Он появляется ровно в пять, сутулый паренёк со старенькой скрипкой в руках. Его место под липой, напротив скамейки, покрытой синей облупленной краской. Музыкант кланяется невидимой публике, поправляет жабо мышиного цвета и пристраивает скрипку на острое плечо. Взмах смычка, и протяжные "ля-си-до-до-ми, фа-ми-ре(бемоль)-ля" наполняют двор, как и в любой другой день нашего вечного лета, и я привычно вздрагиваю первый раз от ломающего тональность бемоля, потом ничего, потом не так остро.
Музыкант играет раз за разом одну и ту же фразу, меняет темп, акценты, длительности. Мне ничего, я привык, даже нравится.
- Да что же это. Да сколько же можно, кажный день одно и то же, ни днём, ни ночью покоя нет! - разносится по подъезду ворчливый женский голос.
Это тётя Паша со второго этажа спускается подышать свежим воздухом. Она вообще добрая, по внукам скучает и пирожки с малиной печёт и всех угощает, только музыкант ей наш не нравится, а прогнать его - как прогонишь? Да и куда? Вот она и ворчит, хрустя артритными коленками, видать, и её тревожит фальшивое ре-бемоль.
Дядя Витя уже внизу, там, где стучат о крытый крашеной жестью стол костяшки домино, гудят приглушенные мужские голоса и кашляет хриплой тишиной ламповый приёмник: игроки всё ещё надеются поймать волну. Зря, давно уже все знают, что зря, но каждый день, усаживаясь "за партейку", мужики включают старенькое радио "Полёт" - авось?
"Авось" мы здесь понимаем и ценим, да и что у нас осталось, кроме этого самого "авось" и унылой монотонной жизни?
Я стряхиваю пепел в прибитую кем-то к перилам общего балкона баночку из-под кофе "Мокко", затягиваюсь в последний раз и тушу сигарету об обожжённое сотнями её предшественниц жестяное дно. Закрываю глаза, вслушиваюсь в звуки плавно опускающегося вечера, сотый раз чувствуя, как сильно не хватает здесь детских голосов. Ничего не поделаешь, детей у нас нет. И слава богу! Или кто там ещё отправил нас в это тихое вечное лето.
Я выхожу, заперев дверь на допотопный шпингалет, чувствуя, как ёкает в груди от нетерпения: Аня наверняка уже ждёт.
Аня топчется у подъезда. На ней плохо отглаженное платьице из синего сатина, слегка морщащее в груди. Белые, словно выжженная солнцем и вымытая дождями солома, волосы торчат в разные стороны, сегодня она даже не пыталась уложить их в причёску - зачем, если ветер за пять минут любую причёску снова превратит в воронье гнездо?
- Где ты видел белые вороньи гнёзда? - смеётся Аня и вздрагивает, вспоминая: птиц здесь тоже нет, даже ворон.
Длинные глаза цвета осеннего болота становятся грустными, вот-вот закапают слёзы. Я быстро беру её за руку, стискиваю мягкую ладошку - отвлекаю.
- Куда сегодня? Опять на пруд? Я бутерброды прихватил. С сыром!
- А у меня ещё тётипашины пирожки остались, - отвечает Аня и тычет пальцем за спину, где болтается кожаный "городской" рюкзачок. - Не хочу на пруд, пойдём на карусель?
И мы идём на карусель.
Проходя мимо липы, Аня улыбается скрипачу, как старому знакомому. Как умудрилась познакомиться, я не знаю, обычно когда мы возвращаемся с прогулки, усталые и с распухшими от поцелуев губами, парня уже нет. Кто он и откуда, никто не знает, словно он функция этого мира, как лавочка, липа и скрипучий дом, набитый посудой, вещами и пыльными книгами.
- Просто он здесь каждый день, - отвечает она моим мыслям, - я привыкла. Представить не могу, как было бы без него.
Я улыбаюсь. Думаю, что Аня будет счастлива везде, так уж она устроена, легкомысленная синица, но вспоминаю её слёзы из-за птиц и дышу виновато. Вслед нам несутся звуки скрипки, словно пожелание доброго пути.
Мир наш невелик, так что идти не далеко: пруд в одной стороне, карусель - в другой, и всё в пятнадцати минутах хода от двора. Если пойти дальше, пейзаж вокруг стянется в широкую ленту дороги и устремится в никуда, исчезая в белом тумане. Как-то раз я сутки шёл, пытаясь выбраться, дойти хотя-бы до тумана, но так и не дошёл, плюнул и вернулся. Обратный путь занял ровно пятнадцать минут. После этого я закрылся на замок в своей комнате и сидел в кресле, пока Аня не попросила дядю Витю вынести дверь и не отпоила меня жасминовым соком, не отцеловала-отогрела, нашёптывая на разный лад:
- Живи, Глебушка, живи, милый, что ж ты так, да брось же, живи, скотина, не бросай меня здесь одну!
Вспоминая, я вцепился в её руку, Аня встрепенулась, заглядывая в глаза: что, что опять? Но успокоилась, заметив нечто, одной ей ведомое, улыбнулась с облегчением, сжала тонкими пальчиками мою ладонь - в ответ. Так хороша она была, синичка моя, заботливая пичужка, с которой мне и здесь - ничего, и так пойдёт, что я сам разулыбался, как дурак. Так, радуясь каждый своим мыслям, молча дошли мы до карусели.
Побитые дождями и временем кони, слон, тигр и единорог замерли, ожидая нас, единственных своих посетителей. Аня оживилась, как всегда, заторопилась. Я подсадил её на высокий карусельный пол и подумал, что не знаю, сколько лет моей случайной здешней любви.
- Двадцать два, - кричит она со спины деревянного единорога, снова отвечая моим мыслям. - Если ты старик с рождения и ничему не радуешься, так что теперь?
- Радуюсь! - отвечаю. - Тебе.
Она посылает воздушный поцелуй, будто услышала.
Я иду в дощатую зелёную будку и тяну вверх большой серый рычаг. Карусель начинает вращаться, постепенно ускоряясь, Аня обхватывает единорога ногами, обнимает крутую шею и вопит от радости. Мне нравится видеть её такой, и я добавляю скорости.
- Ещё! - просит она, проносясь мимо, и я добавляю ещё, и ещё.
Карусель кружится быстрее и быстрее, мне кажется, что так быстро ещё не бывало, но этого не может быть - здесь ничего не меняется.
- Хватит? - ору я изо всех сил, представляя, как свистит ветер в порозовевших от удовольствия Аниных ушках
- Стоп маши-и-ина! - кричит она, и я рывком опускаю рычаг до выдавленной надписи "выкл", когда-то покрашенной красным, а теперь облупившейся.
Ничего не происходит, карусель продолжает кружиться.
Я снова поднимаю рычаг и опускаю, снова и снова убеждаясь, что это не помогает.
- Глеб! Останови! - вопит Аня и срывается на визг.
Истошное "и-и-и-и-и!" бьёт по ушам, я не знаю, что делать, нам никто не поможет, и позвонить некому, даже телефонов здесь нет. Зажимаю уши и усилием воли загоняю панику в живот, под ложечку, пусть пока там. Соберись, тряпка!
- Аня, держись крепче! - ору я и выбегаю из будки.
Надо найти что-нибудь, что можно вставить в старый механизм, который стонет от натуги здесь же, за трухлявой перегородкой. Карусель кружится быстрее, Аня больше не кричит, но ещё держится, и я молюсь, чтобы держалась. Краем глаза замечаю подступающий белый туман, он ведёт себя странно, но - потом, всё потом.
Ни забора, ни дерева, ни камня, ни лавочки, вокруг выжженная солнцем жёсткая трава, и чёрт нас дёрнул пойти на дурацкую карусель...
Я бью ногой по дощатой двери будки, неудачно, удар отдаётся в лодыжку тупой болью.
- Твою мать! - ору во всё горло и бью ещё раз, через боль, теперь правильно, и от двери откалывается длинная доска. Одним прыжком пересекаю комнатку с рычагом, выдавливаю плечом хлипкую перегородку и с размаху сую доску куда-то в воющее шестерёнчатое, пахнущее горячим машинным маслом нутро механизма, молясь, чтобы Аня держалась, ещё немного, ну потерпи, синичка, только держись, хорошо?
Раздаётся оглушительный лязг, и я вырываюсь на воздух, хромая и задыхаясь от густого, воняющего пригорелым вишнёвым вареньем дыма, валюсь в злую колючую траву и смотрю, как чёртова карусель со скрипом замедляет ход, уже по инерции делая круг за кругом. Когда она останавливается, затихая, я лежу лицом вниз и вдыхаю пыль, не в силах посмотреть, удержалась ли Аня, или её изломанное щуплое тело валяется среди деревянных зверушек, зацепившись лямкой рюкзака за рог единорога.
Тяжёлую тишину рвёт судорожный всхлип. Я бросаюсь к карусели, с трудом разжимаю застывшие в отчаянном усилии девичьи пальцы, целую распухшее от слёз лицо, обнимаю Аню, прижимаю к себе крепко, как могу, и бреду, сильно припадая на больную ногу. Туман надвигается, а нам нельзя в туман. Сейчас я совершенно точно знаю, что в туман нам нельзя.
Музыканта уже нет, не думал, что он уходит так рано. Зато на лавочке сидят тётя Паша и Инна Викторовна, у каждой в руках вязание. Судачат о том-о сём, спицы мелькают. Обычно их три, Васильевна ещё, седая старушка с первого этажа, та не вяжет, только сидит, положив артритные руки на суковатую клюку, и смотрит во двор не по-старушески чистыми, острыми глазами. Но сегодня мы рано, Васильевна ещё не вышла, хлопочет по дому, сотый раз натирая и без того прозрачное оконное стекло.
Тётя Паша первая замечает нас, бросается навстречу, отшвырнув рукоделие.
- Глебушка, что стряслося? - спрашивает встревоженно.
Я осторожно ставлю Аню на ноги, тётя Паша ощупывает её, пытливо заглядывает в лицо.
Аня уворачивается, да не тут-то было: тётки усаживают её на лавочку, из подъезда уже спешит Васильевна с чашкой жасминового сока. Зубы Ани стучат о фарфоровый край, я смотрю, как оживают, розовеют бледные до синевы щёки. Инна Викторовна достаёт большой красный платок и оттирает с посвежевшего лица моей синички следы слёз, частым гребнем приглаживает непослушные волосы. Я стою рядом, не зная, куда деть руки - тётки справляются куда лучше меня.
- Глеб, ногу-то покажь, - говорит тётя Паша и тянет меня к лавочке, усаживает на край, ловко расшнуровывает ботинок и сдирает носок.
Я удивляюсь, какие сильные у неё пальцы. Нога распухла и болит нестерпимо, я пытаюсь не стонать, но вскрикиваю в голос, когда тётя Паша вдруг схватывает одной рукой за стопу, второй за щиколотку и резко дёргает.
Тётки смеются, а я с удивлением чувствую, как стихает боль и спадает опухоль.
- Терпи, казак, атаманом будешь! - припечатывает тётя Паша, вручая мне не слишком свежий носок и потрёпанный ботинок.
Я конфузливо обуваюсь, встаю, топаю по серому асфальту, перекатываюсь с пятки на носок - боли нет.
- Вот и хорошо, - улыбается Васильевна и протягивает мне чашку жасминового сока. И когда только успела за ней сбегать?
- Успела-успела, сынок, - шамкает старушка синевато-розовыми губами, и я вздрагиваю, поняв, что она тоже отвечает на мои мысли.
- Спасибо вам, милые, - говорит Аня. - Что бы мы без вас делали, не знаю даже, вот и выручили, и вылечили.
Она частит, голос становится тоньше, я чувствую, что Аня сейчас снова разревётся, но она сдерживается, сама берёт меня за руку.
- Отведи меня домой, Глеб, - просит, и все три тётки кивают: правильно, мол, дело говорит.
Аня редко ночует у меня и никогда не просит остаться у неё, ей удобнее спать одной на узкой деревянной кровати, больше похожей на койку гимназистки начала прошлого века. Впрочем, у меня в комнате кровать точно такая же, спать вдвоём действительно неудобно. Но сегодня я ни за что не оставлю её одну, поэтому стелю на пол одеяло, сбрасываю подушки. Мы ложимся рядом, прижавшись друг к другу плотно, как две ложечки, я обнимаю её, лёгкую синичку. Непослушные волосы щекочут лицо, пахнут жасмином, степной пылью и немного горечью. Это полынь, наверное, но откуда мне знать, как пахнет полынь? Я собираюсь спросить у Ани, знает ли она, как пахнет полынь, но слышу её сонное дыхание, прихватываю прядь соломенных волос губами, целую в макушку и засыпаю сам.
В час быка, когда всегда полная, яркая, как фарфоровая тарелка в свете софитов, луна заглянула в окно, я осторожно выбрался и вышел на балкон покурить. Посреди пустого, похожего на аквариум двора, залитого серебристым светом, танцевала она, таинственная тень, моя журавушка. Я затянулся сигаретой, облокотился на перила и, не отрываясь, следил за плавными, неуловимо хищными движениями танцовщицы. Тонкие каблучки выколачивали дробь из пустого асфальта, развивался подол чёрного платья, а я не мог дышать и только смотрел, смотрел на неё. Раньше я мечтал поймать журавушку и выбегал во двор, как только она появлялась, но лишь ветер ласкал лицо словно шелковистым касанием волос и тихий смех отзывался болью в груди. Со временем перестал бегать, не пытался подкараулить, а просто стоял, чувствуя под босыми ногами прохладный пол общего балкона, и смотрел.
Тёплые руки легли на мои плечи, Аня прижалась мягкой грудью к спине, потёрлась, задышала в шею. Я накрыл её пальцы своими, и так мы стояли, пока силуэт журавушки не растворился в прозрачном ночном воздухе.
- Ревнуешь? - спросил я тихо.
Аня сняла руки с моих плеч и спокойно ответила:
- Нет. Я и не умею, наверное.
- А если бы умела, ревновала бы?
- Я не знаю, милый. Это странно - ревновать к призраку. Пойдём спать?
Она смотрела снизу вверх, приоткрыв губы. Я затушил сигарету и медленно поцеловал её, поднял и занёс в дом.
На рассвете пришлось спуститься к себе: Аня по-прежнему считала, что спать лучше в одиночестве и на мягкой кровати, а я, счастливый и опустошённый, не возражал.
Солнце било прямо в глаза, жарко щекотало веки. Хорошо, что здесь всегда ясно, но иногда я дико скучаю по дождю.
- Тю, было б об чём скучать, по мокрости да серости! - говорит тётя Паша, а я мечтаю забраться с Аней в одно кресло, закутаться в мягкий плед и смотреть в окно сквозь струйки воды, стекающие по стеклу, а то и просто закрыть глаза и слушать музыку, тихую музыку дождя.
Я вздыхаю, чуть не проворонив кофе. Терпеть не могу отмывать от него плиту!
Налив огненный, крепкий, словно адская смола, напиток в простую белую чашку, я выхожу во двор и присаживаюсь за "доминошный" стол. Там уже сидит дядя Витя и от нечего делать складывает из костяшек домик, время от времени покручивая ручку настройки радио. Приёмник потрескивает эфирной тишиной.
- Сгоняем по-быстрому, Глеб? - спрашивает дядя Витя с хищной надеждой в голосе, но я не хочу сегодня играть, качаю головой и отпиваю кофе.
Мы так и сидим под дырявым шиферным навесом, когда дядя Витя очередной раз крутит ручку, и неожиданно чёткий бесполый голос произносит:
- Иди и смотри!
Мы подскочили, посыпались на пол доминошки, а я облился горячим кофе, но не обратил на это внимания. Словно два внезапно уверовавших в святые дары папуаса, мы склонились над стареньким приёмником, проигрывающим теперь привычную музыкальную фразу "ля-си-до-до-ми, фа-ми-ре(бемоль)-ля". Один раз, и музыка стихла, сменившись треском пустого эфира.
- Твою мать! - выдохнул дядя Витя, и я был абсолютно согласен с ним.
Давным-давно, на заре наших отношений Аня сказала мне, что для любви важно одиночество. Я сумничал, что одиночество и ритуалы, дабы не избежать долженствования и принуждения, и тут же завалил её в густую траву под каруселью, но разговор на том не закончился. Едва отдышавшись, Аня предложила встречаться в пять часов у подъезда и не ломиться друг к другу по пустякам, которые можно отложить. Я опрометчиво согласился, даже поклялся - да что там, тогда я был готов поклясться ей в чём угодно, так сильно было наше чувство на фоне тусклой неизменности пыльного двора, старой карусели, тинистого пруда и скрипучего дома. Но сегодня я сто раз пожалел, что не могу ворваться в её комнатку и огорошить мою синичку новостью о заговорившем радио. Она сидела бы на кровати с ногами и смотрела на меня широко открытыми от удивления болотными глазами, а может, и не поверила бы, как не поверили дяде Вите доминошные мужики, а я сердился бы и доказывал что - было, я сам слышал, ну хочешь, спроси у дяди Вити.
Но вместо того, чтобы подняться к Ане, я вынужден был ждать пяти часов, нетерпеливо слоняясь возле подъезда и скуривая сигарету за сигаретой. Так что, когда появился скрипач, я готов был расцеловать его, и даже впервые простил чёртов ре-бемоль - пусть уж играет, как хочет, бемоль, так бемоль, и не такое приходилось слышать.
Неожиданно в виски застучало, как всегда, когда удавалось схватить отголосок воспоминаний о прошлой жизни. Я чуть было не поддался искушению напрячься и вспомнить что-то, что прошло совсем рядом, коснулось крылом. Нет, я знал, что не вспомню, только проваляюсь с головной болью до следующего утра, скрипя зубами и глотая злые бессильные слёзы, но так заманчиво было предчувствие возможной ясности, что я почти поддался, когда из распахнувшейся двери выпорхнула Аня.
Синее платье сменили джинсовые шорты с яркой маечкой, разрисованной скалящимися рожицами, странно подчёркивающими решительное выражение её лица. И только причёска да потёртый кожаный рюкзачок остались теми же.
- Идём на пруд! - твёрдо сказала Аня.
- Радио заговорило, - ответил я невпопад.
Аня остановилась и посмотрела точно так, как я представлял.
- Давно? Почему ты не позвал? И что там сейчас?
- Там сейчас то же, что и всегда. Оно сказало: "Иди и смотри!", проиграло, - я кивнул на скрипача, - его музыку и умолкло.
- Ты один это слышал?
- Ещё дядя Витя, но нам всё равно никто не поверил.
- Я верю! - сказала Аня. - Пошли смотреть.
- На радио?
- Глупый, на пруд!
- Ты думаешь, это было для нас? Послание?
- А для кого ещё, Глеб? - горько усмехнулась Аня. - Кто ещё здесь куда-то ходит? Только мы.
И мы пошли.
Посмотреть было на что. Казалось, что вода из пруда поднялась, превратившись в белый туман, клубящийся над ямой с неровными краями, на дне которой шевелились блестящие рыбы. Усатый зелёный сом зарывался в высохший ил, расплёскивая мелкую пыль, прямо под нами у берега билась в судорогах огромная камбала, хватая воздух распяленным в горьком проклятии ртом.
- Почему они не засыпают? - прошептала Аня.
Я попытался сообразить, сколько времени рыба может прожить без воды. По всему выходило, что несколько минут, а эти всё продолжали трепыхаться, били хвостами, распахивая грязные от налипшего песка рты.
- Давай уйдём отсюда, - попросила Аня, содрогнувшись всем телом. - Мне страшно.
Мне тоже было страшно.
На первый взгляд, во дворе всё было как обычно: мужики играют в домино, тётки сидят на лавочке, музыкант пилит привычную фразу. Но что-то в неизменном нашем мире изменилось так, что стало до прозрачности ясно - по-прежнему больше не будет. Уже открыв взвизгнувшую не смазанными петлями подъездную дверь, я понял. Старая липа, шелестящая пыльными рифлёными листьями, зацвела, распространяя вокруг одуряющий запах.
Я передумал, отпустил дверь и пошёл к лавочке, увлекая Аню за собой. Тётки словно ждали, подвинулись, давая нам место. Тётя Паша протянула глубокую тарелку, полную пирожков, Васильевна достала из воздуха чашку с жасминовым соком. Ещё вчера это показалось бы мне странным, почти чудовищным, но сегодня, сидя под цветущей липой, я окончательно уверовал в небывалое и просто взял из морщинистых рук чашку, разрисованную золотистыми цветами. Васильевна одобрительно кивнула мне и подмигнула Ане:
- Скоро, уже совсем скоро.
Обернувшись, я успел заметить пытливый взгляд, но Аня тут же спрятала лицо, потянувшись за своей чашкой.
Жасминовый сок окатил горло вязкой свежестью, я откусил сразу половину пирожка с жёлтой малиной. Всё-таки жизнь прекрасна!
- Ну, Глеб, видел что? - спросила тётя Паша.
- Да. Высохший пруд и живую рыбу на дне. Много живой рыбы.
- А вчерась?
- Вчера карусель взбесилась, - вмешалась Аня. - Глеб меня спас. И липа вот зацвела...
- Вы ведь знаете, да? Почему всё меняется? - спросил я, глядя в острые глаза Васильевны.
Но старушка промолчала, вместо неё ответила Инна Викторовна:
- Всё всегда меняется, Глеб. Только мы не всегда замечаем, что меняется, потому что меняемся сами.
- И что же мне делать?
- А это кажный сам себе решает, Глебушка, - проворковала тётя Паша. - Ты ищи милый, ищи, вот и найдёшь.
И словно в подтверждение её слов музыка смолкла и скрипач растаял в подступивших незаметно сумерках.
Всю ночь я проворочался, предчувствуя неладное и борясь с желанием постучаться к Ане, да хоть к тёте Паше с дядей Витей или к Васильевне. Возможность перекинуться с кем-нибудь парой слов казалась недостижимым счастьем. Наверное, поэтому когда появилась танцующая тень, я выскочил во двор - ведь если всё меняется, может, и это изменится, и я смогу рассмотреть её лицо и узнать наконец, какого цвета её глаза. Но, увы, журавушка по-прежнему обернулась тёплым ветерком, похожим на касание шёлковистых волос. Лишь с краю, на самой границе слуха колыхалось чуть слышное, почти придуманное "Прощай".
Утром, когда я стоял под душем, пропала вода. Я оделся и пошёл к тёте Паше, чтобы попросить воды для кофе, но у дома больше не было второго этажа. Внимательно изучив навесной замок на решётчатой двери с надписью "Чердак", я спустился обратно, взял рюкзак с бутербродами и вышел во двор. В белом тумане утонуло всё, кроме лавочки и цветущей липы напротив. Я сел на лавочку, вспомнил Васильевну и вынул из воздуха чашку с жасминовым соком, а потом принялся ждать, закусывая терпкое питьё подсохшими бутербродами с сыром. Только дожевав последний кусок, я сообразил, что комната Ани тоже на втором этаже, и я зря жду, потому что моя синичка не спустится ко мне со звуками скрипки, и я проворонил, упустил что-то важное, и теперь навсегда останусь сидеть здесь, пока чёртов туман не поглотит дом, липу, ободранную лавочку и меня самого, и я буду задыхаться, глотая белёсую дрянь, и проклинать неизвестно кого, как та не способная сдохнуть камбала с распяленным удушьем ртом.
Туман - странная вещь. В нём можно увидеть всё, что случалось или случится, и тут же забыть об увиденном.
Я вижу молодую женщину, укутывающую пухлощекого младенца в голубую шаль с белыми ромашками, младенец мусолит сухарик беззубым ртом.
Вот слегка подросший младенец в костюме зайчика отплясывает под большой, сверкающей разноцветными лампочками ёлкой, вот он же в великоватом костюмчике сжимает в напряжённом кулаке букет рыжих астр, а вокруг шумит первое сентября, и девочки качают огромными белыми бантами.
Папа, большой, как дерево, в элегантном сером плаще ведёт младенца через дорогу, в руках мальчика футляр со скрипкой. А вот экзамен, и младенец, мальчик- я? - пилит старательно, и по виску его стекает прозрачная капля пота.
Я - бью по воротам, обозначенными двумя банками из-под колы, напротив щерится рыжий кучерявый вратарь, чуть постарше меня, больше, сильнее, и мяч пролетает под его вытянутой рукой - гол!
Я - открываю клетку с серебристыми прутьями, на плечо взлетает маленькая птичка, вцепляется коготками, и я кормлю её кусочками сала.
Я - складываю в рюкзак пару носков, майку и колючий серый свитер.
Я - иду по аллее старого парка, вдыхая густой аромат цветущих лип.
Я смотрю, как завитки тумана лижут покрытый древней корой ствол.
Он появился ровно в пять, сутулый паренёк со старенькой скрипкой в руках Я встал на затёкшие от неподвижной позы ноги, шагнул раз, другой и взял из его рук скрипку и смычок. Скрипач закивал, как китайский болванчик, по голове которого щёлкнули слишком сильно, повернулся, вытянул руки и ласточкой нырнул в туман. Я попробовал положить скрипку на плечо. Она легла ладно, так, как будто я не раз касался подбородком гладкой чёрной подставки. Теперь я стоял на маленьком островке, окружённый густым белым туманом, и была моя очередь играть. Я осторожно провёл смычком по струнам, почувствовал, как задрожали они под пальцами, как отозвалась скрипка, моя старая скрипка: "ля-си-до-до-ми, фа-ми-ре-ля". Звуки заполнили пространство, туман вздрогнул и попятился, обнажая пыльный двор с облупленной скамейкой и серый шершавый бок приземистого дома. Тогда я закрыл глаза, и - будь что будет - продолжил: "до-ре-ми-ми-соль", и дальше, "фа-ми-ля". Руки налились уверенной силой, и я продолжил играть, как - я знал это - не играл до того никогда, вплетая знакомые мотивы в незамысловатый строй, прижимая тёплые струны точными пальцами.
Когда я открыл глаза, вокруг был старый парк с горящими в зеленоватом сумраке фонарями. У маленького пруда в конце аллеи грохотал лягушачий оркестр, позади меня шуршал жасминовый куст, и на ветке цветущей липы рядком сидели три больших вороны. Одна из них, седая, почти белая, смотрела на меня старушечьим цепким взглядом.
Мимо лица порхнула летучая мышь, коснувшись на миг крылом, словно шёлком волос, и я встряхнулся, убрал скрипку в потёртый кофр, поднял с земли рюкзак и зашагал по аллее. Дойдя до выхода, постоял немного, ожидая, что в плечо вопьются тонкие синичьи коготки, и вышел, так и не дождавшись.
Она стояла возле синего мотороллера, одетая в узкие джинсы и простую белую майку, тонкая девушка с торчащими в разные стороны волосами цвета белёной соломы и неизменным рюкзачком за спиной. Я остановился, пытаясь понять, она ли это, меня ли она ждёт в сгущающихся сумерках, не буду ли я выглядеть идиотом, если вот так вот подойду к незнакомой девушке и скажу "Здравствуй, Аня!", а может она не Аня, а я - не Глеб, и мы чужие, странные, не похожие друг на друга люди.
Она машет рукой и улыбается, отвечая на мои мысли, и я вижу синичку, нарисованную на её майке.