый колхозный кузнец от главного вопроса по жизни.
- Специальность у меня в руках широкого профиля, в случае чего, думаю, пристроюсь без труда, - ответил Петр, но уверенности в голосе рабочего старик не услышал.
- Пристраиваться да перестраиваться, Петя, дело не простое, да и место, которое ты нагрел, и оно тебя согревало, менять - тоже дело не простое. А специальность, конечно, - главная цена рабочему человеку. Рабочий человек, однако, в цене тогда, когда при своем деле, а без дела он ничего не стоит, хоть золотую цену себе кладет. И когда себя теряет, он тоже ничего не стоит, когда себя теряет...
- Вы меня знаете, папаша, я себя не потеряю, с детства закален, - сказал Петр, догадываясь, о какой потере предупреждает Семен Митрофанович, прямо не сказал, но намек его был понятен зятю.
- Если туго будет в городе-то, так того, ты не стесняйся - родители мы вам, и дом этот, и двор, и сад - все ваше, а мы с матерью все это только сберегаем для вас. А с твоими руками и с твоим талантом в Высоком Яре - дел по макушку. А Сеня не одной Тане родной брат, он и тебе такой же брат.
- Спасибо, отец, и за ту помощь, что вы нам оказываете по нынешнему времени, спасибо, - и Петр взял руку Семена Митрофановича и горячо пожал ее, а потом и обнял его сухие костистые плечи. А при таком чувстве мужчинам лучше всего помолчать...
Золотаревы уезжали под вечер со съестными припасами не на одну неделю. Их провожали Куликовы всей семьей и их дети, которые оставались до конца каникул. Грустинка тихо светилась в детских глазах.
- Ну, что вы загрустили? - ласково улыбалась Татьяна, обнимая детей. - Тут, в таком родном окружении так хорошо должно быть вам, набирайтесь сил.
- Нам очень хорошо, но ведь мы скучаем по вас, - сказала Катя.
- Если бы и вы с нами, - тихо проговорил Саша.
Впрочем, с грустью прощались и взрослые, женщины многократно целовались, а у мужчин были крепкие рукопожатия, будто подбадривания на предстоящие испытания. Счастливой вам дороги, дети мои, - шептала мать. А дорога в ее представлении стала измеряться не количеством километров, а огромной тяжестью предстоящей неизвестности для ее детей в разрушенной стране.
Все Куликовы стояли у своего двора и, глядя, как быстро убегала машина, думали, куда, в какое завтра поехали их родные люди, если еще молодые, здоровые, умные, работоспособные люди не могут знать, куда завтра приложат свои руки, свои знания и способности и кому себя смогут предложить, как сказала Таня. А родные их только свой вздох и могут послать им вслед. И такая тугая боль под сердцем собралась у матери, что продохнуть было трудно, только слезы и могли ее облегчить. А старый колхозный кузнец только вздохнул и как-то не к месту крякнул, будто своим кузнечным молотом замахнулся.
Бедствие
Все произошло так, как в отделе и предсказывали: после оплаченных отпусков конструкторов отправили в неоплаченные отпуска до конца года. Психологически Татьяна Семеновна была подготовлена к такому обороту дела слухами и разговорами в городе о сокращениях на других заводах. Но когда сокращение на своем заводе стало не ожиданием, а реальным решением, удар оказался более ужасным, чем она предполагала. То ли от растерянности, то ли от внезапной боли в сердце Татьяна пошла в цех к мужу. Перед ее глазами упрямо стоял приказ, под которым она, прочитав, поставила свою подпись, с болью сознавая, что это будет последняя ее подпись на заводе.
Сообщения об увольнениях в связи со всяческими сокращениями по заводу ходили из цеха в цех каждый день. Но пока они касались других, не особенно тревожно воспринимались теми, кого не касались, и лишь вызывали досадное чувство какого-то непрерываемого ожидания и внутреннего напряжения, отчего руки становились неверными, а в голове была путаница мыслей. Однако и ожидание, и нервное напряжение, и прорывавшееся у кого-нибудь возмущение, и безотрадные вздохи не звали ни рабочих, ни инженеров к объединению. А тех, кто мог бы подать сигнал к протестному объединению, выгнали за ворота завода. Все были угнетены и дьявольски обессилены, будто кто-то неведомый убеждал: Все это произошло по твоей воле. И никто не сказал, что чувство угнетения явилось от потери классового рабочего духа.
Но Петр, может быть, еще с детдомовской поры носил в себе умение в действиях начальства разглядеть неумное или злонамеренное самоуправство и мог заглянуть изнутри в глубину событий, хорошо понимал, что совершается над людьми, и по чьей воле все делается. Однако по каким-то другим соображениям вселил в себя тайную надежду, что всему приходит конец, придет конец и разорению завода. Должен же кто-то спохватиться в государстве и подобрать толкового хозяина, а хозяин такими мастерами, как он, Петр Золотарев, не станет бросаться. Но поток бедствия людского расширялся неудержимо.
Сокращения Татьяны Петр тайно ждал и готовил себя к тому, чтобы как-то облегчить ее переживания. Этот черный день для них пришел как неотвратимый, страшный рок, и теперь неизвестно было, куда повернется судьба инженера-конструктора Татьяны Золотаревой.
Взглянув на пылавшее от волнения лицо жены, Петр все понял, и что-то неприятно кольнуло в сердце. Что? - тихо спросил он. Татьяна стала рассказывать, казалось бы, спокойно, но в голосе слышалось напряжение, и глаза ее временами поблескивали слезами, она огромным усилием подавляла их: слез ее Петр не должен был видеть. Но Петр эти ее слезы предчувствовал задолго до черного дня и готовил себя к тому, чтобы встретить жену в этом случае спокойно. Но спокойствия не получилось. Взглянув еще раз на лихорадочно горевшее лицо жены, он вдруг увидел совсем незнакомые ему глаза: всегда красивые, привлекательные таинственной глубины синевы своей, они вдруг словно провалились в свою померкнувшую синеву, а вокруг них легли серые круги. Сердце Петра дрогнуло. Он сердцем почувствовал глубочайшую трагедию близкого, родного человека, Ему вдруг стало жарко от внутреннего напряжения и охватившего его ужаса за Таню. Чтобы не показать своего состояния жене, он отвернулся было от нее, но в следующую секунду взял себя в руки и с напускной беспечностью сказал:
- Переживем, Танюша, мы переживем, - он отвел ее к верстаку и, как мог, стал успокаивать и обещать, что она еще вернется к своему конструкторскому делу, а сам он зарабатывает за двоих, да у нее последний год и так ведь зарплата была - одно название. - Так что все образуется, должно же оно улучшаться, в конце концов.
Татьяна улыбнулась бледными губами, согнутым пальцем стерла слезу, поправила прическу и сказала:
- А может, Петя, вот такая надежда и подвела нас?
- Кого - нас? Нас? - показал он пальцем на себя и на Таню.
- Рабочих всех, по всей России рабочих пустая надежда подвела - дескать, об-ра-зу-ет-ся...
Татьяна задела струны, которые последнее время натягивались в нем и которые он оберегал от постороннего прикосновения. И он поспешил отвести Танино прикосновение, сказал:
- Так что? Ты уже закончила работу?
- Да, весь отдел сразу закончил, даже незавершенные чертежи и расчеты собрали и сдали, - с горькой улыбкой сказала Татьяна, и Петр ее понял.
- В таком разе пойдем домой, мои дела сегодня тоже подождут, ничего срочного, - он сказал таким тоном, который указывал, что только сегодня и не было срочных дел, а в другие дни они есть, много еще есть у него дел, пусть она не беспокоится.
Он не оглянулся ни на товарищей, ни на свое рабочее место, показывая, что оно от него никуда не денется. А товарищи посмотрели на него понимающе.
Дети уже пришли из школы, обедали все вместе, и было над чем посмеяться. Дети наперебой рассказывали о веселых шалостях и проказах ребят и о неумении учителей разгадать хитростей учеников. А отметок сегодня у них не было, но если бы их вызвали, то обязательно были бы пятерки. Дети на радость родителям учились хорошо. Катя, без всякого сомнения, выходила на выпускную медаль, а Саша обязательно получит Почетную грамоту. Он еще только восьмиклассник.
Родители, не сговариваясь, как всегда за столом, внешне держались весело, искренне радовались успехам детей, а грусть, какую они держали в себе, за обедом не резон было показывать.
О случившемся сегодня с Татьяной Петр сказал детям после обеда, в минуту, когда все кончили есть, но еще не встали из-за стола. Сказал как будто между прочим, как о чем-то не имеющим большого значения для семьи и на жизнь детей никак не влияющем.
- Мать завтра уже не пойдет на завод, но это не должно вас смущать.
- Что - уже безработная? - испуганно спросила Катя, испуг ясно отразился и на ее лице, а глаза заблестели влагой: она уже знала и даже видела, что такое безработица.
- Да нет еще, просто отпустили в неоплаченный отпуск, - сделала попытку успокоить детей Татьяна.
Саша смотрел на мать растерянно, а Катя с тоской сказала:
- Это уже - безработная, только без пособия.
- Нам обещают выплачивать минимальную зарплату, - сделала еще одну попытку успокоить детей мать. Но Катю уже нельзя было убедить в том, что ничего страшного для семьи не произошло, девушка уже все понимала, она уже готовилась стать студенткой вуза. Как теперь будет с ее мечтой и ее будущим - нельзя было даже угадать, не только быть уверенной.
И родители понимали Катю, они ее понимали больше, чем она сама. В таком случае духу отца нужна крепость, и Петр сказал:
- На вас, дети, это не отразится, вы должны учиться, как учились, хорошо учиться, отличниками быть. И в вузе, Катюша, ты будешь обязательно учиться, в каком захочешь будешь учиться, только бы поступила.
- Спасибо, папа, мы постараемся, - вздохнула Катя и, встав, поцеловала папу и маму, подбадривая их.
Дети ушли в свою комнату, а родители молча смотрели им в след - теперь камня с сердца не снять ни себе, ни детям.
В своей комнате Катя сказала Саше:
- С завтрашнего дня не берем денег для буфета.
- Нельзя так сразу, - возразил практически мыслящий Саша, - постепенно надо, чтобы не было так наглядно, и чтобы мать меньше переживала, можно брать деньги, а не тратить и потихоньку класть назад.
В сумерках реформ
Полгода неоплачиваемого отпуска Татьяна Семеновна не сидела без дела. Сперва она пыталась искать работу по своей инженерной и конструкторской специальности - не получилось: везде в первую очередь на предприятиях сокращались женщины и инженеры, а во вновь появившихся коммерческих организациях и предприятиях к инженерам-женщинам появилось презрительно-обывательское недоверие. Тогда она прибегла к новому маневру. Она неплохо умела печатать на пишущей машинке, а шить и вязать пристрастилась еще в молодости, по этим двум специальностям за короткое время экстерном приобрела дипломы. Но и эти дипломы, присовокупленные к инженерному, ее не выручили: безработица в новой России уже прочно устоялась, как тина в стоячем пруде.
В своих мытарствах Татьяна узнала еще одну маленькую сторону жизни, она открыла особенность закоснелых профессиональных традиций канцелярских машинисток. В государственных и общественных учреждениях места машинисток заняты пожизненно; начальники менялись, а машинистки оставались, даже сокращения штатов их обходили. Татьяна позавидовала тому, что секретари-машинистки - самая самозащищенная категория работников в чиновничьих конторах, человеку со стороны проникнуть в эту касту невозможно. А в частных офисах и вовсе сидят свои. И если не пожизненно, то с передачей мест по-родственному принципу.
В швейных фабриках и мастерских, куда в былые годы постоянно требовались профессионально обученные работники в основном из числа женщин, вдруг не стало заказов, да и тканей не оказалось, а рабочие места сократились в три - четыре раза, и бывшие мастерицы маялись без работы в бессрочных отпусках, экономя для вдруг вылупившихся предпринимателей средства по безработице.
Татьяна между тем заметила, что люди перестали одеваться в традиционные зимние и демисезонные пальто, не стали наряжаться в российские костюмы и платья, все оделись в скучную из плащевых или из искусственных тканей однообразную, стандартную импортную одежонку, которой забиты рыночные барахолки.
В поисках работы прошла осень, а за ней и зима вошла в силу, а она всегда суровая пора для бедных. Татьяна Семеновна стала уже бедной, еще не нищей благодаря мужу, но бедной. А чем иначе, если не бедностью, назовет рабочий человек, когда приносит в дом минимум денег по безработице. И самое ужасное и постыдное состоит в том, что ее сделали бедной насильственно высшие власти. И у мужа дело шло к тому же - мало того, что его заработок упал до того, что стыдно и больно было брать его в руки, он еще и выплачивался с задержкой.
Петр все пристальнее присматривался к жене и не мог понять, как она выкручивалась. Он не имел привычки заглядывать в ее гардероб и не знал, что там осталось только самое-самое необходимое, без чего уже и бедные не живут. Да вот швейная машина заняла центральное место в их комнате, а на столе, где раньше, бывало, лежали чертежи конструктора, теперь расстилались распоротые платья и юбки. И Петр уже не спрашивал, что это такое, он все понимал и молча смирился. И дети как-то потерянно примолкли, все реже из их комнаты доносился, как бывало, веселый детский смех, или мать не слышала его из-за стрекота машинки?
Так бывшая инженер-конструктор из опытного заводского специалиста-машиностроителя превратилась в швею-надомницу. Сама себе заказывала, сама кроила, сама шила, сама стояла на рынке со своим товаром - самый, что ни на есть рыночный персонаж. Все, что было из завалявшейся и устаревшей, вышедшей из моды одежды перешила на детские вещи, и что выручала на рынке, хватало на хлеб, на сахар и на кусочек говядины с того же рынка, а картофель и овощи были, кстати, заготовлены на дачном участке.
Но вскоре все перешила из своих запасов и, не очень надеясь на удачу, Татьяна написала, размножила и расклеила подальше от дома объявление о том, что в городе появилась такая-то швея, которая принимает на перешив за небольшую плату женскую и мужскую одежду. Но эта хитрость не принесла ей успеха. По неопытности или по наивности она не учла, что в городе много безработных профессиональных и более опытных швей. И Татьяна Семеновна не выдержала и в письме к матери осторожно посетовала на невезение.
Мать все поняла с одного слова. Материнское сердце всегда рядом с детьми, всегда чувствует детское дыхание и детскую душевную боль. Поняла мать, что деревенских угощений, которые время от времени пересылались с подвернувшимися оказиями в город, дочери уже недостаточно.
Надежда Савельевна собрала у себя и у Ани ненужные платья, блузки, юбки, затолкала их в мешок, а продукты в ее деревенском домашнем хозяйстве искать не надо, ко всему прибереженных деньжат прихватила, и Семен отвез ее в Надреченск к первому автобусу. И еще до полудня она явилась к дочери с узлом за плечами и с большой кошелкой в руках. Татьяна, увидев нагруженную мать, заплакала крупными слезами, заплакала от радости и от стыда, который больно стиснул ей сердце.
- Ну, довольно, довольно, - ласково ворчала мать, раскладывая продукты по кухонным местам, - не одна ты - все рабочие люди так живут, переживают, как могут, поддерживают друг дружку... Что ж делать, коли беду себе приволокли из-за моря.
- Не очень убивайтесь, дети наши, не вы виноваты в своей недоле: подвели нас всех власти с чужого указа, так что не корите себя незаслуженно. А на случай такой беды есть у вас мы - родители и брат родной, весь Афган прошел - знает почем фунт лиха, да и Аня - как сестра вам. Мы своим колхозным положением пока от реформ в защите, и вам поможем, - она обняла и поцеловала дочь, потом улыбнулась, взяла Таню пальцами за подбородок и сказала:
- Подними головку, доченька, и плечики свои подними, вот так!
Татьяна встряхнулась, выпрямила свою спину, улыбнулась и с посветлевшим лицом прильнула к материнской груди, склонив голову. Мать погладила голову дочери. Помолчали. Затем Татьяна отстранилась и опять с горестным выражением на лице сказала:
- Дети у нас подрастают, и о них у нас думки: какая судьба им уготована - ничего просветного... Катенька вот уже школу кончает, отличница, обязательно надо бы учиться дальше. Нынче особенно без специальности и высшего образования трудно жизнь строить, особенно девушке...
Мать на минуту задумалась, а потом взмахнула руками и по своему материнскому долгу с бодростью и уверенностью воскликнула:
- Катеринку будем учить, не вешайте носа, мы с отцом уже давно об этом подумали и собрали что надо на приданое, а станет учиться на стороне, возьмем на содержание - есть у нас чего.
Мать пробыла у детей до утра, развеселила всех по-матерински, ужином праздничным угостила, отогрела сердце дочери и утром опять же автобусом уехала. А у Золотаревых в семье осталось ее тепло, и бодрость осталась. И надежда осталась - надежда на жизнь осталась.
У Татьяны на некоторое время появилась работа, и она засела за шитье и на рынке поторговала. Петр все еще ходил на завод и, хотя часто приходил хмурым, зарплату все же приносил до нового года и в январе тоже принес.
Первое испытание
Получилось так, что Татьяна Куликова, дочь потомственных земледельцев, после школы выбрала для себя машиностроительный институт, а за ним и заводской труд, и городской образ жизни. Мать Надежда Савельевна была против выбора дочери, но настойчивость Тани и поддержка отца заставили и мать смириться. А когда Таня стала работать инженером-конструктором на большом заводе, а затем хорошо решилась ее женская судьба. Надежда Савельевна согласилась с тем, что у дочери жизнь сложилась счастливо, и сердце ее успокоилось.
И действительно, у Тани все превосходно складывалось: хорошая работа с достаточным заработком, у мужа тоже работа привлекательная и заработок большой, хорошая квартира получена бесплатно, дети здоровы и жизнерадостные, и сами здоровы и веселы, словом, во всем жить было интересно. Дом, в котором жили Золотаревы, строился заводом, их завод вообще много строил жилья для рабочих, инженеров и их детей. Новоселья справлялись каждый год, как по заказу, люди вселялись в квартиры, не думая, сколько это им будет стоить - бесплатно, и квартплата была почти незаметная и вносилась как бы мимоходом. Жизнь шла, как тихая светлая река, так что не думалось о том, что может быть по-иному.
Их, Золотаревых, Петра Агеевича, его жену и трехлетнюю дочь Катю, переселили в трехкомнатную квартиру из семейного общежития. В тот раз из общежития переезжало много молодых семей, целой колонной машин и за заводской счет. Вот было радости! А радость, если она большая, помнится всю жизнь, а когда она еще и общая и достается многим людям, а в те годы она, общая радость, была привычным образом жизни, такая радость была от души, от общей судьбы и от общего счастья. Эта радость была открытая, потому что была общая, не то, что нынешняя, краденная, которую надо скрывать от других, оценивать ее в долларах и прятаться с нею по ночам за железной дверью.
Теперь, когда насильственные реформы круто изменили жизнь от социализма к капитализму, Золотаревы, вспоминая прошлое, дореформенное время, удивлялись, что не умели ценить все хорошее, оттого, видно, что все было тогда естественным, все ладилось в жизни всех людей, жизнь была такой, какой должна была быть вообще. Работа на заводе стала для них главным делом, непреложным правилом и условием жизни. А почет в этой жизни признавался только трудовой, и славу получал только мастер, это был закон жизни.
Другая святая обязанность - иметь детей и вырастить их себе на смену - не вставала какой-то проблемой. Заботу о детях вместе с родителями разделяло общество: под опекой воспитателей, учителей, медработников - ясли, детсад, школа, пионерский лагерь, семейный профилакторий - все без хлопот, без мысли о деньгах.
Сын Саша родился в новом доме, отец внес его в квартиру с каким-то волнующим, радостным торжеством. Супруги мечтали о детях во множественном числе, так как жили при физическом и моральном здоровье, и дети только дополняли счастье жизни. Да и как-то более ярко окрашивалось великое родительское и человеческое предназначение, над которым, однако, не задумывались и не искали ему объяснения. В этом смысле жизнь их шла простым, естественным порядком, а общественный образ жизни создавал им условия для исполнения самых наизначительнейших человеческих обязанностей.
Саша только что начал ходить в школу, как над его судьбой грянули капиталистические реформы, и первое, что они сделали - наложили запрет на его желание иметь младшего братика. Это желание они убили у родителей. Золотаревы, не сговариваясь, в полном единодушии вдруг перестали мечтать и говорить о рождении детей. Убить в людях мечту и желание рожать детей, - наверное, самая бесчеловечная бесчеловечность, которую принесли реформы российской капитализации на самое большое в мире предполярное поле.
И еще, свержение советского общества растоптало и растерло в пыль все то великое, достойное и высоко нравственное, чего достиг человек в борении сам с собою - желание и стремление одарить другого добром и радостью. Зато буржуазная реформация поставила перед бывшим советским человеком иную проблему жизни: в условиях, когда тебя забросило общество и отторгло государство, научиться самому вертеться, что по существу означает за счет других нажить себе материальное благополучие. В этом случае надо стать совершенно иным, чем был в советское время, совершенно новым человеком, сподобившимся для другого мира.
Но ни Татьяна, ни Петр не умели вертеться в корыстных целях за счет других, для них это означало поступать вопреки своей совести. Врожденная ли, воспитанная ли совесть их не позволяла им строить свою жизнь, создавать свое благополучие, тем более накапливать личное богатство за счет других. Их натуры были настроены на то, чтобы жить только своим, только честным трудом, а не чужим и нечестным трудом.
Но людское благополучие, построенное на трудовом равенстве, которое, оказывается, не все одинаково понимали, порушено. А богатство, созданное всем народом, расхвачено дюжими нечистыми, воровскими руками, которые заодно с народным добром прихватили и право Татьяны и Петра на свободный и радостный труд. И Золотаревы скоро вкусили радость от рыночной свободы на продажу своих рабочих рук, а по существу на продажу самих себя в рабство.
Не зря говорится: пришла одна беда - открывай ворота. У Петра произошло проще, чем у Татьяны. Неоплачиваемым отпуском его не дразнили, до конца января нового года кое-как дотянули производство в цехе, где он работал, а с февраля цех прихлопнули, а рабочих сократили, и заводу больше не потребовался ни лучший слесарь, ни токарь, ни фрезеровщик, да и как он потребуется, если рабочих трех цехов единым махом выставили за ворота завода.
Вышел Петр Агеевич за проходную, потерянно оглянулся и понял то, что он на улице никому не нужен, что нынче здесь люди идут мимо друг друга, ничего не замечая, и никому нет дела до других, если не покричать о помощи. Но ежели все такие, как он, закричат о помощи, то город содрогнется, такого содрогания все боятся, а потому все идут молча мимо друг друга.
Почти неделю Петр Агеевич еще ходил на завод, заглядывал с тайной надеждой и в заводоуправление, где вдруг все работники натянули на свое лицо, будто серые маски слепоты и безразличия и, казалось, не замечали даже друг друга. А руку знатному слесарю, с которым раньше здоровались с показным почтением, теперь лишь холодно подавали, не заглядывая в глаза, очевидно, чтобы не видеть немого вопроса.
Ходил Петр и по территории завода, еще с въевшейся привычкой хозяина, но уже и чужаком ходил, заглядывал в работающие цеха к знакомым товарищам, но и товарищи будто изменились - так равнодушно и холодно сочувствовали и молча показывали на пустующие бывшие рабочие места. Петр пояснял, что не пришел проситься на живое место, и уходил с подавленным чувством и с тяжелой мыслью, что с закрытием и опустошением цехов закрываются и глохнут души рабочих. Он прислушался к себе: нет, его душа не закрылась и не заглохла, но протянуть руку другому не с чем. Заходил он и в свой пустой и ставший гулким от тишины и безлюдья цех, но лучше бы и не заходил - так больно отозвалось на все его сердце, приросшее к цеху.
На следующей неделе он опять зашел в свой цех и вновь никого не встретил, постоял на бывшем своем рабочем месте, подержал заводской метчик, сунул его в карман, да так и унес его с собой. На третий раз прихода в цех повторилось то же самое, только унес из цеха рашпиль. В очередной приход в цех под руку попался гаечный ключ. Он повертел его, поразглядывал, словно видел первый раз, но вдруг, точно обжегся, бросил ключ на пол, почувствовав внезапный страх и жгучий стыд, от которых как-то затемненно повело голову:
Да что ж это я взялся растаскивать заводское имущество - сказал он себе и с чувством стыда оглянулся - никого. Он поднял ключ и бережно положил его в шкафчик, где и другие инструменты переложил по порядку. Потом, вздохнув, пошел из цеха. В этот момент он понял, что так он уходит с завода навсегда.
У двери остановился, но оглядываться не стал, вздел руки над головой, с силой ударил кулаками по стене и с чувством страшной безысходности прижался лбом к стене, боясь оторваться от холодных кирпичей, чтобы не трахнуть головой по каменной тверди.
Так он стоял несколько минут с помрачением в голове, пока не почувствовал, как что-то теплое поползло по правой руке от кулака к локтю. Он поднял голову, посмотрел на руку: от разбитой кисти по вскинутой руке тянулась струйка крови. Петр горько улыбнулся, платочком замотал руку и шагнул из цеха с тяжелым предчувствием, что вернется сюда не скоро, если вернется вообще, а в ближайшем будущем перед ним замаячили неведомые испытания.
День стоял хмурый, облака плотно закрывали небо, февраль, казалось, крепко уперся против весны. Во дворе завода смело и весело играли порывы еще холодного ветерка. За проходной Петр пошел по знакомой, но уже чужой аллее тополей и каштанов и подумал о том, что эта красивая аллея, всегда звавшая к труду и товариществу, вдруг стала чужой и неприветливой, даже ненужной - кто по ней еще будет ходить, а если будет ходить, то с каким чувством? Петр дошел до знакомой скамейки и пожалел, что на ней сейчас не сидел Полехин Мартын Григорьевич, который умел разгонять с людских душ тяжкий гнет, и присел сам, желая обдумать, что с ним сегодня произошло. Отдавшись какому-то забытью, Петр просидел больше часа, даже не замечая, кто за это время прошел мимо него.
По аллее с какой-то незимней робостью прошелся мягкий ветер, и вдруг подумалось, что февраль вообще-то своим коротким плечом сдвинул зимнее стояние с его морозами и снежными настами и повел солнце к вершине, разголубил небо. Снег вокруг заметно отлег, помягчел, но по обочинам и в садах еще лежал в нетронутой белизне.
Петр каким-то природным чутьем почувствовал слабое дыхание весны, еще далекой, еще только подававшей первый сигнал, похожий на детское дыхание. По этому едва ощущаемому сигналу весны Петр набрал полную грудь воздуху, почувствовал, как внутри у него размягчилось, с сердца спала тяжесть, и он поднялся, будто освобожденный, и направился к троллейбусной остановке.
Но в троллейбусе все же он ехал в таком состоянии, что будто не замечал людей, и домой пришел с серым лицом: его терзала совесть перед женой, перед детьми. В глазах у него застыло отражение безысходности. Татьяна уже с беглого взгляда поняла душевное состояние мужа, и сердце ее упало. Чтобы не заплакать от бессилия, она прикусила губу и присела на диван. Страх увольнения и безработицы Петра висел над ними много дней, они ложились и просыпались с ним, и все же удар оказался слишком болезненным. Но как она могла подбодрить мужа, чем поддержать человека, который всегда был сильнее ее? И только сказала ему:
- Ты всегда, Петя, был сильным человеком, я уверовала в силу твоего духа. И дети в этом смысле гордятся тобою, они верят, что ты сильнее всяких невзгод жизни.
Впервые в их жизни он посмотрел на нее без благодарной любви, безучастно, с какой-то незнакомой ей горестной отчужденностью. Никогда такого у него не было. Этим он напугал Татьяну, он видел это, но справиться с собою не мог. Он прошелся по комнате в молчании, опустив голову. Жена, готовая в порыве жалости и любви вскочить к нему, внимательно следила за ним. Он это понимал, но не в силах был совладать со своим потрясенным духом. Потом все же какая-то сила в нем и освободила от душевного гнета. Он тяжело вздохнул, остановился подле комода, где на кружевной скатерти стояли их портреты, когда-то красовавшиеся на заводской Доске почета, с досадой долго смотрел на карточки, затем с иронической гримасой сморщил лицо, положил на комод свои рабочие руки, никогда не знавшие усталости и бездеятельности, склонил на них голову перед карточками, как перед надмогильными фотокарточками, и саркастическим тоном сказал:
- Что, брат Петр Агеевич, дореформировался, додемократился, доигрался в партийную независимость и индивидуальную самостоятельность, что некуда и голову приклонить?
Горьким укором самому себе прозвучали эти слова, но одновременно Петр почувствовал, что эти слова его, словно исповедальные, были словами облегчения и отрешения от прошлых ошибок индивидуализма, словами освобождения от горькой тяжести ощущения обреченности, словами возвращения былой силы духа и преодоления немощности воли.
Но Татьяна не поняла невиданной особенности этой минуты для Петра, или, будучи, сама в отчаянии, не уловила произошедшего перелома в его мышлении, а может, той нравственной победы, которая подняла на взлет его духовные силы. Она вскочила и выбежала в ванную и там дала волю слезам. Она не могла сдержать себя: очень уж крепко защемило сердце при виде небывалого отчаяния любимого человека, единственной опоры в ее жизни. Хотя прекрасно понимала, что не так должна была вести себя в момент, когда муж не справился со своей минутной слабостью и поддался отчаянию. Но нервы не подчинились ей.
Петр тотчас опомнился, взял себя в руки и позвал жену:
- Ладно уж, прости, пожалуйста, - трудно было совладать со слабостью, - выходи, чего будем волосы рвать.
Татьяна тщательно полотенцем вытерла перед зеркалом слезы, растерла до румянца исхудавшие щеки и вышла к мужу с виноватой улыбкой, глаза ее блестели любовной преданностью и приветливостью, обняла мужа за шею и стала целовать его в губы и щеки, говоря:
- Прости мне мою женскую слабость... Не надо нам так... ради детей, ради любви нашей нельзя нам позволять, чтобы так подло убили нашу любовь. Ведь она у нас красивая, любовь наша... Теперь только любовь и может вывести нас из жизненного тупика.
Петр ответил жене тоже поцелуями, и их сердца любовно отозвались друг другу, и жизнь как бы вновь вернулась к ним в ярком цвете. Они сели на кухне, и Татьяна спокойно заговорила:
- Ничего, Петенька, может все образуется, - она положила свои руки на его плечи и посмотрела ему в глаза с выражением любви и надежды, что именно все и образуется по ее повелению.
- Образуется! - иронически воскликнул Петр, но улыбнулся уже без горького выражения и более решительно повторил: - Образуется, когда сделаем вторую революцию против капиталистов и вернем все свое назад, и Советскую власть тоже вернем.
Она тихо сняла руки с его плеч, как бы поняв, что в его решительности ее руки не должны его сдерживать. Но все же слова мужа прозвучали для нее неожиданно по-новому. Она вспомнила о былой позиции мужа и подумала: Что же ты Петенька, молчаливо и согласно сдал все, что принесли и дали нам социалистическая революция и Советская власть? Но она всего этого не сказала, полагая, что Петр и сам уже хватился, и лишь ответила ему: