* * * *
Луковица огня, больше не режь меня,
больше не плачь меня и не бросай в Казань.
Ложкою не мешай, ложью не утешай,
память - мужского рода: чешется, как лишай.
Окунем нареки, вот мои плавники,
порванная губа, вспоротые стихи.
Вот надо мной проходят пьяные рыбаки.
Все на земле - мольба, дыр и, возможно, щыл.
Господи, Ты зачем комменты отключил?
Всех успокоит Сеть, соль и лавровый лист,
будет вода кипеть, будет костер искрист.
Будут сиять у ног - кости и шелуха...
Как говорил Ван Гог: "Все на земле - уха..."
* * * *
(из цикла "Признания")
Я выжил из ума, я - выживший, в итоге.
Скажу тебе: "Изюм" и ты - раздвинешь ноги.
Скажу: "Забудь язык и выучи шиповник,
покуда я в тебе - ребенок и любовник..."
На птичьей высоте в какой-нибудь глубинке
любую божью тварь рожают по старинке:
читают "Отче наш" и что-нибудь из Лорки
и крестят, через год, в портвейне "Три семерки".
Вот так и я, аскет и брошенный мужчина
вернусь на этот свет из твоего кувшина:
в резиновом пальто, с веревкой от Версачи
и розою в зубах - коньячной, не иначе.
* * * *
Исчезли предметы и чувства пропали,
остались сплошные слова:
на желтой бумаге, в зеленом металле,
с пластмассовой цифрою 2.
И слово за слово, и словом по кругу,
и слову - уста не разжать.
А надобно всовывать что-то друг другу,
кого-то друг другу рожать.
Нацеливать стрелки, закручивать гайки;
о чем деревяшка поет?:
"Аральское море, оральные чайки,
суровый и дальний полет!"
А может быть, счастье - на память, на ощупь
пушистое, как мельхиор?
И пахнет спросонья лососевой рощей,
пиликает, словно прибор?
По капельке - свежий песок отмеряет
своей не счастливой родне.
А после уходит, сарай отворяет,
на медленном мокнет огне?
* * * *
Казанский кремль, крем-брюллов
январского, ночного снега,
дымится новогодний плов
сияет печень печенега.
А ты, любовь моя, не спишь
в своей прокуренной могилке,
Глядишь в окно, кропаешь стиш,
прикладываешься к бутылке.
И нет, чтоб совершить набег
за апельсинами к соседке.
Ты пьешь, и слизывают снег
две лошади на этикетке.
* * * *
Прощайте римские каникулы,
руины, улицы, мосты,
зеленщик с профилем Калигулы,
мясник, чьи помыслы чисты.
И вы, мерцающие заживо,
платаны в сумерках речных.
Дождей аллегро и адажио,
цыганки в платьях кружевных...
...накрасились, подмышки выбрили,
и улыбаются хитро.
Видать, на счастье что-то стибрили,
и только Тибр знает - что.
* * * *
Когда оставляешь Тоскану - в тоске,
ночную Тоскану с бутылкою кьянти.
На ломаном слезы молчишь языке,
а экскурсоводу бормочешь: "Отстаньте".
Автобус чихает, как Петр в раю,
крадется на синих ногах виноградник.
А вы мне верните Тоскану мою,
прошу вас, водитель и божий привратник!
Там женщины ходят в балетном трико,
и, через ржавеющий край небосвода,
они наблюдают, как пьется легко
туман, урожая минувшего года.
* * * *
Ты будешь моей самой первой,
самой первой второй.
Поэзия пахнет спермой,
шампанским и черной икрой.
А раньше она смердела
карболкой и трупным рвом.
Поэзия - тоже дело,
...и мертвые на живом.
И можно уснуть в полете,
и вдруг приземлиться там,
где статский советник Гете,
Проперций и Мандельштам...
У берега зимней Леты,
оправленной в лопухи,
где только одни поэты,
и пишут одни стихи.
* * * *
Когда темно от джина с тоником,
потрешь оконное стекло:
прощай, прощай силлаботоника,
поедем в Царское Село!
Встречайте девушки двуногие,
давно я вас не целовал.
Пойдем, займемся филологией,
на царско-сельский сеновал!
* * * *
Тихо, как на дне Титаника,
время - из морских узлов.
Деревенская ботаника:
сабельник, болиголов.
Подорожник в рыжей копоти,
добродушный зверобой -
ни предательства, ни похоти,
дождь и воздух кусковой.
Вот, в тельняшке кто-то движется,
улыбается в усы.
Все острей и ближе слышится
серебристый свист косы.
Мусульмане и католики,
православные и не...
Ждут нас розовые кролики,
с батарейками в спине!
* * * *
Тихий бронзовый Чайковский Петр Ильич,
я затеял прогуляться перед сном.
Вот белеет недоброшенный кирпич -
в чем-то красном и округло-жестяном.
Небо Воткинска азартно и темно,
и созвездие к созвездию впритык,
будто ангелы играют в домино,
не считая на костяшках запятых.
В дом-музей ведут крысиные следы,
ближе к празднику - от тварей спасу нет.
И не ждут от нас ни счастья, ни беды
школьный глобус и щелкунчика скелет.
Для молитвы нужно несколько минут,
для молчания - огромная страна.
Знаю, знаю - крысы всех переживут,
а вот музыку не смогут ни хрена.
Серый снег идет волною за волной,
и снежинки, словно буковки из книг.
Это чучело рояля надо мной
поднимает перламутровый плавник.
* * * *
По Брейгелю - надо побриться и выйти на воткинский лед,
там сизая рыбка - плотвица на хлеб и мастырку клюет.
Там тихо сидят нибелунги в своих боевых кожухах,
глядят в мониторные лунки, гадают на белых стихах.
Бывает, про рыбку-голубку забудут на пару минут,
закурят пеньковую трубку, абсенту из фляжки хлебнут.
А после поставят, однако, на Питере Брейгеле крест,
за то, что не пишет, собака. Наверное, рыбку не ест.
* * * *
Под видом неопознанного гада -
лежишь в степи на животе пустом.
А вкруг тебя - кузнечиков армада:
и чиркает, и прыгает с шестом.
Киборжьи челюсти, капроновые крылья,
мерцающая легкая броня...
Здесь заговор, здесь всюду - камарилья,
я - Зинзивер, не трогайте меня!
Церковный колокол разбудит богомола,
и примет богомол зеленый яд.
Спешат сверчки - с ночного баскетбола
и в стебли одуванчиков трубят.
Я словно марсианская иголка;
чужая, после дождичка, среда -
повсюду степь, ни речки, ни поселка,
и церковь улетела навсегда.