Камалов Рашид Мингазович : другие произведения.

История рода Кибардиных-Хомяковых-камаловых (часть 2)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    часть 2


  

РАЗДЕЛ ВТОРОЙ

ВОСПОМИНАНИЯ


  

Глава I

  

Хомяков М.М.

Как я стал педагогом и что из этого вышло

   (из неизданной книги "Право на жизнь")

   ...Если бы тридцать лет тому назад мне сказали: ты будешь пе­дагогом, я рассмеялся бы и не поверил. Предо мной, окончившим Юридический факультет Казанского Университета, стоял облик учителя старой школы - человека в футляре, действующего по циркулярам, вся задача которого сводилась к удалению кухар­киных детей из школы и отвлечению гимназистов от политики, кра­сочной жизни вне школы, на улице. И в самых ярких радужных красках рисовался путь юриста-защитника угнетенных, борца за право, свободу...
   Юридический факультет по-своему продолжал дело гимназии. О "Капитале" Маркса мы знали "коротенько" из вторых рук. Преподавание политэкономии сводилось к подробному изложению учения австрийской школы. Оторванность от жизни была полная. В нашем представлении юрист был или прокурором в блестящем мундире, громившем из-за красного стола порок и пре­ступление, или адвокатом во фраке, защитником угнетенных, бор­цом за попранную личность. Эта личность вырастала как то сама собой из сени бесправия. И юрист помогал этой самодовлеющей личности тем, что толковал законы в ее пользу, защищал ее интересы. Юридический мир того времени был удивительно сделанным футляром, стеклянным колпаком, на матовой поверхности которо­го рисовались какие-то тени, но шум действительной жизни не проникал сквозь его стены.
   Подлинной экономики мы не знали, не интересовались, не замечали. У нас было два выхода: или уйти в подполье, покончив счеты с надпольным миром. Для этого требо­вался случай, тот случай, который выливался обыкновенно в ка­кую-нибудь "историю" в стенах Университета и заканчивался мас­совым увольнением и переходом на нелегальное положение, или же просветление приходило слишком поздно, когда, в сущности, и бороться было нельзя: нужно было умирать. Не все умирали, как Иван Ильич у Толстого, многие до конца оставались при убежде­нии, что все обстоит благополучно в их стеклянном мирке.
   Право, как известно, покоится на экономике, право слагается из взаимо­отношений и наиболее обычным в переходный период является взаимоотношение господства и подчинения. Губернатор управлял, исправник внушал, преподаватель обучал - на долю подданных оставалось одно: слушать и повиноваться. Быть молотом часто бывало противно, быть наковальней всегда неудобно. У интелли­генции конца XIX века имелось еще одно убежище - "уйти в нау­ку" - в тиши кабинета и лабораторий замирал надоедливый шум улицы, ученому казалось, что время остановилось и весь мир с ин­тересом следит за работой специалиста.
   Эта иллюзия для юриста особенно заманчива, этой иллюзии питался и я долгое время. Но у юристов нашего времени было некое соглашение - не касаться са­мого понятия права. Право в субъективном смысле, в объек­тивном... было только фразой, выхваченной из учебника Коркунова, не более. Работая в качестве профессорского стипендиата у проф. Шершеневича по гражданскому праву, я рискнул вплотную подой­ти к этой проблеме.
   Результаты были очень печальные для моей карьеры: решить задачу мне не удалось, вместо точной формулы, что такое право, я нашел кипящую жизнь, которая в дребезги раз­била мое юридическое мировоззрение, втянуло меня в кругооборот студенческого движения и через много лет выбросило на Рабфак преподавателем социологии, гигиены и биологии. На Казанском Рабфаке я нашел многих товарищей по Юридическому факульте­ту, здесь был и проф. Соколов, сменивший церковное право на курс по социологии и пр, и преподавателя римского права Колотинского.
   Все мы заме­нили правовую работу ставкой на учителя, на культустановку, по­тому что культурных работников в то время у пролетариата не хватало. Но иллюзия тихой научной работы еще тяготела над на­ми. Как-то оставались в тени веские слова Ленина о слиянии физического и умственного труда, как основной задачи нашего времени. Наука в нашем понимании еще не сливалась с техноло­гией. Упрощение методов науки, вовлечение в науку широких на­родных масс не было основным моментом нашей работы. Мы еще только учили, только показывали, только говорили...
   Потребова­лись долгие годы учительства, чтобы разрушить и эту иллюзию. И, когда путем упорной методической работы, я выяснил, что "настоящий" учитель только мастер, показывающий в процессе работы ученику свои навыки и умения, что трудовая школа должна в принципе последовательно переходить в школу-фабрику, школу-завод, проблема права явилась передо мной в новом свете.
   Право есть порядок взаимоотношений, охраняемый государством в инте­ресах господствующего класса (Стучка). В современной школе, как она есть, до сих пор существует отношение власти и подчинения, своеобразный вид рабства, когда учитель учит тому, что неважно для ученика, и ученик подчиняется учителю только из расчета получить в будущем от своего подчинения "великие и богатые ми­лости".
   Что же такое преподавание с точки зрения советского права. Это не подрядный договор, потому, что нет у преподавателя ни особого риска, ни признака экономической самостоятельности, как у подрядчика. Это не трудовой договор, потому что учитель не просто от­дает внаем свою рабочую силу, а от него требуется и многое дру­гое. Преподавание, как правило, школьно-целевой договор воз­мездной услуги на время, по которому одна сторона самостоятель­но затрачивает свою рабочую силу для достижения поставленной перед ней цели. Ученик может требовать, чтобы его чему-нибудь обучили: обучать вообще до сих пор было прерогативой учителя. Быть может точная формулировка школьно-целевого договора с обоснованием права на иск со стороны ученика, если цель не до­стигнута, уничтожит многие отрицательные стороны школьной жизни, быть может, решительный отказ от обучения "вообще", воспитания "вообще" приблизит час к школе жизни, школе непре­рывного творчества народных сил, как когда-то указывал Ленин.
   Через учительство я пришел опять к правоведению. И, если юрист диалектически своей работой уничтожает само право, то и учи­тель, выясняя свои отношения к ученику с помощью юриста, диа­лектически уничтожает и самого себя и школу...
  
  
   Казань
   1925
   Глава II
  
   Хомяков А.М.
  
   Будни сельского врача
  
   I
  
   Поезд пошел медленнее. "Вам выходить!", - предупредительно обратился ко мне сосед, фотограф из Самары в сером балахоне и высоких смазанных сапогах. Напрасно только поехали, из Арска до Балтасей Вас подвезли бы за 50 руб. а здесь за 80 подводу не сыщешь. Темный и грязный вокзал. Еловый лесок... Через час тоскливого ожидания мелькнула мысль не пойти ли пешком - всего 30 километров. Дорога прямая, говорят, ровная... Я шел лесом; стояли стройные ели, кочкарник, в канавах вода, и дальше вглубь леса - ручьи, болотца и топь, топь без конца. Лесной просвет; солнце скрылось в тумане. Вдали два журавля, курлыкая поднялись над лесом. Кругом тихо; звенит в ушах. Идти вперед или вернуться обратно!? Лес, низина, топь. Дорога сплошь под водой. Свернул целиной; идти нельзя, - ноги вязнут. Пошел влево, опять еще и еще болото; еловый лес поредел, чаще березы, гуще трава и вдруг лесная полянка; светло и тепло. Кукушка кукует. Петух вдали распевает, а я мокрый и грязный с чемоданом в руках стою нелепый, пугаю птиц и козявок...
  
   II
  
   Глухая степь. Внизу село; на горе, на самом яру больница; отдельно амбулатория, ни одного деревца; на вершок земля, а дальше камень. Зимою ветер прогибает стены. В колхозе глухая клановая борьба. В больнице тоже свое - работа по нужде, из-под палки. Глядят волком и одна мысль - как бы уйти из гиблого места. Есть акушерка, вечно тренькающая на гитаре: "Хорошо бы скрутить кому-нибудь голову - так просто из-за скуки. Эх, и тошно жить на свете!". Есть лекпом, редко, но по многу пьющий, все порывающийся уйти подальше к марийцам. "Разве кто-нибудь за 60 руб. служить будет. Да ни за что - вот уйду к марийцам. Там хлеб есть, 125 руб. платят". "Они" - это советская власть.
   Я лежу после приема у себя и сквозь дощатую перегородку слышу, как бранится с кем-то его жена-санитарка: "Вы человек образованный, а без понятиев, но, если вы тронете мой горшок, то я вас кочергой, без рассуждений. Кабы не советская власть, да разве была бы я санитаркой; чай я жена фельдшера, а он, муженек мой, все может. Зубной врач".
  
   III
  
   И так живут, ссорятся, прозябают. Каждый день прием 100-80 человек. Против меня сидит лекпом. Полный одутловатый с маленькими голубоватыми глазками и щелками "а ля татар". Он презрительно щурится на колхозника: "Ну, что там?", и сонно тычет пальцем в живот. - "Катар. Есть нужно легкую пищу, вот порошки: три раза в день в отварной воде натощак".
   Лекпом любит опиаты: морфий, кодеин, - он выписывает их пачками от всех болезней. Немного лучше - и ладно, а что болит и как болит, ему все едино. Его глазки оживают и начинают блестеть, когда колхозник жалуется на зубную боль.
   - Ну, что там. Вырвать его нужно! Подождите, ух, какой крепкий, сейчас я его....
   Крак! И окровавленный зуб летит в таз. Рвет он артистически. Куда мне до него! И в этом его наслаждение. Он "все может". А врач пусть смотрит, как работает лекпом, несправедливо загнанный в глушь, где только 60 платят. И так сидим друг против друга, три-четыре часа... Он спит, ненавидит, подзуживает. Я тоже "работаю", выписывая порошки, микстуры. И стена между нами все выше и выше.
  
   IV
  
   Раннее утро, едва брезжит синеватый рассвет за окном. Холодно в комнате; замерзла вода. Хрустит снег на дворе. За стеной кашель, тяжелые шаги: "Доктор здесь?".
   - Слышу шепот лекпома: "Принес?". Это пациент лекпома принес гонорар за "опиаты". А, если больной политики не понимает, тот же лекпом молча указывает на мою дверь, хоть и сам мог бы сказать больному, где будет прием и, что ему нужно сделать. А стучат все сильнее...
   Холодная комната, холодное белье. Заиндевевшее окно. За кипятком нужно бежать на кухню: 50-70 метров. Печку бы истопить, но дрова сырые, да их нужно еще и напилить. Такое самообслуживание. Вот и валенок нет в больнице. А на приеме ждут. Восемь часов. И начинается нудный разбор больных. Потом стационар и выезд.
   А поздно ночью при коптящей двухлинейки с разбитым стеклом - тщетные потуги прочитать газету, разобрать письма, составить отчет. А позднее сон. В одежде, под тулупом, без грез, без сновидений. Снова стоят синеватые сумерки за окном. Снова шепот и шаги за дверью. День за днем. Ночь за ночью. Один, совсем один...
  
   V
  
   Трещат стены от мороза. Слышны пьяные крики. Выхожу на крыльцо. На сугробах играют багровые блики. В окне движутся тени, машут руками, рыдает гармонь. Идет акушерка, она же предместкома. Кто-то тянет меня за рукав, оборачиваюсь. Стоит в одном белье лекпом. Глаза заплыли, на рубашке ворот оторван, болтается на боку. - "Простите меня, вот - выпил!". И тычется лицом в снег.
  
   VI
  
   И год. И два... Нет лекпома Пузикова. Есть фельдшерицы, целых две - не знаю, кто хуже. Против меня сидит на приеме уже враг - акушер, с глазами навыкате, чуть покачиваясь от спирта. "Только аборты, только роды", - все остальное "бездоходное" - младшему врачу. И деревенская знать идет в больницу... Такой врач ей нужен: не надо из-за пустяка ездить в Казань, в абортарий. А на приеме все прежнее: катары, поносы, сыпи...
  
   VII
  
   И снова вокзал. Служба в армии. Путевка в Далькрай. Идет понизовица. Коптит лампа. Всюду скрученные на полу и прижатые друг к другу тела. Ожидают поезда. Душно. Истошным голосом кто-то кричит: "Маша!". Заснул видно сердечный и видит во сне и дом, и ласку, а вдруг духота, спертый воздух, вокзал. Бессонная ночь и сон на кулаке.
  
   VIII
  
   Шумит, летит, стучит поезд, мчит он меня за тридевять земель, в тридесятое царство. Прощай жизнь в районе. Идет навстречу новой жизни. Здравствуй, Сибирь!
  
   А.М.Хомяков
   1935 г. 18 февраля
  
  
  
  
   Глава III
  
   Хомякова И.М.
  
   Записки о прожитом
  
  
   Наш род
  
   Род Хомяковых. По словам моего отца, род Хомяковых восходил к крестьянам, по крайней мере, прадед и дед его были крестьянами (дед зажиточным). Дед ухитрился дать сыну образование, и он стал очень популярным в Поволжье врачом-терапевтом. Особенной популярностью пользовался он среди купчих, приезжавших даже из Самары.
   Докторская диссертация о болезнях печени (вероятно, это была самая распространенная болезнь у купчих от переедания), профессорское звание, кафедра при Казанском университете дали ему дворянство и какую-то звезду, за обладание которой пришлось много платить (услышав это в раннем детстве, я так и не постигла связи между звездой и дворянством).
   В 1975 году у профессора Михаила Аристарховича Хомякова родился сын - Михаил Михайлович Хомяков - мой отец. Когда отцу исполнилось пять лет его отец "уступил" жену проф. Штукенбергу, а сам женился на другой (до меня смутно дошли разговоры, что это было на таких же "добровольных" началах, как в романе Чернышевского "Что делать?").
   По словам Порфирьева, внука Михаила Аристарховича от нового брака, вторая жена Хомякова, т. е. его бабушка, была из дворян, красивая и молодая (19 лет). После смерти мужа продолжала устраивать "приемы" и быть в центре внимания круга знакомых.
   Мой отец остался с матерью, которая приняла фамилию второго мужа - Штукенберг, а Александр Антонович Штукенберг стал его отчимом.
   Судя по большому количеству сохранившихся книг, Анна Александровна была весьма образованной женщиной, многочисленные ее вышивки говорят о том, что она была и рукодельница, не любила сидеть без дела. Муж ее, А.А.Штукенберг, был геолог и проводил время в далеких и трудных экспедициях на Урал. Он изучал недра по р. Чусовой и другие районы, дома было много фотографий, геологическая карта Урала и Предуралья, много чугунных художественных изделий с демидовских заводов и большой кусок железной руды весом четыре килограмма.
   От второго брака детей не было. Летом мать отца жила на хуторе близь станции Собакино Казанской железной дороги. Землю при хуторе сдавали в аренду крестьянам, как и все другие профессора-хуторяне, в том числе знаменитый химик-органик Арбузов, у которого была еще и водяная мельница.
   В революцию все хутора были разорены, земля конфискована (я слышала разговор, что "в банке пропала рента" и понимала буквально - "пропала лента в банке"). Между прочим, в 30-х годах академик Арбузов возбудил дело о возврате ему хутора и говорили, что просьбу удовлетворят, т.к. к тому времени знаменитыми химиками-органиками были уже три поколения Арбузовых - дед, сын и внук.
   По-видимому, еще до приобретения хутора Анна Александровна любила проводить лето в Белой безводной - деревне вблизь Раифской пустыни (30 км. от Казани). Отец рассказывал, что в Раифе тогда были змеи толщиной в руку, муравейники (целая колония) в избу высотой, лини в Ливневом озере в метр длиной и пр. Один восьмидесятилетний крестьянин, с которым мне пришлось встретиться в годы войны (в Раифе был стационар БИН АН СССР, а я там была аспиранткой), вспоминал, что Анна Александровна была женщина тучная "пудов на 8" и, когда купалась, никак не могла погрузиться в воду, специально для нее была построена купальня.
   На фотографиях, которые остались в Казани, она запечатлена в расцвете, очень полная и красивая, а незадолго до смерти (умерла от рака желудка), худая и скорбная. С последней фотографии был еще портрет в масле, художник изобразил ее перелистывающей последнюю страницу книги при оплывшей свече.
   Об отчиме мой отец никогда ничего не рассказывал, но моя мать в минуту гнева попрекала его тем, что он напрасно размотал все наследство отчима, более того, причинял только огорчения и отчиму и своей матери, т.к. ничем не мог заняться основательно. Точно год смерти проф. Штукенберга я не знаю, но он умер раньше жены и оба до революции.
   О родном отце отца, его жене и детях у нас дома никогда не говорили. Только поступив в университет, я впервые узнала, что у меня есть двоюродные (троюродные?) брат и сестра - Порфирьевы (В.С.Порфирьеву тогда было 40 лет, и он как раз женился на моей однокурснице).
   Правда я знала ветхий деревянный двухэтажный дом с табличкой "профессор Михаил Аристархович Хомяков" в Собачьем переулке и памятник из черного мрамора на Арском поле (кладбище), поставленный благодарными пациентами профессору М.А.Хомякову, с надписью "Человеку и гражданину" или что-то в этом роде. Потом мне пришлось бывать по делам в этом доме, и встречаться с В.С.Порфирьевым в университете и на ботанических конференциях и съездах, т.к. оба - геоботаники и оба интересовались лесами. Но никогда не говорили о своем родстве, по-видимому, невольно следуя традиции (кстати, Вассиан Сергеевич лицом очень похож на отца).
   Род Кибардиных. Моя мать считала себя выходцем "из разночинцев", обычно прибавляя при этом, "как и вся русская интеллигенция". Прадед и дед были священниками. Кто-то из них служил при дворе Александра II, или был родственником придворного, судя по фото в семейном альбоме, сплошь заполненном фотографиями священников, их жен и детей.
   У ее деда было четыре дочери. Одна из них - Екатерина Ивановна была матерью моей матери, другая - Клавдия Ивановна - женой Петра Ивановича Неволина. Это был замечательный человек, в прошлом - народник, по специальности - статистик, с риском для жизни проводивший перепись татарского населения в Казанской губернии. Однажды толпа чуть не растерзала его по наущению муллы, который подумал, что крестики, которые он ставил, заполняя анкеты, это обращение правоверных мусульман в православие. Петр Неволин умер в возрасте около 90 лет в доме для ветеранов революции под Гатчиной в военном 1941 году. Его жена, Клавдия Ивановна, по-видимому, была душевнобольной, т.к. в моих воспоминаниях детства остался рассказ о том, как она пыталась что-то сварить на голове Петра Ивановича. Она умерла в сумасшедшем доме за Арским полем.
   Мужем моей бабушки Екатерины Ивановны, судя по фотографии, был исправник. Очень молодой, красивый, с тонкими чертами лица, с портупеей и шпагой на боку поверх форменного мундира, в пенсне. Фото это было всегда за стеклом (застекленном черном шкафу с посудой - две полки за стеклом и три внизу за глухой створкой), мать каждый день его целовала. Собственно то, что он был исправник, я узнала много позже, найдя пенсионную книжку бабушки, выданную вдове исправника Кибардина Клавдия Ивановича в г. Уржуме Вятской губернии.
   У Кибардиных было трое детей: моя мать - Людмила (род.1881 г.) и сын Валерьян ("дядя Валя"), один из детей, мальчик или девочка умер в раннем детстве.
   В пятнадцать лет моя мать осиротела, сохранив нежную память об отце до конца своих дней. Бабушка с двумя детьми переехала из г. Уржума в Казань, чтобы дать образование дочери и сыну. Отчего умер ее муж, нам никто не говорил. Но однажды одна знакомая "проговорилась", что он был морфинист и покончил жизнь самоубийством. Однако, увидев крайнее удивление и недоверие на моем лице, угадала, что нас в такие тайны не посвящали, и поспешила замять разговор. Спросить же об этом мать мне в голову не пришло.
   Бабушка никогда нигде не работала, но получала за мужа пенсию (15 рублей золотом ежемесячно). В Казани она сняла квартиру в центре города в Пассаже.
   Квартира на пятом этаже под самой крышей состояла из "зала" (30 кв. м.), "спальни" (15 кв.м.), кухни с русской печью, занимавшей ее половину, и "прихожей" (6 кв.м.).
   Все помещения расположены анфиладой, т.е. все, кроме зала, проходные. Круглые, похожие на иллюминаторы окна (в зале два, в спальне, кухне и прихожей - по одному) выходили в Пассаж со стеклянной крышей. Прямого солнечного света никогда не было, а когда стеклянную крышу заносило снегом, вообще сидели при огне. Прямой солнечный свет ранним утром проникал только в два 4-х угольных окна площадью около кв.м. каждое, прорубленные под самым потолком по просьбе матери и по разрешению архитектора, строившего Пассаж (кажется Роже). Пол, как и всюду, был асфальтовый, ничем не прикрытый, только покрашенный, в номерах же был паркет, в коридорах - линолеум. Потолок низкий, взрослый человек доставал рукой.
   Со двора, по "черному ходу" было 103 ступеньки чугунной лестницы. Другой ход был через "самоварную" (здесь ставили самовары для постояльцев в номерах) на 4-ом этаже, коридоры и парадную лестницу с выходом на Воскресенскую улицу (сейчас ул. Ленина). Освещение было газовое (в Казани функционировал газовый завод на дровах). Отопление центральное ("амософское" - горячим воздухом). Туалет общий на две квартиры, так же как и водопровод с раковиной при выходе на лестничную клетку. Из обстановки того времени остались только зеленая "английская" кровать с панцирной клеткой и зеленый книжный шкаф дяди Вали.
   Мать училась в "Ксенинской" гимназии против университета, ее брат в Первой гимназии на бывшей Грузинской ул. (может быть, я ошибаюсь).
   Еще, будучи гимназистской, мать давала уроки (репетировала), а по окончании гимназии с особым "учительским" классом получила право преподавать русский язык, географию и историю. Преподавала в "Шумковской школе" (вероятно, имени Шумковой или в честь ее основательницы или заведующей), готовившей портних или рукодельниц вообще. Мать рассказывала, что ученицы за честь считали сшить на нее "зачетное" платье, т.к. очень ее любили, и фигура у нее была замечательная.
   Как преподаватель географии она вместе с другими учителями была со специальными экскурсиями в Италии, Франции и, вероятно, в других европейских государствах, о которых не рассказывала.
   Кроме преподавания мать работала в разное время корректором в местной газете (вероятно, это была непостоянная работа) и в нотариальной конторе.
   Брат ее после окончания гимназии учился в университете на врача. Когда он окончил университет, мать выплатила администрации всю сумму стипендии, которую брат получал на протяжении курса обучения. Случай, по ее словам, беспрецедентный.
   Сама она была первой женщиной в Казани, которая воспользовалась обретенным правом для женщин учиться в высшем учебной заведении. Она окончила юридический факультет без права работать по специальности. Участвовала в конкурсах на лучшую студенческую работу, за что имела не менее 3 серебряных медалей и несколько почетных грамот. Одна серебряная медаль цела, а рукописи лежат в ящике и нигде никогда опубликованы не были.
   В студенческих волнениях 1905 г. принимала косвенное участие в связи с работой в типографии. Иронически рассказывала о своей знакомой, которая афишировала свою "революционность", попав на короткое время в "каталажку". Вся ее "революционность" закончилась тем, что после нескольких передач ей с конфетами и пирожными, ее, по освобождению, поклонники чуть ли не на руках отнесли домой. По словам матери, многие тогда "играли в революцию". О своем отношении не говорила, однако всегда была в гуще событий - на митингах, демонстрациях, собраниях.
   В 1910 году была делегирована от студенчества на похороны Льва Толстого и только по чистой случайности не попала в облаву жандармерии. Один из членов делегации, переволновавшись, заболел, и все они ехали с ним в прицепном санитарном вагоне. Вокзал был оцеплен, а они вышли через "дачный вокзал", где оказался конец поезда. Из Ясной Поляны привезла много нелегальной литературы (запрещенные цензурой произведения Толстого, серию книг издания "Посредник", фотографии, которыми ее снабдил Чертков).
   Мой отец тоже учился в Казанском университете на медицинском факультете, но за участие в студенческих волнениях 1905 года продолжать обучение не смог. Кроме того он был еще кем-то делегирован в Москву и имел револьвер, который, как довольно прозрачно намекнула мама, он, в разгар боев, бросил с моста в Москву-реку.
   За счет средств отчима он продолжил свое медицинское образование в Германии, опять-таки, по словам матери, больше проводил время с бушами и распевал за кружкой пива "Гаудеамус", а не учился. Диплома об окончании германского университета я никогда не видела, как, впрочем, и диплома об окончании позже юридического факультета Казанского университета (мать говорила, что отец был "вечный студент").
   В семье долго хранились написанные отцом воззвания по поводу организации в Казани скорой медицинской помощи на добровольных началах. Воззвание было напечатано типографским способом и подписано, кроме отца, видными казанскими врачами - Болондзь и др. Сам он дежурил наравне с другими (по рассказам). Еще хранилась благодарность Священного Синода (на пергаменте и с сургучной печатью) за организацию общества трезвости и работу в нем.
   Вообще отец был очень деятельным и увлекающимся человеком. В свое время "ходил в народ", косил и пахал наряду с крестьянами в той же Белой безводной, и я видела его сверстников тех лет. Спасал "падшие" души", для чего заключил с одной из них фиктивный брак. Невозможно перечислить и сотой доли того, чем он занимался. Ведь все, что мне известно, было мною когда-то услышано в разговорах родителей со знакомыми или друг с другом при мне, а рассказывать детям о себе у них было не принято.
   Как и при каких обстоятельствах познакомились мои отец и мать я не знаю. Пять лет они были женихом и невестой, т.к. после расторжения фиктивного брака отец мог жениться второй раз только через пять лет и с разрешения Священного Синода. По словам матери, все ее друзья и поклонники (среди них, как я помню, из язвительных замечаний отца, поляки - Жбиковский и Пигулевский, оба военные) отговаривали ее от этого шага, называя отца и "волокитой" и "дон Жуаном". Мать объясняла свое желание "ждать" отца стремление его "спасти", сделать ученым и помочь занять достойное место в жизни общества.
   "Вы - наука, я - жизнь", - фраза, которую она неоднократно повторяла, как заключенный с ним договор еще до замужества. Отец, действительно, имел много талантов: был прекрасный оратор, недурно пел, писал с одинаковой легкостью стихи, прозу и научные статьи, хорошо рисовал пастелью и масляными красками, брался за любой род деятельности без малейшего смущения. В нем было что-то похожее на Райского из романа Гончарова "Обрыв".
   За время своего "жениховства" отец, действительно, по настоянию матери написал докторскую диссертацию, для чего перебрал сотни черепов воинов, павших при взятии Иваном Грозным Казани, собранных в склепе под соответствующим памятником на реке Казанке против Кремля. Защитил диссертацию и стал доктором наук, но профессуры в Казанском университете "из-за происков врагов" ему не дали, а в Саратов, где его избрали на кафедру, он не поехал.
   Вместе с матерью отец проводил широкие антропологические обследования среди марийцев, удмуртов, чувашей и татар, для чего было за свой счет типографским способом отпечатано масса опросных ведомостей. В не меньшем количестве экземпляров были напечатаны и результаты обследования (под разными названиями) в "Трудах общества естествоиспытателей" (сотни экземпляров лежали на складе общества еще, когда я училась в университете). Мать привезла из экспедиций много национальных костюмов, часть которых была принята в краеведческий музей, а часть съедалось молью (вышивки шерстью по полотну) на "подволоке" на протяжении десятков лет, пока не превратились в труху.
   Отец изучал подземные ходы в Казани, описывал и анализировал свадебные обычаи у народностей Поволжья (с моей точки зрения, наиболее интересные работы из всего напечатанного им) и т.д.
   Повенчались отец и мать в 1911 г. Прямо из церкви, заехав с шаферами и знакомыми, присутствующими при венчании, домой выпить по чашке шоколада, уехали в свадебное путешествие в Италию. В 1912 г. родился сын - Александр. Рождение мальчика едва не стоило матери жизни. Она долго болела, и ребенок вскармливался искусственно, что при врожденном пороке сердца еще более отразилось на состоянии его здоровья.
   К тому времени отец сделал ставку на частную врачебную практику. Жил он с матерью и женой в доме Аристова за цирком (сейчас цирк в другом месте), а для практики снял фешенебельный номер в северо-западной "башне" того же Пассажа, где наверху жила теща.
   Номер был на втором этаже, совершенно круглой формы, разгороженный деревянными перегородками, не достигавшими сводчатого потолка, на собственно "кабинет N 4", подсобное помещение (1/4), помещение для ожидания (половина всей комнаты). Между комнатой и наружной дверью, выходившей на чугунную лестницу, была крошечная прихожая треугольной форма. Выход с лестницы на улицу был через парадное, где отец поместил соответствующую карточку: "Доктор медицины Хомяков М.М." и часы приема.
   Я не слышала, чтобы кто-нибудь говорил, что не было отбоя от пациентов, но зато отец снискал широкую известность среди крестьян, которых лечил народными средствами (детей - морковным соком и пр.) и, по-видимому, не требовал гонорара. По крайней мере, даже после революции нередко приезжали крестьяне из окрестных деревень и расплачивались всегда натурой, а не деньгами.
   Мать моя, после тяжелых родов, летний сезон жила на хуторе и растила сына. Как она сама признавалась, все хозяйство вела Анна Александровна, а также прислуга и нянька одновременно - Настя. Мать отца была огорчена, по ее словам тем, что невестка не взяла все хозяйство на себя. Идиллия на хуторе кончилась, когда отец в один из приездов расчувствовался и признался матери, что вступил в партию эсеров. Именно в связи с этой "лунной ночью" мать неоднократно говорила о нарушении условия отцом, т.е. что отец будет заниматься только наукой. Она была права, т.к. хотя отец вышел из партии до перехода ее к террористической деятельности, он в 1938 году поплатился за этот необдуманный шаг.
   О том, что происходило в этот отрезок времени с братом матери можно только догадываться, т.к. все хранилось в глубокой тайне. Брат женился на какой-то "певичке из кабаре" по имени Вантроба. До сих пор сомневаюсь, есть такое имя, может быть она была цыганка. По документам явствует, что это была фамилия ее первого мужа, от которого, по-видимому, был и сын. У них было два мальчика, которые никогда не переступали порог квартиры даже своей бабушки, не говоря уже о доме моей матери, которая не могла простить брату этого брака.
   Я видела дядю Валю перед его отъездом на эпидемию холеры "в Азию" (а может быть в Екатеринбург - это скорее Урал), точнее, только его длинную фигуру, лежащую на кожаном диване в неосвещенной зале бабушкиной квартиры. Так, в сумерки он появлялся несколько раз и, лежа, играл с нами детьми в "ключики" и "козу рогатую". В Казань он не вернулся. Из писем дяди Вали матери, которые я прочитала после смерти моего брата и ликвидации квартиры в Казани, оказалось, что дядя Валя переехал из Голодной степи с семьей в Екатеринбург, и там его захватила гражданская война. Он пропал без вести. Теперь уже бабушка целовала каждый день его фотографию сквозь стекло в черном буфете.
   Однако, много раньше произошел разрыв между дядей Валей и его женой (а может быть разрыва не было, а была подготовка к переезду на Урал), о чем можно судить по тому, что однажды в отсутствие моей матери вся, почти вся, обстановка, привезенная из Уржума, была бабушкой отправлена на хутор, а комнаты были забиты мебелью из квартиры жены дяди Вали, в которой она жила до переезда к нему в Азию. Весьма громоздкой и безвкусной, "мещанской", как говорила мать. Конечно, бабушка имела полное моральное право поставить в своей квартире мебель сына, но моя мать не могла простить ей, что в результате все вещи, дорогие ей по воспоминаниям об отце, погибли на хуторе, а ненавистные "вантробины" сохранились. Сама Вантроба с детьми бежала вместе с другими с Урала в Сибирь вместе с войсками Колчака. По последним сведениям, поступившим о ней, бросила детей в Харбине, последовав дальше.
   1 августа 1914 г. началась Первая мировая война, и ровно через 9 месяцев появилась я. Если бы отец не подлежал как врач немедленной мобилизации (мобилизованы были также его велосипед, мотоцикл и пишущая машинка), то и меня бы не было. Правда, потом он был оставлен в тылу как единственный кормилец больной матери.
   По-видимому, еще до моего рождения частная практика отца "лопнула" и он устроился работать врачом на с/х ферму в семи верстах от Казани в районе "дальнего" озера "Кабан" (есть еще "средний" и "ближний"). Об этом я сужу из рассказов, что меня крестили в часовне при этой ферме, и "вся дорога была устлана лепестками отцветающих яблонь". На этой работе отцу подавали лошадь с бричкой (род экипажа), а во время разрухи (это уж я сама помню) мы ездили на лошади мыться в баню при этой ферме, а потом мылись в соседней деревне (Собакино) в бане "по-черному" у Механиковых.
   Хутора я не помню, но о том, что я была там с братом летом свидетельствует рассказ матери, как однажды я "пропала", и оказалось, что брат закопал меня по самую головку в песок. Это рассказывалось как доказательство моего кроткого нрава, т.к. я даже "не пикнула". Все дальнейшее покрыто мраком неизвестности.
   Все первые детские годы дет до шести связаны у меня только с кухней в бабушкиной квартире и спальней (зал зимой завешивался ковром и не отапливался). Родители, по-видимому, жили в "кабинете" отца, а аристовская квартира была ликвидирована.
   Как они там жили, как питались - не представляю (отец, вероятно, питался в госпитале, т.к. во время гражданской войны был заведующим каким-то отделом госпиталей "востфронта", может быть, по борьбе с сыпным тифом. Потом рассказывал при мне о "горах" вшей, которых выметали из вошебоек. Ведь в Пассаже не было, как и во всем городе, газового освещения (сидели при керосиновой лампе), не было воды и центрального отопления, и печей в номерах тоже не было. Поэтому мы, дети, и были вселены к бабушке наверх, где была русская печка. Один год мы спали на этой печке и проводили все время, а в остальных помещениях царствовал холод и крысы.
  
  
   "Моя мама была выдающейся женщиной..."
  
   Много раз по просьбе сыновей писала свои воспоминания (печатала на машинке) и раздавала детям, не оставив для себя ни одного экземпляра. В настоящее время, очевидно, что у Гали не сохранилось ничего, у Рашида - частично, у Равиля, по его словам, кое-что. То, что я пишу сейчас, может очень отличаться от того, что я писала раньше, более того, я нарочно, то, что было, и не пыталась перечитывать (у Равиля или у Рашида). Дело в том, что политика "гласности" совершенно по-новому осветила прошлое, и оказалось, что мы и не знали, как живем, в каком государстве и что творилось на наших глазах и даже в нашей семье.
   Например, недавно Рашид сказал, что какой-то факт из прошлого (речь шла о "ножницах" цен в 20-х годах), который я упомянула, якобы почерпнут мною из газет. Так вот, все, что написано раньше, является истинными воспоминаниями, а, что будет написано сейчас, может быть, и окрасится в иной цвет под влиянием всех и всяческих разоблачений в прессе.
   Кроме того, значительные расхождения могут получиться из-за того, что я за это время привела в порядок документы моих родителей, прочитала переписку дяди Валя с матерью, своей женой, расположила в хронологическом порядке все фотографии и т.д.
   Кое-что узнала из разговоров с Вассианом Сергеевичем, теперь уже, по-видимому, покойным. Например, что Штукенберг не "поменялся женами" с Хомяковым, как у нас считалось, а взял первую жену Хомякова после или до того, как он (Хомяков) женился на молодой купчихе, красивой и богатой.
   Отец Вассиана, Парфирьев, был историк (по словам П.Б., египтолог), а сам Вассиан очень часто гостил у бабушки (дочери Михаила Аристарховича Хомякова от второго брака), в Москве.
   Я уже не пишу о том, что дядя Валя считали погибшим от холеры в Азии, а на самом деле он был вместе с семьей захвачен откатывающейся в Сибирь белой армией и пропал без вести. А в Екатеринбург он хотел перевестись, чтобы устроить детей в гимназию, и временно работал врачом в каком-то номерном "тоннеле". Ужасно, что для переезда из Азии в Екатеринбург, он выбрал время между Февральской и Октябрьской революциями. Но, по-видимому, первоначально мечтал поселиться и работать в Казани. Однако мой отец фактически захватил принадлежавшую его матери квартиру в Казани.
   Поэтому дядя Валя смог там оставить только кое-что из мебели (раздвижной стол, шкафы, гардероб, венские стулья - все безвкусное и ненавистное моей матери, только один зеленый книжный шкаф, принадлежавший дяде Вале еще, когда он был студентом в Казани, уцелел до сих пор). Но перейдем к повествованию о моей матери.
   Моя мать была непризнанной в обществе и семье выдающейся женщиной.
   Правда, имелись в нашей квартире в Казани альбомы с посвящением ей (даже в стихах) как первой русской женщине, окончившей юридический факультет Казанского университета (после дарованных царским правительством "свобод" в 1905 г. или позже?). Эти альбомы свидетельствуют о признании ее способностей и в то время. Но право работать по специальности женщины в России не имели и ехали за границу, чтобы получить диплом врача, юриста и пр. Мать диплома юриста не имела, но юридическими знаниями обладала, как и многими прочими (четыре или пять серебряных медалей за конкурсные работы в студенческие годы с соответствующими грамотами с подписью и печатями).
   Всю жизнь мама активно занималась тем, что в наше время называлось общественной работой. Сохранились небольшие зеленые книжечки с отрывными половинками листиков (для квитанций или билетов), на каждом - круглая печать: в центре слова "в память Л.Н.Толстого", по кругу - "социологическое общество". Может быть, мать моя была казначеем этого общества, т.к. книжечек было несколько (сохранилась одна), а на столе и сейчас стоит проволочная "касса" (используется для хранения ложек и вилок). В ней когда-то были отделения для монет разного достоинства, сверху крышка, а сбоку замок с внутренним ключиком.
   Кроме того известно, что мать моя была в числе делегатов, посланных студентами Казанского университета на похороны Л.Н.Толстого. Она привезла оттуда (из Ясной Поляны) массу открыток с фотографиями Толстого, сделанными Чертковым (несколько серий и альбом), а также запрещенные цензурой книги и брошюры Толстого и комплект изданий библиотеки "Посредник" (маленькие портативные книжечки). Все это дал ей сам Чертков. На одной из книжек была его приветственная надпись (затерялась).
   Я помню, как мать при мне рассказывала, что чуть не попала в "каталажку", т.к. возвращения делегации "ждали" жандармы, и вокзал был ими оцеплен. Спасла случайность: один из студентов заболел нервным расстройством и его вместе с другими членами делегации поместили в санитарный вагон, прицепленный в конце поезда, который в Казани остановился, чтобы передать больного скорой помощи, на так называемом "дачном вокзале". Не доезжая до главного вокзала, где были жандармы, вся делегация благополучно ушла от них вместе с нелегальной литературой, привезенной из Ясной Поляны.
   И еще у нас была масса заготовок ромашек (из накрахмаленного полотна белого и зеленого цвета - "венчик" и "чашечка" - и зеленой проволоки), а также был щит обтянутый материей 3-х цветов (русский государственный флаг) с ячейками для этих ромашек. По-видимому, мать принимала активное участие в движении "Белый цветок", вплоть до заготовки и распространения "ромашек". Есть у нас одна фотография, где я стою с таким щитом (фото, конечно, не того времени). Все это движение было посвящено борьбе с туберкулезом. Ромашки продавались, а средства шли на строительство туберкулезной больницы в местности "Каменка", на открытии которой мать тоже была, на фотографии запечатлен не то Штукенберг, не то кто-то из врачей.
   Движение по борьбе с туберкулезом охватывало все слои общества, - сохранилось много открыток, иллюстрирующих распространение и динамику этой болезни в России, а также белая с каймой перевязь с отпечатанными словами "На борьбу с туберкулезом", которую носили распространители "Белого цветка" (или "Белой ромашки").
   Во времена студенчества мать моя, по-видимому, принимала активное участие в организации благотворительных концертов. В квартире было много заготовок программ (длинных сложенных вдоль плотных листов бумаги с рисунками вверху и внизу и местом, оставленным в средней части для перечисления номеров выступлений).
   Мама сама играла на пианино и на рояле (есть фото), была близко знакома с пианистом Гольденвейзером (было много фотографий) и Танеевым, который сам (или его брат), по словам матери, крестил меня (их было два брата Танеевых).
   Перед революцией, как говорила моя мать, она не уходила домой с бесконечных митингов, где выступали лидеры различных партий, но, ни к одной партии не примыкала и "навеки" рассорилась с отцом, когда он однажды признался ей, что вступил в партию эсеров (С.Р.). Из этой партии отец потом вышел, как он всегда подчеркивал, до покушения на В.И. Ленина.
   С гимназических лет мама занималась репетиторством, а затем двадцать пять лет педагогической работы в частной школе Шумковой, где преподавал русский язык, географию и историю. Попыталась преподавать эти же предметы и после Октябрьской революции (на рабфаке), но вскоре историю и географию упразднили (я уже не учила ни то, ни другое), а в русском упразднили "Ъ" и пришлось переучиваться.
   С 1924 г. мать состояла на бирже труда без всякой надежды устроиться куда-либо. Последняя ее попытка - работа корректора в газете в ночную смену. Вот почему я пишу, что она была непризнанной в обществе.
   А в семье то же самое, т.к. ее не было как таковой. Я с братом этого не знала и считала игрой то, устанавливали различные названия нашему суррогату семьи. Сначала, помню, в таинственной обстановке (в темноте) с выбиванием искр из кремня железным косарем (большим кухонным ножом для щипания лучины) было учреждено Общество "Лапоть". Что это означает, я по малости лет не поняла. Затем - "Хом-республика" ("Хомяковская республика"), президентом которой всегда "выбирали" меня (фактически назначал отец к немалой, но никогда не высказывавшейся обиде брата). А мать, оставаясь в стороне от всех этих затей, называла себя "диктатором". В то время было принято сокращение всяких обиходных слов, и мы еще под этими сокращениями зашифровывали такое, о чем никто не мог догадаться. Например - слово "комваждел" означало "туалет" (комитет важных дел). Но все это было позднее.
   В самом раннем детстве мы - я и брат - были исключительно на попечении бабушки - Екатерины Ивановны, которую звали вслед за матерью "мама" (а мать, вслед за бабушкой - "Милика"). Отец не появлялся совершенно, мать - иногда и ненадолго (отец в то время был военным врачом, как видно по документам, пропадал в разъездах, борясь с эпидемиями тифа и холеры). Помню, как мы, дети, сидели с бабушкой в нижнем коридоре Пассажа, пережидая бомбежку (саму бомбежку, конечно, не помню) и только потом узнала, что Казань обстреливали с Услоновской горы (за Волгой напротив), то ли белые, то ли красные. Помню, что также во время бомбежки мать ходила за молоком к молочнице под Кремлем, и бабушка очень беспокоилась. Очевидно, это был разгар гражданской войны, и самое трагическое время в жизни матери (отец, по рассказам и сохранившейся его записке, был арестован чехами и находился под угрозой расстрела).
   Еще раньше, до революции, отец оказался наследником умершего отчима проф. Штукенберга, точнее его жены - Анны Александровны, своей матери, - после ее последовавшей позже мужа смерти. По-видимому, с этим связан переезд родителей из дома Аристовых, где жили Штукенберг, его жена и мой отец, в фешенебельную гостиницу "Пассаж", в номер на втором этаже в круглой угловой башне, абсолютно непригодной для жизни и предназначавшийся для частной так и несостоявшейся врачебной практики.
   Сваленные у ворот сундуки с коврами, шубами (и там же бутылки с маслом, во время воровства когда-то каракулевого сака разбившейся), столами, старыми стульями, диванами и креслами свидетельствовали, что квартиру в доме Аристова пришлось освобождать поспешно (когда?).
   В этот же промежуток времени остался бесхозным хутор (мать моя не захотела, как она сама рассказывала, принять бразды правления от Анны Александровны при жизни), а я с братом была отдана на попечение бабушки. По-видимому, родители ночевали сначала в доме Аристова, потом "внизу" (так обозначалась нижняя квартира) - поэтому мы их и не видели совершенно. В гражданскую войну был разграблен хутор вместе с хуторами других профессоров, но об этом у нас никогда не говорили, по крайней мере, при нас.
   Очевидно, что некоторое время после рождения брата (в 1912 г.) мать вела жизнь "помещицы". Об этом свидетельствуют обрывки рассказов (мать возмущалась, что отец на хуторе спускал собакам пирожки, а прислуга не успевала печь) и многочисленные любительские фотографии отца и матери. В это же время, и тоже на хуторе отец признался матери ("в чудную лунную ночь"), что вступил в партию эсеров, чем вызвал ее страшное возмущение, т.к. был договор перед свадьбой - "она - жизнь, он - наука", и никакой политики. Как всегда, она была права, и в 1938 г. отец расплатился сполна за "увлечение молодости".
   Можно представить тот разительный контраст, который последовал после жизни семьи за спиной матери и отчима-профессора в шикарной квартире и на хуторе (с прислугой и, наверное, няней) с выживанием в лишенным воды, отопления и света Пассажем в годы гражданской войны.
   После невозможности устроится на работу и вести независимый образ жизни у матери произошло полное крушение всех иллюзий, если они еще были. Она не хотела пользоваться отцовскими деньгами, перестала прилично одеваться, донашивала его пальто и обувь, в том числе знаменитые "пантофли" (остатки валенок), которые она собиралась носить "до конца советской власти".
   В гражданскую войну было еще одно событие: заболела брюшным тифом бабушка, и мать ее выходила, изолировав от нас - детей, переселенных в нижнюю квартиру (временно).
   По-видимому, в начале НЭПа бабушка пекла в русской печке пироги и куличи (пироги - в семейные праздники, куличи - на пасху). Отец подымал тогда на веревке через плечо огромные связки дров и приносил (как и мы с братом впоследствии) ведро воды из водопроводного крана во дворе (102 ступеньки). Ставили самовар. Приходили немногие знакомые "на чашку чая" (с визитом), застолий никогда не устраивали, вино не подавали (исключение - для художника Бенькова). Все прекратилось, когда сломали русскую печку с целью увеличить площадь кухни, построив печку меньших размеров. Была страшное сопротивление со стороны бабушки, но отец в ней "справился", кажется, связав.
   После того, как я совсем уехала из Казани, похоронив брата и оставив ликвидировать до конца разобранную квартиру какой-то родственнице, степень родства которой не удосужилась установить, я получила от нее найденную ею в сарае записку страшного содержания (может быть, ее написала бабушка перед своей загадочной кончиной в 1924 г.). Отношение к ней моей матери было странное. Она, уходя на весь день, строго наказывала нам "не пускать" бабушку из кухни в комнаты (и мы не пускали).
   Без бабушки мать первое время пыталась как-то наладить быт, но безуспешно. На базар за овощами ходила я, мясо покупать не умела. Жили мы теперь то "наверху", то "внизу". Обед стряпали на таганке (из 2-х кирпичей на шестке русской печки). Мясо никогда не доваривалось, и было жестко. Делали пельмени мы вдвоем (я и брат), мать только варила на таганке. Потом построили в "муры" отца (так называла мать ту четверть круглой комнаты внизу, где он спал) голландку, где стряпать можно было на углях только на сковородке яичницу и "скоблянку" (наскобленную замороженную свинину). Отец почти дома не ел, а мы преимущественно всухомятку и много ели хлеба. Позже приобрели керогаз. К тому времени провели электричество, а то сидели с керосиновой лампой. Вообще, как я теперь понимаю, в нашей семье при наличии 2-х квартир, неприспособленных для жизни, было постоянно две проблемы (еда и мытье).
   После неудачной попытки готовить обеды самим, мать пробовала много способов накормить нас, - давала соседке по квартире варить четвертную кастрюлю гороха, которой хватало, чуть ли не на неделю. Заказывала знакомым (Третьяковым) засаливать и печь окорока, которых хватало надолго (отрезали каждый, когда хотел, тонким "ветчинным" ножиком кусочек). Посылала меня (это уже позже) в столовую на работу отца, где давали обед на дом.
   А, когда я была еще совсем ребенком, брала меня с собой "в гости", и отец тоже одно время ходил по воскресеньям "в гости" (к Траумбергам). В качестве компенсации мать дарила этим знакомым мед, который буквально бочками (деревянными липовыми кадками) закупала в какой-то период ликвидации частных пасек, и девать его было некуда, т.к. он тек и бродил. Закупала она также "на запас" муку, которую съедали жуки, и поэтому она кишмя-кишевшую червями (никогда ничего мучного после смерти бабушки не стряпали). А также спички (ящиками), мануфактуру ("штуками"), совершенно ненужные вещи, чтобы выручить нуждавшихся (физгармонию, скрипку, мебель красного дерева). Помню палку слоновой кости с китайскими иероглифами и египетские "босоножки", инкрустированных перламутром, японский шкафчик и японскую же скамеечку, крытые черным лаком, и много другое. Бесценное может быть, но никем не оберегаемое и пропавшее в дальнейшем или распроданное "оптом".
   Мытье было проблемой не менее сложной, чем еда. В раннем детстве наверху была сооружена "буржуйка" (чугунная печка с железной трубой, выведенной в круглое окно в галерею), перед которой нас - детей мыли. До сих пор ощущаю жар раскаленного чугуна и морозный воздух из всех углов квартиры. Потом нас возили в деревню под Казанью в баню "по-черному". Потом на с/х ферму в очень хорошую чистую баню при с/х институте. Там все постройки были очень похожи на наш СХИ, и сооружен он был с ним в одно время перед войной 1914 г. Потом в общую городскую баню с матерью, а позже номера при городской бане (за 40 минут перемывалась вся семья и еще успевали постирать белье). Вообще же в стирку отдавали все в деревню за семь километров (Караваево) "молодушке", которая приходила и мыть полы (наверху), наверное, не чаще раза в месяц. Дома сами никогда стирок не устраивали (но ведь и действительно трудно было все перестирать, когда за водой и помойным ведром нужно было ходить 102 ступеньки вверх и вниз).
   В жизни матери после того, как она осталась без работы, можно выделить несколько периодов.
   Сначала увлечение чтением (Синклед и др. писатели). Затем сон днем (спать и ничего не видеть и не слышать - тоже понятное времяпрепровождение в сложившейся обстановке). В конце 20-х годов активная деятельность по спасению Казанского монастыря.
   Надо сказать, что мать моя никогда не была религиозной, больше того она, вероятно была приверженцем Толстого. Никогда не исповедовалась и не причащалась, не молилась утром и вечером, не крестилась перед иконами, но в церковь ходила ради пения. Она "открыла" для нас Михайлова и насильно записывала на праздничные службы в Воскресенскую церковь - меня и брата, - даже иногда отца "послушать бас в сопровождении хора Морева". Когда же началась кампания по снятию колоколов, закрытию церквей и преследованию духовенства, у нее начались самые тесные контакты с настоятелем Казанского монастыря Лебедевым (которого она знала, по-видимому, еще до революции), возможно, на юридической почве (она что-то для него писала и передавала написанное через монашек).
   В то же время отец мой был активным деятелем Союза воинствующих безбожников, как раз возглавлявшим закрытие церквей. Дома у нас был ад. Когда отец и мать были вместе в квартире, они постоянно "ругались", будучи на "Вы" и не употребляя никаких неприличных слов, постоянным поводом для раздоров был Казанский и Зилантов монастырь. Забегая вперед, нужно сказать, что древнейший Зилантов монастырь был, в конце концов, взорван, как и новое здание Казанского монастыря с прекрасным золоченым куполом, видным за 20 км при подъезде к Казани. Было оставлено только здание, построенное архитектором Баженовым, и превращенное в какую-то мастерскую. Будучи членом горсовета, отец также "спас" насыпной Державинский сад, который хотели срыть и построить на его месте театр, но уникального памятника Державину не отстоял. "Спас" также Петропавловскую церковь и по соседству дом купца Дерибина, тоже архитектурную ценность, но колокола с церкви были сброшены и пошли на переплавку. В какой мере эти положительные моменты в деятельности отца были обусловлены влиянием матери, - сказать не могу, но то, что вся эта "борьба" происходила в самой острой форме и у нас на глазах, факт примечательный.
   Кончилось все летом 1928 г. Брат мой учился уже в мединституте, а я - на курсах иностранных языков, когда отца и мать арестовали. Пришли часов в 9 или 10 вечера, а обыск длился до 5 или 6 часов утра. Следователь Степанов рылся во всех ящиках зеленого стола и заполнил большой керамический кувшин (другой "тары" не нашли) серебряными юбилейными рублями рассыпанными вперемешку с бумагами, которые он не читал, по-моему. Вообще он так увлекся конфискацией серебра, что на осмотр книжных полок, обыск в комнате - "муры" отца и др. листов времени не осталось. Взял он еще большой цейтовский бинокль, который брат использовал в своих наблюдениях звездного неба (он ведь хотел быть астрономом), а отец сбил его, настаивая на продолжении "династии" врачей - дед, отец, сын. Забрал также часть отцовских записей, которые отец сам вынес из своей комнаты, и еще что-то. Ушли, когда уже рассвело, - отца увели в здание ГПУ наискосок нашего дома на стороне Черного озера, а мать - в пересыльную тюрьму подальше. Отца выпустили недели через две или три, а мать - через три или четыре месяца.
   Она с удивительным восторгом отзывалась о времени, проведенном в тюрьме в переполненной служителями культа камере, главным образом, монахинями, об интеллектуальном уровне которых она отзывалась с огромным уважением ("таких людей я никогда и нигде больше не встречала"). Ни она, ни отец о подробностях пребывания в заключении не рассказывали, а расспрашивать в то время было и неудобно и непринято (с арестованных брали подписку о неразглашении, и это было всем известно). О том, как велик был страх общаться с подвергшимися аресту людьми и их близкими свидетельствует хотя бы то, что всех наших знакомых, за исключением единиц, как ветром сдуло. А моя любимая учительница немецкого языка, преподававшая на курсах иностранного языка, возвратила мне мою фотографию (как будто не могла просто сжечь, или выбросить!).
   В промежуток между арестом родителей в 1928 г. и арестом отца в 1937 г. было много событий, но они не касались матери и поэтому здесь описаны не будут. Как и раньше она все больше опускалась, абсолютно не следя за собой и не заботясь о благополучии семьи в бытовом отношении.
   Брата она любила настолько, что два раза заставила меня жить у него в Балтасях, сняв с учебы, а потом выписала с Кавказа дядюшку Петра Ивановича и отправила на время туда же. Каким-то образом получал назначение врача в Балтаси временно и мой отец. Но от пребывания там всех нас брату не было решительно никакого толку. Брат объезжал (на лошади) огромный район радиусом, кажется в 40 км (за точность не ручаюсь) по вызовам к больным, а чаще умирающим (т.к. в больницу обращались только после того, как испробуют все средства и всех знахарей). Принимал сотни амбулаторных больных, да еще на нем был стационар (кажется коек на 30). Я покупала продукты и готовила, но все приготовленное, как правило, не могло дождаться его возвращения и портилось (погреба при больнице не было, а мы жили именно при больнице, а о холодильниках тогда и в городе понятия не имели).
   Насколько ярко я помню первый арест, настолько смутно второй (сам момент ареста вовсе не помню, не помню и как он произошел, какой-то провал в памяти), но зато все последующее до сих пор преследует меня в кошмарах. Мы должны были в считанные дни ликвидировать квартиру отца, что при библиотеке в тысячу книг и массе вещей (мебели) было нечеловечески трудно. К счастью где-то "там" не знали наверное о существовании 2-ой кв. наверху и какую-то часть книг и обстановки мы перенесли туда, остальное пропало (было брошено, раскрадено, раздарено, распродано).
   В это время мать в последний раз попробовала применить свои юридические познания, отстаивая квартиру. Даже подавала аппеляцию (ведь квартиру отобрали по суду), обращалась, не надеясь на себя, к юристу при составлении последней, - но все бесполезно. Мы выиграли только оттяжку времени, чтобы побольше перенести наверх книг и вещей, пока они не выброшены на улицу.
   После ликвидации квартиры мать почти не бывала дома, точнее, вероятно я редко видела ее, т.к. сама не бывала дома, как и брат. Брата, недавно вернувшегося из Балтаси, после ареста отца "выслали" в Тюлячи также районным врачом, отчислив из аспирантуры, куда он должен был поступить. Из Тюлячей, куда я тоже к нему ездила (в 100 км от Казани станция Жемардан и оттуда пешком в Тюлячи или до Арека). От станции до Тюлячи 40 км, - ходила пешком только раз.
   Я вызволила его из деревни через нашего депутата от ТАССР. врача Тернулова. Я ездила для этого в Москву, где на Лубянке с кем-то говорила и что-то писала. В результате брат нескоро, но был возвращен в мединститут и совсем не был этим осчастливлен, к моему удивлению. Я всегда была виновата, не знаю в чем.
   Когда началась война, я была на преддипломной практике в Бузулукском бору, потом, после сдачи "комплексного экзамена" получила диплом об окончании биофака КГУ.
   Начались поиски работы. Сначала в экспедиции Московского ботанического сада по выявлению витаминозного шиповника в пойме р. Вятки, потом - преподавателем биологии и химии в Ключищинском сельскохозяйственном техникуме в 20 км от Казани вниз по Волге. Все это время мать жила с братом, а когда его направили в Сталинград, как санэпидемиолога (от микробиологического института, куда он был переделен из мединститута), она осталась одна на пятом этаже Пассажа. В ближайшую открывшуюся навигацию после его отъезда я перевезла ее к себе в Ключищи, где она и умерла. Брат уже вернулся из Сталинграда и работал в Казани, но на похороны он опоздал, я похоронила ее одна.
  
   Воспоминания об отце
  
   Убедительно прошу не читать
   с конца или середины, ведь
   жизнь не начинается с конца!
   И.М. Хомякова
  
   В детстве отец проводил с нами больше времени, чем мать, но я никогда не чувствовала к нему ни любви, ни нежности, ни привязанности, и с годами это только усугублялось. Поэтому писать мне о нем тяжело и трудно, может быть, я была к нему несправедлива, а исправить уж ничего нельзя. Причины неприязни две: отношение его к моему брату и отношение к моей матери. Брата он явно не любил, хотя тот был первенцем. При этом отец всячески подчеркивал любовь ко мне в противоположность к нему, что я болезненно переносила с самого раннего возраста.
   Говорили, что он ждал моего появления на свет с величайшим нетерпением, заранее выбрал мне имя "Ирина", купил золотой нательный крест (я его сдала в трудное время за 13 рублей в торгсин), был безмерно обрадован, когда ему позвонили из роддома, и сказали, что "родилась дочь красавица 11 фунтов весом", я не была ни красная ни сморщенная, "беленькая"! и "гладенькая" и, главное, не причинила никаких страданий матери, а врачам забот, - в противоположность брату, который после рождения какое-то время "не дышал" (он родился за два с половиной года до меня)).
   Помню, что мать всегда старалась самоустраниться и подкинуть нас, детей, ему, когда он был дома. Так, самым ранним моим воспоминанием была ул. Чернышевского (бывшая Воскресенская, теперь ул. Ленина), ведущая от Пассажа, где мы жили, прямо в Кремль. По ней идем мы, - я, брат и отец, - на обязательной ежедневной прогулке. Я постоянно падала и хныкала, брат всегда бежал впереди, а отец, намочив слюной, кончик носового платка, протирал мне ссадины на коленках. На руки старшего сына старался не брать, заставляя ходить, не утешал и не говорил ласковых слов. Он вообще почти не говорил с нами, молча, выполнял свой родительский долг ("гулять с детьми"), позволяя нам заниматься, чем хотим. Этим пользовался брат, по пути залезая то в нишу кремлевской башни (Спасской), то на редкие деревья вдоль кремлевской стены.
   Теперь я понимаю (70 лет спустя!), что он всегда на прогулках обдумывал какую-нибудь работу, лекцию или беседу, именно поэтому не тратил на нас свои слова и время. Он и дома умел "выключаться", когда мы возились за его спиной на черном диване наверху. Это уже позже, когда бабушки не стало, и мы в основном жили там, отапливаясь зимой "буржуйкой", - чугунной печкой с выведенной в окно железной трубой, а внизу квартира была заморожена. Позже стало наоборот.
   Самые ранние прогулки по ул. Чернышевского были, вероятно, еще, когда мы, дети, жили с бабушкой наверху в кухне, а родители в холодной квартире внизу или в доме Аристова, где жила умершая мать отца. Видели мы родителей настолько редко, что бабушку звали "мама", а мать - "Миликой" вслед за взрослыми (бабушка так звала мать, а мать обращалась к ней "мама"). И некогда им было направить нас на путь истинный.
   Самое мое первое воспоминание о детстве - это падение с табуретки вместе с подставленной шкатулкой, когда бабушка кормила или поила нас за круглым дубовым столом с самоваром в кухне в верхней квартире. Вероятно, к этому времени относятся и обязательные прогулки по ул. Чернышевского, вмененные раз и навсегда отцу (я еще только начинала ходить, постоянно падала и запомнила это).
   Вообще вопрос о появлении у нас двух квартир со стороны не очень понятен, и, чтобы разобраться нужно начать издалека.
   Отец моего отца - Михаил Аристархович Хомяков, доктор медицины и профессор Казанского университета, разошелся с первой женой - моей бабушкой по отцовской линии, когда отцу было пять лет. Женился он второй раз на какой-то купчихе, как говорила моя мать, чуть ли не на своей пациентке из многочисленных купчих, страдавших от переедания болезнями печени и обожавшими деда и как врача и как пр.
   Двухэтажный деревянный дом его в Собачьем переулке естественно перешел потомкам второй жены, как и склеп на Арском кладбище, куда потомки "не пустили" моего отца, когда он умер в 50-х годах. Бабушка вышла замуж второй раз за профессора геологии А.А. Штукенберга и они жили на Казанской улице в доме Аристова.
   Перед самой первой мировой войной мой отец вздумал заниматься частной врачебной практикой, и занял номер в Пассаже, где в верхней квартире с конца предыдущего века жила моя бабушка с детьми (моей матерью и дядей Валей). Этот гостиничный номер вскоре фактически стал квартирой. А первоначально это был номер, т.к. весь Пассаж был фешенебельной гостиницей с номерами, а квартиры там ютились под самой крышей, где жила моя бабушка.
   Этот номер под жилье был абсолютно не приспособлен. Располагался на втором этаже в угловой "башне" и поэтому круглый, поделенный не доходящими до очень высокого потолка деревянными перегородками на три "комнаты" - одна с двумя окнами - кабинет, одна, темная, спальня и одна, составляющая половину круга, самая большая, но с одним окном на запад - гостиная и все остальное. Удобств никаких, даже не было водопроводного крана поблизости (воду носил отец со двора, а помои в помойную яму там же).
   Зато в нашем распоряжении была вся чугунная, как и все в Пассаже, лестница на пятый этаж (от наружной двери ключ был только у нас), с забитыми дверями в многочисленные коридоры на всех этажах и бездействующей "подъемной машиной" (лифтом). По крайней мере, так было на моей памяти. А ведь до революции, точнее, до последовавшей за ней разрухой повсюду, конечно, было сквозное сообщение, удобства в коридорах, газовое освещение и амосовое отопление (горячим воздухом через душники). Лестница выходила в Акчюринский переулок, как и все остальные и заканчивалась крытым узорным чугунным подъездом, как и еще три лестницы в этот переулок (все чугунные подъезды были в годы индустриализации заодно с колоколами со всех церквей, снятых на переплавку). До самого моего отъезда из Казани в 48-году на планке почтового адреса в подъезде, тоже чугунной, стояла фамилия моего отца. Но из частной практики у отца, по-видимому, ничего не вышло. Я никогда не видела у него платных больных, только крестьян, детей которых он рекомендовал поить морковным соком и называл другие доступные средства.
   Сам он и нас не лечил, а обращался, если мы заболевали, к врачу Кулаеву Мстиславу Александровичу, работавшему в туберкулезном диспансере и принимавшем на дому (нас отец показывал ему ежегодно из-за мучившей нас малярии). Кулаев был башкир по национальности. Он окончил до революции медицинский факультет Казанского университета, был женат на русской, имел четырех детей (все его родственники в Башкирии в годы советской власти погибли от голода). У него прием на дому был поставлен действительно на широкую ногу: большая светлая комната, где больные ожидали приема, комната поменьше - приемная, коридорчик, отделявший жилые комнаты и выходивший в столовую, а через нее и на веранду в сад при доме. Дом этот был двухэтажным из сосновых бревен, не заштукатуренный ни внутри, ни снаружи, такой же дом был рядом и при них широкий двор.
   Отец всю жизнь старался теснее слиться с казанской интеллигенцией, к которой принадлежал по происхождению, сын и пасынок профессоров, но это у него как-то не получалось. Казанская интеллигенция была выдающейся в своем роде. Из нее вышли такие люди, как отец и сын Вишневские - хирурги, целая династия. Арбузовы - химики-органики, Сперанский, возглавлявший в 30-х годах институт головного мозга в Москве, а затем "свергнутый" одним из братьев Адо (тоже из казанцев), доктора Болондзь, Терегулов, геолог Кротов и др. У большинства профессоров были хутора около деревни Бимерь и недалеко от станции Собакино (точно расстояние не знаю). Имел хутор и профессор Штукенберг, перешедший по наследству его жене (в 70-х годах), а перед самой революцией моему отцу.
   В самой Казани профессора жили, как правило, в деревянных домах на окраине города с примерно одинаковой планировкой: большая "проходная" столовая с выходом через застекленную веранду в сад (около дома - кусты роз, сирень, жасмин; в дальнем конце - фруктовые деревья, чаще всего запушенные). Далее анфилада жилых комнат или сквозной коридор в жилые комнаты, где-то в дальнем конце дома кухня и пр. Во всяком случае, у них и после совершившейся революции первое время, пока не стали уплотнять, были условия для воспитания детей. А о нас с братом рассказывали, о чем я узнала уже взрослой, что мы были как "пещерные дети" (это потому, что мы с братом спали и играли на русской печке в квартире бабушки).
   По-видимому, родители предполагали использовать круглый номер в Пассаже только для приема больных, а сами предполагали жить и сколько-то жили в оставшейся после смерти матери отца квартире в доме Аристова на Казанской улице. Думается, что переезд их в Пассаж был неожиданным и поспешным. Сужу по тому, что под последним маршем лестницы, когда совсем уезжали из нижней квартиры в 37 г., обнаружилась масса поломанной мебели, которая была засунута, по-видимому, при переезде из дома Аристова. Похоже, что на момент помещения туда она была вполне хорошей. А в помещении над воротами, подволоке, как ее называли, тоже были мебель и сундуки.
   Вход на подволоку находился прямо против нашей квартиры (через площадку). О том, что там было первоначально, мы с братом так и никогда не узнали: сначала мы были еще малы, потом ее обворовали в годы НЭПа, как говорила мать, пропала пишущая машинка (вторая, первую мобилизовали вместе с мотоциклетом в 1914 г.). каракулевый сак из сундука и многое другое, причем в сундуке было разлито постное масло из большой бутыли, которая почему-то оказалась там, были испорчены огромные портреты Штукенбергов, засунутые туда впопыхах при переезде.
   Позже в помещении подволоки пробили дверь из галереи, решив устроить там санузел для функционирующего в Пассаже кинотеатра "Пионер". Найдя в помещении вещи, решили, что это замурованный клад, и пока мы узнали, разобрали все вещи, оставив только мебельный хлам. Санузел так и не сделали, т.к. под поволокой был проезд от ворот во двор.
   Из-за полной непригодности для жилья нижней квартиры "низ", как мы ее называли, в раннем детстве я помню себя только в верхней ("наверху"). По всему видно, что вселение нас к бабушке сопровождалось возражениями и сопротивлением с ее стороны. Особенно по отношению к отцу, который был с ней вежливо груб (на "Вы" и "Екатерина Ивановна"). Особенно ужасно было видеть, как он пригласил печника, чтобы сломать русскую печку и сложить новую поменьше (для увеличения площади кухни), а она не давала, и он применил буквально физическую силу.
   Как я поняла уже взрослой, действительно все было крайне несправедливо. Бабушка жила наверху безвыездно после Уржума с 1893 года, и отец не имел никакого права внедряться к ней со своими детьми. Тем более, что, кроме дочери - моей матери - у нее был сын, с которым ей, безусловно, было бы предпочтительно жить. Вообще положение моей бабушки было ужасно: пенсии за мужа-исправника она лишилась, как и того, что лежало после его смерти на ее имя в банке. Лишилась и того, что было замуровано в русской печке (из позднейших разговоров старших выяснилось, что там бабушка втайне от всех хранила кресты своего отца и свекра). Они были священниками с Вятки. Вероятно, там было и еще что-нибудь ценное, - все это украл печник, ломавший печку. На старости лет у бабушки не осталось никаких средств, и она вынуждена была терпеть хамское отношение зятя и детей, которых она обихаживала, - кормила, поила и обшивала.
   После смерти бабушки мы жили в основном наверху, но родители там никогда не ночевали. А еще позже мы все жили внизу, а верх был необитаем, т.к. там провис потолок и заметно росла трещина, по которой в 70-х годах Пассаж развалился (рухнули этажи над проездом от ворот во двор, где когда-то была наша подволока).
   Как мне теперь кажется, у отца не было особо твердых принципов и убеждений. В 1902 году он за участие в студенческих беспорядках был уволен из профессорских стипендиатов на кафедре истории и теории гражданского права при Юридическом факультете Казанского университета и выслан из Казани, доучивался в Германии, но уже на медика. Об этом времени я только мельком слышала, что там "бурши" пьют пиво, студенты поют "Гаудеамус", а в метро ездить страшно из-за того, что при посадке и выходе двери закрываются очень быстро.
   Вернувшись в Россию, он продолжил медицинское образование. В 1905 г.г. принимал участие в революционном движении в Казани и был делегирован (с.-д.?) в Москву на помощь восставшим. Позднее мать с сарказмом спрашивала его, с какого моста он утопи свой револьвер после разгрома Красной Пресни. В 1908 г. получил звание врача, в 1911 диплом доктора этнографии, но началась Первая мировая война. Как раз незадолго до этого, как рассказывала мать, в одну чудную летнюю ночь на хуторе отец признался ей, что вступил в партию эсеров. Это вызвало с ее стороны бурю возмущения (оказывается, у них был договор: "он - наука, она - жизнь", и никакой политики).
   Надо сказать, что мать действительно всячески способствовала его научным успехам (докторская диссертация была условием согласия выйти замуж в 1911 г.). Тогда она считала его талантливым, но разбрасывающимся и решила "сделать из него человека", вопреки утверждениям друзей, что из этого ничего не выйдет (все это известно из разговоров при мне, а не из их мне рассказов).
   В свое время отец напечатал более 50 научных работ, толстых и тонких, чаще тонких. С 1909 г. печатался в трудах юридического отделения Общества естествоиспытателей при Казанском университете ("К вопросу о сельских рабочих", "О влиянии экономического фактора на крестьянскую семью, обычай примачества", "О сельских рабочих", "Бедность и преступление", "К вопросу о психологии свидетеля", "Внушаемость", "Внушаемость, ее влияние на конкретные и зрительно-типографские типы", "К вопросу о брахи и децефалии", "Преступники"). Работая в Анатомическом театре Казанского университета, в подземелье памятника павшим воинам на р. Казанке (под Кремлем) и др. местах, он перебрал сотни и сотни черепов, написал целый ряд антропологических и краниологических исследований, в том числе "Синостоз черепных швов у населения Волги и Камы" (защищал в качестве докторской диссертации).
   В 1911 г. отец активно собирал антропологический и этнографический материал в Казанской, Вятской и Пермских губерниях, что нашло отражение в напечатанных им работах: "Материалы по антропологии Востока России". "Материалы по краниологии Камско-Волжского четырехугольника", "Лобный шов и затылочный бугор у населения Востока России", "О краниологическом типе чепецких вотяков в связи с общим развитием вотской народности" (эта работа интересна тем. что в ней автор благодарит помогавших ему жену Хомякову-Кибардину, священника Филимонова и его семью - фактически жену и родственников по жене и др.).
   К этому же периоду относятся отпечатанные им работы: "Эволюция вотского брака", "О физическом типе луговых черемис", "Задачи антропологии на Востоке России", "Зюдинские пермяки", "Как измерять людей", "Этнологическая история Поволжья по новейшим литературным данным" (с посвящением мне, конечно, не типографским способом, а от руки, т.к. в 1911 г. я еще не родилась), "К вопросу о хрониологическом типе бессермян Вятской губернии", "Антропология в Казани за 43 года", "Сотнурские черемисы".
   Попутно отец занимался археологией ("Где была старая Казань", "К вопросу о подземных ходах г. Казани").
   Отец был одним из учредителей скорой медицинской помощи в Казани ("Отчет по станции скорой медицинской помощи в Казани"), деятельным членом общества трезвости (отчеты по больнице Казанского общества трезвости за 1909-1912 годы, "К вопросу о борьбе с алкоголизмом" (там же), есть и отчет о деятельности Казанского общества защиты женщин (1910 г.). Однако не за защиту женщин, а именно за успешную борьбу с алкоголизмом он получил Благословление Священного синода (на пергаменте с подвешенной печатью). Едва ли не он же возглавлял борьбу с чахоткой и сбор средств на постройку Туберкулезного санатория в Каменке. Пишет работу о возможном влиянии туберкулеза на физический тип татар ("К вопросу об антропологическом типе казанских татар").
   В 1914 г. отец был призван в армию в связи с начавшейся Первой мировой войной, но не взят сразу, - то ли как единственный кормилец семьи, то ли из-за смертельной болезни своей матери (рак желудка). Ее не стало в это время, но точно дату ее смерти я не знаю. Однако, как он сам пишет в одном из заявлений, в том же 1914-ом году "был взят на войну старшим врачом госпиталя Сегоры".
   В 1917 г., согласно полномочию больных и раненых солдат, организовал союз больных и раненых солдат. В 1918 г. принимал участие в организации Совета рабочих депутатов, возникшего вместо Округа путей сообщения. В 1918 г. добровольцем ушел в Красную армию, ведал санитарной частью Казанской группы войск Восточного фронта и приговорен к расстрелу, освобожден наступавшими красными частями, направлен в штаб правобережной группы и служил начсанпросветом Восточного фронта и Военсанинспектором Военкомиссариата.
   Все это время (1917,1918,1919 годы) отец боролся с чумой, холерой и сыпным тифом. Он не заболел только потому, что имел врожденный иммунитет. Я помню его рассказ при мне, как метлой выметали из вошебоек вшей после дезинфекции солдатской одежды ("целые сугробы"). Помню также его военный паек (огромные селедки с крупными кристаллами соли, воблу и ржаной хлеб). Селедки нам с братом не давали, а воблы мы обожали, стараясь почистить и объесть ее так, чтобы полностью остались голова, скелет и хвост, не распавшись.
   Помню во время обстрела Казани с Услонской горы (кем не знаю) бабушка с нами сидела в нижнем коридоре, как месте более безопасном. Действительно, были попадания в номера "Франции" (рядом с Пассажем) и Варваринскую церковь (колокольню) по ту сторону Черного озера. Рассказывали, что мать ходила под обстрелом нам за молоком к молочнице куда-то под Кремль, а я, если молока не было, просила хоть "памой" (помоями я называла чай без молока).
   Слышала также рассказы матери, что, когда белые брали Казань, она с братом была на том берегу и, когда переправлялись на лодке через Волгу поблизости от Свияжского ж.-д. моста, то в страхе зажимала брату рот, чтобы не услышали и не пристрелили. Когда шли пешком от устья до города (7км), мать прикрывала голову брата полой пальто, чтобы он не видел трупов защитников Казани, которыми была усеяна вся дамба.
   Отец был арестован чехами и приговорен к расстрелу, как он и сам пишет в своем цитированном уже мною заявлении, и о чем свидетельствует его сохранившаяся записка из тюрьмы - чешскому офицеру (о расстрелах белых в Казани можно прочитать в рассказе толстого "Гадюка"). После разговора матери с начальником тюрьмы отца отпустили, а знакомые матери, бывшие вместе с ним, насовали записок домой, к родным, и мать страшно боялась, что ее обыщут и эти записки обнаружат. Но все обошлось. Несомненно, тут сыграло роль то, что мать была красива и дипломатична, а офицер галантен.
   Запомнился и рассказ матери, что после победы красных, Казань была пуста (также, как в 1914 году после взрыва порохового завода). Отряд матросов, явившихся в Пассаж, встретило на площадке лестницы всего 11 человек, в том числе и доктор Блиштейн и моя мать. На вопрос, где все, мать отвечала, что бежали, т.к. повсюду были развешены предупреждения белых, что всех оставшихся повесят на фонарных столбах. Матросы выразили свое возмущение клеветой на них и приступили к осмотру брошенных номеров. Все ценное - деньги, бриллианты они брали для "государства", а всякие тряпки бросали толпившейся прислуге гостинице со словами "пролетариату". Эта прислуга бывшей гостиницы на эти дары благоденствовала всю жизнь.
   В 1917 году или несколько позже был разорен хутор отца вместе с хуторами всех казанских профессоров. Но о потере хутора в нашей семье не горевали и не разговаривали. Только мать сокрушалась, что бабушка отправила туда некоторые вещи из Уржума (например, столик, подаренный ей горячо любимым отцом), а взамен поставила мебель из квартиры жены дяди Вали. (Не знаю при каких обстоятельствах). Хутор не жалели, к нему еще не привыкли, ведь он был Штукенбургов (точно так же, как не пожалеют нашего домика в садах мои дети). С сожалением говорили о "ленте, пропавшей в банке" (ренте), а я так и воображала красивую ленту в разбившейся стеклянной банке.
   О военном периоде жизни отца дают представление и ежегодные фотографии втроем (одна из них с матерью, вчетвером). Отец в военной форме, в папахе, в гимнастерке военного образца, в сапогах (в зависимости от времени года). Мать и брат в пальто из военного сукна. На любительской фотографии иллюстрация заброшенности нас - детей (незавязанные шнурки от ботинок, опустившиеся чулки и пр.). Естественно в это время отец с нами не гулял. Вспоминаю, что мать по вечерам иногда возила меня с собой на салазках вокруг Черного озера или водила за руку или с головой укрывала от холода "лиской" (полой лисьей шубы, у которой черное сукно было заменено шинельным в целях "пролетаризации"). В это время она преподавала на рабфаке.
   В 1920 г. отец был избран профессором в Самарском университете по кафедре антропологии, но не поехал, о чем свидетельствуют сохранившиеся документы, хотя сам он пишет, что его "не пустили". Он был оставлен при штабе Востфронта, как член чрезвычайной комиссии по борьбе с холерой и тифом, о чем я уже написала. Очевидно только, что пробиться в среду казанской профессуры ему так и не удалось, а расставаться с Казанью не хотелось. Последняя печатная работа его по антропологии вышла в 1928 году в трудах научного общества по изучению Вотского края (она же оказалось вообще его последним печатным трудом).
   Главной темой его работ с 20 г. становится медицинская - лечебная и просветительская.
   Заканчивалась гражданская война. Разруха и запустение сквозили всюду. На главных улицах города между трамвайными рельсами росла трава. Людей было мало, лошадей еще меньше. Отец снова гулял с нами после работы вечером и даже ночью, причем, зимой мы скатывались на санках с улицы Чернышевского по Акчуринскому переулку до Черного озера, а иногда даже на Проломную по Петропавловскому переулку. Опасаться попасть под лошадь или сбить кого-нибудь было нечего.
   Потом наступило всеобщее оживление (НЭП). Стали открываться частные лавочки и мастерские. На базар возами привозились с/х продукты и предметы кустарного промысла вплоть до игрушек. На масленице раскатывали лихачи с бубенцами на дугах лошадей, покрытых красивыми попонами. В будни и в праздники в любой конец города можно было проехать за 20 копеек на барабусе (по-татарски "барабес" означает приглашение, поедем!). Появилась масса птиц. Тучи воробьев взмывали с земли из-под ног, кормящихся из торб овсом лошадей. Только к нам на окно наверху прилетало по 25 и больше голубей. Охотясь на них, сорвалось и разбилось на асфальтовом дворе больше 12 наших кошек.
   Отец постоянно работал по совместительству в нескольких местах (как правило, недолго), без страха и сомнения берясь за любую отрасль человеческих знаний. Читал популярные лекции, в частности на антирелигиозные темы, и очень хорошо, например, "Как живут мертвые после смерти", преподавал на рабфаке, в школах (гигиену), в промышленно-экономическом техникуме (кооперативное право), художественной школе (анатомию человека). Я не берусь описывать места его работы в хронологическом порядке, а только наиболее запомнившееся мне: ИНОТ, Институт научной организации труда (в первые годы 20-х), Железнодорожная школа (в разгар НЭПа) и Совпартшкола, где он проработал рекордно долго (лет 15).
   В ИНОТе он заведовал лабораторией гигиены, написал и издал ряд хороших популярных книг и брошюр о питании и режиме работы человека ("Пища здорового человека", "Как лечить до прихода врача", "Как питается человек", "Человек и труд", "К вопросу о летней школе", "К вопросу о смертности среди казанских печатников", "Черный хлеб булочных г. Казани" и др.).
   Отцу принадлежала мысль (и исполнение) о хронокартах для учета потраченного времени. Каждая хронокарта содержала по числу часов в сутках 24 клеточки, которые нужно было заштриховать соответствующим образом в зависимости от вида работы . Хронокарты были изданы большим тиражом, у нас их была масса. Брат с увлечением заполнял их, фиксируя все вплоть до сна.
   Сама отцовская лаборатория производила на меня большое впечатление чистая, залитая электрическим светом (у нас дома электричества еще не было), со шкафами, забитыми химической посудой, на полу громадные колбы и реторты, штабеля длинных стеклянных трубок разного диаметра, развешанные по стенам цветные диаграммы. Все было красиво, но, к сожалению, совершенно бесполезно (прототип существующих и сейчас совершенно бесполезных учреждений). Года через два, когда отец был вынужден проститься с ИНОТом, у него из зарплаты удержали значительную сумму за ненужный инвентарь лаборатории, а самые большие стеклянные колба и реторта долго стояли неприкаянными у нас на лестнице. Отец страшно обиделся на своих сослуживцев Чернцова и Флавицкого (Флавицкии - сын профессора Флавицкого и товарищ детства) за то, что они голосовали против него при обсуждении работы лаборатории, и иначе, как предателями не называл.
   Устроившись в ж.-д. школу отец имел разовый билет для проезда по ж.д. (я долго называла его "розовый билет" и нескоро узнала, что это неправильно). Благодаря этому обстоятельству мы (отец, я и брат) два раза ездили на Кавказ, один раз к дяде Неволину в Геленджик и другой на Михайловский перевал. В Геленджике мы объелись виноградом и опились лимонадом на открытой веранде летнего ресторана, где в изобилии созерцали нэпманов - толстых, жирных, самодовольных, с расплывшимися женами и сверхухоженными детьми, вызывавших в нас сильную неприязнь, сохранившуюся до сих пор, хотя современным нэпманам еще очень далеко до степени жирности нэпманов 20-х годов.
   Напоследок работы отца в ж.-д. школе в Геленджик ездила мать, взяв с собой меня. Был декабрь, очень холодно, но мать купалась (!), а я, конечно, нет, и ничего хорошего от поездки не запомнила.
   Когда отец работал в Камско-Волжском пароходстве (санитарным врачом), я съездила бесплатно до Уфы и обратно. Когда работал врачом в цирке, я чуть ли не ежедневно ходила в цирк по контрамаркам (возненавидела цирк на всю жизнь - все одно и тоже). Когда отец работал в ДКА (санитарным врачом) прослушала все оперетты гастролировавшего в Казани театра оперетты. В общем, от каждого нового места отца мне, что-нибудь перепадало, а брат никогда и никуда не ходил - читал дома. В ДКА мы брали обед, таская его за три квартала в неприспособленных для этого кувшинах. С обедом и баней у нас всегда была проблема.
   Несмотря на материальное благополучие (отец получал не менее 300 рублей, судя по тому, что за обе квартиры ежемесячно платили рублей 70-80), быт был совершенно не налажен. Мать, имея 25-летний педагогический стаж, после 23-года не могла устроиться на работу (географию в школах отменили, русскую орфографию переделали, историю уничтожили, как предмет). В 1924 г. она еще состояла на учете на бирже труда, а затем махнула на все рукой (рабфак реорганизовали, из полиграфической школы уволили по сокращению штата). Бытом она не занималась. Сначала много читала и ходила в гости к старым знакомым и меня таскала с собой, как выражался брат, который так нерационально время никогда не тратил, а потом стала подолгу спать днем ("выключаться из жизни"). Всему этому, оказалось в дальнейшем, были причины, о которых мы с братом тогда не знали.
   Совпартшкола, в которой отец удержался дольше всего, (имел даже грамоту с благодарностью за 10 лет работы, хранившуюся у нас дома, по иронии судьбы, вместе с благословлением священного синода) находилась в громадном 5-этажном здании бывшего чуть ли не духовного училища, где у отца был обширный кабинет (учебный).
   В центре на широком и длинном столе был сооружен макет, отражающий планировку сельского поселка будущего, макеты разных сооружений (сруб колодца, мельница), всевозможного крестьянского инвентаря (сохи, бороны) и пр. Все это было сделано руками самих учащихся из песка, глины, дерева и жести. Только на одной висячей полке были выставлены купленные в магазине учебных пособий муляжи различных богов (Озирис, Изида и пр.).
   Эти боги оказались потом у нас дома вместе с сотнями книг с библиотечным штампом Совпартшколы. Мать неоднократно упрекала отца за то, что приходят целые списки невозвращенных книг, за которые естественно удерживали деньги из зарплаты. Делалось ли это отцом сознательно (своеобразный путь пополнения и так огромной библиотеки в тысячи книг или это была своего рода клептомания - не знаю, но однажды он в прихожей в доме Кротовых при нас снял со стеллажа книгу о Нансене, и эта книга так и осталась у нас).
   По мере того как мы подрастали, прогулки наши втроем удлинялись. Сначала до университетского садика, потом каждый день после работы на Казанку за "Телячий мост", по выходным дням на озера "Ближний Кабан" или "Дальний Кабан" или на Волгу в "Дубки" или на остров "Маркиза". Путешествовали и по "тому" правому берегу Волги (на горе Услон лазили по окопам, оставленными там и белыми и красными, в Студенце и Ключищи, где действительно из берегового склона били ключи длиной 1-2 м. прямо аркой через дорогу). Ездили на "дачном" поезде в Васильеве (это на этом берегу), а потом пешком шли в Рафу (30 км от Казани), оттуда другим путем на обсерваторию и опять на поезде в Казань. От этих походов у меня сохранились самые лучшие воспоминания на всю жизнь.
   После смерти бабушки в верхней квартире в центре "зала" поставили отдельную печку тоже с железными выводящими трубами, но не в окно, как было у "буржуйки", а через спальню в русскую печь кухни, которую никто не умел топить. Внизу тоже поставили "голланку" (в темной комнате, где спал отец, и которую мать называла "мурьей"). Мы все окончательно переехали вниз, хотя там зимой не бывало выше 9 градусов тепла (отец закупил несколько возов прекрасных сухих дров, но мать почему-то на него за это страшно рассердилась и почти не давала расходовать, да и тепло от печки не расходилось по комнате, а выдувалось в большие окна).
   Верх мы использовали только "для спасения" от шума во время скандалов. Поводом к столкновениям родителей было все. В более раннем детстве наши болезни (кто виноват), позднее главным образом политика и религия.
   Надо сказать, что у отца и в отношении к религии не было твердых убеждений. То он вдруг вдохновлялся и, изменив своей манере молчать во время прогулок, начинал обучать нас молитвам. Если я и знала "Отче наш" и "Символ веры", то только от него. То на наших глазах, поднатужившись, опрокидывал кирпичную часовню с образом на перекрестке дорог около деревни Белая Безводная, близ Раифы. В церковь он ходил только по настоянию матери "послушать пение". Это оно первая "открыла" бас дьякона Михайлова, приглашенного позже в Москву в Большой театр.
   Ближе к 28 году, когда закрывали церкви, в том числе и кладбищенскую, его излюбленным маршрутом для прогулок стало Арское кладбище. Мы заглядывали в развороченные и разграбленные склепы, читали эпитафии на крестах и не испытывали ни малейшего страха или смущения. Мать этих прогулок не одобряла, и они были еще одним поводом к скандалам.
   К тому времени отец чуть ли не возглавлял Союз воинствующих безбожников или его отделение в Казани. Главным спором между отцом и матерью был спор о судьбе казанского женского монастыря: взрывать его (отец) или не взрывать (мать). Надо сказать, что, будучи членом горсовета нескольких созывов, отец имел некоторое влияние в делах города. Например, он отстоял Державинский сад, на месте которого хотели построить оперный театр, вместо театра, сгоревшего в 20-х годах. Однако, он не сумел или не захотел отстоять памятник Державину работы того же скульптора, что и медный всадник (Клод?).
   Не отстоял и здание Казанского монастыря с золотым куполом, видным за 20 км, но спас другое здание творения, кажется, Баженова. Вообще он много боролся за различные памятники архитектуры и истории. Состояние борьбы было ему свойственно. Он постоянно кого-то собирался "свалить", а ответ его "топили".
   Гром грянул в 1928 г. (первый). Этому предшествовало посещение нас архиереем, то ли приглашенным "посмотреть библию на английском языке в иллюстрациях", то ли он сам навязался в гости. Во всяком случае, к приему такого гостя ничего не было готово (не прибрано, не убрано). И посещение произвело странное и тягостное впечатление, тем более что архиерея кто-то сопровождал, но не зашел. Может это была провокация - предлог для доноса.
   Вскоре как-то около 10 вечера в подъезд позвонили. Я по обыкновению выглянула в окно и увидела то, что мы все ожидали каждый день. "Пришли!". Дверь отпер отец. В комнату вошли следователь (Степанов), двое совершенно не знакомых понятых и дворник, который сейчас же ушел. Понятые тут же сели на стулья около двери и не сходили до самого ухода. Следователь последовательно выгребал из многочисленных ящиков всякие бумаги и книги. Книги были в двух нижних отделениях шкафа - в одном, предназначенном матерью мне, другом - брату, в частности там было все, что привезла мать из Ясной поляны от Черткова с похорон Л.Н. Толстого, "История искусств", "Божественная комедия Данте", "Космография" и многое другое - все в прекрасных переплетах и новенькое.
   Среди бумаг в выдвижных ящиках было много серебряных и медных монет царского времени (одного серебра следователь насыпал полный кувшин из керамики, т.к. другой подходящей тары не нашлось). Помню, что он все время обвинял родителей в том, что они нарочно замаскировали бумагами подлежащее сдаче государству серебро. На самом же деле в этих ящиках лежал накопившейся годами бумажный хлам, и ничего преднамеренного тут не было (одна бесхозяйственность). Стол следователь разбирал часа четыре, потом большой комод, потом под роялем сундук. Ящики с мукой, прогоркшей и полусъеденной жуками и кадка меда, к счастью не привлекли его внимания, и муку он не высыпал, а мед не выложил (и то и другое было припасено матерью на случай голода).
   Приближалось утро. Следователь изнемог. Его белоснежная рубашка испачкалась, руки были черны от нашей "вековой" (по крайней мере, с 1914 г.) пыли. Он махнул рукой на стоявшие вдоль стены полукругом стеллажи с книгами и перешел в "кабинет", где все время обыска отлеживался брат в сердечном припадке. (Еще у него на кровати рожала наша кошка, как потом оказалось). Брат вышел в большую комнату, следователь поднял матрас, - посмотрел под кровать, глянул поверх зеленой полки с книгами и письменного стола матери отца, стоявшего между окнами, и ничего не переложил, ничего не взял, кроме большого цейсовского бинокля. На "мурью" отца у него не хватило ни сил, ни времени, стало уже светло. Там была ниша, где навалом лежали сотни книг, и две полки с книгами и рукописями отца. Он что-то спросил, и отец вынес две стопки своих дневников (он вел их в больших конторских книгах очень размашистым и неразборчивым почерком). Я убеждена, что следователь никогда бы до них не докопался и копать не стал. Непонятно, зачем отец это сделал.
   Обыск длился уже 8 часов, когда следователь приказал родителям "собираться". Мать накидала что-то в наволочки (себе и отцу), т.к. ничего подходящего под рукой не оказалось. Я не видела, чтобы понятые подписывали опись конфискованных вещей, не знаю, кто нес тяжелый кувшин с монетами (не следователь же!). Вероятно, на лестнице была оставлена охрана, но в окно я ее не видела, хотя проследила взглядом их путь до самого НКВД наискосок Пассажа по ту сторону Черного озера (в доме бывшего роддома, где я родилась), как я потом узнала, отца оставили там, а мать увели в пересыльную тюрьму.
   В квартире все было выдвинуто на середину большой комнаты, разбросано и оставалось таким с неделю, пока брат все немного не прибрал и не затолкал по местам. Мне было тогда 13 лет, а брату 16 с половиной. Все знакомые, за ничтожным исключением постарались забыть о нашем существовании, а одна моя "любимая" учительница даже поспешила переслать мне обратно мою фотокарточку. Нет нужды останавливаться на отношении окружающих к семьям репрессированных в то время, когда об этом уже много написано (Нагибин Ю.М. "Встань и иди", как раз про тот 28-год).
   Отец возвратился дней через 10, раньше матери. Ему вернули только бинокль, но не наш (не цейсовский). Мать была в тюрьме недели три (я точно не помню, хотя и провела большую часть времени около тюремных ворот в очередях за справкой: "Где?" и "Куда?"). Вернувшись, рассказывала при мне (но не мне), что "лучшего общества", чем в камере она не встречала, "возвышенного по духу" и ничего более интересного, чем там слушала, не слышала. Трудно это представить, хотя всем было известно, что тюрьмы были переполнены "служителями культа" - священниками, игуменами и игуменьями, монашками, что в камере страшная теснота со всеми вытекающим последствиями (духотой и пр.).
   После освобождения отец продолжал работать в Совпартшколе и по совместительству в других местах, уже перечисленных мною без соблюдения хронологии до или после 1928 года.
   Второй гром грянул в 1937 году. Я сейчас совершенно не помню обстоятельств ареста отца, был ли обыск. Полный провал в памяти. Все заслонилось последовавшим выселением из нижней квартиры. У нас ничего не конфисковали, "только" отобрали квартиру, но это стоило половины вещей и книг, брошенных, проданных, раскраденных. По-видимому, главным обвинением отцу была принадлежность к партии эсеров, хотя он и говорил, что отвернулся от эсеров до того, как они перешли к террористической деятельности.
   После неполного года пребывания под следствием отца сослали на вольное поселение в Верхнюю Тавду на 10 лет.
   В 1942 году я его известила о смерти матери, и он ответил мне показавшимся тогда ужасным письмом. Написано было почти буквально так: "Мне, конечно, жаль, что Людмила Клавдиевна умерла, но для меня это почти безразлично: мы давно не жили с ней как муж и жена. У меня было много пассий (это его слова), но все неудачно кончалось. Одна была медсестрой на фронте и умерла, другая...". И дальше все в этом роде. Я разорвала письмо на мелкие клочья, даже не перечитав, тем более что в конце была приписка, что узнав о смерти Л.К., он "выписал к себе Надежду Осиповну" (библиотекаршу из совпартшколы, с которой оказывается жил с 20-го года), и они зарегистрировались.
   С тех пор в анкетах я стала писать, что отец имеет другую семью и таким образом уклонялась от ответа, есть ли среди родственников репрессированные, я как бы отреклась от него, полностью умалчивая о его существовании.
   Прожил он в ссылке 8 лет и был досрочно освобожден в 1944 г. Н.О. (новая жена) жила с ним в ссылке, а потом они вместе переехали под Казань (в Казани жить не разрешили). Затем Н.О. удалось прописать его в своей комнате в Казани, и они жили вместе до 52 г., когда отец умер в возрасте 77 лет.
   Виделась я с ним после ссылки три раза. Раз он ездил по моей просьбе в обсерваторию, когда тяжело заболел Мингаз Камалович (оказалась желтуха). На похороны его я из Воронежа не приезжала. На похоронах брата через два года, последовавшего за ним, виделась и разговаривала у кладбищенской ограды со своей мачехой (Н.О.), об искалеченных жизнях его, моей матери и ее, Н.О., но, ни к какому заключению не пришли.
   Итак, отец мой был ученым, прекрасным оратором, организатором и агитатором, умел рисовать, писать стихи и прозу, петь (но дома никогда не пел), по характеру ни добрый, ни злой, но с несколько черствой душой, без глубоких переживаний и уменья сопереживать - последнее, к сожалению, унаследовали в той или иной степени некоторые из моих детей и внуков.
   Незадолго до смерти я спросила мать, не написать ли в Тавду отцу, и она ответила отрицательно, сказав: "Он всю жизнь меня обманывал". Какая выдержка до последнего часа скрывать ото всех и даже от детей, когда они стали и взрослыми, истинное положение вещей! Верность этому первому браку? Материальная зависимость? Безвыходность положения, осознанная слишком поздно? Не знаю! Но вся жизнь наша, оказывается, была сплошная ложь, и я не догадывалась, пока отец не написал обо всем черным по белому.
  
   Воронеж
   1987
  
   Бабушка Екатерина Ивановна
   (рассказ в третьем лице)
  
   Однажды женщины разговорились на наболевшую тему о неблагодарности детей и внуков. Одна из них отстаивала точку зрения, что детям свойственен эгоизм, который ими не осознается. В доказательство она привела слова одной нашей общей знакомой о том, что она поняла свое эгоистическое отношение к бабушке только тогда, когда сама стала бабушкой, и ей перевалило за шестой десяток. На мой вопрос, что способствовало столь позднему "прозрению", но все же прозрению, она не смогла ответить.
   Посетив как-то эту знакомую, я поинтересовалась ее прошлым, особенно взаимоотношениями с бабушкой, и рассказала о возникшем у нас споре. Она не возражала поделиться воспоминаниями, но подчеркнула при этом, что все в жизни их семьи "не типично", и вся эпоха, точнее тот период времени, с которым совпало ее детство, полон своеобразия и в каждой семье протекал по-разному.
   ...Однажды в комнату, где она спала с братом (ей было восемь, брату - около одиннадцати) вбежал незнакомый мужчина, по виду рабочий, с криком: "Ваша бабушка убилась!".
   Спросонья ни она, ни брат не могли ничего понять, но очень испугались вторжения совершенно чужого мужчины, когда кроме них и бабушки в квартире никто не должен был находиться. А, если бабушка уходила, дверь она всегда запирала, и смысл слова "убилась" не доходил до их сознания, т.к. смерть для них была совершенно абстрактным понятием. Кроме того и бабушку они всегда называли "мамой" вслед за матерью, а мать "Миликой", как бабушка.
   Что было дальше, она помнит смутно. Пришел отец, всегда живший в своей квартире внизу в том же доме, где у него одно время до революции был кабинет для приема больных. Прибежала мать, кажется прямо с работы из типографии, где она часто подрабатывала ночным корректором. Из разговоров взрослых, а прежде всего из слов отца, сказанных матери - "она совершенно не разбилась, умерла в воздухе, я дотащил ее до первой площадки и там положил", - они поняли, что бабушка выпала из окна четвертого этажа "черной лестницы". Так называли все запасные и внутренние лестницы в противоположность "парадной", на которую выходила дверь их квартиры на пятом этаже.
   Дети были представлены родителями полностью самим себе: никто не наблюдал за их туалетом, не кормил, всем было некогда. Функции ухода за детьми выполняла бабушка, - и вот ее не стало.
   Смутно помнит она разговоры и пересуды посторонних о том, как могло это случиться: не выпала ли она, выбрасывая сор (на этой версии настаивал отец),- в ящик для мусора стоявший у противоположной окну стены очень узкого прохода между двумя внутренними дворами. Не закружилась ли у нее голова и не "качнуло" ли ее в сторону окна, подоконник которого был вровень со ступеньками лестницы (когда-то все эти громадные, как двери, окна были забраны решетками, но в разруху они исчезли).
   Где стояло тело умершей ей неизвестно, во всяком случае, наверх его не поднимали, и в гробу дети увидели бабушку только в церкви при отпевании и на кладбище. Похоронили ее почему-то рядом с отчимом отца и его жены на лютеранском кладбище, а не на русском православном. Внуки не плакали о бабушке и были скорее обескуражены, чем огорчены. Был ветреный, и, кажется, дождливый день. Под ногами, запомнилась им, была липкая разрытая глина, а по щекам матери сбегали то ли слезы, то ли капли дождя. Девочка пыталась из солидарности с матерью заплакать, но ей это не удалось, как она не старалась. Никаких поминок не было, хотя на сороковой день была сварена кутья и отнесена на кладбище.
   С той поры, как девочка поняла много лет спустя, в семье многое изменилось. Родители стали каждый день бывать с детьми, и мать - ночевать с ними. Были попытки наладить семейную жизнь - собираться за обедом, который, как правило, была плох (мясо недоваренным, овощи жесткие), вечернее чтение книг и газет (вслух), но все это было недолго и скоро кончилось. В это же время девочке стали поручать самостоятельно ходить на базар и покупать овощи. Она с братом научилась полностью готовить пельмени - все, начиная с теста и приготовления фарша, делали дети, но запускала их в кипяток мать, т.к. разжигать огонь на шестке между двумя кирпичами ("на таганке") было делом довольно сложным и хлопотным. Быт так никогда и не наладился.
   В том, что смерть бабушки не вызвала никакого потрясения в детских душах, вина родителей, никогда не пытавшихся внушить сыну и дочери то, какое значение она имеет в их жизни, хотя бы это, не говоря уж про любовь. Их поступки способствовали скорее даже отчуждению, о чем будет идти речь дальше.
   Дети воспринимали факт существования бабушки и всей ее хлопотливой деятельности для них, как само собой разумеющееся, естественное и неотъемлемое, как окружающая обстановка из неодушевленных предметов. Сама же бабушка ласковой, пожалуй, никогда не была, что объяснялось тем положением, в которое она была поставлена и о котором дети, конечно, не знали и не узнали бы никогда, если бы не найденные много позже письма ее сына. Но они были прочтены моей знакомой уже на склоне своих лет.
   Но изложу все в том порядке, как рассказывала моя знакомая. Самым первым ее впечатлением была кухня с большой печкой <...>.
  
   Казанское детство
  
   Я родилась в мае 1915 г. и, естественно, революционные события были "не для меня", но отзвуки переворота доходили позже в виде обрывков разговоров взрослых. Так, например, потеря родителями хутора и земли, доставшихся им по наследству от отчима моего отца Штукенберга, запечатлелось в моей памяти единственной загадочной фразой "пропала лента в банке" (только через много лет я уразумела, что разговор был о земельной ренте в банке, а не о простой ленте). Помню, я просила родителей показать мне "старорежимного человека", считая, что это были какие-то особые люди, удивилась, когда мать показала мне на Ивана Францевича Лукачини (владельца ювелирного магазина в Пассаже), тогда уже без магазина, но еще не уехавшего обратно на родину, в Италию.
   Вся неустроенность быта воспринималось мною как вполне естественная, а не результат революции. Пассаж, строившийся, как фешенебельная гостиница и торговый центр, оказался в мое время без освещения, без отопления, без действующих санузлов и воды на верхних этажах - только во дворе можно было набирать воду из крана и там же выливать помои в помойную яму с сеткой.
   Как я уже писала, в результате того, что все трубы центрального (амософского) отопления полопались, или были сломаны, кочегарка затоплена, в нашей квартире на пятом этаже Пассажа из-за холода жилой была только кухня с русской печкой, на которой я и брат спали. В кухне было единственное круглое, как иллюминатор на пароходе, окно чуть меньше метра шириной. Такое же окно было в смежной "прихожей", бывшей в два раза меньше кухни (в нежилых "спальне" и "зале" соответственно одно и два). Окна выходили в галерею со стеклянной крышей, снег которой естественно во время всеобщей разрухи никто не разгребал, и поэтому солнечный свет не проникал даже на закате (окна выходили на запад).
   Около окна в кухне стоял массивный дубовый стол на одной ножке с широкими лапами, покрытый клеенкой. Во время войны нам с братом пришлось приложить немало сил, чтобы разрубить его на кусочки и сжечь в "железке", другого топлива уже не было. За этим столом мы ели и пили. В центре стояла керосиновая лампа "семилинейка" с разбитой и связанной черной тряпочкой подставкой, сбоку - самовар.
   Пища приготовлялась в печке, разогревалась на таганке на шестке. После смерти бабушки русская печка не топилась, и все приготовлялось на таганке, но это было потом, когда мне уже исполнилось или исполнялось восемь лет. На одной из табуреток стояла деревянная шкатулка, на которую меня сажали за стол. Первым моим впечатлением и было, как я вместе с этой шкатулкой полетела на пол, удивляюсь, как не осталась горбатой.
   Брат был старше меня на три с половиной года и всегда был инициатором игр, а мне отводилась роль наблюдателя или исполнительская работа. Он был очень начитан, стал читать с четырех лет все книги подряд в отцовской библиотеке "внизу". Это было еще до революции и разрухи, т.е. во времена, которых я не помню. Знаю только по рассказам, что брат звонил по телефону какому-то чувашскому богу - Кваське, о котором мог слышать только от отца.
   От зимних дней на кухне у меня в памяти ничего не осталось, кроме того, что брат пугал меня страшными рассказами, когда мы с ним сидели на печке. В более теплое время года нас переводили спать в спальню, и опять-таки я страшно боялась живущего там за двумя массивными шкафами "бруана". По словам брата, это он там царапался и шевелился.
   Лучшим временем было, конечно, теплое время, когда мы проводили все дни в зале. Там было два небольших четырехугольных окна на северо-восток под самым потолком. Залезть туда можно было только с комода, придвинутого вплотную. Окна были врезаны в железную обивку снаружи, переходившую вправо и влево в широкий покатый карниз, а у окон карниз был плоский шириной сантиметром шестьдесят. На этот карниз слеталось до двадцати пяти голубей (позже, когда они появились после голода, и до 28-го года, когда всех голубей снова съели).
   Из-за крыс и хомяков, которые ночью бегали по постелям (однажды укусили меня и бабушку за пальцы, и нам делали при­вивки против бешенства), мы держали кошек, но кошки "держались" у нас недолго. Охотясь за птицами с железного карниза, они соскальзывали вниз и разбивались об асфальт во дворе. Выдержал падение только один кот по имени "Драп". Он и другой кот "Серваль" жили у нас довольно долго.
   Собственно и рассказать о наших играх побудили меня два котенка, прижившиеся теперь у нас на дворе и с наступлением холодов "допущенные" в квартиру. Сколько было колебаний, заводить ли кошку, пока Ира была мала, сколько страхов. Невольно перенесешься в далекое детство с кошками. В нашем детстве кошки были предметом необходимости. Им прощали и "кошачий" запах - не все кошки были культурные и уходили по своим надобностям на крышу, а оттуда на чердак, - их не боялись оставлять один на один на целые дни с детьми.
   Отец и мать работали, и мы их почти не видели. Бабушка не заглядывала в залу из кухни, и мы были предоставлены сами себе. Любимым нашим развлечением была "война". Брат брал одного кота, я другого, и мы наступали друг на друга, держа котов, как шиты. Я прекрасно помню, что "мой" кот был рыжий и такой громадный, что хвост его и задние ноги, когда я наступала на брата, касались пола (а может я была мала). Коты царапали друг друга и наши руки, но глаза остались целы, чему я сейчас искренне удивляюсь.
   Чтобы не возвращаться больше к кошачьей теме, расскажу еще о двух кошках в более поздний период. Одна из кошек в на­чале нэпа притащила кольцо колбасы, никогда нами доселе невиданной: она совершила обычный вояж по карнизу вдоль всех окон, выходящих в галерею, и захватила в какой-то квартире это колечко. До сих пор помню свое огорчение, когда родители даже не дали нам попробовать этой колбасы и не знаю, уж, куда ее дели, только сами тоже не ели.
   Другой замечательный кот, большой сибирский, жил у нас, когда мы все перебазировались в нижнюю квартиру. Он целыми ночами сидел на перилах чугунной лестницы (все лестницы в Пассаже были чугунные) и караулил крыс. Крысы с хвостом были больше любой кошки, и поэтому этот кот не вступал в единоборство с ними, а, подкараулив, прыгал на спину очередной жертве, переламывал хребет, выедал только сердце и печень, а все остальное клал на отцовские калоши, чтобы хозяева заметили его старание. Отцу приходилось чуть не каждый день выбрасывать на помойку один-два крысиных трупа. Этот чудесный кот попал кому-то на шубу, тогда кошачьи шубы были в моде. Всего у нас перебывало тринадцать кошек, а может и больше, т.к. потом мы перестали считать.
   Игрушек у нас не было никаких, что я уже теперь объясняю тем, что все они погибли на хуторе вместе с мебелью и прочим (летом нас, конечно, вывозили туда, и летом 1917 г. тоже, но я ничего не помню). Первые игрушки появились много позже, при НЭПе. Когда их стали покупать, даже у меня уже пропал к ним интерес. Предметом моих мечтаний была кукла с закрывающимися глазами, но во время нэпа их не было. Любопытно, что своей дочери Гале я тоже мечтала купить такую куклу и не могла, а вот у внучки их не меньше пяти штук. И еще говорят, что мы живем плохо...
   Все игрушки мы вырезали из бумаги (из отцовских антропологических анкет). Сначала я только смотрела, как играет брат. У него были срисованные с книг и вырезанные динотерии, палеотерии, масто­донты и пр. Он "кричал" по-ихнему, и наблюдать его игру было очень интересно. Когда я стала более большой девочкой, мы уже играли совместно. "Куклы" я вырезала не хуже его. Как раз в это время у мамы появился "раб­факовец", как мы его звали. Это был молодой веселый человек, обучавшийся у нее на рабфаке. Из разговоров я знаю, что он был после первой империалистической в качестве военнопленного в Алжире (умел говорить по-французски), а после репатриирован в Россию. Он работал в столярной мастерской и приносил, по просьбе матери, нам самодельные, конечно, не крашеные, кубики. С этих пор самой увлекательной игрой у нас был "башгос".
   Следует пояснить, что в то время все были помешаны на сокращениях слов. И у нас "баш" обозначало "башня", а "гос" - госпиталь. Отец был врачом госпиталя "востфронта" (Восточного фронта), и, естественно, что как ни редко мы его видели, но что-то знали и о гражданской войне и о госпиталях. Из кубиков строилась "башня" (вероятно, по ассоциации с башнями казанского Кремля, куда водил нас гулять отец). На ее уступах расставлялись "солдаты", "белые" или "красные", вырезанные из бумаги. С "хвостиками", чтобы могли стоять. Затем кто-нибудь в сооружение из кубиков бросал мяч (или шар от дорево­люционного крокета, - не вспомню). Башня падала. Те из "солдат", которые целиком оказывались под кубиками и попадали под них головой, считались "убитыми", у тех, у кого под кубики попадали рука или нога (это помечалось карандашом), эвакуировались в "госпиталь". Госпиталем чаще заведовала я. На руки и ноги накладывались бинт из бумаги и "раненые" укладывались на постели из тех же кубиков.
   В игре проявлялось много изобретательности и просто фантазии, деталей не вспомню, но было очень интересно. Когда я гляжу на массу игрушек, лежащую "мертвым грузом" у Иры, мне делается просто обидно за нее. По-видимому, живая жизнь не доходит до ее сознания и ей нечего имитировать в играх. А я помню, что уже в школьном возрасте наделала своим "матрешкам" (12 штук вложены одна в другую) книжечки в красных обложках и учила их грамоте, т. к. мать моя в это время занималась "ликбезом" (ликвидацией неграмотности среди дворников и уборщиц Пассажа).
   Еще брат занимался "химией". Я не знаю, что он взрывал, кажет­ся, бертолетову соль, и как он ее добывал у отца в лекарствах, а там был и цианистый калий, но сами взрывы помню. Он что-то засыпал в газетную бумагу, делал род хлопушки, зажимал один конец в ящик комода, а другой поджигал. Затем он хватал меня за руку и увлекал в спальню. После "взрыва" в комнате стоял густой дым, и мы брали большую карту луны, наклеенную на картон (она заменяла стекло в одном из шкафов), и выгоняли дым в окно, чтобы мать "не узнала носом".
   День рождения! Сколько радости и радостных воспоминаний связано с этим днем! Раздвигался обеденный стол и накрывался белой скатертью. На цветастой дерюжке расставлялся дорогой японский чайный сервиз, водружалось две - три бутылки воды и много цветов в разнообразных цветочницах. В зависимости от того, ранняя или поздняя была весна, к моему дню рождения расцветали черемуха или ландыши и сирень. За цветами с восьми лет я сама ходила на базар, и много приносили знакомые родителей. До восьми лет, пока была жива бабушка, пеклись пироги. Потом они тоже пеклись, но у Шалаевых, живших во дворе университета - преданных пациентов отца (Шалаев в гражданскую войну приносил нам воду с Казанки).
   До того, как, кажется в 1924 г., была закрыта Петропавловская церковь, к приходу которой мы относились, в день моего рождения, единственный раз в году, мать отправляла нас с братом исповедоваться и причащаться. (Интересно, что сама она и отец никогда не исповедовалась и не причащалась). Обязательно к этому дню шилось новое платье, дарилась новая летняя обувь. Приходили гости, правда, только знакомые родителей (только лет с 14 стали допускаться и сверстницы, но тоже дочери знакомых родителей). Дарили только цветы, духи и ленты.
   У нас никогда не ставилось на стол вино. Исключением пользовался только очень редкий гость - художник Пеньков. Для него специально покупали водку. Вообще у нас было запрещено пить, курить и играть в карты - это был негласный закон, известный всем знакомым. Таким образом, в день рождения не было особого веселья, но радостное чувство чего-то светлого осталось в душе до сих пор.
   Из детства нужно выносить в воспоминаниях, сохранять в памя­ти и передавать детям только самое лучшее. То, что было плохо, безусловно, объясняется какими-то причинами, о которых мы не знали, не узнаем и, может быть, вообще не имеем представления. Тем более, что мы росли в очень сложное время всеобщей ломки веками сложившихся традиций, уклада жизни и пр.
   Поскольку мы находились в состоянии полной изоляции от сверстников и большую часть времени проводили в помещении, было обязатель­ным "гулять" (почти всегда с отцом). С самых первых своих шагов я помню, что после работы отец вел нас на "бульвар", лишенное тогда уже всякой зелени пространство вокруг кремлевской стены. Путь туда шел по Воскресенской (теперь ул. Ленина), потом по ул. Чернышевского. Пройдя полдороги, я начинала проситься на руки - отсюда я заключаю, что была еще очень мала. Потом мы с братом пробегали наперегонки вдоль всей кремлевской стены, падали и расшибали коленки (тогда из-за ссадины не вводили противостолбнячную сыворотку). С разбега взбегали до ниши в Спасской башне (в этом году я специально пошла посмотреть на эту нишу) и убедилась, что она очень близко от земли - может башня ушла в землю, или присыпана землей, или мы были малы... Перед поворотом к Тайницким воротам, это было часто перед закатом солнца, отец смотрел на заходящее солнце и пел (дома он никогда не пел) в пол­голоса "Сумрак ночи пал на землю...". Пройдя территорию Кремля, мы вновь выходили на Воскресенскую улицу и возвращались домой.
   Еще одно место постоянных прогулок был университетский садик. Тогда он был в полном порядке. Кусты желтой акации еще не уничтожены козами, деревья не вырублены. Отец что-нибудь читал, сидя на скамье, а мы лазили по склону горы, на котором находилась обсерватория, и играли "в индейцев". "Индейцами" были все посторонние ребята, появляв­шиеся в поле зрения. Мы от них прятались и "спасались". С тех пор возглас - "индия" стал у нас сигналом опасности, появления чужих.
   Позже постоянным моционом у нас была ходьба купаться на р. Казанку. Каждый день после работы отец вел нас за "Телячий мост" - это довольно далеко от Пассажа, но там вода еще была чистая, хотя берега крутые и дно илистое. Я совершенно не помню, как научилась плавать, но купаться там, где мы купались (и никто не купался) можно было только хорошим пловцам. Мы с братом не боялись ни глубины, ни коряг, которых было порядочно на дне, и чувствовали себя действительно, "как рыба в воде". Вероятно, мы научились плавать на спокойном озере "Дальний кабан", куда ездили когда-то мыться в баню "по-черному". Да, вспоминаю, меня там учили плавать и мать и брат... Отец очень хорошо и плавал и нырял (больше минуты держался под водой, пугая всех на берегу). Но на Казанке он редко ку­пался с нами. Обычно лежал на траве и наблюдал сверху, обдумывая что-то свое, а мы купались до посинения и гусиной кожи.
   Когда стали старше, уже в школьном возрасте, ездили по выходным на Волгу в "Дубки" (там такой же крутой берег, как на Казанке, а на дне песок) или на остров "Маркиз" - песчаную отмель разде­лявшую Волгу против Казани на два рукава. Мы брали с собой краюху черного хлеба, несколько десятков огурцов или арбуз (в зависимости от сезона) и никогда - воду. Это считалось "буржуазным предрассудком". И через шестьдесят лет я вижу перед собой огромную массу воды, стремительно уносящую меня вдоль берега (против течения не мог плыть даже отец). Мы забегали да­леко вверх по течению, чтобы отплыть достаточно далеко, и нас не пронесло мимо белья.
   Нет слов, чтобы выразить, как прекрасна была Волга и при ясном солнце, и в дождь, и в грозу, и в ледоход и даже зимой (мне пришлось почти четыре года ходить по льду из Ключищ в Казань), и я благодарна жизни, что видела то, что не увидит больше никто и никогда.
   В последние годы перехода от детства к юношеству мы с отцом совершали "походы" или в Семиозерную пустынь (в семи верстах от Казани) или в Раифу (сначала поездом до ст. Васильево). Или на Услонскую гору против Казани. Хотя туда мы ходили и в детстве, - лазили по окопам, оставшихся от тех, кто брал и освобождал Казань. Это было лучшее в моей жизни того периода. Благодаря этим "походам" я и стала такой выносливой и приспособленной к длительной и быстрой ходьбе. B этих экскурсиях мы были целиком предоставлены сами себе: отец очень мало разговаривал, ничему не учил и не поучал. Он как-то всегда был погружен сам в себя, отчего мы отнюдь не страдали.
   Зимой отец "караулил" нас, когда мы катались в санках (розвальнях). В раннем детстве прямо с Воскресенской ул. на Проломную (теперь ул. Баумана). Позже, когда появился в городе транспорт, в частности первые легковые машины, скатывались по Акчуринскому переулку только к Черному озеру. Очень редко катала меня вокруг Черного озера на салазках мать и то, когда я еще была совсем маленькая. Мать сначала работала, и ей было некогда, а потом, как мне ка­жется теперь, все время старалась приблизить отца к нам, оста­ваясь сама дома. Прогулки с нами были ему как бы вменены в обязанность. Было ли это действительно так, или по-другому, но я благодарна ему за это.
   Однажды, когда мы еще жили в верхней квартире, отец собрал нас в темной зале на "собрание". Света не зажег, да там и не было специальной для зала керосиновой лампы, взял косарь, которым щипали лучину, и кремень, ударом одно о другое высек искру и объ­явил, что отныне у нас организуется общество "Лопоть". Паролем у всех членов этого общества будет слово "лополь", по кото­рому мы будем отличать своих от чужих. Таинственные собрания в темноте с большей или меньшей регулярностью повторялись, но все детали стерлись в моей памяти.
   Через некоторое время "форма правления" была переменена. Отец провозгласил "Хомреспублику" с подробным "моральным кодек­сом", - не обманывать, не говорить слово "черт" - единственное руга­тельство, которое мы знали. Не читать во время еды - это для брата, т.к. я была до восьми лет неграмотна, соблюдать режим дня и т.д. "Хомреспублика" продержалась долго. Номинально, к обиде брата, президентом выбирали по инициативе отца меня, как маленькую, а брату, по-видимому, хотелось быть президентом всерьез. Мать, которая не принимала участие в "собраниях", заявила, что она будет "диктатором" и так и оставалась им до конца.
   В "Хомреспублике" был особый код, которым можно было пользоваться при посторонних, не будучи понятыми. Например, потребность идти в санузел (санузла не было, его заменяли обыкновенные горшок и ведро в прихожей) выражалась словами: "мне нужно в комитет важных дел", сокращенными в дальнейшем до "комваж", сохранившимся и тогда, когда мы выросли. Остальных обозначений и сокращений я не помню.
   Вероятно, благодаря этой "Хомреспублике" мы - дети и не замечали, что фактически у нас нет семьи, и все странности для посторонних не казались нам странными: отец и мать были на "Вы", жили врозь, часто ссорились, но исключительно по поводам полити­ческим, религиозным или, когда мы болели, кто в этом виноват.
   О взаимоотношениях отца с матерью я узнала от него самого только ко в 1943 году из письма, присланного им после смерти матери. Мать, которая умерла в Ключищах (но не у меня "на руках", т.к. в момент уже наступившей агонии, прозвенел звонок, и я была вы­нуждена идти на урок) никогда, ни словом не обмолвилась об истинном положении вещей. И, если б отец никогда не писал мне об этом, было бы лучше: я бы сохранила о нем хорошую память, хотя и никогда не могла простить ему нелюбви к брату и излишней, несправедливой по отношению к нему, любви ко мне.
   Когда же он открыл всю подноготную жизни "ради детей", в результате чего ничего, кроме обмана, искусно скрытого, не было, я почти возненавидела его. С годами я поняла, что осуждать людей за их поступки, не зная всех деталей, да еще, будучи пристрастной к одной стороне, очень опасно - можно сильно ошибиться, а правды уже не узнаешь, ничего не изменишь, ничего не исправишь...
  
   И все-таки минимум двадцать лет мать была глубоко несчастным человеком, никому и никогда не жалуясь на свою судьбу, ни перед кем не открываясь, не осуждая отца, и все это "ради детей" - стоила ли игра свеч...?
  
   Воронеж
   5 декабря 1990 г.
  
   Дядя Валя
  
   ...В бессонницу, как сегодня, непроизвольно переосмысли­ваешь всю прожитую жизнь. То, что было белым, оказывается черным и наоборот. А черного все больше и больше... После таких размышлений целые пе­риоды жизни фактически оказываются семей­ными трагедиями, - судьба бабушки, дяди Вали, брата, родителей, моя.
   Расскажу о своем дяде со стороны матери - Валерьяне Кибардине. Моя мать с братом, Валерьяном, рано осиротели. Ко време­ни смерти их отца - исправника в г. Уржуме, они уже жили и учи­лись в г.Казани, а воспитывала их моя бабушка - Екатерина Ивановна Кибардина. Моя мать очень любила брата. Сохрани­лось много фотографий, где они сняты вдвоем. Забегая вперед, нельзя не удивляться тому, что после такой любви возникла чуть ли не ненависть, во всяком случае, все, что касалось дяди Вали, усиленно скрывалось от нас - детей, и, в частности, мы никогда не видели его детей и жены, да и его самого только мельком. Причиной, по-видимому, являлся его брак с то ли еврейкой, то ли цыганкой по фамилии Вантроба. Я это только предполагаю, потому что разговора об этом в семье никогда не было.
   Однако, очень знаменательно, что мой брат рассказывал мне как-то, что нашел расписку дяди Вали в том, что он получил в долг от моего отца - Хомякова Михаила Михайловича несколько сот руб­лей золотом с обязательством вернуть в определенный срок. Брат очень удивлялся и возмущался такими взаимоотношениями меж­ду родными. Много позже из найденных писем я установила, что деньги, вероятно, понадобилось брать у моего отца, полу­чившего в то время наследство после смерти отчима - профессора Штукенберга, на переезд из Орды к новому месту работы под Екатеринбург. Расписка была напечатана отцом на пишущей машинке (не сохранилась).
   Мать называла заочно жену дяди Вали "певичкой". В одном из громадных пустых сундуков (мы с братом в них прятались), оставшихся после отъезда дяди Вали вместе с другой мебелью, я видела большую свернутую в трубочку фотографию женщины еврейского типа с большими серьгами - полумесяцами в ушах. А среди писем дяди Вали из Орды к матери фотографии девочки и мальчика, по-видимому, детей ее и дяди Вали (уничтожила). Из писем же моей бабушки дяде Вале в Орду явствует, что она по­сещала своих внуков на квартире, где они временно жили со своей матерью одни, когда дядя Валя один уехал устраиваться в Орду. Вот почему мы никогда не видели этих детей и не имели понятия о их существовании.
   Тут всплывает невольное негодование по отношению к моему отцу и матери, фактически незаконно захвативших верх­нюю квартиру бабушки. Да и саму бабушку как няньку для нас. Все было по-другому, если б дядя Валя остался жить с матерью в Ка­зани и не переводился в Екатеринбург на верную гибель (в раз­гар гражданской войны). В своей предсмертной записке бабушка написала: "дочь ненавидит меня".
   Итак, до женитьбы дяди Вали моя мать души в нем не чая­ла. Он окончил медицинский факультет Казанского университета и стал врачом. Где и как он встретился со своей будущей женой и как совершился этот несомненный мезальянс, я понятия не имею. Из писем Вантробы к дяде Вале очевидно, что она была даже не очень грамотна, хотя какой-то ее родственник преподавал музыку в южном городе (в Полтаве-?), а сестра богато жила в Петербурге или под Петербургом.
   На фотографиях дядя Валя везде очень хорош, безупречно одет и на одной в окружении прекрасных дам (в том числе там и моя мать) и мужчин, очень интеллигентных. По-видимому, устроиться на хорошо оплачиваемую работу в Казани дяде Вале не удалось, а семья требовала расходов. Вероятно, у Вантробы был сын, усыновленный дядей Валей, т.к. какой-то молодой че­ловек фигурирует на всех семейных фотографиях 12-го и 13-го годов. А может быть это сын Петра Ивановича Неволина (мы с братом были также не любопытны, как сейчас мои дети, и ни ра­зу не расспросили, кто изображен на этих фото).
   В конце концов, дядя Валя устроился в Орде на противочум­ный пункт, где, судя по его письмам, семья жила хорошо, да дер­нул их черт в самый канун Октябрьской революции переезжать под Екатеринбург (в какой-то номерной туннель), где призван­ный на военную службу, по-видимому, Колчаком, он погиб и вся семья пропала бесследно. Во всяком случае, последние получен­ные моими родителями сведения касались детей дяди Вали, бро­шенных Вантробой в Харбине.
   Мое замужество
  
   Эта жизнь называется жизнью
   Эта вечная ссора в семье!
   Сожжены в печи жизни
   Бесценные счастья дрова...
   И.М. Хомякова
  
   Это отрывок из стихотворения, написанного мною когда-то в ранней юности. Пока в пенсионном возрасте я не прочитала много воспоминаний известных писателей, мне казалось чудовищным не только писать, но даже рассказывать близким о тех нелепостях быта в нашей "семье" и странностях поведения всех окружающих в наше странное время. Но теперь я убедилась, что мои детство и юность были далеко не исключением в среде интеллигенции, попавшей в качестве "прослойки" между двумя жерновами, - своим старым бытом и не сложившимся (и по сей день!) новым.
   Быть может, когда дети мои будут "томимы бездействием досуга", как я, им даже интересно будет познакомиться с прошлым не по чужим мемуарам, а по запискам близкого человека.
   Разбирая письма Мингаза Камаловича за 1948-1953 гг. я совершенно истерзалась, признав перед собой свою вину за его исковерканную жизнь и смерть брата после моего и его отъезда из Казани. Я это знала и раньше, но сейчас все прояснилось в ужасающей нелепости того, что случилось (происходило) и действительной невозможности предотвратить что-либо.
   Моя и Мингаза Камаловича "линии жизни" никогда бы не пересеклись, если б нас, студентов Казанского университета, не выбросили бы из университета внеочередным выпуском лета 1941 г. без предоставления "точки" (хотя весной она была намечена в Казахстан, Голодная степь).
   Будучи завучем в сельскохозяйственном техникуме в Ключищах, куда я ездила в поисках работы, Мингаз Камалович известил меня своевременно открыткой в Казани о том, что техникум не закрывается, как намечалось, и соответствующая педагогическая нагрузка ждет меня. До декабря мы вместе работали, пилили дрова, он объяснялся в любви, я уклонялась ("поженимся, когда расцветут сады"), 20 декабря 1941 г. пришла повестка о мобилизации на фронт, и я проводила его как жена.
   Умерла мать, которую я слишком поздно взяла из Казани в Ключищи. Отправили в Сталинград брата в качестве микробиолога (он работал тогда в микробиологическом институте). Квартира в Казани была отдана на поток и разграбление еврейской семье только за то, что они вносили квартплату.
   В феврале 1943 г. у меня удалили дермоидную кисту вместе с левым яичником и сказали, что детей не будет (без одного яичника, да еще якобы детская матка). Я сообщила об этом Мингаз Камаловичу на фронт, чтобы он не питал иллюзий создать со мной семью, о которой мечтал.
   Долгое время не было никаких известий ни от него, ни от брата, квартиранты реэвакуировались в Ленинград, квартира опять осталась бесхозной.
   Открылась вакансия в аспирантуру (первая во время войны) в Ботанический институт академии наук СССР, который был в то время в Казани. Я сумела быстро подготовиться, и сдать вступительные экзамены. В декабре 1943 г. была зачислена в кандидатскую аспирантуру БИНа (1944 г. - фактически).
   В мае 1944 г. выбыла из техникума (5 месяцев совмещала работу в техникуме с аспирантурой).
   В сентябре 1944 г. перевелась в аспирантуру кафедры ботаники Казанского университета в связи с реэвакуацией БИНа в Ленинград и невозможностью бросить квартиру в Казани.
   В 1947 г. окончила теоретический курс аспирантуры, но без защиты диссертации по следующим причинам. В 1945 г. осенью вернулся из армии Мингаз Камалович и через некоторое время порвал со мной всякие отношения, как с "пустоцветом", но я забеременела и это была моя ошибка. Написала ему в Обсерваторию, что я на четвертом месяце и совместная жизнь возобновилась. После этого он прописался в квартире, и это была вторая ошибка. До этого пытался, взяв ссуду, отстроить подвальное помещение в Казани, построить дом в Обсерватории и т.п.
   В июне 1946 г. родилась Галя. До самого последнего дня я продолжала собирать материал по диссертации, но Мингаз Камалович был против: "муж домой - жена в лес", - так что я не очень старалась. Год Галя болела и почти не развивалась, по совету врача я взяла ее из яслей и в 1947 г. год жила в Обсерватории, не работая (единственный год, потом не работала только на пенсии).
   Там я написала заключительную "теоретическую" часть диссертации исключительно по литературным источникам ("О так называемых ксеротермических реликтах"). Из аспирантуры меня отчислили, вакантное место ассистента в КГУ закрыли кандидатурой, у которой не было репрессированного отца и ребенка на руках. Никакой другой работы по специальности и даже не по специальности найти не могла.
   Весной 1948 г. уехала с Галей в Воронеж стала работать ассистентом на кафедре ботаники Воронежского лесохозяйственного института. В декабре 1948 г. появились Равиль и Рашид.
   В 1951 г. во втором полугодии Мингаз Камалович оставил детей в Обсерватории, чтобы дать мне возможность дописать диссертацию.
   В 1952 г. был оформлен на второе полугодие учебного года отпуск без сохранения содержания (который сейчас дается с сохранением) для окончания работы над диссертацией. В мае по моему заявлению меня отчислили из ВЛХИ, а затем благодаря Павлу Борисовичу Раскатову дали возможность вернуться на сохранившееся место.
   В 1952 г. 30 июня была защищена диссертация.
   В 1953 г. предоставлена квартира на ул. Докучаева, д. 1. Приехал в Воронеж Мингаз Камалович.
   В 1954 г. 26 сентября умер Александр Михайлович Хомяков.
   В 1964 г. 9 августа умер Мингаз Камалович.
   Мингаз Камалович был честнейший и порядочнейший человек. Александр Михайлович - тоже.
   У Александра Михайловича были странности, в частности, полная несостоятельность в отношении житейских, чисто бытовых вопросов (но такая черта "не от мира сего" свойственна многим гениальным людям, поэтому они и погибают в первую очередь).
   Кроме того, он не умел отстаивать свои интересы. Об этом свидетельствует: кабала у проф. Адо, для его сотрудников он написал и отредактировал десятки (!) диссертаций за счет своей. Подчинение Адо, который в своих интересах перевел его из мединститута (как раз перед прибавкой за стаж) в Академию медицинских наук (филиал), а затем оттуда в Микробиологический институт (гиблое место). Все предложения Адо последовать за ним в Москву брат не мог принять из-за того, что не на кого было бросить квартиру и, вероятно, по другим причинам.
   Мингаз Камалович люто ненавидел Александра Михайловича, а сам, как это прояснилось позже, тоже не мог отстаивать свои интересы перед тем же проф. Марковым, который преследовал Мингаз Камаловича за клопов, тараканов, рассаду помидоров в служебном помещении (Марков заставил выставить ее на мороз), наших детей, когда я приезжала в отпуск. Человек, который сменил Мингаз Камаловича в Обсерватории, был из Воронежа и сразу поставил условие, чтобы новый дом, который построил для студентов Мингаз Камалович, перешел к нему как жилье, а студентов размещать в старом. Мингаз Камаловичу это и в голову не приходило.
   На Мингаз Камаловича шла планомерная атака со всех сторон, его "выкуривали" в полном смысле этого слова: грозили послать в МТС "для укрепления", лишили возможности переводить Мичурина на татарский язык и т.д. и т.п. Чем же он в этом отношении отличался от Александра Михайловича, которого так презирал и которому запрещал мне помогать хоть в малейшей степени?
   Здесь в Воронеже профессора также относились к Мингазу Камаловичу свысока, тот же проф. О.Г. Каппер, у которого он был на кафедре лесоводства до того, как перешел работать на кафедру почвоведения.
   Мингаза Камаловича очень угнетала бедность, - очень сейчас по этому лейтмотиву похож на него Рашид, - и отсутствие крыши над головой, своего угла. Этим и объясняется, что он 4 раза (!) делал ремонт в казанской квартире, сам не зная, чего он хочет - жить или не жить в Казани.
   Можно было разорвать всю эту паутину, когда появилась в проекте Галя. Но, то был голодный 46-ой год, квартира для ребенка совершенно непригодна, я на волоске в аспирантуре, и Галя наверняка бы погибла, не соединись мы с Мингаз Камаловичем вновь.
   Попытка уехать мне с детьми в Казань на постоянное жительство была в 1952 г., уже было оформлено увольнение из Воронежа, но перспективы жизни в Казани были так плохи, что я приняла предложение П.Б. Раскатова вернуться.
   Наконец, на запрос Мингаза Камаловича в 1953 г. стоит или не стоит ему приезжать в Воронеж (роли переменились !) я могла только оставить решение этого вопроса на его усмотрение.
   Ведь фактически диссертацию я написала благодаря ему (он, а не институт дал мне полгода на написание) и отказывать в переезде было бы с моей стороны подлостью, а детям был необходим отец, а отцу - дети. Кроме того, он был сильно болен и по приезду у него были подряд и инсульт, и инфаркт, но позже, после смерти Александра Михайловича.
   Из-за этих сложностей я не успела, и не смогла поставить вопрос о ликвидации квартиры в Казани и взятии брата в Воронеж. Что еще ужасно - после выписки Мингаз Камаловича из казанской квартиры, Александра Михайловича начали "уплотнять", отобрали одну комнату с окнами во двор, оставив проходную и кухню (я своевременно этого не узнала). Когда он умер, в большой комнате был ремонт (туда был пробит ход с подволоки), а все вещи были свалены в проходной (бывшей) и кухне. Мы с ним никогда ни о чем не могли договориться. Чтобы не разговаривать, он даже не пришел на мою защиту. Когда я уезжала, он не нашел времени встретиться со мной.
  
   О рождении детей. Их младенчество
  
   1946 г. - год рождения Гали. В Казани, да и повсюду стояла ужасная жара. В этот год от недорода в более южных районах был голод, а у нас, в Татарии, только снизили нормы на хлебные карточки. В то время я жила у Мингаза Камаловича в Обсерватории, а числилась в аспирантуре при кафедре геоботаники КГК. Уже на 7-ом или 8-ом месяце беременности я еще ходила за каким-то картографическим материалом в Раифу, за 10 или 11 км от Обсерватории, чем привела в немалый ужас работавших в конторе лесничества женщин - "одна лесом и в положении...".
   Но почувствовала я, что пора в роддом, а не в лес лишь через некоторое время. Рано утром разбудила М.К., думая, что он поедет со мной в Казань, но он только сказал "езжай", повернулся на другой бок и заснул. До Казани я поездом благополучно доехала, благополучно взобралась на пятый этаж в квартиру, и тут начались роды. Вызванная соседкой скорая помощь не смогла помочь. Молоденькая врачиха сразу сказала, что роды принимать не умеет и умоляла не родить, пока не привезут в роддом. А нести меня пришлось на носилках, которые трудно было разворачивать по лестнице. Галя фактически уже рождалась, и удивительно, что не родилась между этажами.
   В роддоме она родилась моментально, а я получила замечание, что не была обработана (но где мне было обрабатываться ?); и из-за этой "необработки" у Гали засорился пупок, а я пробыла в больнице около месяца. Хотя М.К. регулярно привозил четвертями молоко, собственного молока у меня почти не было, Галя не прибывала в весе, затем заболела диспепсией и стала совсем плоха. Прибавить нужно к этому, что в палате находились не менее тридцати женщин, духота, жара, шум.
   М.К. пришел за мной с пустыми руками (без одежды для меня, но с необходимыми принадлежностями для ребенка) и в полуденную жару я шла в драповом пальто, которое накинули на меня, когда увозили с Пассажа в скорой помощи.
   С Галей на руках я пошла оформлять карточки или справки для карточек в Университет на кафедру, и песенка моя была спета. Как мне рассказывали, мой научный руководитель объявил на Ученом совете, что у аспирантки Хомяковой родился ребенок, и поэтому "для науки она человек конченный", а посему из аспирантуры ее следует отчислить (кстати, срок кончился) и место ассистента не резервировать.
   И начались месяцы мытарств. Одна хорошая женщина-врач, осмотрев Галю, сказала, что ее нельзя держать в яслях, т.к. в легких намечается инфильтрат, и я стала с ней жить в Обсерватории. Наезжала в Казань только в безнадежных поисках работы, хотя бы не по специальности. В конце концов, когда подвернулось место в Воронеже (было получено письмо о вакансии на кафедре ботаники и об этом сообщено мне), и я поехала с ребенком, корытом и книгами в незнакомый разрушенный город, не зная там ровно никого.
   После очень длительной дискуссии о том, где и как мне жить, я, убедившись (но скрыв), что в положении, решила ехать в Воронежский лесохозяйственный институт на место ассистента кафедры ботаники (все же по специальности!).
   Мотивы: 1) невозможность прокормить в будущем еще ребенка (а оказалось 2-х) на средства М.К. и глубокая уверенность, что он заставит от него (от них) избавиться, что я и в мыслях не допускала; 2) лучшее материальное положение в смысле питания в Воронеже, чем в Казани (нет ни жиров, ни сахара, ни фруктов, только то, что по карточкам). 3) Освобождение М.К. от сидения в "яме" (Обсерватории). Если не сразу, то в будущем. Тогда он переводил на татарский язык работы Мичурина, но потом этот "хлеб" у него отобрали, - издали только одну книжку. 4) Безвыходный конфликт между М.К. и А.М. (моим братом), которого он ненавидел, совершенно не желая вникнуть в обстоятельства его жизни. Мингаз Камалович запрещал ему материальную помощь с моей стороны и его - мне (например, передавать карточки, по которым он все равно не имел времени отоваривать продукты). Эти продукты были необходимы Гале, из-за состояния здоровья. Ведь я не работала в этом единственном в моей жизни (до пенсии) промежутке времени (1947-1948).
   Теперь опишу первый год жизни моих сыновей, и попробую объяснить необъяснимое, почему у меня родились сразу два мальчика (двойня), а не один как чаще всего бывает.
   В детстве, будучи любознательными от природы, моих сыновей интересовал этот вопрос. Они строили смешные теории, но были еще малы, чтобы понять научное объяснение - приходилось "отвиливать" от прямого ответа. Теперь у них самих есть по ребеноку, а у Равиля еще и образование с биологическим уклоном (хотя Рашид, конечно, поморщится, будет шокирован, - есть у него такая черта, похожая на жеманство).
   Была весна 1948 года - единственного года, когда я нигде не работа­ла и не училась, и жила у Мингаза Камаловича в Обсерватори на биостанции КГУ, заведующий которой он был. У Гали начинался инфильтрат в легких, и женщина-врач из клиники мединститута сказала мне, что я потеряю дочь, если буду продолжать носить ее в ясли.
   Из аспи­рантуры меня уже отчислили. Мой руководитель проф. Михаил Васильевич Марков на ученом совете, как мне передали, сказал буквально следующее: "У аспирантки Хомяковой появился ребенок, и для науки это человек кон­ченый". На вакантное место ассистента, которое он обещал мне, когда сманивал из аспирантуры Ботанического института АН СССР, была приглашена моя сокурсница, сумевшая еще в студенчестве, завоевать любовь жены М.В. (вот как делается карьера!). С ней постоянно делили мою первую премию за работы в студенческом научно-исследовательском кружке, в ко­тором она тоже состояла, не проявляя никакой инициативы и оригинально­сти. Например, стоило только мне на выставке студенческих работ пред­ставить карту растительности Голубого озера, как на другой день на стене появилась карта растительности сточной канавы ТЭЦ, которую она "изучала", хотя все сроки уже прошли, так сказать "постфактум".
   К слову сказать, в мою последнюю встречу с М.В. и его женой у них в квартире (после какой-то конференции, на которую я приезжала в Казань), М.В. сказал в порыве откровенности, что "...как ни старались мы не смогли вытянуть Нюсю на кандидатскую", так без кандидатской степени она и проработала на кафедре до пенсии.
   Сияющий весенний день в марте 1948 года запомнился мне потому, что на биостанцию приехала группа студентов с руководителем с бывшей моей кафедры, может быть даже с самим М.В., а мне всегда было в таких случаях не по себе, что психологически: вполне объяснимо. Я поскорее скрылась в нашу комнату, смежную с собственно помещением биостанции (за перегородкой дома пятистенки) и видела в окно, как М.К. выносил для студен­тов лопаты и другой требуемый инвентарь.
   По-видимому, окружение юными девушками возбуждающе на него подейство­вало, т. к. он вдруг явился за перегородку ко мне, задернул занавеску на окне и, по обыкновению, не спросив, не осведомившись, расположена ли я или нет, повергнув в унизительный страх, что в любой момент могут постучать или даже войти (крючок висел на честном слове), сотворил сразу двоих. Очевидно, одна яйцеклетка, более старая, была на самом выходе, а другая, новая, на подходе совсем созревшая и готовая к оплодотворению, медики называют такие двойни двуяйцовыми в отличие от однояйцовых, когда единственная уже оплодотворенная яйцеклетка раздробля­ется на две и каждая половинка развивается в самостоятельный плод.
   Через месяц я твердо знала, что у меня будет ребенок (о том, что будет два, я узнала менее чем за полчаса до родов). К тому времени у меня почти полгода шла переписка с Воронежским лесотехническим (тогда лесохозяйственным) институтом, где, как мне любезно сообщил мой бывший руководитель М.В.Марков, было вакантное и еще никем не занятое место ассистента на кафедре ботаники. Заведующим кафедрой в Воронеже был П.Б.Раскатов, тоже окончивший КГУ и учившийся у М.В. Никакой надежды найти в Казани место по специально­сти уже не было, a М.К. страшно тяготился работой на биостанции. К нему плохо относились и, в частности, тот же М.В., например, он приказал ему "освободить помещение биостанции от рассады помидоров" в холод, и она вся погибла. Или жил М.К. за перегородкой общей комнаты биостанции, а приехал сменивший его человек (из Воронежа!), он потребовал себе под жилье весь дом, и ему дали.
   О своей беременности я никому не сказала, в первую очередь, скрыв это от М.К. - он бы стал настаивать на аборте. Его и так я привязывала к ненавистной биостанции, а с увеличением семьи все еще бы более усложнилось. В это время он усиленно переводил статьи Мичурина по са­доводству на татарский язык и, по-видимому, думал в этом деле серьезно обосноваться. Мне он, конечно, ничего не говорил, как не сказал и позже, что в издательстве с ним обошлись подло, отдав запланированную за ним работу другому малоквалифицированному человеку, - я это узнала, разбирая бумаги М.К., там оказалась книжечка этого человека, заполненная замечаниями М.К.
   Мое положение ускорило решение вопроса о моем переезде в Воронеж. 12 мая 1948 г. я туда прибыла с Галей на одной руке, чемоданом и связкой книг - в другой, корытом и книгами, следовавшими малой скоростью в багажном вагоне.
   Лето главным образом работала в Левобережном лесничестве, выполняя учебную нагрузку в основном рецензированием работ заочников, приближалось время родить, а Галю девать некуда - во всем городе ни родных, ни знакомых, и я поехала в Казань.
   В Москве дежурная по вокзалу даже не дала мне подойти к кассе, выхватила билет, сама закомпостировала и скоренько выпроводила к поезду - по-видимому, боялась, что я разрожусь на вокзале. Не менее страшное впечатление произвела я, вероятно, и на М.K. (живот - гора-горой!). Он встретил меня и сам нес Галю всю дорогу и наверх в квартиру, которую он, оказывается, отремонтировал (точнее - одну среднюю комнату): сделал голландку, побелил, запасся дровами (поднимая их на 5-ый этаж в ущерб своему здоровью). Жить мне в тепле и покое пришлось всего несколько дней (всегдашняя "ошибка" врачей в сторону уменьшения декретного отпуска).
   Вечером З/XII я шила на ножной машине распашонки, и стали сходить воды. На этот раз М.К. не отпустил меня одну, как было в Обсерватории при первых родах, а проводил под руку (в первый и единственный раз в жизни!) до клиники мединститута (довольно далеко). Он оставил меня там и поспешил к Гале, бывшей одна в квартире - бедная девочка! Как он рассказал мне много позже, Галя в наше отсутствие проснулась в полной темно­те, забилась в угол, обкакалась со страху - и в таком состоянии М.К. схватил ее на руки, и неизвестно как отмывал и успокаивал. Во всех изъянах здоровья Гали виноваты и ее собственные роды (врач уговаривала подождать родить!) и роды мальчиков (косвенно) и многое другое, но не она сама.
   Пока меня обрабатывали в приемном покое врачи потешались над справкой, выданной мне горе-врачом в Воронеже ("...положение плода нормально, головка внизу, сердце прослушивается в верхней части живота..."). Где же, по мнению воронежских врачей у ребенка сердце? В пятках? Они прощупали головку одного ребенка, а сердце слышали - другого. Им было смешно, а меня стал колотить озноб. Ведь был приготовлен только один комплект белья для новорожденного, все так сразу страшно усложнилось.
   Ребята появились быстро один за другим, не причинив мне ни малейшего мученья. Врач Касторская, жившая в Пассаже, позвонить от которой в клинику и справиться обо мне решил М. К., рассказала мне потом, что на ее сообщение (она позвонила сама раньше) и поздравление с двойней М.К. от потрясения выдал такое фронтовое ругательство, что она еле пришла в себя.
   Пока я неделю находилась в клинике, М.К. собирал по всем моим казанским знакомым у кого простыню, у кого одеяло (и все непомерных размеров!), чтобы донести ребят до дому (ведь комплект был приготовлен один, а на дворе декабрьские морозы!).
   Перетащить ребят из клиники в Пассаж помог мой брат. Ведь один крохотный Рашид, завернутый во взрослое одеяло, по объему равнялся трехлетнему младенцу!
   Из-за нашей юридической неграмотности я отгуляла свой предельно уко­роченный врачом из Воронежа декретный отпуск, как все, а не более продолжительный, полагающийся оказывается на двойню, и стала собирать­ся в обратный путь. Тогда по установленному в войну и после порядку поезда на юг через Москву не пускали, и ехать нужно было как-то в об­ход, мимо Воронежа, а потом возвращаться по другой железной дороге в Воронеж. Словом путь предстоял долгий. Мне удалось уговорить бывшую в Ключищенском техникуме повариху - жительницу Казани сопровождать ме­ня с детьми. Оплачивала дорогу туда и обратно, выплачивала деньги в размере последней ее зарплаты, мое питание. И то она согласилась толь­ко потому, что в это время у нее был конфликт с дочерью. Она очень мудро решила оставить дочку одну разбираться с ее женихам, и все полу­чилось хорошо - дочка разогнала всех ухажеров и потом уехала по окончании мединститута по назначению в Сибирь, взяла с собой мать и там вышла замуж.
   Пока Любовь Петровна Шишканова (так звали эту женщину) жила у меня все было хорошо, но когда она вскоре уехала, началась чехарда с няньками. Сменила ее немолодая горбатая Ольга. Несмотря на физический свой недос­таток и далеко не юные годы у нее неожиданно оказался молодой парень из ПТУ в любовниках. Хотя мальчиков она очень любила, особенно Рашида, (это везде так и повелось - в яслях, в садике Рашид - любимчик, не сходит с колен у нянек, даже самой заведующей, а Равиль в полном прене­брежении) даже норовила утащить его к себе в кровать на ночь, я ее буквально возненавидела и готова была убить из-за любовника, белье которо­го она тайком простирывала вместе с ребячьим. Я ее увольняла, а она не уходила, ссылаясь на то, что у меня прописана, и жить ей негде. Няньки, которые соглашались у меня работать, пробыв с ней день, отказывались из-за ее наветов на меня. Ни профсоюз, ни администрация ничего не могли с ней поделать, пока я не забрала всех детей и с ними не поехала на трамвае в Воронеж (автобуса тогда не было) к прокурору. Через некоторое время ее куда-то вызвали, и она съехала из моей квартиры.
   Няньки - это кошмар моей воронежской жизни! Дети были в яслях или ходили в садик, но без человека дома нельзя было обойтись. Если объ­являлся карантин, или у кого-нибудь из детей обнаруживалась повышенная температура, было с кем оставить их дома. Больничными я никогда не пользовалась. Каждый день, когда мальчики были еще совсем маленькие, я упаковывала их в конверты из штанин моих лыжных брюк, одного несла правой рукой, другого левой, а бедная Галя шла, цепляясь за по­дол. Когда стали постарше, все ходили своим ходом (колясок не было). Нянек было много и разных. Дольше всего работала у меня "опытная" нянька, служившей много лет в прислугах у высокопоставленных особ. Во всяком случае, она явным образом меня презирала, как несравнимую ве­личину с ними. После меня она служила у Вольхиных, у Рубцовых и, ка­жется, у Раскатовых. Брала с меня 30 рублей в месяц, а я получала сто. Когда позже она стала выхлопатывать пенсию, то потребовала у ме­ня соответствующую справку, и нотариус еле поверил мне, сказав, что это почти его зарплата.
   Но это было позже. А еще при той кошмарной горбатой няньке Ольге все трое детей моих заболели дизентерией. Мальчикам исполнилось только 9 месяцев, молоко у меня пропало после поездки в Левобережное лесничество в особенно жаркий день. Они могли заразиться в яслях и через соску, которую нянька постоянно роняла. Поскольку я уже не была кормящей матерью, всех детей одного за другим поместили в детскую больницу на Никитинской улице. Нянька числилась в отпуске, но ела исправно, ничего не делая. Кстати я нажила язву желудка исключитель­но из-за нянек. Они мне почти не оставляли еды, я ела соленые киль­ки, пила много воды, и наполненный желудок давал ощущение сытости. Особенно трудно было с самой моей первой нянькой, когда я только приехала в Воронеж и работала в Левобережной лесничестве. Ей было лет 15, и она оставалась с Галей на целый день. Когда я шла в 19 квартал на пробную площадь кафедры лесоводства, моя тень ложилась вдоль просеки точно головой на запад, а, когда шла обратно, тень вытягивалась с запада на восток. За эти 12 часов работы плюс дорога, Галя, по славам няньки, решительно "все съела", что я оставила. А на самом деле у бедной "обжоры" был сильнейший авитаминоз, т.к., конечно, из фруктов ей ничего не перепадало. Бедная девочка!
   Нянек первое время после приезда в Воронеж буквально приходилось из-за безвыходности положения брать с улицы хоть на время. Была у меня одна всего с неделю, по ее словам, она была жена активиста по раскулачиванию (было у нее не менее пяти пуховых подушек). Как-то я неожиданно пришла домой, и она, встретившись в дверях, чуть не подавилась, пытаясь протолкнуть в рот кусище хлеба с толстым слоем масла - спешила подкрепиться сверх обеда, пока меня нет.
   Когда все дети попали в больницу, я была бы рада сама переселиться туда, но нельзя и приходилось только ездить справляться после работы. Первой выздоровела Галя. Затем - Равиль. Рашида, по-видимому, на сквозняке продуло, и заболело ухо. С диагнозом воспаления среднего уха его направили на операцию в больницу под Петровским сквером. Транспорт туда не ходил. Через весь город несла я его на руках. Ждала исхода операции на улице, а было холодно. Несла назад его забинтованного опять через весь город, и мне позволили побыть с ним в палате только полчаса или час. Больше меня к нему не допускали. Однажды, когда я пришла с передачей, меня попросила к себе врач Огородникова и сказала, что Рашид никогда не поправится без свежего воздуха, а в палате духота, веранда с разбитыми стеклами, обслуживающего персонала, чтобы с ним гулять нет. Предложила мне приходить каждый день, чтобы с ним гулять после работы в любое время - ребенка будут выдавать. Я так и стала делать. Приходила иногда в ночь-полночь. Ежедневные прогулки по холодку сделали свое дело. Рашид стал меня узнавать, слабо реагировать, когда я брала его из рук санитарки. Таким образом, двум врачам мысленно молюсь я за спасение Рашида, если не от смерти, то от глухоты: профессору Глауберману, сделавшему операцию, и врачу Огородниковой.
   Рашида выписали и я принесла его домой. Уже почти наступила зима. Как раз в момент моего прихода из больницы ко мне домой (я жила тогда в 13-ом корпусе) пришла Шура, лаборантка с нашей кафедры. Развернули Рашида и ужаснулись - кожа да кости в буквальном смысле этого слова! Похож на голодающего индусенка с фотографии в газете. Когда я ему протянула булочку, он прижал ее к груди крепко-крепко и так застыл, озираясь кругом своими ставшими огромными из-за худобы глазищами. "Ничего, были бы кости, а мясо нарастет", - сказала Шура и оказалась права. Глядя на Рашида, я не могла удержаться от слез. Ведь каждый день я носила ему такую булочку, добываемую всеми правдами и неправдами Елизаветой Ивановной из обкомовского буфета (она жила тогда недалеко от Обкома на частной квартире). И еще прибавляла что-нибудь вроде яблока. Значит, он ничего или почти ничего не получал.
   По-видимому, ему влили хорошую кровь при многочисленных переливаниях, т.к. поправившись, он не только догнал Равиля, но и перегнал его. Сначала, в раннем детстве, Рашид бегал от Равиля, а теперь Равиль стал, спасаясь, бегать от Рашида. Одним словом, в конце первого года своей жизни Рашид, можно сказать, второй раз родился. Если бы не два прекрасных врача, его могло бы не быть...
   Как я завидую теперешним матерям, пользующихся всякими льготами, имеющими возможность не тащить беспомощное крошечное существо в ясли чуть ли не на втором или третьем месяце жизни, но ценят ли они это? Ведь все познается в сравнении...
  
   30/XI-90 г.
  
   Кто виноват? Заметки 1955; 1960 гг.
  
   10 сентября 1955 г. Нельзя выходить замуж ни из жалости и боязни обидеть человека отказом, ни из самых лучших побуждений "спасти" и направить на путь истинный талантливого, но слабовольного представителя рода человеческого. Как раз ошибку последнего рода и совершила моя мать, связав себя с человеком, который по количеству добрых задатков и дарований отдаленно напоминал Райского из романа Гончарова "Обрыв", но не оказавшийся достойным даже ее мизинца.
   Ошибку же первого рода совершила я, помножив ее еще на две: вышла замуж за человека на 15 лет старше себя и другой национальности. Если бы не война, этого не случилось, вернее, если бы Мингаз Камаловича не призвали в армию, я бы не вышла за него замуж и не обременяла бы вот уже долгих 14 (минус 4 года войны) лет. Когда он объяснился со мной, была осень 1941 года. Мне не хотелось выходить замуж и потому, что шла война, и потому что он показался мне старым и потрепанным жизнью (ему было 40 лет).
   Чтобы не обидеть отказом, я сказала, что отвечу, когда зацветут яблони (Ключищинский техникум, где мы работали, был окружен садами). А когда его через несколько дней призвали в ряды действующей армии, проводила как жена...
   Яблони же никогда не зацвели: они вымерзли в зиму 1941-42 гг., и их вырубили. Никогда не цвели яблони в нашей жизни. Все горе, все муки непонимания друг друга (из-за возраста, из-за разных взглядов на жизнь), вся фальшь положения, вся безысходность сложившихся обстоятельств не могут, однако, заставить меня даже себе признаться, что я раскаиваюсь в совершившемся. Нет, нет и нет! Если бы не случилось того, что случилось, не было б детей, таких детей, этих самых детей, а не каких-нибудь других, от другого человека, не было бы того, что составляет весь смысл моей жизни.
   Я прочитала недавно у Низами, что любить можно только тогда, не страдая, когда сам себе не друг. Страдает тот, кто себя любит больше, чем предмет своей любви. Мингаз Камалович страдает в нашей неладной семье от меня, от шума и возни детей, от всего - он любит себя больше, чем семью.
   Я же не могу жаловаться на свои страдания в этой же самой обстановке потому, что как любая мать, люблю своих детей больше себя, они составляют неотъемлемую часть моей жизни и не могут мне мешать. Если бы Мингаз Камалович встал на эту точку зрения, все могло бы уладиться. Я знаю, что он любит детей не на словах, а на деле. Но когда он противопоставляет себя им, как нечто по отношению к нему внешнее, я не могу не усомниться в искренности его отношения к семье. А то, что он меня "терпит" лишь, как мать при своих детях, я знаю твердо. Это вытекает из его слов и из его поступков. А в целом получается беспросветная ложь: два человека, чуждых друг другу до последней степени, живут под одной кровлей ради детей, ради сохранения семьи (ее видимости). Горький опыт такого компромисса между моими родителями не дает мне основания надеяться, что этот обман будет на пользу детям, но всякое другое, прекращение этого обмана будет им во вред.
   12 ноября 1956 г. Напишу повесть под названием "Как не надо жить" с эпиграфом "Чужой опыт не наука".
   20 ноября 1960 г. Мне не дадут умереть - я это знаю, но все же сделаю попытку. Я так любила жизнь, природу в каждом ее проявлении, что сама сейчас удивляюсь, сколько же нужно было "усилий" со стороны, чтобы привести меня к решению уморить себя голодом. Все померкло, все стало ненужным, все рухнуло, и я это поняла в один день. Хотя это было очевидно данным - давно.
   Выхода нет никакого, перспектив - никаких. Чем дальше, тем хуже. Дети "выросли". Каждый день то, что я создаю в их воспитании, одним словом, одним жестом безжалостно разрушается. Мой голос, мои слова раздражают Мингаз Камаловича - мне запрещено говорить ("зудеть"). Как можно общаться с детьми без слов? Как можно проверять и требовать молча? Я не знаю. Я попробую, пока не потеряю сознание, молчать. Всего прошел еще один день в гробовой тишине, но этого достаточно, чтобы я решила не есть (самый вид пищи мне невыносим) и постараться из этой гнетущей тишины переселиться в мир небытия.
   Без меня отец с детьми будет разговаривать и будет их воспитывать, я это знаю со слов соседей и самих ребят (он лучше в моем отсутствии). А при мне он назло мне молчит, дети разговаривают шепотом и все, чему я их учила, весь режим - все перестало выполняться. Когда приехал из Казани М.К. дети умели складывать на стульчике одежду, совершать тщательно туалет - приехал М.К. и запретил требовать - дети перестали следить за собой. Галя ежедневно для исправления фигуры делала гимнастику, М.К. запретил напоминать ("зудеть") по утрам, Галя перестала заниматься гимнастикой и превратилась в крючок.
   В начальных классах я требовала тщательного выполнения домашних заданий и проверяла выполнение - мне запретили, и вот дети совершенно не умеют работать, не приучены к настойчивости, к упорному труду, получают двойки, и меня же вызывают в школу и делают мне замечание. М.К. думает, что его слово - закон. Он прикажет детям и забудет, а дети спокойненько приказа не выполняют - и все этим кончается. У детей даже нет навыков автоматически мылить руки, чистить зубы, мыть за собой посуду, прибирать одежду. Если я пыталась привить эти навыки, т.е. напоминала - получался скандал из-за "шума". Дети "выросли", и сейчас их уже надо не воспитывать, а перевоспитывать. Мне не дано возможности говорить в собственном доме, следовательно, и мое пребывание дома бесполезно. С моей смертью дети лишаться материального достатка, но может это будет даже лучше для них - они узнают цену деньгам. Словом, я знаю, что надумала нехорошее дело, но не вижу, не могу найти никакого выхода. Только по-старому не может оставаться - дети морально будут погублены между двух огней.
  
  
  
  
  
   Один день 1961 года
  
   Вот если у меня все же когда-нибудь будут дети (лучше мальчики, чем девочки, т.к. девочек трудно сделать не бабами), то я воспитаю их так, чтобы они были смелы, чтобы они были выносливы, чтобы они все знали и умели...
   Из дневника Ирины Хомяковой 1936 г.
  
   ...Ночь спала плохо из-за болей в желудке и горьких дум. Встали поздно. В полдевятого начала будить детей. Первыми словами Рашида были проклятия и изъявление неудовольствия, что рано разбудила. Галя встала позже всех. Затем последовала комедия гимнастики. Рашид подымал скрюченную ногу, как собака у тумбочки, наклонялся с согнутыми коленками и изрыгал проклятия на мои замечания. Галя гимнастику вовсе не делала. Убирал комнату Равиль, а Рашид задумчиво смотрел в окно. Когда я предложила Рашиду помочь Равилю, чертыхнулся третий раз и пошел ко мне за веником только после того, как я сама стала помогать Равилю (я не дала).
   За завтраком Рашид изъявил новое неудовольство, т.к. было молоко, а не какао.
   После завтрака начались муки подготовки уроков. Равиль несколько раз напоминал Рашиду о необходимости решить задачу и приготовить письменные задания, но Рашид грубо отказывался, говоря, что нет доказательств, что он, де, уже все не сделал. Рашид нарочно учил Тараса вслух, мешая Равилю, а затем с проклятиями, по моему настоянию ушел на кухню. Когда Равиль не дал ему списать задачу, а несколько позже не допустил выкрасть тетрадь с решением, он, осыпая брата ругательствами, приступил к решению задачи (было пол одиннадцатого). Во время решения Равиль, как привязанный, должен был находиться около и быстро решать в уме отдельные действия (тон Рашида был снисходительно-пренебрежительный, а манера писать отвратительная: небрежно, грязно, размашисто "под взрослого").
   Около двенадцати я ушла на работу. Очевидно, что ни одного устного задания никто не учил, т.к. вечером Равиль принес по ботанике четверку, а Рашид - тройку, считают это вполне нормальным. Так прошло утро, я приготовила только суп и кисель, не прочитала ни одной строчки, не проверила ни одной тетради и два раза тихонько плакала.
   Вечером сразу после прихода из школы, ребята решили после ужина прогуляться, но после ужина сели перелистовать книги и журналы, и так за разговорами и чтением прошло два часа. Затем разгорелся спор, в чем идти гулять. Рашид хотел сменить сатиновые шаровары, надетые на трусы, на лыжные брюки, а затем по ошибке надетые равилины брюки - на свои. Гулять ушли в девять, сидели у Вали, а не играли (Галя с Павловской). Вернулись в одиннадцатом и сразу сели читать, что попало. Я четыре раза сказала, что пора готовиться ко сну. Прореагировал один Равиль, да и то "для виду" только пошевелился, а другие вовсе пропустили мимо ушей.
   Тут вступила в действие Галя, которая сегодня вела себя с утра хорошо. Попросила я заштопать ее носок, показала, как штопать, начала, а она только кончила, но с какой ненавистью, с плевками ("тьфу"), со швырками. В конце концов, второй носок она мне не дала, спрятав, будто я девочка какая-то одиннадцати лет играть в прятки. Это уже переполнило мою горькую чашу. Ходила плакать на улицу. Когда вернулась, все еще читали и легли спать только после того, как велел папа. Вечером проверила только три тетради и больше ничего. А ведь еще посуду мыл Равиль (дежурный), и из-за этого не было препирательств, и зубы чистить не заставляла.
   Так прошел один из дней, еще не самый плохой, в бессмысленной войне, бесчисленных стычках со своими детьми. Зачем, спрашивается, жить? Чего еще ждать от жизни? Все будет только хуже. Никакого нет просвета, никакой надежды... Ребятам не внушено с детства уважения к старшим и беспрекословное выполнение их воли, не привито трудолюбие, не приучены они к твердому режиму дня и, по образцу многих своих сверстников, считают, что самое лучшее препровождение времени заключается в том, чтобы делать все наперекор родителям и учителям...
   Самое страшное, что, когда умру, они также будут тиранить друг друга, а их дети, по образцу уже родителей, их самих. Как ужасно обернулась моя мечта иметь детей... Рожать детей кому ума недоставало, а вот воспитать их... Самоубийством я не покончу, конечно, но каждый день стоит мне десяти, и жизнь потеряла для меня всякую радость, да и времени ни на что не остается, все уходит на мелочную борьбу из-за пустяков.
   А ведь, если бы дети захотели, они бы еще могли стать хорошими людьми, но они не верят нам - старшим, что быть хорошими лучше, чем плохими, быть вежливыми лучше, чем грубыми, быть дисциплинированными лучше, чем разбалованными. Нет моих сил больше ни на что... Особенно бьют по нервам проклятия Рашида - ими начинается и ими кончается день.
   За эти 1,5 месяца я измучилась больше, чем за весь год работы, хотя фактически даром получала зарплату и ничего не сделала ни по дому, ни по научной работе. У меня больше нет сил, и совершенно исчезает желание жить. Все равно ничего не получается, все бесполезно. Совершенно очевидно, что в 46 лет нечего уже и мечтать достигнуть чего-либо в науке, да еще при такой минимальной затрате времени на научную работу, но дети, дети... Я до этого года еще надеялась, что хоть ими оправдаю свое существование, но нынче следует срыв за срывом. Сначала в августе никто и ничего не стал повторять - месяц прошел в бесплодных усилиях и был потерян и для отдыха и для учебы. Затем начался учебный год и пошли двойки и тройки. С самого первого дня учебы я пыталась ввести только очень немного порядка, а именно:
   1)ежедневной добросовестной зарядки;
   2) ежедневного заучивания детьми 5-10 иностранных слов и выражений;
   3)ежедневной добросовестной подготовки письменных и устных заданий с 8 до 10 часов;
   4) ежедневной записи в дневник о том. Что прочитано, передумано, узнано.
   Мне ничего не удалось... Зарядка проходит формально - когда они дрыгают ногами и руками, меня мутит смотреть. Слова и правила не заучиваются совершенно. О добросовестной подготовке уроков и речи нет - в это время сплошные разговоры, пререкания, развинченное полусидение, полулежание за столом, а уж о том, чтобы кто-нибудь что-нибудь решил сверх нормы и не мечтай...
   Дневники заполняются 1-2 раза в 2-3 месяца, а Галя дневник вовсе не ведет. Все мои требования воспринимаются, как блажь, как каприз. А ведь единственное мое желание - научить их работать и брать от школы все, что она может дать, т.к. потом не будет у них времени доучиваться и переучиваться. Мы с отцом недолговечны, а они растут неприспособленные к жизни: даже при полном бытовом обслуживании не могут учиться хотя бы удовлетворительно (не формально, а по совести).
   Куда легче махнуть на все рукой: гулять, ходить в кино и театры, читать романы и жить в свое удовольствие, но я не могу так... Мое сердце буквально сжимается при одной мысли о будущем моих детей. Будет очень плохо, если они так и не приобретут волю хорошо учиться, добросовестно работать, если эти качества не будут такой неотъемлемой частью их натуры, как у их отца. Я чувствую, что если потеряю веру в них, то не проживу и года - мне нет смысла тогда жить.
  
   1961 г.
   Воронеж
  
  
   Р. М. Камалов
   Запоздалый ответ
  
   Это эссе я (Равиль) прочитал только через 51 год, будучи на 16 лет старше, чем мать тогда. При первом чтении охватила очень болезненная смесь чувств вины перед матерью и возврата в тяжелую тогдашнюю атмосферу отношений в нашей семье. Потом эти чувства ушли, но осталась желание немного разобраться в той ситуации с точки зрения моего нынешнего возраста. Насколько мать была права в своих стенаниях и как велика наша, в особенности, моя вина?
   Мать точно и ярко описывает бессмысленную войну со своими детьми, конечно ведущую исключительно в интересах детей, с огромными нервными издержками с ее стороны. Издержки этой войны для детей не описываются, а они были для меня очень велики и оказали воздействие на всю мою жизнь.
   Подводя промежуточный итог своей перманентной войны, мать пишет:
  
   <...> За эти 1,5 месяца я измучилась больше, чем за весь год работы, хотя фактически даром получала зарплату и ничего не сделала ни по дому, ни по научной работе. У меня больше нет сил, и совершенно исчезает желание жить. Все равно ничего не получается, все бесполезно. Совершенно очевидно, что в 46 лет нечего уже мечтать достигнуть чего-либо в науке, да еще при такой минимальной затрате времени на научную работу, но дети, дети... Я до этого года еще надеялась, что хоть ими оправдаю свое существование, но нынче следует срыв за срывом. Сначала в августе никто и ничего не стал повторять - месяц прошел в бесплодных усилиях и был потерян и для отдыха и для учебы. Затем начался учебный год и пошли двойки и тройки. С самого первого дня учебы я пыталась ввести только очень немного порядка, а именно:
   1) ежедневной добросовестной зарядки;
   2) ежедневного заучивания детьми 5-10 иностранных слов и выражений;
   3) ежедневной добросовестной подготовки письменных и устных заданий с 8 до 10 часов;
   4) ежедневной записи в дневник о том. Что прочитано, передумано, узнано.
   Мне ничего не удалось. <...>
   Важность конечных целей матери не вызывает сомнений, но пути их реализация заставляют задуматься о необходимости их реализации. Разберем некоторые пункты подробнее.
   Заставлять учиться в каникулы (повторять) на мой взгляд, ошибка. Каникулы есть каникулы. В результате, как мать сама пишет, ни отдыха, ни учебы. Добавлю - усталость к началу учебного года.
   Двойки и тройки. Лично я все годы учебы был твердый хорошист. По успеваемости был на 8 - 11 месте в классе (из 30-35 учеников), то есть выше среднего, хотя конечно не без эпизодических двоек и троек.
   Ежедневная добросовестная зарядка. С физической культурой у меня дело обстояло очень плохо и утренняя зарядка, с непонятными нагрузками, в этой ситуации бесполезна и даже может быть вредна. Мы с братом неоднократно пытались самостоятельно заниматься спортом (бегать и т.д.), но быстро бросали. Как я понял потом, после занятий в лыжной секции (8 - 10 класс) с очень хорошим тренером (Чешихиным), мы с самого начала давали себе слишком большие нагрузки, и наша самодеятельность была вредна, а ее прекращение благо. Конечно, хороший тренер редкость и найти его трудно.
   Ежедневного заучивания детьми 5-10 иностранных слов и выражений. По-видимому, речь идет о изучении немецкого языка, который мать знала на профессиональном уровне. Немецкий язык мать начала учить с нами до начала учебного года и продолжала учить 1-ю четверть (наверно пока не было занятий по иностранному языку в школе), прекратили учить немецкий после того, как наш класс стал английским. Немецкий язык в объеме учебного материала за первое полугодие я выучил на отлично, самое главное была заложена основа. Очень долго, по крайней мере, до конца школы я помнил все выученное по немецкому языку. Такой основы не было у меня для английского языка. Разочаровавшись в нас, мать не предприняла ни каких усилий, даже не было сделано намека на перевод в класс с немецким языком. Уверен, что при минимальной поддержке матери немецкий язык был бы легко выучен на уровне достаточного для уверенного сдачи кандидатских экзаменов. Другое дело ценность самого немецкого языка для жизни. Поэтому жалобы матери мне непонятны. Ее требования чрезмерны, 5-10 слов в день это 1,5-2,5 тысячи слов в год, то есть за год требовалось достигнуть почти свободного владения языком. Возможно, она судила по себе.
   Ежедневной добросовестной подготовки письменных и устных заданий с 8 до 10 часов. За все время обучения в школе устные домашние задания я практически не делал. Это не отразилось на моих знаниях (кроме английского), но с точки зрения воспитания усидчивости, произвольного внимания, это был большой минус, сильно сказавшийся в будущем. Как тут надо было действовать матери, я не знаю до сих пор. Но точно, что ее действия в этом отношении не оказали на меня никакого положительного влияния.
   Ежедневной записи в дневник о том, что прочитано, передумано, узнано. Совершенно ненужное требование. Вести дневник по требованию, это абсурд. Представляется, что важность ведения дневников раздувалось советскими спецслужбами, чтобы было что изымать.
   В свете вышеизложенного накал бессмысленной войны матери с детьми (говорю о себе) представляется несколько чрезмерным и ведущим к большим неоправданным издержкам.
   В детстве я был очень чувствителен к общей психологической обстановке вокруг, даже если это не касалось на меня лично. Так помню, как в возрасте 4-5 лет я сильно переживал за воспитательницу в детском саду, которая не могла справиться с группой, хотя я лично не нарушал порядок. Естественно, что я автоматически отслеживал и сопереживал психологическому состоянию матери. Ее слезы и психические срывы, даже если не я был виною, подавляли мое настроение. Бесконечные скандалы, связанные с попытками заставить кого-нибудь что-нибудь сделать не давали нормально жить. Причем я видел, что ее подход часто психологически неправилен (особенно с Галей), заведомо обречен на поражение, что усиливало мой дискомфорт. Желание сгладить конфликты сделали меня слишком уступчивым. И так далее и тому подобное.
   В целом, из-за обстановки в семье, воспоминания за 5-7 классы окрашены у меня в черный цвет. Психологический дискомфорт достиг своего максимума к 6-7 классу. К этому времени относится сделанный мной упрек отцу, что они с матерью обеспечили нас (меня) материально, но из-за психологического климата в семье невозможно жить (не дословно, по смыслу). Отец устало ответил, что могли, то и делали (не дословно, по смыслу). За эту претензию мне было стыдно всю жизнь.
   Невыносимый психологический дискомфорт вынудил искать средства психологической защиты. Стало легче, когда из биографической заметки в еженедельнике "Неделя" о Софи Лорен я заимствовал использовавшийся ей психологический прием "жизнь игра". Использовал и другие приемы. Однако средства психологической защиты, решая одни проблемы, приносят другие. В частности недостаточная жизненная активность, позиция наблюдателя и др.
   Несколько слов о новой информации почерпнутой мной из этого эссе. Меня несколько покоробила фраза: "Я чувствую, что если потеряю веру в них, то не проживу и года - мне нет смысла тогда жить". Это было написано, когда нам было 13 лет, то есть до самостоятельности было очень далеко. По моему мнению, ставить продолжение своей жизни в зависимости от того верит или не верит родитель в ребенка не соответствует его долгу. Моя точка зрения, которой я придерживался в своей жизни, что родитель должен довести ребенка до самостоятельной жизни не зависимо от того плох ребенок или хорош.
  
   Воронеж 2013 г.
  

Глава IV

Камалов Р.М.

Семейные хроники

  
   Отец: немногое, что я помню о нем
  
   Об отце я помню мало, он умер, когда мне было шестнадцать лет, ушел так и неразгаданный, теперь уже навеки. Почему так получилось? Сказался и характер отца, крайне закрытый, молчаливый, и наша детская, а затем и отроческая увлеченность собой, в молодости кажется, что ты единственный живешь на свете, мысли, чувства, переживания старших кажутся чем-то несущественным и не заслуживающим внимания.
   В памяти осталась лишь его невысокая, чуть сгорбленная в плечах, но стройная фигура в затертом темном пиджаке и чистой, застиранной бесцветной рубашке с наглухо застегнутым воротничком. Отец всегда ходил в скромной одежде, мало того, по нынешним меркам он одевался просто бедно, но опрятно, ходил в одном пиджаке и в будни и в праздники. В то время, о котором я могу помнить, ему уже было за пятьдесят, и от юношеской живости у него почти ничего не осталось, было больное сердце, он перенес инфаркт, и где-то за ухом сидел осколок, который чуть было не оборвавал его жизнь в бою где-то под Ростовом. По ночам он громко стонал, не просыпаясь, то ли от страшных снов, то ли от болевших ран, то ли от вечной спутницы старости ломоты в суставах. Смутно помню, как он забирал меня с братом из детского сада, и уже в то время он выглядел старше родителей других детей, был сухощавый, жилистый, среднего роста, с обветренным скуластым лицом без румянца.
   Нашим воспитанием отец занимался от случаю к случаю, все время возиться с нами у него не было ни моральных, ни физических сил. По возрасту ему подошла бы спокойная размеренная жизнь, а не постоянное нахождение в одной комнате с тремя беснующимися, капризными детишками и замотанной, постоянно находящейся на грани нервного срыва женой. Ему не хотелось вступать в споры с нашей матерью, которая по всем вопросам, в том числе воспитания детей, имела свое, по большей части отличное от взглядов мужа мнение. Импульсивный характер матери, ее привычка создавать проблему и нервотрепку на ровном месте не прибавляли гармонии в семейной жизни. Открыто по-деревенски ругаться с нецензурными словами мать, конечно, не умела, но у нее была интеллигентская привычка в случае несогласия с чем-то, вести себя демонстративно, в пику окружающим, изображая из себя немой укор. Например, запомнилось, как мы с матерью лежим на кровати, и она читает нам вслух книжку, а отец чем-то недоволен, хочет то ли что-то сказать, то ли что-то другое делать, но мать продолжает читать, показывая всем своим видом, что ни она, ни дети не должны обращать внимание на ворчание отца. Между родителями часто вспыхивали скандалы по непонятным для нас, детей, причинам. Причем мать, как все женщины, часто спекулировала детьми, упрекала отца в нежелании считаться с их интересами, что по большей части было далеко от истины. После ссоры, демонстрируя желание не разговаривать с мужем, она, тем не менее, подсылала к нему детей с какими-то вопросами, на что отец, помню, сердился, говоря, "...что они американские шпионы, что ли".
   Быт нашей семьи в то время был, конечно, не деревенский, но кое в чем на него похож, в доме не было парового отопления, приходилось всю зиму носить из сарая дрова и топить высокую до потолка круглую голландскую печку. Хорошо запомнилось, как отец разжигал печь, а затем сидел напротив открытой железной дверцы и задумчиво смотрел на пляшущие языки пламени, а мы с братом потихоньку совали в печку всякую всячину, например, стеклянные пузырьки, чтобы посмотреть, как они будут плавиться. По современным меркам эта печка с широкой дверцей сошла бы за камин, и в ней можно было бы жарить шашлыки на углях, но о такой роскоши, как мясо на вертеле, в нашей семье тогда и не слышали, а посиделки у печи были скорее необходимостью, чем удовольствием. Еду тогда готовили на керогазе, для которого закупали керосин в специальной лавке, которая была неподалеку от нашего дома. Разжечь этот прибор было непросто, сначала надо было поджечь фитиль, затем накрыть его соплом и крутить вентилем этот вонючий пропитанный керосином фитиль, чтобы отрегулировать пламя. Канализации не было, общий для всего двухэтажного дома деревянный туалет стоял в лесу через дорогу. Для стирки и мытья воду грели на керогазе в большой жестяной выварке, детей купали в корыте.
   Потом, когда мы с братом немного подросли, мама пыталась нас, двух мальчиков, брать с собой в женскую баню, но, как я смутно помню, строгие блюстительницы нравственности, присмотревшись к нашим атрибутикам, сразу сделали ей выговор за нарушение приличий. И совершенно напрасно, в те времена их груди-булки и густая пакля внизу, производили на меня только отталкивающее впечатление. Поистине это был ангельски-счастливый возраст! О том, что то, самое первое впечатление было самым правильным, легко убедиться, посмотрев инсталляции Спенсера Туника, или почитав книгу Отто Вайнингера "Пол и характер". В ней убедительно доказывается, что ничего красивого в голой, полностью обнаженной женщине нет: "...голая живая женщина, - пишет Вайнингер, - производит впечатление чего-то незаконченного, стремящегося к чему-то вне себя, что ни в коем случае не вяжется с идеей красоты". И далее приводится цитата из А.Шопенгауэра о том, что "...только мужчина, интеллект которого окутан туманом полового влечения, может найти красоту в низкорослом, узкоплечем, широкобедренном и коротконогом поле: в этом влечении единственно и кроется его красота".
   После "изгнания из рая" мы с братом в сопровождении отца стали ходить мыться в мужской день. Это было долгое и сложносоставное действие, надо было засунуть тазы в сетчатые сумки, которые называли авоськами (от слова "авось", мол, авось в магазине "выкинут" какой-нибудь дефицит), пользоваться казенными банными шайками отец брезговал. Паковались мочалки, мыло, полотенца, смена белья. Потом надо было зимой в мороз тащиться до засыпанной сугробами одноэтажной бани, раздеваться в предбаннике, где можно было встретить вряд ли уместных в такой обстановке лиц, например, своего школьного учителя или одноклассников, в те времена примитивный быт диктовал вынужденную открытость, было не до тайн частной жизни. Позже нам в квартиру провели канализацию и поставили унитаз, отгородив угол в нашей кухне-прихожей, туда же вывели стойку душа, а колонку, которая топилась дровами, поставили за стенкой. К тому времени мы с братом уже подросли и стали активно помогать отцу в заготовке дров, дубовые бревна надо было летом привести из леса, распилить вручную на козлах двуручной пилой, и сложить поленницу в дровянике, который представлял собой отсек длинного общего сарая около дома. Мы с братом по очереди пилили с отцом дрова, а затем всю зиму охапками подносили их к печке квартиры, это стало нашей обязанностью в рамках семейного разделения труда. Однажды, когда я был где-то, наверное, в классе шестом, отец взял меня с собой летом в лес за дровами. Грузовую машину выписали в лесхозе, и мы поехали в Правобережное лесничество, которое теперь вроде как находится совсем рядом, а тогда казалось далеким лесом. Там я стоял на кузове и помогал укладывать бревна, очень гордый тем, что работаю наравне с настоящими мужиками. Отец уже не мог тягать эти дубовые бревна и работать в полную силу, хотя никогда не жаловался на свои недомогания.
   Впервые я почувствовал, что у отца уже нет здоровья, еще раньше, где-то в классе пятом. Родом из деревни, агроном по образованию отец всегда хотел завести обширное натуральное хозяйство, но у него уже не было для этого, ни сил, ни времени. Тем не менее, однажды он решил купить бочку, поставить ее в погреб и обеспечить семью на всю зиму квашеной капустой. Для этого он заказал в городе большую дубовую бочку. Дело было зимой, бондарь жил под спуском на улице Сакко и Ванцети в частном секторе, и отец взял меня с собой, чтобы дотащить эту бочку до дома. О том, чтобы нанять официально грузовую машину в то время никто и не думал, это было очень дорого и канительно. Поэтому нам самим пришлось выступить в роли гужевого транспорта, взять санки и поехать в город на трамвае за этой бочкой. Где-то во дворе частного дома мы получили это изделие, погрузили его на санки, привязали, и потянули вверх в гору к трамвайной остановке. Здесь, помнится, мне захотелось продемонстрировать отцу, какой я уже сильный и резвый, с места в карьер один без отца я потянул эти санки в гору. Где-то на половине подъема я обернулся и вдруг остро почувствовал, как стар и немощен мой отец, он остановился, но, видимо, не хотел говорить как ему трудно, не стал просить идти медленней, а только тяжело дышал и с тоской смотрел на круто уходящую вверх запорошенную снегом улицу. Снег искрился под фонарями, и видно было, что отец переживает, огорчен тем, что даже без санок, налегке, не может поспевать за сыном подростком. И здесь я впервые понял, что отец уже не тот, сильный и всемогущий взрослый, каким он мне представлялся в раннем детстве, а больной, с подорванным здоровьем человек. Мне стало стыдно и неудобно за то, что я не подумал об этом раньше, и невольно заставил отца принять на себя уже непосильную ему нагрузку. О том, как мы сумели погрузить эту бочку и санки в трамвай, как довезли ее до дома, я уже не помню, но лицо отца в тот момент, растерянное и чуть смущенное от своей непрошенной немощи, навсегда осталось в моей памяти.
   Здоровье отец потерял, видимо, на фронте, поскольку до войны он был здоровым, активно занимался всякими работами по дому и огороду. Даже молодую жену, судя по письмам, пытался пристрастить к выращиванию помидоров на продажу в Ключищенском сельхозтехникуме на Волге. Он не пил ни вина, ни водки, что, скорее всего, объяснялось мусульманским воспитанием. Однажды на Новый год произошел показательный в этом плане случай: мать через одну женщину, которая работала кассиршей в гастрономе, купила бутылку хорошего вина, и, когда пришло время его открывать, все семейство оказалось в затруднении - в доме не то что потерялся, а никогда и не было штопора для открывания бутылок. Воздерживаясь от спиртного, отец, тем не менее, много курил, пачки папирос ему хватало, наверное, не больше, чем на два дня. Курил он "Беломор", почему-то тогда все мужчины курили папиросы, сигареты не пользовались популярностью, а сигарет с фильтром вообще, кажется, не выпускали. Курить отец выходил на крыльцо, а так просто, идя по улице, папиросы в зубах никогда не держал. После домашнего скандала с матерью, он всегда хватал коробку с папиросами и порывался уйти на улицу курить, а мать, опомнившись от ража ругани, сбавляла тон и начинала увещевать его не делать этого, так как знала, что после инфаркта врачи запретили ему курить.
   Поскольку водку отец игнорировал, то и друзей-собутыльников у него не было, и не могло быть. Поэтому я никогда не видел его в компании мужиков, особенно, среди тех, кто все лето толпился у стоявшего недалеко от нашего дома пивного ларька в ожидании, когда привезут свежего пива в настоящих, как тогда водилось, дубовых бочках. Были, конечно, и более веские причины его нелюдимости. На нашей территории он никого с детства не знал, был пришлым, родной ему татарской речи он не слышал, а по-русски тараторить, как некоторые, то ли не мог, то ли не хотел. Быстро и с удовольствием он говорил и что-то обсуждал только со своей сестрой Гульсум во время ее редких, и непродолжительных приездов из Москвы. Помню, как они много говорили и не могли наговориться на своем родном татарском языке. Возможно, конечно, и то, что молчаливость была врожденной чертой его характера.
   Вряд ли отец тяготился тем, что у него не было приятелей в Воронеже, общения в семье с тремя маленькими детьми ему, надо полагать, хватало и даже с лихвой. В принципе он мог находить общий язык с "народом": слесарями, плотниками, штукатурами и пр., но ни с кем из них не дружил. Не сходился он близко и с институтскими преподавателями с их околонаучными разговорами. В общем, отец был "сам по себе мужчина", как в мультфильме про деревню Простоквашино был "сам по себе мальчик".
   Отношения отца и матери, как уже говорилось, было своеобразными. Им не хватало теплоты, искреннего чувства, общности интересов, в общем, говоря одним словом, - любви. Отец никогда не гулял с матерью "под ручку" как положено по канонам сентиментального жанра. Этим он отличался от профессора В.И. Гарузова, который жил с женой-домохозяйкой и упитанной дочкой-отличницей этажом выше. Семья эта, похоже, была еврейской, они приехали с Западной Украины, где профессор был ректором Львовского лесотехнического института. По разнарядке министерства он был переведен в Воронеж на должность ректора ВЛХИ, но что-то не сложилось, и ректором стал В.И. Рубцов, а его поставили деканом лесоинженерного факультета. Каждый летний вечер супружеская чета Гарузовых, оба полные достоинства, с одинаковыми габаритными по окружностям фигурами, прогуливалась под ручку около нашего дома. Отец, помню, как-то неприязненно косился на них и ворчал, "ну, вот опять повел гулять свою гусыню", или что-то в этом духе. Наши родители ходили в основном порознь, по крайней мере, я не помню, чтобы они шли на какое-нибудь мероприятие, торжественный вечер или концерт, вместе, да и вряд ли у отца был парадный костюм и галстук для таких случаев.
   Кстати, дочка профессора Лариса, Ляля как ее звали родители, была чуть старше нас с братом, но по уму опережала нас даже не на голову, а на пять голов, евреи, как известно, отличаются тем, что в своих отпрысков вкладывают знания и жизненные навыки по полной программе. Как-то, зная, что Ляля изучает английский, я попросил ее написать мне монолог Гамлета "Быть или не быть?" на английском языке, к моему удивлению и зависти, она с легкостью выполнила мою просьбу. С того рукописного листка я запомнил только одну строчку: "надеюсь честной меня считает благородный лорд" ("I hope, my noble lord esteems me honest") . Конечно, она была единственный ребенок в профессорской семье, да еще и при неработающей матери, и поэтому могла получить такое "английское" воспитание. С такими трудно конкурировать тем, кто вырос в обычной семье, где родители заняты не столько воспитанием детей, сколько проблемами выживания. Завидовать здесь нечему, это дело случая, да и способности даются детям не родителями, а природой, с ее парадоксальностью и непредсказуемостью. Кстати, Лора с матерью после смерти главы семьи уехала в Ленинград, и могилу отца они здесь забросили, за ней до сих пор ухаживают ученики профессора. Так, что посмертной благодарности профессор, похоже, не дождался.
   Еврейский фактор во все времена играл существенную роль в воспитании детей. Вспоминается такой случай. Однажды на берегу Волги, отдыхая в Астрахани, я разговорился с одним москвичом, немолодым интеллигентным человеком, который по роду занятий был музыкантом-композитором, правда, малоизвестным. Как большинство музыкантов, он, видимо, был, то ли еврей, то ли выкрест. Я не мог удержаться от провокационного вопроса о том, почему евреи всегда при хорошей профессии и должности. Действительно ли они самые способные и умные? На это он ответил мне простым житейским примером: вот, смотри, сказал он, - это русский мальчик, что он делает, - бегает по двору, а вот еврейский, - он сидит, учит уроки или с нотной папочкой идет в музыкальную школу, а потом к репетитору, заниматься иностранным языком. Разве не так? И я вынужден был согласиться, да, зачастую дело обстоит именно так. Например, мы с братом в детстве бегали без толку по двору, а Ляля в это время училась, отсюда и результат. Она, надо полагать, многого достигла в жизни, в отличии от нас, если только ей не помешал излишняя полнота фигуры.
   Систематически вникать в наши школьные дела, контролировать успеваемость отец то ли не мог, то ли не имел терпения. Это, конечно, очень радовало нас тогда, но не очень радует сегодня. Эпизодически отец пытался помочь нам учить уроки, объяснял трудный материал. Для этого он собственноручно изготовил из досок, фанеры и линолеума маленькую школьную доску и, повесив ее на стенку, писал мелом задачи, приводил примеры их решения. Однажды даже, помню, долго и подробно, с помощью чертежа объяснял, как устроен двигатель внутреннего сгорания и как поршни придают вращение коленвалу. Я, правда, тогда ничего не понял ни с доской, ни без доски, поскольку и в те времена, да и позже, особой сообразительностью не отличался. Еще труднее отцу было с сестрой Галей, научить которую чему-либо было практически невозможно. Это была тяжкая ноша для родителей, и может быть именно поэтому, на меня и брата у них не хватало ни сил, ни времени. Галя с ее недоразвитостью, конечно, сильно разочаровала и подкосила отца, мать говорила, он все время мечтал о том времени, когда подрастет работящая и проворная дочка-помощница. "Галка вырастет и будет мне портки стирать", - шутил он. Но, увы, у Галки всю жизнь руки не из того места росли, ни стирать, ни шить по-людски она так и не научилась, за всю жизнь не пришила ни одной пуговицы ни себе, ни отцу, ни братьям.
   Зимними вечерами, мы с отцом собирались за широким столом в нашей единственной комнате под лампочкой большим бумажным абажуром. Мы учили уроки, отец читал газету, мать хлопотала на кухне. Потом отец играл с Равилем в шахматы, причем где-то с четвертого класса брат стал его обыгрывать. Я балбесничал. Играть в шахматы у меня не хватало терпения, точнее не хватало выдержки проигрывать, играя с братом, я просто сметал шахматы с доски, когда видел, что проигрываю. Это было неправильно, проигрывать тоже надо уметь, ведь жизнь состоит в основном не из побед, а из поражений. В один из таких вечеров у меня с отцом состоялся разговор на важную жизненную тему о том, кем я хочу стать, какую профессию выбрать? Я уже тогда, где-то в пятом классе, склонялся к гуманитарной специальности, а отец настойчиво убеждал меня, что лучше быть механиком, или еще каким-нибудь работником, связанным с реальным производством и потому всегда востребованного. В то время я, естественно, пропустил его слова мимо ушей, но потом часто о них вспоминал, как вспоминаю сейчас и многие советы матери, мысленно повторяя всем известный и до тошноты избитый припев: "Ах, мама, мама, как же ты была права!".
   Только в наши дни, разбирая семейный архив, я по старым документам вычислил, что отец отслужил в армии семь лет и закончил срочную службу в должности старшего сержанта. Это удивило меня, поскольку я никогда не замечал в его внешности или манерах следов армейского прошлого. Не было у него в речи оборотов типа "так точно", "здравия желаю", "никак нет", "шагом марш", не было и следов строевой подготовки. Еще более удивительно, что он никогда не ругался матом, хотя мой опыт показывает, что достаточно лишь год побыть в солдатской казарме, чтобы потом всю жизнь на этом простонародном языке не ругаться, а разговаривать. Единственное, что возможно осталось у отца от армии, - это привычка наглухо застегивать ворот рубашки. Хотя тогда многие так ходили, раскормленных шей было мало, все больше попадались жилистые мужики. Видимо, от армии осталась у отца и решительность, способность мгновенно, без лишних слов, принимать решение и переходить в наступление. Помню, однажды к нам в квартиру позвонили цыганки, одна из них наглая жирная, в широкой пестрой юбке, видя, что ей открыл я, еще ребенок, отодвинула меня и пошла в комнаты, громко спрашивая, есть ли хозяева, и одновременно зыркая глазами по всем углам, с явным намерением под шумок что-нибудь стащить. Отец, к счастью, был дома, он вскочил с кровати и, ни слова не говоря, схватил лопату, которая почему-то стояла в углу, и замахнулся на всю эту толпу в цветастых платьях. Это подействовало на цыганок лучше всяких слов, всей гурьбой они мгновенно вымелись за дверь.
   Отец никогда не рассказывал нам о голоде, о войне, о репрессиях, но, как подумаешь о жизни наших родителей, то кажется, что им досталось все лихо, какое есть на свете. И невольно впадаешь в тоску, - бедная страна, бедный народ, сколько вынести в двадцатом веке и все для того, чтобы прийти к нынешнему безрадостному финалу! Ужасная гримаса истории!
   Мы, русские, как правильно сказал классик "ленивы и нелюбопытны" по части того, что касается нашей истории. К этому можно добавить свойство молодости считать все, что было до собственного рождения, чем-то нереальным, существующим лишь на страницах книг и экранах кинотеатров. Мы родились всего лишь через три года после окончания войны, но имело о ней весьма смутное представление, в основном по фильмам, книгам, по тем бравурным версиям и трактовкам военного времени, которые распространялись официальной пропагандой. Изнанку этой кровавой бойни, трагедию первых дней войны, когда была уничтожена и попала в плен почти вся кадровая Красная Армия, нам никто не показывал ни дома, ни в школе. Все подавалось в героически-оптимистическом духе. Но, я, кстати, ни разу не слышал от фронтовиков, от знакомых участников войны стенаний о "бессмысленных жертвах", о "заваливании человеческим мясом" противника, о "бездарности высшего командования". То есть, все то, что сегодня так популярно в "демократических" СМИ, тогда участники войны, если и знали об этом, то молчали.
   А вот почему они молчали, по собственной ли воле, не желая травить душу тяжелыми воспоминаниями и отягощать детскую психику ужасами войны, или же по чужой воле, боясь цензуры и репрессий, - сегодня уже и не поймешь.
   Определенный свет на этот вопрос проливают воспоминания Н.Н. Никулина, который был призван в армию молодым пареньком, и, будучи рядовым на передовой, чудом уцелел в боях под Ленинградом. После войны он стал профессором-искусствоведом в Эрмитаже, но на всю жизнь затаил ненависть к советской власти, которая заставила его сверстников воевать так, как они воевали, а не иначе. После перестройки он, то ли вспомнив об этом, то ли "прозрев" написал книгу, которую невозможно читать спокойно, настолько она переворачивает все наши послевоенные представления о войне. По мнению автора, выжили на войне лишь негодяи, не было победителей, а были лишь жертвы собственной людоедской власти. Ну, да Бог ему судья! Не нам судить профессора-фронтовика. Тем более, что, по крайней мере, в двух моментах он прав. Во-первых, в том, что о так называемой "окопной правде" действительно некому было рассказывать, поскольку те, кто воевали в стрелковых ротах и шел в атаку, по большей части так и остались лежать навечно в "долинах смерти" и на безымянных высотах. И, во-вторых, вряд можно опровергнуть утверждение о том, что те, кто выжили на войне, были по большей части в удалении от передовой: штабисты, артиллеристы, зенитчики, снабженцы, находившиеся пусть в ближнем, но тылу.
   В одной из глав этой книги Н. Никулин описывает ближний бой со всеми его ужасами. Вываленными из рассеченного живота кишками, моментальной и уже обыденной смертью тех, кто только что шел рядом с тобой живой и здоровый, с бессмысленностью наступления по воле какого-то самодура с большими звездами на погонах и прочие ужасы войны. И далее он формулирует, на мой взгляд, очень точное и исчерпывающее объяснение тому, почему фронтовикам не хотелось вспоминать о таких боях после войны:
  
   <...> Таких эпизодов во время войны было немало, но теперь не хочется о них вспоминать, тем более писать на эту тему. В 1943 году было совсем иначе. Пережитое казалось важным, актуальным, хотелось рассказать о нем ближнему. Однако у ближнего у самого был ворох подобных переживаний. Скоро все это поняли и заткнулись. А если кто-нибудь заводил фронтовые воспоминания, ему говорили: "Давай лучше о бабах! ... Когда кончилась Вторая мировая война, оставшиеся в живых ее участники сразу же попали в новые для себя условия: надо было восстанавливать разрушенную страну, устраивать собственный быт, добывать кусок хлеба и растить детей. О войне вспоминать не хотелось, мысли о ней были неприятны. Водка и каторжный труд помогали забыть тяжелые военные переживания. Но вот прошли десятилетия, дети выросли, ветераны стали пенсионерами, появилось свободное время. Годы смягчили тяжесть пережитого, и начались воспоминания. Однополчане стали искать друг друга, возникли советы ветеранов различных частей. Немало бывших фронтовиков взялись за писание мемуаров. Это началось в шестидесятые годы. <...>
  
   Думается, что перечисленные в этом отрывке причины молчаливости фронтовиков, их сдержанности в рассказах о войне своим детям, можно полностью отнести и к нашему отцу, фронтовику Мингазу Камаловичу Камалову.
   Я сам отлично помню то время, когда на праздник День Победы практически все мужчины надевали военные ордена и медали, актовый зал на торжественном заседании в институте был полностью заполнен фронтовиками. От золота наград и звезд на погонах рябило в глазах. В то время ничего особенного в том, что кто-то воевал, был на фронте, не было, шла, как известно, "война народная" и воевала вся страна. Охотно верю, что воспоминания о войне среди тех, кто был на фронте, не особенно приветствовались. Даже мне, служившему в мирное время, всегда не нравилось, когда собирались молодые мужики, мои сверстники, и начинали травить байки все об одном и том же: у кого какой был старшина, сколько раз ходил в самоволку и прочие известные и пережитые всеми, кто служил, вещи.
   О тяжелом быте вернувшихся с войны воинов-победителей я также знаю не понаслышке. Помню, как увечные фронтовики инвалиды ходили по домам и просили милостыню, безногие сидели на своих досках с подшипниками вместо колесиков и пытались торговать папиросами и всякой мелочью. Страданиями был переполнен весь послевоенный быт. Видимо, фронтовикам хотелось, чтобы воспоминания об ужасах войны, не омрачали, пусть трудную, но мирную жизнь, чтобы трупный яд прошлого не отравлял души их детей. Поэтому ворошить старое, растравлять прежние раны своими воспоминаниями никто из них не хотел.
   Я, честно говоря, до сих пор не пойму, кто, власть или суровая дама История, не дала нашим фронтовикам почивать на лаврах. Почему не могли они, как истинные воины-победители, с высот благополучного и обеспеченного настоящего взирать на страдания прошлого, преисполняясь гордостью за пережитое, за то, что выстояли, и не только выстояли, но и вырвали у судьбы шанс вернуться домой живыми. Ведь после войны всех, вернувшихся с войны, ожидали новые испытания, выполнив долг перед Родиной, они вновь взяли на себя выполнение тяжких обязанностей не только перед государством, но и перед семьей, ответственность за благополучие своих детей.
   Можно согласиться и с тем, что по-настоящему о фронтовиках начали вспоминать только в начале 60-х гг. прошлого века, можно даже назвать более точную дату - 1965 г., год двадцатилетия Великой Победы. С этой юбилейной даты Праздник 9 Мая стал выходным днем, готовясь к юбилею, сменили фанерные обелиски на братских могилах на каменные скульптуры, каждому ветерану войны вручили юбилейную медаль "Двадцать лет победы в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.". Появились удостоверения инвалидов - участников войны с приличным набором льгот: от обслуживания вне очереди в магазине до права на улучшение жилищных условий. Но наш отец до всего этого не дожил, никакими льготами не воспользовался, и о том, что он пережил на фронте никому так и не поведал, даже собственной жене и детям.
   О профессиональной деятельности отца в Казани, о том, чем он занимался на биостанции университета, где был заведующим, я совершенно ничего не помню, смутно припоминаю лишь бревенчатый дом, в котором мы жили.
   В Воронеже отец устроился на работу в лабораторию кафедры почвоведения лесохозяйственного института. Это была большая комната с широкими столами уставленными микроскопами и еще какими-то приборами. Отец, помню, сидел в белом халате за таким столом и что-то изучал под микроскопом, я не знал и не интересовался, что именно он там рассматривал, сегодня знающие люди говорят, что это была какая-то доисторическая пыльца каменного века. Зачем ее надо было изучать я до сих пор толком не пойму, но, судя по тому, что это была не бюджетная, а хоздоговорная тема заведующего кафедрой проф. Грищенко, в этом был и какой-то практический смысл. С отцом в комнате сидело еще несколько сотрудниц, одну из них звали Елизавета Ивановна Лепеха, она была другом нашей семьи и часто приходила к нам в гости.
   Вряд ли у отца была творческая работа, да и не мог он иметь какие-то научные амбиции, поскольку его жизненные силы были на исходе, на большее, чем дотянуть до пенсии ему рассчитывать не приходилось. Помню, в обеденный перерыв он всегда приходил домой и по одному и тому же ритуалу, сначала обедал, потом ложился на кровать и начинал читать газету "Правда", но через некоторое время засыпал, накрыв лицо этой газетой.
   Одной из самых эмоциональных и нервных доминант нашей семьи на десятилетия стали "Сады". Это была целая эпопея, в которую отец был невольно вовлечен, и которая отобрала у него много сил и времени во время его недолгой жизни в Воронеже. "Сады ближние" и "Сады дальние" - так назывались садовые участки, которые давались горожанам давным-давно в конце 50-х годов прошлого века за улицей Острогожской, в чистом поле по направлению к поселку Шилово. Мы с Равилем были где-то в четвертом классе, когда отец с матерью, взяли там садовый участок, который давали сотрудникам лесохозяйственного института. Кажется, их уговорили это сделать наши соседи по дому супруги Монасевич, которым не хотелось иметь в соседях случайных людей.
   Известно, что советская власть, при всех ее бесспорных достоинствах, была чрезвычайно жадна до земли и другой недвижимости, патологически боялась выпустить хоть что-то из рук. Участки под дачи и индивидуальное строительство давались крайне неохотно, в ограниченном количестве и на самых, что ни на есть неудобьях. Прожектер Н.С.Хрущев, как известно, записал в Программу КПСС, что в скором времени у советских людей не будет даже своих кухонь, все будут питаться в общих столовых, как в санатории. Поэтому, мол, нечего разбредаться по подсобным хозяйствам и дачам, все продовольственные и прочие проблемы будут решены государством, а не частником. НУ, как здесь не поверить в конспирологическую теорию о том, что все это было сделано с подачи мировой еврейской закулисы с целью собрать все в одну кучу, а потом разом приватизировать.
   Сегодня остается только поражаться прижимистости прежней власти, которая при таких огромных пространствах не захотела обеспечить население дачными участками. Поэтому и отцу вместе с другими сотрудниками института выделили землю не на ближайших полях Рамонского района, а на диаметрально противоположном конце города. На эти "дальние сады", как они назывались, надо было ехать с тремя пересадками. Сначала до центра города, потом до кольца трамвая на улице Острогожской, затем предстояло отстоять очередь на автобусной станции, и втиснутся в маленький раздолбанный автобус, который вывозил садоводов за город. Таким образом, мы, жители района СХИ, вновь выезжали из города, но уже с диаметрально противоположной стороны. С шоссе переполненный автобус сворачивал на грунтовую дорогу и по ухабам довозил до конечной остановки, от которой километра полтора еще надо было идти до участка.
   Помню как мы, еще дети, шагали с родителями солнечным летним днем к нашему саду через степную балку, у своих норок свистели суслики, в небесной вышине купался в лучах солнца жаворонок, а кругом серебрился и ходил волнами под порывами ветра настоящий, прямо-таки былинный степной ковыль. Не хватало только Ильи Муромца, да косцов, воспетых в стихах Алексея Кольцова: "Широка ты степь пораскинулась. К морю Черному понадвинулась...". И вот в этой дикой степи, без воды, без дорог, отец, израненный на фронте, с инфарктом, взялся обустраивать дачный участок.
   Когда вся эта эпопея с садом начиналась, нас детей к первоначальным работам не привлекали. Осталось в памяти только как мы ходили в овраг с какими-то бидончиками и набирали воду для полива саженцев из мутного, взбаламученного очередью из садоводов источника.
   Вообще-то, отец был довольно мастеровитым, он лично сделал кухонный стол, который стоит до сих пор, и я не решаюсь его выкинуть как реликвию, как память об отце, сам делал полки, табуретки, простейшую мебель. Но на своем участке он так и не успел ничего построить, кроме дощатого туалета, который так никогда по назначению и не использовался. В нем сначала пережидали дождь, а потом хранили лопаты и грабли. Почему у родителей ничего не получилось со стройкой, вполне понятно, уж очень неласкова была советская власть к тем, кто за нее проливал кровь на фронте и всю жизнь честно трудился. Никакой инфраструктуры для ведения дачного хозяйства не было. Строительные материалы в магазинах практически не продавались, их надо было доставать по знакомству, выписывать на работе, кланяясь и унижаясь перед начальниками. На весь город было одно "Трансагенство", где можно было заказать грузовую машину, но делать это надо было заранее дня за три и за большие деньги (50 руб. в час). Перевозка обходилась дороже материала.
   Часто думаю, а почему бы советской власти тогда не открыть такие прекрасные магазины с инструментом как сейчас. Да сказать всем молодым мужикам - хватит пить пиво да водку, берите в руки инструмент, вот вам материалы - стройте себе дома и дачи! Это имело бы огромный социальный эффект. Именно так, рассказывали мне ребята в армии, жили южных республиках Кавказа, Средней Азии, Молдавии, на Западной Украине и др. У нас говорили они, нет такого, чтобы парень женился и привел жену в дом родителей, еще до свадьбы для молодых всей семьей и родней строим большой каменный дом за высоким забором. Вот там, прибавим от себя, они и размножались на зависть русским, которые день и ночь работали на заводах и фабриках. Конечно, при зрелом размышлении, без эмоций понимаешь, что у советской власти не было иного выхода. Человек должен был без остатка тратить силы на производстве, думать только о выполнении плана. Такова неприглядная реальность любого индустриального общества, которое еще только создает основу для "общества потребления", но уже навсегда рассталось с патриархальным укладом жизни.
   Итак, наш отец, больной и израненный все же возделал свой сад на необжитой земле в чистом поле. Где-то достал и посадил прекрасные сорта фруктовых деревьев, смородины, клубники, до сих пор помню вкус небольших, ярко красных душистых яблок сорта пепин шафранный, которыми тогда были буквально усыпаны деревья в саду. Ведрами собирали клубнику и варили варенье. Но отец увидел, по-моему, едва ли не только первый десяток яблок, смутно помню, как он радостный и довольный привез домой первый урожай с молодых яблонь и после этого в сад, кажется, уже и не ездил. Как уже говорилось, дом он так и не успел построить, прятался от дождя в туалетной будке. Трудно сказать, был ли ему сад в тягость или нет? Скорее всего, нет, так как у него, во-первых, все же была неизбывная крестьянская тяга к земле, а во-вторых, и это быть может главное, на этом далеком садовом участке он, возможно, скрывался от того домашнего ада, который в той или иной форме существует, наверное, в каждой семье. Отец, как любит говорить мой брат Равиль, "отстраивался" от шумных деток и от супруги, которая по обычаю всех жен всегда хочет повесить на шею мужу не одну, так другую проблему. Желание просто побыть в тишине, наедине с собой было у отца, видимо, таким сильным, что перевешивало все трудности дачной эпопеи.
   Доработав до шестидесяти лет, отец сразу вышел на пенсию, стал сидеть дома и активно помогать матери по домашнему хозяйству. Готовил, борщ, окрошку, радовался, когда его хвалили за приготовленные им блюда. Но это длилось недолго. Его здоровье быстро пошло на убыль. После первого инсульта он оправился, но стал ходить с палочкой, которая, кстати, сохранилась до сих пор, я берегу ее для себя. Потом отца разбил второй инсульт. Не помню, чтобы его помещали в больницу, запомнилось только, что к нам приходила медсестра из поликлиники делать уколы. Приезжала из Москвы сестра отца Гульсум, (тетя Галя, как мы ее звали), видимо, чувствовала, что брат долго не проживет. Пыталась помочь, ухаживала за отцом, но оставаться в Воронеже долго не могла из-за работы и несовершеннолетней дочки Кати. Через непродолжительное время наступила развязка, назревающей трагедии.
   День смерти отца я помню в мельчайших деталях. Накануне вечером, часов в семь-восемь к нам в гости пришла знакомая матери, бывшая сослуживица отца, благообразная сухопарая женщина с гладко зачесанными седыми волосами, Елизавета Ивановна. Она о чем-то разговаривала с матерью в нашей большой единственной комнате, как вдруг я увидел, что отец сел на кровать, и, не обращая ни на кого внимания, снял брюки, и оставшись в одних белых подштанниках и нательной рубахе, стал готовиться ко сну. Гостья немного сконфузилась, и я тоже подумал, почему это отец так нелюбезен к ней, даже больше чем обычно. Отец, вообще, гостей не любил. После этого Елизавета Ивановна быстро ушла и все легли спать раньше обычного. У нас в те времена было три кровати и две раскладушки, на которых спали мы с братом.
   Утром мы, дети, проснулись от какого-то шума. Я видел, что мать сидит на краешке кровати отца и пытается удержать его ноги, которые дергаются в конвульсиях, отец весь выгибается и хрипит. Затем затих. Мама, видимо, не желая, травмировать нашу (хотел сказать - детскую, но нам было уже шестнадцать лет) психику выслала нас на двор, где мы сели в увитой виноградом беседке. Был теплый и солнечный августовский день. На клумбах пышно цвели флоксы. С тех пор я не люблю эти цветы, их вид и сильный запах всегда напоминают мне тот грустный день. Мы видели, как приехала скорая помощь, две женщины в белых халатах прошли в квартиру, но долго там не задержались, потом покинули ее и, идя к своей машине, как мне показалось, сочувственно взглянули в нашу сторону. Вышла мать и сказала, что отец умер. Это было 9 августа 1964 г.
  
   Воронеж
   октябрь 2014 г.
  
   Наша мама
  
   От автора
  
   Воспоминания под таким заголовком мне хотелось написать сразу же после смерти матери, но, как обычно бывает, повседневные дела, а скорее, лень и отсутствие целеустремленности привели к бесконечному откладыванию этого замысла, отодвинули его воплощение почти на двадцать лет. И вот на склоне лет, когда отступать уже некуда, я наконец-то твердо решил довести начатое давным-давно дело до конца, - до рукописи и издания книги. Всю свою жизнь я прожил с мамой в одной квартире и наши ауры сплелись так прочно и неразрывно, что после ее смерти я долго не мог свыкнуться с мыслью, что она ушла от нас навеки "...в тот мир, откуда нет возврата земным скитальцам" (В. Шекспир). После похорон долго казалось, что она вот-вот выйдет из своей комнаты, и все будет по-прежнему. Тогда чувство утраты было острым и болезненным, а образ матери ярким и живым. Но с годами этот образ стал стираться и тускнеть, подтвердилась старая истина о том, что время, если и лечит, то, прежде всего, забвением, превращая яркие картины прошлого в бледные тени прежде волновавших событий. Ведь воспоминания, и это мое собственное, пусть и натуралистическое сравнение, схожи с телом, погребенным в земле; в могиле прошлого они разлагаются, исчезает их живая плоть - чувства, эмоции, непосредственные ощущения, и остается только скелет, - крепкая, не поддающаяся тлению, но бесконечно далекая от оригинала основа.
   С этим приходится смириться, хуже другое, в оценку прошлого властно вторгается настоящее. Прошлое оказывается таким же непредсказуемым, как и будущее, оно постоянно подвергается переосмыслению и переоценке. Молодости свойственна уверенность в том, что прошлое неизменно, и навечно остается в памяти таким же, каким оно предстало перед широко распахнутыми глазами юности. Кажется, что если я сегодня счастлив и запечатлел это на фотографии, то и через тридцать лет, взглянув на себя в молодости, вновь буду испытывать радость от приятных воспоминаний. Но на самом деле все сложнее. В начале жизни никто не может сказать, какими он будет видеть свои юные годы в старости. Будут ли эти годы восприниматься как лучезарная дорога к счастью, или, наоборот, предстанут в виде череды событий и встреч, предопределивших все последующие несчастья. Настоящее, сиюминутное всегда отбрасывает тень на прошлое, на оценку того, что было когда-то сделано по своей или по чужой воле. Отсюда важный для понимания нашего повествования вывод: счастливые люди - счастливы и в своих воспоминаниях, а неудачники - наоборот, склонны рассматривать всю свою прошлую жизнь как неуклонное движение к нерадостному финалу.
   Не знаю, является ли это общей закономерностью, но в моем сознании с годами произошли именно такие изменения. Будучи молодым, я думал, что потом, в старости, всплывающие в памяти картины прошлого, будут греть душу и доставлять только положительные эмоции. Достаточно, мол, открыть альбом с фотографиями, где ты стоишь молодой, красивый в окружении таких же юных друзей и подружек, и все твое существо вновь наполнит ощущение полноты жизни, нахлынут воспоминания, отодвигающие на задний план мысли о конечности земного существования и безвозвратности прошлого. Помню у нас дома был альбом с репродукциями картин Третьяковской галереи, и мне с детства запомнилась картина художника В. Максимова "Все в прошлом". На ней была изображена старушка в старом кресле на фоне обветшавшей дворянской усадьбы, на ее лице умильная улыбка, она вся погрузилась в приятные воспоминания о молодости, о женихах, о той юной и беззаботной жизни, которая когда-то кипела в этом заброшенном саду. Видно, что мысли о прошлом волнуют ее сердце, греют душу, позволяют хоть на миг вновь почувствовать себя счастливой и полной надежд. Примерно так же, казалось мне в молодости, и я буду когда-нибудь погружаться в воспоминания о безвозвратных, но таких притягательных днях юности. И такая же блуждающая улыбка будет появляться на моем постаревшем лице.
   Но все получилось совсем не так, и сегодня отблеск тех далеких дней только бередит душу, приводит в уныние и наводит в тоску по поводу упущенных когда-то возможностей. И всплывают в памяти одни и те же хрестоматийные строчки: "Но грустно думать, что напрасно // Была нам  молодость дана, // Что изменяли ей всечасно, // Что обманула нас она; // Что наши лучшие желанья, // Что наши свежие мечтанья // Истлели быстрой чередой, // Как листья осенью гнилой" (А.С. Пушкин). И еще мне почему-то запомнилась повесть В.Г. Короленко "Остров", в одном из сюжетов которой выразительно показано как отношение человека к далекому прошлому зависит от того, в каком состоянии он пребывает в момент нахлынувших воспоминаний. Жандармский полковник приезжает оформлять поимку каторжника неоднократно бежавшего с Сахалина, он даже рад встрече со своим старым знакомым, которого ловил еще в молодости. Это напоминает ему о том, какой путь он прошел от простого служаки до высокого чина, как сумел устроить свою семью, обеспечить себя и близких. Ему хочется завести с бродягой разговор о прошлой жизни, но тот не хочет ничего вспоминать, его тяготит сознание того, что "не избыть ему острова", никогда не вырваться с каторги. Все надежды молодости на обретение свободы оказались лишь прелюдией к безысходному финалу.Так разнятся воспоминания одного и того же прошлого.
   Все эти пространные рассуждения нужны здесь для того, чтобы было понятно, почему в моих записках о матери неизбежно будут проскальзывать критические нотки. Сразу же хочу сказать ясно и определенно, - я ни секунды не сомневаюсь в том, что наша мама сделала все возможное, чтобы достойно воспитать троих детей, отдала себя этому без остатка, пожертвовала всем: здоровьем, личной жизнью, карьерным ростом. Вечная ей за это от нас благодарность и низкий поклон!
   Так в чем же тогда причина моей критики и недовольства? Да в том, что нынешняя повседневность отбрасывает тень на воспоминания о прошлой жизни. Если к концу жизни человек чувствует себя неудачником, или как сегодня модно говорить лузером, то он невольно и часто неосознанно, перекладывает часть вины за это на родителей, на ближайшее социальное окружение. Приходит в действие тот самый механизм психологической самозащиты, те проекции и интроекции, о которых так любил толковать З.Фрейд. Я вполне сознаю, что проецирование настоящего на прошлое - это субъективизм, уход от объективного анализа фактов и событий, но ничего не могу с собой поделать, это часть моего внутреннего мира, то самоощущение, от которого уже никуда не деться. Была и еще одна трудность при написании этих воспоминаний. Домашние будни устроены так, что у них нет ни начала, ни конца, нет взлетов и падений, нет сюжетов с завязкой, кульминацией и развязкой, а есть монотонная череда похожих друг на друга дней. На их фоне образы родных и близких людей теряют свои очертания, становятся неотделимыми от всей обстановки прошедшей жизни. Попытка выхватить отдельную фигуру из общей картины влечет за собой множество эмоциональных и смысловых ассоциаций, и, в конечном счете, превращается в рассказ о себе, в воспоминания о своей жизни.
   Поэтому трудно рассказывать о матери как о постороннем человеке, смотреть на ее жизнь отстраненным взглядом, все время сбиваешься на рассказ "о себе любимом", и это, видимо, естественно, так как в детстве и даже в более зрелом возрасте трудно отделить свою личность от личности родителей, родители воспринимаются не как внешний, анализируемый объект, а как часть своего "Я", его органичный компонент. Их воспринимают такими, какие они есть, без внутренней рефлексии и сравнительного описания. Родителей просто не с кем сравнивать, поскольку они единственные и неповторимые. Тем более, что всю жизнь я жил с матерью в одной квартире, наш быт и повседневность были слиты неразрывно. А значит в данном повествовании рассказ "о себе любимом" всегда будет в той или иной степени и рассказом о матери.
   У меня нет поэтического дара, и я не могу вслед за В. Брюсовым сказать: "...Из жизни бледной и случайной //Я сделал трепет без конца!". Или как Ф. Сологуб: "... Беру кусок жизни... и творю из него сладостную легенду, ибо я поэт". В данных воспоминаниях нет тех впечатлений, мимолетных чувств, радостных моментов, редких переживаний полноты бытия, которые придают очарование и неповторимость каждому прожитому дню. "...Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук // Хватает на лету и закрепляет вдруг // И тёмный бред души и трав неясный запах" (А.Фет). Но я, увы, не поэт, и мне не дано запечатлеть в строчках этот самый "тёмный бред души и трав неясный запах". А без романтического флера остается лишь летописная регистрация событий в жизни матери и всей нашей семьи. Такое хронологическое жизнеописание становится частью общей истории рода Хомяковых­-Камаловых.
   Предваряя повествование, с грустью заметим, что общий панорамный взгляд на историю нашей семьи порождает у автора стойкое ощущение убывающей жизни, снижения уровня и упадка. Совсем как у Горация: "Отцы наши хуже наших дедов, зачали нас, еще худших, мы же породили совсем плохих". Речь идет о том "грехе неплодотворности", который, если следовать философии Э. Фромма, совершили мы с братом. "Плодотворность" по терминологии Э. Фромма, - это реализация человеком присущих ему возможностей, использование своих сил. В драме Г. Ибсена "Пер Гюнт", - пишет автор книги "Иметь или быть?", - главный персонаж под дурным влиянием троллей не стал реализовать свои лучшие и самые благородный способности. В конце жизни он обнаруживает, что лень и эгоизм помешали ему стать самим собой, реализовать свое внутреннее "Я". Наглядно это показано в следующей сцене: "...Клубки  (на земле), -  Мы - твои мысли; но нас до конца ты не трудился продумать. Жизнь не вдохнул в нас и в свет не пустил. Вот и свились мы клубками! ...Крыльями воли снабдил бы ты нас, - мы бы взвились, полетели. А не катались клубками в пыли, путаясь между ногами".  У нас с братом таких "клубков в пыли" под ногами к концу жизни оказалось видимо-невидимо.
   Особенно рельефно этот наш "грех неплодотворности" выступает на фоне успешности наших предков. "Могучих предков правнук бедный...", - мог бы сказать я о себе словами поэта. По этой причине о многих событиях в жизни нашей семьи писать было как-то неприятно и совестно, не исключено, что и другим будет противно об этом читать. Легко представить и то, "...какому злобному веселью, быть может, повод подаю" я всем этим другим, ведь людям всегда свойственно больше радоваться чужим неудачам, чем успехам. Но, как говорится "...из песни слов не выкинешь, а выкинешь, так песня вся нарушится". Или как сказал все тот же классик, и лучше не скажешь: "...Воспоминание безмолвно предо мной // Свой длинный развивает свиток; // И с отвращением читая жизнь мою, // Я трепещу и проклинаю, // И горько жалуюсь, и горько слезы лью, // Но строк печальных не смываю" (А.С. Пушкин).
   Хотелось бы подчеркнуть, что автор учел два предупреждения о том, как не надо писать мемуары. Первое из них содержится в "Записных книжках" Ильфа и Петрова, и звучит так: за каждое, "как сейчас помню", автора надо убивать. А второе дается в злой и недоброжелательной по отношению к самодеятельным авторам книжке современного писателя Михаила Веллера "Как писать мемуары". В ней доказывается, что простому человека за это дело браться не стоит, и задача эта самоучке не по плечу. Так, наверное, автор расчищает поляну для профессиональных сочинителей, отсекает конкурентов. Но с одним его предостережением я согласен и готов его учесть в ходе изложения, а именно с тем, что "... старикам кажется, что банальные истины это результат их седин". Это, наверное, действительно так, поэтому все свои мысли в этом тексте я заранее готов признать банальными, общеизвестными, не претендующими на глубину и оригинальность. Но, как оптимистично для начинающих авторов заметил, то ли всерьез, то ли иронизируя, А.П. Чехов: "... Нет того урода, который не нашел бы себе пары, и нет той чепухи, которая не нашла бы себе подходящего читателя. А посему не робей... Клади перед собой бумагу, бери в руки перо и, раздражив пленную мысль, строчи".
   И еще один момент. Не желая задеть чувства тех людей, дела и поступки которых включены в наше повествование, я, по возможности, буду следовать мудрому совету древних, - "Nomina sunt odi?sa" ("Имена ненавистны"). Сделав такие предварительные замечания, перейдем к рассказу о нашей маме, Ирине Михайловне Хомяковой.
  
   Внешность и стиль
  
   В молодости и зрелые годы мама была красивой женщиной с пышущей здоровьем фигурой и славянским типом лица. У нее были роскошные русые волосы, длинные и густые, но она никогда не носила их распущенными и не стриглась коротко. Помню ее только с одной незамысловатой прической: волосы зачесаны назад, аккуратно собранны на затылке и скреплены шпильками. Она никогда не красилась, не завивалась, не выщипывала и не подводила брови, не пользовалась косметикой, даже губной помады мы у нее никогда не видели. В этом отношении у нее были некие принципы, сформировавшиеся в результате сложного переплетения различных жизненных обстоятельств: начиная с революционного аскетизма и борьбы с мещанством во времена ее молодости и кончая твердым убеждением ученого-биолога, что лучше естественной красоты ничего нет. Физически мать была сильной и стройной женщиной среднего роста с прямой осанкой и гордо посаженной головой. Особенно запомнился многим ее быстрый легкий шаг. Все, кто у нее учился на лесохозяйственном факультете, и мои ровесники и помладше, вспоминали, как в лесу на ботанической практике она вела студенческую группу так быстро, что за ней с трудом поспевали даже молодые слушатели.
   Кроме физической активности матери не давала толстеть и язва желудка, которую она "заработала", по ее словам, приехав в Воронеж из Казани и живя некоторая время одна, без мужа, с тремя детьми на маленькую зарплату ассистента. Все деньги уходили на детей и на оплату услуг сменявших друг друга наемных нянек, ей самой на питание ничего не оставалась, и она ела только соленую кильку с черным хлебом. Тогда-то и испортила себе желудок. Так это или не так - сказать трудно, я думаю, что язва у нее скорее была не от кильки, а от нервов, от переживаний, иногда и зряшных, которыми была наполнена ее жизнь. Как говорят гастроэнтерологи: "Сердце плачет, а слезы падают в желудок". Тем не менее, она не могла нормально есть, соблюдала вынужденную диету, часто освобождала желудок с помощью рвоты и пыталась приглушить боль с помощью грелки. При этом к врачам принципиально не обращалась, занималась самолечением с помощью каких-то сомнительных отваров из трав.
   Аскетизм матери проявлялся и в одежде, - она предпочитала простой и строгий стиль, никогда не рядилась в яркие цветастые платья и сарафаны, была совершенно равнодушна к веяниям моды. На работу ходила в строгом английском костюме, таких костюмов у нее было два или три, остальной ее гардероб также не блистал разнообразием и крайне редко обновлялся. Из зимних вещей помню только длинную шубу из кролика, которую ей подарил отец, и в которой она ходила лет пятнадцать, пока мех совсем не вытерся. После этой шубы всю оставшуюся жизнь и в осень и в зиму мама обходилась скромным пальто, а выйдя на пенсию, и вовсе перестала покупать себе новую одежду, обувь и головные уборы. В доме была ножная швейная машинка "Зингер", и мама шила на ней кое-какие вещи (например, еще в детском саду, соорудила мне замечательный костюм волка с меховым хвостом), но шить большие сложные вещи не бралась, поэтому платья и все прочее у нее были у нее покупные. Однако в отличии от многих других женщин у нее не было привычки ходить по магазинам и выбирать наряды, обновки она покупала себе очень редко, предпочитая донашивать старое.
   Не скрою, что в отличии от косметики, маникюров и педикюров, которые отрицались ею принципиально, нетребовательность в одежде диктовалось скорее не убеждениями, а постоянной нуждой и стремлением сэкономить на этом деньги. Ведь на одну зарплату преподавателя одеть, обуть, накормить троих детей и выкроить себе на новое платье или костюм - задача не из легких. К концу жизни, особенно после выхода на пенсию, привычка экономить на одежде превратилась у нее в какую-то навязчивую идею, она ходила в совершенных по большому счету обносках и уверяла, что ей большего и не надо. В этом, конечно, вина и двух ее взрослых сыновей, которые сидели на мизерной зарплате и не могли прилично одеть и обуть свою старенькую маму. Но даже, когда я покупал маме в подарок что-нибудь из одежды, пальто или кофту, она сердилась, говорила, что это делается напрасно, и ей ничего не нужно. До сих пор не вполне понимаю, говорила ли она это искренне, или из гордости, и нежелания быть кому-то обязанной.
   В целом отношение матери к вещам было, конечно, неординарным. Обычно женщины увлекаются покупками, приобретениями всяких нужных и ненужных вещей, тем, что сегодня называется "шопинг". Раньше такого слова не знали, да и не могли знать. В эпоху всеобщего дефицита, товарного голода, ограниченности ассортимента в магазинах, бесконечных очередей и пр., хождение по магазинам было не удовольствием, а мотанием нервов и пустой тратой времени. Тем не менее, и в советское время люди ухитрялись все покупать, правдами и неправдами доставали мебельные стенки, хрусталь, ковры, модные платья и пр. Не жалели для этого времени, денег, усилий, даже специально ездили в Москву для прочесывания столичных магазинов. Мебельный гарнитур, хрусталь и ковер на стене - считались символом достатка и успешности. А вот у нашей матери стремления ко всему этому никогда не было, наоборот, была привычка обходиться минимумом потребного для жизни.
   Думается, что первопричиной такого отношения матери к вещам был тот общий антибуржуазный, антимещанский настрой, который господствовал в советском обществе в 20-30-е годы прошлого столетия. Именно на это время пришлось формирование личности юной тогда Ирины Хомяковой. В эпоху революционных преобразований стремление к удобствам и потреблению осуждались, как пережиток капитализма и социального неравенства. Поэтому юношеские дневники матери полны негодования против самой себя, она клеймит себя как "мещанку", которая не может влиться в общий бурлящий поток социалистического строительства, замыкается в своем узком мещанском мирке. Известно, что дух босячества, воспетый еще М.Горьким в "Челкаше", и принявший облик революционного романтизма держался в советском обществе вплоть до смерти Сталина, и стал размываться лишь во времена позднего Хрущева с его идеей "гуляш-коммунизма". Помню, уже в 70-е годы я смотрел в драмтеатре какую-то пьесу В. Розова, и мне запомнилась одна сцена, которую я часто вспоминаю сегодня с каким-то двойственным чувством. Сюжет был такой: одна молодая супружеская пара металась между личным подсобным хозяйством и стремлением уехать куда-то "за туманом и за запахом тайги". Дело закончилось тем, паренек схватил старую шашку, которой еще его дед рубал белых во время Гражданской войны, и ринулся с ней на бабкино хозяйство с поросятами, курами и цыплятами, намереваясь порубить все на куски. Совершив этот символический акт, он с молодой женой вырывается из мещанского болота и уезжает в Сибирь на ударную комсомольскую стройку.
   Вот в таком духе воспитывали не только наших родителей, но и нас, послевоенное поколение, и лишь тогда, когда нам стало уже под сорок, и мы насквозь пропитались идеологией общего дела, в стране наступила совсем другая эпоха, эра торжествующего частного интереса. Те, кого клеймили в театральных постановках, вдруг стали хозяевами жизни. Бывшие куркули, фарцовщики, типа В. Брынцалова ( которого в свое время выгнали из партии за страсть к наживе - разводил пчел и продавал мед), стали учить нас с экрана телевизора как надо жить. А те, кто честно работал, в том числе и на комсомольских стройках, оказались на задворках нового общества потребления. История сделала зигзаг. Оказалось, что бабка с ее подсобным хозяйством, и огурчиками на продажу была обществу нужнее, чем все строители электростанций, заводов, железных дорог вместе взятые.
   Но я и сегодня уверен, что революционный романтизм времен молодости нашей мамы был не ошибкой или случайностью, а, наоборот, закономерностью в тех исторических условиях, поскольку нес огромный созидательный потенциал, был востребован не только властью, но самим ходом событий, обществом. У государства не было возможности достойно оплачивать тяжкий труд народа в период индустриализации, в войну, а затем при восстановлении народного хозяйства. Надо было воодушевить людей, увлечь их великой целью, верой в светлое будущее. На этом выросло все поколение 30-х гг. прошлого века, к которому принадлежала наша мама. Так что ригоризм, презрение к мещанскому уюту были не только свойством ее личного характера, но и продуктом целой эпохи, эпохи строительства социализма во враждебном окружении, в одной, отдельно взятой стране. Конечно, самоограничение в жизни мамы было не только добровольным, но и в значительной мере вынужденным. Поднять троих детей, обеспечить их всем необходимым, это не шутка, здесь не зашикуешь, и не отдашь три зарплаты за мебельный гарнитур. Недаром тогда в народе горько шутили: "диабет - не хватает на обед". Многим в те времена не хватало на обед, на приличную одежду, жили от получки до получки, никаких накоплений не было. Но это, кстати, не переживалась как личная драма, поскольку не только на словах, но и на деле советская власть стремилась к социальному равенству, и человек без больших доходов не чувствовал себя в обществе изгоем.
   Тем более, что мать была вузовским преподавателем, а значит, далеко не бедным человеком, и относилась, по современной терминологии, к среднему классу. Известно, что 1949 году по инициативе И.В. Сталина было принято постановление "О мерах по развитию науки", согласно которому доцентам установили ежемесячный оклад в 3200 руб., по тем временам очень большие деньги, которые практически не обесценивались вплоть до "перестройки". Достаточно сказать, что когда в 1966 г. я после окончания школы пошел работать линейным монтером в горрадиосеть, то мне по четвертому разряду назначили оклад 80 рублей (после деноминации 1961 г.), а взрослые семейные мужики по пятому разряду получали где-то 105 рублей и считали это нормальной зарплатой. Отсюда видно, что доцент в те времена был вполне обеспеченным человеком и получал значительно больше, чем в среднем по стране.
   Антивещизм мамы имел не только социальные, но и личные корни. Как выходец из семьи потомственных интеллигентов, она впитала в себя потребность жить духовно, не делать обогащение или бытовые удобства целью и смыслом жизни. Таких людей всегда было немного. Помню и в советское время, в 60-70-х гг. прошлого векав было полно женщин, готовых полжизни отдать за синтетическую шубу (синтетика тогда, как не странно, ценилась выше натурального меха), капроновые чулки, новые туфли, ковер или хрусталь для серванта. Особенно этим отличались выходцы из деревни. После войны в город переселилась масса колхозников (около 16 млн.), и в результате произошло не раскрестьянивание села, о чем так любят плакаться писатели-деревенщики, а, наоборот, окрестьянивание города. Все эти деревенские жители и в городе не оставили своих куркульских замашек, готовы была день и ночь носить в свой курень всякое барахло: ковры, хрусталь, горки из подушек. Осталось в памяти, как из таких жлобов выстраивались длинные очереди в магазины за коврами и хрусталем, их брали нарасхват. Матери, как истинному интеллигенту в третьем поколении, все это было не нужно, или, скажем аккуратнее, она никогда не показывала, что ей это было нужно
   Учтем и еще одно обстоятельство. Судя по воспоминаниям матери о казанском детстве, ее родители вели домашнее хозяйство довольно безалаберно: мать часто вообще не готовила дома, посылалая детей и мужа питаться в столовую или у знакомых. Отец матери, Михаил Михайлович, также витал в облаках, предпочитал всю свою кипучую энергию отдавать науке и общественной деятельности, а не обустройству домашнего быта. В такой семейной обстановке и сформировался характер нашей мамы, чуждый стяжательству, накопительству и бездумной тяги к вещам.
   Это свойство характера матери передалось и нам, ее детям, я, например, всегда был равнодушен к вещам, к машинам и даже к повседневной одежде. Достаточно сказать, что, когда я жил один, без жены, у меня посреди комнаты вместо кресла стоял пляжный шезлонг. Почему-то тогда меня это ничуть не напрягало, и я не видел в этом никакой трагедии. Было бы, конечно, неплохо и в то время иметь шикарный диван или навороченную радиоаппаратуру (тогда было большим дефицитом и стоило кучу денег), но особо переживать по этому поваоду как-то не хотелось, были и другие радости жизни: женщины, книги, работа, путешествия. Сегодня, задним числом, я понимаю, что такое пренебрежение к внешнему виду, к одежде, к обустройству квартиры "не есть хорошо", было ошибкой. Ведь по одежке, как известно, встречают, в том числе и девушки, потенциальные невесты. Сегодня этим никого не удивишь, но в те времена модная одежда - джинсы, кожаная куртка, простроченный батники и т. п. котировались очень высоко, не говоря уже о машине, стереоаппаратуре и прочих признаках богатого жениха. "Нищих и убогих - просьба не беспокоиться", - это присказка на все времена. Я же откладывал все бытовые, да и финансовые вопросы на потом, на светлое завтра после защиты диссертации, но это лучезарное завтра так и не наступило. Поэтому и мучаюсь сегодня "синдромом отложенного сценария", - так называют эту болезнь психологи.
   В этом отношении внутренний мир матери, как мне кажется, был более гармоничным. Возможно, она и страдала от бедности, особенно, в пенсионные годы, но молча, и только из-за того, что денег не хватало на самое необходимое, а не на излишек. Ее не волновало, что почти вся мебель у нас в квартире была старая, часть даже дореволюционная, привезенная из Казани, что спит она на привезенной оттуда же кровати. Это была, как она говорила, "английская" кровать, почему английская непонятно, обыкновенная металлическая кровать, правда с хорошими пружинами. На полу у нас лежал дранный и вытершийся ковер, тоже из Казани, старинный, но уже похожий на половик. И все в том же духе. До сих пор не могу понять, то ли ее устраивала такая спартанская обстановка, то ли она ценила старинную мебель, то ли экономила деньги, то ли это было истинное смирение в нестяжательстве. То ли и то, и другое, и третье - все переплелось, устроилось таким образом, что роскошь и комфорт были исключены из ее трудной жизни.
   Таким образом, по отношению к себе мать была сверхэкономной, но для детей ничего не жалела, такое самоограничение позволило ей вырастить детей, практически на одну свою зарплату. Более того, ей удалось скопить деньги и купить однокомнатную кооперативную квартиру, которую после ее смерти дочь Галя бездарно продала, оставшись, в конечном счете, и без денег и без квартиры. Как матери удалось собрать столько денег, мне до сих пор непонятно. Видимо, путем все того же самоограничения и экономии, ведь других источников пополнения семейного бюджета у нее не было.
  
   Характер: нервозность и решительность
  
   В целом, характер у мамы был крайне противоречивым, - с одной стороны, сильный и решительный, а с другой, - эмоционально неустойчивый, нервический, - у нее всегда была склонность приходить в волнение и чрезмерно беспокоиться по пустякам, что часто осложняло взаимоотношения в семье.
   О решительности матери можно судить по трем стратегическим решениям, которые изменили не только ее личную судьбу, но и определили траекторию жизни ее детей и внуков. Это, во-первых, переезд из родной Казани в разрушенный войной Воронеж; во-вторых, те усилия, которые позволили ей обеспечить себя и свою семью двумя квартирами, что удается далеко не каждому; и, в-третьих,, твердость и безоглядность в тех непростых обстоятельствах, которые сопровождали появление на свет ее внучки Ирины.
   Мама родилась в Казани, в этом городе прошли ее детство, юность, были родные, знакомые, квартира с видом на Казанский Кремль, но в 1948 году она решает бросить все и переехать жить в Воронеж. На руках у нее была годовалая дочь, она находилась на третьем месяце беременности, муж с ней к новому месту работы не поехал, поскольку жить ему там было негде, а, потеряв старую квартиру в Казани, все семейство могло оказаться на улице без крыши над головой. И вот мать с грудным ребенком отправляется в неизвестность, в чужой город, где у нее не было ни жилья, ни родственников, ни постоянной работы. Не каждая женщина решиться на такую быструю и рискованную перемену в своей жизни. Проявила мама настойчивость и умение достигать цели и при решении труднейшего жилищного вопроса, заслужив и заработав в Воронеже две квартиры: одну государственную, а другую кооперативную. Позже, при возникновении соответствующей ситуации, мать, не колеблясь, или, по крайней мере, никого не посвящая в свои сомнения, настояла на том, чтобы ее дочь Галя рожала внебрачного ребенка. Тем самым она на всю оставшуюся жизнь взвалила на себя груз ответственности не только за детей, но и за внучку.
   Можно долго и бесполезно спорить о целесообразности каждого из этих решений, приводить доводы как "за", так и "против". Из того, что "против" я отметил бы то, что для меня Воронеж так и не стал родным городом, то ли из-за того, что я родился в Казани (был увезен оттуда во младенчестве), то ли потому, что есть в Воронеже, что-то такое, что, по словам писателя В. Аксенова, "порождает ощущение гибельной безысходности". В одной из своих газетных статей я также писал, что Воронеж "...как бы размыт, растворен в окружающем пространстве, ландшафт вокруг него не имеет определенности, и в такой неопределенности томится душа каждого его жителя".
   Но сейчас речь не об этом, а о том, что для принятия таких решений, надо было не бояться рисковать и иметь решимость идти до конца. Женщина со слабой волей и отсутствием целеустремленности вряд ли могла справиться с такими трудными жизненными задачами. Отметим в скобках, что мы с братом, к сожалению, не проявили в юности такой твердости характера, не смогли резко перевернуть одну страницу жизни и начать все с чистого листа. Так и просидели всю жизнь в одном городе и на одной работе. А ведь недаром в народе говорят, что сидя дома ничего не получишь, а чужбина всему научит.
   Спокойствие и хладнокровие при принятии ответственных, судьбоносных для семьи решений парадоксальным образом сочеталось в характере матери со слабостью нервной системы в повседневной жизни. Сколько я себя помню, она почти всегда была в каком-то взвинченном, взволнованном состоянии, лицо ее редко выглядело спокойным и умиротворенным. То ли бесконечные заботы о детях, то ли особенности характера не позволяли ей расслабиться и наслаждаться текущими мгновениями жизни, она все время теребила себя и окружающих, переживала из-за каких-то реальных и мнимых проблем. Не было у нее полезной привычки радоваться каждому прожитому дню, каждому новому рассвету, и благодарить Бога за то, что даровано здесь и сейчас в эти прекрасные мгновения каждого нового дня. А ведь есть же люди, у которых эпикурейство в крови, они могут безмятежно предаваться потоку жизни, восклицая подобно древним жизнелюбцам: "Carpe diem!" ("Наслаждайся днем!).
   Присутствовал в характере матери и некий "ген пессимизма". При обсуждении перспектив тех или иных событий, она почему-то всегда озвучивала самый плохой из возможных вариантов: дети пошли на речку - утонут, отправились в школу - попадут под машину, поехали в командировку - обокрадут, пошли за покупками - подсунут плохой товар и т.п. Конечно, этими предупреждениями она успокаивала сама себя, смягчала чувство тревоги, что на уровне повседневного общения вполне понятно. Плохо только то, что я не припомню случая, чтобы она сказала мне, что-то ободряющее, вселяющее уверенность в своих силах, типа "... иди сынок, дерзай, у тебя все получиться". Этот "ген пессимизма" и неверия в успех возможных начинаний, похоже, передался и нам, ее детям. Мы с братом всю жизнь ходили как коты вокруг горячей каши, боясь обжечься на том, или ином деле.
   Не найдя счастья в личной жизни, мама всю себя посвятила детям и науке. И в этом, как водится, были свои положительные и отрицательные стороны. Положительным было то, что предмет ее жизненных устремлений, безусловно, был достоин всяческого одобрения и служит примером для подражания. Негативная сторона в том, что активно сжигая свою нервную энергию на пути к поставленной цели, мать часто становилась беспокойной, обидчивой, раздражительной, ведь. акцентуированные личности всегда невротичны. Эта самая невротичность в характере матери часто перехлестывала через край. Она зацикливалась на таких преходящих пустяках, из-за которых, по мнению окружающих, незачем было и нервы трепать (хотя, возможно, это свойство всех женщин). Внутреннее беспокойство матери часто основывалось на недовольстве собой, перерастающим в самоедство. Уже в четырнадцать лет она сочинила и записала в дневнике такие свои стишки: "Я лентяйка / Я свинья / Белобрысая блоха/ Не учусь /Все ленюсь / Не смеюсь / Хохочу / Всем кричу / Всем солю". Самокритичность, вечная неудовлетворенность собой, несомненно, осложняли ее жизнь. Ведь легче живется толстокожим людям, тем, кто "... всегда доволен сам собой, своим обедом, и женой" (А.С.Пушкин).
   Понятно, что характер мамы был не столько совокупностью ее индивидуальных личностных качеств, сколько продуктом жизненных обстоятельств, или, рассматривая более объемно, ее судьбы. С тремя детьми на руках всегда есть, о чем беспокоится, и практически невозможно вырваться из круговорота психологически изматывающей домашней работы: уборка, готовка, стирка, глажка и прочее. Видимо поэтому мы редко видели мать беззаботной и веселой. Оглядываясь назад, я с огорчением понимаю, как мал был ее "...радости тусклый спектр", и, быть может, именно поэтому и были у нее приступы беспричинного уныния и раздражительности. "И томит меня тоскою однозвучный жизни шум", - могла бы сказать она о себе. Рестораны, путешествия, шашлыки на природе - все это было не для нее. В Воронеже у нас не было ни бабушек, ни дедушек, вообще, никакой родни, поэтому маме не на кого было оставить детей, чтобы пойти в гости, в кино, в театр. До сих пор мне стыдно за то, что когда у нее каким-то образом оказался билет на выступление, приехавшего в Воронеж, Аркадия Райкина, то мы, дети, бывшие еще в дошкольном возрасте, из-за чего-то расплакались и не захотели отпускать маму из дома. Поэтому она решила не ходить на концерт, отдала кому-то билет и лишилась редкой возможности своими глазами увидеть этого замечательного артиста.
   Вообще, в театр, кино мама ходила очень редко, видимо, из-за того, что выбраться в центр города из нашей окраины в то время было не просто, автобусы ходили редко. Музыку любила и даже, судя по дневникам, брала в детстве уроки музыки, хорошо знала содержание популярных опер, в молодости часто слушала их в Казанском оперном театре. На музыкальных инструментах не играла, и я почему-то никогда не слышал и не видел, чтобы она пела или танцевала, даже в компании. Любила цветы, высаживала их на клумбе во дворе нашего дома, ухаживала за ними, однако к дачному участку пристрастия не питала, и занималась им скорее вынуждено, чтобы не пропали труды отца, а затем уж и ее собственные усилия, когда общими стараниями был построен домик. Это и понятно, сад находился далеко от дома, на другом конце города, своего автомобиля у нас не было, поэтому на дорогу уходило больше сил и времени, чем на сам участок.
   В молодости мама много путешествовала, была легка на подъем, рассказывала нам, детям, как с группой туристов совершала переход где-то на Кавказе и в каком-то буреломе наткнулись на берлогу медведя, от которого пришлось спасаться бегством. В своих дневниках она подробно описывает свои впечатления о круизе по Волге на пароходе, о достопримечательностях Москвы и Ленинграда. После войны и рождения троих детей ей, конечно, стало не до путешествий, дальше областного санатория в селе Икорец она на моей памяти не выезжала. Была у нее, помнится, мечта съездить в Киргизию на озеро Иссык-Куль. Не помню, чем было вызвано такое желание, то ли ей хотелось познакомиться с уникальной растительностью тех мест, то ли она хотела поправить там на кумысе свое здоровье, но к сожалению, эта ее мечта так и не осуществилась. Поэтому и по сей день меня мучает совесть из-за того, что мы, трое здоровых детей, не могли скинуться и купить маме путевку в санаторий на берегу этого далекого озера.
   Не знаю, как во времена казанской молодости, но в Воронеже круг общения матери был весьма ограничен. Даже в нашем доме она ни с кем особенно не дружила, кумушки, сидевшие во дворе на лавочке, считали ее гордячкой за то, что она никогда к ним не присоединялась. Не водилась она и с семейными компаниями преподавателей института, которые жили в соседних домах и часто собирались на всякие праздники и дни рождения с выпивкой и закуской. Среди сотрудников лесного института тогда было модно иметь моторную лодку и носиться на ней по реке, пугая купающихся, выезжать на пьяные вылазки в лес под видом рыбалки, охоты или научной работы. Мать была бесконечно далека от этого. Такие компании ей претили по многим причинам, о которых есть смысл поговорить подробнее.
   Прежде всего, у нее не было времени на всяческие увеселения, с тремя маленькими детьми без бабушек и дедушек по гостям не разгуляешься. Но, с другой стороны, были и другие, чисто психологические моменты. С детства, и это видно по дневнику, она переживала из-за того, что не могла быть душой компании, не умела подстраиваться под общество малознакомых людей. Не обладала сомнительным талантом кокетничать, пить водку, рассказывать анекдоты и делать все прочее для того, чтобы чувствовать себя раскованной в любом окружении. Писала и о том, что иногда случайно, сама того не желая, обижает даже тех людей, которые ей интересны, отталкивает их от себя неосторожным словом. И это действительно так, я тоже замечал за ней эту манеру, свойственную многим интеллигентным, или мнящих себя таковыми, дамам. Они считают себя ранимыми и чувствительными созданиями, им и слова лишнего сказать нельзя, сразу обидятся, а вот другие люди, по их часто неосознанному убеждению, такую тонкую душевную организацию иметь не могут и им можно говорить все, что угодно. Естественно, что мать никогда не обижала людей грубым словом, а тем более не посылала их куда подальше, ругаться матом, на котором сегодня некоторые представительницы прекрасного пола не ругаются, а разговаривают, она вообще не умела. Но в повседневных разговорах довольно часто позволяла себе ироничные, а иногда и просто язвительные замечания в адрес собеседника, что, конечно, не способствовало взаимопониманию.
   Все это можно было бы оставить за кадром, как мелкий штрих к психологическому портрету нашей матери, если бы не одна серьезная проблема, которая как бы по наследству передалась и нам, ее детям. Мы тоже так и не овладели искусством общения с людьми, уж, не знаю, - в результате изъянов воспитания или в силу генетической наследственности. Ведь есть люди, которые легко находят общий язык не только с близкими по духу людьми, но и с теми, кто им чужд, неприятен, но полезен. Они могут быть "своими в доску" и в компании простых работяг, и в обществе профессоров. Из каких компонентов состоит такой дар общения? Из многих - это и переменчивость суждений, и мнимая или подлинная открытость, оптимизм, доверие к людям, интерес к окружающим и др. Такая способность способствует карьере позволяет быстро завести нужные связи, втереться в ближний круг того или иного начальника. Мама же по складу своего характера не могла легко находить общий язык с разными людьми, и соответственно не могла передать такую способность детям. А вот гордыню, этому, если верить Библии, первоисточнику всех человеческих бед, она передала своим детям в полном объеме. Мать была гордым человеком, и всегда поступала по принципу "лучше не иметь, чем быть обязанной". Она не хотела ни от кого зависеть или быть в долгу, не умела клянчить, унижаться, выпрашивать у начальства какие-то милости.
   Хорошо это или плохо? Да, как сказать. Ведь стремление угодить начальству - это одно из основных условий жизненного успеха (за редкими исключениями, которые лишь подтверждают правило). Мой брат Равиль не устает к месту и не к месту повторять мрачную, выстраданную собственным опытом присказку: "Начальство любит, чтобы подчиненный не только дерьмо кушал, но чтобы он при этом еще и улыбался". И это, увы, правда, хотя может быть и не на все сто процентов. Козьма Прудков не зря советовал скрывать свои дарования на службе, поскольку "...подчиненный, - учил он, - должен иметь вид лихой и слегка придурковатый, дабы своим разумением не смущать начальство". Мать с ее критическим ко всему и ко всем отношением не могла в силу своей натуры следовать таким советам. Она не умела, а скорее всего и не хотела угождать начальству, более того стремилась от него дистанцироваться. Ее невозможно было представить в образе "Тонкого" из чеховского рассказа "Толстый и тонкий". Такая манера общения влекла за собой, как водиться двоякие последствия, - с одной стороны, позволяло ей быть гордой, сохранять чувство собственного достоинства и самоуважения, а с другой - удаляло ее от всех этих, говоря церковным языком, "подателей всяческих благ".
   У матери на работе, да во внеслужебном общении, всегда был серьезный и строгий вид. Даже в общении с простым народом, разговаривая с каким-нибудь сантехником, она никогда не использовала просторечных оборотов, сохраняла литературную правильность речи. Была разборчива в выборе собеседников, не имела привычки просто так болтать с соседками или лаборантками, перемывая кому-нибудь косточки. Не признавала пьянок-гулянок, отвергала их по принципиальным соображениям. Была несколько прямолинейной в общении, и не пыталась сочетать высокомерие и угодливость, внутреннюю сложность и простоту манер, честность и лавирование среди моральных запретов. Она, если не сторонилась людей, то, по крайней мере, и не стремилась в их гущу, предпочитая жить в своем мирке семьи и науки. В этом смысле она была ботаником в прямом и переносном смысле этого слова. Ведь слово "ботаник" сегодня стало нарицательным, так называют тех, кто имеет абстрактный, а не практический ум. Мама, повторяю, была не из тех людей, которые трутся среди народа, заводят нужные знакомства, и используют эти знакомства для решения своих проблем. А раз у нее не было такого дара общительности, или скорее пронырливости, значит, она не могла его передать и нам, своим детям.
   Она была гордый человек, но сегодня, с высоты прожитых лет, невольно задаешься вопросом: так ли это хорошо как казалось в юности? Трудно добиться что-то в этой жизни, если не умеешь преклонять голову. "Ниже тоненькой травиночки надо голову клонить, чтобы бедной сиротинушке беспечально жизнь прожить ...". И сегодня я иногда сам себе задаю вопрос, - вот если отказываешься у кого-то что-то просить, унижаться и пр., - это что? Мужество или скрытая трусость? Является ли такая гордость признаком силы, или свидетельствует о слабости характера, о боязни психологической травмы в случае отказа, об отсутствии умения держать удар? Сложный вопрос. Дать на него однозначный ответ невозможно. Здесь логика должна уступить место интуиции.
  
   Друзья и знакомые
  
   А теперь расскажем о тех, с кем мама дружила, о ее немногих близких знакомых. Долгое время в наш дом была вхожа Елизавета Ивановна Лепеха, сухопарая, благообразная дама, с совершенно седыми гладко зачесанными назад волосами. Она была значительно старше матери, и одно время, когда мы только переехали в Воронеж, жила с нами в одной, разделенной только занавеской комнате барака, который назывался 13 корпус. Затем мы переехали на ул. Докучаева, а она осталась жить в этой комнате со своей дочерью. Я слышал от матери, что муж ее был на фронте, дошел до Берлина, но после победы до дома не доехал, был предательски из-за угла убит поляками, которые и в те времена ненавидели русских. Оставшись вдовой, Елизавета Ивановна одна воспитывала дочь Иру, красивую, жизнерадостную девушку, приходу которой к нам, мы, тогда маленькие дети, всегда очень радовались.. Иногда Елизавета Ивановна и Ирочка, как мы ее называли, попеременно присматривали за нами, когда матери надо было куда-нибудь срочно отлучиться. Работала Елизавета Ивановна лаборанткой на кафедре почвоведения ВЛТИ, сидела в одной комнате с нашим отцом, и была, видимо, к нему неравнодушна, впрочем, вполне платонически, от вдовьей, надо полагать, тоски. В дальнейшем 13 корпус снесли, все жители получили новые квартиры, и мы потеряли эту семью из вида.
   Более тесной и продолжительной была у матери дружба с одной из преподавательниц английского языка на кафедре иностранных языков ВЛТИ, жившей в соседнем доме. Это была полная, черноволосая и чрезвычайно эмоциональная женщина, видимо, еврейка, или с примесью еврейской крови, что, как известно, не редкость среди преподавателей иностранного языка. Разговаривая, она все время всплескивала руками и приговаривала "ох" и "ах" к месту и не к месту. По слухам у нее была нелегкая судьба, - во время войны она оказалась на той половине Воронежа, которую захватили немцы, оккупанты всех евреев согнали в вагоны и повезли куда-то, скорее всего в концлагерь, где их ожидала смерть. Наша знакомая с детьми очутилась в одном из таких вагонов, но на одной из станций ей удалось переговорить с немецким офицером и каким-то образом уговорить его их отпустить. Обратилась она к нему на немецком языке, который знала отлично. Это, видимо, их и спасло. Прожив какое-то время на Украине под немцами, семья после освобождения долго пробиралась домой в Воронеж. Шли пешком и гнали свою корову, а за ними, как она вспоминала, бежали совсем маленькие дети с раздувшимися от голода животами и жалобно просили: тетя, тетя, дай хоть кружечку молока!
   Одноэтажный дом, в котором жила знакомая матери, находился от нас по соседству и в те времена представлял собой забитую до отказа Воронью слободку. В этой переделанной под дом бывшей конюшне сельскохозяйственного института в каждой комнате жила семья из трех-четырех человека. В темном коридоре с прогнившим полом, который служил жильцам одновременно и кухней, постоянно чадили керогазы. В конце коридора был общий, один на всех, туалет. В дальнейшем этот дом немного расселили, но до конца жизни мамина подруга так и не имела собственных удобств. Ее жилищные условия были ужасными, но тогда многие так жили. Сегодня в это трудно поверить, но факт остается фактом, в этом доме барачного типа в одной из комнат жила, и более того, скончалась в преклонном возрасте уже во времена "перестройки" главный бухгалтер Воронежского лесотехнического института (не буду всуе поминать ее имя). Эта, по нынешним временам святая женщина, проработав в должности главбуха лет тридцать, так и не накопила денег на отдельную квартиру. Более того, не воспользовалась начальственной возможностью урвать себе бесплатное жилье, обойдя всех в квартирной очереди. Вот какие раньше были бескорыстные бухгалтеры, воспитанные советской властью и отделом борьбы с хищениями социалистической собственности! Не то, что нынешний главбух лесотехнической академии, маленькая женщина с волчьим аппетитом, без счета хапающая в свой бездонный карман деньги, и выписывающая себе лично, по слухам, такую премию к Новому году, которая равняется сумме премий всех преподавателей академии вместе взятых. Была все-таки при советской власти у людей совесть! А сегодня остались только секретная ведомость на зарплату для начальства, да подписка рядовых сотрудников в том, что они не имеют права даже поинтересоваться тем, кто сколько получает. Это стало коммерческой тайной!
   Но вернемся к знакомой нашей матери. Как-то мама наняла ее в качестве репетитора учить меня с братом английскому языку. И надо сказать без обиды, Царствие ей Небесное, что педагог из нее был никудышный. Она объясняла только то, что ее спрашивали, быстро и непонятно писала всяческие склонения, перфекты и инфинитивы, но не смогла увлечь нас языком, подсказать какой-то алгоритм его изучения, сформировать мотивацию. Короче говоря, подошла к обучению формально. Хотя, быть может, она здесь и не причем, и мы сами были такими бестолковыми учениками, что в голове у нас ничего не оставалось. Как бы то ни было, но занятия наши довольно быстро прекратились, причем по взаимному желанию. В результате мы с братом, имея в детстве маму с дипломом преподавательницы немецкого языка, и репетитора по английскому языку, так и остались неучами, что повлекло за собой весьма негативные последствия. Во взрослой жизни пришлось тратить драгоценное время, несколько лет, для того, чтобы наверстать упущенное и самостоятельно подготовиться к сдаче кандидатского минимума по иностранному языку.
   К нам эта знакомая матери приходила довольно редко, комнаты для приема гостей у нас не было, а, если и приходила, то в основном только для того, чтобы занять у матери денег. Сама же она жила в квартире одна, и мама часто уходила к ней в гости, видимо, чтобы выговориться, пожаловаться друг другу на жизнь, на детей. Мы были ленивые, плохо учились, а у этой женщины были свои беды: дочь-врач страдала пороком сердца и умерла молодой, а сын был какой-то непутевый, выпивал. Помню, уже в конце жизни эта достойная женщина при мне говорила матери, что очень боится смерти, но Бог быстро положил конец ее страхам, даровав ей легкую смерть, - однажды, чувствуя себя совершенно здоровой, она села на диван и мгновенно скончалась.
   Самой близкой подругой мамы была Лидия Александровна Гоббе, женщина трагичной судьбы, жившая на центральной усадьбе Воронежского заповедника, что в пяти километрах от станции Графская. Обитала в одной из маленьких комнат вытянутого одноэтажного дома с общим длинным коридором.. Снаружи этот дом с контрфорсами, оштукатуренными и побеленными стенами, выглядел неплохо, был вписан в архитектурный ансамбль расположенного рядом красивого, устремленного ввысь церковного собора. До революции там было монастырское подворье и в доме располагались кельи монахов. Но внутри дом представлял собой худший вариант барака без всяких удобств, туалет был на улице, воду брали из колонки, не помню, чтобы там была хотя бы общая кухня. Здоровому человеку тяжело было бы жить в таких условиях, а, что уж говорить, о полном инвалиде, каким была Лидия Александровна. Я видел ее только один раз в жизни, еще учась в школе, когда мать взяла нас с братом к ней в гости. Вид маминой подруги был ужасен, - живые мощи, кости были поражены какой-то неизлечимой болезнью, она с трудом передвигалась только на костылях. Стук этих костылей, как она жаловалась, раздражал ее злобных соседей. В этом захолустье Лидия Александровна оказалась не по своей воле, она была выселена из Ленинграда по так называемому "кировскому делу", когда было репрессировано более двухсот тысяч человек. На сборы им давали три дня, затем всех грузили в так называемые "эшелоны слез", каждый из которых состоял из двух паровозов и шестидесяти вагонов. Иногда эти поезда называли "дворянская стрела", по социальному составу отправляемых в ссылку ленинградцев дворянского происхождения.
   И, тем не менее, эта мужественная женщина не сдавалась, была хранителем Музея природы в здании администрации заповедника, и, что самое главное, написала хорошую, добрую книжку для детей "Мои питомцы и друзья", выдержавшую два издания в Центрально- Черноземном книжном издательстве. В ней она наглядно показала, как можно рассмотреть большое в малом. Из своей кельи в бараке она могла видеть лишь небо, дворик и кормушку для птиц. Тратя последние копейки из своей скудной зарплаты на корм для прилетавших к ее окну птиц, она подробно, день за днем, в чередовании времен года описывала дружбу и ссоры всех тех, кто собирался у кормушки на ее форточке, - воробьев, синичек, соек, белочек. Из этих, касалось бы незначительных и обыденных наблюдений, составилась интересная и поучительная книжка.
   Обычно мама уезжала в заповедник к Л.А. Гоббе на целый день, помогала, как могла, привозила ей свежий хлеб и другие продукты. О чем они там говорили и не могли наговориться - я не знаю. Видимо, у них была какая-то духовная общность - интеллигентность, эмоциональность, переходящая в нервозность, думаю, что сыграла свою роль и определенное сходство судьбы, - обе были дочери репрессированных родителей.
   Как видим, у нашей мамы были всего две близкие подруги, и они, надо полагать, не могли удовлетворить ее потребность выговориться, поделиться своими мыслями, услышать новости. Поэтому много раз мы, дети, слышали от нее претензию: "Почему Вы со мной не разговариваете?". Именно за это она обижалась на нас больше всего. Трудно сказать насколько обоснована была такая претензия и обида. С одной стороны, она вправе была ждать от нас большего внимания и заботы, это бесспорно, но с другой стороны, в наше оправдание можно привести следующие доводы: во-первых, наша мама, как и многие другие матери, психологически не заметила, что ее дети стали взрослыми, у них появились свои интересы, свои тайны. На каком-то подсознательном уровне она все еще представляла нас маленькими детьми, которые подбегают к ней и наперебой рассказывают о том, что произошло в детском саду, какие у них за день были радости и огорчения. Но, увы, то время ушло, и не могло возвратиться. Во-вторых, была и еще одна причина снижения масштабов общения нас с матерью. Как уже говорилось, у нее была досадная привычка вместо вдумчивого и мудрого с высоты возраста совета, который мог бы успокоить родного человека, вселить в него уверенность в своих силах, наоборот, накручивать ситуацию, делать из всего мини-трагедию. Вместо успокоительных слов добавлялять еще ужастиков о том, что может произойти, и, таким образом, к негативным переживаниям собеседника прибавлять еще и свои страхи. Более того, бывало, что уже и забудешь о той проблеме, которой поделился с матерью, а она через неделю-две о ней напомнит, сообщит, как она переживает, и вся нервотрепка по этому поводу начинается заново. В-третьих, недовольство матери тем, что с ней мало общаются, можно объяснить и некоторыми особенностями женской психологии. Ее знатоки давно установили, что эмоциональные беседы для женщин - это наилучший способ "разгрузиться" под вечер от накопившихся эмоций. При этом если женщина вечером начинает разговор с мужчиной, ему вовсе не обязательно рационально реагировать на него - обычно бывает достаточно внимательно слушать, и женщина сочтёт его замечательным собеседником. Говоря вслух о накопившихся за день проблемах и новостях, женщина тем самым снимает стресс, и ей становится намного легче. Поэтому она считает такой разговор обязательным и эффективным.
   По данным опросов, большинство женщин считают самым крупным недостатком своих "бой-френдов" и мужей нежелание поговорить в конце дня. Более того, известно, женщины в три раза разговорчивее мужчин, мужчина в среднем в день произносит от 7 до 13 тысяч слов, а женщина, если не произнесет 20 тысяч слов, то к вечеру чувствует себя разбитой и несчастной. Только теперь, будучи женатым человеком, и наблюдая, как жена каждый день приходит домой и торопится скорее рассказать о том, что произошло за день, я понял, как тяжело матери было жить без мужа, на которого можно было обрушивать весь этот поток, иногда совершенно бессвязных слов. Впрочем, от недостатка общения мать страдала еще и при живом муже, часто вспоминала, как в один из первых дней их совместной жизни она сварила к обеду суп, но нашему отцу он чем-то не понравился, а чем именно он объяснять не стал, вместо этого молча поднялся и вылил всю тарелку в окно. Такая вот у него была молчаливая манера общения с женщинами.
  
   Неравный брак
  
   Если говорить об отношениях отца и матери, то они носили своеобразный характер. Отец умер, когда нам с братом было пятнадцать лет, но даже сегодня, на склоне жизни, мне трудно понять, что за отношения были между родителями, и можно ли подвести их под какой-то определенный психологический тип. Суть дела, видимо, была в том, что в основе их отношений лежала какая-то скрытая, глубоко запрятанная от посторонних глаз и ушей договоренность, содержание которой могла быть примерно таким: жить телесно вместе, а духовно - порознь. Это обусловливалось тем, что они были очень разные люди, как по возрасту (отец был на четырнадцать лет старше матери), так и по воспитанию и жизненному опыту (он из крестьян, она из казанской интеллигенции). Все это суммировалось в разнице национальных менталитетов: она - русская, он - татарин. Основой их брачного союза был долг по отношению к детям, который они оба свято и в полном объеме выполняли.
   В такой договоренности супругов не разбегаться, а продолжать жить под одной крышей "ради детей" нет ничего необычного. Это довольно распространенная практика. Необычно другое - у отца с матерью, насколько я могу судить, никогда не было поползновений завести связи на стороне, или тем более разойтись и создать другую семью. Их союз с самого начала строился на неком кантовском категорическом императиве: нравственно не то, что диктует чувство, а то, что повелевает чистый, свободный от эмоций разум. Они не смотрели друг на друга влюбленным взглядом, не называли ласковыми уменьшительными именами, в своем дневнике, когда нас, детей, еще не было на свете, мама называла отца Мингаз Камалович, а дома, на моей памяти, обращалась к нему - Миша. Они не ходили под ручку по улице, не помню даже, чтобы они целовались или говорили на какие-то абстрактные темы, обсуждали служебные дела. Все ограничивалось только бытовым общением. Каких-то общих интересов или общих знакомых у них, как мне кажется, просто не было, хотя я могу и ошибаться, поскольку то, о чем они говорили на кухне, когда дети укладывались спать, мне неизвестно.
   Дома довольно часто были скандалы. Причем чаще всего их заводила, как мне кажется, мать, и все из-за своей привычки накручивать ситуацию, создавать на пустом месте проблемы. Поскольку мы были маленькими, то причины семейных ссор оставались для нас непонятными. В целом же, это были обычные семейные скандалы, которые вспыхивают на пустом месте, и чаще всего в своей подоплеке имеют разногласия по поводу денег или воспитания детей. Другое дело, что есть семьи, где эти вечные противоречия сглаживаются глубоким и сильным чувством. Любовью, которая говоря словами апостола Павла, "... долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла,  не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит". Такой апостольской любви у наших родителей, видимо, не было (хотя я могу и ошибаться).
   Мать вольно или невольно, делом или помышлением, как говорят в церкви, все же, видимо, превозносилась перед отцом своей высокой зарплатой. Помню, как она пыталась дать ему деньги на какие-то расходы, а он с негодованием их отвергал, затем эти деньги долго перекладывались со стола на кровать и обратно. Отца, конечно, угнетала его совершенно незаслуженная финансовая несостоятельность, ведь он всю жизнь работал, упорно учился, семь лет бесплатно служил в армии, воевал на фронте, был ранен, т.е. отдал государству все, а в результате получил нищенскую зарплату заведующего маленькой лабораторией при кафедре почвоведения. Но деваться ему было некуда, годы и здоровье ушли безвозвратно. Ему хотелось чтобы в доме была тишина и спокойствие, но с тремя маленькими детьми и импульсивной женой так не получалось, отсюда и зачастую нервная, скандальная обстановка в семье.
  
   Педагог и ученый
  
   Не найдя счастья в личной жизни, мама всю себя отдала работе и детям. К работе она относилась ревностно, в лучших советских традициях, согласно которым труд считался делом чести, и, если не геройства и славы, то, по крайней мере, главным средством для того, чтобы добиться уважения в обществе и утвердить себя как личность. Почти тридцать лет она проработала преподавателем кафедры ботаники и дендрологии Воронежского лесохозяйственного института, переименованного в 70-е годы в лесотехнический институт.
   Ее работа, как и у всякого вузовского преподавателя, распадалась на две части - преподавание и наука, которые в свою очередь, имели две стороны: видимую - наблюдаемую коллегами и студентами в вузе и невидимую, т.е., то, что делалось дома в так называемую "вторую половину дня", предназначенную для научной работы. О том, как мама вела учебный процесс, я могу судить только со слов брата Равиля (он у нее учился) и ее учеников. По их отзывам она была требовательным, увлеченным своим предметом преподавателем. Искренне считала, что ботаника, которая изучалась студентами на первом курсе лесохозяйственного факультета, является, чуть ли не основной, базовой дисциплиной в деле подготовки квалифицированного лесовода. Помню, как дома она часто сокрушалась о том, что не все студенты разделяют эту ее уверенность, не хотят основательно изучать ботанику, и не могут с ходу выучить главную страшилку их кафедры - триста названий растений на латинском языке. По словам Равиля, мать читала лекции хорошо, подробно, без конспекта, но в отличие от доцента той же кафедры В. Д. Рощиной, которая ему больше нравилась, несколько суховато. Всем, кто у нее учился, больше всего запомнилось, как интересно она вела ботаническую практику,, водила группы студентов по ближней дубраве или выезжала с ними в Левобережное лесничество. С большим знанием дела рассказывала о растениях, показывала, где какие виды растут, учила, как собирать гербарий и определять названия. При этом вспоминают все ее ученики, шла по лесу таким быстрым и энергичным шагом, что многие молодые не поспевали за ней даже тогда, когда ей было уже за шестьдесят.
   Давным-давно, когда я еще учился в школе, был в третьем или четвертом классе, мама взяла меня на такую практику в Левобережное лесничество. Эта поездка осталось в моей памяти как одно из самых ярких воспоминаний детства. Помню, как со студентами я ехал в кузове грузовой машины, которая проехав по тогда еще понтонному Чернавскому мосту, мчалась по зеленому коридору среди развесистых ив вдоль дороги. Я сидел на лавке в кузове около кабины, в лицо мне летел поток пьянящего лугового воздуха, в ушах шумел ветер. Я улыбался тогда так, как не улыбался больше нигде и никогда в жизни. Первый и последний раз у меня заболели мимические мышцы лица, которые растягивали мой рот до ушей. "Мыслей без речи и чувств без названия // Радостно-мощный прибой...", - так бы сказал поэт в тот момент. Да, это было то блаженное время, когда мне для счастья достаточно было прокатиться в кузове грузовой машины! Потом мы свернули с шоссе на лесную дорогу, которая вела на Кожевенный кордон. Сегодня это оживленная асфальтированная трасса, а в те времена просто широкая лесная просека с разбитой колеей, в которой буксовали машины, с трудом пробираясь по песчаным барханам. Рядом была укатанная тропинка, по которой местные жители передвигались на велосипедах. В то время их по одежде легко было отличить от горожан. Все мужчины были в одинаковых темных пиджаках, застиранных рубахах и линялых сапогах, а женщины в плюшевых черных жакетках, белых косынках и длинных черных юбках. Не доезжая до кордона, мы высадились, и мама повела студентов по просекам высокого соснового леса на экскурсию. Пока она, что-то рассказывала и показывала студентам, я собирал землянику, рассыпавшуюся кругом лоскутами зелено-красного ковра. Напоенный ароматом сосновой смолы воздух, косые лучи солнца, падающие сквозь свод ажурных ветвей на подстилку из пожелтевшей хвои, зеленый мох и белесый лишайник, гладкие блестящие листья кустиков брусники, - весь этот летний день, столь долгий и необычный, надолго остался в моей детской памяти.
   Со студентами мать всегда вела себя корректно, ровно, обращалась только на "Вы", держала дистанцию, и я не помню, чтобы она с кем-то из них общалась во внеучебное время. Была строгим экзаменатором, всегда требовала хорошего знания учебного материала. Известно, что многим студентам не нравятся такие преподаватели, им хочется получить положительные оценки просто так, без всяких усилий. Впрочем, бывают и такие экзаменаторы, которые "гоняют" студентов из вредности и желания покуражится. За годы работы в вузе я неоднократно убеждался в том, что чем меньше образован и эрудирован преподаватель, тем больше у него гонору перед студентами, тем чаще он придирается к мелочам, требует механического заучивания своих лекций, пытается возвысить себя за счет третирования студентов. Но есть и такие, которые искренне считают, что все должны учиться также добросовестно, как когда-то учились они, наша мать относилась именно к таким педагогам, была из тех преподавателей, которые устанавливают высокую планку не только для обучаемых, но и для самих себя. Она начала работать в вузе еще при И.В. Сталине и далее преподавала во времена Н.С. Хрущева и раннего Л.И. Брежнева, т. е. тогда, когда о том, что студент может сдать экзамен за взятку, а преподаватели с этих взяток живут, даже и не слышали. За этим строго следили, глаза и уши партийного комитета были везде. Но и без парткома у большинства преподавателей были принципы, они считали ниже своего достоинства брать взятки, марать свое имя ради какой-то мизерной выгоды. Удивить двадцаткой доцента, который получал 320 рублей в месяц, было трудно, а на большее у тогдашних студентов со сторублевой зарплатой их родителей и денег не было. Не брали взятки и "борзыми щенками", т.е. разными услугами. Поэтому студенты, учившиеся у матери, никогда у нас ни дома, ни на садовом участке не работали, даже общий цветник во дворе дома не вскапывали. Не было тогда такой моды ставить тройки тем, кто, вместо того, чтобы работать головой, работает руками для пользы преподавателя.
   Впрочем, однажды один мамин студент нас все же посетил. Это был не то грузин, не то молдаванин, звали его, помню, Вано, он принес к нам на квартиру бутылку самодельного вина, заткнутую почему-то кукурузной пробкой. Матери дома не было, и кто-то из нас взял эту бутылку, чтобы передать "подарок" преподавателю. Подарок, конечно, был с умыслом и представлял собой какое-то уж совсем неудачное подношение с намеком на возможность сдачи экзамена. Узнав о нем, мать пришла в ужас, страшно разволновалась, немедленно начала выяснять, кто принес вино и как он это посмел это сделать. Надо ли говорить, что к этой бутылке никто не притронулся, а о поступке дарителя было сообщено в деканат, и вряд ли он сдал свой "хвост" на кафедре ботаники.
   Как мама готовилась к лекциям я, честно говоря, не могу вспомнить, наверно потому, что почти до самой пенсии своего рабочего места у нее дома не было, оно появилось лишь тогда, когда сестра и брат, наконец-то, съехали в другие квартиры. Ведь пока нашу однокомнатную квартиру уже после смерти отца не перегородили на две комнаты, мы все так и жили впятером в одной большой комнате. И поэтому рабочим местом для мамы служила кухня, являвшаяся одновременно прихожей, только там, когда дети укладывались спать, она могла разложить на кухонном столе свои бумаги. Помню, что у нее на проверке было много контрольных работ студентов-заочников, а поскольку одно время от преподавателей требовалось представлять рецензии на эти контрольные в двух экземплярах, матери пришлось купить портативную пишущую машинку "Москва", чтобы печатать их под копирку. Этой машинке суждена была долгая жизнь, только недавно, уже в нулевые годы, с появлением компьютера и принтера, она была отправлена на чердак. Напоминание об этой необходимой для научной работы вещи всегда тревожит мою совесть и вызывает запоздалые сожаления о собственной финансовой беспомощности, следствием чего стала вечная жертвенность матери. Дело в том, что первым текстом, который я без ошибок напечатал на этой машинке, было "Торжественное обещание юного пионера", переписанное еще в четвертом классе. И вот с тех пор, до самой смерти матери, я так и не смог собрать нужную сумму, чтобы купить себе собственную, нет, нет, не настоящую машину на колесах, а просто пишущую машинку. Стоила она тогда где-то две-три моих зарплаты ассистента. Поэтому приходилось бессовестно заимствовать у матери этот агрегат для своей работы, и из-за этого, быть может, она и написала так мало воспоминаний, поскольку так же, как и я, любила видеть уже отпечатанный текст, в котором легче ориентироваться при правке, чем в рукописном варианте.
   Тем не менее, за сорок лет нахождения этой пишущей машинки "Москва" в нашем доме, мать, конечно, лет двадцать ее активно использовала. Однако готовых, отпечатанных текстов лекций я у нее не видел, перед занятиями она обычно просматривала какие-то отдельные листки и выписки, собранные в папку. Не думаю, что подготовка к занятиям отнимала у нее много времени, все же ботаника, это не общественные науки, где все менялось и колебалось вместе с линией партии, и лекции надо было постоянно переделывать. Рассказ о тычинках, пестиках, латинские названия растений, - все это, видимо, излагалось из года в год в неизменном виде и помнилось лектором наизусть.
   В отличие от аудиторных занятий научная работа матери была у всех домашних на виду. Науке она была предана безмерно, и эту безмерность, как мы теперь с братом думаем, можно было бы даже немного и сузить, в том смысле, что она могла бы больше заниматься с детьми, а не тратить время и силы на написание одной книжки за другой. За эти книги ей по большому счету никто спасибо не сказал, ведь и в те времена доценту для отчета вполне было достаточно выдавать одну-две публикации в год, поскольку научная работа велась, как и сегодня, весьма формально и никто, за исключением докторантов, особенно не напрягался. По крайней мере, мне так кажется.
   Мы любили мать и гордились тем, что она сумела защитить диссертацию, имея на руках троих маленьких детей. Эта гордость за мать, за то, что она преодолела все трудности и смогла выбиться в люди, перешло в некое предубеждение (совсем как в романе Дж. Остин "Гордость и предубеждение") которое сыграло с нами злую шутку. С детства мы с братом вообразили себе будто получение ученой степени кандидата наук - это не такое уж и трудное дело, которое, нам, мужчинам, которым не надо нянчить детей, безусловно, по плечу. Нас заворожил ненормированный рабочий день преподавателя, оклад триста двадцать рублей в месяц, творческий труд, длинный летний отпуск и пр., - это стало той приманкой, на которую мы в молодости клюнули, как караси на удочку. А потом до конца жизни так и остались на этом крючке с наживкой, который оказался крючком нищеты и разочарования. Но об этом позже.
   Известно, что человек с наибольшей отдачей и охотой делает то, что ему нравиться, к чему, как говорится, лежит душа. Тогда работа становится не принудиловкой, а образом жизни, удовольствием, наполняющим смыслом каждый прожитый день. Думается, хотя я и не совсем в этом уверен, что у матери дело обстояло именно так, - научная работа увлекала ее, порождала стремление ко все новым и новым результатам. Кроме научных исследований, у нее не было никаких других сильных привязанностей, за исключением, конечно, детей. Она не увлекалась ни шитьем, ни кулинарией, ни садоводством, ни тем, что сегодня называют модным словом "шопинг", ни другими обычными женскими занятиями. Не помню, чтобы у нее было что-нибудь вроде хобби, все свое свободное время она посвящала научной работе, - уезжала в заповедник, описывала растительность на своих пробных площадях, или же писала, систематизировала, сверяла с другой литературой собранный научный материал. До сих пор удивляюсь ее умению сосредотачиваться и писать свои работы в любых условиях. Говорят что, когда Лев Толстой был молодым, он написал "Севастопольские рассказы" на барабане во время боев, а к старости, в Ясной Поляне он же говорил, что "в доме, где держат канареек, не занимаются умственным трудом". В этом, и только в этом, я похож на писателя в старости, за письменным столом меня раздражают любые звуки, а вот наша мама в этом отношении имела сходство и с молодым и с пожилым классиком, могла писать статьи и книги, не реагируя на шум и суету вокруг. Заниматься наукой ей приходилось только дома или в лесу. У нее не было возможности, бросив все семейные дела, уединиться в библиотеке или читальном зале. Поэтому все свои научные работы она написала можно сказать на коленке, - на пеньке в лесу или ночью на кухонном столе, когда дети и муж ложились спать. Днем, живя в одной комнате с тремя маленькими детьми, она не могла спокойно даже разложить свои бумаги, не то, что читать или писать.
   Сферой научных интересов мамы была геоботаника, или более конкретно, систематика растений. Главным трудом ее жизни стало написание и издание нескольких книг-справочников для определения видов растений лесного напочвенного покрова. Определители эти переиздавались трижды издательством Воронежского государственного университета, это самое солидное научное издательство в нашем регионе. О том, что ее книги действительно были нужны и востребованы читателями, говорит тот факт, что автору (а это большая редкость) издательство каждый раз выплачивало солидный гонорар (что-то около трех тысяч рублей). А последнее предложение переиздать работу поступило матери уже после того, как она вышла на пенсию, на основании большого количества поступивших заявок от библиотек и специалистов. Мать, конечно, была очень польщена и обрадована таким предложением, и отнеслась к подготовке переработанной рукописи со всей серьезностью и научной добросовестностью.
   Составление определителей растений - это очень кропотливое и трудоемкое занятие. Я до сих пор удивляюсь, как мама могла выполнить такой большой объем работы при тех средствах, которые у нее были. Сначала надо было найти некий алгоритм, так называемый политомический ключ, используя который, можно было бы передвигаться от одного ботанического признака (форма листьев, мутовок, соцветий и пр.) к другому и, в конечном счете, получить правильный ответ, на вопрос о том, что это за растение и каково его название. Затем надо было каждое растение найти в природе и поместить в гербарий, для того, чтобы еще раз установить количество листиков, мутовок, их форму, и сверить полученные данные со справочниками других авторов. Настольной книгой матери, помниться, был толстый том определителя растений П.Ф.Маевского "Флора Средней России". Далее требовалась предельная внимательность при макетировании текста, каждый рисунок растения, каждый его видовой признак должен был быть расположен в отдельном столбце, строчки которого в свою очередь должны были быть строго напротив другого столбца с вариантами соответствий и т.д.
   Сегодня весь этот контент легко вывести на дисплей и компоновать его как угодно, а ведь в те времена персональных компьютеров не было. Поэтому мама работала только клеем и ножницами, вырезала, склеивала, черкала и исправляла. И все это повторяю, в отсутствии даже собственного рабочего стола. Как она управлялась с этими кипами бумаг - ума не приложу. Вместо компьютера у нее была незаурядная память, позволявшая держать в голове весь текст и его расположение на страницах книги. Причем все названия растений давались и на латинском языке. Постепенно из этой груды изрезанных и переклеенных обрывков вырастал пригодный для издательства текст. Такая работа, как мне кажется, была не для средних умов, не каждый за нее возьмется, поскольку она требует незаурядных способностей.
   Как уже отмечалось, умение писать, излагать свои мысли на бумаге было у матери в крови. Длинные фразы с причастными и деепричастными оборотами лились из-под ее пера свободно, не спотыкаясь о знаки препинания. Даже записки домашним она писала на безукоризненно грамотном русском языке. Жаль, конечно, что никто из детей не унаследовал эту способность. Любовь матери к литературному слову реализовалась в издании научно-популярной книги "Живая краса нашего края". Эта книга была написана ею уже после выхода на пенсию, и писалась не для научного отчета, а просто так, как говорится, для души. В доступной художественной форме в ней рассказывалось, какие растения растут в наших краях, когда цветут, чем они полезны людям, почему их надо беречь и охранять. Книгу отличает тонкая наблюдательность автора, любовь к природе, стремление к экологическому, как сейчас принято говорить, просвещению.
   Вообще, на природе, в лесу мама чувствовала себя в своей стихии, легко и свободно. Сохранилась фотография, сделанная на одной из ее пробных площадей для описания напочвенного покрова, - мама стоит с полевой сумкой через плечо и смотрит на освещенные солнцем вершины высоких сосен, ее лицо спокойно и умиротворенно, как редко бывало дома в кругу семьи. Вслед за лирическим героем М.Ю. Лермонтова она могла бы сказать о себе: "Когда волнуется желтеющая нива, // И свежий лес шумит при звуке ветерка, // И прячется в саду малиновая слива // Под тенью сладостной зеленого листка...// Тогда смиряется души моей тревога, // Тогда расходятся морщины на челе,-- // И счастье я могу постигнуть на земле, // И в небесах я вижу Бога". Мать совершенно не боялась находиться в лесу, смело одна, без сопровождения, совершала большие пешие переходы по лесным массивам заповедника и Левобережного лесничества. Уж, не знаю, что ее хранило от встречи с лихими людьми - то ли более низкий уровень преступности в то время, то ли просто счастливый случай. Сегодня вряд ли какая женщина отважится бродить без спутников, одна по лесным дебрям Воронежского биосферного заповедника.
   Кафедра ботаники ВЛХИ-ВЛТИ
  
   Как уже говорилось, мама почти тридцать лет проработала на кафедре ботаники и дендрологии Воронежского лесотехнического института, которую в ту пору бессменно возглавлял профессор Павел Борисович Раскатов. Профессор принял ее на работу, пригласив из Казани, и под его руководством она проработала всю свою вузовскую жизнь, покинув кафедру тотчас же как его "ушли" на пенсию. П.Б. Раскатов был, чтобы о нем ни говорили недоброжелатели, профессором старой, идущей еще от дореволюционных времен, школы. Высокий, подтянутый он всегда шел с гордо поднятой головой, даже в старости не сутулился и не пригибался к земле. В институт профессор ходил по нашей улице Докучаева, и, встречаясь с ним, я всегда обращал внимание на то, как необычно он здоровался со мной. Никогда не бросал на ходу небрежное "здрасте", а всегда чуть приостанавливался, вежливо и даже чуть величаво наклонял голову и, самое главное, рука его привычным движением поднималась к головному убору, чтобы как бы приподнять шляпу. Речь у него была безупречно правильной, размеренной, несколько менторской, без всяких вульгаризмов и просторечных выражений. Голос мягкий, хорошо поставленный, грассирующий, и, несмотря на славянскую внешность, с чуть заметными еврейскими нотками. Происходил он из богатой чиновничье-купеческой семьи Вятской губернии, вырос на Волге, окончил биофак Казанского университета, и как ученый сформировался в рамках казанской геоботанической школы, основанной членом корреспондентом АН СССР А.Я. Гордягиным. К этой школе принадлежал и научный руководитель матери в Казани проф. М.В. Марков.
   Павел Борисович руководил кафедрой ботаники ВЛХИ больше сорока лет, с 1934 по 1975 гг., в разное время занимал должности проректора по учебной и научной работе, секретаря диссертационного совета, декана заочного факультета и др., с таким опытом работы кафедральное хозяйство он вел, конечно, безупречно. Заметим, что в то время в ВЛХИ были еще профессора старой дореволюционной школы: Г.Н. Каппер, М.С. Чернобровцев, Р.Э. Келлер и др. Они как небо от земли отличались от многих нынешних профессоров, которые своим видом и речью часто напоминают не то завмагов, не то риелторов, не то каких-то фермеров и ничем не выделяются из общей безликой массы студентов и преподавателей. Вокруг себя проф. Раскатов собрал интеллигентных и преданных науке людей. Особенно запомнился мне доцент Дмитрий Петрович Викторов, преподававший физиологию растений. Вся его фигура с впалой чахоточной грудью, тонкими чертами одухотворенного лица, внимательными глазами за тонкой золотой оправой очков, позволяла безошибочно узнать в нем потомственного интеллигента, настоящего преподавателя, а не какого-нибудь пробивного выходца из деревни, присосавшегося к научной кормушке. Потом он перешел на работу в университет, и я встречал его там, когда учился в аспирантуре. Высокообразованным преподавателем, хотя и с непростым характером, была доцент Рощина Валентина Денисовна. Потом она уехала в Подмосковье в Пущино в Институт биохимии и стала там доктором наук. Мой брат Равиль очень хвалил ее лекции.
   О порядках, заведенных проф. П.Б. Раскатовым на кафедре, мне как-то рассказала одна из сотрудниц института, которая начинала работать на кафедре ботаники еще в те времена, когда там работала наша мама. Как-то, будучи еще молодым ассистентом, она отвела свои занятия по расписанию и засобиралась домой. Видя это, наша мама укоризненно ей сказала: "Ну, куда же Вы, ведь Павел Борисович еще на кафедре?". Этот урок она запомнила на всю жизнь. Меня же этот рассказ, честно говоря, удивил. Проработав всю жизнь в вузе, я что-то не слышал о том, что преподаватель должен сидеть на кафедре до тех пор, пока не уйдет заведующий. Неоднократные попытки начальства ввести такой порядок, при котором преподаватель обязан находиться на кафедре весь рабочий день, даже тогда, когда у него нет занятий по расписанию, всегда терпели крах. Ведь свобода от так называемых "задочасов", которые в народе называют, конечно, более вульгарно, и составляет одно из главных преимуществ работы в вузе. Терять такую профессиональную привилегию, как ненормированный рабочий день, никто не хочет. Кроме того, я не помню, чтобы мать проводила на работе весь день с утра до вечера, как это обязаны делать лаборанты. Днем она регулярно появлялась дома, но, возможно, это были перерывы между занятиями, или, нас самих не было днем дома, и мы не видели, что мать на работе. Или может сам профессор не задерживался долго на кафедре и за ним уходили все преподаватели, - теперь уж и не вспомнишь, да и вспоминать ни к чему.
   Надо полагать, что в те времена кафедра ботаники жила дружно, по крайней мере, я не помню, чтобы мать переживала из-за каких-то конфликтов с коллегами. С заведующим кафедрой у нее сложился прочный союз, основанный на уважении, и, я бы даже сказал, преклонении перед профессором. Мать всю жизнь была ему безмерно благодарна за то, что он ее, безработную, пригласил на преподавательскую работу в Воронеж, закрыл глаза на то, что у нее в тот момент было не все чисто с анкетой (по ней можно было вычислить, что она дочь "врага народа"). Павел Борисович помог ей получить от института хорошую и по тем временам большинству сотрудников недоступную квартиру, дал возможность завершить работу над диссертацией и провел на должность доцента. Их отношения, конечно, не были дружбой в обычном смысле слова. Уж, что, что, а держать людей на расстоянии, сохранять дистанцию, не допускать панибратства Павел Борисович умел, некоторые даже обвиняли его за это в высокомерии. Для матери профессор всю жизнь оставался непререкаемым авторитетом, некой высшей инстанцией, спорить с которой было бы нелепо по определению, и это, я думаю, в корне уничтожало всякий повод для служебных конфликтов.
   Несколько раз профессор Раскатов был у нас дома в гостях. Мне особенно запомнился один его визит, кажется на шестидесятилетний юбилей матери. Собрались гости, на почетном месте сидел профессор, естественно, что я и мама, не знали, чем ему угодить. И здесь я, как главный организатор этого застолья, допустил промашку: начал настойчиво предлагать профессору выпить шампанского, вина или водки. От всего этого угощения он последовательно отказывался, и вдруг как-то тихо и мечтательно сказал: "А вот коньячку бы я сейчас я выпил!". Но, увы, в советское время коньяков у нас дома не водилось. Считалось, что пьют его только очень обеспеченные люди, и, даже не столько из-за цены, а стоил он где-то раза в два дороже водки, сколько из-за того, что его трудно было купить, он был в дефиците, и продавали его, особенно армянский коньяк, только в ресторанных буфетах. Проще говоря, в тех кругах, где я вращался, коньяков не пили, и налить уважаемому профессору мне, увы, было нечего. Хотя, с другой стороны, профессор мог бы и промолчать о своих сибаритских привычках.
   Далее на этом вечере Павел Борисович рассказал присутствующим анекдот, да такой изысканно интеллигентный, что не каждый мог догадаться, где и над чем надо смеяться. В коротком пересказе он звучит так: две дамы-аристократки совершают на корабле круиз по океану, вдруг порывом ветра одну из дам увлекает за борт, и она оказывается среди морских волн. Взволнованные пассажиры видят, что к ней неумолимо приближается плавник скрытой под водой акулы. Услышав крики о помощи, один отважный джентльмен бросается в воду с ножом в руках, дабы поразить им морскую хищницу. И в этот момент оставшаяся на палубе леди с ужасом восклицает: "Как! На рыбу с ножом?". - Общий смех.
   Другие подчиненные заведующего кафедрой проф. Раскатова, как уже говорилось, были порядочными, интеллигентными, неконфликтными людьми, и мать легко находила с ними общий язык. Так длилось до тех пор, пока на кафедру не пришло следующее поколение молодых преподавателей, некоторые из которых быстро забыли, чем они обязаны своим учителям, и начали вести игру по своим правилам. Это, в конечном счете, и привело к затяжному конфликту на кафедре, в котором мать не участвовала, так как была уже на пенсии. Что касается учебно-вспомогательного персонала кафедры, то здесь сложилось две противоположности. С препаратором, Александрой Кузьминичной Остроужко, которую мы дети звали тетя Шура, у матери были очень теплые дружеские отношения. Когда мать после войны появилась в Воронеже, Шуре было семнадцать лет, и она быстро сошлась с новой, намного старше ее преподавательницей, всячески помогала ей, и даже нянчилась с нами, маленькими детьми. Именно она сказала выразительную фразу, которую мать часто вспоминала, и которая как бы вошла в нашу семейную историю. Это произошло, когда мама принесла меня завернутого в одеяло младенца из больницы, излеченного от множества болезней, но донельзя исхудавшего. Увидев, с какой жадностью я вцепился в булочку, которую мне дали, мама не смогла сдержать слез. И в этот момент тетя Шура сказала: "Не плачьте Ирина Михайловна, были бы кости, а мясо нарастет". Так оно и вышло.
   Мать всегда помнила о той помощи и поддержке, которую ей оказывала Шура, и в дальнейшем, когда стала получать большую доцентскую зарплату, нередко выручала в тех или иных случаях. А вот с другой лаборанткой, Еленой Прохоровной, у матери отношения не сложились. Дело том, что эта сотрудница кафедры окончила университет и пыталась защитить диссертацию, но что-то у нее не сложилась, и, она, как часто бывает застряла на своей низкооплачиваемой должности, затаив в душе обиду на весь белый свет. В вузах такое не редкость, сплошь и рядом встречаются лаборантки, которые ненавидят свою работу, а заодно и тех, кого приходиться обслуживать в учебном процессе. Объектом такой неприязни и стала наша мама, Елена Прохоровна часто говорила ей всякие колкости, стараясь испортить настроение, поэтому рассказы о мелких стычках с ней мы неоднократно слышали дома.
   Как и все советские люди, мама, занималась тем, что тогда называлось общественной работой. В молодости во время учебы в техникуме была профгруппоргом, редактором стенной газеты, проявляла другую общественную активность и, судя по дневнику, была захвачена пафосом строительства социализма. Арест отца в трагическом 37-ом году развеял ее юношеские иллюзии и заставил усомниться справедливости советской власти. Она отшатнулась от какой-либо общественной деятельности, не была членом партии, да и в комсомоле, похоже, никогда не состояла. Тем не менее, будучи доцентом она не могла остаться в стороне от общественной жизни института. Тогда каждый студент или преподаватель должен был иметь какое-нибудь общественное поручение. У матери таким объемным большим поручением, которое она самым добросовестным образом выполняла многие годы, была работа редактором стенной газеты лесохозяйственного факультета. Сейчас таких газет не увидишь, а тогда они были на каждом факультете. На нескольких склеенных листах ватманской бумаги размещались большие заголовки и рисунки, сочинялся текст, отражавший жизнь факультета. Мама выполняла это поручение с присущей ей самоотдачей, нагнетанием страстей и нервным напряжением. Дома часто слышалось - о, ужас, новогодний номер не готов, художник, что-то там не нарисовал - это трагедия и прочее в этом духе. В детстве мама даже нас, детей, пыталась приохотить к этому делу, несколько раз выпускалось что-то вроде домашней стенной газеты с текстами и рисунками. И надо сказать не без пользы, впоследствии мне несколько раз приходилось быть редактором стенной газеты, выпускать боевые листки и заниматься прочими подобными делами. Помниться также, что мама была куратором студенческой группы, и как-то ей пришлось устраивать свадьбу малообеспеченных студентов, у которых не было родителей, что-то вроде "комсомольской свадьбы". Как у нее это получилось, не знаю, но разговор об этом в доме был.
   Попутно скажем и о политических взглядах матери. Точнее об их отсутствии, ведь в советское время все, особенно представители старшего поколения, о политике говорили неохотно, опасаясь всевидящего, как тогда казалось, ока компетентных органов. Тем не менее, о том, что были сталинские репрессии, и что от них пострадали наши родственники, мы знали от мамы с ранних лет. Поэтому уже в детстве у нас зародилось сомнение в верности ленинского курса и безгрешности советской власти. Однако никаких подробностей политической истории тех лет мать не знала, и, скорее всего, и знать не хотела. Вспоминала только про прокурора Вышинского, который на экранах кинохроники страшно топорщил усы, когда требовал смертной казни для всех врагов народа, да пару раз говорила о Бухарине, как о тогдашнем любимце партии. Даже, когда я поступил учиться на исторический факультет, мама никогда не делала попыток вспомнить довоенное советское прошлое таким, каким оно было на самом деле, а не в кинокартине "Свинарка и пастух". Желания разоблачать исторические мифы у нее не было, как, впрочем, и у большинства взрослых людей времен нашего детства.
   Маму, как это ни странно, совершенно не интересовало, что я там преподаю и пишу по своим общественным наукам. Тем более она не пыталась подсказать мне направление или источники для изучения советского прошлого, т.е. тех исторических событий очевидцем которых она была. Отношение ее к моим профессиональным интересам было отстраненно равнодушное, - ну-ну, занимайся, если уж хочешь, надо будет, чужие люди подскажут! Причины такого ее безразличия к моим диссертационным проблемам мне и сегодня не вполне понятны, ведь ее волновало множество других вопросов, зачастую пустячных, а вот там, где действительно надо было чем-то помочь, что-то посоветовать ее не было. Она, то ли не могла, то ли не хотела понять, что "устроенные" дети лучше "неустроенных". Мало интересовалась мама и текущей политикой. Газет не читала, или читала очень редко, скорее всего, из-за того, что у нее на это просто не было времени. Не имела она привычки, подобно нам с братом, вести пустопорожние разговоры о политике. И правильно, кстати, делала. Сколько драгоценного времени мы убили на чтение газет! Этот наркотик бессмысленного ежедневного чтения новостей потребляется нами и сегодня уже через интернет. Пользы от этого никакой, одна умственная жвачка. Для мамы главным источником не только политической, но и вообще информации была радиоточка, без включенного репродуктора она вообще не могла жить. Видимо, это осталось еще с тех довоенных, и особенно, военных времен, когда радио было, чуть ли единственным источником новостей и его постоянно включали для прослушивания сводок Информбюро.
   Что касается религии, то мать, несомненно, была убежденным атеистом. В Бога не верила, а верила только в науку. Она никогда не молилась и не ходила в церковь. Ни разу не слышал от нее ни слова о Боге, о Христе, о возможности загробной жизни. У нас в доме не было предметов даже внешней, обрядовой религиозности: икон, лампад, свечей и прочей христианской символики. Православные праздники, даже Пасху, которую многие отмечали и в советское время, у нас в семье не праздновали, - яиц не красили, куличи не пекли.
  
   Дети: жертвенность и надежда
  
   Дети находятся в центре каждой семьи, вокруг них закручивается вся спираль семейной жизни, их благополучие становится смыслом жизни родителей, особенно матери. Нас у мамы было трое: старшая дочь Галия и два сына-двойняшки, Равиль и Рашид. Ее отношение к нам, детям, можно было определить двумя словами: жертвенность и надежда. Ради нас мама жертвовала всем: в голодные послевоенные годы недоедала, экономила на своем питании, не спала ночей, много работала, делала все, чтобы дети выросли умными и здоровыми. Соответственно, она надеялась (и это вполне естественно), что выросшие, взрослые дети станут ей опорой в старости, порадуют ее своими успехами на избранном ими жизненном поприще. Но этого, увы, не случилось. И в этом главная, если не трагедия, то, по крайней мере, драма ее жизни, которая по всем законам драматургии имела свою завязку, кульминацию и развязку. Начнем с завязки, с прелюдии всех событий, то есть с нашего детства.
   Время совершенно стерло в моей памяти образ матери в те годы, когда я еще не достиг детсадовского возраста. Самые ранние воспоминания связаны с Обсерваторией (биостанцией КГУ), где мы жили с матерью, когда она приезжала к отцу в Казань. Вот несколько смутных картинок из той уже бесконечно далекой жизни. Первое воспоминание: мы с моим братиком Равилем едем в тряской телеге по лесной дороге, кругом густой лиственный лес. Деревья сомкнули над нами свои кроны, и вдруг, где-то высоко-высоко по этому мостику из ветвей пробегает белочка с длинным пушистым хвостом. И эта белка, увиденная теплым летним утром, почему-то навсегда запечатлелась в моей памяти. Скорее всего, в тот день нас везли в детский сад, летняя дача которого располагалась в лесу. Другое воспоминание: опять же яркий летний день, солнечные лучи проникают сквозь запыленные окна в комнату, хорошо видны нештукатуреные стены из круглых бревен, щели между которыми забиты паклей. Из большого закопченного чайника мама поливает эти щели горячей водой, а из них во все стороны разбегаются крупные черные тараканы. Так мать боролась с этими вредоносными насекомыми. Третье воспоминание связано с какой-то прогулкой, - мы поднимаемся вверх по склону от реки, наверно, это была Волга, и мама кому-то рассказывает, как она еле успела поймать Равиля за красные трусики, когда он попал на глубину и стал тонуть. И еще одно последнее казанское впечатление, - в темной без окон, то ли комнате, то ли прихожей с асфальтовыми ступеньками мечется молодой мужчина в пиджаке и что-то громко, горячо и сбивчиво доказывает маме. Его лица я не запомнил, а жаль, ведь это был наш дядя, мамин брат Александр, которого я в тот раз видел первый и последний раз в жизни.
   После того, как мы переехали в Воронеж и два года жили в двухэтажном бараке (13 корпус), нам дали квартиру N 16, по улице Докучаева, и с этого момента начинаются мои подробные и связные воспоминания о жизни нашей семьи.
   Наш переезд на новую квартиру мне запомнился очень хорошо. Летним утром мы погрузили вещи, а у нас их практически не было, тазы да табуретки, на телегу, возчик, чмокнув губами, дернул вожжи и лошадь, неспешно передвигая ноги, повезла наши пожитки к новому месту жительства. Думал ли я, четырехлетний карапуз в коротких штанишках, шагающий около телеги, что в этой квартире мне придется прожить всю свою скучную и монотонную жизнь, стать на вечный мертвый якорь. Сколько раз потом я порывался бросить все и уехать далеко-далеко искать свое счастье на далекой чужой стороне.. Но, как шутят в армии по поводу эмблем, "крылышками кручу верчу, да якорь не пускает". Это был якорь робости и нерешительности, лени и трусости.
   Как рассказывала мама, квартиру нам дали благодаря ее заведующему кафедрой проф. П.Б.Раскатову. В то время он был заместителем директора (ректора) по учебной работе, и вошел к начальству с предложением дать И.М.Хомяковой квартиру, мотивируя тем, что она живет одна с тремя маленькими детьми в комнате барака, а муж не может к ней приехать из-за отсутствия жилья. Указывал, видимо, и на то, что на подходе защита кандидатской диссертации. В результате нам дали вполне роскошную по тем временам квартиру, располагавшуюся на первом этаже старого, построенного еще при царском режиме двухэтажного дома из красного, вылинявшего под солнцем, но все еще крепкого кирпича. В квартире было две комнаты, причем первая была проходная, без окон, размером всего 5Х3 м. С правой стороны этой комнаты была проделана дверь в квартиру соседей, но потом ее заложили, и сделали им вход из подъезда. Эта первая темная комната с бетонным полом служила нам одновременно и прихожей, и кухней с двумя печками (одна с плитой для кастрюль, другая без плиты для отопления квартиры). Из удобств в углу были лишь водопроводный кран и раковина. Убожество и нежилой вид первой комнаты компенсировался простором и обилием света во второй комнате-зале. Высокая застекленная дверь вела в просторную (42 кв.м.) комнату с высоким, под три метра, потолком, где свет лился из двух больших, и тоже высоких окон. В углу у двери стояла круглая обшитая железом и выкрашенная черной краской голландская печь, достававшая почти до потолка. Перед окнами был палисадник и далее взгляд упирался в торцевую стену двухэтажного студенческого общежития барачного типа, к которой была пристроена деревянная пожарная лестница. Стена была оштукатурена, выкрашена в светло-желтый цвет и по утрам ее заливал яркий солнечный свет.
   И вот в этой комнате предстояло на долгие годы и десятилетия разместится нашему семейству: мать, отец, Галя, Равиль и я. Родителей вынесли из этой комнаты на кладбище. Равиль, мой брат, выехал на полученную от государства квартиру, сестра Галя поселилась в заработанной родителями кооперативной квартире, а на ул. Докучаева остался один я, то ли невольный пленник, то ли удачливый держатель того богатства, которым одарил мать институт в то далекое летнее утро.
   Сегодня многим из тех, кто живет в благоустроенных квартирах, особенно молодым, трудно даже представить, как нелегко было выхаживать детей в тогдашних совершенно примитивных условиях быта. У нас в квартире не было ни туалета, ни центрального отопления, ни колонки для горячей воды. Из "удобств" были лишь три печки, которые надо было постоянно топить, да незаменимый керогаз, на котором готовили пищу на всю семью, грели воду для стирки и для того, чтобы раз в неделю искупаться в корыте. Другой вопрос, что тогда все так жили. Например, директор (ректор) лесохозяйственного института В.И. Рубцов, генерал А.М. Вольхин, проф. В. И. Гарузов и др. преподаватели института жили с нами в одном доме. Жили, быть может, и чуть просторней, но в схожих бытовых условиях. Не стоит забывать и о том, что взамен удобств у нас, детей, было то, что сейчас не купишь ни за какие деньги, - зеленый покрытый травой-муравой дворик, чистый воздух, нетронутый первозданный лес и петляющая среди лугов и склонившихся ив, сверкающая прозрачной водой на песчаных перекатах река.
   В раннем детстве мы, дети, общались с мамой в основном вечерами, поскольку все дошкольные годы провели сначала в яслях, а затем в детском саду. Она рано приучила нас к слушанию, а затем к чтению классической литературы, читала вслух Гоголя, сказки Пушкина и другие книги. Помогала рисовать картинки в тетрадках и альбомах, некоторые из которых сохранились и по сей день. У нас была старинная, еще дореволюционная книга Брема с замечательными цветными картинками разных животных, мамонтов и динозавров - об этой естественной истории мама нам также подробно и охотно рассказывала. В отличие от меня, мой брат Равиль рос очень развитым ребенком, быстро научился читать, чуть ли в яслях умел определять на циферблате время. Он, со своим мягким характером, всегда был любимцем матери, меня же она считала более жестким и бессердечным. Перед сном мы с мамой часто выходили гулять на улицу, помню, как однажды она показала нам на звездочку, которая плыла по темному зимнему небу, это было главное чудо тех лет - первый советский спутник. Ко сну мы с Равилем раскладывали свои раскладушки (ставить для пятерых в одной комнате кровати было негде), и укладывались спать. Дождавшись, когда дети заснут, отец с матерью отправлялись на кухню (она же прихожая и столовая без окон), где на пяти квадратных метрах собственно и протекало их закрытое от наших детских глаз общение.
   В отсутствии родителей нашим с братом любимым занятием было бороться, кататься по полу, по всем кроватям и под кроватями. Бедная мама еле успевала после наших буйных игр наводить порядок в комнате. Видимо, подражая родителям, мы как-то задумали написать ученый труд под названием "Огонь в ведре", для чего спрятавшись под кровать, поджигали спичками бумагу, наполовину опущенную в маленькое ведро с водой с целью отметить и запомнить, как быстро эта бумага потухнет при разной глубине погружения. До сих пор удивляюсь, как при этом "научном" опыте мы не спалили квартиру. Другим опытом, которым мы довели мать до слез, было то, что внимательно выслушав ее рассказ о том, что на зиму она кладет между окнами лишайник для того, чтобы он втягивал в себя образующуюся в результате конденсации влагу, мы решили проверить соответствует ли это действительности. Для этого через форточку налили между вставленными на зиму двойными рамами почти целый чайник воды, ожидая увидеть, как лишайник будет втягивать в себя эту воду подобно губке. Естественно, что между окнами образовалась лужа, и матери пришлось все заново сушить и переставлять рамы.
   Очень драматично, с уклоном в трагедию, складывались у матери отношения с дочерью Галей. Это был тяжелый жизненный крест, который она, никогда не жалуясь, пронесла через всю жизнь. Галя в результате голода 1946 года родилась больной и ослабленной не только физически, но и умственно. Втолковать ей что-либо, научить чему-то даже элементарному было чрезвычайно трудно. Помню, как на протяжении даже не лет, а десятилетий каждое утро в нашем доме начиналось со скандала между матерью и дочкой: Галя не хочет вставать, Галя не хочет чистить зубы, Галя не хочет заправить постель и пр., все это могло цепляться друг за друга и продолжаться до ночи.
   На всю жизнь, как одно из самых радостных воспоминаний детства остались в памяти летние туристические поездки с матерью в Левобережное лесничество.
   Мама сама сшила из каких-то старых занавесок хорошую большую палатку. Первый раз мы выехали с ней на кордон "Маяк", но не на тот, что и сегодня стоит на берегу Усманки рядом с базой отдыха мехзавода, а старый, который находился в глубине леса. Лесник разрешил нам поставить палатку за какой-то загородкой из сосновых жердей, и там мы готовили на костре еду, отбиваясь от комаров и кишащих на песке муравьев. Но самым замечательным были походы на реку Усманку. До нее надо было идти километра два, сначала по лесу, затем по лугу, переходя вброд через заполненные водой низинки, где к голым ногам цеплялись жирные черные пиявки. Потом, мы выходили на берег реки, которая узкой извилистой полосой сверкала среди зеленых зарослей. На невысоком, но обрывистом берегу с нашей стороны росла старая сломанная ива, а под ней в небольшом прозрачном омуте резвилась, мелькая узкими серебряными полосками, стайки мелких рыбешек. На противоположном берегу был небольшой затон с песчаным плесом, где жил зубастый щуренок, которого мы безуспешно пытались поймать руками, он стоял неподвижно на мелком дне, но в последний момент резким рывком уходил из-под рук. Солнце, лето, запах луговых трав, белые кувшинки на глади воды, коршун, парящий в вышине, то медленное, то быстрое течение реки и вокруг ни души, - что еще нужно для счастливого детства?
   Еще два лета мы отдыхали с мамой на реке Воронеж на кордоне "Пески", что находится недалеко от Рамони. Тогда там еще не было никаких баз отдыха, и мы ставили палатку на берегу реки рядом с огородом лесника. Весь день мы с братом не вылезали из речки, плавали на зеленый островок посередине реки. Ловили на удочку рыбу, правда, без особого успеха, но один раз я поймал на крючок большую плотву, наверное, это был самый удачный трофей за всю мою рыбацкую жизнь. В обед и ужин мы брали свои припасы и шли на высокий берег реки у домика лесника, где среди сосен стоял общий стол со скамейками. До сих пор помню запах и вкус настоящего, а не магазинного молока, который выносила нам хозяйка с кордона, мы пили его из больших эмалированных кружек, уплетая за обе щеки белый хлеб или пряники.
   Запомнились и поездки с матерью в Воронежский заповедник, она стала брать нас туда рано, еще в дошкольном возрасте. В те времена пригородный поезд до станции Графская тянул черный, извергающий клубы грязно-белого дыма паровоз с огромными красными колесами, которые с какой-то обреченной и мощной силой крутили снующие из под днища машины стальные руки-поршни. От станции надо было идти еще километров пять густым смешанным лесом, где по краям дороги виднелись болота и запруды бобров из срезанных их острыми зубами осиновых веток. Усадьба заповедника была в те времена обыкновенной деревней, но с красивым, вытянутым вверх храмом закрытого при советской власти монастыря. С нами, детьми, мама только один раз оставалась ночевать в заповеднике в каком-то доме для приезжающих научных сотрудников, помню, что на чердаке этого дома висела головами вниз целая колония летучих мышей. Однажды, когда нам было всего лет девять-десять, мама совершила с нами довольно рискованный переход от центральной усадьбы до станции Рамонь, мы прошли пешком через весь заповедник километров двадцать по безлюдным лесным просекам, а к вечеру вышли на кордон, где жили старик и старуха. Мать попросилась у них на ночлег, и мы спали в избе прямо на полу. А утром хозяйка принесла свежее молоко, и меня удивило, что она все время говорит о какой-то "ширинке". Я всегда думал, что это не вполне приличное слово означает прорезь на мужских штанах, но позже узнал, что так украинцы называют полотенце.
  
   Педагогические драмы
  
   После долгого пребывания в детском саду (в старшей группе сидели два года, поскольку родились в конце года), мы пошли в школу. Учился я сначала неплохо, на четыре-пять, но с пятого класса скатился на тройки-четверки. Все задания по математике списывал у своего брата Равиля, который по доброте душевной не мог отказать мне в такой малости. Отношения матери к нашим учебным делам было довольно пассивным, она в них особо не вникала, считая, что главное - это вырастить сыновей здоровыми и не бандитами, а остальное пусть решит судьба или случай. Ей и без нас хватало забот с дочерью Галей, которая вообще не могла нормально учиться, и ее все время грозились оставить на второй год.
   Отец, как уже говорилось, мало вмешивался в наше воспитание. К тому времени, когда мы пошли в школу он стал уже далеко не молодым, потерявшим на фронте здоровье человеком. У него было больное сердце и до инсульта, который его доконал, он перенес два инфаркта. Мы еще учились примерно в пятом классе, когда он вынужден был выйти на пенсию и ходить с палочкой. Сейчас, много лет спустя, я понимаю, что больше всего на свете ему хотелось спокойствия, чтобы его не дергали, и он мог хотя бы прилечь отдохнуть, когда у него плохое самочувствие. Но судьба (а точнее государство) не дали фронтовику спокойной старости, он вынужден был жить в одной комнате с тремя орущими, бегающими, капризничающими детьми, которых не без скандала успокаивала издерганная мать. Насколько хватало сил, отец, конечно, заботился о нас - регулярно водил в детский сад, а потом в школу, часто брался обучать всяким премудростям, типа того, что такое коленчатый вал и зачем он нужен в двигателе. Для этого он собственноручно из досок и линолеума сделал небольшую письменную доску, повесил ее на стене комнаты и старательно чертил на ней мелом схемы и арифметические расчеты. Однажды, помню, он пытался на этой доске графически изобразить процесс оплодотворения и объяснить, откуда берутся дети. Но я так ничего и не понял и не понимал очень долго.
   Поскольку отец не мог тратить последние жизненные силы на вечную борьбу воспитателя и воспитуемого и никогда не наказывал нас физически, то основной воспитывающей стороной стала мать. На вооружение ею был взят такой метод воспитания, который можно назвать то ли психологическим прессингом, то ли воспитанием чувств. Суть его сводилась к тому, что главным стимулом нашего правильного поведения стала боязнь огорчить мамочку. "Мама будет волноваться", "Мама будет переживать", "Мама будет плакать!" - вот главные мотиваторы, они же негативные санкции, заставлявшие нас воздерживаться от плохих поступков. Подобный стиль общения с детьми, с одной стороны, формирует положительные черты характера ребенка, - сострадание, совесть, боязнь огорчить родного человека, но, с другой стороны, дает и негативный эффект, - порождает такие черты личности как мягкотелость, податливость психологическому шантажу, излишняя сентиментальность. И, самое главное, человек становится безотказным, не может твердо сказать слово - "нет".
   Боязнь огорчить родителей должна быть важной, но не единственной мотивацией поведения ребенка. Я, конечно, не выступаю за насилие над детьми. Нельзя уподобляться персонажу комедии Н.В. Гоголя "Женитьба" отставному пехотному офицеру Анучкину, который не знал французского языка и всем жаловался на то, что "...отец был мерзавец, скотина. Он и не думал меня выучить французскому языку. Я был тогда еще ребенком, меня легко было приучить -- стоило только посечь хорошенько, и я бы знал, я бы непременно знал". Жестокость по отношению к ребенку калечит его душу - это доказано и бесспорно. Но и постоянная игра на чувстве вины по поводу страданий ближних формирует комплекс неполноценности, боязнь решительных поступков.
   Разумеется - все это чисто теоретические рассуждения человека, который сам никогда детей не воспитывал. Я понимаю, что не имею морального права критиковать мать за какие-то реальные или мнимые погрешности в нашем воспитании, поскольку любой может мне сказать: если ты такой умный, то почему не произвел на свет кучу детей и не воспитал их так, как считал нужным? Я просто высказываю одну из версий того, почему мы с братом оказались беспомощными и несамостоятельными во взрослой жизни, почему мало осуществили из того, о чем мечтали. Думается, что не последнюю роль здесь сыграли и те качества характера, которые были обусловлены преимущественно женским воспитанием, - нерешительность, робость, излишняя совестливость, деликатность и прочее слюнтяйство.
   Воспитание детей требует постоянного наблюдения и направления их поведения в нужное русло, не говоря уже о действиях по уходу, кормлению и в целом по содержанию семьи. Затраты жизненных сил здесь вполне сопоставимы с затратой энергии на производстве или на службе. Поэтому большинство женщин разрываются между работой, домашним хозяйством и воспитанием детей, социологи называют это ролевой дисфункцией. Мне часто приходилось сталкиваться с этой самой дисфункцией в преподавательской работе. Принимаешь экзамен у студентки-заочницы и вместо ответа на вопросы билета слышишь душераздирающий рассказ о том, как непросто совмещать работу, семью и учебу. А значит, надо пожалеть и поставить положительную оценку просто так, без ответа, войдя в положение. Меня всегда бесили такие разговоры, и часто хотелось прервать все эти жалобы одним вопросом: "А неужели ты не знала, что эти три социальные роли, - производственница, мать и студентка, - по определению нельзя совместить без того, чтобы чем-то не пожертвовать, что-то сделать не так или пустить на самотек?". Ведь с самого начала ясно, что здесь налицо дисфункция, взятие на себя трудно совместимых социальных ролей. И причем же здесь я, преподаватель? Мне, к примеру, много чем пришлось пожертвовать в жизни ради того, чтобы сидеть за этим столом и принимать экзамен, а почему же вы, нынешние студенты, должны получать от меня все и бесплатно?
   В жернова этой социальной дисфункции попала, естественно, и наша семья. Мама не могла быть одновременно и кормильцем семьи (она получала в три раза больше мужа), и полноценным научно-педагогическим работником и полностью успешным воспитателем своих детей. Чем-то ей приходилось жертвовать, и это была не ее вина, а одна общая для всех русских женщин извечная беда. Быть может, матери было даже чуть легче, чем другим родительницам, поскольку она могла ходить на работу не каждый день, а согласно учебному расписанию, и ей не надо было отрабатывать смену от звонка до звонка как на производстве. Тем не менее, занятость матери на работе сказывалось на нашем воспитании. Особенно это было заметно на фоне тех наших сверстников, у которых отцы были профессорами, и поэтому их матери, могли позволить себе такую роскошь, как посвящать себя всецело воспитанию детей. Их сынки и дочки находились под неусыпным контролем и попечением своих неработающих мамочек. Особенно это касалось еврейских семей. Придешь к другу или подружке из такой семьи звать погулять, а тебе открывают дверь, и мамаша говорит, - "Васе нельзя - он занимается музыкой", или, "Аси нет дома - она пошла на английский". Нам же с братом была предоставлена полная свобода, домашние задания контролировались матерью только до третьего-четвертого класса, а дальше мы были предоставлены сами себе и обычный порядок выполнения домашних заданий был таков: Равиль делал домашние задания, а я у него все списывал. Сиюминутно это давало прекрасный результат, но в отдаленной перспективе ничего хорошего из этого не получилось, и из школы я вышел неуч неучем.
   В раннем детстве нашим любимым занятием было гулять, а точнее гонять по двору в любую погоду и любое время года. Сначала это были игры в прятки, постройка снежных крепостей, лазанье по чердаку большого сарая во дворе, пускание корабликов по весенним ручьям и пр. Затем по мере взросления география наших гуляний расширялась, появились речка, летние купания, катание на льдинах в ледоход, зимой лыжные прогулки. Еще позже появился велосипед, и весь район сельхозинститута стал для нас местом для катания и первых свиданий (тогда в глазах девочек двухколесный транспорт котировался на уровне сегодняшнего подержанного автомобиля).
   В школу, где мы учились, мать почти не ходила. Есть родители, которые намертво прилипают к учителям, заискивают, выпрашивают для своих чад высокие оценки, стремяться задобрить подарками.. Или, наоборот, пытаются "наехать" на учителя, надавить своей должностью или обширными знаниями. Наша мама не относилась ни к одному из этих типов. Она почему-то панически боялась появляться в школе, и, приходя домой прямо так и докладывала: "За мной погналась учительница, но мне удалось от нее скрыться!". Это тем более удивительно, что она сама была педагогом, и по статусу выше любой школьной учительницы, поэтому могла бы не только найти общий язык с "коллегой", но и поставить ее на место, напомнить о профессиональной иерархии. Хотя, возможно, робость матери перед школой объяснялась тем, что наша сестра Галя, учившаяся на два класса старше в этой же школе, уже успела так достать учителей своей тупостью и ленью, что им действительно было, что сказать матери, причем такого, что ей и ответить было нечего.
   Еще более странным в свете ее профессии педагога выглядит сюжет с обучением нас с братом иностранному языку. Имея диплом преподавателя немецкого языка, мама так и не смогла, да и, похоже, и не особенно стремилась обучить нас этому очень важному для жизни умению - читать и говорить на немецком или английском языке. Хотя попытки сделать такое благое дело ею предпринималась. В третьем или четвертом классе она не пожалела денег и выписала для нас детский журнал на немецком языке с картинками. Повертев его пару раз в руках, рассмотрев картинки, мы, детишки, когда дело дошло до разбора текстов, потеряли к нему всякий интерес. И это естественно, ведь мало сунуть в руки ребенка журнал, надо еще убедить его напрячься и променять бесцельное времяпрепровождение на упорный труд. Помниться и то, как мама составила для нас великолепный в своей наивной простоте план изучения немецкого языка, - всего-то нужно было заучивать пять-семь слов в день, и желанный результат будет достигнут! Увы, этот план рухнул из-за нашей бестолковости, лени, и невозможности бесконечной борьбы автора за его воплощение. Хотя, если сказать честно, такие планы можно составлять сотнями. Как стать олимпийским чемпионом по бегу? Очень просто, надо чаще переставлять ноги. Как написать гениальный роман? Надо расставить нужные буквы в лучшем порядке и пр. Кстати, то же самое повторилось, когда мать наняла для нас в качестве репетитора свою близкую знакомую, преподавателя английского языка в институте. Расчет был на самотек, есть репетитор - есть знания. Но, как уже говорилось, эта полная, экзальтированная дама, обладала минимумом педагогических талантов, что вкупе со скромностью наших способностей, настойчивости и усердия быстро привело к прекращению совместных занятий. Как репетитор она объясняла все, о чем ее спрашивали, писала бесконечные цепочки слов с инфинитивами и прочими премудростями, но не смогла сделать главного, а именно, увлечь нас перспективой вхождения в новый языковой и культурный мир, сформировать соответствующую познавательную потребность, пробудить интерес к учебе. Проще говоря, найти индивидуальный подход, подойти к нашему обучению творчески, работать на результат, а не отбывать часы репетиторства ради приработка.
   Кроме английского языка, нас с братом пытались по примеру всех образцово-показательных еврейских детишек научить музыке. Купили две мандолины (почему именно мандолины, не знаю до сих пор) и пригласили известного в округе учителя музыки, которого все звали Трифоныч, для определения наших музыкальных способностей. Он пришел к нам домой, и ничего толком не объяснив, попросил нас постучать вслед за ним расческой по столу, выбить какой-то одному ему известный ритм. Насчет ритма мы ничего не поняли, а просто постучали, как могли, что же не постучать, раз просят. После этого испытания сей спец торжественно объявил матери, что ее детишки к музыке не способны из-за отсутствия слуха и обучать их он отказывается. В тот момент это нас не сильно огорчило, но со временем, когда мы стали уже взрослыми, появились сомнения в правильности вердикта этого музыкального работника. Ведь был же известный советский композитор-педагог Д.Б. Кабалевский, которого в детстве не брали учиться музыке из-за отсутствия слуха, а потом он доказал, что у каждого ребенка можно развить музыкальный слух и чувство ритма и создал целую систему музыкального воспитания. Я, например, став взрослым, и проработав пять лет в музыкальном театре, стал непроизвольно запоминать арии из опер, не мог их петь как артист, но в целом мелодию воспроизводил вполне сносно.. Так, что этот Трифоныч зря говорил о полном отсутствии у нас музыкального слуха. Просто он был из тех учителей музыки и спортивных тренеров, которым подавай готовый материал, чтобы сил затратить меньше, а денег и похвал получить больше. В этом жестокость жизни - никто не хочет возиться с аутсайдерами, еще в раннем детстве на них ставят крест, и они лишаются возможности реализовать даже те немногие жизненные шансы на успех, которые есть у каждого здорового ребенка. Кстати, когда я был секретарем комитета комсомола театра оперы и балета мне предложили стать помощником режиссера, это довольно престижная должность, - приглашать артистов на сцену, открывать и закрывать занавес, давать команду на перемену декораций и пр. Но я вынужден был отказаться от этой перспективной и "чистой" работы, поскольку не знал нот и не умел читать клавир, а без этого вести музыкальный спектакль нельзя. Так не реализовалась еще одна жизненная возможность.
   Продолжая тему нашего воспитания, сделаем вывод, что даже в условиях чрезвычайной занятости, формально мать сделала все для того, чтобы мы успешно учились в школе, знали иностранные языки, музыку, были бы образованными и всесторонне развитыми людьми. Так в чем же претензия? Почему гложет мысль, что истоки всех наших с братом последующих бед и неудач кроются где-то в далеком детстве?
   Претензию нашу, пока безадресную - к родителям ли, к чужим ли людям или же к самим себе - можно сформулировать так, ­- в процессе воспитания у нас с братом не было сформировано то, что социологи называют ценностно-мотивационным ядром личности. Или, проще говоря, с самого начала не было у нас тех целей и убеждений, которые бы определяли долговременные мотивы нашего поведения. Вместо того, чтобы последовательно решать одну жизненную задачу за другой, мы рыскали по курсу по влиянием сиюминутных прихотей и желаний. А ведь как учил еще Луций Анней Сенека: "Кто не знает, в какую гавань ему плыть, для того не бывает попутного ветра". Уж, не знаю и кто - мать ли, учителя, или кто-то еще - не смогли заинтересовать нас каким-то нужным делом, увлечь, довести до первых успехов, которые порождают желание идти дальше. Ведь главное в формировании личности - это мотивация, только из желания что-то сделать рождается энергия созидания. Наставить ребенка на путь истинный, дать ему ориентир, убедить в том, что надо не только слушать, но и слышать то, что говорят старшие, не в этом ли и суть воспитания!
   Здесь, конечно, нельзя обойтись без упоминания двух суждений, с разных сторон характеризующих отношения ученика и учителя. Первое из них гласит: "...нет плохих учеников, а есть плохие учителя", другое суждение утверждает прямо противоположное, - "... нет плохих учителей, есть необучаемые ученики". Эти два высказывания с переменным успехом конкурируют в педагогической среде. Какое из этих утверждений применимо к нашему случаю? Не знаю. С одной стороны, действительно можно заставить сверкать гранями только алмаз, булыжник шлифовать бесполезно: "Где нет таланта, не поможешь потом. // Цена таким усильям медный грош". (Гете "Фауст"), и с этим не поспоришь. Не было у нас с братом особых талантов, поэтому, быть может, и десяток лучших педагогов не научили бы нас английскому языку и музыке. Но с другой стороны, до какого-то среднего уровня мы могли бы дойти.. Ведь те, кто в дальнейшем обогнал нас на жизненной дистанции, особенно в науке, были далеко не гении и не талантливые самородки. Просто в детстве они меньше болтались по двору и лучше учились под присмотром своих дальновидных родителей.
   Помня о том, что "яйца курицу не учат", тем более задним числом, рискнем все же бросить камень и в огород 20-ой средней школы г. Воронежа, в которой мы с братом учились в 60-х гг. прошлого века.
   Это было довольно заурядное, если не сказать убогое, учебное заведение. Обстановка в школе была самая примитивная: неудобные грязные парты с чернильными пятнами (тогда еще были чернильницы-непроливашки и перьевые ручки), выкрашенные зеленой масляной краской стены, вонючие туалеты. Классы были переполнены детьми многочисленного послевоенного поколения беби-бума, на каждом уроке сидело по тридцать с лишним малолеток, и учителям было не до индивидуального подхода, все заполняла безликая ученическая масса. А между тем, 20-я школа могла бы стать жемчужиной воронежского образования, так как рядом с ней находились (и сейчас находятся) два солидных высших учебных заведения (ВСХИ И ВЛТИ). Но никакого перелива интеллектуальных потоков я не заметил. В школе учились, с одной стороны, дети преподавателей, а с другой, - уборщиц, маляров, дворников и прочих представителей не самых престижных профессий. Не берусь судить, насколько был эффективен советский опыт всеобщего, без сословных перегородок образования, но спустя десятилетия ясно вижу, что никаким социальным лифтом, возносящим наверх, школа для моих одноклассников не стала. Всех тех, кто сделал карьеру, вытянула наверх не школа, а семья. Особенно это видно на примере еврейских семей, где дети занимались с репетиторами, ходили в музыкальную школу, серьезно готовились к будущей профессии. Большинство же остальных детей из семей с невысоким образовательным и профессиональным статусом, так и остались на всю жизнь в придонном социальном слое.
   В общем мейнстриме 20-ой школы преобладал, можно сказать, плебейский, а не патрицианский элемент. Под стать ученикам были и учителя, в основном учительницы, - увядшие, бедно одетые, всегда готовые сорваться на крик женщины. Многие из них жили в окрестных хибарах и бараках, были измученны бедностью и тяжелым послевоенным бытом. Среди них не было ярких личностей, педагогов от Бога, по сути они все были урокодателями, а не учителями с большой буквы. В их манере вести занятия всегда чувствовалось какое-то внутреннее отвращение не только к детям, что понятно, - в таком большом количестве они могут надоесть кому угодно, - но, что удивительно, и к тому предмету, который они преподавали. Это было сборище жизненных неудачников. Помнится, как литературный классик когда-то жаловался: "В неведомой глуши, в деревне полудикой // Я рос средь буйных дикарей, // И мне дала судьба, по милости великой, // В руководители псарей". (Н.А. Некрасов). Наши наставники псовой охотой не увлекались, но зато умели закладывать в сознание ребенка жесткий дресс-код. Один блогер даже изобрел на этот счет новое слово, самокритично причислив самого себя к "поколению задротов", т.е. к тем, кто был задрочен дресс-кодом лучшей в мире советской педагогики.
   И это действительно так, например, наша первая учительница, Агриппина Ивановна, считалась, чуть ли не лучшей для начальных классов, и, несомненно, знала толк в своем деле. Более того, иногда, но очень редко, ее лицо становилось ласковым, и золотая коронка во рту излучала приветливое сияние. Однако основным методом ее работы с нами, первоклассниками, была дрессировка. Причем в точном соответствии с работами Мишеля Поль Фуко, не столько души, сколько тела ребенка, - не так сидишь, не так держишь ручку, не вовремя засмеялся и пр. Все надо было делать по команде, прилежание и чистописание было возведено в абсолют. Стиль общения учителей и учеников был исключительно приказным и повелительным, задавить дух противоречия, сделать безгласным и послушным, не выделяющимся из общей массы, - вот, что рассматривалось в качестве главной задачи. Поэтому время учебы с первого и до последнего класса не вспоминаются мною, вопреки словам известно песни, как "...школьные годы чудесные, с дружбою, с книгою, с песнею".
   Понятно, что, если позволить детям делать все, что вздумается, то, как правильно говорила мама дяди Федора из мультфильма о Простоквашино, не дети, а родители начнут пропадать. Дисциплина, усидчивость, обучаемость - все эти качества не с неба сваливаются, а формируются в младших классах. Но сегодня, спрашиваю я сам себя (ибо тех учителей по большей части уже нет на свете), - не в этом ли давнем дресс-коде кроется причина последующей всегдашней робости перед начальниками, трусливого желания обойти стороной двери высоких кабинетов, а не распахнуть их пинком, как это делают более наглые и нахрапистые индивиды. Жизнь показала, что такие качества характера как деликатность и стеснительность, скорее мешают, чем помогают пробиваться наверх, и редко присущи успешным людям. Хотя, отметим, что мой брат Равиль, утверждал, что школа на него так не повлияла, и поэтому в начале своей трудовой карьеры он не был робок с начальством, отстаивал свою точку зрения и спорил с научными тузами в своем НИИ. Из-за чего, собственно, и вынужден был при написании и защите диссертации пройти "долгий путь в дюнах".
   Особые претензии у меня к школьным учителям гуманитариям. Будучи сегодня довольно информированным в этой области, поражаюсь, насколько далеки они были от подлинной исторической науки и словесности. Пересказывали учебники, совершенно не интересуясь проблемами, неясными местами и разными толкованиями. Не могли с выражением прочитать стихотворение или просто дать живой портрет какого-то исторического лица. Помню, учительница по литературе, звали ее, кажется, Елена Георгиевна, пыталась растолковать нам, почему так глупо умерла Пульхерия Ивановна у Гоголя в "Старосветских помещиках", мол, ограниченная была старушка, расстроилась из-за пропажи любимой кошечки. Но у Гоголя в этом эпизоде заключен глубокий смысл: ведь через три дня кошка нашлась, но, когда старушка ее ласково позвала, она на нее оскалилась и убежала. Поэтому Пульхерия Ивановна решила, что это не кошечка, а смерть за ней приходила. Она с полной убежденностью объявила об этом своему мужу, и, сделав необходимые распоряжения, действительно тихо и безропотно скончалась. Где же здесь глупость? Скорее роковое предчувствие и умение без паники и бесполезных жалоб принять неизбежное. Ведь Пульхерия Ивановна достойно, ничего не боясь, встретила смерть, наказав перед этим мужу не гневить Бога своей печалью после ее кончины. Вот этой внутренней, психологической стороны литературных и исторических героев не могли или не хотели раскрыть нам наши учителя. Поэтому их уроки из опыта человековедения превращались в скучное запоминание шаблонных образов и выводов. Не повезло нам и с учительницей английского языка, Марьей Ивановной, пожилой еврейкой с грубыми чертами лица и шапкой жестких, выкрашенных басмой волос, которая, похоже, язык толком не знала и не любила, и поэтому ничего кроме воспоминаний о своем злющем характере в нашей памяти не оставила.
   В 20-ой школе не было, да, видимо, и не могло быть культа знаний. А ведь в этом должна состоять цель всего образовательного процесса! Ум, знания среди учеников нашего класса престижем не пользовались, наоборот, ценилось некая бесшабашность - двойка так двойка, тройка - хватит за глаза. Это, конечно, не значит, что не было отличников и старательных учеников. Были, но к их успехам школа имела, как уже говорилось, косвенное отношение. Скорее, это была заслуга их родителей, образованных людей, и в большинстве своем по "странному" стечению обстоятельств то ли евреев, то ли выкрестов. Они нанимали для своих детей репетиторов, расписывали с кем им надо водиться и, главное, четко представляли, кем они будут в будущем. Как много позже сказал мне один еврей, Царство ему Небесное, доцент авиационного факультете ВПИ, - "я точно знаю, в какой вуз поступит мой сын, на какой факультет, какая у него будет тема диссертации, кто будет его научным руководителем, и в каком совете он будет защищаться". Такие родители были во все времена, в том числе и советское время, когда семейственность и кумовство тщательно скрывалось, а не выставлялось напоказ, как сегодня.
   Все это я говорю не для того, чтобы переключить повествование на свои школьные годы, а с тем, чтобы подойти к довольно болезненному вопросу о том, почему у нас с братом не задалась профессиональная карьера? Есть ли здесь упущение родителей, или же это полностью наша вина? Можно ли найти ответ на этот вопросы сегодня, проаналировав все задним числом?
   Или же пути Господни неисповедимы и невидимы, как след змеи на скале. И нельзя было молодости увидеть, куда они приведут, да сегодня нельзя понять, почему все получилось так, а не как-нибудь иначе.
  
   "Желаний и надежд томительный обман..."
  
   Как уже говорилось, мама, особенно после смерти отца, уж не знаю вынужденно, или сознательно пустила нашу с братом школьную учебу на самотек. Скорее вынуждено, поскольку все силы у нее уходили на дочь Галю, которая вообще не была способна к учебе, и ее очень хотели выпроводить из школы после восьмого класса, но благодаря хлопотам матери оставили учиться, аж, до одиннадцатого класса. И совершенно напрасно, ей надо было идти в ПТУ, приобретать хоть какую-то специальность.
   Я и брат учились в школе более или менее нормально, но так получилось, что к нашему первому и решающему жизненному рубежу, - выбору профессии и поступлению в вуз, мы подошли в каком-то развинченном и небоеспособном состоянии. Я, например, за десять лет обучения в школе так и не смог постигнуть, что такое валентность, и какое практическое значение имеет формула многочлена в алгебре. Равиль, в отличии от меня, знал математику и физику на "хорошо" и "отлично", но шансов набрать проходной балл на вступительный экзаменах в вуз и у него было немного. Конкурс в тот 1966 год был не просто большой, а запредельный, практически двойной, по сравнению с другими годами.
   Дело в том, что в 1958 г. по инициативе Н.С. Хрущева, который, как известно, фонтанировал разными блажными идеями был принят закон "Об укреплении связи школы с жизнью и о дальнейшем развитии системы народного образования в СССР". В нем вводилось всеобщее обязательное 8-летнее образование, а срок обучения в средней школе увеличивался с 10 до 11 лет. За счет дополнительного учебного года школьники старших классов два дня в неделю трудились на предприятиях промышленности или в сельском хозяйстве, и по задумке реформаторов должны были выйти из школы, имея не только общие знания, но и рабочую профессию. Мы с братом под эту реформу не попали, так как в 1964 г. она была отменена, и школы вновь вернулись к десятилетнему сроку обучения. Но тот набор, который учился перед нами, задержался в своем 11 классе, и нам пришлось получать аттестат зрелости вместе с ними. Получился двойной выпуск 10-х и 11-х классов. Если учесть, что это было первое многочисленное послевоенное поколение, то становится понятным, почему проходной балл в вузах, и без того тогда немаленький, вознесся в тот год до небес. Так мы с братом первый, и далеко не последний раз в жизни оказались в роли невезучих, тех, кому в жизни никак не удается оказаться в нужный момент в нужном месте. Как говориться, "кому повезет, у того и петух снесет". Но это не про нас.
   Таким образом, в тот год двери вузов для нас, выпускников, были очень узкими, но зато широко распахнулись жадно заглатывавшие всех без разбора ворота армейских казарм. А тянуть солдатскую лямку в те времена было не просто долго, а очень долго, - в обычных войсках - три года, а на флоте, аж, четыре! Призывали тогда с девятнадцати лет и из армии после срочной службы приходили уже вполне солидные мужчины 22 - 23-х лет. Им приходилось начинать учебу с чистого листа, поскольку они начисто забывали всю школьную премудрость, и теряли еще один год, учась на подготовительных курсах. Так вот и получилось, что мы с братом вынуждены были после школы срочно, не откладывая на следующий год, поступать учиться не туда, куда хотели, а туда, куда гнал нас страх перед призывом и реальной возможностью потерять три года молодости за высоким забором какой-нибудь воинской части. Вопрос о том, надо ли было бегать от армии, или лучше было отслужит и тем самым выбрать иную, возможно и более счастливую судьбу, и по сей день остается для нас двоих открытым. Но искать на него ответ сегодня бессмыслено. Как говорится, "...вся жидкость выпита, на дне бурда, невольно мысль приходит о финале" (слова Мефистофеля из "Фауста" Гете).
   В решающий момент нашего профессионального самоопределения мама заняла не то что отстраненную, но какую-то пассивную и невнятную позицию. Вопрос о том, где мы будем учиться, какую специальность получим, сколько будем зарабатывать своим ремеслом, если и волновал ее, то далеко не в первую очередь. В отличие от еврея-доцента, о котором говорилось выше, она совершенно не хотела, или не могла заниматься профориентацией своих детей. По крайней мере, я не помню, чтобы какие-то варианты с ней обсуждались, или чтобы она выдвигала свои предложения на этот счет. Вспоминаю, как еще в восьмом классе я один, самостоятельно поехал в Киев узнавать условия поступления на философский факультет Киевского университета. Пробыл там дня три, и первый день не мог устроиться в гостиницу, но на лавочке разговорился с каким-то студентом, и он повел меня в летнее кафе на Крещитике, где угостил вкуснейшим мороженным, а потом к себе куда-то в общежитие, где я благополучно переночевал. И все это совершенно бескорыстно, хорошие тогда были люди. Наутро я с его подсказки устроился в гостиницу. В университете я, конечно, ничего толком не узнал, мне сунули какую-то бумажку с условиями поступления и в задушевные разговоры с неизвестно откуда взявшимся пареньком вступать не стали. Такие вещи, видимо, сподручнее делать родителям. Так же бесплодно я побывал Ростов-на-Дону, где был историко-философский факультет. Приезжал я туда всего на один день без ночевки, как помниться в сильный мороз, и две ночи на междугороднем автобусе туда и обратно оставили не самые лучшие впечатления.
   Таким образом, вопрос об устройстве детей в вуз был пущен матерью на самотек, и ничего хорошего из этого не вышло ни для нас, ни для нее. Почему и для нее тоже, объясню на таком примере.
   Уже в наши дни, на старости лет мы с Равилем часто заводим между собой один и тот же бессмысленно-мечтательный разговор о прошлом. Я говорю ему, - а что брат неплохо было бы, если бы в свое время мы создали крепкие семьи, было бы у нас много детей, и сейчас, на склоне лет, сидели бы мы во главе общего семейного стола, в почете и уважении среди сыновей, дочерей, внуков и правнуков как патриархи? На что он мне неизменно отвечает одно и то же: "Да, брат, может и хорошо иметь много взрослых детей, но, если они устроены, а, если они не устроены, тогда, ох, и беда, врагу не пожелаешь!". И далее следует рассказ о неком профессоре из его НИИ лесной генетики, у которого как раз было много взрослых, но неустроенных по жизни детей. И как он переживал за них, и как умер преждевременно, не найдя счастья и успокоения в наследниках.
   Конечно, и рассказ этот, и выводы из него довольно банальны. Напоминают пошлые сентенции типа: если не жил, то и не умирать; если у вас нет собаки, ее не отравит сосед, если нет детей, то нет переживаний и прочее в том же духе. Но суть схвачена верно, действительно, без счастья и благополучия детей, в том числе и взрослых, нет родителям на старости лет ни покоя, ни радости. Иными словами, когда в старости тебя окружают успешные, устроенные в жизни взрослые дети, - это одно, а, когда клянущие все на свете неудачники, - это совсем другое. Как говорится, маленькие дети не дают спать, а с большими и сам не заснешь! Вот наша мама и не могла спокойно заснуть до глубокой старости, все переживала за своих неустроенных детей. Так лучше ей было подсуетиться в свое время и помочь детям устроиться в жизни, чем потом переживать за них до конца дней.
   Мы с Равилем, конечно, не имеем права во всех неудачах обвинять родителей. Надо было самим думать, куда идти после школы, какую получать профессию, как самим быстро стать на ноги, жить самостоятельно, содержать мать, а не наоборот, ждать от нее помощи. Ведь она надеялась, что мы сами преодолеем все трудности, добьемся достойной зарплаты, будем содержать семью, решим жилищный вопрос и пр. Тогда бы двое сыновей могли бы стать для нее радостью и опорой в старости, и не не обременять ее до самой смерти своими проблемами.
   "Желающего судьба ведет, а нежелающего тащит", - говорили древние. Отсутствие мудрого наставника и неумение взять судьбу в свои руки потащило меня после школы в ту сторону, о которой я даже и не предполагал. Как уже говорилось, в точных науках мне преуспеть не удалось, - математики, физики, химии я не знал, и поэтому поступить в вуз мог только гуманитарный факультет, а таковых в Воронеже было всего три - исторический, юридический и филологический. Я мечтал учиться на философском факультете, но в Воронеже такого факультета не было, да и во всем СССР их было всего четыре: в Москве, Ленинграде, Киеве и Тбилиси. Поступить туда было практически невозможно, поскольку на этот факультет брали только производственников, а для школьников резервировали лишь 10 % мест. Что касается имеющихся в Воронеже специальностей, то филологом я не мог стать потому, что ни русского, ни тем более иностранного языка толком не знал, на юриста принимали только после службы в армии, и, таким образом, для получения высшего образования оставался только один факультет - исторический. Хотя, надо сказать, что к истории как науке я в то время особой любви не испытывал. Так своим нежеланием напрячься и выучить математику и физику в школе, я уже в самом начале самостоятельной жизни загнал себя в узкую профессиональную колею, из которой потом невозможно было выбраться. Ибо, как афористично сформулировал Гете: "... свободен только первый шаг, но мы рабы второго".
   Однако и на исторический факультет в тот год поступить было практически невозможно, конкурс был человек пятнадцать на место, брали одних медалистов и льготников из числа тех, кто имел два года трудового стажа. Поэтому я почти смирился с тем, что провалюсь на этом конкурсе и пойду в армию, но здесь в судьбу мою вмешался (до сих пор не пойму, к счастью, или к несчастью) его величество случай. Ситуация разрешилась следующим образом.
   Был школьный выпускной вечер. Запомнился он мне тем, что столы с шампанским и закуской были поставлены родительским комитетом в тесном школьном коридоре, но при этом открыть своей опытной рукой бутылки с шампанским взрослые не догадались. Поэтому, когда юные выпускники из числа галантных кавалеров, взялись за это непростое дело, то они щедро облили пенящимся напитком все столы и окружающих юных дев. Многому нас научили учителя, но как открывать шампанское не показали. А жаль! То же самое можно сказать об умении завязывать галстук. На танцах после застолья одна одноклассница высокомерно сказала мне, что у меня криво повязан галстук, и он действительно был повязан несколько косо, поскольку я не умел тогда завязывать двойным узлом. Но ведь это не повод отвергать приглашение на танец! Хотя, быть может, она отвергла меня из-за того, что я был немного ниже ее ростом. Кто знает? Ну, что ж, дело давнее, и я на нее не в обиде. Потом она, по слухам, поступила в сельхозинститут, и вышла замуж за какого-то осетина. Так что, отдалась ты, русская красавица Наташа, кавказцам, а не своим ребятам, и родилось у тебя, наверно, много-много маленьких кавказят. Вот и славно!
   Запомнился и первый тост, произнесенный на банкете нашим завучем, лысеньким, умудренным жизнью мужичком. Он с чувством и, зная, надо думать, немало о судебах своих учеников, сказал: "Пейте дорогие выпускники, но помните, - вы должны руководить тем, что у вас налито в рюмках, а не оно вами!". Что-то в этом духе. И он был чертовски прав, ведь скольких сидевших за тем столом мальчишек сгубила потом эта проклятая злодейка с наклейкой, - не перечесть!
   На этом выпускном вечере я впервые испытал чувство какой-то отчужденности, которое потом не раз посещало меня на всяких увеселительных мероприятиях. Лучше всего это состояние описано Львом Толстым в романе "Война и мир", имеется в виду то место, где молоденький Петя Ростовцев пытается уйти в загул с гусарами, но кутеж получается каким-то фальшивым, картинным. Все вроде бы начинают кутить: пьют вино, курят трубки, принимают позы заправских гуляк, но подлинного веселья нет, как будто все играют на навязанные им роли. И герой романа также не может включиться в разворачивающееся действо, и смотрит на собутыльников отстраненным, а не замутненным животной страстью или желанием напиться взглядом.Так и на том выпускном вечере в школе. Воспоминаний о настоящем, таким как показывают в кино, с вихрем вальса празднике, у меня так и не осталось. После торжественной части и танцев, мы, выпускники 1966 года, покорные обычаю пошли встречать рассвет на главную площадь города, это километров пять пешком в одну сторону и столько же обратно. Зачем было тащиться в такую даль, и что там было хорошего, мне не только сегодня, но и уже и тогда было непонятно.
   Так прошла бессонная, утомительная ночь и настало утро, которое я, конечно, проспал и встал с постели только к обеду. В активе был аттестат зрелости, а в пассиве - отсутствие знаний для поступления в вуз. Будучи неспособен из-за раскалывающей с похмелья головы сесть немедленно за книжки и готовиться к экзаменам, я устроился на кровати читать местную газету "Коммуна". И здесь в каком-то потустороннем мире бесшумно и незаметно перевернулась страничка в книге моей судьбы, и какая-то невидимая рука начала строчка за строчкой выводить на чистом листе бумаги доселе неизвестные мне письмена, разворачивать сюжеты далекие от моих планов и ожиданий. На последней странице газеты я увидел объявление, сыгравшее, быть может, самую роковую роль в моей жизни. Оно гласило, что Воронежский государственный университет объявляет прием на заочное отделение исторического факультета, причем экзамены будут в июле, а не в августе, как на дневном отделении.
   И здесь моя мысль заработала в таком направлении: до экзаменов на дневное отделение остался месяц, что я буду в июле делать? Лето, учеба в голову не лезет, время пролетит быстро и без пользы. А нет ли смысла подать заявление о приеме на это заочное отделение, пройти экзамены, просто так, для тренировки, хуже не будет, а будет, наоборот, польза. Задумано, сделано, - и я отправился подавать заявление в приемную комиссию на заочное отделение истфака. Но перед этим возникла проблема: для поступления на заочное требовалась справка с места работы. И здесь, надо отдать должное моей маме, она меня выручила. Ее знакомая, которая работала секретарем в одной конторе (не буду говорить в какой), по ее просьбе выдала мне липовую справку о том, что я числюсь там кем-то вроде подсобного рабочего. К этой знакомой мы еще вернемся. А пока я с этой справкой сдал документы, написал сочинение, ответил устно на экзаменах... и вдруг увидел свою фамилию в списке принятых! Дело приняло серьезный оборот, надо было на что-то решаться: либо забирать документы и идти поступать на дневное отделение с почти 100 % вероятностью провалиться, либо, не рисковать, и остаться на заочном обучении. Заочное образование и в те времена считалось второсортным, его в шутку называли "заушным", в смысле "тянуть за уши". Мне, тогда совсем юному, семнадцатилетнему, конечно, было не "комильфо" становиться каким-то заочником вместе со зрелыми дядечками и тетями. Меня манила студенческая жизнь среди ровесников, о которой многие так восторженно вспоминают. Но как добровольно вычеркнуть себя из списка зачисленных в университет без реальной надежды на что-то лучшее, по крайней мере, в ближайшем будущем? Впереди, как уже говорилось, маячил грозный призрак армии, а шансы поступить на дневное отделение были близки к нулю. Поэтому после долгих колебаний я решил не ловить журавля в небе, а взять синицу в руки, то есть получить отсрочку от армии благодаря поступлению на заочное отделение в ВГУ. Так была пройдена, быть может, главная развилка в моей жизни.
   Можно ли сегодня сказать, что это был лучший выбор? Нет. Можно ли сказать, что я сам выбрал эту дорогу? Нет. Судьба потащила меня помимо моей воли, точнее, помимо моей слабой воли, в сторону наименьшего сопротивления, не на гору, а под гору. Ведь недаром говорят, что, если тебе тяжело, значит, ты идешь в гору, а, если легко, то под гору. Навязать судьбе свои правила, свой вектор движения, - вот выбор сильной личности. Но у меня не хватило на это ни умственных, ни физических сил. Остается только гадать на старости лет, - бесплодно и безответно, - как сложилась бы моя жизнь, попади я дневное отделение (что маловероятно), или в армию, что более вероятно. В любом случае это была бы совсем другая жизнь. Известно, что несбывшиеся желания всегда обладают притягательной силой, - роза, погибшая от мороза, кажется самой прекрасной, сорвавшаяся с крючка рыба самой большой. То, что не можешь получить, всегда представляется лучше того, что имеешь. В этом состоит романтика и идиотизм человеческой жизни. Вот и сейчас я думаю, что если бы пошел тогда в армию, то отслужил бы, набрался жизненного опыта и с льготным трудовым стажем поступит на философский факультет в Москве или Ленинграде. А может быть, вообще, нашел бы себе лучшее и более денежное занятие, чем быть гуманитарием с невнятной профессией. Более того, если бы я ушел тогда в армию, то не совершил бы непоправимой ошибки в личной жизни, а женился бы на какой-нибудь милой девушке, своей ровестнице, и все бы пошло у меня ладком да рядком как у людей. Тем более, что и от армии я никуда не ушел, все равно пришлось служить в ней три года.
   В утешение можно лишь вспомнить случаи, и нередкие, когда из армии ребята возвращались искалеченными, облученными радиацией, а то и в цинковом гробу. Так, что даже сегодня не знаешь, радоваться или горевать о принятом когда-то решении, как витиевато сказал когда-то Михайло Ломоносов, - "вероятности отрицать не могу, достоверности не вижу".
   Но вернемся к повествованию о маме. Она помогла мне поступить на заочное отделение, дастав фиктивную справку, без которой меня туда бы не приняли, и я мог бы вообще остаться без высшего образования. За эту справку ей, конечно, большое спасибо, но она могла бы, что уж там говорить, помочь мне и чем-то более существенным. Как, например, та ее знакомая, через которую была получена справка. Она сумела устроить свою дочь в университет на тот же исторический факультет, на который поступал я, но на дневное отделение. Хотя работала эта женщина не доцентом, а всего лишь секретаршей в небольшой конторе при лесотехническом институте. Была она то ли еврейкой, то ли цыганкой с черными как смоль густыми волосами, классическим типом матово-бледного лица и большими карими глазами с поволокой. Слыла, видимо, в молодости настоящей красавицей и вряд ли отличалась строгостью нравов. У нее была дочь, учившаяся с нами в одном классе, довольно неприятная девочка, у которой все достоинства внешности матери превратились в недостатки: черная как галка, с большим носом, низким лобиком и головой, утопленной в кривых плечах. Училась она средне, отличницей никогда не была, способностями не блистала, ни с кем не дружила, была типичной серой мышкой. Тем не менее, ей удалось сразу же после школы поступить на дневное отделение исторического факультета ВГУ, набрав на вступительных экзаменах нужные баллы. В дальнейшем она до пенсии работала в школе и выше школьной учительницы, по слухам, так и не поднялась.
   Много десятилетий спустя, когда я что-то делал во дворе, мимо меня брела уже плохонькая, опираясь на палочку, мать этой девочки. Она приветливо поздоровалась со мной, мы разговорились, и я, пользуясь случаем, без стеснения, прямо в лоб, спросил у нее: ну, скажите, дело прошлое, как вашей дочке-троечнице удалось поступить в университет в те времена, когда конкурс был только между отличниками? Она улыбнулась старческой гримасой и с нескрываемым удовольствием поведала о том, как у нее тогда еще при живом муже ходил то ли в друзьях, то ли любовниках заместитель декана исторического факультета ВГУ, вот он-то и помог ведомым только ему способом протащить ее дочку на факультет.
   Понятно, что нашей матери и в голову не могло прийти устраивать таким образом дела своих детей. Хорошо это или плохо - отдельный разговор, но данный пример подтверждает банальную истину о том, что "устроенные" дети появляются по преимуществу не на пустом месте.
   Кстати, копаясь в истории нашего рода, невольно приходишь к выводу, что неудачи при устройстве своих дел и делишеку, являются не случайностью, а какой-то наследственной кармой всех Кибардиных, Хомяковых, Камаловых. Нет и не было у представителей нашего рода умения найти "нужных людей", вовремя подсуетиться, дать "на лапу". В дневнике матери я нашел запись, датированную 1932 годом, в которой она, тогда еще семнадцатилетняя девушка, также, как и я сегодня, высказывает претензии в адрес своих родителей, обижается на них за то, что они не помогают ей пробиться в жизни. Она пишет: "...Семнадцать лет - жизнь уже издергана по мелочам. Цели стерты. Семнадцать лет, а ничего не хочется делать. Не буду повторяться, положение дел описано в дневнике не раз. Скажи только, спрошу в пространство: почему не боится Мика за мое будущее? Не беспокоится папа? Папа еще не знает, что я гибну, я не открывала ему свои карты. Но Мика, она все знает и твердит, что все образуется, что не надо образования, что все ерунда. Я гибну! Истратила лучшие годы жизни на мертвые, ненужные курсы и выдохлась. Не осталось желания и азарта, а без азарта и энтузиазма не живут в наш век!". Поясним, что Мика - это наша бабушка, Людмила Клавдиевна, так ее называли домашние, именно она, судя по записи, то ли не хотела, то ли не могла по-настоящему позаботиться о будущем своей дочери, помочь ей хорошо устроиться в жизни. Когда читаешь об этом в дневнике матери, то невольно погружаешься в состояние какого-то дурного дежавю, бесконечного повторения одних и тех же ситуаций в жизни каждого поколения нашего рода.
   Мой брат Равиль при поступлении в вуз также как и я был вынужден умерить свои притязания и довольствоваться малым. Учился он лучше меня, на четверки и пятерки, неплохо знал математику, физику, химию, и вроде бы мог выбрать из многих технических специальностей, пойти в физики, а не в лирики. Но над ним, как и надо мной висела армия, и двойное количество абитуриентов в том злосчастном году. Поэтому его планы, простиравшиеся на первых порах до физмата МГУ, сократились, сначала до такого же факультета в ВГУ, а затем и вовсе спустились на грешную землю - он поступил на дневное отделение лесохозяйственного факультета Воронежского лесотехнического института, т.е. на тот факультет, на котором преподавала наша мама. Казалось бы, это был отличный шанс для матери использовать потенциал семейственности, начать уже со студенческих лет готовить сына к аспирантуре, подсказать ему тему диссертации и помочь ее написать. Но что-то я не видел, чтобы она действовала в этом направлении, и в дальнейшем этот шанс был бездарно упущен. Чем это объяснить не знаю, не иначе, как все той же наследственной кармой!
   Оставшись за бортом веселой студенческой жизни, я вынужден был искать работу и, что немаловажно, искать ее самому, самостоятельно, без протекции. А для тех, кто приходит "с улицы" по объявлениям, варианты трудоустройства известны - это либо тяжелая ломовая, либо низкооплачиваемая работа, в общем, те места, на которые никто особо не рвется. Крупных предприятий рядам с нашим домом не было, общественный транспорт ходил тогда плохо, и я устроился работать туда, куда удобней всего было добираться, а именно, в Воронежскую дирекцию радиосетей, которая располагалась в центре города у Покровской церкви (старинный дом П.А. Штемпеля). Был сначала учеником, а потом линейным монтером четвертого разряда. Работа, в общем-то, была неплохая, и где-то даже интересная, в составе ремонтной бригады надо было каждый день выезжать на какую-нибудь улицу менять провода радиосети на столбах и крышах. Однажды вот так, с бригадой я попал на свою родную ул. Докучаева, одел кошки, взобрался на столб, и начал тянуть провод, и вдруг вижу - внизу идет мама. Она меня тоже увидела, остановилась, посмотрела на меня снизу вверх, мы перекинулись парой малозначащих слов, и она пошла дальше по своим делам, а я остался на столбе крутить провода. Вроде бы ничего не значащая сцена, но как много она говорит о характере матери. Ведь какая-нибудь другая родительница пришла бы в ужас, - как это, ее сынок, воспитанный в интеллигентной семье, и вдруг как простой работяга в замызганной фуфайке лазит по столбам и тянет провода. А уж, мамаша еврейского происхождения точно бы сошла с ума, увидев в таком виде свое чадо. А вот наша мама восприняла эту картину совершенно спокойно, вроде, так и должно быть. И незаметно было, чтобы у нее мелькнула мысль о том, что наследник рода Кибардиных-Хомяковых мог быть достоин и лучшей участи, чем лазить по столбам. Мог бы служить науке, искусству, или как сказал поэт: "... Не для житейского волненья, // Не для корысти, не для битв, // Мы рождены для вдохновенья, // Для звуков сладких и молитв" (А.С.Пушкин).
   Я, естественно, не собирался вечно быть монтером (хотя может быть и зря, начальство предлагало мне поступить в техникум связи и продвигаться по этой линии), главное для меня была учеба в университете. Более того, я никак не мог расстаться с юношеской мечтой стать дипломированным философом. Поэтому дважды после первого и второго курса учебы на заочном отделении истфака ВГУ пытался поступить на философский факультет Ленинградского университета. Делал я это не вполне законным способом, - не отчисляясь с заочного отделения в Воронеже, брал в архиве ВГУ аттестат зрелости и ехал поступать как простой абитуриент. Осуществить такую операцию мне помогла мама, она переговорила по этому поводу с методистом заочного отделения. А я, как вспоминаю, был настолько юн, робок и выдрессирован в школе, что у меня и в мыслях не было, что можно просто зайти к секретарю заочного отделения или к самому к декану и спокойно, с достоинством решить свои проблемы.
   Поступить в Ленинградский университет мне так и не удалось. Похоже, что все места там были расписаны заранее, иначе, чем объяснить, что закончив с одними пятерками два курса исторического факультета, я так и не смог сдать вступительный экзамен по истории на "отлично", мне поставили "хорошо". Помню, когда я первый раз приехал впритык к экзаменам, и стал возмущаться тем, что на приеме документов очередь, а рабочий день уже заканчивается, из комнаты приемной комиссии вышел пузатый мужик и с издевкой сказал: ладно, уж, девушки, примите у него документы, раз ему так хочется! Таким тоном, будто дал команду принять ненужную макулатуру. Сегодня в интернете можно прочитать, что для Игоря Чубайса, брата главного врага России Анатолия Чубайса, в том же году место на философском факультете ЛГУ нашлось, а вот для меня, простого советского паренька из провинции, до сих пор преданного советской власти - нет. Кстати, Игорь Чубайс поступил на философский факультет с черного хода: два года учился на физмате, а потом перевелся на философский. Как ему могли перезачесть дисциплины со столь разных факультетов, а студенческий стаж приравнять к производственному - загадка. Скорее всего, здесь приложил руку папаша этих проклятых братцев, ведь он был полковник, служивший в армии политработником, а на гражданке преподавателем марксизма-ленинизма в Горном институте, а мать их была еврейка с очень "русской" фамилией Сагал. Вот так в городе "колыбели революции" и набирали на философский факультет будущих предателей советской Родины, всех тех, кто потом вновь привел буржуазию к власти.
   Сейчас, на склоне лет, как подумаешь, сколько проблем и огорчений свалилось на меня, а вместе со мной и маму, из-за того, что я не смог поступить в университет и остаться в Ленинграде, по каким жизненным буеракам из-за этого пришлось идти, то прямо плакать хочется. А еще больше хочется - выпить грамм двести водки, чтобы ни о чем не думать, и ни о чем не вспоминать. Дважды потерпев поражения на вступительных экзаменах в Ленинграде, я вынужден был учиться уже до получения диплома на заочном отделении исторического факультета ВГУ. Уйти с него значило лишиться отсрочки от армии. Совмещать работу монтера и нормальную учебу скоро стало невозможно, поскольку, проведя весь день на морозе, я после работы просто засыпал в тепле дома с книжкой в руках. Поэтому уже через год я случайно набрел на работу монтировщика сцены в Воронежском театре оперы и балета, которая казалась временной, но затянулась до окончания университета и призыва в армию.
   Мой брат Равиль, как уже говорилось, был студентом дневного отделения лесохозяйственного факультета ВЛТИ. Сестру Галю мама пыталась устроить учиться на заочное отделение этого же факультета, и даже записала ее кандидатом в кандидаты. Была такая популярная схема зачисления, - кто не набирал нужное количество баллов, становился кандидатом на освободившееся в учебном году место. Галя, значит, должна была идти в студенты после исчерпания списка всех имевшихся кандидатов. Однако она не удержалась даже и в этом статусе. Стала работать машинисткой, лаборанткой на ротапринте, гардеробщицей и т.п., нигде подолгу не задерживалась, поскольку все время надеялась найти такую работу, где можно было бы ничего не делать, а деньги получать.
   Жизнь матери, таким образом, перетекла в новое измерение - дети стали взрослыми. Они, хорошо ли, плохо ли, но стали работать, учиться, зарабатывать на жизнь. Все жили при матери, в одной квартире. Сама она еще успешно работала в институте, занималась любимым делом, и в свои пятьдесят лет была, можно сказать, в расцвете сил. Но, увы, "ты на гору, а черт за ногу", взрослые дети не дали матери вздохнуть спокойно, порадоваться за них, получить столь необходимую на склоне лет помощь и поддержку. Вместо этого они прибавили ей новые проблемы, неожиданные огорчения и не самые приятные переживания.
  
   Семейные тайны
  
   Первой преподнесла нежданный "сюрприз" дочь Галия: она забеременела от студента-заочника лесохозяйственного факультета ЛТИ по имени Иван. Связь с ним была случайной, и был он у нее, похоже, не первым. Брать ее замуж он с самого начала не собирался, и даже, надо полагать, и не обещал, хотя хороводился с ней на глазах у всех довольно долго. Но мы с братом были по этой части слепы и глухи, и напоминали персонаж когда-то популярной пьесы Виктора Розова "Гнездо глухаря". Любили мы, глядя на большую политическую карту мира, висевшую у нас в комнате, обсуждать события в Китае, а вот о том, что творилось у нас под носом, в семье не знали, точнее, не хотели вникать. Мама, конечно, чувствовала, что дело добром не кончиться, но просветить нас на предмет того, что конкретно может произойти в результате всех этих похождений Гали, не спешила. Она могла долго говорить о разных мелочах, тратить на них время и эмоции, а вот главное сказать прямо и ясно зачастую не находила то ли времени, то ли желания. Мы же с Равилем знали об отношениях мужчины и женщины в основном по книжкам и имели довольно смутное представление об их возможных последствиях. Точнее, чисто теоретически эти последствия нам были известны, но о том, что они могут напрямую коснуться нашей семьи, как-то не думалось.
   В этой связи припоминаю такую довольно странную сцену. Мама еще до решающего события как-то затащила этого Ивана к нам домой и попросила меня с братом поговорить с ним "по-мужски", а именно, по поводу сестры Гали. Мол, что он с ней собирается делать? Надо сказать, что этот Иван был хотя и туповатым на вид, но вполне сложившимся взрослым мужичком. Видимо, он стал студентом-заочником после срочной службы в армии, а, значит, был, как минимум на три года старше нас. Поэтому мы с братом, не прошедшие армейской школы, выросшие в интеллигентной семье, не умевшие даже ругаться матом, оказались против него мягкотелыми юношами, не знающими жизни. Ведь с человеческой подлостью мы еще напрямую не сталкивались, обиды, чинимые людьми, еще не успели ожесточить наши сердца. Короче говоря, поставить перед ним, уже заматеревшим мужиком вопрос ребром: или женись на Гале, или отвали, нам не удалось. Разговор получился каким-то вялым и скомканным. Психологически задавить этого заочника мы так и не смогли, да и по сути дела разговоры бы не помогли, надо было решать дело на кулаках, или на кинжалах, как на Кавказе. Но нам до этого было как до луны. Наша мама, увы, тоже не была деревенской бой-бабой или городской хабалкой, которая могла бы, закатав рукава и приняв стойку руки-в-боки, разнести по кочкам этого хахаля, позорящего ее дочку. Так и закончилось это рандеву ничем.
   А потом случилось то, что случилось. Галя в полном согласии с матерью, втайне от нас с братом, решила рожать внебрачного ребенка.
   Чем руководствовалась мать, давая Гале совет поступить именно так, а не иначе для меня и по сей день остается загадкой. То ли она чувствовала, что достигла того возраста, когда надо иметь внука или внучку, или же понимала, что дочь с ее данными никогда не выйдет замуж и останется на старости лет одна на белом свете. Или, быть может, вспоминала свою юность, когда и у нее тоже не все было гладко с появлением Гали на свет. А может быть она рассчитывала, что ребенок заставит Ивана жениться на ее дочке. Кто знает, видимо, сыграло свою роль все - и первое, и второе, и третье, и четвертое. Так или иначе, но мать, презрев людскую молву, дала дочери отмашку и 1 сентября 1969 г. на свет появилась внучка Ирина. Это полностью изменило уклад жизни матери, до самых последних дней ежедневные заботы о внучке Ирине стали для нее и радостью и тяжкой ношей. Все бы ничего, в конце концов, это был ее осознанный выбор, но это тайное решение, принятое матерью и Галей, загубило и мою личную жизнь.
   А дело было так. Мама часто говорила мне: "Рашид! Не делай в жизни трех вещей: не пей водки, не играй в карты и не имей дела с падшими женщинами". Из этих трех маминых заветов я полностью выполнил только один, а именно, никогда не брал в руки карты, и до сих пор даже не знаю, чем одна карта отличается от другой, не умею играть ни в одну их многочисленных картежных игр. Что касается водки, то пить я ее стал в только в зрелом возрасте, ведь раньше, в советское время молодежь увлекалась в основном "огняками" (от слова "огнетушитель"), т. е. массивными бутылками портвейна по 0,7 л. На троих такой "огняк" считался вполне достаточной дозой. Иными словами, в молодости я пил редко и умеренно. Сейчас я, конечно, пью водку, поскольку пить вино стало невозможно, - оно стало дорогим и ненатуральным. Но алкоголиком не стал, хотя, с другой стороны, как посмотреть, ведь говорят, что алкоголизм имеет две стадии - привычку и зависимость. Привычка пить водку у меня, пожалуй, есть, а вот зависимости, слава Богу, нет, если надо могу обходиться и без нее. Значит, в этом отношении опасения матери не сбылись.
   А вот с падшими женщинами, как по-книжному выражалась мама, все получилось гораздо хуже. Ни водка, ни карты не смогли сломать мне жизнь, Бог и собственный разум уберегли меня от этих пороков, а вот от одной из "павших" - нет. Воспользовавшись моей молодостью, наивностью и житейской неопытностью она, будучи на шесть лет старше меня, влезла, как кукушка, в наше семейное гнездо. Говорят, что в старину был обычай, если в роду появлялся незаконнорожденный, то герб этого рода перечеркивался слева направо белой полосой. Увы, я виноват в том, что и наш условный фамильный герб, отныне и навсегда перечеркнут такой полосой. И все из-за этой "павшей", имени которой я даже не хочу произносить, так много она принесла нравственных страданий нашей маме, мне, своему ребенку, своей родительнице, всей нашей семье. Назовем ее условно "мадам Брошкина", или просто "мадам". Мне было восемнадцать лет, когда какая-то злая неведомая сила свела меня с ней в одно время и в одном месте. "В жизни раз бывает, восемнадцать лет...". Да, один раз, и навсегда. Здесь не поспоришь. Цвет юности и выбор жизненного пути. Одним везет, а другим - нет. Я часто с грустью вспоминаю слова популярной песни: "Представить страшно мне теперь, // Что я не ту открыл бы дверь. // Другой бы улицей прошел, // Тебя не встретил, не нашел!...". А мне судьбой было суждено прямо противоположное - горевать о том, что я пошел той самой улицей, и открыл ту самую, будь она неладна, дверь.
   А произошла все до обидного просто и незамысловато. После окончания первого курса университета в 1967 году, в теплый майский вечер мы с Анатолием, моим школьным товарищем, попали на концерт в парк отдыха "Динамо", тогда там был "Зеленый театр" под открытым небом с гнилыми скамейками на склоне оврага. Не помню, чья была инициатива пойти на этот, будь он проклят, концерт. Выступал известный цыганский артист Николай Сличенко, и смотреть, в общем-то, было не на что, на сцене сразу обнаружилось, что он хромой, со слащавым голосом и ужимками ресторанного развлекалы. Я бы давно забыл его выступление, если бы не та роковая роль, которую он сыграл в моей жизни. После концерта мы спустились на центральную аллею парка, и пошли к выходу. Была весна, цвела сирень, и, как сказал бы поэт, "...страстей неопытная сила // Кипела в сердце молодом". По аллеям парка гуляли стайки красивых привлекательных девушек, хотелось немедленно подойти к ним, познакомиться, пообщаться, но не в вульгарном смысле, чтобы затащить в кусты, а просто поговорить, выплеснуть, разрядить хотя бы в словах все фрейдистские сублимации полового инстинкта.
   И здесь я увидел двух довольно молодых, как мне показалось, женщин, сидящих на скамейке, подсел к ним и завязался обычный банальный разговор. С самого начала меня заинтересовала только одна из них: миловидная девушка с ладной фигуркой, ямочками на щеках, короткой стрижкой и живыми карими глазами. На ее подругу, невзрачную дурнушку, я не обратил никакого внимания. Немного поболтав, мы все вместе, вчетвером не спеша пошли к выходу из парка. На трамвайной остановке мой друг распрощался, и здесь, как-то незаметно исчезла и моя симпатизантка с румяными щечками. И я остался один на один с ее знакомой. Вот здесь-то и была совершена ужасная ошибка, - надеясь вновь встретить ее миловидную подружку, я предложил ей вновь встретиться всей компанией, чтобы продолжить знакомство. С этой и только с этой целью договорился о встрече, но не с ней лично, она меня совершенно не интересовала, а с ней и ее подругой. А ведь надо было бы знать эту распространенную женскую уловку, иметь в подружках красавицу, чтобы ловить на нее, как на приманку, потенциальных женихов. А на свадьбе, наоборот, сажать рядом с невестой самую некрасивую подругу, чтобы на ее фоне молодая выглядела не такой страшной и уродливой, как она есть на самом деле. Так вот случайно, не придавая этому никакого значения, я встретился с этой мадам еще раз. Надо ли говорить, что она явилась на встречу одна, без подруги, которую я так никогда больше и не увидел.
   Где-то ты теперь, кареглазая красавица? Почему ты не пришла на то давнишнее свидание? Зачем поманила и исчезла, оставив мне свою, сомневаюсь даже, что подругу, скорее просто знакомую, как тяжкую проблему? Я знаю, что ты не виновата, и глупо, спустя полвека, приплетать тебя к моим ошибкам, но в памяти моей ты навсегда останешься моей "угаснувшей мечтой". Как писал поэт, "... и самая любовь, нам изменив, как ты, // Приводит к опыту безжалостным уроком // И, чувства истощив, на сердце одиноком // Нам оставляет след угаснувшей мечты" (П. Вяземский).
   Мадам, как уже говорилось, была на шесть лет старше меня, и про внешность ее можно было бы сказать словами известного репа, - "...ну что ж ты страшная такая? - такая страшная, и ненакрашеная страшная и накрашенная". У нее было лицо с уже повядшей кожей и бурятско-калмыцкими скулами, маленькие глазки с бесцветными выщипанными бровками (на одной брови была не то шишка, не то прыщ, видимо, от неудачного применения пинцета), редкие кудельки на голове с шиньоном, приземистая фигура, короткие, но с округлыми коленками ноги, да и в целом низ был лучше верха, и только он мог стать объектом плотского вожделения. Образование у нее было среднетехническое, окончила какой-то техникум в Сибири, откуда ее семья приехала в Воронеж (надо же было им приехать!), работала на радиозаводе (чертила техзадания). Манера общения у нее была какая-то липкая и двуличная, со слащавой улыбкой она заглядывала собеседнику в глаза, изображая угодливость и отзывчивость, но этим не столько привлекала, сколько отталкивала людей. От природы у нее была какая-то животная даже не хитрость, а примитивная, на уровне инстинктов изворотливость. Прилипчивость и обман ­- вот, чем она только и могла пользоваться для достижения своих целей. Противно вспоминать, как в постели передо мной, неопытным мальчиком, она, давным-давно кем-то оприходованная, разыгрывала роль стеснительной девочки, которая боится, что простынка соскользнет с ее плечика. Подруг у нее не было. Книг не читала, разговаривать с ней было не о чем, но и здесь она провела меня, - когда я разглагольствовал о философии и прочих высоких материях, она всегда молчала, изображая внимательного собеседника. Как правильно сказал один юморист, если женщина говорит мужчине, что он самый умный, значит, она понимает, что второго такого дурака ей не найти.
   Если она была такая плохая, то зачем ты связался с ней? - спросит читатель. И будет совершенно прав, логики здесь нет никакой. Я и сам сегодня часто вопрошаю себя, - а был ли я вообще тогда в здравом уме? Не повредился незаметно для себя и окружающих рассудком? Настолько нелогичны, глупы и бессмысленны были многие мои действия и поступки.
   Есть специалисты по первобытной психологии, которые могут рассказать даже о том, что творилось в черепе неандертальца в доисторические времена, как работали его мозги, и о чем он думал. А я не могу реконструировать даже собственное сознание полувековой давности. Не в силах вспомнить, как я воспринимал женщин в те далекие и безвозвратные дни ранней юности. Почему был столь неразборчив в связях, не знал сам себе цену, ведь молодое здоровое тело, безгрешная душа - это не тот товар, который можно спустить за бесценок. Но, что случилось, то случилось, - "...напрасно посылал я поздние проклятья // Безумству юности моей" (Н. Некрасов). На момент знакомства с мадам я, говоря высокопарным слогом, "не познал женщину", и был, так сказать, нецелованный мальчик. Она же представляла собой опытную и давно кем-то распробованную особу. Помнится, она сама мне рассказывала о том, как какой-то мужик с завода таскал ее по кустам, а затем бросил. Но тогда я пропустил эти ее признания мимо ушей. Какое мне дело было до ее прежних похождений, если я с самого начала не собирался на ней жениться.
   Роковую роль, конечно, сыграла постель, в которую она меня затащила. Надо сказать, что ее предусмотрительная мамаша обеспечила дочку приманкой для мужиков в виде отдельной жилплощади, - полдома в частном секторе на улице Карельской. Мать ее в принципе была неплохой работящей женщиной, трудилась в горячем цехе у печей на хлебозаводе, но в прошлом совершила, как я мельком слышал, грех, за который Бог отвернулся от нее и всего их семейства. Во время войны, когда ее первый муж, оставив дочь и жену, ушел на фронт воевать, она, не дождавшись его в тылу где-то под Новосибирском, вышла замуж за другого, - неказистого мужичка, имевшего "бронь", как мастер-литейщик. Потом фронтовик, которому она изменила, вернулся с войны живой, женился на другой женщине, завел с ней двоих детей, и в дальнейшем жил и работал в Ленинграде. А у мадам появилось два сводных брата от второго мужа матери, один из них утонул в шестнадцать лет, а другой умер, не дожив до пятидесяти. Так, что у этого семейства была плохая карма, все не как у людей, поэтому лучше было бы держаться от них подальше, но кто тогда об этом думал!
   Так вот, продолжаю про постель, как-то мы с мадам встретились в городе (не помню, зачем я приперся на эту встречу, видимо, от скуки) и вдруг пошел сильный дождь. Постояли под карнизом какого-то магазина и я предложил разойтись по домам, но мадам стала настоятельно предлагать ехать к ней на квартиру. И я, по своей дурости, согласился. Иными словами, мадам сама, без всякого нажима с моей стороны, и даже против моего желания (я не хотел ехать к ней, так как не предупредил мать, что не буду ночевать дома) привела меня в свою халупу и затащила в постель. Я говорю "затащила" потому, что весьма затруднительно постороннему человеку насильно проникнуть в жилище женщины и там овладеть ею, для этого надо, как минимум, отнять у нее ключи от квартиры, что является преступлением и тянет на статью "грабеж". Но, увы, мадам Брошкина этого никогда не признает, и будет до конца жизни корчить из себя жертву коварного соблазнителя. А по сути дела все было как в старом анекдоте. Идет мужик лесом, а из кустов вдруг выскакивает бабка с ружьем, целится в него и говорит:
   - Что, гад, изнасиловать хочешь?
   - Да, что, ты бабушка, и в мыслях не было!
   - А придется...
   Так и здесь, раз, уж, привела тебя женщина к себе домой и уложила в постель, то, хочешь, не хочешь, а приходится и дальше играть роль в этой скверной пьесе. Так произошло мое грехопадение (если это слово применимо к мужчине). А ведь мог бы я свою первую брачную ночь отдать любимому человеку, и всю свою нерастраченную энергию души и тела вложить в чудо зарождения новой жизни, законного продолжения рода. Но вместо этого обокрал сам себя, переспал со случайной, первой попавшейся женщиной, и променял возвышенные чувства на пароксизмы скотской страсти. И только сегодня я понимаю, что потерял тогда не только свое тело, но и свою душу. Как это у М.Ю. Лермонтова: "К чему мятежное роптанье, // Укор владеющей судьбе? // Она была добра к тебе, // Ты создал сам свое страданье. // Бессмысленный, ты обладал // Душою чистой, откровенной, // Всеобщим злом не зараженной. // И этот клад ты потерял" (М.Ю. Лермонтов). Так что, мальчики, - берегитесь девочек! Не стоит шальной контакт всех возможных неприятностей. Мадам прилипла ко мне как березовый лист в бане. Наглость ее не знала границ. В мое отсутствие она сама, без всякого приглашения явилась к нам домой, и мне осталось только выслушать от домашних сообщение о том, что приходила некая особа и представилась как моя "девушка". Более того, эта "девушка" приперлась и в университет на факультет, где я учился, и сообщила то же самое почтенной женщине методисту, Зое Ивановне, о чем она мне потом с какой-то жалостью во взоре рассказала. Или был такой случай. Летом 1968 года я уехал с театром на гастроли в Калиниград, и мадам прислала мне туда письмо, не помню, что она там писала, но осталась в памяти подпись, - "твоя Джульетта". Вот такая мне досталась Джульетта в образе Квазимоды.
   Естественно, возникает вопрос, что же ты тогда совсем ничего не видел? Не представлял, чем дело может кончиться? Конечно, видел, конечно, представлял, но никогда не думал, что наше с ней знакомство затянется надолго, и что мы будем намертво связаны ребенком на всю жизнь. Не будь ребенка, я бы давно забыл, кто она, и как ее зовут. Встретились мы в мае, а уже в августе того же года я рассчитывал уехать в Ленинград и надолго распроститься с опостылевшим Воронежем. Буду, мечтал я, жить на берегах Невы, учиться на философском факультете Ленинградского университета, и там найду себе подругу жизни. Такую же красивую, с большими васильковыми глазами и нежным овалом лица, какую я видел среди абитуриентов, сдававших документы в приемную комиссию. Но, увы, эти мечты так остались лишь мечтами, баллов на вступительных экзаменах я в тот год не добрал, и мне пришлось опять жить в Воронеже. И все потекло по-старому, редкие встречи на ее квартире затянулись еще на один год. Видя это, мадам наглела все больше и больше, приходил ко мне домой, когда ее не звали, встречала у служебного входа в театр, а однажды даже притащила в нашу раздевалку для монтировщиков сцены все свое семейство: мать и двух братцев, хотела, видимо, продемонстрировать, какого мальчика на шесть лет ее младше она "окрутила". Кстати, мамаша ее заняла довольно подлую позицию, вместо того, чтобы оттащить от меня за волосья свою живущую в блуде дочь, она спокойно похаживала, посмеивалась, и даже не удосужилась поинтересоваться у меня - собираюсь я на ее дочке жениться или нет. Видимо, дочка с матерью были в сговоре.
   Не прошло и полгода наших отношений с мадам, как я совершенно ясно понял, что она реально имеет на меня какие-то виды, или, проще говоря, хочет меня на себе женить. Видя такое дело, я решил с ней объясниться и разойтись по-хорошему, без скандала. Поэтому прямым текстом, ясно и отчетливо сказал ей, что никогда на ней не женюсь и что нам надо расстаться. Я думал, что она как любая порядочная, уважающая себя женщина оскорбиться и покинет меня навсегда. Но не такова оказалась мадам, она была из тех людей, которых невозможно обидеть, их можно только огорчить.
   - Не уходи, не нужно мне от тебя никакого замужества? Пусть все будет как есть, я ничего от тебя не жду, не требую, не волнуйся, все будет нормально, - причитала и уговаривала она. И, самое главное, из глаз ее потекли мутные слезы. Ох, уж эти слезы! Не знал я тогда, что женские слезы - это вода. Не всегда, конечно, и не у всех. Но у мадам были именно такие слезы. Как это у Н.А. Некрасова: "...пустого сердца не жалей, пускай она поплачет, ей ничего не значит". Слезы мадам были слезами крокодила, пожирающего свою жертву. А ее "любовь", которой она пыталась оправдывать свою подлость, была любовью самки жука богомола, которая, как известно, утоляет свой аппетит после спаривания тем, что съедает оплотворившего ее "счастливчика".
   Не буду скрывать, что от Бога было мне не просто знамение или знак, а полновесный пендель. Господь не просто говорил, а кричал мне в ухо, разорви эту связь немедленно, не приближайся к ней ближе, чем на километр! Но я вновь, вместо того, чтобы действовать решительно и бесповоротно, стал просить ее по-хорошему расстаться без скандала. Но эта одноклеточная амеба и слушать не хотела, опять пустила свою мутную слезу, клялась и божилась, что ей от меня ничего не надо, кроме редких встреч. И я как безвольный тюха-матюха вновь отступился, и народная мудрость "бабе поверить - себя обмануть" тогда до моего сознания так и не дошла. Это только сейчас я понимаю, что в жизни надо быть твердым и решительным. "Если бы я был педагогом, - афористично сформулировал это требование итальянский писатель Ригони Стерн, - то, прежде всего, учил бы детей умению говорить "нет"! Это самое сложное и самое трудное умение. Сказать "нет" - проявить мудрость, то ли в большом, то ли в малом деле, обозначить свою позицию, настоять на ней. Без умения сказать "нет!" не может быть свободы, не может быть покоя и воли". И это действительно так, ведь в жизни бывает много ситуаций, когда надо одеть броней свое сердце, не бояться огорчить другого человека, действовать по принципу: "чужих жалко, а себя еще жальче". В противном случае твоей мягкотелостью обязательно воспользуются люди без комплексов, всегда готовые извлечь из любой ситуации свою выгоду.
   Можно ли обучить умению говорить "нет"? Не знаю. Многое зависит от стиля воспитания. В советское время, как известно, детям внушали, что "человек человеку - друг, товарищ и брат". Никто не говорил, что "человек человеку волк", и "падающего подтолкни!". Поэтому дети росли доверчивыми и прекраснодушными, не готовыми к встрече с подлостью и вероломством. О женщинах нам внушали, что это прекрасные и беззащитные создания, их надо любить и оберегать, а главное, ни в коем случае не огорчать расставанием, ведь "мы в ответе за всех, кого приучили". Каждый из нас должен стать Маленьким принцем из сказки Антуана де Сент-Экзюпери. Никто не говорил, что жениховство - это своего рода капкан, и прежде чем связываться с женщиной, надо сто раз подумать как с ней потом развязаться.
   Об этом, помнится, яркий монолог произносит герой повести Льва Толстого "Крейцеровская соната": "Ведь теперь браки так и устраиваются, как капканы... Девы сидят, а мужчины, как на базар, ходят и выбирают. А девки ждут и думают, но не смеют сказать: "Батюшка, меня! нет, меня. Не ее, а меня: у меня, смотри какие плечи и другое". А мы, мужчины, похаживаем, поглядываем и очень довольны. "Знаю, мол, я не попадусь". Похаживают, посматривают, очень довольны, что это для них все устроено. Глядь, не поберегся, -- хлоп, тут и есть!". В общем-то классик подметил здесь верно, другой вопрос, что овладев таким далеко не почтенным искусством "развязываться" с женщинами, можно проходить в холостяках до седых волос, как, собственно, у меня и получилось. С героем Л. Толстого можно согласиться и в том, что отживший обычай устраивать брак по воле родителей, не так уж и плох, поскольку, как остроумного подметил один блогер "... лучше бы родители определяли за кого выдать своих детей, чем гениталии молодых".
   Бабы, скажем без обиды, довольно подлый народ, ведь среди них есть даже такие, которые уводят мужчину из семьи, отрывают его от родных детей. И все это прикрывается лживыми речами о "большой любви". Но "любви" к кому? К самой себе и только!
   Кроме моей мягкотелости и неуместной деликатности в отношениях с женщинами, была и еще одна причина роковой затяжки знакомства с мадам. В те годы я вынужден был совмещать работу и учебу. Мой рабочий день монтировщика сцены театра оперы и балета начинался с четырех часов вечера и продолжался до 10-11 часов ночи, пока не будут разобраны и спрятаны в карманы около сцены все декорации и подвески. В субботу и воскресение шли спектакли, а выходным днем в театре был понедельник. Это было удобно в том смысле, что днем я мог читать учебники, сидеть в библиотеке, выполнять задания и готовиться к сессии. Однако общаться по вечерам со сверстниками из-за такого графика работы я не мог, и все вечерние развлечения были не для меня. Соответственно и познакомиться с приличной девушкой было негде. Вот, если бы я учился на дневном отделении вуза, то вкусил бы всех прелестей студенческой жизни, которая, как известно, немыслима без знакомств и свадеб. Достаточно открыть зачетки студенток, чтобы по изменившимся фамилиям увидеть, что к третьему курсу почти все они выходят замуж, часто за своих сокурсников. Ведь в советское время как было, - на первом курсе всех отправляют в колхоз на уборку, там завязываются знакомства, начинаются романы, а через год-два то одна, то другая пара затевает свадьбу, и вся группа на ней гуляет. Я же в молодости был, увы, не студентом дневного отделения, а работал сначала монтером радиосетей, а затем рабочим в театре.
   В театре моими ровесницами были только балерины, т.е. артистки балета. Девчонки, конечно, были красивые, краше не бывает! Помню, как выйдут на репетицию в черных трико и телесных колготках, как взмахнут своими стройными ножками, взлетят над сценой в воздушном прыжке, мелькнут гибкой талией и грациозным движением рук, так у меня, смотрящего репетицию из темного зала, аж, дух захватывало от созерцания такой красоты и совершенства женского тела. Но это был совсем другой, недостигаемый для меня мир искусства! Для них я был "никто", и звать меня было - "никак". Мне, монтировщику сцены, таскающему декорации в грязной рабочей спецовке, путь в этот блестящий пленительный мир музыки и танца путь был заказан. В творческих цехах театра, - оркестр, хор, балет, солисты, - существовал свой особый замкнутый мирок, артисты труппы работали вечерами, когда все "нормальные" люди отдыхают, поэтому общение у них было только со своими на спектаклях и репетициях. Летом вся труппа выезжала на гастроли, жили в гостиницах, где ночью легко перейти из одного номера в другой и переспать с кем нравится. Браки заключались там же в тесном театральном кругу, - балетная выходила замуж за оркестранта, солист оперы женился хористке и т.п. Многие сходились и разводились не по одному разу, но продолжали работать рядом со своими прежними женами и мужьями. Помню, в оркестре были скрипач и скрипачка, они развелись, скрипач взял в жены балерину, но продолжал сидеть в оркестре рядом со своей бывшей женой и пиликать с ней по одной партитуре.
   Войти в этот артистический мир я не мог в силу, как говорят социологи, статусной несовместимости, которая, кстати, преследует меня всю жизнь: в театре - но не артист, студент - но заочник, вузовский преподаватель - но не кандидат, доцент - но не профессор, отец - но не муж и т.п. В общем, ни Богу свечка - ни черту кочерга. В жизни я так и не смог занять ту социальную нишу, в которой бы чувствовал себя спокойно, уверенно и никому бы из ближайшего окружения не завидовал.
   В те годы, когда я работал в театре, и "...там под сению кулис, младые дни мои неслись" (поэт, правда, не таскал декорации), мне понравилась одна балерина по имени Таня, ставшая объектом моего обожания и платонической, на расстоянии любви. Небольшого роста, с мелкими чертами славянского лица, она не блистала классической красотой, но привлекала грацией, ладностью своей точеной фигурки, обворожительной открытой улыбкой. Однако все свои отрепетированные улыбки она расточала, прежде всего, зрительному залу, и коллегам по творческим цехам, но отнюдь не мне - монтировщику сцены в грязной рабочей одежде. Она была солисткой балета, но не примой, например, в "Лебедином озере" исполняла не заглавную партию Одетты-Одилии, а была в составе танца маленьких лебедей. Ее лучшей, на мой взгляд, ролью была партия Машеньки в балете "Щелкунчик. Я мог бесконечное число раз смотреть, как она в блестящей балетной пачке с изящной золотой короной на голове, под гениальную музыку па-де-труа второго акта, купаясь в ярком свете софитов, летит вверх поднятая сильными руками красавцев-кавалеров. Но, за кулисами мне не хватало смелости даже подойти к ней, обменяться хоть парой слов, настолько она была далека, непостигаема, из какого-то другого мира. Я решался лишь преподносить ей цветы вместе с другими зрителями, когда она выходила после спектакля на поклон перед занавесом. Мне хотелось, чтобы мой букет был самый большой и красивый, поэтому я покупал ей гладиолусы, и с тех пор незаметно для себя полюбил этот цветок.
   Таким образом, в то время моя личная жизнь как бы раздвоилась, с одной стороны, был недоступный, но манящий мир искусства, мир кулис, порхающих танцовщиц, божественной классической музыки, прекрасно звучащих голосов, а с другой - темные низменные отправления тела, разрядка полового возбуждения в постели с мадам. На меня легло то, что я сам для себя определил как проклятие "фот де мье" (faute de mieux), что в переводе с французского означает "за неимением лучшего". Речь о том, что мне не посчастливилось найти красивую и умную девушку, чтобы совместить "два в одном": секс и любовь. Пришлось искать некий эрцац-объект для секса, и довольствоваться им, пока не будет найден искомый идеал. В этом нет ничего необычного, редко кому удается сразу сразу найти идеальную пару. Для этого должно сложиться множество удачных обстоятельств, ведь в жизни, как поется в одной милой песенке, "...мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает". Хотя, с другой стороны, многое зависит и от силы воли, от умения преодолевать искушения. Недаром ведь в народных сказках герою часто дается наказ - "встретится тебе то-то - ты не бери, дальше иди", и так до тех пор, пока не найдёшь. Надо уметь преодолевать соблазны и не впадать в грех. Как правильно говориться в одной церковной проповеди: "да не буди всяким ветром носимым", - я, увы, этой заповеди не выполнил.
   Поддавшись в 1968 году искушению "фот де мье", а проще говоря, решив, что ничего страшного не случиться, если я буду водиться с мадам до тех пока не найду какую-нибудь "настоящую" девушку для серьезных отношений, я, естественно, не собирался долго пребывать в таком двойственном положении. В следующем 1969 году я планировал вновь, уже с двухлетним трудовым стажем, поступать на философский факультет в Ленинграде. В те времена, как уже говорилось, производственников на этот факультет принимали по отдельному конкурсу, а школьники делили между собой лишь десять процентов мест. Переезд в Ленинград означал бы осуществление мечты, решение множества проблем и возможность развязаться, наконец, с мадам. Но она меня опередила! Перемутила всю мою жизнь!
   Приехав в Ленинград, я сдал документы в приемную комиссию, получил койку в общежитии, которое располагалось в Петродворце, и начал сдавать экзамены. После первого или второго экзамена решил заглянуть на Главпочтамт, узнать, нет ли писем до востребования из дома. Был теплый летний день, яркое августовское солнце заливало своим светом красивые, разбегающиеся от Исаакиевского собора улицы, в меня вливалась энергетика старинных зданий, все окружающее будоражило душу, порождало надежды на то, что на перемены к лучшему близко, вот-вот я вырвусь из провинциального Воронежа, и начнется новая жизнь в городе на Неве. Казалось, что дальше все будет так, как у всех, - студенческая пора, молодая красивая жена, дети, интересная работа. И не знал я в тот миг, что стрелки на часах моей судьбы уже дрогнули, и приближаются к той отметке, после которой моя личная жизнь рухнет и вместо прямого ровного пути покатится по каким-то колдобинам и кривым дорожкам.
   На Почтамте вместе с письмом матери мне вручили письмо от мадам. Она сообщала, что беременна, срок поздний, и она будет рожать. Предвидя мою реакцию, она очень предусмотрительно решила известить меня об этом не лично, а по почте, когда я находился в другом городе. Это сообщение повергло меня в шок: как, зачем, по какому праву она считает, что я хочу иметь с ней общего ребенка? Почему она решила это за меня, без моего согласия, где же ее клятвенные обещания не допустить ничего подобного? Но, что я мог поделать, узел был завязан, и развязать его я уже был не в силах, моей судьбой, моей личной жизнью распорядились без меня. Это была тяжкая расплата за мягкотелость и доверчивость.
   В Ленинградский университет я и в тот раз так и не поступил (хотя шел как производственник со стажем), не хватило баллов, какая-то тварь принимавшая экзамен по истории, решила, что я, на одни пятерки окончивший два курса исторического факультета ВГУ, знаю историю СССР только на "хорошо", а не на "отлично". Другая жидовочка на экзамене по литературе допытывалась, для чего конкретно Чичиков покупал мертвые души, какой у него был бизнес-план. Я объяснил ей вроде бы правильно: он покупал их "на вывод" в Малороссию, где правительство давало субсидию на освоение новых земель, а также для престижа. Однако она только шмыгала своим сопливым носиком. Думаю, что и Гоголь не особенно вникал в коммерческие замыслы своего героя, не для того он писал свою поэму. И вопрос ее был вовсе не о литературе, а на засыпку, не всякий обратит внимание на такую подробность. Думаю, что список на поступление там был составлен уже заранее. Так я навсегда распростился с надеждой учиться в Ленинграде, и остались у меня лишь "...мечтаний прежних и страстей // Несокрушимый мавзолей!" (М.Ю. Лермонтов). Пришлось вернуться в Воронеж, как говориться, не со щитом, а "на щите", я был побежден и раздавлен неразрешимостью возникшей проблемы.
  
   Mea culpa
  
   Далее последовали безобразные сцены. Беременная с огромным пузом мадам хватала меня за руки и трагическим голосом вещала, что ребенку нужен отец. Эта очень "своевременная" мысль почему-то не пришла ей в голову раньше, когда она охотно раздвигала ноги. Явившись к моей бедной матушке мадам стала требовать от нее, чтобы она заставила меня на ней жениться. Трудно представить, что пережила мать. Из данной ситуации не было достойного выхода, любое решение вело к невосполнимым потерям, переворачивало всю жизнь, и не только мою, но и многих других людей, больших и маленьких, вовлеченных в эту ситуацию. Используя беременность, мадам предприняла безжалостную психическую атаку, стараясь дожать меня, женить на себе.
   Примером ей, как уже говорилось, была наша сестра Галя, которая на полгода раньше уже родила без мужа и мать не выгнала ее с ребенком на улицу. О том, что Галя беременна и решила в согласии с матерью рожать, мадам узнала месяца на три раньше, чем я с Равилем. С ней Галя поделилась этим секретом, а с нами, братьями, - нет. Из многих неприятностей, которые Галя доставила нашей семье, эта самая непростительная. Своей внебрачной беременностью она фактически спровоцировала мадам на то, чтобы повторить ее "подвиг". Думаю, что именно тогда, когда она раньше меня узнала о беременности Гали, у нее и возникло желание добить нашу интеллигентскую, мягкотелую семью, заставит всех плясать под свою дудку. Хотя, по некоторым сведениям, в тот раз она посоветовала Гале сделать аборт, сказав, что я их много сделала, но затем, видно, решила последовать ее примеру.
   Однако в главном она просчиталась. Сама мысль связать себя с ней узами брака, дать ей законные права распоряжаться мною - приводила меня в ужас. В конце концов, я имел право проснуться утром и увидеть рядом на подушке милое, родное, а не ненавистное лицо. Даже из-за ребенка я не мог пойти на такую жертву, как жить с мадам. Думалось, бежать, бежать! Но куда бежать? Ведь ребенок все равно родится, и, надо полагать, мой. Предположение это зижделось на том, что на такую, как мадам, никто, кроме меня, вряд ли позарился. Но, как с этим жить? Что делать? Иван, хахаль сестры Гали, ребенка не признал и сбежал в Орел, я же так поступить не мог, воспитание, увы, не позволяло.
   В такой ненормальной психологической обстановке 22 января 1970 г. родился сын Роман. Мадам снова стала осаждать меня своими лживыми причитаниями о том, что ребенку нужен отец, подразумевая под этим, что ей нужен муж, и я должен на ней жениться. С первым я, в принципе был согласен, со вторым - категорически нет. Так было вымучено компромиссное решение, позволявшее, с одной стороны, соблюсти интересы ребенка, избавив его от позорного прочерка в графе "отец", а, с другой - не обрекать себя на пожизненные мучения с чуждой мне женщиной. 17 марта 1970 г. в Ленинском бюро ЗАГСа г. Воронежа я вместе с мадам оформил свидетельство о признании отцовства. Иными словами, я дал ребенку свою фамилию, и принял на себя все соответствующие законному отцу юридические обязанности.
   Не скрою, у меня была наивная вера в то, что мадам оценит мое благородство, ведь через суд она отцовство вряд ли доказала. Мы не вели общего хозяйства, постоянно вместе не жили, никаких подтверждающих документов или свидетелей у нее не было, генетической экспертизы тогда не существовала. Поэтому, рассчитывал я, вопрос о средствах на содержание ребенка будет улажен по взаимному согласию, без вмешательства третьих лиц, и тем самым, я хотя бы формально буду в обычном добрачном статусе. Боже, как я ошибался! Ведь еще в Библии сказано, что "...несть главы, паче главы змиины, и нет злобы выше злобы женской" (Сир.25:17.1). Мадам недрогнувшей рукой написала на меня, можно сказать своего благодетеля, исковое заявление на алименты. Повестку в суд я порвал, туда не ходил, поскольку доказывать было нечего - ведь я сам признал отцовство. Так еще в молодые годы, можно сказать, на заре туманной юности, я стал принадлежать к презренному племени алименщиков. Не будучи при этом ни разу в жизни женат! Вот как "услужила" мне мадам! Вряд ли такое с кем-нибудь еще случалось.
   Вообще, какая-то злая сила всю жизнь притягивала ко мне самые худшие из всех возможных вариантов развития событий. Например, никого не исключают из аспирантуры, а меня исключили. А ведь есть же люди, которые как поезда движутся от одной жизненной станции к другой строго по расписанию, нигде не задерживаясь, - рождения, учеба, женитьба, дети, карьера и пр. Я же шел по жизни, как через колючую проволоку, по каким-то кривым тропам, спотыкаясь на ухабах и проваливаясь в ямы. Похоже,, что причиной тому какое-то родовое проклятие или что-то в этом духе. Быть может, это месть высших сил за то, что дед сносил православные храмы? Кто знает? А скорее всего - это судьба, причем в том ироническом смысле, как ее определил А. Шопенгауер: "То, что людьми принято называть судьбою, является, в сущности, лишь совокупностью учиненных ими глупостей".
   Итак, подведем итог теме моего внебрачного и единственного, увы, ребенка. Кто что потерял, кто что приобрел и кто виноват в том, что все так получилось? Нелепо и как-то не по-людски.
   Начнем с хорошего: в том уже таком далеком 1970 году появился на свет маленький человечек, который на сегодняшний день, слава Богу, вырос, стал взрослым мужчиной, умным, самостоятельным, семейным. У него есть сын, мой единственный наследник внук Коля. - Это хорошо. Я не остался бездетным, а ведь бывает и такое. Правда, сын меня "папой" так ни разу и не назвал, ну, да ладно, это его дело, у меня нет морального права предъявлять ему какие-либо претензии. Я свой долг посильно выполнил, а все остальное - выбор за ним. Говорят, что надо благодарить судьбу за то, что она дала, а не за то, что могло бы дать, очень красиво об этом проповедовал Иоанн Златоуст: "Благодарим Тебя Господи за все благодеяния, оказанные нам недостойным с первого дня нашей жизни до настоящего, - благодарим за все, что знаем и чего не знаем, за все явное и неявное, обнаруживающееся делом и словом, совершившееся по воле и против нашей воли, за все, с нами недостойными бывшее, за скорбь и ослабление скорби, за мучение, за Царствие Небесное". Утешимся этим, хотя, честно сказать, в Царствие Небесное я не верю, а расхожий успокоительный довод - мол, довольствуйся тем, что есть, поскольку у других и этого нет, меня всегда раздражал своей бессмысленной универсальностью и приложимостью к любым ситуациям. Ведь всегда можно найти тех людей, которым в жизни приходится хуже, чем тебе. Да, я и не один такой, все чаще сожалеют о том, что у них нет, нежели радуются тому, чем обладают. Такова, видимо, человеческая натура.
   Так о чем же мне можно сожалеть, что я потерял в жизни из-за этой мадам? В чем ее вина не только перед Богом и людьми, но и передо мной лично? Прежде всего в том, как я думаю, что она лишила меня нормальной радости отцовства, на всю жизнь поставила в какое-то непонятное двойственное положение. Помню, родился сын Рома, вроде бы прекрасное, радостное событие, но вместо того, чтобы спокойно принимать поздравления, я должен был дергаться, силясь объяснить людям, - почему без свадьбы, откуда сын? Кто его мамаша? И так всю жизнь. Я стал "приходящим папой" и об этом больно вспоминать. Придешь к мадам (эта жлобовка даже стакана чая не нальет), посидишь, поиграешь с ребенком, а потом надо, разрывая сердце, уходить, видя недоумение в глазах маленького сына. Выйдешь из подъезда, а они на балконе с пятого этажа стоят, смотрят тебе вслед, и нет возможности вернуться, остаться с сыном, потому, что рядом с его милой мордашкой расплывается в бурятской улыбке физиономия мадам Брошкиной. Идешь и думаешь, за что Бог связал меня с этим ненавистным человеком? Почему я не могу, как все нормальные люди, общаться со своим ребенком?
   Могут сказать, подумаешь, разжалобился. Ведь ты же мужчина, ребенок тебя не обременял, и ты мог бы еще много раз жениться. Вон сколько таких, которые и женились и разводились не по одному разу, имеют детей от разных жен, меняют старых подруг жизни на молодых, и при этом прекрасно себя чувствуют. Согласен. Но, как говорят дайверы, у каждого своя глубина, один из любого омута выплывет, а другой и в луже утонет. Я отношусь, видимо, к последним. Конечно, в молодости все воспринималось не так трагично и безнадежно. Я думал, что все поправимо, что будут у меня еще и жена, и дети, а прошлое будет восприниматься лишь как мимолетный грех молодости. Мне и в голову не приходило, что я так и не женюсь до пятидесяти лет, и что не будет у меня больше детей. Правильно говорят англичане: "never say never again".
   В том, что я долго не женился, тоже отчасти виновата мадам, с ее подачи я стал алименщиком, и где бы я не работал, через главного разносчика слухов - бухгалтерию, все становилось известным всему учреждению. Это, как минимум, вдвое обесценивало мои акции на условном рынке женихов. Какая порядочная, умная, красивая девушка пойдет замуж за алименщика, а, если и соберется пойти, то мамаша быстро ей мозги вправит. Остались на мою долю только засидевшиеся в девках, разведенки да девушки со странностями. Да, и сам я стал мужчиной со странностями, не надо быть психоаналитиком с его "проекциями" и "интроекциями", чтобы понять, что мое отношение к женщинам после того, как я поимел дело с мадам Брошкиной было не из лучших. "Пуганная ворона - куста боится", "обжегшись на молоке, на воду дуют", - все это про меня. Я бездарно профукал тот жар молодости, когда юные тела и души, как горячие кирпичи, соприкасаются и слипаются навеки. А холодные кирпичи складывай, не складывай, все равно рассыпаются. Вот и думай о том, где я "...несчастный, погубил // Святые сердца упованья" (М.Ю. Лермонтов). Неопределенность брачного состояния сказалось и на моей карьере. Кто знает, в каких начальственных кабинетах мелькала моя кандидатура на какую-нибудь приличную, должность, например, партийную, но глянули в анкету, а там написано: сын есть, а жены - нет. Э, подумали, руководящие головы, здесь какая-то аморалка, пятно на светлом образе партийца. Тогда с этим было строго, за развод с женой могли исключить из партии.
   А быть может, я преувеличиваю, возлагая всю вину на мадам? И она лишь жертва коварного соблазнителя? Действительно, трудно доказать, что в таких случаях виновата женщина. Ведь они, женщины, всегда бедненькие, страдающие, и во всех их несчастиях виноваты мужчины. Сколько я видел разведенных женщин, ни одна из них не сказала, - да, я была плохой женой, и поэтому семья распалась, - обязательно во всем виноват бывший муж, - то алкоголик, то изменщик, то малообеспеченный. Правильно пишет одна умная журналистка: "Если тысячелетия мужскую силу уравновешивала женская хитрость, то с отменой кулачного права война полов превратилась в истребление безоружных. Теперь она может все, он -- ничего. На ее стороне -- общественное мнение, закон, мораль, сочувствие окружающих. Ему оставили право играть по ее правилам. А значит, проиграть". Это как раз про мой случай! Со времен сентиментальных романов в общественном сознании остался стереотип покинутой девушки - страдающего и невинного создания, жертвы "коварного соблазнителя", - проезжего красавца-гусара (Дуня в "Станционном смотрителе" А.С. Пушкина) или барчука ( Катюша Маслова в романе "Воскресение" Л. Толстого). Кто спорит, такое бывает и в наше время, и соблазняют, и бросают на произвол судьбы, недаром в нашей стране каждый четвёртый ребёнок рождается вне брака, а каждый второй брак заканчивается разводом.  Хотя, если разобраться, все девушки прекрасно знают, что "обещать, не значит жениться", а замужние, если и разводятся, то не от большого ума.
   Но я-то мадам не соблазнял, по ресторанам не водил, ничего не обещал и замуж не звал, а наоборот, задолго до случившегося прямо говорил, что вместе нам никогда не быть. Разве мадам не понимала, что я, на шесть лет младше, и ей не пара! Но она сделала все обманом, воспользовалась моей наивностью, неопытностью и поставила меня перед фактом. Даже жены советуются с законными мужьями заводить им совместного ребенка или нет, а эта особа решила все за меня. Имела ли она на это право только потому, что мы с ней совокуплялялись? Думаю, что нет. Ведь при каждой эякуляции (выделении спермы) нормальный средний мужчина высвобождает от 300 до 500 миллионов сперматозоидов, устремляющихся во влагалище, а оттуда в матку. Если бы каждый внебрачный половой акт кончался ребенком, то в одном Воронеже было бы как минимум миллиард жителей.
   В те времена мне некому было объяснить, что ловить женихов на крючок "залета" - это одна из самых распространенных практик тех "девушек", которые иными путями не могут решить свой личный вопрос. В общежитии, как мне рассказывали студенты, когда слышат о свадьбе, так и спрашивают, - это вы сами додумались или "по залету"? Но этот "залет" по большей части естественное продолжение любви, симпатии, закрепление взаимных чувств посредством регистрации брака. Есть даже такой короткий анекдот: "Скажите, а у вас свадьба как была, по залёту или по любви? - Мммм.....Скорее всего - по любви. Мы когда женились Залету уже 2 года исполнилось".
   Шантаж ребенком тоже не новость, это один из излюбленный приемов некоторых женщин, причем как до, так и после свадьбы. В моем случае все явилось в самом отвратительном виде. Мадам воспользовалась неопытностью партнера, чтобы решить свою проблему. А проблема ее была в том, что на момент рождения ребенка ей было уже двадцать восемь лет, ловить ей, как говориться, было нечего, женихов в ее малочисленном военном поколении давно расхватали. Она поняла, что нормальным путем замуж не выйдет и законного ребенка не родит. Много лет спустя она сама сказала об этом моей матери. Гаденько смеясь, призналась: я поняла, что никто меня замуж не возьмет, и поэтому решила что, если рожу без мужа, то хотя бы от умного. Вот так она меня и "использовала", решила свою проблему за мой счет. Бог ее может и простит, а я никогда! Да, что теперь об этом говорить, как говорят украинцы, "бачили очi, що купували, їжте, хоч повилазьте".
   Тем не менее, в такой ситуации всегда виноваты оба партнера, виноваты, прежде всего, перед ребенком, который появляется на свет, не ведая о том, какие смутные обстоятельства сопровождают факт его рождения.
   Так в чем же моя вина? "Mea culpa" ("моя вина"), как говорят католики при покаянии.  В повести Куприна "Яма", один студент, заразившись дурной болезнью в публичном доме, застрелился, оставив такую предсмертную записку: "Виноват же во всем случившемся, а значит, и в моей смерти, только один я, потому что, повинуясь минутному скотскому увлечению, взял женщину без любви... Потому я и заслужил наказание, которое сам на себя налагаю". Самокритично, ничего не скажешь. В каком-то смысле, и я мог бы так про себя такое написать, естественно, без смертельного исхода.
   Но учтем и смягчающие мою вину обстоятельства. Ведь в переходном возрасте все юноши сталкиваются с проблемой полового влечения, просыпающегося в глубинах организма. Жениться еще рано или ни к чему, а обладать женщиной, спустить, как говорят в народе, "дурную кровь" уже не просто хочется, а настоятельно необходимо. Ситуация эта разрешается по-разному, - одни рано женятся, другие - ударяются в работу или в спорт, менее стойкие натуры ищут податливый объект для своей порочной страсти. К таким поискам можно относиться по-разному. С одной стороны, прав был К. Маркс, когда писал о том, что "... в отношении к женщине, как к добыче и служанке общественного сладострастия, выражена та бесконечная деградация, в которой человек пребывает по отношению к самому себе". А, с другой стороны, физиологию, как говорится, на коне не объедешь. Ведь по З. Фрейду " ...человек существо иррациональное, потенционально опасное, мораль и логика не имеют ним абсолютной власти, инстинкты биологичны и естественны". Да и сам К.Маркс по слухам был не безгрешен, прижил внебрачное дитя от своей служанки, да еще уговорил Ф.Энгельса выдать этого ребенка за своего. Женщина, чтобы там не говорили моралисты, всегда будет "служанкой общественного сладострастия", и в каждом подростке мысль о половом акте, неважно с кем, возникает раньше, чем мечты о единственной на всю жизнь супруге и счастливой семейной жизни. Тот же Лев Толстой в "Крейцеровой сонате" устами своего героя констатировал:
   "Из тысячи женившихся мужчин не только в нашем быту, но, к несчастью, и в народе, едва ли есть один, который бы не был женат уже раз десять, а то и сто и тысячу, как Дон-Жуан, прежде брака... И все знают это и притворяются, что не знают. Во всех романах до подробностей описаны чувства героев, пруды, кусты, около которых они ходят; но, описывая их великую любовь к какой-нибудь девице, ничего не пишется о том, что было с ним, с интересным героем, прежде: ни слова о его посещениях домов, о горничных, кухарках, чужих женах".
   Из классической литературы известно, что в старину заботливые мамаши сами подкладывали своих горничных и служанок под своих великовозрастных сынков, чтобы они перебесились до свадьбы с надежным в медицинском смысле особами. Проститутки и раньше и теперь собственно и существуют для того, чтобы обслуживать первые, еще добрачные сексуальные потребности прыщавых юнцов. С ними они теряют невинность, набираются мужского опыта, и не накладывают на себя никаких других обязанностей, кроме как обязанности заплатить за услугу согласно прейскуранту. И в этом есть определенный социальный смысл. Моя же юность пришлась на время расцвета советского пуританства, когда проституток можно было увидеть только в кино о зарубежной жизни, а из иностранных фильмов заботливо вырезалось все, что хоть чем-то хоть чем-то напоминало половой акт. Как верно подметил в одной из своих реприз Геннадий Хазанов, - "смотрим кино... мужчина и женщина обнимаются, ложатся в постель... экран дернулся и... у них появился мальчик". В фильме "Девчата" (1961 г.) девушка Тося, закончившая кулинарное училище, отправляется работать в тайгу на лесосеку, и только там в более чем сознательном возрасте, наконец-то, понимает, как это люди целуются в губы, и нос им не мешает. Если этот милый сюжет и преувеличение, то не очень большое. В наши школьные годы поцелуй по своей значимости играл такую же роль, какую сегодня играет, если не сексуальный контакт, то уж, по крайней мере, полная прелюдия к нему. Подержать за ручку девочку в темном кинозале считалось знаковым событием. Как остроумно заметил М.М. Жванецкий: "Раньше возбуждали ручки и ножки, теперь весь комод".
   Современной молодежи, уже измученной обилием обнаженки везде, где надо и не надо, трудно даже представить те врема, когда изображение голой женщины можно было найти только в медицинской энциклопедии при описании какой-нибудь кожной болезни. Нынешние подростки пресыщены созерцанием женского тела, в нем не стало ничего запретного. Проводили такой любопытный эксперимент: испытуемым до перестройки показывали фотографии обнаженных женщин, и они уверяли экспериментаторов, что они их не возбуждают, но глаза их расширялись, выдавая влечение. Сегодня же, наоборот, подростки уверяют, что фото возбуждает, но их глаза их не расширяются, показывая полное равнодушие к обнаженному женскому телу. В идеале, по-моему, именно такое равнодушие и должно быть у юноши при выборе спутницы жизни, в таком состоянии похоть не будет затмевать рассудок, и он будет выбирать себе жену, а не ту, которая скорее разденется и обнажить свои запретные "прелести". Это как в анекдоте про гинеколога: гинеколог после напряженного трудового дня пришел домой, и жена попросила его вынести мусорное ведро, он пошел к помойке, но по пути к нему привязалась цыганка, возжелавшая за небольшое вознаграждение показать ему свои интимные места. Только она начала приподнимать подол, как нервы гинеколога не выдержали и он убил ее этим ведром. Вот в таком же пресыщенном состоянии, пусть и чисто визуальном, а не физиологическом, должен, как мне кажется, быть молодой человек, когда он принимает решение жениться на той или иной особе.
   В советские времена ни проституток, ни горничных, ни служанок (как у князя Неклюдова в "Воскресение" Л. Толстого) для начинающих взрослеть юношей не было. Поэтому те юноши, которые искали плотских утех до брака, всегда сильно рисковали, им могли приписать "аморалку", изнасилование, что угодно, и они бы в любом случае были бы виноваты. Ведь тогда разврат не пропагандировался по телевизору, и девочек по вызову не было. Добрачный секс осуждался, и подступиться к приличной девочке, не имея серьезных намерений, было не так-то просто, красивые девушки всегда были в цене. Поэтому и приходилось довольствоваться не шибко красивыми, и не шибко умными, рискуя, даже и с такими, нарваться на какой-нибудь подвох или неприятность. Что, собственно говоря, со мной и произошло.
   Таким образом, моя вина (или беда) в том, что я поддался соблазну добрачной связи по причине faute de mieux, а затем проявил слюнтяйство, неспособность сказать решительное "нет", или просто дать пинка назойливой дамочке. И тому есть оправдание - моя молодость и неопытность. Как сказал поэт: "...Но ведь дуб молодой, не разжелудясь, // Так же гнется, как в поле трава // Эх ты, молодость, буйная молодость, // Золотая сорвиголова!" (С.Есенин). Поэтому в отношениях с мадам я искренне считаю себя стороной не виновной, а потерпевшей. Ведь я никого не убил, не ограбил и даже не обманул. Что я сделал плохого мадам, кроме того, что вовремя не дал ей пинка? Ничего. Какие я давал ей обещания и клятвы? Никаких!
   Но вернемся к рассказу о нашей маме. Она всегда считала, что дети - это благословение Божие, и горевать можно только тогда, когда нет ни детей, ни внуков, или, что еще более страшно, они болеют или умирают. В принципе она была совершенно права, и, может быть, именно такой взгляд на рождение детей, как брачных, так и внебрачных, позволил ей, хотя бы внешне, не сильно переживать по поводу того, что внук и внучка появились у нее раньше замужества дочери, или женитьбы сына. Хотя, конечно, можно представить, как ее мучила мысль о том, как злословят за ее спиной кумушки, когда судачат о нашей семье. Всегда буду с грустью об этом вспоминать, и винить себя за то, что поставил маму в такое ужасное положение.
   Возможно, правда, что ей было не до соседских сплетен, поскольку именно в это время для нее началась грандиозная эпопея по выращиванию внучки Ирины. В тесноте, живя в одной комнате с дочерью и внучкой, она взяла на себя львиную долю забот о ребенке. У Гали сразу заболели руки, покрылись какими-то язвами, поэтому бабушке пришлось взять на себя всю стирку. О памперсах и прокладках тогда даже и не слышали, слов таких не знали, поэтому туалет и кухня в нашей квартире были сплошь завешаны не слишком приятными на вид детскими и женскими тряпочками. Беспокойный нервный характер матери и поведение Гали, у которой с рождением ребенка ни на грамм не прибавилось ответственности и трудолюбия, порождали постоянные конфликты и скандалы. Обстановка в доме была ужасной, мне не то, что пригласить гостей, а и самому-то часто хотелось скрыться из квартиры, уйти куда-нибудь в библиотеку. Решиться привести молодую жену в комнату, где я жил с братом, и содержать семью на маленький оклад 120 руб. за вычетом подоходного налога и алиментов, казалось мне тогда практически невозможным. Да и подходящей кандидатуры на совместную жизнь в таких условиях что-то не попадалось. Поэтому женитьба и обзаведение детьми откладывалось на потом, а это "потом" так и не наступило.
  
   Упущенные возможности
  
   Несколько просторней стало жить, когда через год после рождения Иры мой брат Равиль, окончив лесотехнический институт, уехал по распределению в г. Пермь. Три месяца он провел в распоряжении управления Западно-Уральской авиабазы лесной охраны, ожидая направления на курсы летчиков-наблюдателей пожарной службы. Но вместо курсов в ближайший же призыв был отправлен служить в армию рядовым. По его рассказу, таких как он, с высшим образованием, везли в Дальневосточный военный округ целый вагон, и в пути все обсуждали, какую им предложат службу с учетом их профессий и дипломов. Гадания кончились тем, что всю команду выгрузили на таежном полустанке где-то под Хабаровском и отвезли на дальний военный аэродром, где в батальоне обслуживания они со своим высшим образованием до конца службы занимались складированием боеприпасов, собиранием камешков с взлетной полосы, караульной службой и прочими подсобными работами. Так что, уже в то, советское, время в стране не ценились интеллектуальные ресурсы, а уж, нынешняя власть и вовсе занимается их планомерным уничтожением.
   Перед демобилизацией Равиль получил письмо от матери, в котором среди прочего она сообщала, что у нас в квартире наконец-то установили телефон, что по тем временам считалось, если не роскошью, то большой удачей. По его словам, это известие стало для него последним доводом в пользу того, чтобы ехать со службы домой в квартиру с телефоном, а не возвращаться обратно в Пермь и жить общежитии. До этого он колебался, ехать в Воронеж или не ехать, и эти сомнения, как показала жизнь, были не напрасны.
   Можно написать целый трактат о непредсказуемости судьбы, о том, что не место красит человека, а человек - место, но, видимо, есть некая житейская правда в присказке выпускников военных училищ, которые говорят: "кто в начале службы идет туда, где легко, тот перед пенсией окажется там, где трудно". Об этом мне рассказывали ребята-офицеры, с которыми я служил на БАМе, когда я распрашивал их о том, как они очутились в этих глухих краях. Действительно, в молодости надо не бояться трудностей, идти туда, где есть возможности для карьерного роста, получения профессиональных навыков, в общем, на стремнину жизни. А не забиваться в тихую заводь, где спокойно и привычно, но можно застрять на всю жизнь, так и не попробовав свои силы в борьбе с трудностями, не закалив характер. Так, что мы с братом сегодня можем сделать лишь очередной, банальный и запоздалый вывод: не надо было нам жаться к матери, к родительской квартире, а лучше было "идти в люди", торить собственную дорогу в жизни.
   Собственно, так я и хотел поступить: порывался уехать в Ленинград, потом хотел завербоваться в Москву лимитчиком, но меня не взяли, как не отслужившего в армии. Перед демобилизацией в Киеве, где служил, также пытался через замполита роты и одного знакомого знакомых, т.е. не прямо с улицы, найти место в райкоме комсомола или даже в республиканской академии наук, но все безрезультатно. В общем, порывы у нас были, но очень робкие, как это у классика: "Вы еще не в могиле, вы живы, // Но для дела вы мертвы давно. // Суждены вам благие порывы, // Но свершить ничего не дано..." (Н.А. Некрасов). Итак, Равиль, а позже и я, после службы в армии вернулись в Воронеж и стали жить в такой родной, но и такой тесной для всех двухкомнатной квартире. Своим возвращением в родные пенаты, мы, сыночки, взвалили на маму два тяжких бремени: первое, жить в одной квартире с тремя взрослыми детьми и маленькой внучкой, и, второе, помогать сыновьям с устройством на работу по их вузовской специальности. И далее ей суждено было десятилетиями смотреть на наши тщетные потуги выбиться в люди, обрести профессиональную и финансовую самодостаточность. И все из-за того, что мы пытались угнездиться на тесной научной делянке, где и без нас, образно говоря, давно-давно все было занято старыми деревьями или же их, идущими не только от корней, но и от пней молодыми побегами, иными словами, родственниками и кумовьями вузовских и научных работников. Но поскольку мать вращалась только в этой вузовской среде, то и помочь нам с братом она могла лишь в этой узкой, почти не нуждающейся в притоке новых кадров сфере. Мы, в свою очередь, боялись искать свое счастье на стороне, не знали, или не воспринимали народную мудрость о том, что "...дома сидеть, ничего не высидишь, а чужбина всему научит".
   Под влиянием матери "яд" научной работы и высокой зарплаты кандидата наук "отравил" наше сознание, сделал его нечувствительным к другим занятиям, закрыл иные жизненные горизонты. Такая нацеленность на потомственный интеллектуальный труд (ведь еще наши прадеды пошли по научной стезе) сама по себе вполне положительна и в перспективе могла бы дать неплохие результаты, ведь научно-педагогические династии, как известно, не редкость. Но получилось так, что у нас с братом оказалось "на грош амуниции, а на рубль амбиции", не было у нас таких способностей к научной работе, чтобы "...как бы резвяся и играя", пройти за три-четыре года путь от соискателя до кандидата наук. Процесс защиты диссертации затянулся на годы и десятилетия, и это легло тяжким грузом не только на нас, но и на нашу маму, которая много лет вынуждена была созерцать неустроенность своих бесталанных сыновей.
   После армии Равиль, как уже говорилось, вернулся в Воронеж, и по наводке матери устроился работать старшим лаборантом в один из отделов Всесоюзного института лесной селекции и генетики. О возможности устроиться на эту должность мама телеграфировала ему в Крым, где мы с ним только начали отдыхать по туристической путевке в очень хорошей компании. В телеграмме почти дословно было сказано: "Все бросай и срочно приезжай, есть место старшего лаборанта". Равиль до сего дня рад тому, что не последовал буквально этому совету матери, и не стал прерывать поездку на юг, от которой у нас до сих пор остались самые лучшие воспоминания и хороший друг Леня Пенкин.  Позже в отделе кадров Равиль узнал, что на эту должность не могли найти человека четыре месяца, поскольку на мизерный оклад требовался молодой мужчина. Интересно здесь то, что мать считала должность старшего лаборанта вполне достаточной для своего сына, видимо, руководствовалась пословицей "не место красит человека, а человек место". Равилю тогда, естественно, тоже казалось, что через год-два он будет младшим научным сотрудником, а через четыре-пять кандидатом наук, старшим научным сотрудником, уважаемым и солидным человеком с зарплатой в два раза выше, чем в среднем по стране. Но, увы, сроки защиты безобразно сдвинулись, как уже говорилось, не на годы, а на десятилетия. И это, конечно, не прибавило радости нашей маме, принесло ей много тревог и разочарований. Нет сомнения, что ее не раз и не два посещали тягостные мысли о взрослых детях, которые вместо того, чтобы стать ей опорой в старости, сами нуждались в финансовой и иной поддержке. (Хотя она это тщательно скрывала).
   А теперь расскажу о тех жизненных возможностях (реальных или мнимых?), которые мы с братом бездарно упустили. Умом понимаешь, что размышления на тему "если бы, да кабы..." бессмысленны, прошлого не вернешь, "... но память - мой злой властелин // Всё будит минувшее вновь". Вновь и вновь прокручиваются в голове те сюжеты, когда надо было что-то делать, проявлять инициативу, а не сидеть, сложа руки, и ждать у моря погоды.
   Вот, например, такой сюжет. Мы учились в одном классе с младшим сыном ректора (тогда директора) Воронежского лесохозяйственного института, мальчик этот жил в соседнем доме, играл с нами в детские игры, лазил по деревьям, по крышам, а позже мы все вместе ходили в дальние походы с палаткой, начинали дружить с девочками. Естественно, мы хорошо знали его отца, и, что еще более важно, он знал нас. В дальнейшем отца нашего друга перевели на работу в Москву на очень высокую должность Председателя Госкомитета лесного хозяйства при Совете Министров СССР (по нынешней терминологии - министр лесного хозяйства СССР).  На этом посту он начал воплощать в жизнь свою идею о том, чтобы создать в Воронеже на пустом месте с нуля Институт лесной генетики и селекции. Начали строить здание института, жилой дом, приглашать со всей страны кандидатов наук, докторов и просто научных работников в штат. Всем приглашенным обещали и действительно дали квартиры в невиданно короткие сроки. Как, говорил Равиль, который проработал с женой в этом институте тридцать лет, ехали тогда работать в новый институт самые скандальные люди со всей страны, все неудачники, которым не дали ходу по их прежнему месту службы. Но речь не об этом.
   Брат, как уже говорилось, по подсказке матери тоже устроился на работу в этот институт, но на самую низшую должность - лаборантом. А квартиры в первую очередь давали тем, кто был научным работником, т.е., не ниже младшего научного сотрудника. Поэтому в момент большой раздачи Равиль со своей должностью "пролетел мимо кассы", остался без квартиры и ждал ее потом в очереди больше десяти лет. А вот один парень из нашей школьной компании, из достойной, но весьма скромной семьи (мать у него была уборщицей) сумел не только поддержать связь с уехавшим в Москву сыном министра, но и через него, устроиться в Институте генетики сразу младшим научным сотрудником. Поэтому он быстро получил прекрасную квартиру в построенном для научных работников элитном доме. Потом, правда, он не стал заниматься диссертацией, его заела недалекая жена-чертежница за маленькую зарплату, и он ушел на завод работать в три смены, там пристрастился к казенному спирту, стал часто выпивать, в перестройку завод закрыли, и, оставшись не у дел, от курения и самопальной водки наш друг умер очень рано, не дожив до пенсии. Мир праху твоему, раб Божий Николай!
   Отматывая назад кинопленку прошлого, нет, нет, да и подумаешь, - а ведь моргли бы и мы тогда ударить по связям, что через мать, что сами, а не "...стоять в сторонке, платочки в руках теребя". Запомнился даже момент, когда можно было взять судьбу в свои руки. Как-то летом мы сидели на бревнышке возле нашего сарая, и мимо нас прошел тот самый министр, приехавший зачем-то в Воронеж. Он приветливо с нами поздоровался, и мы хором сказали ему, - "здравствуйте!". И на этом все кончилось! А ведь можно было, если не броситься ему в ноги, то уж, конечно, не упустить момент, для решения своих шкурных вопросов. Будь на нашем месте кто пошустрей, он бы так и сделал. Но не того мы были воспитания, - деликатные, стеснительные. Я, помню, робел даже перед продавщицами в магазине, боялся их лишний раз побеспокоить каким-нибудь вопросом.
   Излишняя щепетильность матери ярко проявилась и в тот ответственный момент, когда Равилю надо было определяться в науке. Как уже говорилось, он окончил лесохозяйственный факультет, тот самый факультет, на котором в должности доцента кафедры ботаники работала наша мама. Ушлые люди при таком сходстве профессий сразу бы выстроили в своей голове такую часто встречающуюся комбинацию: мол, ага, мать и сын идут по одной лесной стезе, значит мамаша может толкнуть сыночка на свое место, написав ему диссертацию и сделав из него ученого ботаника. Логично рассуждая (с обывательской точки зрения), мать с ее связями (сегодня их деликатно называют "социальный капитал") и научными наработками могла бы помочь своему любимому сыну Равилю быстро втиснуться в плотные ряды доцентов, а может и профессоров родного факультета. По обкатанной схеме он прошел бы к успеху и достатку по расчищенной дорожке, а не продирался бы к своему кандидатству через колючую проволоку агрессивной научной среды.
   Что для этого надо было сделать? Устроить сына в аспирантуру - раз, и помочь ему написать диссертацию - два. По первому пункту, мать, надо отдать ей должное, пыталась что-то сделать, в частности, устроить Равиля в аспирантуру на свою кафедру ботаники. Для этого она обратилась с соответствующей просьбой к своему заведующему кафедрой проф. П.Б. Раскатову. С ним она была знакома еще в Казани, долгие годы работала под его руководством и никогда не подводила ни его, ни кафедру. Более того, иногда заходила в гости к профессору, и он приходил к нам, поскольку жил с женой по соседству, через дорогу от нашего дома. Казалось бы, их отношения носили в высшей степени доброжелательный, а где-то даже и сдержанно-дружеский характер. Но, увы, как говорится, "... дружба дружбой, а табачок врозь". Павел Борисович наотрез отказался взять Равиля к себе в аспирантуру, сославшись на то, что у него не сданы кандидатские экзамены. И тут же без всяких экзаменов принял в аспирантуру дочку другого преподавателя, которая, кстати, училась с нами в одной школе. В дальнейшем Равиль часто с тяжелым вздохом и некоторой обидой на мать вспоминал об этой упущенной возможности. В его сознании и по сей день рисуются картины того, как все славно и быстро могло бы получиться. Ведь в распоряжении матери был уникальный научный материал, - чуть ли не 100-летние наблюдения растительного покрова в Усманском бору на одних и тех же пробных площадях,, по этим данным она одно время собиралась писать докторскую диссертацию. Можно было привлечь сына к своей работе еще, когда он был студентом, опубликовать с ним две-три совместные статьи, потом набросать план диссертации, подсказать, что еще надо добавить, в каком направлении вести исследование и пр., с ее опытом это не составило бы большого труда. То есть, она могла сделать то, что сплошь и рядом делают для своих детей другие преподаватели. Почему мать этого не сделала, - для нас до сих пор остается загадкой. Ведь это было и в ее интересах, "устроенные" дети всегда лучше "неустроенных".
   Хотя, конечно, совсем уж неразрешимой загадки здесь нет, - этому препятствовал общий социальный фон эпохи, в те времена было не принято, более того считалось неприличным, открыто пользоваться блатом, разводить на работе семейственность. Любому руководителю могли указать на недопустимость такого кумовства по партийной линии, что было равносильно приказу. По тогдашним представлениям преподаватель вуза должен был обладать не только высокой профессиональной квалификацией, но и соблюдать определенные этические нормы, не поддаваться соблазну использовать служебное положение в личных целях. Более того, тогда еще было живо поколение тех, кто перенес вместе со страной неимоверные тяготы жизни: голод, холод, репрессии, войну. На фоне всех этих ужасов проблемы нашего, послевоенного поколения, выросшего в мире и достатке, казались старшим товарищам мелкими и несущественными. Они просто не могли понять, - чем недовольны их дети, - ведь они здоровы, нет войны, у них есть работа, крыша над головой, они не голодают, - ну, что еще нужно для счастья! Есть в жизни гораздо большие огорчения, чем отсутствие ученой степени или большой зарплаты. Поэтому среди наших сверстников было много детей доцентов, заведующих кафедрами, деканов, которым никакой помощи или покровительства родители при поступлении в вуз и в дальнейшей карьере не оказывали, считалось, что они должны всего добиваться сами. Многие из таких детей так и остались на невысоких социальных позициях. Мать тоже за все время обучения Равиля на ее, можно сказать, родном лесохозяйственном факультете ни разу не вмешалась в его студенческие дела. Коллеги-преподаватели, вообще, не знали, что на факультете учится сын доцента Хомяковой, поскольку у него была другая фамилия. Он и сам считал это нормой, ведь нас учили, что в жизни всего надо добиваться своим трудом, и пользоваться связями позорно.
   Это не значит, конечно, что все тогда были чисты как ангелы. По мере наступления эпохи позднего Л.И.Брежнева, позиции старшего поколения, воспитанного И.В.Сталиным на чувстве долга и жертвенности, быстро размывались. Прочно вошли в повседневную речь такие выражения как "сделать по блату", "лохматая лапа", "я от Семена Абрамовича" и пр., в вузах пышным цветом расцвела клановость, деление на "своих" и "чужих". Диссертации стали писаться не под проблему, а под научного руководителя, под тот диссертационный совет, где ее можно было защитить с помощью своих людей. "Своими" людьми по преимуществу оказывались отпрыски библейского народа, которые во все времена славились умением вытеснять чужаков из тех сфер, где не надо было рисковать своим здоровьем или работать на износ. Наука, в том числе вузовская, как не старалась советская власть затормозить этот процесс, вплоть до прямого регулирования национального состава студенчества, стала стремительно становиться вотчиной избранного народа. О том, насколько даже в советское время была свирепа и беспощадна национальная конкуренция говорит известный, растиражированный уже в наше время в интернете эпизод с П.Л.Капицей, - нобелевский лауреат в шутку просил знаменитого физика Л.Ландау принять в свой институт хотя бы одного русского. "За каждого я вам по тысяче приплачивать буду", - говорил Капица. "Вы знаете, не попадаются как-то..." - отвечал Ландау. Вот это, "как-то не попадались", очень показательно, поскольку на самом деле, якобы, "совершенно случайно" в вузы и НИИ стали принимать тех, кто вовремя пришел, сделал, позвонил, "попался под руку". А остальные слышали: либо "Вы опоздали", либо, "еще рано, приходите завтра".
   Были, конечно, и причины связанные с личностными качествами нашей мамы. Она, как мне кажется (хотя я могу и ошибаться), была бесконечно далека от той незримой, но живой и постоянно пульсирующей нервной системы связей и взаимодействий, которая пронизывает любой вуз. Ее мало интересовало, кто за кем стоит, кто чей родственник. Она не умела интриговать, дружить против кого-то, обзаводиться связями с неприятными, но "нужными" людьми, угождать начальству. У нее и близко не было умения "накрывать поляну" или пить с кем-то горячительные напитки для того, чтобы, как говориться, "стать своей, среди чужих". Она не входила в "ближний круг" деканов, проректоров и тем более ректора, не была членом КПСС, и не знала, какие вопросы решаются на партсобраниях или в парткоме. Доцент И.М. Хомякова жила в своем собственном мирке семьи и науки.
   Мать всегда была гордым человеком, с обостренным чувством собственного достоинства и придерживалась принципа: "лучше не иметь, чем быть обязанным". Именно это не позволило ей упрашивать своего патрона Павла Борисовича взять сына Равиля в аспирантуру. Она, не хотела быть чем-то обязанной профессору, не хотела нести перед ним ответственность за сына, поскольку Равиль, действительно, в студенческие годы наукой не занимался, и ни к кому из профессоров во время учебы не "прислонился", и, главное, у него не был сдан кандидатский экзамен по иностранному языку. Этот экзамен в те времена служил чуть не главным фильтром при приеме в аспирантуру, многие не могли его сдать. Хотя по слухам и в те времена люди с большими связями и немалыми деньгами, особенно кавказцы, сдавали иностранный язык, даже в том случае, если и по-русски толком говорить не умели. Но для нас с братом таких исключений, увы, не делали. Мама, видимо, даже не рассматривала такой нередко встречающийся в жизни вариант, при котором родитель просто пишет за свое чадо, если не всю, то большую часть диссертации. Она считала такое поведение неэтичным и вопрос о том, что скажут люди, интересовал ее больше, чем научная карьера сына. Она, несомненно, была умной женщиной, но, как тонко подметил один из героев Ф. М.Достоевского: "... для того, чтобы умно жить, одного ума мало". Так и получилось, что амбиции в нас мама заложила немалые, а вот, как их удовлетворить, толком не объяснила (если это вообще можно объяснить), двигать нас "по блату" также не захотела, вот и составились определенные ножницы, расхождение между желаемым и возможным. Мы, ее дети, как говорится, "...от ворон отстали, а к павам не пристали". Отсюда все наши, да и матери, жизненные разочарования.
   О характере матери говорит еще одна история, связанная с попыткой улучшить жилищные условия семьи. Со слов брата я знаю (сам не вникал), что был момент, когда наша семья чуть было не лишилась квартиры из-за принципиальности матери. А дело было так, - когда у отца первый раз случился инсульт, он, не без оснований, стал опасаться, что его парализует, и он будет лежать всем в тягость в нашей однокомнатной квартире на ул. Докучаева, где тогда жили пять человек. Поэтому родители встали в жилищную очередь института на расширение. В те времена бюджетники, кроме, конечно, чиновников и военных, были у государства в таком же загоне, как и сегодня. На предприятиях очереди на жилье как-то двигались, поскольку они сами строили квартиры, завлекая этим людей на тяжелую работу, а вузам квартиры давали по остаточному принципу, две-три квартиры в год. Хотя нуждающихся, а таковыми признавались те, у кого было меньше пяти квадратных метра на человека, было гораздо больше. Так, что стоять в очереди можно было до конца жизни. Естественно, что и в те времена так называемые "уважаемые люди", не томились в общей очереди на жилье, вуз мог запросто пригласить какого-нибудь специалиста со стороны, часто даже не профессора, для которого вдруг каким-то таинственным образом появлялась квартира, причем не служебная, а в вечное пользование. Так и писали в объявлениях: "прошедшим по конкурсу предоставляется квартира". В общем, система распределения бесплатного жилья при советской власти была запутанной и далеко не прозрачной. Но все же, она была в сто раз справедливей нынешней, когда людей всюду дразнят предложениями купить жилье на любой вкус, а у них нет денег, и у большинства никогда не будет, поскольку они не допущены к "кормушке".
   По поводу ментальности советского времени, можно вспомнить такой показательный случай. Когда я только начал работать в ВЛТИ, со мной в одной комнате социологической лаборатории сидела жена одного из проректоров, и вот она мне как-то рассказала о том, как тогдашний ректор института въезжал в новую квартиру. Он жил по соседству с ней в старом и тесном щитовом домике, и когда неподалеку построили хороший многоэтажный кирпичный дом, ректор получил в нем новую квартиру, сдав государству прежнее жилье. По словам этой женщины, она сама видела, как этот уважаемый человек перевозил вещи на новую квартиру небольшими партиями и ночью. Почему? Да, потому, что он боялся осуждения людей! И это притом, что он имел полное право на улучшение жилищных условий и как руководитель и как бывший фронтовик. Вот какие были люди! Невольно вспомнишь хрестоматийное: "Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя...".
   Этого честного человека сменил на посту ректора бывший секретарь парткома, который быстро откинул все прежние представления о порядочности, и на глазах у всех построил себе неизвестно на какие доходы без счета особняков, квартир и даже дачу на юге. Распродал "нужным людям" земли академии, особенно жалко лесхозовский фруктовый сад, который разбили на участки и продали под застройку. Причем под предлогом того, что участки бесплатно будут переданы самым уважаемым и авторитетным ученым лесотехнической академии, однако большинство из этих "научных авторитетов" продали за доллары бесплатно полученную землю академии, и там теперь стоят особняки не научных, а уголовных авторитетов. А ведь какой чудесный ландшафтный парк можно было бы создать на этом месте, и назвать его как рядом расположенный дореволюционный сад имени проф. Келлера именем создателя. Но этот ректор решил остаться в памяти людей не как хранитель красоты природы, а лишь как дорвавшийся до руководящего кресла временщик, изуродовавший райский уголок в угоду себе и жалкой кучке приближенных!
   Так, вот, не надеясь улучшить жилищные условия в общей очереди, родители вступили в строительный кооператив, в котором за квартиру надо было платить, - вступительный взнос 1200 рублей, и затем всю стоимость с рассрочкой, кажется, на пятнадцать лет. Такая однокомнатная квартира стоила три тысяч рублей, по тем временам большая сумма, но, в отличие от сегодняшнего дня, сравнимая с зарплатой доцента, которая составляла 320 рублей в месяц. Деньги родители сдали, началось строительство кооперативного дома для преподавателей на ул. Ушинского за 20-ой школой, и вскоре нам даже показали нашу квартиру на третьем этаже. Осталось только получить ордер и ключи. Но здесь умирает отец, и наши права на квартиру сразу ставятся под сомнение. Жилой площади у нас после смерти отца стало больше чем пять квадратных метров на человека по норме, и никого не интересовало, что в однокомнатной квартире живет семья из четырех человек, где дети разного пола стали уже взрослыми. Видя такое дело, некий скользкий тип из райисполкома предложил матери дать ему взятку 600 рублей, чтобы он закрыл глаза на уменьшение численности семьи, и написал акт обследования жилищный условий, позволяющий нам получить уже наполовину оплаченную квартиру. И здесь мать проявила свою принципиальность, наотрез отказалась от такой сделки. Вряд ли она боялась подставы, или, что ее "кинут", думается, это был ее осознанный выбор. Просто она не умела, и не хотела давать взятки, идти на сделки со своей совестью, рисковать своим честным именем. В результате нас лишили квартиры, выкинули в конец жилищной очереди, где мы стояли еще лет десять, теснясь в своей двухкомнатной квартире, в которую не то, что жену нельзя было привести, но и самим-то негде было повернуться. Это, конечно, отрицательно повлияла на наши брачные дела, если не препятствовало, то уж и никак не способствовало обзаведению своей семьей. В дальнейшем эту кооперативную квартиру семья все же получила, но только потому, что у Гали уже родилась маленькая дочка, а Равиль прописал у нас свою жену Ирину.
  
   Снова в поисках выхода
  
   В 1972 г. я покинул Воронеж, - был призван в армию на год, и попал служить рядовым в роту охраны Киевского высшего инженерно-авиационного училища. Тогда армейская жизнь с ее "через день на ремень, через два на кухню" (то в бессонном карауле, то в наряде на кухне) казалась трудной. Но позже побывав на БАМе уже офицером, я понял, как мне повезло, что я служил солдатом в училище, а не в тайге среди сопок. В Киеве каждое воскресение отпускали в увольнение, бесплатно пускали в театры, кино, можно было гулять по Крещатику, кататься на метро, сидеть в кафе и пр., а на БАМе хоть в будни, хоть в выходные кругом были только сопки, мари и мошкара. Солдаты жили и зимой и летом в палатках или вагончиках с печками из железных бочек. И при этом тяжелый труд на трассе: лопата, бетономешалка, топор - вот и вся "воинская" служба. Не говоря уже о дедовщине, кулачном праве и пр. "прелестях" солдатчины, которых там было в избытке. В Киеве все было по-другому, стоишь на КПП, а кругом городская жизнь, троллейбусы ездят, красивые улицы, люди гуляют. Помню, ко мне даже приезжала мама, взяв командировку на какую-то научную конференцию, и я устроил ее в благоустроенное общежитие на территории части, в котором жили слушатели из числа офицеров-арабов. Общежитие так и называли "арабка".
   Тем не менее, приказ о демобилизации я, конечно, ждал с нетерпением, как и все, кто служил срочную. Армия, как любил говорить один мой товарищ, хорошая школа, но лучше проходить ее заочно.
   В солдатской тумбочке у меня лежал толстый учебник английской грамматики (хотел готовиться к кандидатскому экзамену), который я так и не раскрыл, в кармане - партбилет, дома - университетский диплом с отличием, была рекомендация ученого совета в аспирантуру. Но спокойствия мне эти бумажки не прибавляли, - тревожил вопрос о том, что делать после армии, как найти работу по своей невнятной специальности историка? И очень хотелось остаться в прекрасном (до Чернобыля) городе Киеве.
   И надо сказать, что мама искренне пыталась мне помочь остаться на Украине. Она сообщила адрес одной старушки, знакомой знакомых, у которой покойный муж был доктором философских наук, и они семьями дружили с директором Института философии АН УСССР академиком В.И. Шинкаруком. Был замысел через нее проникнуть на прием к академику и попроситься на работу. Во исполнение этого плана я потратил несколько драгоценных увольнений из части, чтобы посетить эту старушку, пить с ней чай и вести пустопорожние разговоры. В конце концов, с ее рекомендацией я пошел на прием к этому академику. Первый вопрос, который он задал мне в своем кабинете на Крещатике, был такой: знаю ли я украинский язык? Я ответил, что нет. И на этом разговор окончился, - не подошел, стало быть. Позже я пытался через замполита роты выйти на райком комсомола, попроситься к ним каким-нибудь инструктором, но этот лейтенант по фамилии, как сейчас помню, Каплун, похоже был там не в авторитете, и его слово ничего не значило, поэтому со мной в райкоме даже разговаривать толком не стали. Ничего не добившись в Киеве, я, демобилизовавшись, вынужден был вернуться в Воронеж в полную неизвестность, "black out" ("темный угол"), как говорят англичане.
   Кем может работать человек с высшим историческим образованием? Школьный учитель, преподаватель в вузе, комсомольская, партийная работа и все. Такие вакансии не вывешиваются на доске объявлений, это штучные места, расписанные по своим. Даже в школу невозможно было устроиться в городе, университет и пединститут наготовили учителей истории на десять лет вперед. К тому же красный диплом и рекомендация ученого совета в аспирантуру порождали у меня претензии на нечто большее, чем работа учителем в школе. Однако с этими бумажками меня никто и нигде не ждал... Увы, таковы гримасы гуманитарного образования, и ситуация эта, по сути дела, была запрограммирована еще при выборе профессии. И здесь опять, к моему стыду, не обошлось без помощи матери. Она нашла мне должность, но такую, что я до сих пор гадаю, к счастью или к несчастью в тот решающий момент я направил свои стопы в указанном ею направлении.
   А случай подвернулся такой, - прошла где-то неделя после моего возвращения из армии, когда мать как бы мимоходом сказала, что встретила в институте знакомого доцента с кафедры истории КПСС, и он ей сказал, что подыскивают человека на должность лаборанта кафедры политэкономии и научного коммунизма. Но не обычного для обеспечения учебного процесса, а как бы "подснежника", который будет числиться лаборантом, но на самом деле будет работать социологом в только что созданной при парткоме социологической лаборатории. Хорошо помню, что мать сообщила мне об этом совершенно нейтрально, она и не советовала и не отговаривала использовать такой вариант трудоустройства. В этом, кстати, была ее излюбленная манера - масса ежедневных замечаний и советов по бытовым мелочам, но ни одного твердого указания по жизненно важным вопросам. Выбор, таким образом, был за мной, соответственно, я, и только я, несу ответственность за последствия принятого тогда решения, и вину за эти последствия мне по большому счету перекладывать не на кого.
   В тот момент я лично перевел стрелку на рельсах своей судьбы, и жизнь покатилась по ним вдаль, не приближая, а уводя меня все дальше и дальше от станции под названием "Удача". Где-то по главным путям неслись на всех парах к этой станции счастливчики в экспрессах и литерных вагонах, а мой поезд, выбившийся из графика, стоял у каждого столба, ожидая встречного, блуждал по полустанкам, отстаивался в тупиках. И, когда мой состав приполз на станцию назначения, то я увидел вместо вывески "Удача" совсем другое объявление, и проводник сообщил, что это последняя остановка перед станцией "Вечность". Готовьтесь освободить вагоны!
   Произошла та самая случайность, которая быстро превращается в железную необходимость, в ту колею, из которой потом нельзя выбраться, не потеряв "верный кусок" хлеба. Именно кусок, жалкую советскую, а потом и российскую пайку. Помню, прочитал я в какой-то газете интервью с бывшей подругой Елены Батуриной. Она рассказала, что у этой миллиардерши до брака с мэром Москвы Ю.Лужковым последней официальной должностью была должность подсобного рабочего на заводе "Фрезер". Но потом ей выпал шанс прорваться в другую, яркую и насыщенную жизнь, а мне же, с грустью констатировала подруга, пришлось "...прожить типовую жизнь в типовой квартире". Вот это и есть "верный кусок" хлеба" - "типовая жизнь в типовой квартире". Так и у меня. Еще в молодости почему-то запомнились строки из "Фауста" Гете: "Как скот голодный, что в степи сухой // Кружит себе, злым духом обойдённый, // А вкруг цветёт роскошный луг!". Так и я кружил в своей научно-преподавательской карьере, не в силах разорвать порочный круг ошибок и заблуждений. Сегодня же ничего не вернешь, и не поправишь. Остались лишь сожаления, да песенный надрыв: "Как бы Волга-матушка да вспять побежала, // Как бы можно было жизнь начать сначала...".
   Но вернемся к моменту моего появления дома после армии. Выслушав информацию матери, я направился в лесотехнический институт и устроился работать на должность лаборанта кафедры политической экономии и научного коммунизма. Для 25-летнего мужчины в расцвете лет это была, конечно, не должность, а насмешка. Оклад 80 рублей минус алименты. Помню, как в немой ярости отходил я от кассы в день получки, расписываясь за сумму, на которую не то, что семью, а и себя содержать, было невозможно. Почему же я согласился пойти в лаборанты на мизерный оклад? Пишу, и ловлю себя на мысли, что все время хочу оправдаться: то ли перед собой, то ли еще перед кем-то? А зачем, собственно, оправдываться, прошлого не вернешь. Тем не менее, в качестве пояснения скажу, что, во-первых, никакой другой работы по специальности мне в то время никто не предлогал, во-вторых, и это самое главное, я, как и мой брат Равиль, купился на перспективу, на обманчивый призрак успешной и быстрой вузовской карьеры. Ведь путь: лаборант, ассистент, аспирант, старший преподаватель, доцент и далее хоть до ректора, - был пройден очень многими успешными и достойными людьми. В-третьих, перед глазами был пример матери, которая получала больше, чем квалифицированный рабочий или начальник цеха на заводе. Ее зарплата и ненормированный рабочий день соблазняли на преподавательскую работу больше, чем какие-либо сиюминутные блага. В-четвертых, место моей новой работы было рядом с домом, через дорогу.
   Так, завороженный перспективами светлого будущего, я стал лаборантом, через три месяца получил почасовку, то есть стал преподавателем-совместителем, а еще через год был избран по конкурсу ассистентом кафедры научного коммунизма. Впереди открывались новые горизонты: написание диссертации, получение заветной ученой степени кандидата философских наук, хорошо оплачиваемая работа по специальности, превращение в настоящего мужчину, который может содержать семью. Все казалось достижимым в самой ближайшей перспективе, - за три, максимум за пять лет. Но, увы, быстро сказка сказывается, да не скоро дело делается, реализация этого замысла растянулась не на пять, и даже не на десять, а на двадцать лет, убило лучшие годы молодой жизни. О том, почему так получилось можно рассуждать долго и бесполезно. Понятно, что я сам во многом виноват. Александр Дюма как-то остроумно заметил: "Порасспросите-ка тех, кто чувствует себя несчастным, и три четверти из них сознаются вам, что они сами шли навстречу своей первой беде, будто искали ее, подобно тому как Диоген с фонарем искал человека". С этим трудно спорить, но у меня были и объективные обстоятельства, из-за которых я не смог быстро кандидатом наук. Укажем на некоторые из них (хотя это и слабое оправдание).
   Главной причиной того, что я не смог быстро пробежать путь от соискателя до обладателя ученой степени заключалась в том, что у меня не было нужных связей и толкового научного руководителя. Это звучит, конечно, банально, и даже несколько смешно, мол, жаловаться надо, прежде всего, на отсутствие ума и соответствующих способностей, а уж затем на другие обстоятельства. Но, как говорится, "...никто не сетует, что обделен умом, // Но всяк твердит, что обделен деньгами". (Лопе де Вега "Дурочка"), и "...не проворным достается успешный бег, не храбрым -- победа, не мудрым -- хлеб, и не у разумных -- богатство, и не искусным -- благорасположение, но время и случай для всех их". (Эккл.9:11) Будь ты хоть семи пядей во лбу, без удачи и помощи других людей ты ничего не сделаешь. Это научный факт. Классик социологии Г. Моска в книге "Правящий класс" так оценивал возможности продвижения в академической среде:
   "Хотя экзамен и конкурс теоретически доступны для всех, на деле большинство не имеет ни средств для продолжительной подготовки, ни связей и титулов, которые быстро ставят индивида на правильную дорогу, помогают не двигаться на ощупь и избежать грубых ошибок, неизбежных в том случае, если человек оказывается в неизвестном для него окружении без всякого ру­ководства и поддержки".
   Иными словами, всегда необходима помощь тому, кто начинает новое для себя дело, об этом как-то заявил даже Президент США Барак Обама. Выступая перед избирателями, он сказал:
   "Если ты добился успеха, то ты сделал это не сам. Меня всегда изумляли люди, которые думают, что если я успешный, то это потому, что я такой умный. Там, на обочине жизни навалом умных. Ты добился успеха не потому, что ты такой трудолюбивый. Там, на обочине жизни навалом трудолюбивых. Если ты добился успеха, значит, тебе кто-то помог".
   Вот тебе и страна победившего индивидуализма! Понятно, что эти цитаты освещают лишь одну сторону вопроса, и объяснить все проблемы продвижения по социальной лестнице не могут. Однако к моей ситуации они вполне подходят. Поэтому меня до сих пор меня преследует тоска по Учителю (именно так, с большой буквы). Запоздалые сожаления о том, что в молодости, когда я только начинал работу над диссертацией, у меня не было учителя, наставника, который дал бы четкие рекомендации, что делать, к кому обращаться, что читать, по какому плану собирать материал. Конечно, мир не без добрых людей, и многие искренне хотели мне помочь, но все они действовали по одной и той же накатанной схеме, ­- похлопывали по плечу, и говорили - "давай, давай!". А что давать, как давать, - молчок!
   Так и на кафедре, где я стал работать, ко мне отнеслись хорошо, старались помочь. Неофициальное шефство надо мной взяла руководитель социологической лаборатории, доцент, имя которой мне не хотелось бы называть. В дальнейшем она стала и ангелом-хранителем и невольным злым гением моей научно-преподавательской карьеры. Это была фигуристая, крупная женщина, голубоглазая блондинка, с властным взглядом и строгим решительным характером. Судя по отчеству, она была родом откуда-то из Прибалтики. Муж у нее был преподавателем на мехфаке нашего института, говорили, что он сидел в сталинских лагерях, а потом был реабилитирован. Мою наставницу все знали, как отзывчивую на чужую беду женщину, борца за правду, не терпящую фальши и лжи в поведении людей. Казалось бы, что это и есть удача, - иметь в наставниках честного, принципиального и отзывчивого человека. Так дело выглядело со стороны, но дьявол, как известно, кроется в деталях, и у такой принципиальности была и обратная сторона.
   Я долго думал над тем, почему, активная помощь этой старшей коллеги не стала для меня тем живительным дождем на научно-педагогической ниве, который способствовал бы раннему всходу посевов и обильному урожаю. Кто кого оказался недостоин: ученик учителя, или наставник ученика? И пришел примерно к следующему выводу. Моя покровительница, Царствие ей Небесное, относилась к той породе людей, которые светят, да не греют. Принципиальность и бескомпромиссность сильно снижали КПД ее добрых дел, а похвальное стремление делать все по правилам, а не искать обходных путей, приводили зачастую, по крайней мер в моем случае, к тупиковым ситуациям.
   В связи с этим можно вспомнить рассказ о буфетчице, который из реального жизненного случая превратился в устах моего брата Равиля чуть ли не в притчу. Суть его повествования в том, что в НИИ, где он работал, был буфет, и в нем хозяйничала прожженная буфетчица, считавшая себя вправе обвешивать и обсчитывать всех посетителей. Интеллигентная публика как водится сначала тихо, а затем громко и письменно стала жаловаться на такое отношение к своим тощим кошелькам, требовать справедливости. И справедливость восторжествовала, обманщицу лишили доходного места, вместо нее за прилавок поставили молодую и честную продавщицу. И что же? Народ успокоился и перестал жаловаться? Ничуть не бывало. Новая буфетчица отсчитывала сдачу копейка в копейку, но при этом обслуживала вдвое медленней, чем прежняя, создавая тем самым очередь. Народу это не понравилось, и люди стали требовать вернуть прежнюю, вороватую, но проворную служительницу прилавка, - что и было сделано! Из этой байки можно сделать вполне философский вывод: чрезмерная добросовестность также вредна, как и бессовестный обман, лучше всего искать некую золотую середину.
   Руководительница моя, хоть и была кандидатом философских наук по специальности теория научного коммунизма, но в этой теории особо не разбиралась, поскольку защищалась по вполне конкретной теме, что-то о народном контроле, а это ближе в истории КППС. А вот мне она почему-то посоветовала заняться совершенно абстрактной, и для тех времен необычной темой. Приехав с какой-то научной конференции, сообщила, что там интересно выступал профессор Лев Наумович Коган из Свердловска, говорил о том, что многообещающим и новым направлением исследований является изучение политической культуры советского общества.
   И все... Слово было сказано! Как в Библии - "Сначала было слово...". Сначала было слово "политическая культура", а потом оно воплотилось в два загубленных десятилетия моей жизни. Далее наставница в своей обычной манере: хочешь - верь, а хочешь - проверь, сказала, что, видимо, неплохо было бы съездить к этому профессору на Урал и попросить его стать то ли консультантом, то ли научным руководителем по этой теме. Вроде бы неплохой совет. Но сегодня я понимаю, что тот, кто говорит такое неопытному соискателю, должен обладать определенной смелостью, граничащей с безответственностью и безразличием к тому, кому этот совет адресован. Почему? Как говорил мне один старый еврей, выбрать тему диссертации - это все равно, что выбрать жену, т.е., такое же ответственное и зависящее от удачи дело. И он был прав на сто процентов. Известно, что есть темы проходные и непроходные, диссертабельные и недиссертабельные, те по которым есть совет по защите, и те, которые не один совет не примет, ссылаясь на свой профиль. Поэтому, прежде чем брать тему диссертационного исследования, надо представлять, где можно собрать материал, как расположить фактуру, с чего начинать, и чем закончить, какие выводы сделать, чтобы обосновать новизну в исследовании и пр. Все это очень тонкая материя, в которой начинающему исследователю без совета умного и влиятельного человека просто не обойтись. Собственно, для того и назначается научный руководитель, чтобы он помог решить такого рода проблемы.
   Я бы, например, никогда не взял бы на себя ответственность рекомендовать кому-то тему диссертации, если бы не представлял, хотя бы в общих чертах, по какому плану ее писать, какой исторический или социологический материал использовать, чьи научные работы взять за образец и пр. А вот моя покровительница, особо не заморачиваясь такими вопросами, рекомендовала мне, услышанную ею где-то, а не опробованную ею самой тему исследования. То ли она переоценила мои способности, то ли надеялась на новизну темы, которой еще никто не занимался, и по которой можно было писать что угодно, - не знаю. Не могу понять и то, почему она не подумала о том, как это жить в Воронеже, а научного руководителя иметь на Урале за тысячу километров. Как конкурировать с выпускниками философского факультета этого университета, ведь они тоже хотят быть соискателями в родном для них вузе? Короче говоря, каково быть "чайником с мороза", и ехать в незнакомый город к незнакомым людям, которым до меня нет никакого дела?
   И надо же было такому случиться, что где-то в это же время я чем-то приглянулся одной очень уважаемой женщине, заведующей кафедрой истории КПСС в нашем институте, и она предложила мне, тогда лаборанту, перейти к ней на кафедру ассистентом. И здесь я допустил роковую ошибку, вместо того, чтобы сразу согласиться, я пошел к своей наставнице советоваться. Она ничего определенного не сказала, а лишь обидчиво поджала губы. Боязнь проявить по отношению к ней неблагодарность, а также упорное желание быть кандидатом именно философских, а не исторических наук, заставили меня отказаться от сделанного предложения. Результат мне теперь известен - промучившись всю жизнь над абстрактной философской темой, я все равно, в силу безвыходности обстоятельств, стал кандидатом не философских, а исторических наук. Вернулся к тому, с чего мне предложили начать в молодости.
   Таково побочное действие упорства и настойчивости! Наше поколение было воспитано на таких книжках как роман В. Каверина "Два капитана", где девизом главного героя было "Бороться и искать, найти и не сдаваться!". Вот я и доборолся, и доискался! А надо было сразу осознать простую вещь - нет у меня достаточных способностей и базового образования, чтобы написать диссертацию по философии и поэтому надо защищаться по истории КПСС, независимо от того нравится, или не нравится эта научная дисциплина. Защищаться просто для того, чтобы получать нормальную зарплату, а затем заниматься тем, что нравиться. Ведь недаром бытует присловье: "Кандидатская диссертация для кармана, докторская - для души". Но я ведь мнил себя особенным, мне хотелось выделиться из серой массы догматиков и начетчиков, которые ничего кроме решений съездов и пленумов партии тогда не знали, и знать не хотели. А вот один мой туповатый сокурсник, который звезд с неба не хватал, философией не увлекался, и диплома с отличием не получил, быстро написал простенькую диссертацию на тему "Деятельность Воронежской областной партийной организации по закреплению кадров молодых механизаторов на селе". В дальнейшем он намного раньше меня стал доцентом, и даже одно время командовал мною как заведующий кафедрой. Более того, все эти историки партии, которых и в советское время за ученых-то не считали, после перестройки быстро переквалифицировались в политологов, стали даже в Воронежском университете присуждать степени докторов политических наук. А многие из них, в том числе заведующий кафедрой истории КПСС в ВГУ, быстро перекрасились в "демократов" и стали верой и правдой служить новой власти. Вот как они "боролись и искали"!
   Но это было потом, а пока я на крыльях "Аэрофлота" летел в Свердловск (ныне г. Екатеринбург) к проф. Льву Наумовичу Когану, который тогда работал не в университете, а возглавлял сектор социального планирования в Уральском отделении АН СССР. Встретил он меня хорошо, даже пригласил к себе на квартиру, где мы в его домашнем кабинете беседовали о моей работе. Но вернулся я от него в Воронеж с пустой головой, ничего нового и конкретного он мне не сказал, просто дал почитать свои работы, сборники своего сектора, посмотрел мой план, но не внес никаких поправок, и все пошло по принципу: давай делай, а там посмотрим, что получиться. Я думал, что это случайность. Но только потом, увы, слишком поздно, понял, что это главное свойство всей еврейской публики, - никому, ни в чем не отказывать, не огорчать собеседника, не говорить резких фраз, но вместе с тем и ничего не делать для "чужих". Предоставлять все на волю случая или собственной сообразительности просителя. На этот счет есть оказывается хорошие русские пословицы, которые я раньше, к сожалению, не знал, например, такие, - "жиду верить, что воду ситом мерить"; "в жида, как в дырявый мешок ничего не насыпешь"; "с жидом знаться, с чёртом связаться" и пр.
   Сам по себе Л.Н. Коган был замечательный человек, - настоящий профессор, умница и эрудит. Шумный эпикуреец, любитель женщин, так и вившихся вокруг него, он заряжал всех своим жизнелюбием. Мощная высокая фигура, большая голова, провалившаяся в сгорбленные плечи, лицо с непременными еврейскими атрибутами - нос сливой и крупными плодоядными губами, - басовитый громкий голос популярного лектора, способности рассказчика - все это делало Льва Наумовича душой компании. В науке он пользовался большим авторитетом, даже, говорили, что чуть было не стал членом-корреспондентом АН СССР, но пролетел из-за очередной интрижки со студенткой и развода с женой. Его перу принадлежит множество статей, научных монографий и популярных книжек о культуре.
   Вокруг профессора, естественно, был ближний и дальний круг, но ни в один из них я входить не мог поскольку был где-то за горизонтом, в другом городе. Его окружала толпа аспирантов и соискателей, т.к., при кафедре был и соответствующий совет по защите диссертаций. Казалось бы, к такому светилу можно было бы "прислониться", защитить диссертацию, тем более, что у него там был налажен целый поток защит. Но, как говорится, "дураков и в церкви бьют". Может быть и так, - и я дурак, - но даже сегодня мне трудно понять, разглядеть даже под микроскопом, чем помог мне тогда проф. Л.Н. Коган. Кроме общих слов и всегдашнего "давай, давай!" я от него ничего не услышал. При этом, речь идет не о том, что он должен был за меня написать диссертацию. Нет! Упаси Бог! Я бы сам все сделал. Но ведь мог бы он конкретно сказать, что надо делать, как сформулировать главные, сквозные тезисы работы, накрутить на них текст, чтобы из кучи исписанной бумаги появилось связное философское рассуждение.
   Так на своем опыте я убедился, как жадны, бессердечны и жестоки люди, вся эта вузовская верхушка! Им жалко даже слово сказать, посоветовать, или хотя бы намекнуть, какой дорогой надо идти, чтобы потраченные усилия не пропали даром, а мысли соискателя не разбегались бы как тараканы. Проще отделаться ничего не значащими советами, общими пожеланиями и с любопытством наблюдать, как в известном анекдоте, доползет ли клоп с оторванными ножками до финиша или нет. Помнится, один старый еврей с кафедры философии ВЛТИ на мой вопрос, как он думает, смогу ли я защитить диссертацию по избранной теме, ответил такой притчей: шел человек по дороге и спросил встречного - далеко ли еще идти до Рима? Прохожий молча прошел мимо и путник побрел дальше. Но вдруг незнакомец обернул и крикнул страннику - будешь в Риме через два часа! Но, что же ты сразу не сказал? - с обидой спросил тот. А я хотел посмотреть с какой скоростью ты пойдешь, ­- ответил встречный. Так вот отвечали евреи еще в Древнем Риме! Проще со стороны наблюдать как человек телепается по дороге, чем подсказать ему как выбрать кратчайшую дорогу и найти способ передвигаться быстрее.
   Можно, конечно, сослаться на известную теорию "достойного собеседника", мол, слышит тот, кто хочет слышать и понимает все с полуслова. Но с другой стороны, если ты корифей в чем-то, то умей сказать так, чтобы тебя услышали, объясни детали, изложи подробности, убеди в том, что показываешь правильную дорогу. Где ты такой мудрый Учитель? Разминулись мы с той на жизненных перепутьях, или я был недостоин тебя, или таковых вообще нет в нашей ойкумене? Кто знает.
   Сегодня я думаю, что мое сотрудничество с проф. Коганом было обречено с самого начала. Он развивал сложную и абстрактную теорию культуры, определяя ее как развитие "человеческих сущностных сил". Это заимствованное у Л. Фейербаха и раннего К.Маркса понятие было абсолютно непригодно для анализа конкретной культуры, да еще советской политической культуры. Надо было выдувать мыльные пузыри понятий, выводить одно из другого, заниматься по сути дела чистой схоластикой. Мне же, с моим историческим образованием, трудно было даже остановиться на каком-то определении культуры, ведь существует до полутысячи дефиниций этого понятия. Культура - это все, и вместе с тем - ничего. В подтверждении трудности взятой мною тогда темы можно привести выдержку из статьи современного исследователя политической культуры Корниенко Т.А., опубликованную уже в наши дни под весьма примечательным заголовком: "Политическая культура в зарубежной и российской политической мысли: востребованность или неопределенность концепта?". Приведенный в ней обзор точек зрения различных авторов на феномен политической культуры, показывает, что за те сорок лет, которые прошли с тех пор как я стал заниматься этой проблемой, никакой ясности в вопросе о том, что собой представляет политическая культура, не прибавилось. В заключении статьи автор делает следующий вывод:
   "Проблема верификации политической культуры как концепта и феномена была и остается одной из самых серьезных научных проблем. В концептуальном отношении серьезные нарекания вызывает отсутствие единства в определении компонентов политической культуры: как зауженная сугубо социально-психологическая, так и расширительная их трактовка. И в этом смысле актуальным является вопрос-проблема, сформулированная Л.А. Фадеевой: "сохраняет ли концепт политической культуры интерпретативные возможности?" или от него следует отказаться вследствие размытости, неопределенности, внеполитичности? Неизменным атрибутом работ о политической культуре, отмечает О.Ю. Малинова, является констатация многообразия определений подходов. Эти проблемы связаны с концептуализацией политической культуры, ее операционализацией и с возможностями использования полученных результатов для объяснения политических явлений и процессов. Ю.С.Пивоваров отмечал: "Политическая культура - одно из наиболее сложных, "трудноуловимых" понятий науки, которое наполняется широким содержанием и окрашивается эмоциональным своеволием автора". Отечественная теория политической культуры носит пока постановочный характер. Как научная сторона изучения вопроса, так и проблема выбора адекватного методологического инструментария требуют дальнейшего анализа".
   Вот с какой сложной и "трудноуловимой" темой диссертации я связался с подачи многоуважаемой коллеги. А надо было бы взять тему попроще, диссертабельнее, что-нибудь типа "Роль средств массовой информации в коммунистическом воспитании советской молодежи", умные люди так и делали. Сам проф. Коган в своих работах подверстывал под политическую культуру такие традиционные тогда понятия как общественно-политическая активность, политическое образование, политическое сознание и прочее. Получалось все довольно поверхностно и примитивно. Иногда он писал вообще смешные вещи, вроде того, что политическая культура присуща только дипломатам, или, что для молодых рабочих труд стал ареной развития их политической культуры и прочие агитпроповские банальности. Но на него работал целый сектор Уральского отделения АН СССР, где проводились только входившие тогда в моду обширные социологические опросы, их результаты давали определенную конкретику, и ему было чем "набивать" свою пустопорожнюю схему развития "человеческих сущностных сил". Кроме того, он снял сливки с того, что стал одним из первых исследовать понятие "политическая культура", заимствовав его из западной политологии. Мне же эффект "первооткрывателя" вовремя использовать не удалось, а оставалось только с огорчением наблюдать вал диссертаций по этой теме. Пришлось очередной раз убедиться, что все надо делать вовремя.
   Таким образом, профессор Л.Н. Коган лет семь (с перерывом службы на БАМе) числился формально моим научным руководителем. Много раз я летал в Свердловск, два раза был там по полгода в Институте повышения квалификации, сдал в Уральском университете все кандидатские экзамены, но в ничего не добился, оказался не с готовой диссертацией, а с грудой исписанной бумаги. Закончилось наше сотрудничество попыткой поступить к нему в дневную аспирантуру по конкурсу. На одно место было три человека: я, старший преподаватель из Нижнего Тагила, которая уже давно читала лекции, и девушка Таня, только, что окончившая философский факультет, на котором работал профессор. По результатам экзаменов всех нас, преподавателей со стажем, победила вчерашняя студентка Таня, - чистокровная еврейка, в больших очках с толстыми стеклами, широкой талией и буйной кучерявой растительностью на голове. Сегодня после знакомства с наконец-то опубликованным "Катехизисом советских евреев" я понимаю, что соплеменники просто не простили бы профессору его отступничество, если бы он взял в аспирантуру не ее, а кого-то другого. В этом документе черным по- белому написано:
   "Формируйте свои национальные кадры. Кадры - это святая святых. Кадры решают все. Кадры сегодня - это наше завтра. Каждая лаборатория, каждая кафедра, каждый институт должны стать кузницей наших национальных кадров. Готовьте еврейскую молодежь принять эстафету поколений. Пусть каждое поколение неевреев сталкивается с нашей глубоко эшелонированной обороной. Каждый раз, когда со сцены уходит старшее поколение, на его смену должна встать еще более мощная когорта заблаговременно подготовленных и окрепших молодых евреев". Что ж, у евреев все получилось так, как они планировали, сегодня в нашей стране их кадры везде и всюду открыто расставляет синагога.
   После неудачи при поступлении в аспирантуру Уральского университете, мне ничего не оставалось, как вернуться обратно в Воронеж продолжать работать ассистентом на кафедре политической экономии и научного коммунизма ВЛТИ. Мне казалось, что наступила черная полоса в моей преподавательской жизни, но, как оказалось, что по сравнению с тем, что произошло дальше, это были еще цветочки, белая полоса. Долгая, шесть лет, учеба в университете, три года службы в армии, бесконечная волокита со сдачей кандидатских экзаменов как-то незаметно съели лучшие, самые плодотворные годы молодости. Задержавшись на старте жизненных гонок, я потерял темп, выбился из графика, стал вечно догоняющим аутсайлером. Мне исполнилось уже тридцать три года, а я все еще не создал семью, не стал настоящим мужчиной (если учесть, что таковое состояние определяется соединением двух слов - "муж" и "чин"). И здесь моя покровительница на кафедре мне в очередной раз помогла, и не только словом, но и делом. Но, увы, вновь ее совет вновь оказался мне не впрок. Не тем словом, и не тем делом она мне помогала! С ее подачи в декабре 1981 года я поступил в аспирантуру кафедры научного коммунизма ВГУ, ждать было некогда, - в дневную аспирантуру можно было поступать только до тридцати пяти лет. Моим научным руководителем стал заведующий этой кафедрой доцент Рахманин Валентин Сидорович. Определяясь к нему, я знал, что он неприятный тип, но деваться было некуда, никто в городе больше не вел аспирантуру по этой философской специальности. В отличии, кстати, от истории КПСС, где профессоров было полно и можно было без труда найти себе руководителя.
   Кем я пришел в аспирантуру? Преподаватель с почти десятилетним стажем педагогической работы, член КПСС, бывший офицер-политработник, сданы все кандидатские экзамены, есть тема диссертации, с определенным заделом и т. д. Что еще надо, чтобы за три года дневной аспирантуры написать диссертацию? Да, вроде ничего, кроме как сесть и написать! Вот и я так думал. Но этот мразотный тип, научная сволочь доцент В.С. Рахманин, мне все перекрутил, перегадил, и причинил мне такое зло, за которое я буду проклинать его до конца жизни. У него была свиноподобная физиономия, расплывшееся широкое лицо, приплюснутый нос пятачком и маленькие припухшие глазки. Не лицо, а рыло, "свинья в ермолке", как сказал бы классик. В полном соответствии с аристотелевской метафизикой форма в этом субъекте слилась с внутренним содержанием. Его научное руководство началось с того, что он целый год не утверждал мне план диссертации, какой бы вариант я не приносил, он его отвергал. И, главное, ничего не рекомендовал взамен. Я приношу ему варианты, а он говорит - это не пойдет, и это не пойдет и это тоже не пойдет. А как пойдет? В ответ - не знаю! Каждую неделю, окружив себя молодыми соискательницами, смотревшими ему в рот, он по часу и больше разглагольствовал обо всем на свете, кроме проблем соискателей. Я тщательно конспектировал весь его вонючий поток сознания, но придя домой так и не мог понять к чему он это все говорит, как написать, чтобы, наконец, ему угодить. Отчаявшись, я один раз даже подсунул ему план уже защищенной кем-то в Ростовском университете диссертации, и что же (?), он заявил, что по такому дурацкому плану писать нельзя, это полный абсурд. Тем самым он наглядно показал свое самодурство. Как сказала о нем одна аспирантка, "Рахманин -самодур, и в этом его и сила и его слабость". Кто мог терпеть его дурь, а это в основном были аспирантки, которые изображали восторг по поводу его "умных" мыслей, те и выплывали. Я был не единственной жертвой этого поганого терминатора, только в нашем лесотехническом институте он взял к себе в аспирантуру четырех преподавателей и всех их "убил", под его поганым руководством они так никогда и не защитились.
   Мнил себя этот Валентин Сидорович самым умным в Воронеже обществоведом, а на самом деле был догматиком и начетчиком. Мог долго рассуждать о том, почему в очередном постановлении ЦК КПСС о воспитательной работе сказано не как прежде, "формирование гармоничной и всесторонне развитой личности". А с некоторыми изменениями, через запятую, - "гармоничной, всесторонне развитой личности". По такому поводу, как отсутствие в новом постановлении союза "и" и замена его запятой, этот "спец" всегда был готов долго и нудно рассуждать. Говорят, что когда он принимал государственный экзамен по научному коммунизму (был такой, как это ни странно сегодня звучит!), то придирался к каждому слову, ставил выпускникам двойки, и тем самым лишал их права на получение диплома. Рассказывают, что один парень сумел пересдать проваленный экзамен только через год, и то только тогда, когда этот ревнитель марксизма был в командировке. А это был совсем неглупый выпускник, поскольку к моменту пересдачи экзамена по научному коммунизму, он уже работал в должности директора школы. И вот этот верный "марксист" В.С. Рахманин, зав. кафедрой научного коммунизма ВГУ, блюститель коммунистической сознательности студентов и прочее, и прочее, как только началась перестройка, первым стал лить грязь на марксизм-ленинизм. Отрекся от него, публично, заявив на последнем собрании преподавателей-обществоведов в малом зале обкома КПСС, что учение К. Маркса ошибочно и нелепо. А на вопрос из зала, - "Что же Вы раньше молчали?", - ответил, что никогда не разделял взглядов К. Маркса, В.И. Ленина, и совершал "подвиг", потихоньку убирая из заголовков кафедральных сборников традиционное окончание "... в условиях развитого социализма".
   Нынешним молодым преподавателям трудно даже представить тогдашнее состояние общественных наук в стране.Это был пик "застоя", Л.И. Брежнев доживал последние годы. До "перестройки" и "гласности", когда все социальные и исторические проблемы страны посыпались как из дырявого мешка, оставалось еще три года. А тогда все было отлакировано, мышление историков и социологов не простиралось дальше тех границ, которые были обозначены в партийных документах. В этом замкнутом мире идеологических канонов все было согласовано, вытекало одно из другого, и, в конечном счете, сводилось к простому как мычание коровы лозунгу "Да здравствует КПСС". Было трудно за что-то зацепиться, вычленить какую-то проблему для диссертационного исследования, в рамках дозволенного все было написано и переписано. Сказать, что-либо новое было практически невозможно. Сегодня в это трудно поверить, но я своими глазами видел на кафедре истории КПСС ВГУ картотеку диссертаций, составленную с единственной целью, чтобы соискатели не писали на одинаковые темы об одном и том же. Это было наглядным свидетельством того, что вся история КПСС уже написана, и писать больше не о чем. Помню, один доцент хотел подготовить докторскую диссертацию по троцкизму, но потом поехал в Ленинскую библиотеку, и, вернувшись, доложил на кафедре, что по этой теме уже все написано, и он отказывается от своего замысла. И это в условиях, когда работы Л.Д. Троцкого были под запретом, и никто их, в том числе и сам этот "исследователь", не имел возможности даже прочитать, не то, что проанализировать.
   Мой научный руководитель доцент В.С. Рахманин, будь он проклят, также не мог подсказать мне какой-то новый, не избитый поворот моей темы. Чисто интуитивно, без него я вышел на очень перспективный аспект изучения политической культуры советского общества, - историческую память, прошлый политический опыт, национальный характер, традиции сильной власти и прочее. Тогда об этом никто не писал, а вот после перестройки по этой теме не отписался только ленивый. Более того, находясь в аспирантуре, я опубликовал по этой тематике две статьи во всесоюзном журнале. Если бы научный руководитель подсказал, что надо копать в этом направлении, указал бы на работы П.Чаадаева, Н. Бердяева (их можно было найти в дореволюционных журналах) и прочих знатоков российской ментальности, т.е. той же политической культуры, то получилась бы новаторская работа. Но на него мои статьи не произвели никакого впечатления, он упорно продолжать руководить моей работой по принципу: "иди туда, не знаю, куда, принеси то, сам не знаю что".
   Результат такого "сотрудничества" был для меня печален. Этот ученый свинтус пожертвовал мною как пешкой, чтобы прикрыть свой толстый зад. Поскольку в то время он был кандидат, а не доктор наук вести аспирантуру ему было не положено, но он выклянчил в ВАКе разовое отдельное разрешение для себя, мотивируя тем, что в Воронеже нет профессоров по этой специальности. Однако большинство аспирантов из-за его "умелого" руководства так и не смогли выйти на защиту, и это портило ему репутацию. В министерстве ставили под сомнение целесообразность существования такой аспирантуры, поэтому доцент Рахманин решил сделать "хитрый" маневр, - набирать аспирантов, а потом их отчислять до окончания срока аспирантуры. Тогда они перестают числиться за ним как отучившиеся в аспирантуре, но не защитившие в срок свои диссертации. Как говорится, - нет человека, нет проблемы. Аспирант исчезает из бумаг, и отчитываться за него не надо. Вот под эту достойную Лаврентия Павловича Берию комбинацию попал и я, был отчислен через год после поступления в аспирантуру с формулировкой "за невыполнение плана подготовки диссертации". Естественно, что послушное быдло кафедры и Ученого совета, молча, ни минуты не задумываясь, подтвердило автоматом это, в общем-то, весьма неординарное решение, - ведь не каждый день аспирантов отчисляют за невыполнение учебного плана.
   Так в мае 1983 года я был отчислен из аспирантуры и оказался в очень скверном положении. Поскольку я был направлен в аспирантуру лесотехническим институтом по целевому набору, то должен был отучиться три года и вернуться на свою кафедру с ученой степенью. Раньше этого срока и незащищенного меня никто не ждал. Можно было, конечно, скандалить, доказывать, что мое рабочее место остается за мной при любом раскладе, но мне было стыдно это делать. Услышав от заведующего кафедрой Н.И. Мартыненко, что для меня учебной нагрузки нет, я развернулся и ушел. Ушел в никуда, на улицу, превратился в безработного. Случись это три года позже, я, быть может, даже порвал с профессией и от безысходности ринулся бы туда, куда ринулось пол страны - в уличную торговлю и, кто знает, быть может, превратился в богатого торгаша. Ведь, кто вписался тогда "в рынок", - те, у кого было все (власть, деньги, связи), и те, кому нечего было терять, - все безработные пошли в торговлю. А "молчаливое большинство" работало на своих местах за копейки, а иногда и вовсе без зарплаты, и тем самым поддерживало на плаву страну. Жизнь так устроена, что жертвовать - это удел "маленького человека".
   Таким образом, в 1983 г. мне не удалось оказаться в нужный момент в нужном месте. Для одних дел я родился слишком рано, а для других - слишком поздно. Так что, пришлось искать себе хоть что-то по специальности. Кое-как, на птичьих правах с временным контрактом устроился на должность инженера-социолога в один из прикладных экономических институтов Воронежского университета. На год превратился в бродячего социолога, ездил по районам области, и там под лай деревенских собак ходил по дворам, распространяя анкеты на предмет выявления мнения селян о работе предприятий бытового обслуживания. Была такая хозтема в университете для списания денег и создания видимости работы. Помню, как в сильный мороз шел по заснеженным полям из одной деревни в другую, и вдруг на небольшом мостике через речку увидел великолепного по своей красоте и изяществу зверька с блестящим мехом, кажется, это был горностай, который сидел у проруби и ловил рыбку. Больше ничего интересного в этих командировок не запомнилось. Оклад на той работе был мизерный, надо было отсиживать "задочасы", кругом были одни евреи, и работать там дальше мне абсолютно не хотелось.
   Тем временем моя благодетельница и наставница из лесотехнического института не забывала обо мне, за что я ей (Царствие Небесное!), благодарен и по сей день. Через свою давнюю подругу, доцента кафедры научного коммунизма Воронежского политехнического института, она устроила меня в июне 1984 года на эту кафедру ассистентом. В этой жалкой должности я проработал до октября 1992 года, долгие восемь лет, пока в 1992 году не защитил кандидатскую диссертацию в Томском университете на ученую степень кандидата исторических (а не философских, как мечтал в юности) наук. Моя мечта стать профессиональным философом (как, впрочем, и все остальные) так и не осуществилась.
   К концу работы в ВПИ мне опять не повезло, на должность заведующего кафедрой внезапно, по случайному стечению обстоятельств, поставили одну недалекую женщину, ранее скромно сидевшую в углу, и молчавшую на всех заседаниях. Она была доцентом, а не профессором, родом из деревни, мать одиночка, с неудовлетворенными желаниями известного свойства. Я, конечно, эти ее желания удовлетворять не стал, и особого уважения к ней не высказывал. В отместку она, мне, защищенному, и с большим педагогическим стажем преподавателю не позволяла получить должность доцента. Четыре года я работал старшим преподавателем, и только в сентябре 1996 года перевелся в свой родной лесотехнический институт, где в возрасте сорока восьми лет наконец-то стал доцентом.
  
   Годы уплывают
  
   Я рассказываю так пространно о себе не для того, чтобы сделать из своих воспоминаний одну большую жалобную книгу. А лишь с той целью, чтобы было понятно в какой обстановке жила наша мама, когда мы, ее дети, стали уже взрослыми, и почему наша неустроенность стала для нее постоянным поводом для тревог, волнений и конфликтов в семье.
   Правильно говорят, что первые двадцать лет - самая длинная половина жизни. А потом тянутся долгие и нудные годы той жизненной колеи, из которой уже не выскочишь. Как пел В. Высоцкий: "Сам виноват, и следы лью и охаю, // Попал в чужую колею глубокую. // И цели намечал свои на выбор сам, // И вот теперь из колеи не выбраться". Говорят также, что лишенное событийности физическое время не удерживается человеческой памятью, которая событийна, а не хронологична. Быть может, поэтому середина жизни прессуется в моем сознании в один большой глиняный ком одинаковых дней, трудно вспомнить, что-то особенное, такое, что отличало бы один год жизни от другого.
   Квартирный вопрос в нашей семье решился следующим образом. В 1977 г. нам на семью дали однокомнатную кооперативную квартиру на пятом этаже "хрущевки" по адресу: ул. Тимирязева, д. 6, кв. 19 недалеко от нашего дома. Встал вопрос: кого туда прописывать, кто в этой квартире будет жить? После некоторых раздумий, я решил туда не переезжать. Даже сегодня мне трудно сказать, правильное это было решение или нет. С одной стороны, я мог бы жить там один, и не напрягать мать знакомыми женщинами, которые ко мне приходили, и, быть может, даже быстрее женился, так как вряд ли захотел стоять у плиты и возиться с кастрюлями. Ей, видимо, тоже было бы удобней жить в старой двухкомнатной квартире с дочерью и внучкой, чем со мной, взрослым мужчиной. Но, с другой стороны, мне вовсе не хотелось навеки застрять на 18 кв. м. под самой крышей, и оставлять Гале двухкомнатную квартиру на первом этаже, где был зеленый дворик, садик, сарай, погреб, кладовка на чердаке. Что-то мне подсказывало, что сестра после смерти матери продаст наше родовое гнездо без всякого сожаления, и было невыносимо думать, что в квартиру, где прошла вся моя жизнь, вселятся чужие люди. Возможно, мои рассуждения были наивны и ошибочны, но, скорее всего, это было одна из тех жизненных ситуаций, при которых как не поступи, все равно будешь жалеть. Так я остался жить с матерью на ул. Докучаева.
   Пока в 1977 -1979 гг. я был на БАМе, Равиль женился на своей сослуживице Ирине Ивановне Черноусовой (род. 18.01.1952), регистрация брака состоялась 26 августа 1977 года. По взаимному согласию новая квартира была оформлена на Галю с дочкой, а въехали в нее Равиль с женой. Вскоре, 23 мая 1978 года у них родился сын Константин, а в октябре 1981 году они, наконец-то, получили от своего Института лесной генетики и селекции двухкомнатную квартиру в Северном районе по адресу ул. Жукова, д.8, кв. 103. Досталось Равилю эта квартира нелегко, ждал он ее восемь лет, не мог уйти из института, где ему не давала хода (по его словам, еврейская мафия). Несколько раз его совершенно бесстыдно обходили по очереди пронырливые люди, пока, в конце концов, он не догадался уменьшить до нужной нормы количество квадратных метров в нашей квартире, исключив из жилой площади тамбуры. В общем, квартирная очередь шла очень долго и на нервах. Тем не менее, он единственный из трех детей нашей мамы, кто сумел сам заработать себе квартиру. Я и Галя не смогли выбить у государства ни одного метра жилой площади, и нам пришлось довольствоваться лишь тем, что оставили родители. Таким образом, окончательный расклад стал таким: Равиль уехал с семьей в свою квартиру на ул. Жукова, Галя с дочкой в свою однокомнатную квартиру на ул. Тимирязева (после смерти матери они ее продали), а я на долгие годы остался с матерью вдвоем в двухкомнатной квартире на ул. Докучаева. Это был далеко не лучший вариант, но других не было.
   Мама достигла пенсионного возраста в 1970 г., но только через шесть лет, в 1976 году, ушла с работы, и прожила на заслуженном отдыхе, не работая, еще восемнадцать лет, до 1994 года. Собственно такой она и осталась в моей памяти, - постаревшей, сухонькой, с седыми волосами пенсионеркой, - а образ молодой красивой женщины как-то поблек, подернулся пеленой забвения, и стал помниться больше по фотографиям, чем по реальным воспоминаниям. Настало время, когда мама, подходя к зеркалу, стала как-то непроизвольно, сама того не замечая, делать движение назад, как будто, отражение ее пугало. Тогда я не понимал, почему она так делает, а сегодня сам, когда сажусь в парикмахерской перед зеркалом, то каждый раз с грустью думаю, неужели это я смотрю на себя из зазеркалья. А ведь когда-то и, кажется, совсем недавно в зеркале отражалась совсем другое лицо, - не было оплывших щек, седых волос и потухшего взгляда. И становится грустно, и вспоминается мотив популярной когда-то песенки "Куда уехал цирк, он был еще вчера...?".
   После окончательного выхода на пенсию, началась, наверное, самая печальная полоса в жизни матери. Ведь правду говорят, что одним людям Бог дает долголетие как награду, а другим как наказание. Все зависит от того, как прожита жизнь, и какой урожай был собран на ниве земного бытия. Никто не сказал об этой поре жизни лучше, чем Е. Баратынский в стихотворении "Осень", - "А ты, когда вступаешь в осень дней, // Оратай жизненного поля, // И пред тобой во благостыне всей // Является земная доля; // Когда тебе житейские бразды // Труд бытия вознаграждая, // Готовятся подать свои плоды // И спеет жатва дорогая...". Наша мама долго и тяжело трудилась на "жизненных браздах", возделывая свое поле жизни. Но созерцание урожая вряд ли доставило ей радость. Едва ли она мечтала о таких сыновьях, как мы, когда голодала, отдавала последнее, выбивалась из сил, не спала ночами. Ей, наверное, думалось, что на склоне лет рядом с ней будут два настоящих, самостоятельных мужика, с деньгами и связями, крепкая опора в старости, которые легко решат все, ставшие для нее неподъемными житейские проблемы. Мечталось ей, что ее мальчики женятся, приведут ласковых и заботливых невесток, которые нарожают много-много милых и умненьких деток, а дочь станет настоящей хозяюшкой и верной помощницей во всех делах своей матушке. И будет она сквозь толстые стекла очков с умилением смотреть на маленьких внуков и внученек, слушать их радостный смех и детский лепет, гулять с ними, рассказывать сказки и читать книжки. Резвясь около своей доброй бабушки, они щедро одарят ее своей детской любовью. И она, видя успешных и самостоятельных сыновей, красавицу дочку и долгожданных внуков, будет забывать о том, что наполненная трудными испытаниями жизнь подходит к концу, и на ее "... закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной" (А.С.Пушкин).
   Но идиллии не получилось! Сыновья волею судеб и собственного слабоволия превратились в озлобленных неудачников, по-современному говоря, лузеров, которые не то что материнские, а и свои-то проблемы толком решить не могли.
   К этому прибавилась неустроенность дочери, матери-одиночки, без алиментов постоянно нуждающейся в деньгах.
   Внучка Ирина тоже не оправдала ее надежд, - по умственному развитию она стала точной копией матери. Усилия бабушки вытянуть ее, выучить немецкому языку, привить вкус к знаниям, сделать нормальной как все, не увенчались успехом, - наследственность переборола воспитание.
   Не стала светлым пятном в сумраке ее закатных дней и семья брата. Равиль женился довольно поздно, почти в тридцать лет, и у его жены, Ирины, близких сердечных отношений со свекровью не сложилось. Она держалась в отдалении, считая все происходящее в нашей семье чужими проблемами. Соответственно, и внук Костя, глядя на свою мать, не испытывал особой любви и почтения к бабушке, капризничал, при редких встречах старался не столько порадовать ее, сколько досадить и сделать все по-своему. Семья брата жила на скромные доходы двух младших научных сотрудников без ученой степени, оба долго не могли защитить свои кандидатские диссертации. Утешить мать в ее печалях Равилю, в общем-то, было нечем, его самого обдолевали трудноразрешимые проблемы, и оптимизма молодости, который столь благотворно действует на пожилых людей, он не излучал. Общался он с мамой не часто, и в основном по делу, а так просто поболтать с ней о разных пустяках, как любят женщины, он зачастую, то ли не хотел, то ли не умел. Поэтому она постоянно жаловалась на то, что никто из детей с ней не разговаривает, не посвящает ее в свои дела и проблемы.
   Моя личная жизнь тоже не давала маме повода для радости. Я так и не женился при ее жизни, не порадовал ее услужливой невесткой и многочисленным потомством. В этом признаюсь и каюсь моя вина, мой неисправимый грех! Больно вспоминать, как она с надеждой смотрела на каждую мою знакомую, приходившую ко мне в гости, старалась с ней поздороваться, познакомиться, рассмотреть, думая, что вот-вот я представлю ее как свою невесту. Но, то были мимолетные встречи до утра, как сказал бы поэт: "...погрузился я в тину нечистую // Мелких помыслов, мелких страстей" (Н.А.Некрасов). Конечно, матери не нравилось, что ко мне в гости приходят женщины, остаются ночевать, и что среди них так не было той, которую я представил бы как невесту. Но куда мне было деваться? Ведь в те времена объявления о сдаче комнат для свиданий на каждом углу не висели, и в один номер гостиницы селили только супругов. Встречаться, кроме как у себя дома мне было негде, ведь не мог же я как подросток отираться по подъездам. О том, почему я вовремя не женился, можно при желании написать отдельную скучную брошюру под каким-нибудь философичным названием типа: "Женщина как реальность, данная нам в ощущениях и размышлениях". Они, женщины и к концу жизни остались для меня загадкой. Но не той загадкой, о которой они все мечтают - быть загадочной и оттого более соблазнительной - нет, все проще, женщины для меня такое же трудно определяемое явление как тающий мартовский снег весной. Ведь что про этот снег можно сказать, он, то белый и сверкающий, то грязно-серый, готовый превратиться в мутную лужу. Какова его форма, как будет выглядеть через полчаса? Никто не знает. Так и женщины!
   Конечно, я знал, что надо остепениться, жениться, завести детишек. Кто этого не знает? Но знать и делать - это разные вещи. Об этом размышлял еще Сократ. "Я, - говорил он, - решил, что перестану заниматься изучением неживой природы и постараюсь понять, почему так получается, что человек знает, что хорошо, а делает то, что плохо". Кроме того, "хорошее" и "плохое" могут меняться местами,, один и тот же человек в разные периоды может иметь противоположные взгляды на жизнь. Такая перемена произошла, например, с Львом Толстым, "...то, что прежде казалось мне хорошо, ­- писал он, - показалось дурно, и то, что прежде казалось дурно, показалось хо­рошо... Добро и злое переменилось местами". Можно вспомнить здесь и ироническое высказывание о том, как "...как крепнет нравственность, когда слабеет плоть". Но в любом случае бесспорно, что человек существо переменчивое, живет не только разумом, но и страстями. По бесконечным кругам жизненного ада ли, рая ли "trahit sua quemque voluptas" ("каждого ведет своя страсть").
   Если же говорить практически, без философии, то многое из прошлого вполне очевидно и объяснимо, например то, что жених из меня в те времена был незавидный, - ни денег, ни отдельной квартиры, к тому же алименщик. Не был я и плечистым альфа-самцом. Кстати, кто-то в интернете доказывал, что альфа-самец, это не психологическое, а генетическое понятие, им надо родиться, мол, женщины-самки сами чувствуют его по запаху. Может быть это и так, но я за свою жизнь повидал немало примеров того, как первая буква греческого алфавита "альфа", превращалась в русское "а", и читалось, как "алкаш". Иными словами, многие мои сверстники, бывшие в юности, альфа-самцами, потом спились или же, будучи подвержены другим порокам, оставили своих избранниц с детьми на руках. Вот, среди них, разведенных, оставшихся после этих самых альфистов, я еще мог котироваться в те далекие времена. Но тогда мне не хотелось брать жену из вторых рук, а также из числа оставшихся незамужними "девушек со странностями". "Молодость, - как известно, - ест пряники золоченые, да и думает, что это-то и есть хлеб насущный; а придет время - и хлебца попросишь" (И.С. Тургенев "Ася").
   Все получилось как в фильме "Калина красная", где герой В.Шукшина приходит на гулянку этаким ухарем, в хромовых сапогах гармошкой, и, видя каких-то неприглядных подружек, спрашивает у товарища: "А где красивые?". На что получает простой и исчерпывающий ответ: "Красивые замужем". Извечное, "как могу, не хочу, а как хочу, не могу" довлело надо мной. Как в гоголевской "Женитьбе": "...Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмина, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича -- я бы тогда тотчас же решилась...", и далее по тексту. Мой брат Равиль любил к месту и не к месту употреблять выражение - "средней паршивости", считая, что во всех делах это и есть "наш размер". Быть может, он был и прав, и нечего было гоняться за идеалом. Правда, в свое время я делал двум девушкам серьезные предложения, но они его отклонили, а на одной студентке мединститута совсем уж собрался жениться, но она внезапно сошла с ума, попала в больницу, и потом умерла. Но это другая история. В утешение по поводу несбывшихся надежд матери, могу заметить, что у нее, видимо, были определенные иллюзии по поводу возможности жизни в одной квартире с моей предполагаемой женой. Трудно представить, как она, с ее характером, могла бы ужиться с невесткой. Собственно плохие предчувствия по этому поводу и останавливали меня иной раз от решающего шага - привести подругу в нашу квартиру на постоянное жительство, а тем более, прописать в ней.
   Итак, до конца жизни мама жила со мной в старой двухкомнатной квартире на ул. Докучаева, причем в довольно убогой обстановке. Не было денег на самое элементарное: сменить линолеум на кухне, купить новый диван, обзавестись цветным телевизором и прочее. Моя зарплата ассистента равнялась пенсии матери. Это морально убивало, но диссертация, как проклятый чемодан без ручки, держала меня в пожизненном рабстве. Начатая и незаконченная диссертация - это ужасная вещь, этакое Идолище-Поганое, которому надо все время поклоняться. Нет покоя ни днем, ни ночью; ни в выходные, ни в праздник: ни на работе, ни в отпуске. Все время висит этот проклятый груз, а время на другие занятия, кажется украденным от поднятия этой тяжести на заветную высоту. Все время точит подспудная мысль о том, что отвлекаясь на другие занятие, отдаляешь тот долгожданный час, когда, наконец-то, сможешь сбросить с себя это, ставшее уже ненавистным, бремя. Время идет, научный материал устаревает, приходится вновь и вновь начинать все с самого начала. А на работе сплошные унижения. Все, кто с тобой начинал, обогнали тебя, а ты так и остаешься ассистентом на подхвате, бегаешь по семинарам, а доценты вальяжно читают лекции и принимают экзамены. В каждом защищенном коллеге чудится враг и соперник, отнявший у тебя добычу. Портится характер, появляется озлобленность и на самого себя и на всех окружающих. Крутишься на одном месте, не в силах переступить какую-то заколдованную черту. Меняются научные руководители, никто из них не хочет связываться с неудачником, всем подавай молодых и перспективных. Понимая, что ты не глупее других, начинаешь вслух сомневаться в мудрости научных бонз, и тем самым настраиваешь их против себя.
   Книги, книги, книги, сотни книг, а ума не прибавляется, только растет гора исписанной бумаги. Перед чистым листом мысли разбегаются в разные стороны, чувствуешь себя каким-то умственным импотентом. Нет точки опоры, той главной мысли, без которой строчки не укладываются в связанный логичный текст. Все ждешь и ждешь, когда наступит миг пусть не озарения, а просто интеллектуального подъема, когда замысел работы будет виден во всей полноте таким, каким увидел его когда-то гений: "...И мысли в голове волнуются в отваге, // И рифмы легкие навстречу им бегут, // И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, // Минута -- и стихи свободно потекут" (А.С. Пушкин). Но нет вдохновения, молчит Небо - ибо оно не внемлет молитвам слабых. Наоборот, высшие силы постоянно и беспощадно сортируют людей на тех, кто преуспел и занял верхние ступени социальной лестницы, и тех, кто слаб духом, умом и телом, неудачников, копошащихся у подножия этой вечной пирамиды. Их удел - бедность. "...О бедность, бедность! Как унижает сердце нам она!", - не раз в сердцах восклицали мы с братом вслед за пушкинским Альбертом из "Скупого рыцаря". Мои мизерные доходы ассистента и его младшего научного сотрудника не давали нам возможность сделать что-то существенное, полезное и для себя и для других. Были бы у нас нормальные зарплаты, мы могли бы одеть и обуть маму, купить автомобиль и возить ее на садовый участок, нанять людей и сделать ремонт в квартире, купить хорошую мебель, построить настоящую дачу, а не дощатый скворечник. Имели бы возможность как настоящие мужчины решить десятки мелких, но отравлявших ее и нашу жизнь бытовых проблем. Можно было бы купить хорошее жилье, построить свой дом, рано разъехаться из нашей тесной квартир, нарожать кучу детей. Да, много чего можно было бы сделать. Но мы были, как говорилось на советском новоязе, малообеспеченные, или, проще говоря - бедные. А как еще можно было назвать меня, если я вынужден был смотреть телевизор на складном летнем шезлонге, вместо того, чтобы купить нормальное мягкое кресло, т.к. оно было мне не по карману.
   В оправдание можно сказать лишь то, что не учили нас с юности зарабатывать деньги, а своим скудным умишком до простой истины, что деньги царь земли, мы сами как-то не дошли. Не прозрели подобно тому литературному герою, который после множества мучений наконец-то понял, что в этом мире деньги решают все: "...И в свете мне открылся новый свет, //Мир новых, странных ощущений, // Мир обществом отверженных людей, // Самолюбивых дум, и ледяных страстей, // И увлекательных мучений. // Я увидал, что деньги -- царь земли, // И поклонился им" (М.Ю. Лермонтов "Маскарад").
   Это сейчас вся страна дружно поклонилась золотому тельцу. А в советское время из нас пытались сделать бессребреников, мол, "...забота у нас простая, // Забота наша такая: // Жила бы страна родная, --// И нету других забот". Внушалось, что личные деньги, вещи, квартиры не должны входить в число жизненных приоритетов. Вместо "идеи денег" и заработка внедрялась романтика дальних дорог и бескорыстия: "А я еду, а я еду за туманом, // За мечтами и за запахом тайги...". В фильме "Девять дней одного года" ученый Куликов (И. Смоктуновский) приглашает к себе в институт ученого Гусева (А. Баталов) и говорит: "Переходи ко мне. Мы получаем 12 квартир". "Зачем мне квартира?", - отвечает тот вполне в духе времени, ведь главное - это научные идеи и интересная работа. А ведь этот фильм вышел на экран в 1961 г., как раз в то время, когда наше поколение только вступало в жизнь и как губка впитывало в себя все эти киношные образцы поведения, принимая их за чистую монету.
   Помню, как на уроке литературы при изучении "Мертвых душ" Гоголя учительница в качестве отрицательного примера и предмета для критики главного героя зачитывала напутствие отца Чичикова юному Павлуше: "...а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой". Не знаю, как сегодня детишкам объясняют эти слова в школе, и есть ли вообще Гоголь в школьной программе, но гримаса истории состоит в том, что папаша афериста Чичикова оказался на сто процентов прав. Это раньше мы смеялись над ним, а теперь со страниц книги он смеется над нами. Гоголевская птица-тройка доставила нас в такую историческую эпоху, где бывший советский человек, не имеющий лишней копейки, превратился в социальный мусор, изгоя. "Все прошибить на свете" могут только денежные знаки, желательно в твердой валюте. Советские Чичиковы поняли это еще в брежневские времена, а мы с братом так и оставались до последнего в мире школьных прописей.
   Известно, что деньги портят отношения между людьми, а уж, когда их не хватает на самое необходимое, то они ставят под удар все, в том числе и родственные внутрисемейные связи. Постоянное беспокойство по поводу того, где взять деньги то на одно, то на второе, то на третье нарушают мир и покой в доме. "Наиболее глубокой драмой нищеты, - выразительно сформулировал один автор, - является то, что она ранит достоинство человека с момента зачатия до момента смерти". Бедность - это свидетельство тотального жизненного проигрыша, и такой расклад не может оставлять человека спокойным.
   Как уже говорилось, денежные отношения в нашей семье складывались непросто, с раннего возраста мы, дети, видели скандалы из-за денег между родителями. Отец, по крайней мере, в пожилом возрасте, как уже говорилось, получал крайне мало, где-то в районе ста рублей в месяц, а мать как доцент много - 320 рублей. Безусловно, это ранило восточную душу отца, татарский менталитет противился тому, чтобы женщина брала вверх над мужчиной. Отсюда такие частые семейные сцены - мать кладет отцу деньги на стол или кровать, боясь отдать прямо в руки, он их с негодованием отшвыривает, и начинается скандал, для нас, детей, непонятно из-за чего и почему. Повзрослев, мы сами пытались перейти с матерью на договорные отношения по финансовым вопросам. Но договориться с ней о совместных тратах спокойно, по-хорошему никак не получалось. Мать твердо придерживалась своей линии. А линия была такая - мне деньги не нужны!
   Она привыкла главенствовать в финансовой сфере, психологически ее, видимо, заряжало, что она поилец и кормилицей семьи, и от этой роли, пусть даже путем личной жертвенности она не могла отказаться до конца жизни. Договориться с ней о том, как делить семейные расходы, было практически невозможно. Любые мои попытки дать ей деньги воспринимались в штыки, даже если речь шла об общих расходах на коммуналку или еду. Конечно, делала она это из лучших побуждений, помочь бедному, да, увы, действительно бедному сыну (140 руб. оклад минус алименты) свести концы с концами. Но оборотной стороной такой гордости была какая-то отравленная психологическая атмосфера в доме, видно было, что мать нервничает, переживает из-за нехватки денег, поэтому и о других вещах не может говорить спокойно, срывается на скандал. Но, при этом, что для нее было характерно, никогда не говорила прямо, что у нее нет денег, или, - давай скинемся, и что-то купим. Это было не в ее правилах. Она предпочитала выражаться туманно, заводила разговор издалека, и обрывала его без логической концовки. Например, как бы абстрактно, без привязки к конкретному моменту, начинала "советоваться", а не стоит ли нам продать какие-нибудь ценные вещи, или начинала рассказывать о том, что у внучки Иры нет зимних сапог и зимнего пальто прочее в том же духе. Вообще, эти две особы, дочь Галя и внучка Ира, любили приходить к матери в день получения пенсии, и с выжидательным видом смотреть на нее, накручивая ей психику своим немым вопросом, когда дашь денег?
   На склоне лет
  
   Поскольку я жил вместе с матерью в одной квартире, то больше чем кто-либо ощущал ее тщательно скрываемую неудовлетворенность итогами жизни. Внешне она по-прежнему играла роль лидера семьи, уверенной и самостоятельной женщины, не нуждающейся ни в чьей помощи. Даже, если ей нужно было содействие в чем-то, она вместо прямой просьбы всегда разыгрывала целый мини-спектакль, дабы, наконец, все догадались как ей тяжело, например, тащила из садов неподъемные сумки с яблоками, занимала деньги у чужих людей, и все это как бы невзначай, но напоказ, чтобы дети об этом знали. Вообще, к старости ее характер стал стремительно портиться. Появилась патологическая обидчивость, - невозможно было слова сказать, чтобы она не встала в позу оскорбленной в своих лучших чувствах, и не стала бы все утрировать, занимаясь самобичеванием в стиле позднего Льва Толстого: "Я гадкий, я кушаю рисовые котлетки...". Это, видимо, был какой-то механизм психологической самозащиты, способ ухода от неприятных, и зачастую неразрешимых жизненных вопросов. С ней стало трудно беседовать спокойно и рассудительно, во всем она видела какой-то подвох, стремление уязвить ее, а в поведении появился ритулизм, приверженность к одному и тому же образу действий. Например, если она чистила картошку, то ей надо было обязательно закопать очистки на участке около дома, где росла давно уже выродившаяся малина. В голове у нее прочно засело, что органика не должна пропадать зря, требуется превращать ее в удобрение.
   Маме стало казаться, что ей плохо жить со мной в одной квартире, и она все время вызванивала и просила прийти Галю с Ирой, но как только они приходили, между ними начиналась ругань. Галя не хотела слушать ее поучения, предпочитая все делать по-своему. Однако, когда у нее возникали проблемы, то их должна была решать мать, например, без конца погашать за нее недостачи на почте, когда она работала там оператором. Кроме того, что я никак не женюсь, у матери были ко мне и другие претензии. Она постоянно обижалась, что с ней мало разговаривают, не делятся всякими подробностями обыденной жизни. Понятно, что это отчасти проистекало от привычки всех женщин часами разговаривать друг с другом о всяких пустяках. Помню, как в то недолгое время, когда я работал в ВГУ социологом, мне, пришлось сидеть с тамошними матронами в одной комнате. Это было невыносимо, все время хотелось уйти куда-нибудь, или уехать в командировку. Не было сил слушать, как они друг друга спрашивают:
   - Марья Ивановна, Вы купили в буфете пирожок?
   - Купила.
   - Ну, и как он Вам?
   - Да, мне кажется не очень, а вот вчера был хороший.
   - Да, и я третьего дня купила пирожок, так мне буфетчица сказала, что он вкусный, а он оказался невкусный...
   И так далее и тому подобное, битый час они могли обсуждать этот пирожок, вместо того, чтобы его просто съесть и забыть о нем.
   Я понимал подспудное желание матери иметь рядом с собой терпеливую и заботливую дочку, близкую подругу, или, как говорили в старину, компаньонку, для того, чтобы было на кого вылить поток старческого пустословия, пожаловаться на жизнь. Или, наоборот, приободрить, дать мудрый совет, почувствовать себя нужным и значительным человеком, а не забытой всеми пенсионеркой. Но, при всем желании, я не годился на роль безропотной приживалки при старой графине, как в опере "Пиковая дама". Тем более, что у матери, как уже говорилось, была скверная привычка любой пустяк превращать в трагедию. Это шло, похоже, еще из казанского детства. В ее дневниках того времени мы находим сообщение об очередной семейной "трагедии", типа того, что ее брат Саня не хочет идти в парикмахерскую и стричь грязные волосы и т.д. и т.п. С тех пор, видимо, у матери и осталась привычка "накручивать" ситуацию, превращать любую мелочь в "трагедию". Это с ранних лет, затрудняло наше, детей, спокойное и доверительное общение с мамой.
   Источником постоянного беспокойства матери был сад. После смерти отца она взяла на себя заботу о садовом участке, который, как уже говорилось, находился далеко от нашего дома. Добираться до него приходилось на общественном транспорте через центр города с двумя-тремя пересадками. Купить автомобиль мы с Равилем даже и не мечтали, могли позволить себе только мотороллер. Но что на нем увезешь? Ничего, разве только, что корзину яблок. Хлопотами мамы и с помощью Равиля был построен однокомнатный деревянный домик. Строить его начали еще при отце, когда у сарая на ул. Докучаева стали долбить пазы в дубовых бревнах под нижний венец. Быстро в нашей семье ничего не делалось. Понятно, что, когда мы с братом выросли, а мама состарилась, то она ждала от нас большей помощи, надеялась на наши крепкие мастеровые руки и хозяйскую сметку. Более того, похоже, ей рисовалась радужная картина того, как она будет руководить нами, а мы, будто маленькие пятилетние дети, будем наперегонки выполнять ее задания, гордясь оказанным доверием. Однако действительность оказалась гораздо менее приятной: детишки выросли, у каждого свои дела, над сыновьями как злой рок висят бедность и незащищенные диссертации.
   Как уже говорилось, те несчастные, что пишут диссертации или другие научные работы, не знают покоя ни вечером, ни в воскресенье, ни даже в отпуске. Они должны представить свои работы и никого не интересует, сколько часов они трудились, в какое время, рабочее или свободное над ними корпели. Оценивается только конечный результат. Нам с братом пришлось много лет подобно Сизифу катить в гору камень под названием диссертация, а он скатывался и скатывался вниз. Радость научного творчества превратилась со временем в Божье наказание, непонятно за какие грехи. Говорю об этом здесь для того, чтобы в какой-то степени было понятно, почему на просьбы матери поехать в сады, или вникнуть в бесконечный перечень других хозяйственных дел, мы откликались крайне неохотно. Даже сегодня не могу точно сказать, что это было, - наша вина или наша беда? Конечно, можно было бросить все и чинить на даче забор, сажать помидоры, опиливать яблони и делать все прочее для того, чтобы успокоить хозяйское сердце. Но ведь это время отрывалось, пусть не реально, а только виртуально от диссертации, от главного на тот момент дела нашей жизни, от единственной надежды выбиться в люди. Тем более, что дачные и прочие хозяйственные дела, как известно, имеют свойство начинаться и никогда не заканчиваться, стоит только взяться, например, за ремонт в одной комнате, или за наведение порядка на садовом участке, как вместо намеченных сроков одна-две недели, все начинает растягиваться до бесконечности.
   Вообще, дача - это крайне опасная для семьи вещь. Она может сплотить семью общей заботой, а может стать источником непрерывных, бесконечных конфликтов. Проще говоря, если дачное дело нравится, то оно должно нравиться всем. Иначе из благого дела дача может превратиться в источник постоянный головной боли как для хозяина, так и для всей семьи.
   Пишу, и ловлю себя на мысли, что в предыдущем изложении несколько сгустил краски, нельзя представлять жизнь матери на пенсии, как череду мучений. Она не была какой-нибудь заброшенной старушкой с совсем уж нищенской пенсией. Пенсия у нее по тем временам была вполне приличной, 120 рублей, обычным людям, не персональным пенсионерам, больше и не давали. Дети были рядом, не в другом городе, сын жил с ней в одной квартире, всегда мог прийти на помощь. У нее была отдельная комната, где ей никто не мешал отдыхать и заниматься своими делами, рядом не было скандальных невесток, пьяного зятя, или не дающих покоя маленьких внуков. Дети были более или менее устроены, не алкоголики, не буяны. У нее всегда была возможность выйти на наш тихий зеленый дворик, посидеть в садике, прогуляться по дубраве, уйти отдыхать на речку. В общем, вести спокойный, размеренный образ жизни. Собственно, так оно и было. На пенсии мама много читала, особенно любила мемуарную литературу, писала воспоминания, разбирала альбомы с фотографиями, неутомимо хлопотала на кухне. Скучать ей не приходилось, но и особо перенапрягаться тоже.
   День ее складывался примерно так. Она рано вставала, готовила завтрак себе и сыну, потом хлопотала об обеде и ужине. Шла, если надо было в магазин. Читала. Всю жизнь у нее была счастливая привычка, - она могла спать днем, - немного поспать, и потом встать с кровати, но не с тяжелой, как у многих, а с легкой и ясной головой. Состояние здоровья в старости позволяло ей обходиться без больниц и докторов, что тоже дано не каждому. Уже в конце жизни, когда ей было за семьдесят, она без остановки прошла со мной по лесу четыре километра от Задонского шоссе до садового участка в селе Старо-Животином, где мы по призыву "демократов" сажали картошку в ожидании большого голода, которым истерично запугивала население продажная пресса. Вспоминаю об этой поездке с матерью на посадку картошки со стыдом, так как к тому времени все нормальные дети возили своих родителей на собственных автомобилях, а не заставляли их ходить пешком в таком возрасте. Кроме давно мучившей ее язвы желудка, новых болезней у мамы не прибавлялось. Из-за этой язвы она питалась выборочно и скудно, часто сама вызывала рвоту, чтобы освободить желудок от неподходящей пищи. Поэтому к старости стала не полнеть, как многие, а худеть, высыхать, мумифицироватся, как страшновато говорил мой брат. И так незаметно подошло время, когда мы, дети, с горечью стали замечать как неумолимо и быстро появляются у нашей мамы признаки не просто старости, а дряхлости. Она вся высохла, волосы стали полностью седыми. Из-за того, что она махнула рукой на свои зубы и не стала делать зубные протезы, покривился рот. Изменился взгляд, он стали каким-то тревожным и загнанным, в нем мелькал огонек то ли безумия, то ли страха. По-видимому, склероз не один год съедал одну за другой клетки ее мозга. Она перестала понимать полутона в разговоре, в эмоциях, чувствах, стала мыслить и реагировать на все как-то слишком прямолинейно.
   Рискну предположить, что главным врагом матери в старости стал ее характер, точнее все его изъяны, обострившиеся в старости. Недаром говорят: где в молодости прореха, там к старости дыра. И ранее свойственное ей состояние тревожности, беспокойства, преувеличенных страхов по каким-то мелким несерьезным проблемам стало еще более усугубляться, она жила явно не по советам Д. Карнеги, который написал весьма толковую книжку на тему "Как перестать беспокоиться, и начать жить". Начать жить спокойно она не могла, наоборот, накручивала любую мелкую ситуации, постоянно переживала по какому-то поводу, создавая проблемы на пустом месте. Ей хотелось, чтобы все без слов догадывались, что именно ей нужно. Но зачастую, похоже, и сама не знала, что хочет. То ей надо было с кем-то поговорить, то, наоборот, она облегченно вздыхала, когда гости уходили и переставали утомлять ее своими разговорами. Правильно писал по этому поводу Франческо Петрарка, который был не только знаменитым поэтом эпохи Возрождения, но и мудрым философом-моралистом: "Несомненно, что, с одной стороны, года закаляют нас, а с другой - делают чувствительнее, да к тому же -- нетерпимее. Нет ничего нетерпимее старости: и хоть умеет она смирять свои порывы, но, усталая и пресытившаяся жизнью, глубже чувствует, нежели любой иной возраст".
   Вообще, надо сказать, что раньше я представлял себе старость по-другому, так как она описывается в книжках о патриархальном быте. В них преклонный возраст связывается с мудростью и спокойствием, - сидит аксакал с седой бородкой весь день на скамеечке, чистит тонкой кожурой яблоко, и лицо умиротворенно и безмятежно. Теперь же я не только на примере матери, но и на своем собственном понял, что никакой мудрости старость не дает, и от всей науки жизни остается лишь "... глазам рябь, а уму помраченье", или, как говорит народная мудрость, "век живи, век учись, а дураком помрешь".
   Началась "перестройка", прибавившая матери новые житейские проблемы: надо было не просто ходить в магазин, (что мать, к моему стыду до конца жизни делала), но еще и ухитряться отоваривать талоны (за талонами в ЖЭК, правда, ходил я). Цены менялись каждый день, стали задерживать пенсии. До сих пор осталась в памяти горькая картина: около почты стоят пенсионеры, зима, идет снег, а они уже не первый день ждут, когда им, наконец, выдадут их законные пенсии. Стоят тихо, понуро и только жалобно спрашивают работницу почты: "Дочка, дочка, ну когда привезут деньги?". Мама не могла понять, что происходит в стране, спрашивала меня, но я и сам ничего не понимал. В тщетной надежде понять, куда расходуется пенсия, а может быть просто для того, чтобы занять праздный ум, она много лет тщательно записывала на листках бумаги свои расходы: кому, за что и сколько было заплачено. Такие ежедневные подсчеты стали для нее какой-то манией, навязчивым действием. Умом она, видимо, понимала, что считай не считай деньги - их от этого не прибавится, - но вечное желание задержать, запрудить тот ручеек, по которому они утекают из кошелька, брало вверх. Разбирая бумаги матери, я нашел множество таких ежедневных "отчетов" о сделанных покупках с подведением итоговой суммы за каждый месяц. Просматривал и мучился угрызениями совести, - да, не смогли мы с братом обеспечить матери безбедную старость, и теперь остается только вздохнуть и смириться со всем, что было, ибо киноленту жизни обратно не отмотаешь.
   В минуты сожаления о минувшем, кроме, пушкинского: "...в бездействии ночном живей горят во мне // Змеи сердечной угрызенья...", всплывают в памяти и заученные еще в школе строки Н.А. Некрасова о судьбе русской женщины: "Три тяжкие доли имела судьба...", перефразируя которые можно сказать - три тяжкие доли имела судьба матери. И первая доля быть матерью не вполне развитой дочери; вторая - иметь инфантильных сыновей; и третья - всю жизнь думать о куске хлеба, а не наслаждаться излишком. О том, что бедность мучила мать до конца жизни, свидетельствуют ее записи, сделанные в 1992 году, в начале так называемой либерализации цен, когда команда "реформаторов" устроила "шокотерапию" и разогнала инфляцию до рекордных 2508 % в год. Можно даже процитировать отрывок из таких заметок: "Январь: батон за 60 коп. стал 2 р.3 коп; масло сливочное 50 р. кг. Пенсия - 530 рублей. Февраль: печенье - 40 р. кг. С 1 февраля все опять подорожало, масса конфет, но стоят они дорого. Зефир - 30 р.кг, говядина - 68 р. Торт - 27 р. Буханка хлеба - 1 р. 68 к. Гале - 150 р. Хлеб дорожал: 18 февр. - 2р.68к. 27 февр. - 3р.70к. Пачка творога - 5р. Яйца - 16 р. десяток. Сахар -15р. 40 кг. на два талона по кг. Квартплата - 27 р.80 к." Быть может, эти пухлые папки матери с житейской, а не официальной статистикой когда-нибудь будут интересны бытописателю эпохи "либеральных реформ". Ведь записи делались в то время, когда страна была отдана на поток и разграбление, и на костях простых людей строился олигархический капитализм.
   В это смутное время, когда страна пошла в разнос, я, наконец-то, в 1992 г. защитил кандидатскую диссертацию на тему "Формирование политической культуры инженерно-технической интеллигенции Центрального Черноземья в 1980-1985 гг. (Историко-социологический аспект). Защищаться пришлось в Сибири, в Томском государственном университете. Работа моя, если говорить честно, не стоила даже той бумаги, на которой она была напечатана, ведь я еле-еле успел защитить ее со старыми, еще советскими данными проведенных на воронежских предприятиях социологических опросов. Они настолько устарели, что пришлось защищаться на ученую степень кандидата не философских, а исторических наук.
   Мой брат Равиль через год, в 1993 г.также защитил диссертацию в ВЛТИ на соискание ученой степени кандидата сельскохозяйственных наук на тему: "Исследование методов статистического анализа полевых опытов в лесной генетике".
   Так мы с ним обзавелись вожделенными учеными степенями, но получили от этого в лучшем случае лишь глубокое моральное удовлетворение.
   В плане денег мы пришли, увы, лишь к шапочному разбору, как говорили древние - "Sero venientibus ossa" ("Поздно приходящим - кости"). На дворе бушевала елицинско-гайдаровская либерализация, приватизация, начинался погром науки и образования. При бешеной инфляции кандидатские прибавки к жалованью никакого нового качества жизни нам не дали, зарплату постоянно задерживали, - придут люди к кассе в день зарплаты, а им говорят, - зарплаты не будет. А когда будет? - Никто не знает. Потом через полмесяца выдадут получку, а цены уже совсем другие, а там, глядишь, еще через полгода вдруг пройдет по институту слух, что дают индексацию за инфляцию, - выплатят на руки какие-то копейки и думай, - индексировали или нет.
   В общем, никакой обеспеченной жизни на кандидатскую зарплату не получилось. То ли не под теми звездами мы с братом родились, то появились на свет, как "дети понедельника" ( "...что они ни делают, не идут дела, видно в понедельник их мама родила..."). Хотя родились мы, если верить "вечному" календарю в пятницу. Равиль, чтобы прокормить семью стал подрабатывать сторожем. Я пробовал торговать на рынке с рук женскими сумками и лифчиками, брал товар на реализацию у одного знакомого. Никаких существенных доходов от такой спекуляции, которая стала называться коммерцией, я не получил, только в один из зимних дней, когда было очень холодно, отморозил себе на рынке кончики пальцев. Они и по сей день болят, и теряют чувствительность на холоде, напоминая мне о неудачной попытке стать коммерсантом.
   Пенсионерам в то время было еще хуже, пропали все их вклады на сберкнижках, и они оказались в полной зависимости от пенсии, которую выплачивали нерегулярно. Потери в связи с обесцениванием денег на вкладах им так и не компенсировали. У матери "сгорело" на книжке две тысячи советских рублей, на них она могла бы безбедно жить как минимум два года или купить настоящую машину марки "Запорожец". (Нам, наследникам, за этот вклад предложили компенсацию семь тысяч российских рублей, что равняется цене самого дешевого детского велосипеда).
   То, что сыновья стали кандидатами наук, явилось последним радостным событием в жизни мамы. Но к этому времени она уже не могла ощущать всю полноту жизни и радоваться ей также безотчетно и безоглядно как в молодости или зрелые годы. Ее душевные и физические силы быстро таяли, а возраст приближался к восьмидесяти годам.
  
   "Завесу вечности колеблет смертный час..."
  
   Недуг настиг маму, как почти всегда бывает, внезапно. Хотя, как сейчас вспоминается, предвестники все же были.
   Однажды среди ночи у меня в комнате на потолке стала скрестись мышь. Раньше такого никогда не было, и я не мог понять, как она туда попала, что ей нужно на потолке, и как прекратить это мерзкое шуршание. Спросил днем у соседей сверху, но они сказали, что у них под полом ничего не слышно. Скреблась мышь несколько ночей, и очень меня этим раздражала и даже пугала. Потом эти звуки также внезапно прекратились. Много позже я прочитал в одной книжке о том, что есть такая народная примета, - если в доме скребется мышь, то это предвещает смерть кого-либо из членов семьи.
   Но сбылась эта примета не сразу. А началось все с того, что солнечным апрельским утром 1992 года мама как всегда завела со мной разговор о каких-то домашних делах. И вдруг я с тревогой понял, что она рассказывает все в невпопад, говорит, что вчера у нас весь день была Галя, хотя я точно знал, что сестра к нам в тот день не приходила. Когда я сказал об этом матери, то на ее лице появилась какая-то детская виноватая улыбка, она сама не могла понять, что с ней произошло. А случился, видимо, инсульт, повлекший за собой сильно выраженный старческий склероз, потерю памяти.
   Стало понятно, что мать теперь нельзя оставлять одну, без присмотра, и мы с братом стали готовиться к затяжному уходу за больной, поскольку известно, что такое беспомощное состояние, может длиться годами и даже десятилетиями. Так оно поначалу и было. Мы попеременно были с матерью, и, летом я даже на две недели отъехал в отпуск, оставив мать на попечение Равиля и его жены. И, как оказалось, зря, поскольку быть нам с матерью на этом свете оставалось совсем недолго.
   С наступлением осени ее состояние резко ухудшилось. Наступил паралич правой половины тела, она слегла и больше не вставала.
   Приходили врачи, но ничего определенного не говорили, помню, как по вызову пришел узкий специалист, молоденькая врач-невропатолог, открыла больничную карту матери, что-то прочитала, написанное предшествующим врачом и как-то даже чуть изменившись в лице, быстро ее захлопнула. Видимо, там был очень неутешительный диагноз. Лечение свелось к тому, что приходила медсестра и делала уколы. Встал вопрос: хлопотать ли о стационаре. Мать всегда говорила, что, если, что с ней случиться, не вести ее в больницу, т. к. она не хочет быть среди чужих людей. Уже после похорон я нашел в ее бумагах записку: "Не продлевайте мне агонии (уколы, лекарства), не отправляйте в больницу, дайте умереть естественной смертью дома. Не вызывайте скорой помощи, только участкового врача для констатации смерти". И еще одно завещание: "Постарайтесь похоронить меня около отца (квартал N 37, могила N 383). Учтите, что в земле много корней от туи и черемухи с соседней могилы, захватите топор и пилу. Гроб мой дома не ставьте на стол, а постелите чистые доски из подвала на ручки красного дивана и сверху накиньте что-нибудь". Так она в деталях продумала ритуал своей кончины, больше всего желая не доставлять лишних хлопот родным и близким.
   Врачу, которая пыталась ободрить надеждой на выздоровление, она сказала, что детей вырастила и ей вроде уже пора сходить со сцены, но, с другой стороны, когда я ей рассказывал, как хорошо лечат в больнице, она тоже соглашалась, говорила, что надо попробовать там полечиться. Я поехал в пригородную больницу в Сосновке, где, как мне сказали, только и находят себе пристанище больные пенсионеры без денег и связей. Меня провели по палатам, - впечатление было ужасное, - старческие, сморщенные тела, полубезумные взгляды, в одной палате лежала старушка с постоянно поднятой вверх рукой, видимо, катонический ступор. Такие картины здорового человека могут сделать больным, а не то, что вылечить. Желание вести маму в эту больницу у меня пропало.
   Обратился к одной своей знакомой, она была врач, попросил посмотреть мать, посоветовать, что делать. Но, как говорится, дружить - это одно, а помогать - другое. Она переадресовала меня к своему коллеге невропатологу, отрекомендовав его как опытного врача, который за отдельную плату может вести больного на дому. По странному стечению обстоятельств, оказалось, что этот невропатолог живет через дорогу от нашего дома, и приходится внуком одному профессору, которого я немного знал, так как он работал в нашем институте. Этот юноша приходил, что-то бормотал, делал какие-то назначения, но никакой ясности в план лечения так и не внес. В дальнейшем оказалось, что сей "специалист" по нервам сам был со странностями, и кончил жизнь самоубийством, - его нашли в лесу повешенным на дереве. Так неудачно кончились мои попытки помочь матери.
   А между тем болезнь быстро прогрессировала, тело ее все больше теряло подвижность, приходилось кормить с ложки. По ночам больная громко кричала непонятно от чего, видимо, проклятый склероз разрывал ей сосуды мозга. Все быстро шло к тому неизбежному, что завершает существование всего живого. И это неизбежное произошло.
   Утром 7 ноября 1994 г. (тогда это был праздничный выходной день) я проснулся, умылся и вошел в комнату матери. Она лежала спокойно, и как мне показалась, узнала меня. Я сварил манную кашу, подошел к матери, и подложил подушки, чтобы она могла сесть в кровати. Она открыла глаза, но, когда я поднес к ее рту ложку, проглотить не смогла, какой-то спазм не давал ей разжать зубы. Так и не сумев ее покормить, я ненадолго вышел в свою комнату. Минут через двадцать я снова зашел к ней, чтобы уложить и сделать влажную уборку. Мама полулежала на подушках, глаза ее были широко раскрыты и смотрели через окно ввысь, на кроны деревьев и белесое осеннее небо. Только через несколько секунд до меня дошло, что это было последнее, что она видела в своей земной жизни, - и сейчас ее глаза видят уже иное небо, и иную землю. Приехала скорая помощь, врач небрежно обернул вокруг высохшей руки манжет тонометра, и подтвердил то, что я уже понял, но так не хотел услышать. Мама умерла.
   Похороны мамы прошли вполне пристойно, пришло человек тридцать народу - родные, знакомые, сослуживцы, соседи. На своей машине приехали из Москвы племянница Катя с мужем. С помощью знакомых удалось решить сложный в то время вопрос о подзахоронении. Ректорат выделил автобус для провожающих в последний путь, кафедра прислала студентов, чтобы они пронесли гроб на руках среди могильных оград в центр кладбищенского квартала, нашли оркестр для исполнения траурного марша. Погребение состоялись в солнечный теплый день необычно поздней осени. Казалось, сама природа затянула прощание с летом, чтобы проводить маму в последний путь. Деревья на кладбище все еще сохраняли свой яркий осенний наряд, - желтый убор расписных листьев и золотистый ковер на земле. Похоронили маму, как она и просила, на Коминтерновском кладбище в одной ограде с могилой ее мужа, Мингаза Камаловича, под когда-то посаженными ею вечнозелеными туями.
  
   Эпилог
  
   Вот и закончен наш рассказ обо всех представителях рода Кибардиных-Хомяковых-Камаловых. По законам жанра надо закончить повествование обращением к наследникам, к молодому поколению, с призывом хранить традиции рода. Но, увы, многим мы с братом в жизни озаботились, а вот о том, чтобы произвести свет много наследников - нет. Почему - это отдельный разговор. Но факт, и печальный факт состоит в том, вся наша семья превратилась в захудалый, если не сказать вырождающийся, род. Утешает лишь то, что нет вечных родов, все они, как сказано в Библии, когда-нибудь исчезают: "...Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки" (Еккл. 1:4).
   Нас у мамы, Ирины Михайловны Хомяковой, было трое детей: Галия, Равиль и Рашид. Каждый из нас произвел на свет только по одному ребенку: Галия - Ирину, Равиль - Константина, я - Романа. Только двое из них пустили по одному побегу фамильного древа.
   У Романа Рашидовича Камалова с супругой Ниной Сергеевной (в девичестве Колычевой) 6 апреля 2000 года родился сын Николай.
   У Константина Равильевича Камалова с супругой  Ольгой Васильевной (в девичестве Козловой) - 6 августа 2002 года родилась дочь Анна.
   Соответственно фамилию Камаловых по мужской линии может передать только мой внук Коля, если этого не произойдет, то фамилия Камаловых также уйдет в небытие, как со смертью матери исчезла фамилия Хомяковых.
   Но не будем гадать о будущем. Ведь, мы, старшее уходящее поколение, над ним не властны. Его будут творить молодые. Они распорядятся так, как хотят, и так как смогут, своей судьбой и судьбой нашего рода.
   Поэтому, завершая наш рассказ, обратимся не к наследникам, а к прошлому, к теням наших предков. Я убежденный атеист, не верю в Бога и в загробную жизнь. Мне ближе слова тургеневского героя: "умрешь, и лопух на могиле вырастет", да и в Библии сказано: "...Редеет облако и уходит; так нисшедший в преисподнюю не выйдет. Не возвратится более в дом свой, и место его не будет уже знать его". Нет с нами нашей дорогой мамы, нет отца, нет священнослужителей, врачей, ученых, просто заботливых родителей год за годом, век за веком сплетавших ветви фамильного древа Камаловых-Хомяковых, они отошли к непостижимым вечным обителям. Но поверим, хоть на миг, что после земных скитаний их души не исчезли вместе со смертной плотью, а и сегодня взирают на нас из иного горнего мира. Мы как могли, пусть путано и неумело, рассказали об их земной жизни, а в том неведомом для нас мире пусть сопровождают их слова молитвы, обращенной к тому, над кем не властно время:
  
   "Упокой Господи души усопших раб родителей наших и всех сродственников наших яко просвещавших наш ум и вселявших в сердце наше дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух ведения и правды, истины и добродетели. Прости и отпусти им вся согрешения, елика сотворили в житии сем, словом, делом, помышлением, ведением и неведением. Воздаждь им, света Подателю, милостию Твоею, щедротами Твоими за вся попечения их о нашем духовном преуспеянии; яви им милость благоутробия Твоего за благая их поучения, за благопотребные их советы и вразумления, яже посеяваху и насаждаху во умах и сердцах наших, яко благия семена; воздаждь им за вся благая небесными и вечными Твоими благами, да узрят в Тебе, Боже, лицем к лицу вечную Истину и да озаряются и наслаждаются трисиятельным Светом Ея в безконечные веки во Царствии Твоем. Аминь".
  
  
   Воронеж
   2014 г.

   Непонятно, почему у нашей матери было такое неверное представления об истоках рода Хомяковых, ведь крестьянское происхождение ее предков по отцу документами не подтверждается. Возможно, что при советской власти было более удобно иметь рабоче-крестьянское, а не дворянское происхождение, и поэтому ее отец озвучивал именно такую версию? Неизвестно. Теперь уже, увы, и спросить не у кого. (Прим. - Р.К.)
   Архивными документами такой оригинальный сюжет семейного прошлого не подтверждается (Прим. - Р.К.)
   "Александровский Пассаж" был построен по проекту молодого выпускника Петербургской академии художеств В.Суслова  по заказу купца Александрова в 1883 году, здание возводил  (руководил проектом) его сокурсник Якоб Генрих (Генрих Бернардович) Руш (Прим. - Р.К.)
   Согласно архивным документам вторая жена проф. М.А. Хомякова происходила из известного в Казани дворянского рода Казиных рим. - Р.К.)
   Данный отрывок в рукописях И.М. Хомяковой представляет собой отдельный неконченый текст, в котором автор пытается рассказать о своем детстве как бы со стороны, используя повествование от третьего лица (Прим. - Р.К.)
  
   На этом рукопись обрывается (Прим. - Р.К.)
   Эпиграф подобран составителем, которому остается только воскликнуть вслед за Цицероном: "O fallacem hominum spem!" -- О, призрачная людская надежда! ( Прим. - Р.К.)
  
   Никулин Н.Н. Воспоминания о войне. - СПб: Изд-во Гос. Эрмитажа. - С. 56
   См.: Воронежский курьер. - 2005, - 15 сентября
   Камалов Р.М. Воронеж - имя и символ // Берег. Воронежский областной еженедельник. - 1990. - 22 января - N 4 ( 421)
   Хомякова И.М. Определитель растений лесного напочвенного покрова по вегетативным признакам. - Воронеж : ВГУ, 1965. - 140 с. ; Лесные травы. Определитель по вегетативным признакам. - Воронеж : ВГУ, 1974. - 176 с.; Определитель цветущих весной травянистых растений. - Воронеж : ВГУ, 1976. - 146 с.
   Хомякова И.М. Живая краса нашего края. - Воронеж : Центр.-Чернозем. кн. изд-во, 1980. - 87 с..
   Шопенгауер А. Афоризмы житейской мудрости. М., 1990. -С.43
   Елизавета Александрова-Зорина День победы над мужчинами // Московский комсомолец. - 2013 г. - 7 марта. - N 26181.
   См.: Нудельман Р. Загадки, тайны и коды нашего тела: занимательная физиология человека. - Ростов н/Д: Феникс, 2008. - С. 89
   Дюма А.. Сильвандир. - М., 1994. - С.39
   Цит. по: Латынина Ю. Новая конвергенция // Новая газета. - 2012. - 8 августа. - N 88
   Корниенко Т.А. Политическая культура в зарубежной и российской политической мысли: востребованность или неопределенность концепта? // Вестник Института стратегических исследований, выпуск 2: "Большой Черноморско-Каспийский регион: глобальное, национальное, региональное, локальное измерения". - Пятигорск: ПГЛУ, 2012.
  
   Гура А.В. Символика животных в славянской народной традиции. - М., 1997. - С .405
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   109
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"