Наступила осень, и Таня достала с антресоли наши пальто. Тогда сразу потеплело, и пошло Бабье лето, нежное, как прощальный поцелуй.
Возвращаемся от врача по нашей тихой улице, по обеим сторонам засаженной дубами. Шурша листвой, как-бы гуляя заодно. Она грустна, и от этого мне тоже грустно. Чувствуется приближение простуды.
Доктор сказал, что беременность при ее сердце опасна для жизни и, учитывая резус - тут уж моя ответственность - неблагоприятна по перспективе. Придется ее переводить из нынешнего ее интересного положения обратно в прежнее неинтересное.
А время, тем временем, сплющивается и поджимает. Как и сердце в свой черед, подумал я. Хорошо хоть сказать удержался, а то ничего утешительнее скверных каламбуров в моей пустой голове в ту печальную пору для нее не находилось.
Мы уже подходили, как вдруг она ахнула:
- Ой, смотри, это он. Заходил. Он нас не видит.
И правда, не видит. Быстро вышел из нашего переулка и крупными, гусиными прыжками, как будто через лужи, пересек улицу к своей черной "Альфе", запаркованной на той стороне; для такой вот, вероятно, пропрыжки в этих белых туфлях на толстой пробке там ее и поставил.
Это уже третий визит за прошедшую неделю, и те два раза она его, смущенно как-то, но отправляла. А теперь вот разминулись, злорадно подумал я. Что, телефона не достаточно, обязательно прямо так домой приператься!
Под моим косым, чтобы не привлекать его внимание, взглядом он подобрал тонкие полы расстегнутого черного пальто и, пригнувшись, убрал под низкую крышу машины свой угрожающе пшеничный ежик, вблизи, несомненно, пахнувший мужским одеколоном "Коти". Хлопнула дверца.
Не могло быть приятнее звука, чем этот короткий хлопок! Как холостой выстрел Царь-пушки. И еще последовавшие за ним три приглушенные хлопка из двух выхлопных труб заведенного турбо-мотора: пук-пук-пук! Теперь остается только изящно проскочить незамеченными в наш переулок, и дело - в шляпе.
Когда она вроде уже завернула одной ногой в переулок, я бросил последний, тревожный взгляд на ту сторону, и вижу, как грозно опускается в стартующей машине левое боковое стекло. Я сразу отдернул испуганно свой неуместный взгляд, но высокий голос с неприятным акцентом уже зовет по имени: "Наташа!"
Это он перепутал, или это игра такая у них? В обоих случаях противно и досадно. И крушение моей робкой надежды разминуться.
Вижу, как просветлело при этом ее лицо, и она, обернувшись вся, приветственно машет рукой, и как машина круто разворачивается и подъезжает к ней слева. Теперь понятно, для чего еще, кроме той гусиной пробежки, понадобилось парковать на противоположной стороне - еще и для этого лихого виража.
Она нерешительно заносит ногу, которая только что почти уже была в нашем переулке, в проем открывшейся перед ней толстой дверцы. Потом рывком оборачивается, быстро и неловко меня целует куда попало. Потом садится уже окончательно, и я второй раз слышу, на сей раз - под самым ухом, этот короткий, тяжелый хлопок, так жестоко обманувший меня минуту назад; теперь он кажется мне насмешливым. Где-то под носом, уже слегка воспаленным, остывает, высыхая, ее утешительный поцелуй. Перекрестить только забыла, подумал я раздраженно.
В нашей комнате чисто и пусто, как в приемной морга; наверное, эта мысль, что прибрать хоть успела перед уходом к доктору, ее теперь утешает. Как это там: "... и, уколовшись о шитье с не вынутой иголкой, внезапно вспомнит всю ее и плачет втихомолку". Захотелось плакать.
Открыл компьютер. Что-то не идет. Интересно, как у нее сейчас сердце, не болит? У меня болит. К тому же гриппозное состояние, надо бы что-нибудь принять.
Чтобы убить сразу двух зайцев беру ее аспирин. Вроде пошло хорошо. Еще, еще... Запил всё стаканом остывшего чаю и большой глоток теплой водки вдогонку. Закружилась голова, и я прилег.
Просыпаюсь в раю. В пижаме, под одеялом, капельница, утка, кислород, всё как полагается. Приятный запах камфары и эфира и тяжелый, как с бодуна, устойчивый шум в голове. Вокруг деловая суета, стрекочут, снуют туда-сюда - то ли гурии, то ли ангелы-на-Лествице - одинаковые сестрички в коротеньких халатиках, игриво натянутых и расходящихся сзади, выше розоватых подколенных ямок.
Она сидит как, положено, у изголовья и гладит мне руку, трясущуюся в ознобе как в Паркинсоне, и целует в лоб, и лепечет в ухо: "Ну что ты, малыш, ну можно ли так волноваться! Ну куда я денусь, я же знаю, что без меня ты совсем никуда". И озноб утихает.