Янев Никита Григорьевич : другие произведения.

Проза. Стихи. Эссе

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Из книги "Как у меня всё было".
  
  Муза.
  
   Когда Бог думает, я - Бог, рождается человек. Когда человек думает, я не Бог, рождается Бог. А где же там место смерти между двух операций и обе со смертельным исходом или хоть бы на письме книги как менеджеры, грузчики, сыщики, редактора загоняли в трагедию героя жизни, а сами оставались в драме? Так на зоне на пенсии, любимый читатель, получаются книга, работа, женщина, вино, государство и многое другое. Что-то вроде молитвы, что ли.
   Как двое подростков на Соловках, Луноподобный Будда и Один Из Свиты Будущего Пахана собачку Рамаяны обижали, маленькую, величиной с кошку, мастью в чёрное и белое яблоко. Как многие униженные и оскорблённые, она тряслась, прижималась к земле всем телом и не убегала. Богу молится, сказал Тот, что из свиты будущего пахана. А я шёл с Маленькой Гугнивой Мадонной навстречу. Я двусмысленно улыбался, что можно было истолковать и как насмешку над собой, и как насмешку над ними, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. А Маленькая Гугнивая Мадонна кричала, папа, мальчишки опять Музу обижают, сейчас скажу папе, он вас отлупит. А мальчишки смеялись, иди на пах, дура. А я двусмысленно улыбался как проститутка на панели. А Муза Богу молилась. А папа, Работник Балда Полбич с крыльца мочился и кричал, Люба, домой. А я думал, ну, понравилось тебе на Соловках жить? И сам себе отвечал наутро на бумаге в тетради. Дело не в этом. Чмошники на зоне общину строили и у них не получилось. Зато получилась книга про то, что, когда Бог думает, я - Бог, рождается человек. Когда человек думает, я не Бог, рождается Бог.
  
  Война и мир.
  
  Вика - супер, Даша - чмо. Умри ты сегодня, я завтра. Семья, блядь, чучелов. Запись на асфальте мелом. Зоновская заповедь, одна из главных. Грибница, соседка, индейка, на сына Грибёнка, мужа Гриба, которые должны смотреть за коляской с месячным грибёнком Никитой Вторым. Старший Грибёнок прибежал, бьётся к соседке, Гойе Босховне, у которой Грибница в гостях: ты сказала, будешь на крыльце.
  
  - Семья, блядь, чучелов.
  
  Соседка Грибница талантливая, даже соседку Гойю Босховну умела с жизнью помирить, что она теперь будет ухаживать за грибёнком Никиткой Вторым, когда ей нужно отлучиться, и за мужем Базиль Базиличем, который надорвался на двух работах и двух подработках, летающую тарелку строить в лесу и подводную лодку в Яузе, если вышлют на Джомолунгму после памяти, флаги стран-участниц большой восьмёрки чинить, из которой нас исключили, за то, что мы изменили принципам демократии, если вышлют в Марианскую впадину ленточных глистов своим мясом кормить для флоры и фауны. Крошечному Никите Второму, глядящему мимо и сквозь, похожему на бабочку и ангела, молоко покупать. Супруга по улице Стойсторонылуны, центральной улице Старых Мудищ с палочкой выгуливать.
  А раньше бегала как борзая, что она всё делает, а всем по херу. Хотелось сказать, смерти вы не боитесь, Гойя Босховна, сколько нам жить? Может, 10 лет, может, 20, может 30, а может, два дня. А вы всё западла с включёным фонариком среди бела дня разыскиваете. Талантливая Грибница не стала ничего говорить. Дождалась, пока та разгонит всех, дочку Цветка, мужа Базиль Базилича, уё... отсюда, и останется одна.
   Придёт и станет рассказывать на языке индейцев племени суахили, ёбт, ёбт, в переводе на эсперанто, не хотела с родными прожить, с чужими теперь живи. И ничего, подействовало. Мужа выгуливает по вечерам, грибёнка Никитку Второго кормит из бутылочки, уходит, когда к дочке, Цветку, спускаются с небес неизвестные, даже с соседями через стену стала здороваться, которые не хотели с родными мамами прожить, теперь пусть с чужими живут.
  Это как война и мир. Война захолустье мира, мир столица войны. Когда много пошлости, халтуры и казёнщины в мире собирается, начинается война. А потом, после войны, те, кто уцелеет, сидят тихо-тихо на берегу реки в траве под деревом, смотрят как маленькая девочка на рыбалку идёт по росе с банкой с червями и с удочкой и плачут от наслаждения.
  
  Москва.
  
   А я не знал, что лопухи это деревья. Просто два месяца, май, июнь, шли мусонные дожди. Сезон мусонных дождей миновал. Настала великая сушь. Солнце убило джунгли на 3 дня полёта, кричит коршун Чиль. Борщевик стал эвкалипт, лопухи в тени мегаполиса отдыхают от жары, похожие на слонов, оранжевый сиреневый закат по Ярославке несётся как самосвал в шестом ряду. Ветер сгоняет жару в пёстрые стада бабочек с температурой 36,6. Или это Ренессансные мадонны и Постсуцидальные реанимации, не любящие исподнее. Восточные юноши широко раскрыв глаза следят. Они решили, что это их мусульманский рай. Та, украинские сезонники говорят, это у всех одинаковое. Мудрецы из Запорожья. 15 суток в Москве водителем бетономешалки, 15 суток дома в колгоспе "Перемога" на Каховском водохранилище, рыба, родственники, вино, грёзы о своём доме и детях.
   Кроме всего прочего это ещё и вернувшаяся мама, которая умерла полтора года назад в чужом родном южном городе Мелитополе. Я ездил туда целых три раза потом, столько же, сколько когда болела. Чтобы заявить наследство, чтобы помянуть, чтобы продать квартиру, чтобы поставить памятник. И теперь я на эти деньги пытаюсь издать свою книгу, которую 20 лет писал в городе Мегаполисе на улице Стойсторонылуны в издательстве Рыба. Есть ли что-нибудь крепче памяти у истории христианской цивилизации?
   Навна Мятновна сказала, спектакль "Сторож" в театре "Около" про то, что все трое квартиросъёмщиков - бомжи. Один должен построить свой сарайчик и тогда. Другой должен добраться до своих документов в прошлом, потому что без них никуда в будущем. У третьего широкий бизнес, потому что он чувствует в себе большие возможности. И всё блеф. Но разве это абсурдно. Это просто жалко. Я сказал, но это же просто здорово. Кто сказал президенту, что он президент, что он знает про пользу общества? Кто сказал бомжу, что он бомж, что он знает про конец света? Кто сказал Навне Мятновне, что она Навна Мятновна, её муж Леон, который посылает эсэмэску по мобильнику с дачи, "моркву посадил, готовлю почву под авокадо"? Пьёт, наверное.
  
  Все живут.
  
   Все живут. Дерево живёт так. Оно роняет жёлуди и обрастает кольцами. Жилин Анатолий Борисович живёт так. Он пьёт пиво возле метро и хмыкает на слова Костылина Ивана Амирановича, что он в субботу не выйдет, болт им с резьбой. Дворняжки живут так. Они сворачиваются кольцами, чтобы не было выступов, потому что трава уже ломается по утрам. Земля в целом живёт так в этой местности. Что у нас здесь теперь туманный Альбион. Люди рациональные, климат влажный. А я, а мне как жить? Улицу не переходить в не установленных местах? Не забывать свои вещи в городском транспорте? Выбирать своё будущее, А. А. Поделкова, на выборах в местный поссовет?
   В 40 лет я живу так. Верить жизни я не могу, потому что место перед строем и место в строю меня одинаково не устраивает. Не верить никому я не могу, потому что люди сами не знают себя. Поэтому я живу так. Как жили знакомые покойники. Петя Богдан, учитель и врач. Людей лечил и книгу писал, как прожить 150 лет. Себя простить, на мостик стать и спать уйти от интеллигентского противостояния, тварь ли я дрожащая или право имею. Недавно отмечали его сорокалетие. Мама, Янева Валентина Афанасьевна с калоприёмником на животе после вырезанного рака, собирала бутылки в местном парке и говорила сыну, когда он приезжал, к смерти готова, но всё же, ещё пожила бы. Антонина Мельник, писатель, поэт, редактор газеты "Соловецкий вестник" на острове, ничего не бояться и всё понимать, чтобы быть готовым к тому, к чему быть готовым нельзя. Историк Морозов, корабль, время прощает, а место прощается. Капитан Останин, корабль, мы должны потщиться и рисковать, потому что от нас останутся дети и новое. Майор Агафонов, посмертно реабилитированный, человека нельзя сломать, если он сам не сломается.
   Папа, Янев Григорий Афанасьевич, я кофе пил последние 4 года, каждое утро, по турке, по две, потому что моя работа была - публичность образов, литература обликов, а потом перестал, потому что желудок посадил и где-то неделю не пил. А потом я не мог стоять, лежать, сидеть, идти. Я думал, я заболел раком всего. А потом я понял, вот это да, у меня же ломки, что кофе бросил пить. Если бы я пил или кололся, меня бы уже не было, слишком внятная наследственность. Янев Григорий Афанасьевич, папа, врач, книгочей, поэт - самоучка, жменю таблеток съедал, пивом запивал и делался как тряпочка, у него начиналось счастье. Фарафонова Пелагея Григорьевна, бабушка, про меня собаки брехали и те перестали, Бог живёт под лопухом, поэтому космонавты в космосе его не увидели.
  
  Арлекины, Пьеро, Квазимодо, Гретхен, ангелы, Мальвины, Наполеоны, эльфы.
  
  Всё можно было делать, а ты ничего не делал. Отчаяния быть не должно, потому что. Грузчиком на подхвате, писателем земли русской, читателем Достоевского, Гоголя, Пушкина, Толстого, Софокла, Шекспира, Данте, Платона, Геродота, Кафки, Беккета, Джойса, Добычина, Хармса, Шаламова, Мандельштама. Вспоминать события этой осени и зимы, актёр Максим Суханов, художник Хамид Савкуев, режиссёр Кама Гинкас, театр "Около", редактор германского русскоязычного журнала, который своих юродивых авторов любить должен для обратной связи, Антигона Московская Старшая и Антигона Московская Младшая, бабушка и внучка, поющие песню Акеллы на скрипке, потому что ты обосрался маму причастить и исповедать. Жена Мария, дочка Майка Пупкова, тёща Эвридика жестикулируют мне истерично, пока я записываю в тетрадку.
  "Вчера Мария готовилась в лицее к приходу проверяльщицы для разряда. Вырезала фотографии поэтов, убиралась на полках, вычерчивала график генезиса успеваемости фатальной детей генералов и банкиров. Вошла уборщица, спросила, это Ахмадулина, раз с сигаретой? Нет, это Цветаева. У неё, вроде, лицо круглое. Разное везде. А вы не знаете поэтессу Ларису Васильеву? Нет, не знаю. Дочка почитать просит. Стала рассказывать, поток сознанья. Дочка лежит в больнице, рак крови, 30 лет, двое детей, 8 и 10, протянет ещё 2 года, сказали врачи, муж на 40 лет её старше, нетяг. Мужа избили в арке наркоманы, делали трепанацию черепа, он всё видит, называется "кошачье зренье". По ночам читает историческую литературу без света, врач сказала через полгода пройдёт. Обложит себя газетами и поджигает, отбивается от медведей и рысей. Меня недавно душил, я сказала, обидно так умирать и оттолкнула его ногой. Может, заметили, меня 3 дня не было. Сыну жена не хочет рожать ребёнка, говорит, ты мало зарабатываешь, она же не знает, что он каждый месяц отдаёт 10000 на детей сестры. Муж на пенсии, работать не хочет, говорит, мне западло с высшим образованием работать швейцаром. А мне с двумя высшими образованиями в трёх местах уборщицей каково. Муж станет возле окна и целыми днями матерится, ни слова по-русски, хоть раньше до болезни, ни буквы за всю жизнь. Я говорю, дочка, приворожил он тебя, что ли. Ходили с сыном к знахарке, хоть бы чуть-чуть помогло. Он, говорит благородный, а какой он благородный, если она у него четвёртая и в квартире не прописал. Закончила психфак МГУ, в Финляндии делают операции по переливанию крови с заменой больных лейкоцитов. Врачи говорят, надо бороться, а она не хочет бороться, стала белая как простыня, это всё из-за него, умом понимаю, что неправда, а сердцем не могу. Говорю, в постели он так хорош, что ли? Она говорит, что ты, мама, мне этого давно уже не надо. Ведь у меня их трое фактически, на мне, внучка уже сейчас говорит, забери меня от них, рисует необыкновенно. Внука взяли в школу при Гнесинской консерватории, говорят, абсолютный слух, не знаю, в кого. Так хорошо жили, за что нам это".
   Мария говорит, как в книге и в телесериале, я думала теперь так не бывает, а сама думает, может, обманывает, сумасшедшая? Говорит, тебе надо залезть в сарай, у нас там несколько коробок с исторической литературой плесневеют, Ян, Дрюон, Дюма-младший. Надо найти эту Ларису Васильеву, говорит. И всё сразу становится на свои места. Было родительское собрание в этот же день, приходили мамы разгильдяев, а она им - отличные дети, пусть стараются, на четвёрку. Всё хорошо, все хорошие, ничаво, малай, как Платон Каратаев в юбке. А недавно была истерика, что муж не любит. Я говорил, с жиру, всё счастье. Тебе Вера Верная на острове Соловки ночью в лесу на рыбалке рассказала с подосиновиками в руках, предательства не бывает. Да, да, всё правда.
  Последнее, что хотел сказать, Максим Суханов, режиссёр кама Гинкас, германский редактор русскоязычного журнала, театр "Около", художник Хамид Савкуев, Арлекины, Пьеро, Квазимодо, Гретхен, ангелы, Мальвины, Наполеоны, эльфы из глины художницы Погорелых на вернисаже, Достоевский, Толстой, Пушкин, Гоголь, Данте, Софокл, Шекспир, Платон, Геродот, Кафка, Джойс, Беккет, Добычин, Хармс, Шаламов, Мандельштам. Пока жена Мария рассказывала про то, что всё счастье, кошка Даша сидела напротив кухонных часов вплотную и следила не отрываясь за красной секундной стрелкой.
  
  Пингвин.
  
   Максим Максимыч, преподаватель лицея, должен друзьям полторы тысячи долларов США за съём двухкомнатной квартиры, 300 евро в месяц, на одной лестничной клетке с трёхкомнатной квартирой родителей, чтобы не отчаяться запивает всё сильнее, чтобы не думать играет с физруками в преф. Его жена Бэла в минуту раздраженья говорит, кажется, я поторопилась. Их сын, Серёжа Фарафонов, прочёл всю мировую литературу, теперь читает по второму разу.
  Катерина Ивановна, преподаватель лицея, репетитор у подростков, зарабатывает 8 тыс. рублей, кормит три семьи, дочки - близняшки, мать, сестра в институте, отец закодировался. В дочками в детстве играла в "Мастера и Маргариту" по ролям, знает все стихи одногрупника наизусть, влюблена в одного актёра одного театра, всё время ждёт чуда. Девочки выросли, когда она им, "где вы были вместо школы?", глядят отчуждённо в глаза, как умеют только подростки, потому что ещё не подставляли и не подставлялись и говорят, "какая разница".
  Фонарик, учительница в школе, зарабатывает 6 тыс. со всеми надбавками, на эти деньги живут с дочкой и тёщей, муж два года назад умер, инфаркт миокарда, тёща не помогает, все деньги высылает сыну в Чернигов, дочка стесняется с мамой вместе идти по улице в школу, говорит, сначала ты, потом я.
  Мария, преподавательница в лицее, зарабатывает 8 тыс. в месяц, даёт мужу Никите 1,5 тыс., чтобы купил подарки на 8 марта, ей, дочке и тёще, муж пишет, как наркоман, 20 лет и один раз заплатили за длинное стихотворенье про бессмертье в 2000 году 600 рублей. Муж покупает кожаную сумочку с городским пейзажем маслом за 600, авторскую вазу из керамики за 500 и арлекина из глины за 500.
  Знакомые отдадут пингвина в хорошие руки. Жена сказала, или пингвин, или я. Питается крабовыми палочками, купается в ванной, надо выгуливать. Представляю себе себя с пингвином в Старых Мытищах. Гвоздь программы. Границы мира расширились. Мягкую мебель привозят из Владимира на заказ. В овощном магазине продаётся плод фейхуа. На лето в Германию, Голландию, Австрию к родственникам из Самары в гости. С пингвином мимо помойки на прогулке. Пингвин роняет небрежно на бомжей, роющихся в ящиках для отходов в поисках цветных металлов, пустых бутылок и съестного, "позасирали тут".
  
  Хозяин.
  
   Потом будет ещё, а потом будет ещё, и в конце концов тоже что-то будет, поэтому хочется просто смотреть и слушать, получать удовольствие, как говорит богема, что ты на пенсии по инвалидности у всего этого за пазухой созерцанье. Наверное, это и есть старость. Правда, её ещё заслужить надо. Красивые девочки и умные мальчики рисуют картины на пленере и пьют пиво в баре. И всё это на берегу Северного Ледовитого океана на острове Большой Советский в посёлке Рыба. Девочки рисуют разрушенные и восстановленные избы, часовни и кремль, это их классы, но интересней им другое. Одним интересней море и небо, острова и линия горизонта. И как одно переходит в другое за линией горизонта, и органичный переход красок от чёрного до белого и обратно. Другим интересней, что внутри и снаружи интересней только если человек есть, особенно местный, который как рыба плывёт в воде зелёной по посёлку и разговаривает сам с собою.
   А если со спины видишь и если интеллигент или турист наблюдает, то сразу видно, что он идёт с земли на небо. Поэтому они рисуют интеллигенции и дна лица, часто это одно и то же. Администрацию они не рисуют. Мальчики наливаются пивом в баре на берегу моря и думают про то, что, конечно, за то что я срался в прошлом году с полковником Стукачёвым, кто больше родину-мать любит, голову открутить мало. А в этом году он умер, короче, на хер я нужен. Я думаю про то, что девочкам надо рисовать головы и фигуры пьяных мальчиков в баре с милионнолетним морем за спиною, тысячелетним посёлком Рыба, уходящим в небо, и мукой деторожденья в глазах, наполненных недетскою тоскою, когда лет в 40 на пенсии по инвалидности в старости с эпилептического бочку мы понимаем, что все бездетны, много раз рожалые и бесплодные. Над островом летит хозяин, на которого многие обижаются, что он попускает фарисейство, фашизм и многое другое и плачет, как же это, блин, красиво.
  
  Бог, Бог, Бог и бла, бла, бла.
  
   Вчера я ехал на пригородной электричке имени Вени Ерофеева "Москва-Петушки" за своей собакой Блажей, которая жила полтора месяца у Катерины Ивановны, пока мы на Соловках и на Селигере. Передо мной сидели три юных прекрасных пятнадцатилетних нимфы-наяды, а сбоку три леших, которые разговаривали так: он, бла, тру, бла, тра, бла. Я сразу вспомнил свой рассказ, в котором я пишу про то, что весь язык переводится так: Бог, Бог, Бог. Только у них получилось - бла, бла, бла. В общем, было неудобно перед нимфами, потому что. Потому что для пожилого мужчины женская чистота символ божественности жизни. Но это армейское чмошное чувство: что, ты можешь как Христос всё время? Не можешь, так заткни язык в жопу. Мне кажется, население про это знало. По крайней мере на платформе "Чухлинка" по глазам было видно у пассажиров всяких, пожилых и юных, что работяги с речью урок, их никто не остановит, хоть всех их бла, бла, бла, вместо Бог, Бог, Бог задевает. Потому что закон зоны пусть лучше побеждает, чем закон государства. "Ах, если бы ты был холоден, не говорю горяч, хотя бы холоден, но ты тёпел, изблюю тебя из уст своих", ангелу Лаодикийской церкви ангел Господень.
   И никто не хотел в изблёванном языке находиться, в котором вместо Бог, Бог, Бог - бла, бла, бла всё время. И все находились, потому что никто, кроме Христа не мог как Христос всё время. В армии по этому поводу у меня съехала крыша. Потом я пытался строить: дружба, любовь, вера, стихи, эссе, проза, семья, страна, мама. В общем, единственный выход, который никогда не выход, как в армии сбегал из учебки тырить газеты из почтовых ящиков у гражданских и читать ночью в туалете в каждой строчке газеты "Правда", в которой всегда неправда, что жизнь прекрасна.
   И вышел в тамбур, там разговаривал с дядечкой и собакой Блажей про то, что у дядечки маленький сынишка, который очень хочет собаку. Но дело в том, что он 3 недели в месяц по командировкам, а сынишка один. Какую породу я порекомендую как опытный кинолог? Я сказал, из крупных эрдели, колли и боксёры могут быть няньки. Но боксёр может порвать, если ему покажется, что маленького хозяина кто-то обидел. Лучше посоветоваться на птичьем рынке, правда, на птичьем рынке делают так, говорят, "вам с родословной или без родословной, с родословной - 500, без родословной - 300", про одну и ту же собаку. И так: ты говоришь, чиж-щегол сиделый? Продавец отвечает, сиделый. Ты говоришь, на выпуск? Он отвечает, на выпуск. Про одну и ту же птицу, хотя это ещё более разные вещи, чем слова да и нет в языке, сиделая птица на свободе гибнет.
   И ты понимаешь, от Христа и в тамбуре не убраться. И отвечаешь, а лучше всего подобрать дворнягу и воспитать джентельменом. Она от благодарности станет человеком и у вашего сына всегда будет товарищ в играх во время ваших долгих отлучек.
  
  Автобиография.
  
   20 лет я этим занимаюсь, стихи, элегии, оды, эссе, статьи, трактаты, рассказы, повести, романы. Первые 10 лет я не пытался даже что-то напечатать, потому что считал, что ещё "не стал большим", как говорил индеец Швабра у Кена Кизи в "Кукушке". Но дело не только в этом. Главное в традиции страны. Три поколения она жила литературой, которой не было на свете. Литература была род церкви. Можно даже сказать, что она победила церковь, потому что церковь была корыстна, она сотрудничала с властью. Нельзя сказать, что эта аскетическая традиция мне не подходит. Нельзя сказать, что она меня не убила. Наверное, я к ней был подготовлен от папы и мамы. Мама, завет 33 русских поколений, 30 лет смотреть в одну точку, стоило или не стоило рождаться. Папа, который с византийским царём Александром Македонским перепутал несчастье и счастье. Москва, в которой я надёжно на 20 лет от себя самого укрылся, услышав аканье которой, понимаешь, почему русские дошли до Канады.
   Что дальше? На деньги покойницы мамы я издал книгу и все сказали, что я автор, книга продалася. Толстые журналы делают вид, что они неживые, им так прожить способней, а везде по миру открываются русскоязычные журналы. В деревню Млыны на границе трёх областей, Тверской, Псковской и Смоленской, глухой медвежий угол, где живут медведи, гиппопотамы, слоны, рыси, ангелы, драконы, носороги, коровы и маленькое животное, счастье, местный пастух, алкоголик, бомж, романист. И семья Меннезингеров на лето из Австралии приезжает, хоть каждый раз после перелёта у Меннезингера микроинсульт, потому что концы какие. Соловки, остров, где наши дедушки наших дедушек скучали расстреливать, привязывали бирку к ноге, умрёт и так, и он начинал светиться, а наши дети говорят, нас прёт от Соловков. Шведские, французские, испанские, датские, американские, итальянские, немецкие, японские канадские туристы снимают на мультимедиааппаратуру помойку и лица местных бомжей, потому что это не стиль фэнтези, а богословская правда жизни, если ты хочешь всё приобрести, умей всё потерять. Что дальше?
   По Ярославке соль земли русской, гастарбайтен из ближнего зарубежья Платон Каратаев в "Камазе", Родион Романович Раскольников, урка, менеджер по доставкам, в "Газели", Павел Иванович Чичиков, мёртвая душа, новый русский, директор фармацевтической фирмы "Щит отечества" в "Джипе", несутся. Им навстречу за рулём рифрижератора "Вольво", до верху набитого водкой "Путинкой" сиреневый оранжевый закат рыло в рыло. В кабаке ланцелот и дракон который век квасят, дракон стучит лапой по стойке, залитой пивом и чем-то клейким, "да как она смела, ведь я её и так и так имел". Ланцелот, поигрывая трицепсами на затылке, "тусовка видит тусовку, а нетусовку она не видит, то же самое с нетусовкой". Принцесса видит любимый народ. И тут у ланцелота у самого с пива начинается истерика. А народ, а что народ, народ таких принцесс сто миллионов семь нарожать может, лишь бы уровень жизни был достойный. "Во всяком случае на год они от тебя откупились, Бонифаций". Земля уже поседела, а они всё квасят. Дракон всё так же вылезает из одежды, что он её ненавидит, а она его даже не видит, хоть от неё даже скелета не осталось. Ланцелот плачет, "Бонифаций, понимаешь ты хоть что-то в этом дерьме, почему каждый раз вешается Иуда, а потом воскресает Спаситель"? Дракон сразу остывает, "ну ты даёшь, Ваня, мы это на УПК проходили". Иуда понял, что он ему брат, а он ему не брат. "Брат, брат", кричит ланцелот дракону и лезет целоваться. Тот брезгливо отодвигается, достаёт дезодорант-гель "Санокс", говорит, "ну что, ещё по паре и на войну"? На горе стоит принцесса с поднявшимся животом, до которой ни тот ни другой не докоснулись, на небе одна звезда, самолёт из Шереметьева в Канберру.
  
   2004-2006.
  
  Из разных сборников.
  
  ГЛАЗНОЕ ЯБЛОКО.
  
  Глазное яблоко, глубокое как комнат
  За стёкла уходящий томный мир,
  Из наблюдения на улице, а так же
  Воспоминания зелёных водоёмов собачьих глаз
  В гостях на кухне друга,
  Перелилось в меня и продолжалось
  Короткими и яркими словами.
  Так для письма по полостям предметов
  Мне видимых мой взор предназначался
  И был расправлен на клочке бумаги
  Животною привычкой забирать
  Вглубь омута зелёного, в глубины
  Сетчатки и придатков сытых нервов,
  Как некую добычу, всё, что свеже
  Той новизной, нетронутой словами.
  Благополучием пыхтящий 21-й
  "газ", женщина с покупками, трико,
  приросшее к балконному канату.
  Стекло подъезда, пропускающее в чрево
  Той какофонии, что есть домашний быт,
  Помноженный на цифру "сорок пять".
  И все кивали, были тонки взмахи,
  И в солнечных свободах словом дружбы
  Я радовал затворницу судьбу.
   1989.
  
  ЖД
  
  Складки плаща целомудренно-девственной ночи.
  Ночь покрывала пространство от неба до неба.
  Ночь шевелилась огнями и плавала птицей.
  Чёрным крылом отражалась в колодцах бессонниц.
  Снами была, нечастыми, странными снами.
  Ветки качала, врала в изменённые лица.
  Где-то в дороге мосты, города посылала.
  Стрелочник ночь, маневровый трудяга.
  На переездах грудила пустые вагоны.
  В доме путейца глядела сквозь тёмные стёкла
  Вслед убегающим теням ночного движенья.
  Ночь неспроста завела себе память.
  Кто ты, поэт, не поэт, переводчик из речи
  Капель дождя на стекле проходящих составов,
  Дела ей нет. Все дороги стремятся
  Снова в себя. Их поэтому дело
  Быть незаметными в людях, в постройках, в работе.
   1989.
  
  СЕДЬМАЯ МОСКОВСКАЯ ЭЛЕГИЯ.
  
  И отрывать у небытья значенья,
  Копить слова, как небо копит звёзды,
  Как плод в саду накапливает влагу
  Всем телом жизни, что сочна и ярка,
  Она внутри него, его творит снаружи.
  И узнавать, и узнаванье будет
  Зачерпнуто в колодцах бытия
  Пригоршнями, глотками, задыхаясь.
  Но успоковши глубокое волненье,
  Как воздух пьются, и земля, и небо,
  И отчуждённая волнением вода
  Глухого понимания природы
  Всего того, что мы зовём мгновеньем.
  Ты ненавидел лишние тона,
  Но ты поймёшь, что только в них ты полон,
  И ты не находил себя в пространстве
  Слепого задыхания простором.
  Но ведь не ты, а небо катит волны,
  Которыми упьётся всё живое
  И ты не обессудь, в его глазах
  Ты только человек один, и только.
  И что, что знаки кровного родства
  Тебя обескураживают в мире,
  Где быть живым есть быть живущим болью
  Для понимания, а говорить слова,
  Привычка и ненужная, быть может.
  Когда тебя ударят, отвечать
  Не сможешь ты и чтобы не ударить
  Наговоришь ещё так много слов,
  Что ты один не будешь верен миру.
  И будешь рваться от людей туда,
  Где только тишина и размышленье
  Тебя спасут от сумасшедшей мысли,
  Что ты здесь лишний, потому что нет
  Ответа на проклятые вопросы,
  Повешенные в небе мертвецами
  И нет ответа на твои призывы.
  Но разве так с людьми не посылает
  Тебе вся жизнь всю жизнь без измененья,
  И разве не в саду ты бродишь жизни,
  И разве не прекрасен этот сад
  В минуту совпадения ударов
  Его сердец с твоим, прикосновенье
  Неуловимо и полно как боль.
  Ты чувствуешь дыхание вселенной,
  И сразу на губах, когда целует
  Тебя любимая, ты отдаёшь ей возглас
  Принятия всего сполна навеки.
   1989.
  ЭЛЕГИЯ.
  
  Проём в стене, что выел солнца свет,
  И в жёлтом воздухе качается картина,
  И говорит тебе, ты розовый влюблённый,
  И как же ты меня не замечал.
  Она висит здесь год, другой и третий
  Над матовой пластмассовой розеткой...
  Так и другое входит в жизнь твою
  В минуту предвечернего затишья
  Или в бессонье синем на заре,
  Когда мир полон милого ребёнка
  Под крики пролетающих ворон,
  Поднявшихся как деревенский житель
  До солнца, чтобы вывести скотину
  На луг, сияющий прозрачною фатой
  Сиреневой росы, застывшей в лицах
  Произрастающей таинственной травы
  С утерянным названьем, потому что
  Она образчиком для чистого искусства
  С корнями вся ушла в глухую жизнь
  Надмировых и внутренних забот,
  Всем существом, настолько, что утрами
  Приходится нам голову ломать,
  Чем нам дано такое совершенство.
  Так долгий день и простояло павой
  Со всем живым и неживым портретом
  Теченье наших мыслей о природе
  Всего того, что мы зовём природой,
  Плывущею в воздушном водоёме
  Тел, растворённых тонкой оболочкой
  В живой воде лекарственного солнца,
  Предупредительно налитого в бокалы
  С дождём иль снегом, ветром или зноем,
  В зависимости музыке, звучащей
  В гортанном ресторане наших дней
  Хрустящим накрахмаленной сорочкой
  Официантом, провиденьем, гидом
  Со лживою, лоснящейся улыбкой
  Или таинственною, после перепою,
  В услужливо протянутой руке
  Держащего меню, перо, салфетку.
  И всё равно, что выберете вы,
  Накроет только вилки и ножи,
  "а остальное, - скажет, - не готово".
  Мы не торопимся, куда нам торопиться.
   1990.
  
  МОЛИТВА.
  
  Всё помогает людям жить:
  Цветок в горшке, травинка,
  Мозаичные витражи,
  Последняя былинка.
  Исчерпывая полноту
  Обрамленного тела
  Неярким светом, наготу
  Во множестве пределов
  Исчерпывая, вознося,
  Исчёркивая строчки.
  Так бьётся баба на сносях
  От шевеленья дочки
  Уже отдельной в ней самой
  Пространственной и сшитой
  Из разноцветных лоскутов,
  Молитвою, пролитой
  Из формы света на внутри
  Встающие виденья,
  Из фиолетовой зари
  С малиновою тенью.
  
  НЕ УБОЯЛАСЬ БЫ.
  
  Импровизируя о том,
  О чём сгореть желал бы даром,
  Глядя сознательным пожаром
  На прижитой металлолом,
  Гармоний, якобы, ища
  В околоземном водоёме,
  Не убоялась бы душа
  Быть рыбой, ласточкой и кроме
  Того, бравируя, гордясь,
  Импровизируя, калечась,
  Ища прижизненную связь,
  Так называемую вечность,
  Меж ларами и небытьём
  Бросаясь с головой в пространство,
  Людских названий и имён
  Стараясь выговорить царство,
  И артистически скорбя
  Над внутреннею пустотою
  Своею умолчать себя
  Всей линией береговою.
   1990.
  
  ПРО МЫТИЩИ.
  
  Не восемь рук же у меня,
  Сказала дочь и дверь закрыла,
  Таща игрушки в свою детскую,
  А я припомнил Достоевского.
  Гуляли с ней, гуляли прочие,
  Не любящие детский сад,
  И бабушка одна, короче,
  Рассказывавшая всё подряд,
  Рассказывала, что работает
  В гинекологии, когда
  Из школы высыпали школьники
  Во двор, 2 сентября.
  Сказала, мол, что вот такие же
  Лежат у них, их очень много,
  Про триппер уж забыли, сифилилис,
  Пятнадцать и шестнадцать лет.
  Последние два года, вставил
  Про наше время робко я,
  Она рассказывала дальше,
  Под капельницею и аборт.
  Приходят очень поздно, дети
  Не могут быть нормальны, но
  Одна решилась и рожала,
  Как видно пролечилась, термин.
  Потом подростки загалдели,
  Засквернословили, она,
  Теперь начнётся мат, сказала,
  Детей нам уводить пора.
  Какая встреча в самом деле,
  Рассказывала, что гимнастка,
  Теперь пошла в плеча и бёдра,
  Внук тёмные очки разбил.
  Рассказывала, что муж бросил,
  Из шестерых троих сгубили,
  В трёх комнатах одна кукует,
  А в поликлинике народу.
  Теперь лежит в Северодвинске,
  Парализован и зовёт.
  Обычные, чуть пожилые,
  Мне разговоры обо всём,
  О многом догадаться дали,
  Про женщину, про Достоевского,
  Про свой характер, про любовь.
  И вот раскрылась эта книга,
  Что жизнью многими зовома,
  На той странице, что пролистывалась
  По недосугу и смущенью.
  Простая девочка из плоти
  И голяка родомый плод
  Сумела полюбить для детства,
  В Мытищах умер князь Андрей.
   1994.
  
  РАССКАЗ.
  
  Горлов сам не знает
  Какой он нынче мужественный.
  Миша, раб лампы,
  Холодный и простой.
  Совалёв, затепливший
  Жизнь возле пропасти,
  Для девочек и мальчиков
  Построивший дом.
  Марина несчастная,
  Женской доли образ собирательный,
  На котором держится целая страна.
  Ира Совалёва,
  Посвящённая в рыцарство.
  Оля Тараканова,
  Влюблённая в Меншикова.
  Маша Коляскина,
  Занимающаяся тейквандо.
  Ира Ульярик,
  Ренессансно улыбающаяся,
  Наташа Соловова,
  Жена разведчика,
  Петя Богдан
  И Саня Фёдоров,
  Жители города,
  Клетки вселенной,
  Футбольные мученики,
  Приходька двойной,
  В нём благородство любить
  И сладострастие корысти,
  А я не могу отвязаться от Соловков
  И боюсь улицы.
  Мой герой, писатель,
  Который не пишет ни хрена.
  Потом беру, приделываю
  Ангела с мечом,
  Серафима шестикрылого
  От имени жизни.
  Сразу получаются
  Отшельники, мученики,
  Святые, бесноватые,
  Становится видна
  Помощь. Повесть пишется
  Не фабричным изделием
  На фабричном изделии,
  А вилами на воде.
  Вот это хорошо.
  Так Бог говорил
  В одной книге.
   2000.
  
  В ПОЕЗДЕ.
  
  В бывшем осколке великой империи
  С лёгким названьем окраина
  Скифо-сармато-казацкие прерии
  В поезде пересекаем мы.
  
  Мазанки, известняковые домики,
  Хаты из ракушняка,
  Вверх корешками раскрытые томики,
  А на страницах века.
  
  Чересполосица плодоношения,
  Цифры доходных щедрот,
  Лозы, бахчи, абрикосы, черешня
  И изобилия рог.
  
  Пылью как воском залитые тополи,
  И фрикативное "гэ",
  И Мариуполи, и Мелитополи,
  Месяц на длинной ноге.
  
  Грустным подобием новой Америки
  Чичикова Слобода,
  Не обошлось без советской истерики
  И я родился тогда.
  
  Папа - болгарин, мать - Фарафонова,
  Север, юг, запад, восток,
  Материковое слово "херово",
  Стыдное слово "сынок".
  
  Семь тысяч дедушек от сотворения,
  Третяя тысяча лет
  От рождества, было богоявление,
  Ну а теперь его нет.
  
  Я прихожу на заросшее кладбище,
  Птица на ветке поёт,
  Как маму крысу не убивала,
  Думала бабушка ждёт.
   2003.
  
  ПОТОП.
  
  Всё замерло и ничего не слышно,
  И только дождь бормочет под окном
  Немую песню 10000 лет.
  Гудок болельщиков на тротуаре,
  Подростки шумно празднуют победу,
  И снова смерть подростков и машин.
  И только дождь рассказывает листьям,
  Что он размочит всё до основанья,
  Чтоб ничего не оставалось твёрдым.
  Потом электродрелью самолёт,
  Потом не то что пьяные, а просто,
  Желавшие быть пьяными совсем,
  Выкрикивают знаки восклицанья,
  Сшивающие оба этих мира
  Суровой ниткой вымысла. Вода
  Встаёт сплошной стеной, как обещала.
  Из дыма низкой облачности внятно
  Глядит лицо и хочется сказать,
  "второй потоп". И хочется молиться.
  И я молюсь, "не оставляй нас, Боже".
  "Ты видишь всё, все помыслы, все лица,
  Все линии прекрасных тел и судеб,
  Всю черноту на дне моей души,
  Мой страх, мой гнев, мою больную совесть.
  Но я ведь тоже кое-что могу,
  Ну, например, сказать дождю, не лейся".
  Всё замерло и ничего не слышно.
   2004.
  
  Из книги эссе "Дневник Вени Атикина 1989 - 1995 годов".
  
  ПРО ГОГОЛЯ.
  
   Гоголь более русский тип, чем Пушкин. Ведь быть уморенну гораздо менее народно, чем уморить самого себя. Недаром в 2937 году части народа, подлежащей убиению от имени другой его части была инкриминирована именно чуждость. В этой казённой неправде по вечной печальной русской иронии есть большая правда. Тут ведь дело не в интеллигентности перед неинтеллигентностью, тёмностью. Тут другое. Здесь скорее, из темноты судьбы интимный выбор на самоуморение, всякое просветление отстранение от сплошного с потайным делается заложником, жертвой самоуморения, умаривается тоже. Почему так? От неразрешимости выбора между историей и природой, сказали бы мы. От провидения, сказал бы православный христианин. От предназначения всякого народа в истории, сказал бы умудрённый западникославянофил, какой-то кентавр Хомяков - Чаадаев...
   А Гоголь ничего не сказал, кроме того, что ему хорошо лежать лицом к стене. Наконец-то. И чтобы все отстали. Сладко, благодатно и единственно. Зачем водка, зачем мат, зачем блуд.
  
  ПРО МАТ.
  
   Бытие значит. Добраться до сокровеннейшего - дружить с голизной. Открывшаяся, явленная в новейшей истории бездна лишь обрамляется концом истории или, скажем, безбожием личности. В таком положении измерить её, понять, поять - жизненно необходимо. Занимаются этим соответственно - учёные, философы и поэты. Это все люди. Учёный, ученый жизнью человек скажет: наука жить - это метод обходить бездну. Профессионально. В поделках. Подделках под жизнь. Т. е. обрамиться делами, не жить, обходиться. Философ скажет: понимание - не значит быть бездной, а значит быть с бездной. Поэт скажет: жизнь нужно поять, жить с ней. Сущность жизни - бездна. Зерно бытия - небытиё. Понимание этого и есть человек. Просто человек, без профессий. Дальше ему надо становиться. И он делается профессионалом. Скажем, алкоголиком, т. е. принципиально - поэтом. Он сам слово. Слово о бытии. О своём бытии. Слово матерящееся, безобразное, откровенное.
   Что есть мат? Мат сводим к одному слову, называющему акт эмпирического бессмертия существа, в данном случае человека, размножения. Но мат абсурден. Ибо он в мать. В таком смысле он есть словесный заговор, вгоняющий не токмо сущность человека, к кому обращается заговор, обратно в лоно, в род, зачатие, небытийствование, но, поскольку всякий язык мифичен, физического человека в несуществование, разматериализацию, аннигиляцию. И в таком случае он есть просто психоаналитическое средство снятия аффекта на нашем уровне общежития с бездной. Ведь я только что при помощи шаманского камлания разматериализовал себя или оппонента. Но мы вот они есть, сенсорно ощущаемы. И о чудо. Значит что-то есть. Бытие есть, жизнь есть. Аффект снят.
   Тело со всей своей психической функцией на мгновение вылечено, ведь сущность всякого аффекта в ускользании бытия: ничего нет и ничего не бывает. Выходит, человек матерится не потому что у него нет "ничего святого", сколько потому что он боится это святое, внятность ощущаемого бытия, потерять. И вот он "засовывает" себя в утробу (в мифической реальности), поскольку всё же уста его, глядит оттуда на своё место в мире и как бы говорит себе: ан нет, всё же, что есть, что-то сладкое, смысл, существование и забирает его себе, имает, ловит кайф. И так каждый раз. Но из медицинской практики мы знаем насколько притупляется сильнодействие средства при его частом употреблении.
  
  ПРО РУССКУЮ ЛИТЕРАТУРУ 19 СТОЛЕТИЯ.
  
   Организовать свои отношения с книгами, с людьми и с местами. С книгами надо понимать, с людьми надо ждать, с местами надо жить мне. Люди сами места и книги, в некотором роде. Местности и мысли, линии и краски. Это нехорошее отношение. К себе мы относимся по-другому. Как к чему-то неделимому. Нужно или к себе относиться по-другому, или к людям как к себе. Т.е. всё время искать собирающий ключ, совпадение. Но я не знаю, насколько это возможно в жизни и не будет ли такое всё равно отвлечением от точной живой жизни, называемой человеком, именем. Я, скорее, склоняюсь к первому. К тому, чтобы отвлекаться от себя, считать себя героем собственно себя, т.е. всей жизни, уходящего своими таинственными корнями во всю жизнь без остатка.
   Такое раздвоение по лермонтовской аналитически - артистической методологии сулит несказанные несчастия, но это наследство Европы, которое мы, русские, восприняли настолько прочно, что воспитались на этом как на собственной судьбе во многих поколениях. Такое раздвоение сулит пустоту внутри, между, и есть собственно нигилизм, как он предсказан Ницше и показан Хайдеггером, но задолго до этого преодолён всем ходом классической русской литературы (в частности прозы, аналитический аспект) 19 века, самый нерв которой есть преодоления ада пустоты между кощунственным сарказмом над обыденной жизнью и мертвенной патетикой лирического прозрения, проницания существования у Гоголя, который и наметил, и определил весь ход этой работы, сам замахнувшийся на этот гигантский труд и сломавшийся, надорвавшийся над абсолютно невыполнимой задачей преодоления сей бездны для себя.
  Далее Лермонтов фиксирует сию психоаналитическую бездну с фундаментальных позиций и намечает пути чистилищу Достоевского (здесь особо примечательны язык и приёмы. Насколько невозможно от воскового, совершенновылепленного языка и фантомного мышления Гоголя перепрыгнуть к аналитическому мышлению и "психическому", невыдержанному письму Достоевского без приёмов психологического романа Лермонтова и его кристально - чистого и несколько банального слога), для которого как и для Гоголя все картины его это он сам и средство преодолеть некий недуг в себе, но насколько жизнь в его лице приобретает средство к борьбе, настолько в лице Гоголя - лубок отчаяния.
   Так же точно невозможно перескочить от Достоевского к Толстому, разбившему на своих страницах прекрасно-холодный, чувственно-аналитический рай, без хоть бы одного романа Гончарова "Обломов". И здесь как в "Печорине" ситуация меняется наоборот. Роман наполовину философски-эстетический трактат о сверхчеловеке Штольце, наполовину великолепная проза о райской, ностальгической, поэтической, отмирающей помещичьей жизни Обломова. Ведь недаром Толстой выбрал именно период 10-20 годов 19 века. Ситуацию чуть не единственного русского воплощения за 1000 лет общежития по неизвестному нам до сих пор поводу. Здесь всё имеет свои смысл и цену, и европейская прививка Петра, и война 812 года, и экономический надлом за сто лет до этого, и небывалый культурный и общественный подъём, и лебединую песнь русского дворянства. И через 40 лет это уже оценилось Толстым, ибо прошло не 40 лет, а целая бездна, эпоха исторического времени.
   Вырождение русского дворянства (посмотрите линию Толстой - Бунин - Набоков именно в интересующем нас аналитически - эстетически - нигилистическом отношении и вам многое станет ясно), как бы цена этого постижения и рая в Толстом. Здесь реально применимы пушкинские слова в самой своей поэтике, "что пройдёт, то будет мило". Единственно возможный на земле рай, как воспоминание, как ностальгия, как память, как некая твёрдость в самом человеке чтить и блюсти его в реальном, исполненном пустоты мире. И здесь линия Толстой - Бунин - Набоков так же актуальна и аналитически глубоко разрабатываема как линия Гоголь - Лермонтов - Достоевский - Гончаров - Толстой для современных судеб людей и страны.
   Посмотрите, деятельность всей второй половины Толстовской жизни разве не один философски - нигилистический трактат, о чём удачно писал Шестов, смысл которой может быть сведён к гениальной философии смерти в "Смерти Ивана Ильича", тогда как "Война и мир", по сути, великолепный рассказ об Обломовке и её обитателях. Так же как у Лермонтова в его маленьком произведении чётко как в капле воды отпечатывается живой мир как чистилище, преодоление бездны вне человека как её самой внутри него, так потом у Достоевского драма разворачивается до своих космических пределов. Как у Гончарова итог пушкинской мысли дан в блестящих и беглых мазках и штрихах к портрету, так же чуть позже у Толстого, как бы оканчивающего весь дворянский период, когда он давно закончился, мысль эта разворачивается с небывалой ясностью и отчётливостью. Я бы в школе или где там ещё так и давал Толстого, сначала "Смерть Ивана Ильича", а потом "Войну и мир", чтобы было понятно, откуда такое необыкновенное понимание жизни, прямо животом, а не умом, от страха и ужаса абсурда смерти. Так же, как, впрочем, и весь свой курс я бы порекомендовал в школе.
   И вот потом, в довершение смысла, к нам являются две фигуры. Чехова как завершителя русской классической традиции и одновременно, конечно, декадента, ибо без него невозможен переход, ни к символистам, ни к так называемым декадентам, по сути, к русской революционной ситуации, грубо (исторически) говоря. И только потом Пушкина- прозаика. Важна развязка. Чехов, увязнувший между Гоголем и Пушкиным. И Пушкин, "зависнувший" со своей непостижимой "преибыточной" мерой над "пустой" мерой Гоголя, над "холостой", а по сути фальшивой мерой Достоевского, над "холодной" мерой Толстого. Чехов как всякий декадент (фин де сьекль) мятётся между пропастью без дна и живой жизнью, исполненной полноты. Его артистизм и его холодность, то что позволяет его назвать собственно мастером, единственно мастером в русской литературе и одновременно мелким писателем позитивного толка. И насколько это вплетается в общее течение мирового декаданса (Флобер, Акутагава). Артистическое письмо, законченное в себе (танка - Мандельштам) и неуловимый смысл, скорее, не смысл, а впечатление, настроение полноты жизни, которые только и могут быть переданы в импрессионистически-аналитической восточной манере. Два - три штриха, не больше, и вот портрет, к которому жизнь должна примыкать как лошадиный торс к человеческой голове у кентавра.
   Но собственно русское достижение это, всё же, нечто большее, как раз относящееся к тому периоду, который мы назвали коротким русским плодоношением, двадцати пяти летием царствования Александра. Без идиллии, а основываясь на памятниках, реальных текстах, их подробном и глубоком понимании на основании трагического и я убеждён героического (в древнегреческом смысле этого слова) опыта современной нам жизни. "Станционный смотритель", "Пиковая дама", "Капитанская дочка" лучшее лекарство просто, и многие это чувствуют, но что это за лекарство, и почему оно такое, это ещё надо понять. Понять как иероглиф, посланный нам жизнью наудачу о том, что живое в ней никогда не пропадало, но просто закрывалось, когда так получалось, что мы закрывали это в нас самих. И понять это внятней всего в противостоянии Чехов - Пушкин, по-моему. Ведь жертва всё равно приносится человеком (таково положение вещей), вот и важно понять, к чему её приспособить. Ответ на этот вопрос сполна есть только у Пушкина, его ещё надо разгадывать и разгадывать, и в том числе текстологически, по предложенному образцу. Он жизненно важен для нации и является одновременно целью, задачей и местностью её существования и осуществления. Здесь мы возвращаемся к началу нашей статьи. Как организовать отношения с книгами, людьми и местами, чтобы получилась жизнь, и ставим на этом точку пока, ибо как было сказано, точная и чёткая постановка вопроса чуть больше половины ответа вмещает в себя.
  
  ПРО ДЯДЮ ТОЛЮ И БАБУШКУ.
  
   Я ехал после армии в Москву за тремя вещами: за тусовкой, за любовью и за посвящением. Это и есть - поэзия, философия и вера. Это и есть трехипостасность Бога и мира. Бог-отец, Бог-сын, Святой дух. Грубо говоря.
   Дядя Толя хмельной бьет крышкой кастрюли восьмидесятилетнюю старуху мать. Несильно, от озлобленности своей на мир. Но она старая и скоро умрет, а он как-никак сын и рядом и ухаживает, хотя бы тем, что рядом. Вот это и есть Бог-отец. И я это тогда почувствовал, когда был последний раз в деревне. Ветхий завет. Со всем: с ничтожным, низким, жалким, подлым, гнусным и вместе, почти тут же, великим, нежным, мягким, заботливым, жалостным, тонким, даже умным, всегда помня о том, другом. Всё это есть сейчас в кондовейшем русском общежитьи, но кто опустится на такую глубину праха, рассмотрит, покажет свету, что он еще силен, не весь еще сгнил. На манер того, вспомненного Розановым, обычая с вывешиваньем рубашки невесты и простыни на свадебном застольи во свидетельство силы жениха и непорочности невесты.
   А я тогда не выдержал, психичка, этого постоянного подглядывания друг за другом и диктата, давления друг над другом. Влезания в душу друг другу. Хотя и понимал, что все это "фюзис", цветок, который так распустился теперь. Армия, метафизика, нигил. Все схвачено и все в связях. Нет ничего, кроме меня и я блюду всю прилегающую местность. Что это и есть Бог-отец, страшное и вместе, внутри ласковое рощение отцом сына, доморощение, домостроение.
   И все это на нервном срыве. Не выдерживаю, сам блудник и психопат, подноготник еще пуще дяди Толи. С его двадцатью пятью годами службы водилой сержантом в милиции, пьянками, драками, замученной женой, умершей от рака. Дочерью - московской советской царицей блюстительницей бала женщиной хлебосолкой матерью.
   Профессиональным алкоголизмом, золотыми руками. Все делает сам, работая в милиции, шпаклевал богатым заказчикам полы, клал паркет, делал ремонты. В деревне выделывал все что нужно: грабли, сохи, мебель. Перекапывал два раза в год, весной и осенью, огород, огромный надел земли "лопаткой", все лето глудья на картошке разбивал деревянной самодельной колодой. Все это при полнейшем равнодушии к результату, урожаю, итогу. Лишь бы была бутылка или на бутылку и тема о чем поговорить, тот же урожай. С непременным переходом от благодушия " у дугу" к ненависти и драке, "кила болит, гудня б.....я" после.
   Потому что в свое время, лет с одиннадцати, все лета проводил в деревне, и он меня выдрессировал на постоянной трясучке, ознобе, когда друг мимо друга проходили. Причем, ясно за что ненавидит, за то, что рядом. Был бы рядом столб, и столб ненавидел, но живой человек лучше, больше поводов к ненависти. Он и рот раскрывает, и за себя когда-никогда постоит, чем еще больше раздражит, до швыряния камней, топоров, ведер, плевков в лицо. Удивительно, что еще будучи одиннадцатилетним мальчиком (я всегда был довольно хил), я всегда его побеждал, забарывал и сидел на нем в конце драки. Вот оно - бессилие гнева, перегорание всего организма в сухом огне самосожжения гнева.
   Да еще и моё нынешнее невоплощение, тоже уже исконно русское с возрастом. Неприкаянность, неприспособленность, ненужность меня жизни этой с людьми. Не выдержал и когда в очередной раз был "послан". Якобы помогал, картошку пропалывали. Хотя никакой помощи эмпирической, материальной ему не надо, но буквальная, чтобы кто-то был рядом. Он в этом нуждается больше других, один не может вообще, по крайней мере, раньше не мог. Может быть, теперь со смертью бабушки (матери) останется в деревне и привыкнет. Но вряд ли. Хотя, это было бы хорошо. По человечески. Но он бы спился окончательно. С соседями. Один по правую руку, Синель. Заросший густым синим волосом мужик, похожий на лесного духа, какого-нибудь кикимору или лешего раскорякой. Другой, по левую, Сербиян. Лет тридцати пяти. "Работать не хочет". "Не служил". Сбежал. Оба сидели, в деревне все пьют и спиваются. Люба, дочь, его заберет в Москву и дядя Толя будет пить и смотреть за детьми.
   И вот когда послал в очередной раз, я не выдержал этого мнимого унижения и послал его тоже. Хотя года четыре уже не мог слышать мат, сидел дома и ненавидел вокзальную современность. Он бросил в меня комлем, я бросился на него и в прыжке сбил ногой, повалил на землю, вывернул голову, зажал рот, чтобы не смог плеваться, сел сверху, держал руки пока утихнет в буйстве бешенства и ненависти. Как будто и не было этих семнадцати лет. Армия, институт, одиночество, работа, литература. Ясно помню точный расчет движений в неподвижности мысли, когда бежал, когда прыгнул, когда толкнул ногой, чтобы упал. И полная неподвижность, как будто нет ничего, кроме этого "ничего" и узкой как нитка стрелы задачи - обезвредить.
   Не заступался, когда ругался матом при мне на бабушку, потом видит, что я ничего, а может и не следил, а само по себе, раз не останавливают, не говорю, стал вести себя как обычно, кривляться, гримасничать, бить, толкать. И бабушка плачет, и ясно видно, что все это по злобе и не по злобе одновременно. Так получилось. Бог-отец. И мое: пусть будет так, как будет. Это хорошо и глубоко, нет ни малейшей силы, другой, поворотить, изменить что-либо. Но вот когда коснулось меня, только меня и одного меня и сам уже озлобился, что не дали почитать ночью и следят все время. Как будто и нет меня, а есть только они. Когда "оскорбили", так сразу бросился разоружать, заступаться за себя в себе.
   Сразу стало все легко, хорошо, понятно и ясно, как слез с дяди. Надо уходить. И весь простор, глубина и свобода "уходить" открылись. О, это мое всегдашнее уходить. Я всегда только ухожу от всех вещей и людей мира и жизнь свою построил так, что единственно твердым в ней осталось: еда, сон, редкие любовь, чувство, тетрадь (письмо), книга. А все остальное, другое, оставшееся почти все - уход, надвигающаяся пустота - уход от которой только к этим твердым вещам.
   Спасительны мысли, воспоминания, чаянья, но это так редко приходит, а по- другому построить свою жизнь не могу.
   А уходя, сказал бабушке, что подрались с дядей Толей. Садизм любопытства, бестактность тона, что то, что произошло сейчас с тобой космически важно для всех других. Бабушка заплакала и сказала, а как же она останется, и стала собирать что-то на дорогу. Я совсем без чувства стал "забирать её с собой". Понимал, что все это пустое. А она стала извиняться передо мной. Что она передо всеми виновата, восьмидесятишестилетняя старуха, родившая всех. Что она теперь это понимает и передо всеми извиняется. И я почувствовал, была в ней, в её словах, и жалость к себе, но уже очень мало. Но главное, большое, не усталость даже, желание на все махнуть рукой, кинуть все, тем более что ничего и не осталось, все попралось грубостью, жестокостью и холодом жизни. А Бог-отец. Как мы все со всеми нашими отношениями и несказанным перемешиваемся вместе с другими вещами мира в какого-то сказочного Бога-отца, который все время здесь, все время рядом, где-то сбочку, туточки, возле лица, за спиной, как смерть, на затылке, на темечке, как нимб священного сияния, за створом двери, за поворотом, за деревом, на ветке. В общем, везде и нигде конкретно, как вещь, как общая радость, на которую бы все могли придти, и показать пальцем, и надорвать животики, и облегчиться.
  
  ПРО МЕРУ.
  
   В Ахматовой было веденье. "Но Софокла уже, не Шекспира предо мной темнеет судьба". Это и есть русская революция и дальше от европейской истории к своему русскому искусству, своей русской судьбе, от европейской серединной драмы к крайнему трагизму меры, удержанному в общежитье ценой жертвы и подвига. Гамлетовская тусовка это претензия знать точно, судить. Трагедия, трагичное продвигается дальше вглубь мироздания. Но Гамлет не трагичен, он драматичен (интересен, глубок, захватывающ в сложности), а трагичен мир, который так устроен. Тогда как у Софокла мир и герой одно - это мера, по которой всё существует и погибает, когда убивает её в себе.
   Жертва и жертва. Жертва древняя это торжественное праздничное приношение богам (главным) в знак того, что они по-прежнему главные и он ни в коем случае не покусился стать главным. Жертва современная это газетное происшествие, просто гибель человеческой жизни, которая уже настолько важна, что всякая такая гибель в любом происшествии, будь то пожар или захват "Боинга", есть жертва. Здесь почти гласно присутствует смысл, что человеческая личность - самое главное для мира и жизни, и её гибель есть жертва трагичности, абсурдности мира. Гамлет - жертва нелепости положения, в котором ничего не понятно, не определено ясно и до конца, но разворот событий требует немедленного решения и поступка. Трагичен мир, он меняется каждый миг как ловушка, но Гамлет самодостаточен, неподвижен и неприкосновенен как бог, он сам бог, взятый отдельно от этих меняющихся обстоятельств жизни.
   Трагичность в современном мире это нелепая жестокость. Трагичность древнегреческая, по сути, синоним необходимости. Показательно, что филологи перековеркали пушкинское название. Не маленькие трагедии, а драматические отрывки. Пушкин, человек новейшего времени со всем своим умом останавливает действие на пороге трагичности, когда драматичность положения исчерпана. Маленькие трагедии это смешно. Это как "человечек" в разговорной речи с присюсюкиванием, нужный человечек. Драматические отрывки это в точку. Отрывки, потому что драматические. Драма всегда серединна, она не знает откуда и куда приводить героя, ведь герой сам себе бог, он самоценность, интересно, что у него там внутри как то, что снаружи него. Драматические, потому что отрывки. Человеческий дух стал метафизичен, отрывочен, как только стал самодостаточен. Если не существовало смерти, тогда ладно, всё успеем, а так: или - или. Вот предмет драмы, не трагично, страшно, а драматично, интересно. Трагикомично, занимательно, замечательно, что же герой выберет, как он отличится в силу своей правоты.
   У Пушкина это наработанный приём, на это набита рука. Пушкинская форма всегда незавершённа, он кентаврична. Недаром Пушкина сравнивают по форме с Чеховым, другим творцом формального кентавра, эквивалента художнической, артистической меры в русской прозе. Именно по схеме: драматическое - трагическое. Всё трагичное, как голову героя, он оставляет жизни, и рассказывает об этом весьма драматично, интересно, рисуя торс животного. По сути, это дуэль, с кем вы, с трагичной жизнью, значит, сразу отдайтесь ей, чтобы не было и речи о жертве, чтобы жертва была загнанна вглубь естества, вместе с жизнью, неотделима от неё, и всё тут, а какая она там, Бог разберёт. Или вы судите жизнь, смеётесь над нею, интересуетесь ею. Не трагичное уже отмеряет меру человеческого поступка, но драматическое соперничество самолюбий жизни на пространстве художественного произведения, отвлечённого от жизни, доводит положение до дуэли драматического и трагического, высокого и низкого, своего и чужого.
   Такая мера подвижна, она всегда сверх меры, ницшевское сверхчеловеческое воление в разрезе. Каждый раз она на новом месте, как ловушка в "Сталкере". Она всегда может сказать что-то новое про жизнь, но жизнь ей готовит главную неожиданность. То, что она живая, живая всё время. Антигона только заступается за меру. Гамлет хочет быть мерой. Пушкин - мера. Как только понимание положения жизни из драматического делается трагическим, движение художнической мысли останавливается, дальше собственно дуэль, поступок жизни. Пазуха искусства понимания не может длиться очень долго, для сознательного Пушкина это семь лет. Дальше он не выдерживает и срывается на трагический поступок в роде Антигоны, но с обязательным привкусом светского скандала дурного тона, ведь жизнь не более как драматична и не об чем ломать копья.
   Здесь государственное и государственное. Пушкин стрелялся с интригой. Дантес тут, конечно, не при чём. Если уж кого и подставлять, то, скажем, Маяковского с его буффонадой трагического. Держава держит в своей ежовой рукавице. И страна, и жизнь здесь одно и то же, ибо держимый, что одержимый, об этом может рассказать собой самим или с собой самим, разница немалая.
  
  ПРО ЧМО.
  
   "Через человеческое обращение в Бога всего".
  
   Т.е., или человек может превратиться сам в бога всего, или обратить всё в Бога вместе с собой. Т.е., остаётся что-то такое невыясненное в самом человеке, к чему можно относиться как к начальнику и отдавать ему его именно отдельно. Как это делало искусство, только на бумаге. Можно сказать про это - жизнь, а можно - язык, а можно - Бог. В общем, все самые банальные, обычные, тёплые слова подходят, они утоплены в это, так что дают почувствовать это, когда вы настроены должным образом. А настроены должным образом вы лишь тогда, когда вы понимаете, что вы только переносчик (хранители, пастухи бытия у Хайдеггера), (попутчики, сочувствующие, если пользоваться большевистской и советской терминологией) от природы к слову (от фюзиса к логосу в Древней Греции) со всей своей европейской личностью и христианским гуманизмом, которые как паук оттягали себе удобства жизни на современном Западе в виде модного прикида, вкусной хавки и сладкой житухи. Русского человека, слава Богу, пока всё ещё не совсем на это хватает, его ещё надо заставлять работать, чтобы жить как в Америке. Т.е., другими словами, он ещё отдаёт Богу Богово, а кесарю кесарево.
   Но метафизическое обращение его в бога всего делает его автоматически деталью механизма: мир есть бог для тебя, в том смысле, что бог это сладость жизни. В конце концов споры богословов о царстве Божием на земле, и если оно воплотится, оно будет антихристово, а не Божие, потому что Божие не от мира сего. Шифр, заложенный в этой легенде, верен, что самое смешное, когда вы начинаете его расшифровывать, то говоря про одно вы всегда имеете в виду и другое. "И поэтому мудрый ощущает мир животом, а не глазами, поскольку отказываясь от одного, он обретает другое" Дао де дзин. Живот на древнерусском языке - жизнь. Ощущать животом, своей личной жизнью, это отвечать за свой базар. Русский переносчик от жизни к языку уже знает, в отличие от грека или европейца, что Бог у него в животе, совсем отдельный, как деточка, и его служба чиновная, он как роженица. Или всю жизнь должен пить, потому что не знает как быть с этим, или потихоньку отдельно держать и постепенно отделять, отлеплять, как роженица, как чмо армейское: сам в ничтожестве, в поту, пустой, зато когда бьёт ребёнок ножками или другие бравые и славные ногами в живот, тогда становится память, что-то такое, что можно назвать и совесть.
   Бешляга приезжал по своим делам в батальон и водил вино пить в Дурлешты, даже, кажется, извинялся, ну не то, чтобы что-то слёзное, но хорошо бы в этом пункте иметь чистую совесть, быть добрым мужиком. Ночные подъёмы. Ребята выпили. Надо кого-то бить. Самых чмошных. Пересменка. Из одного призыва избирается несколько посвящённых, которые пьют вместе с сержантами, мальчиками, которые на пол года или год старше, а то и младше на много лет, потому что в одном призыве могут быть и восемнадцатилетние и двадцати четырёх. Короткий. Бешляга. Ну ещё несколько крепких мужиков. Причём, это не какоё-то план, это просто жизнь. Другие как я лазят через забор части в подъезды соседних домов вытаскивать газеты из почтовых ящиков. Тоже метафора жизни, но жизни гражданской, неприятие, по сути, жизни армейской. Или как я убегал в ночное к дяде Юре в Одессе, чтобы полежать на диване, поесть варенье и посмотреть телевизор. А утром сумасшедшая тётя Лида, дяди Юрина жена, действительно, какая-то безумная еврейка, старый район Одессы, Молдаванка, кажется, выстригала какие-то шахматные клоки из головы, потому что на поверке в 8 часов все должны быть подстрижены. Кто не успел, в наряд или в челюсть. Вот уж действительно неуспел, не преуспел, один на голом пространстве среди какого-то сплошного несчастья, тоска.
   Вообще-то, место перед строем должно войти в памятники времён. Там два места, для кесаря и для Бога. Для сержанта и для его оппонента, которого надо избить перед строем в особо назидательных целях, как Терпелюка в столовой, огромного, доброго Терпелюка, который по пьянке в Запорожье мог бы задавить Белоконя или Авдеева, а здесь только закрывался блоками от ног летающих. Никто не знает, а я вспомнил, кто летал там вместе с ногами, главный начальник. А они хотели быть начальниками и были ими, конечно, для нас. А теперь я думаю, как чмо, по прежнему: а может, это я был начальник, потому что вот, я помню, а для всех это что-то серое и бесформенное давно. А может, я помню потому что лужу мочи руками собирал или из сапога выливал. Белоконь или Столяров или главный без лица, вернее, с красным, маленький и славный, потому что почти без личности, но зато с хваткой на всё смотреть, понимать, но не дальше этого и пить, ночью в сапог написали. В учебке гоняют, подъём скоростной, вскочил, натянул хэбэ, портянки, сапоги, пилотку, ремень, а строй уже стоит. В сапоге хлюпает почти до колена, а вылить страшно и стыдно. Так и хлюпал вокруг казармы на пробежке, может, главное, что меня тревожило, что нога застынет, был ноябрь. А остальное просто мгновенно приплюсовалось, приклеилось к той тоске в животе, которая началась. Когда же она началась. Когда первый раз подняли сержанты ночью нюх строить в порядке очереди и ещё радовался, потому что почти всех уже избивали, а меня ещё нет. Получил ничтожный удар "в пуговицу" от Авдеева и сказал, "есть". Причём, думал, что в знак протеста, а узбеки, слушавшие в кроватях рядом расценили, что в знак, наоборот, чмошности. Может, с этого она и началась, ведь до этого я был весьма славен. Хотя нет, перед самым переездом из Измаила в Одессу я попал на кухню и там началась ерунда с нарядами. Азербайжанец в столовой ударил. Вася-боксёр отрубил. А может, когда Ульмасов ударил за то, что пачку "Примы" присвоил, попрошайничали через забор покурить и какой-то добряк дал целую пачку. Нужно было поделиться, а я не хотел сразу, потому что безграмотно принял подарок за подарок, хотел сначала почувствовать его сполна себе.
   В общем, люди били уже давно, и в деревне, в лето между 8 и 9 классами, и в 5 классе, но это не главное, главное, что был брошен этим, памятью на будущее, Богом в себе, а люди только привечали не своего. Вот и выходит, что и то - Бог, люди жили как умели, по хорошему. И моё - Бог, потому что только я видел в этом Бога. Помнил, потому что был отброшен, отделён, один, вбит людьми в одно и то же с ними, но как по разному, как по разному. С этой моей непрерывной тоской в животе и неуёмной боязнью людей, отчуждённостью от них. Но они же только хотели тёплого вместе и получали это тёплое, а я как жертва. Только жертва древних знала, что такое Бог, а сами древние теряли постепенно веденье и превращались в современных, вот откуда Христос, агнец Божий, закланный за всех людей. Ведь это не только греческий ягнёнок, но и человеческие жертвы Молоху в Вавилоне, может быть даже в большей степени. Это Авраам, закалывающий сына, потому что Бог велел. Заколол он его или не заколол. Пожалуй, что заколол. Современные гуманисты, любящие людей и человечество в уединённых кабинетах на научных работах могут сказать про такую двоичность, что новое - чего ждёт мир. А для меня это не новое, а старое и страшное, чего мир уже однажды испугался и спрятался в историю. Потому что история тепла и там мы все вместе строим социализм. А это всегда здесь тут вот. И это страшный холод и тоска в животе, и память, и одиночество невыносимые, и неизвестно, что с собой делать: то ли повеситься, сброситься с балкона, то ли воображать, размышлять, мечтать про это.
   1994.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"