У ведьмы был высокий девичий голос с ломкой стеклянной нотой. Недурной голос. Она любила читать стихи вслух и умела их выбирать. За прошедшие несколько дней Герман Граев успел прослушать здесь неплохой сборник. Стихи, стекло, Стекловский... Интересно, она всегда любила стихи, или этот бедовый поэт её заразил?
- У неё множество таких стихов, - сказала Надя, закрывая книгу. - Она всё время думала о смерти, потому что вокруг неё всё время умирали люди. Родственники, знакомые... Её окно выходило прямо на кладбище.
Чёрная кошка вылезла из-под одеяла, робко пошевелила усами и свернулась на коленях ведьмы. Ты обходишься без окна, в уме парировал он.
- Пернатый Змей любил её, - продолжала ведьма, - и хотел сделать своей женой, но что-то там не сладилось - то ли она отказывалась, то ли он слишком долго ждал. Он ведь ценил её стихи. Смертность была основой её личности, краеугольным камнем её тождества как поэта. Он, наверно, боялся разрушить в ней это и медлил. Она взяла и умерла. От горя он был... Вне себя.
Герман кивнул.
- Знаешь, как это выражалось?
- Какая-то разборка в Мексике?
- Массакры в Мексике, - сообщил Герман. - Ничего страшного - сколько-то десятьтысяч мёртвых...
Он внимательно наблюдал за её лицом. На миг там отразилось огорчение, но лицо это тут же опять обрело то самое возвышенно-мечтательное выражение, что проступало на нём при каждом упоминании Президента Нового Света. Надя была из тех украинских детей, которых Змей отравил своей пропагандой, неуловимой мечтой о свободе и невнятными обещаниями избавления от несуществующих тягот. Своими песнями, фильмами, даже стихами. Надя немного принадлежала Змею, часть её сердца была полна его образом, и с этим ничего нельзя было поделать. И она это распространяла. Строки всех этих её стихов - а это были в каком-то смысле её стихи - отслаивались в голове Германа и оставались в памяти навек.
Герман сидел и смотрел, продолжая изучать ведьму. По ней было видно, что ничего нового он ей не сообщил. Она знала про эти массакры. И что это значит? Во-первых: милый характер вероятного противника известен населению на уровне выпускников киевской средней школы. Не то чтоб это в случае войны могло решительно помочь, а всё-таки плюс. Но, во-вторых, такие знания, видимо, не мешают воспринимать мистера Серпента как положительного, романтического героя... Впрочем, у нас теперь, кажется, другой противник - нечисть, взрывающая жилые дома и атомные реакторы и отрезающая людям головы на Ю-тубе. Значит ли это, что мистера Серпента отныне надо считать союзником в общей войне?
Надя встряхнулась - или вздрогнула? - виновато погладила кошку и снова затеребила книгу.
- Герман, ты боишься умереть?
- Нет, - ответил он. И если бы у меня был выбор между естественной смертью и вечностью в компании твоего кумира, я тоже выбрал бы смерть, как Эмили. Но этого он Наде не сказал. У него не было приказа раздражать её или судить. Его прислали её охранять.
- Пока я есть, смерти нет, - пояснил он. - Когда она наступит, меня не будет. Мы с ней никогда не встретимся.
- Можно и так сказать. Но вообще-то это она положит конец твоему "есть". Обрежет нить твоего бытия, - сказала Надя. - Это и будет ваша встреча.
- Может, и так, но я уже не смогу это осознать. Значит, смерти как будто нет. Я её не боюсь.
Он вообще ничего не боялся, потому что не умел, но ей было необязательно это знать. Что бы она состроила за лицо, если бы он сказал ей, как её прозвали в среде московских либеральных неформалов? "Девочка-и-смерть". Если бы Герман умел бояться, он не попал бы на эту работу.
- Сейчас так многие говорят, - задумчиво сказала Надя. - И говорят, видно, правду, не лгут. А наши предки боялись смерти. Ещё в девятнадцатом веке люди умирали гораздо чаще, причём молодые люди. Эмили Дикинсон потеряла более тридцати друзей и подруг из-за одного только туберкулёза. Она была ещё не стара. Представь себе этот кошмар: не успеешь прожить полжизни, как половина твоих друзей, одноклассников и знакомых уже в гробу из-за туберкулёза, сенной лихорадки и прочей такой заразы. И всё это рядом, в соседних домах, у всех на виду... Герман, ты видел смерть близких людей?
- Нет.
Он её нюхал. Ему было четыре года, когда жители униатских районов Львова нашили на одежду красные кресты и организованно подожгли свой город - бензоколонки, магазины, парки, больницы, дискотеки, школы, приюты бездомных животных, дома престарелых... Даже собственные квартиры, родные хаты. Они убивали тех, кто пытался тушить огонь. Львовские милиционеры и пожарные либо погибли от рук поджигателей, либо к ним присоединились. На город были брошены союзные войска и спецподразделения пожарников. Среди них были братья матери Германа, Яков и Михаил. Семья так и не узнала, как они погибли - убило ли их слепое пламя или к этому приложили руку люди. Если, конечно, униатов Львова на тот момент можно было считать людьми. Много лет спустя Герман видел фотографии трупов в личном деле своей семьи - сухие, скорченные, прогорелые до костей кочерыжки, опознанные лишь по жетонам. Присланные с Украины гробы были закрыты и до, и во время похорон. Бабушка страшно выла во дворе, рвала на себе волосы и лицо и за два дня превратилась из статной красавицы в седую, горькую бабу преклонных лет, а дед сказал "Ну вот я и расплатился" - "Ich habe bezahlt" - и с тех пор ходил на выборы в сельсовет, как русские мужчины деревни. Никто не обращал внимания на тихого спокойного ребёнка, и Герман подошёл вплотную к длинным деревянным ящикам, покрытым алыми знамёнами, словно живым огнём, и хотел было поднять крышки, но передумал. Гробы источали тонкий, но явный запах палёной смерти.
- Я видел бабушку в гробу, - сказал он. - И деда.
После смерти бабушки Германа дед недолго прожил. Бывший эсэсовец лёг в русскую землю, как жил - кость, плоть и кровь - упокоившись рядом с Марфой, своей женой. Таким образом Марфина земля всё-таки стала его, хоть он её и не покорил. Это земля покоряла всё. Герману недоставало деда. Бабушка будто не ушла навек, её незримое присутствие ощущалось во многом - в церковном звоне подмосковных деревень, осенних листьях, сизых тучах и воде - а вот смерть деда оставила пустоту, которой не было заполненья. Петлица с руной СС на воротнике куртки только маркировала отсутствие, ничего не давая.
- Они были уже старые?
Он кивнул.
- Это другое. А "наглой" смерти молодых родственников ты не видел. Я тоже. Смерть не перед глазами теперь, и нам кажется, мы бессмертны... или бессмертие и не нужно. Я спрашивала своих киевских одноклассников и друзей - так и есть. Один сказал, что не хочет жить вечно, другой - что принял бы бессмертие, но не любой ценой, без условий. Он не хотел за это платить, особенно своей свободой. Мои покойные родные тоже не боялись смерти, Герман. Они прожили достойную жизнь свободных людей в великой стране и не привыкли бояться. Я думаю, в нормальных условиях люди не боятся смерти.
- Нормальных?
- В хороших, достойных условиях. Умереть боятся те, кому жизнь сильно недодала. Трудишься, трудишься, света не видишь, не разгибаешь спины, радости мало, а то и вовсе нет - а тут уже и помирать пора. Обидно. Смерть отнимает все шансы когда-либо ещё по-человечески пожить.
Герман промолчал. Он не совсем понимал, почему "хорошая" жизнь больше достойна зваться человеческой, чем "плохая". Это непонимание было, наверно, из тех вещей, что отличали его от обычного человека.
- Я когда-то читала, что в далёком прошлом люди нередко обращались в христианство, услышав о Воскрешении. Они не умели читать и вообще не знали Евангелий, но присягали Христу, узнав только, что Он преодолел смерть. Герман, я думаю, цель нашего Врага - отнять у нас достойную жизнь. Он хочет разрушить всё, что людям удалось себе создать - хорошую еду, высокие зарплаты, медицину, тёплые квартиры, выходные, отпуск... Чтобы мы снова существовали, как тягловой скот, и очень боялись смерти. Тогда, и только тогда люди почтут его за божество и приползут к нему за бессмертием. Соблазнятся обещанием достойной жизни за гробом, потому что не смогут как следует жить на земле. Тогда-то они сделают всё, что скажет Враг, будут принадлежать ему здесь и там, в жизни и после смерти. Жизнь будет - как там у Гоббса? - ужасна, жалка, жестока и коротка, а потом все умрут и попадут прямо в пасть этой твари.
Герман опять кивнул, показывая, что слушает. У него не было мнения насчёт Врага, а господин Арсеньев не отдавал по этому поводу распоряжений. Если бы воевода приказал считать Врага данностью, Герман Граев отталкивался бы от этой данности в своих решениях, но Арсеньев молчал, и Герман не делал выводов. Ему не нужно было составлять мнение о человеке - или нелюди - чтоб в случае необходимости с ним расправиться. В сознании Нади Враг существовал, и Герман считался с этим, как и с любыми странностями подзащитного объекта.
- Я сейчас напишу об этом в ЖЖ, - сказала Надя.
Она сняла с колен сонную кошку, положила её на подушку, вылезла из постели, села за стол и полчаса щёлкала клавишами. Перед отсылкой текста Герман подошёл проверить, что она написала.
- Ты следишь, чтоб я там не ляпнула лишнего?
- Угу.
Он пробежал глазами текст. Неплохо, но до скандальной статьи не дотягивает. Впрочем, лояльные скандального не пишут, они производят негромкий солидный контент, масштабно делающий погоду. Так, в общем, и надо.
- А что я такого могу написать? Что-то, что приведёт сюда Сашу, да? Не беспокойся, я там свой адрес не выдам. И даже район.
- И не нужно. Ты можешь просто описать вид из окна - угол, под которым в комнату падает солнечный луч - упомянуть неполадку в сети - а неполадка была именно в этом районе - и всё.
- Ну уж на это у меня ума хватит... - Но по её голосу было ясно, что о таких вещах она не думала.
- Вот-вот. Ума. - Повернувшись, Герман постучал пальцем по тёмной девичьей макушке. - Мы ж не хотим, чтоб эта миленькая головка скатилась с плеч.
Однако текст был в порядке. Надя произвела в нём косметические изменения и создала новую запись в блоге. Герман смотрел ей через плечо.
***
Чёрная кошка на белой подушке лежала вокруг хозяйкиной головы, словно живая шапка. Надя уснула и кошка тоже. Герман включил мультисенсорную маску и просмотрел весь блок, от самого паршивого куста до Надиного подъезда. Облако скрытых камер на несколько минут стало его глазами, ушами, кожей... В округе всё было спокойно и всё живое и неживое там, где ему надлежало быть. Герман связался с внешними постами - на местах - и приглушил маску, чтоб отдохнуть от сенсорной атаки. Он сел на стул у книжной полки, привычно разделил сознание на две части и, продолжая наблюдать окрестности, погрузился в сон.
Его настиг один из дедушкиных снов. Всё было смерть, медленное вмерзание в кровавую каменистую землю, в степь, в растерзанную общую могилу, где смешались обломки людей и кости машин, покрылись пурпурным инеем, ледяною коростой, снегом, а ветер остро дул и резал вой, холодный вой, западный ветер. Он шипел: Ты только глянь на себя, до чего ты дошёл! я послал тебя на восток, чтобы ты растерзал-и-убил всех этих схизматиков, атеистов, евреев, а ты, слабак, проиграл и сам оказался в земле - труп среди трупов! я на тебя уповал, а ты меня так подвёл! Герман молчал. Он был нагая жалкая душа, он напрягал все силы - более чем все - пытаясь выбраться из ледяной преисподней, не затеряться в ней, не уплощиться до нуля, а ветер выл и ныл и резал, злобствовал и упрекал. Во всей Вселенной не осталось и капли тепла, вообще ничего, кроме льда, боли, трупа, вмёрзшего в евразийскую степь - и воя, жалоб и злобы проклятой твари. Если бы Герману дано было испытать ужас, это и был бы ужас. Это был ужас. Это было безвременье, но во времени ветер стих. С Твердыни Севера Хозяин бросил взор на раздробленную равнину и гибнущую во льду душу. Герман отчётливо видел его - простоволосого, с трубкой, изувеченная рука, китель - бессмертный облик Могущества, направляющий разум людей и ветров, снегов, отрядов и армий... Над стылой степью взошло великое, жаркое солнце. Проклятая тварь взвизгнула и исчезла, спасаясь от алых лучей. Хозяин смотрел на Германа. В пламенном горне очей не было гнева, прощения, ненависти и боли. То был бездонный колодец червонного жара, свободы, силы, и власти, и славы. Там распахнулись врата Царствия. Жар звал, он позволял войти, и умерзающая душа рванулась, освободилась из вдруг ослабевшего льда и метнулась туда, вниз по колодцу. Вверх. В свет.
- ...Герман? Герман?
Ему чудился не то свист, не то вой, не то звонок в дверь, и он сразу глянул туда через маску, но лестничная площадка была пуста. Никого не было и у подъезда, а через долю мгновения Герман и сам осознал, что звук иллюзорен. Рука судорожно сжимала пистолет, автоматически вытащенный во сне. Дуло целилось прямо в окно, в темноту.
- Герман?
За окном тоже не было ни души. Он заставил себя опустить руку. Надя приподнялась в постели и смотрела на него.
- Герман, was ist? Всё в порядке?
Он пнул маску на полную мощность. Всё было более чем спокойно, нормально, правильно на несколько миль вокруг. Его боевые инстинкты молчали, и Герман отправил оружие в кобуру.
- Alles in Ordnung, - сказал он. - Ты спи.
Он почувствовал у себя на коленях живую тяжесть. Кошка. Где-то в разгар его кошмара она покинула подушку ведьмы и прижалась к животу Германа пушистой каплей спасительного тепла. Хозяин держал своё слово. Давно покинувший этот мир, покоящийся в гранитной гробнице - мёртвый - он всё же предоставлял своим верным защиту и помощь. Герман осторожно погладил кошку - от напряжения рука ещё дрожала - и перенёс её обратно к Наде на кровать, ладонями чувствуя хрупкость животного тела. Надя смотрела на него из-за края одеяла, настороженно, сонно. Неумное, слабое существо. Я не скажу ей, что видел Хозяина, решил он. Она сама хочет его увидеть - его истинный облик - и будет завидовать, переживать. Ни к чему.
Он сел на место, спиной к упругим корешкам книг, и поднял руку к виску. Пальцы встретили каплю холодного пота.
***
- Герман! Герман!..
Чего тебе, ну чего, человече?
- Гееерман! Сделай блины.
И угораздило ж сообщить ей, что он умеет готовить...
- Я вообще-то не повар, - сказал он, перебрасывая пистолет из одной руки в другую.
- Почему же не повар? Повар. Ну сделай блины...
Она лежала на полу в гостиной, раскинув руки, и говорила в потолок. Тёмные волосы играли в прятки с узорами турецкого ковра и зыбкими лучами утреннего солнца. Зелёные глаза девчонки полыхали озорством. Герман ушел от этих глаз прочь, в коридор, а она звала и звала, задорно, капризно, весело, пытаясь прошибить своей бессмысленной радостью свинцовые стены его души. Он почти сожалел, что из этого ничего не выйдет. Надя подхватилась, как пружинка, прыснула мимо него на кухню и стала рыться в холодильнике. Выложила на стол молоко, сметану, масло, яйца, достала из шкафчика сахар, соль, уксус и соду и выжидающе уставилась на Германа. Интересно, Стекловский тоже готовил блины в этой кухне? Она пыталась и из него сделать человека?
Герман отыскал в шкафу миску и насыпал туда муки. Надя аж расцвела.
- Давай я сделаю начинку из тунца с яйцом?
- Не надо, - ответил он, выбирая хорошую вилку. Он любил технику, но использовать для бабушкиного блинного теста миксер было всё-таки выше его сил. Кроме того, надо же было как-то убить время. - Я сам всё сделаю. Сиди читай.
- Окей.
Она сбегала в спальню, принесла толстый комикс и демонстративно в него уткнулась, облокотившись об стол. Второй стул тут же заняла кошка. Герман не возражал.
- Интересно? - спросил он через пару минут, заканчивая взбивать яйца; спросил потому, что она этого ожидала. - О чём там?
- Про нацистов. - Она перелистнула страницу. - Неплохо. По этому комиксу делают фильм. Кстати, пойдём в кино?
- А что там сейчас идёт?
- Щас посмотрим. - Она положила комикс на колени и развернула лежавшую на столе программку. - Новости проката... "Inglourious basterds" - именно так, с "u" и "e" - военная сатира Тарантино. Опять-таки про нацистов. Много сейчас про них рассказывают историй.
- Нет, про нацистов не хочу, - сказал Герман.
Его дед со стороны матери был солдатом Ваффен-СС. Попав после разгрома дивизии в плен, он семь лет отработал на стройках в Сибири, был помилован, освобождён и, вместо того, чтобы вернуться домой в Баварию, женился на своей Марфе. Семья зажила в собственноручно построенном доме в деревне Варово под Москвой. Детей было сначала двое, потом трое, потом сразу пятеро, потом родился шестой... Дед был мелким ремесленником, но вскоре сколотил успешную строительную артель и предоставил жене возможность целиком посвятить себя мужу и детям. Дом два раза расширяли, пристроили пару спален, большую светлицу. Жизнь в нём ничем не отличалась от жизни обычных русских семей в таких же добротных домах от Камчатки до Крыма. Только в домашней библиотеке стояли книги на двух языках. Герман спиною помнил красное кожаное кресло, где он, малыш, помещался с ногами и читал Эдду - только вот на каком языке? Немецкий и русский путались в его детских воспоминаниях, как нити растрёпанного клубка. Он мог бы и упорядочить их - но зачем?
- Правда не хочешь?.. Знаешь, я думала об этом. Все эти истории про нацистов имеют смысл.
- Конечно, имеют, - ответил Герман. - Ещё какой. Но я его уже знаю, мне необязательно их смотреть.
- Точно знаешь? По-моему, нацисты у нас теперь "others". - Она обозначила пальцами кавычки. - "Иные". Это такая категория, которая воплощает всё, чего мы боимся и, главное, ненавидим - что мы замалчиваем в себе. Это проекция нашей тёмной, злой стороны на какую-то группу людей. Мы приписываем им качества, имеющие мало общего с реальными свойствами этой группы. Если там что-то и совпадает - как вот с нацистами многое совпадает - то в основном случайно.
Для человека её происхождения Надя была удивительно не предвзята против нацистов. В её крови и облике перемешались на украинской основе запорожские казаки и евреи, а где-то среди дедов и бабушек, похоже, затесался крымский грек. Грек и украинцы явно проглядывали в южнославянском с налётом Средиземноморья лице - тип "вечной девочки" - а еврейские предки дали о себе знать в очертаниях тяжёлой круглой груди и бёдер. Надя была девически стройна, но обещала после рождения детей раздаться в пышную бабёнку.
А Герман будто бы сошёл с нацистского агитплаката. Единственный из внуков старого Вольфганга, кто получил немецкое имя, он был беловолос, с "расово правильным" продолговатым черепом и ясными глазами цвета мартовской капели - крепкий, быстрый и жилистый мальчик. И Вольфганг отличал его - может быть, из-за имени, а может, потому, что Герман больше остальных внуков был привязан к неразговорчивому, суровому деду. Вольфганг считал, что внук любит его; то же думали все остальные. "Ты любишь дедушку? Так доешь кашу!" Герман не любил дедушку, он вообще не умел любить - нередкий побочный эффект немецкой "расовой правильности" - но даже если бы умел, то всё равно не усмотрел бы связи между любовью и кашей. Однако он был глубоко верен деду. В детстве Герман считал, что верность и есть любовь, что так любовь и выглядит во всех душах, и был впоследствии немало озадачен, увидев, как люди предают тех, кого якобы любят. Дед говорил с ним по-немецки, спрашивал содержание прочитанных книг, учил его, когда мог, строительному ремеслу и рассказывал о Баварии, которую так никогда больше и не увидел. "Там у нас никого нет, Герман. Семья погибла при бомбёжке. Накрыло весь двор..." Незадолго до смерти деда Герман приехал к нему на каникулы, и Вольфганг, открыв массивный дубовый сундук, достал свою старую форму, спорол с воротника петлицу с двойной руной молний и отдал её Герману, напутствуя:
- Береги.
Несколько лет спустя Герман примерил форму. Она пришлась впору в плечах, но была чуть длинновата - дед был на полтора вершка выше его. Герман снял форму и сложил обратно в сундук.
- "Иные" - наша коллективная тень, - говорила Надя. - Мы создаём свой собственный образ в противоположность им, на их фоне. Им не дают права голоса, это важно. Мы рассказываем о них истории, которые нам нужны и много значат для нас, но мы не предоставляем "иным" возможности рассказать о себе... кроме как в установленных нами рамках. У Толкиена, например, "иные" - это вастаки, южане, орки и прочий Мордор, лишённый любой правоты - чтоб не разрушить авторские представления о себе и своих.
Всё это звучало знакомо. Герман припоминал, что читал про "иных" две статьи. В одной говорилось, что всякий "иной" - это чужак, которого не удалось совершенно ограбить, убить или посадить в лагерь, и вот приходится с ним считаться. Автор второй статьи, не вдаваясь в культурологию, отметил, что в прошлом всё сиюмировое, от людей до камней и вод, считалось нормальной частью обычного, "среднего" мира, а "иной" - это некто непознаваемый и неотмирный, нечистый, тот, кто находится за гранью бытия. "Иной" - никто иной как дьявол. Из этих двух версий Герман предпочитал вторую. Когда ему было девять лет, в деревню приехал офицер КГБ из Москвы и среди прочего посетил дедушкин двор. Он заговорил с Германом.
- Твои звери? - Офицер указал на будку сторожевой суки, где под материнским боком дремали мохнатые полуслепые щенки.
- Мои, - ответил Герман.
- "Мои"... - повторил кагэбист. - Надо говорить "мои, господин офицер".
- Мои, господин офицер, - послушно сказал Герман.
Он был заворожен. Это было одно из ярчайших воспоминаний детства - алый пентакль на фуражке, ярые золотые погоны, северное сияние в бездонных тёмных зрачках, прикосновение холодных рук к плечам, к подбородку... В тот день Герман впервые соприкоснулся с запредельным.
- Ты их когда-нибудь убивал? - спросил московский гость.
- Нет, господин офицер.
Герман не удивился, что ему задали этот вопрос. Ему и правда было бы интересно взглянуть, как умирает собачка и что у неё внутри, но взрослые, которым он доверял, давно объяснили ему, что просто так разрезать животных нельзя, особенно собак и кошек, потому что эти звери - друзья, и мучить их - предательство и подлость. Тот офицер видел Германа насквозь. Уже тогда мальчик хорошо знал, что и сам был немного "иным".
- Ты уверен, что не хочешь посмотреть фильм?
Он был уверен. Через год после визита москвича его взяли в начальный класс Санкт-Петербургской Стрелецкой школы - с полной стипендией, как родственника погибших при исполнении. В Питере не было проблем с петлицей - Герман был уже на третьем курсе, когда Вольфганг умер - но потом он поступил в московскую Академию, и начались неприятности. Герман объяснил однокурсникам, что носит петлицу исключительно в память о покойном деде, но это не помогло. Его два раза жестоко били. После второго раза он отловил обидчиков по одному в курилках и туалетах, отправил кое-кого в травматологию, и его оставили в покое, но прозвище "эсэсовец" было уже не смыть. Герман и не старался. Нет, он не хотел смотреть кино про нацистов.
- Но я хочу в кино, - сказала Надя.
- Так соглашайся переехать в Кремль. И кинозал тебе будет - он там роскошный - и библиотека огромная, и безопасность. Меня там, главное, не надо повсюду таскать с собой.
Герман отрезал толстый ломтик сала, наколол на вилку, макнул в подсолнечное масло и начал мазать сковородку, наблюдая за ведьмочкой краем глаза. Надя лишь покачала головой.
- Какая правильная мысль, - сказала она. - Сало. Если смазывать сковородку пластиковой кисточкой, блины будут пахнуть маслом и пластиком, а если смазывать хорошим салом, они будут пахнуть маслом и хорошим салом. Пластик ведь тоже пахнет, и ещё как, мы этого просто не замечаем. А вот собаки...
Интересно, а склонность переводить стрелки, читая лекции, у неё тоже была всегда, или она заразилась от Стекловского и ею? Квартира была подарком покойного оперативника, книжные шкафы тоже - своего рода наследство - и Герман подозревал, что ведьма не променяет эти скромные дары ни на какой Кремлёвский дворец. Даже после смерти Эдуард Стекловский продолжал создавать досадные проблемы всем, кто его знал, и многим, кто только слышал о нём.
- Они могут взорвать весь дом, - сказал Герман и вылил полополовника теста на блестящую гладкую сковородку. Блин дивно зашипел. - Недавно с базы пропала ракетница с боекомплектом. В дом можно попасть одной из этих ракет, и он просто схлопнется внутрь, целиком. Эффективно. - Он положил лопатку и звонко хлопнул в ладоши.
- Ммм... - Надя заёрзала на стуле, косясь туда и сюда. - Кто упустил ракетницу?
- Кто упустил, того уже... наказали, но она же от этого не вернулась на место. Если сюда из неё выстрелят, погибнем не только мы - все. Здесь живут сотни людей - десятки семей.
- Думаю, Саша этого не сделает.
- Да? - Герман саркастически поднял бровь. - Он уже взрывал жилые дома, когда разбойничал в Европе.
Надя резко вскинула взгляд.
- Ты не знала?
За что ж ты его так ненавидишь, если не знаешь его мерзейших дел? Нешто всего лишь за теорию? Герман знал, за что он недолюбливает Сашу П. Этого типа, как и Германа, ровесники в своё время бивали. Герман узнал об этом из досье. И бивали за дело. Например, один раз на уроке истории тринадцатилетний Саша назвал царя Петра I пидарасом. После уроков Саше задали... да. Несмотря на наследственность и в чём-то схожий жизненный опыт, Герман Граев не полагал, будто имеет право подкладывать бомбы в атомные реакторы, а гексоген - в многоквартирные дома и отрезать головы чиновникам и милиционерам. Наоборот, он посвятил жизнь отлову и ликвидации всех тех, кто так поступал, и с полным правом считал, что если уж он со своей безнадёжной социопатией и немецкой эсэсовской кровью смог сделать правильный выбор, то Саше ничто не мешало сделать такой же.
- Ему тогда было семнадцать, восемнадцать лет - как тебе сейчас. Достаточно им узнать, где ты...
- Он знает.
Герман резко опустил руки.
- Знает? Ты об этом что, знаешь? - Ведаешь, ведьма? - Или ты просто так полагаешь, незнамо с чего?
- Думаю. Я так думаю, хорошо?
Она оперлась о стул ладонями, глядя на Германа снизу вверх.