Kano The Minstrel : другие произведения.

В круге света

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повесть жанра "сумеречное фэнтези" - странный язык, сюжет, проживаемый в душе...


KaNo tHE MinStReL

В КРУГЕ СВЕТА

(СумеРеЧНое фЭНТеЗи)

  
   Немало художников живут в мире разочарований. Они не верят в любовь. Они не верят в совесть. Подобно древним отшельникам, они сделали своим домом пустыню утопий. Однако прекрасные миражи рождаются лишь в небе пустыни. Разочаровавшись в делах человеческих, в искусстве они, как правило, не разочаровались. Наоборот, при одном упоминаний об искусстве перед их глазами возникают золотые видения, обычным людям недоступные. Они тоже, размышляя о прекрасном, ждут своего счастливого мгновения.
   Рюноске Акутагава
  
   Критик. Ты ведь пишешь только о людях труда, верно?
   Писатель. А существует ли человек, способный писать обо всем?
   Рюноске Акутагава. Там же
  

То, чего не следует знать, читая эту книгу

  
   Можешь не писать - не пиши!
   Ара
  
   Произведение, трепещущее страницами в ваших руках (на вашем рабочем столе, в вашем мониторе), создавалось больше полутора лет.
   Произведение с таким коротким местоопределяющим заголовком я посвящаю более чем десятку человек: Лале, Аре, Харе, Анимэ, Драугтир, Тингилу, Silver'у, Тэм Гринхилл, Айвэн Яркий Огонь, Йовин (Ёвин), Профессору, Татьяне Титковой aka Morticia, моим двоим наставникам. Все они видели значительно больше меня, и спасибо им - одним за то, что были терпеливыми прототипами (некоторые остроумные и странные фразы были мне подсказаны Арой, Харой и Анимэ), другим - за то, что были со мной не так равнодушны, как я ожидала.
   Произведение, которое нравится далеко не всем, показало мне, как глубоко и как стойко я умею ненавидеть.
   Произведение, полностью написанное на компьютере, совсем недавно начало жить самостоятельно.
   Произведение, проливающее свет на ещё одну грань души истинного менестреля, является дверью в другой мир. По определению чуждый читателю.
   Произведение объёмом меньше двух с половиной авторских листов предостерегает, ограничивает, анализирует, но просит внимания - прежде всего.
   Произведение, как не способствующее ничему, кроме распространения дела Любви, не одобрено к прочтению никакими существующими и несуществующими организациями. Модными нынче Дозорами тоже.
   Произведение должно быть прочитано. Тотчас по сожжении.
  
  
  
  
  
  
  
   О
   динокие стылые ветры свиваются в кольца и ложатся на верхушки серебристых сосен. Хвоя трепещет, и начинают стонать стволы, раскачивая головы по кругу. Сосны шумят вечно, а кольца ветра треплют их, обдавая дыханием других стран, других гор и других деревьев. Красные, оранжевые, коричневые стволы стоят рядом, и когда-нибудь становятся лесом. Огненным, светлым сосновым лесом.
   На тропах таких лесов ветки хрустят особенно резко, а шишки вылетают из-под ног быстро, как серые ящерицы. Тропы и дороги укрыты мягким лесным серо-желтым песком, который обнимает носки сапог и с шорохом ссыпается на обочины. Иногда пути пересекают корни. Иногда - нет. Любой путник, какого бы цвета ни был его плащ, какое бы оружие ни нёс он за спиной или на бедре, какими бы ни были его глаза и лоб, с немым удовольствием будет видеть колоннады, арки и частоколы сосновых тел, а эльф ещё и добавит, смотря на просветы неба в ветвях и гладя упругую сосновую кожу: "Auta i lome!". Тьма не приходит в такие леса. Только ночь, тихая и светлая, потому что сияют серебром хвоистые гривы сосен. И освещают пути и дома, если они есть.
   На опушке такого леса обязательно стоит дом. Или Дом. Кому как. Окна такого дома большей частью темны, и из двух труб не идет дым, а крыша укрыта длинноволосым мхом. Но дом, безусловно, обжит. На дверных петлях нет ржавчины, и ручка в виде семилучевой звезды в полном порядке, и светло-жёлтые оконные рамы не рассохлись. А главное, сосновые стены дышат теплом. Заброшенные дома веют холодом.
   Когда приходит время, в замке поворачивается ключ, дверь тихо открывается вовнутрь. Издает звонкий стук ударившийся о косяк корпус лютни. Стучат еле слышно по порогу лёгкие эльфийские сапоги, и шуршит тёмный тяжёлый плащ. Никто не подходит к очагу, но огонь начинает весело потрескивать там, и мальчишечий голос ласково и тихо произносит сначала: "Almien, mellon!" по-квэнийски очень чисто, а потом почему-то на южном наречии: "Арк торханн иш иск торршанн...". И наконец: "Я опять пришла первой". И какое-то шипение и тихий вскрик этого голоса, полный шутливой ярости: "Хакка! Хакка, мать твою!" И огонь тянется к обладательнице голоса, и слышно, как он щебечет и шипит: "Lomelinde!" В ответ ему доносится тихое и серьёзное: "Да, я теперь здесь, братец..."
   А по стенам всё ещё вьется память о мечущихся тенях на полу, и рубиновом вине в железной посуде, и яростной шалости в глазах, и тяжёлом молчании, порождённом талантом той, что сейчас, пристроив лютню на крюк в углу, стоит на коленях у очага и гладит ладонями вёрткие огненные пряди...
  
   Когда менестрель берет в руки клинок,
   лютня сгорает в огне...
   Тэм, "Последний пир"
  
   М
   не больно. У меня болит сердце. В который раз?
   Мне больно. Нужно писать, играть, творить развлечение, танцуя танцы смерти и стали, а мне больно. Это остатки воспоминаний. Сами воспоминания истерлись под гнётом несправедливого долга. Это было тяжко - быть старшим ребёнком в семье. Было обидно - не принадлежать себе. А маленький юркий зверёк где-то за пазухой выл и плакал от обиды, потому что не дали исполнить то, чего хотелось.
   Слёзы порождают самое пронзительное и чистое искусство. Боль его облагораживает. Так почему зверёк всё ещё никак не может успокоиться, мечется и всхлипывает, когда просыпается память тела? Отчего эта память не заглушает другой, детской? Отчего? Отчего мне до сих пор кажется, что мир несправедлив и что-то должен всем живущим? Кто бы объяснил мне это...
   Просыпается память тела. Она - сильнее всего была вбита в меня. Познавший смерть эльф - уже не эльф, именно так мне говорили с самого младенчества, именно так мне ответили, когда я пришла домой. А оттуда меня уже уносили. Было больно, не по-детски больно понять, что ты - уже не тот ты, который хоть кому-то нужен... Вот тогда-то я училась привыкать к потолку, к шершавым стенам из живой деревянной плоти, к окрикам и любопытным взглядам, к тому, что почти каждый был рад умереть от твоей руки - быть убитым эльфом. Не другим батраком в пьяной сваре. И стать героем. А ещё - понимать, что теперь в глазах всегда будет стоять та бездна, которая в них отразилась только однажды, но вмёрзла навсегда... Что теперь ты сама будешь говорить всем и каждому: ты мне не нужен. Пятьдесят лет назад я поняла, почему всегда эльфов называли холодными. Они, эти говорившие, видели только изгнанников. Придавленных, изломанных, разбитых. Изувеченных только тем, что привелось родиться совсем не тогда, когда счастливым...
   Мне больно. Эта боль никому не нужна. Мне некуда пойти и нечего с ней делать. Мой дом... Моя семья... Странно думать, что где-то есть они, что их никто не осквернил, не искалечил, не убил... Странно знать, что некому мстить за них... Не во что излить боль, остатки воспоминаний... Мне больно. Надо лечь и уснуть, и пусть давит потолок. Пусть. Воины не плачут. Барды, впрочем, тоже. Только вот кто я? Больно... Когда менестрель берёт в руки клинок... Когда... Иногда я думаю, что лучше бы было умереть.
  
   - Э
   й, ты, "Плачь, Флейта"!
   Зверская обида снова всколыхнула меня. В который раз за это утро. По какому праву трактирщик подал мне кипяток вместо обещанного чая? И что мне теперь делать с обожжённым горлом, похожим по ощущениям на наждак? По какому праву вчера тот же самый трактирщик затребовал плату за постой вдвое против обычной? По какому, наконец, праву у меня порвалась третья струна, предпоследняя из комплекта по три золотых?!
   - Послушай, красавчик, - сладко сказала я, оборачиваясь на голос. И красавчик решил, что все-таки лучше меня послушать. Это было понятно просто по тому, как у него отвисла челюсть. - Меня зовут Кен-Каано, и изволь обращаться ко мне по имени. Так какое у тебя ко мне дело? Я спешу.
   - Ах ты, шлюха!.. - не стерпел один из его товарищей. - Тебе ещё и кланяться, может быть?
   - Было бы неплохо, - прищурившись, ответила я. С такими хамами у меня всегда разговор был короток. - Может быть, сделаешь это прямо сейчас?
   - Да я теб...
   - Вот и хорошо, что недоговорил. - Кинжал, пролетевший как раз на уровне его лба, всё ещё трепетал в стене за спиной невежи. - Целее будешь. Наверное, мама когда-то предупреждала тебя: не водись с эльфами, они плохиииие! - Я снова нехорошо прищурилась, видя, что верзиле так и хочется ляпнуть хоть что-нибудь, чтобы как следует задеть меня. - Ты, кстати, запомни на будущее: неофитам первой ступени, мастерам и художникам кланяются на пять ударов сердца. Странникам, Клинкам и жрецам - на четырнадцать. А особам из королевской семьи - на сорок пять. Мои семьдесят три удара ещё не истекли! - Второй нож затрепетал там же, где и первый, и хам снова согнулся в три погибели, хранимый инстинктом.
   - Так что ты хотел от меня, красавчик?
   - Ээээ... - Он очень смешно замялся. Даже как-то жалко. Я улыбнулась, думая, что это ему поможет. - Нам бы ещё раз услышать ту песню... ну, про воина, утопившего в крови весь род своих противников... Эту, как её...
   - Я поняла. Две серебра. - Видимо, "красавчику", имевшему два шрама через все лицо, просто не хотелось со мной спорить. Тем более, что кинжалы - настоящая метательная сталь, почти без рукоятей, - всё ещё торчали за спиной всё ещё согнутого невежливого дружка. Две монеты легли мне в ладонь, оставив мерзкое ощущение ледяного холодка.
   - Принеси, - кивнула я верзиле. Он несмело обернулся посмотреть на оружие и совсем сник: лезвия-бритвы были отточены по всей длине, а кроме того, каждое вошло в стену на добрых два пальца. - Я сказала, вынь их из стены и принеси мне.
   Настроение было мерзейшее, и петь не хотелось, а только устроить кому-нибудь трёпку, чтобы помнил надолго - о том, что уважения достоин всякий, особенно - мастер искусства. А мастер двух - и подавно. Поэтому зрелище крепко изрезанных рук человеческого сына заставило меня отвлечься от обычной мрачной задумчивости.
   Просыпалась боль тела. Она просыпалась всегда, когда мне хотелось домой. Боль просыпалась вместе с памятью, но уступать им обеим я не собиралась. Если отпустишь один раз - придётся отпускать всю жизнь. Всю вечную жизнь...
   И, хотя боль тела рвалась наружу, я сняла с плеча лютню, подкрутила колки, чтобы не дребезжал металл завитых колечками струн, и повела рассказ о Воине Ночи. Старая баллада была мной переписана ещё тогда, когда никакая месть не могла быть для меня реальностью и отречение от меня было ещё далеко. И Воин Ночи, умевший приручать демонов и не ведущий счёт годам, стал таким потому, что жизнью его была месть. "Воину Ночи всегда одному лететь и сражаться - никто не поможет. В мести не нужен друг. Отблеск луча поймают глаза и холодный профиль, до слёз закаленный вихрем прошедших мук..." Тогда мне нравилась эта баллада, как нравилась и сейчас, но с прошедшей полтысячей лет я стала походить на Воина Ночи много больше...
  
   Воину Ночи никто не скажет бранного слова,
   а если не можешь петь, молчи ему вслед...
   Удачи в дороге проси ему у дуба лесного,
   проси ветра хранить его сотни лет.
   Тэм, "Воин Ночи"
  
   П
   амять тела. Тугой, ни с чем не сравнимый кашель. Такого не заработаешь простудой или гнилым воздухом рудников. Это - кашель изломанного и плохо собранного тела. Бывали времена, когда меня могло скрутить от него прямо посреди людной улицы. Или в трактире за стойкой. Или во время представления. Те времена давно миновали - к счастью для меня. Вот только кашель всё никак не желал уходить из исковерканной груди...
   Всегда поражает, когда собственное тело перестает подчиняться и начинает жить собственной жизнью. Неупорные не умеют ломать его желания и заставлять слушать приказы, а ведь это так нужно музыканту... сказителю... вои... Хотя нет, воину этого не нужно. Иначе он станет непобедимым и не сможет использовать естественное право любого - умереть. Вот и теперь я не могу умереть. Моя непобедимость победила меня. Втоптала тараном в гранитную стену. Прижала к земле и уложила на нее ничком, заставив слушать голоса изнывающей в плаче травы. Вложила в руки мою собственную гордость и боль. Выковала из меня... факел, горящий железным пламенем.
  
   Чисто и звонко зарю поёт рог,
   порванной вторя струне...
   Тэм, "Последний пир"
  
   П
   лакать я научилась, когда лопнувшая струна лютни хлестнула меня по лицу. Было больно, но сильнее страха невинно пораненного тела был страх потерять инструмент. Уже тогда мне показалось, что инстинкты музыканта родились вместе со мной. Прошедшие две с лишним тысячи лет доказали, что я крупно ошибалась. Основные инстинкты родились много позже. Тогда, например, когда я ухитрялась падать на обледеневшей мостовой так, чтобы лютня, висевшая за плечом, неизменно оказывалась сверху. Или когда я покупала новый комплект струн вместо недельного запаса хлеба. Или грела старое дерево собственным телом и всей тёплой одеждой, снятой с себя... Говорят, что у любого есть вещь, в которую было вложено сердце. Моё сердце судорожно бьется где-то между обечайками и декой моей лютни... Может быть, потому и говорили мне старые людские мастера, что у нас с ней один на двоих голос.
   Когда-то давно, несколько веков назад, мне подарили погремушку. Это была обычная погремушка из воловьего пузыря, наполненная горохом. Но шорох и звук этой игрушки почему-то не давал мне покоя. Временами казалось, что внутри корпуса лютни что-то шуршит и шепчет... Это дымное шевеление листьев в моем родном краю. Это шептал мне слова тоски и ноющего беспокойства мой дом. Было жутко. Но потом я привыкла. Привыкла, что этот шорох всегда звучал в моём сердце. Он бился в него, но всё было бесполезно. Назад меня не пустил бы уже никто.
  
   Д
   ымное марево листьев. Таким я запомню мой дом. Когда я уходила убивать - свою душу, - оно было прозрачно-малахитовым, цвета молодеющей жизни, оно говорило глазам, что можно вернуться, что все двери отзовутся на стук смеющимся скрипом и запахом родной памяти-пыли... Мне не хочется вспоминать, каким оно стало, когда я вернулась и... Не важно. Эта боль будет моей. "Все равно этой тайны я, странник, тебе не отдам!".
   Вечно зеленая сосна, вечно зеленеющее дерево-брат, встретила меня. Настало время пожалеть, что у нее не было рук для того, чтобы приветственно обнять меня в ответ. Ее кожа-кора - лучшее, что я умею чувствовать до сих пор. Дерево-брат, не уберечь было меня, но как я могла не уберечь тебя, беззащитного? Простить меня уже невозможно - тебя нет, а я все больше забываю, откуда я и зачем... Это - милосердие богов, если бы я в нём нуждалась. А так - их кара.
  
   В бой через смерть страшен путь и далёк...
   Песня замрет в тишине...
   Тэм, "Последний пир"
  
   Т
   ени от хвоистых сосновых пальцев и прядей колкой зелени ползали по волосам, щеке, наполовину открытой груди... Корень больно впивался в ребра, но душе было уже давно всё равно, что чувствует тело. Когда шёл дождь, оно свивалось калачиком, оно прятало лицо, когда дул ветер, полный тонких стрел, сдувающий мешающую плоть с ненужных костей... Воды не было третий день, а еды, кажется, несколько недель. Глаза стекленели, загорались и снова стекленели, по коже шеи стекали безвольные слезы, смывая пыль, доносимую с дороги, что была в сорока шагах к югу. А душа выла и исходила криком, не замолкая не на минуту, и, я думаю, путники на дороге могли её слышать.
   Когда мне надоело лежать так, я поднялась на руке. После того, как земля ударила меня в скулу и забила угол рта затхлой пылью, я поняла, что упорство не смывает ни один дождь. От шатающейся эльфийской путницы шарахались все остальные эльфийские путники, видя, что грязь, покрывающая её одежду, смешана с давней кровью, что в крови выкупаны даже голенища её сапог... Но никто не знал, что бСльшая часть этой крови окуплена кровью её сердца.
  
   - Э
   ээ... Госпожа менестрель... - Тьфу на тебя! Тысячу раз тьфу! Прибью когда-нибудь ненароком, если вот так спрашивать на ухо... Забитый воин обязательно расправит плечи, только дай ему повод гордый и тщеславный певец. - Вы не могли бы уделить мне несколько минут?
   - Конечно, мэтр. - Кажется, я начинаю понимать, почему этого трактирщика называют Эль Свиное Рыло... Интересно, сколько сала с него выйдет? Больше камня или нет? Эх, Кен, как же ты ухитрилась потерять стыд с совестью одновременно? Ему-то можно, а вот тебе, Вождь? Стыдись! Стыдись своих слов, убийца!
   Эль в нерешительности мял край затасканно-белого передника.
   - Дело... э-э-э... в том, что ваше оружие, так сказать...
   - Испортило твою стенную панель? Ценой не меньше двадцати золота? Потому что она сделана из редкого, черно-красного, с юга привезённого дуба? - Ощущая, что мои глаза начинают опасно сужаться, я ослабила мысленную хватку. - Ты знаешь, мэтр, мне уже слегка поднадоело то, что ваш брат, стоит только ему увидеть гриф лютни, торчащий за острым ухом, сразу делает охотничью стойку и "совершенно случайно" повышает цены не меньше, чем в пять раз. Я думаю, того, что я отдала за постой, и того, что я еще отдам за свое выступление - как тобой же придуманный "налог за массовое собрание", - вполне хватит на то, чтобы купить досок у соседского плотника и изваять из них очередную "панель мореного дуба".
   - Но госпожа... - Я откинулась на спинку жесткого стула, скрестила руки на груди и слегка склонила набок голову, всем видом являя опасное существо. - Но, госпожа... Это ведь действительно дуб... - Прядь волос упала мне на левый глаз, а правый, весь в красных прожилках от бессонницы и литра кислого вина, выпитого в песенном угаре, снова прищурился.
   - Видишь этот шрам? - Я указала на белый кривой волос, пролегший через висок и скулу. Знак пьяной драки двухтысячелетнего эльфа с ветром и его песнями в голове, но какая разница? Шрам был, а давний порез болел, заживая, ничуть не меньше, чем раны, принесенные мной с... Как трудно дается это слово... С поля боя. - Это - след кинжала одного из дикарей Юга. Я знаю, как растут там деревья, и могу тебя уверить, что ни одного дуба там нет - они сохнут при такой жаре. Ну так, я надеюсь, мы договорились?
   Эль мялся в нерешительности, явно разрываемый жадностью и ужасом перед "этими извращенцами эльфами" (в этой местности эльфы пожирали уши врагов и топтали ногами вражескую печень, кинув ее на жаркий полуденный песок где-нибудь в излучине реки). Скука донимала меня, и пришлось совершить поступок, совершенно несовместимый с любой честью: я выхватила двумя пальцами метательный клинок, подкинула его на "восемь поворотов под дыханием", поймала, хитро прищурясь, провела пальцем по лезвию, слизнула воображаемую кровь, и, как ни в чем не бывало, принялась чистить острием ногти. Когда я подняла голову, мой заинтересованный взгляд нигде не нашел даже признаков пребывания Эля.
   Скучно. Мне было просто скучно. И сейчас я скучаю не меньше. Может быть, если я напишу что-нибудь, скука развеется? Бог мой, Алмерин, как же мне хочется спать! Спать... Но нельзя. Мои сны - не дай, Алмерин, вещие! Не хочу! Мне просто нужен отдых от себя.
  
   В битве равны перед смертью сказитель и воин.
   Рука менестреля обнимет меча рукоять...
   В глазах - обречённость, но бледные лица спокойны.
   Война на пороге, но в битве им не устоять...
   Тэм, "Последний пир"
  
   К
   огда схлёстываются две армии, первым звуком обычно бывает хруст. Хрустят кожаные ремни кованых нагрудников и потертых темно-коричневых ножен. Хрустит сухая осока, сухие камешки дорог, сухой вереск и ковыль. Хрустят кожаные брони и широкие штаны новобранцев, скрывая стук зубов и шорох капель пота по посеревшим щекам. Хрустят ломающиеся копья, когда сходятся первые ряды. А потом начинают хрустеть сломанные и размолотые кости, и этот хруст не могут заглушить даже истошные, исступленные крики тел, казнимых незаслуженной болью...
   В тот раз эльфийским защитникам повезло - атака пришлась на форт Иллинас, Крепость Мёртвого Камня, Смерть Тех, Кто Пришел, Ворота Свинцового ручья. У гарнизона было целых три начальника - два Клинка и Лучница. Кроткие Иллрэтан и Иллрисхэн... И всех троих защитники Свинцового ручья потеряли в первые минуты приступа.
   О том, что приступ начался и на этот раз в атаку идут неплохие воины, я узнала по тому, что струя пылающей крови обагрила мне лицо. Через мгновение мне на правое плечо с высоты крепостной стены упала голова Иллрисхэн-Лучницы. Затем - уже не на меня - упало и все остальное. Срезень, пущенный из арбалета, убил ее мгновенно. Второй защитник стен, ее близнец Иллрэтан, закрыл руками лицо, и стрела нашла щель в доспехах на его спине. Он жил дольше - как мне рассказывали, он пережил штурм и умер только два дня спустя, проклиная свою сестру и ее убийцу...
   А защитница ворот, Аирэлинна-Соловей, прожила дольше всех и позже всех была ранена - дубовые, окованные сталью створки ворот митрильный наконечник тарана расколол за десять минут. И на пути этого страшно изуродованного древесного ствола оказалась именно последняя из защитников, последний Клинок в этой крепости. Каменная стена милосердно остановила ее полет и так же милосердно погасила сознание воина, уже начисто лишенного целых рёбер. Но до этого Аирэлинна целый долгий миг ощущала, как боль продирается сквозь тело и наполняет пустую, помертвевшую от внезапной мысли душу. МЕНЯ БОЛЬШЕ НЕЕЕЕЕЕЕЕТ!!!
  
   Х
   олодный пот. Всего лишь холодный пот. Не кровь и не слюна. Всего лишь холодный пот. Дыши не так глубоко, Кен. Успокойся. Это твой сон. Твоя память. Успокойся и не плачь.
   Просто я устала. Мне нет отдыха, потому что я, ..., так хотела. Просто нужен кто-то, да вот только кому я сама нужна? Пора вернуться, и, даст хоть какой-нибудь бог, все они почувствуют, что им тоже пора вернуться. И снова - я зову. И снова - я вождь. Будьте так добры, слушайте меня, еще не до конца сошедшую с ума! Опять мой непокорный нрав разбудит вас и вырвет из спокойства... Покоя...
   ... Дорожная пыль опять душит. Так нужно, правда ведь? Ну хоть ты, дорога, знаешь? Хоть что-нибудь? Знаешь? Иногда я думаю, что лучше было бы умереть. Только вот кто мне позволит?
  
   Н
   ебо начинало сереть. Сумерки - lome - вновь спускались на землю драпирующимся плащом. Морщины на стенах дома сгладились, и сосновая кора стала почти чёрной под дыханием вечерней легчайшей росы. Становилось свежо, еще свежее, чем было ясным осенним днем. Месяц, который квэнди зовут Narquelie, Увядание Солнца, дарил свежесть и прохладу. Огню это нравилось. Барду, впрочем, тоже.
   Она всё ещё стояла на коленях, разглядывая что-то в центре самой крупной огненной пряди, и руки её шевелились словно чему-то в такт. Наконец она отряхнула пыль с брюк эльфийского покроя, какие носили Клинки во время битв, и подошла к столу в дальнем углу комнаты - единственной жилой комнаты маленького дома. На её округлом лице играли блики, и лицо казалось оранжевым в неверном свете. Как и глаза, но это, конечно же, было обманом. Не бывает оранжевых глаз, даже если к этому стремиться всю жизнь.
   Из открытой двери повеяло первой ночной сыростью, и сестра огня решила, что стоит дверь прикрыть. А ещё стоило приготовить что-нибудь - остальные не должны были задержаться надолго. До восхода луны все уже соберутся. Над очагом повис котелок, и пар начал валить оттуда сразу же. В кипяток отправились несколько кусков оленины, пучок трав, какие-то сушёные овощи. Менестрель грела руки, стоя над котелком, и через пальцы проходил тёплый свет. А ещё через некоторое время по траве прошуршали эльфийские легкие шаги, и кто-то привычно зацепился светлой косичкой, лежащей на гладких распущенных волосах, за выступ притолоки, и запнулся длинной ступней о порог, и застыл, глядя на рыжий огонь в очаге. Она даже не обернулась, только губы чуть дрогнули, произнося приветствие, а руки всё так же висели над огнём и водяным паром:
   - Здравствуй, Куколка.
  
   Принеси мне в ладонях снег -
   пусть он станет талой водой...
   Пусть подарит нам лютня смех.
   Ты уходишь с рассветом в бой,
   я иду за тобой -
   лютней, но не мечом.
   Имя звездным лучом...
   Я иду за тобой...
   Тэм, "Принеси мне в ладонях снег..."
  
   М
   оё любимое серое небо. Почему я люблю именно серый цвет, непонятно никому, в том числе и мне самой. Может быть, это оттого, что серый - цвет уверенности и спокойствия, а его мне и не хватает последнюю половину жизни... Моё любимое серое небо - с неярким солнцем, ушедшим в лёгкие тучи. Солнце не жжёт веки, и глаза могут отдохнуть от созерцания буйного и бурного мира вокруг. В такую погоду просто грех спать, но тело, измученное пятью бессонными ночами и переходом в добрую сотню лиг, со мной было совсем не согласно. Надо завести себе очередного спутника - не для любви, а ради тепла. Всё меньше я могу греться самостоятельно. Всё больше устаю... Старею, хе. Всего на восемнадцатом эльфийском году жизни. Ну и говорите теперь, что мы вечно молоды! Как смешно! Как горько! Не мстите нам, люди, за нашу жизнь - мы же не мстим вам за искусство умирать по-настоящему...
   Буду ждать и идти, пока не дождусь и не приду. Я знаю, куда идти и кого ждать; кутаясь в тонкий темный мой плащ, я постараюсь, чтобы ветер не вырвал у меня из сердца мою цель. Сердце у меня вместо заплечного мешка - я храню всё, что у меня есть, там. Ведь ничего надёжнее сердца у меня нет...
  
   A
   nar. Amart. Солнце моё. Судьба моя. У меня есть только ты. У тебя есть целый мир. Ты - счастливое дитя, идущее без меня, но шедшее за мной, а ведь я не оставляю следов. Но ты идешь за тем, за кем хочешь идти, и ни одна дорога не в силах вести тебя. Если бы мне досталось такое умение, ты была бы такой же, как я - потерявшей жизнь и своего проводника. Меня нельзя было бы догнать...
   Как я хотела быть неуловимой!!! Уйти и никогда не возвращаться - только бы ты никогда не видела, как я плачу на могилах! Только бы тебе не снились мои рассказы! Я хотела, чтобы ты не дрожала под плащом, ночуя со мной у ноябрьского сырого костра. Я хотела, чтобы ты не читала с болезненным интересом описания самых жестоких битв людей и Бессмертных. Я хотела, чтобы ты стала не как я, чтобы тебе не досталось той же злобы, гордости, равнодушия и презрения - чтобы ты не знала, как тяжело жить с ними один на один. Но сейчас я хочу просто не видеть тебя, хочу, чтобы твой свет не выжигал мне глаз и не оглушал меня своим равнодушием... Мы разошлись, разминулись, и ты идёшь дальше, не оборачиваясь и смеясь, а я... Сейчас я, наверно, обхватила правой рукой шею - там, где под левым ухом, совсем рядом с артерией, белеет тугим валом шрам. Это нервное.
   Я не хочу, чтобы в твоей жизни были нервные жесты из-за слишком опасной и тяжёлой судьбы. Пусть боги проклянут меня одну! Но боги прокляли мир вокруг нас...
   Неужели я стала истеричкой?..
  
   Дай мне силы снова взлететь!
   Страх умрёт в объятьях костра...
   Одолевшему в битве смерть
   жизнь заплатит ядом утрат...
   Тэм, "Принеси мне в ладонях снег..."
  
   ...Т
   ы влюблена в мой голос. Я знаю. Это приятно и нужно - мне. Твой выбор для меня странен - я далеко не самый великий гений. Но даже мой хрип во время простуды, даже мои голосовые конвульсии после попоек, даже сипение после холодного молока не в состоянии убедить тебя, что мой голос - не величайшее сокровище в мире...
   - Ты пела мне колыбельные. Когда я не могу уснуть, ты пела и поёшь мне колыбельные - про принцесс и дракона, ручного усатого дракона, который выращивал для своих принцесс огненные цветы. Где ты берёшь их, эти свои песни?
   - У тебя в глазах. Ты не видишь себя спящей, ты не видишь себя восхищённой. А я - вижу. Это - мой дом. Он родился в твоих глазах.
   - Ты - сирена.
   - Я - баньши, и воплю не хуже...
   - Перестань! Ты глупая. Ты ничего не слышишь! Нет ничего лучше твоего голоса.
   - Согласна. Ничего нет лучше, чтобы сдуть комаров со стоянки или разогнать волков, проведя их в дикий ужас жуткими завываниями - они же именуются балладами... А еще очень полезно применять моё умение, если хочешь внушить кому-то стойкое отвращение к искусству вообще и к себе в частности...
   - Ну, если ты будешь выражать всё такими же глупостями, как сейчас, то отвращение безусловно появится.
   - Вот и я говорю...
   - Слушай, ты поёшь много лучше, чем говоришь. Давай! Вот тебе лютня... Ну куда ж ты её роняешь?!
   - На мох. Я не хочу петь. Я же - трепло, язык - помело, ноги ведут, голова в бреду... Вот и дай насладиться собственным бредом!
   - Трепло!
   - Никто не отрицал. И вообще, заболтанный менестрелем сам становится менестрелем... Так что берегись! У тебя есть шанс стать таким же треплом.
   - Какое чудо! Я поражена!
   - Чем?
   - Как можно таким неземным голосом нести такую чушь? Такую ахинею? Так великолепно напрашиваться на комплименты?
   - Ага. Можно подумать, "мой голос золотой тебе внушает страсть. Я не хочу, чтоб ты смогла так низко пасть!"... И вообще, если твои настырные восхваления будут продолжаться и дальше, я развернусь и уйду.
   - От костра? В сырую ночь? С твоими суставами?
   - От костра. В сырую ночь. С моими суставами, которые, во-первых, последние сто лет не так уж плохи, а, во-вторых, в любом случае незаменяемы - я же не возьму чужие.
   - А, да кто тебя знает... Ну и ладно. Не поддаешься, значит, на подначки?
   - Неа. Не поддаюсь. Даже не надейся.
   - "Твой голос пропитой во мне не будит страсть. Послушай, менестрель, закрой скорее пасть!"
   - Хамишь, да? Намёками прозрачными говоришь, да? Петь тут, понимаешь ли, пытаешься, да?
   - Ага.
   - А вот развернусь сейчас и уйду.
   - Мне кажется, или это уже было?
   - Было. Да, кстати, если тебе не трудно, верни обратно трубку, которую ты у меня минуту назад стащила. Вместе с табаком и кремнем, желательно. И не мочи табак, будь добра - мне так лениво его сушить...
   - Трудно.
   - Что трудно?
   - Вернуть тебе трубку трудно. Ты ведь вроде не куришь? Или я снова крупно и романтично в чем-то заблуждаюсь?
   - Да, ты снова заблуждаешься. Я и бросала всего года на четыре.
   - Когда это было-то?
   - Сразу после моего ухода. А что? Ты с трудом веришь в моё свежее предание?
   - Да верю я, верю... Что-то, кстати, не припомню, чтобы ты курила трубку до ухода. И вообще ты до того времени не курила.
   - Курила. Но не табак.
   - Что?!
   - Меня снабжал один неумный друг, который собирал королевский лист для лекарей. Но королевский лист - это не только обезболивающее...
   - Тааааак. Пока ты была в крепости, да?
   - И чуть раньше. Признаюсь, не будь со мной таких истерик, как в то время, я бы и не обратила внимания на королевский лист, но я не могла даже спать, а кроме того, мне было уже всё равно. Я видела смерть у себя за плечом.
  
   Я
   без труда сейчас вспоминаю наши разговоры любой давности - они давят мне на сердце, как обросшие холодной тиной камни из лесного пруда. А ещё я всегда помню, в каких позах мы разговаривали - ты обычно ходила, подбрасывая в костёр дрова или разбрасывая носком сапога сырой мох, а я лежала, блаженно вытянувшись на плаще, заложив руки за голову и выставив локти навстречу звездному свету. И поднималась, давая телу почувствовать всю свою лень, только чтобы раскурить трубку. Даже играть в такие вечера я предпочитала лёжа.
   Пламя неароматно дымило, и этот горький дым был мне приятен. Фиолетово-чёрный сумрак отражал бликами сияние оранжевых и белых искр, летевших от слишком толстых поленьев, а неполная луна была незаметна на фоне сосновых ветвей... Я писала стихи, положив бумагу на колени, поднятые к небу, а чернильницу поставив на живот, а ты мешала мне, загораживая скупой свет костра в попытке прочесть мои черновики. А потом ты читала с выражением то, что я переписывала набело, держа рукопись с ещё непросохшими чернилами слишком высоко для чтеца, а я улыбалась, покусывая мундштук трубки, и на слух проверяла, не слишком ли много "ш" и "с" в очередном творении... Мне было негорько, а тебе - тепло. Но с тех пор наши роли изменились, и теперь меня терзает горечь, скука и раздражение, а в твоём сердце поселился холод и покой.
  
   С
   обственно, а чего я от себя и от тебя хочу? Меня постоянно мучают какие-то вопросы, я непрерывно чего-то желаю, я всегда жду чудес - от окружающих в основном, собственных чудес мне хватает с избытком. И никогда не успокаиваюсь оттого, что жизнь не может дать мне желанных чудес.
   Но самое страшное всегда - поверить, что чудо и вправду стало твоим, что оно наконец появилось и ты видишь всё его великолепие и чуждость всему, кроме самого тебя... Страшно потому, что этого не бывает. В мире нет чудес, по крайней мере, мне их никогда не найти. Хотя от поиска, напрасной надежды, несущей разочарование, от частых ударов сердца в гулко резонирующую грудную клетку я никогда не откажусь.
   Ты - моё потерянное в перламутровом шелесте слёз чудо, моя вечная тема, моё вдохновение... Воплощение моей гордости и монумент моей боли.
   Ты - мой холодный демон. Остальные не обращают на твою душу внимания, и общение с тобой сходит им с рук. А во мне твой мимолётный взгляд, твоё тёпло-равнодушное "привет", факт твоего существования будят животную злобу и ненависть, переплетённую корнями со страстью. Я проклинаю тебя, хотя никогда не забуду всех октябрей, всех костров, всех непросохших, растекающихся под дождём рукописей! Вечным знаком в моей душе будут гореть твои руки на моём лице, твои губы на моих волосах, твои колени под моими лопатками, твои глаза, смотрящие сверху вниз! И невозможным, предсмертным светом - твоё лицо, пылающее белизной, с мутным следом от пощёчины, данной моей рукой.
  
   Память станет бликом свечи
   на замерзшей книге окна...
   В такт безумию сердце стучит -
   на пороге снова война,
   и хмельная весна
   отнимает покой,
   узкой лёгкой рукой
   оборвав цепи сна...
   Тэм, "Принеси мне в ладонях снег..."
  
   П
   еред рассветом мне всегда хочется немного вина. Обычного, кислого, с дешёвой горчинкой вина из красного винограда, который темнеет словно вянущая роза. Помнишь ли ты, что такое предутренняя зябь? Помнишь ли ты, как сухой красно-угольной коркой застывают нагретые костром колени? Помнишь ли, как мимоходом ветер срывает со свернувшихся клубком менестрелей грубо сотканные осенние плащи? Помнишь ли ты? Сомневаюсь. Я вообще не уверена, помнишь ли ты что-то, кроме моего имени и того, что я - твоя сестра, что мать у нас одна, что я старше, и что не слишком недавно меня ещё звали Аирэлинна... Живи как живёшь, а я буду вечно выть на луну и бессильно хватать зубами снег, думая, что это напомнит тебе о том, что есть я и моё сердце, горящее кровью в твоих стиснутых ладонях... Будь проклята, моё несбывшееся чудо, за то, что в руки мне не даёшься, меж пальцев бьёшься, исчезаешь! Будь проклята, будь неспета, будь провыта, будь бессмертна, моя тоска! Будь посыпана солью, моя обрушенная гордость, лежи за спиной сломанным крылом, напоминай о себе злобой и мрачностью, всё, что угодно, позволяй себе - но не оставь меня с тем же дружелюбным равнодушием в крови! Не дай мне, Алмерин, узнать этот же покой, ум и равновесие!.. Не!.. кхххха!.. дай... кхххаа!.. кххххаа!.. ... кххххххх!..
  
   О
   ни сидели на пороге дома обнявшись. Ночь шла мягким шагом, не приминая трав. Впереди неё веяло ночной сырой свежестью, и было зябко. Плащ был один на двоих - Куколка не носила плащей. Эльфы вообще плащей не любят, кто бы что ни говорил. Было зябко, и обе теснее прижимались друг к другу. Голова менестреля с трудом доставала до плеча эльфийки - болела шея.
   - У тебя волосы посветлели.
   - А у тебя порыжели. Ты ещё разноцветнее, чем всегда.
   - Враньё.
   - Нет, Факел.
   - Факел... Где же я потеряла мой свет?
   - Ты оставила его мне. Забыла?
   - Я не забываю. Свой свет я оставила не тебе. У тебя - моя душа, Anar.
   - Лучше уж Куколкой зови...
   - Ну так это ты начала первой... Я-то ведь тоже Keн.
   - Вы опять вместе?! Ну сколько можно! Как у тебя хватает наглости приходить первой, Кен, мать твою!!!
   - Тихо, тихо, ты, железная лапа! Не удуши меня в своей бородище!
  
   - А
   если я перекую твой нож, то что с того? Ты решила, девочка, что сталь станет лучше? Или что новый нож будет острее старого? Что ты понимаешь в металле да в кузнечном деле? Разве ты сама с гор, девочка? Посмотри на меня: я - вытесан из камня, и всегда говорят, что моими родителями были два булыжника. Я прожил в подземном сумраке столько, сколько тебе и не снилось...
   - Не больше пятисот лет, кузнец. Я в пять раз старше тебя. А теперь, если не трудно, стань за наковальню и без лишней гномьей воркотни приступай к работе.
   - А что за спешка, девочка?
   - Ещё одно слово, коротышка, и я засуну твой молот тебе в... за шиворот!
   - А ты точно такая, как о тебе говорят.
   - И что же говорят? - Я прищурилась, потому что резкий свет горна бил мне в глаза, воспалённые и близорукие, как обычно. Карлик же, в отвратительном, кожаном, артистично прожжённом переднике, в рукавицах размером с половину моей головы, с резко пахнущим, чуть тёплым молотом в левой руке, ухмылялся, сверкая дыркой от зуба через молочно-белые усы. Как-то они их красят, что ли? Осветляют подорожником?..
   - Говорят, что злая ты и тощая, как дворовый пёс. И что шрам на твоём лице, и что глаза щурить любишь, и что на руку скора, но не калечишь и до смерти не допускаешь, а ещё что мужиков у тебя столько, сколько бутылок в хорошем погребе...
   - Врут. - Меня рассмешил этот гном!.. - Мужиков у меня много больше. А что ещё говорят?
   Гном почесал бугорок на носу - раздумывал? смеялся? пытался раздразнить?
   - Что язык у тебя хуже осиного жала. Да и вообще, что подступиться к тебе - дело трудное, потому что сердишься, если тебя отвлекают, а раз ты всё время либо пьёшь - причём одна, - либо поёшь, либо пьёшь и поёшь одновременно, то подходить к тебе никому и неохота. А ещё говорят - все в один голос, - что у тебя на сердце неладно.
   - Это кто такой сердобольный?
   - Много кто... Как ни пройдут через наш город менестрели, так всё тебя поминают: кому - струны новые сделать, тобой порванные, кому - помятый тобой кубок выправить, а кто вообще жалуется, что ты подковы у его коня поотрывала...
   - Да, а что я кольчуги рву, тебе никто не говорил? - Нет, это действительно смешно! Умный гном! Умный и умелый - небывалое сочетание, и небывалая наглость - так говорить с Чёрным Менестрелем... Я же, если захочу, ославлю его на полмира, да так, что потом его род до семидесятого колена не отмоется...
   - А то как же! На себе, правда, рвёшь, но ведь и такое бывает. И что мечи ломаешь, тоже знаю. Ко мне один такой принесли лет восемнадцать назад...
   - Это был единственный меч, который я сломала. Берегись, коротышка, - я сломала этот клинок за заслуги длинного языка его хозяина!
   - И поделом. Я всё знаю, а потому перековать тот меч отказался.
   - Послушай, справедливец, раз работать ты не хочешь, может быть, хотя бы пустишь меня заточить клинки? Они притупились достаточно, чтобы не резать мой волос.
   Гном посуровел, но ничего другого я не ожидала - это суровость профессионала, который любит свои привычки и дело своих рук.
   - Ты же никому не даёшь свою лютню, девочка, - а я ничем тебя не хуже, и точила своего тебе не уступлю.
   - А что ты скажешь насчёт твоей руки? - Я протянула свою, и гном, широко и уродливо, как некрасивый, растущий, нескладный ребёнок, улыбнулся, сомкнув твёрдые короткие квадратные пальцы и сжав мою ладонь до хруста хрящей. - Сквитаемся за твои слова после, когда доделаешь мой заказ, а теперь - до встречи, мужик!
   И, несмотря на явную мою издёвку, яд, вечный сарказм, антигномью сатиру, он улыбнулся снова и тихо (по его мнению, естественно), с хрипотцой сказал:
   - До встречи, Чёрная Кен...
  
   Ветер севера,
   спой мне о доме моём, что посмела забыть...
   В небо серое
   мы на рассвете уйдём до Чертогов Судьбы.
   Лёд дробят у крыльца
   кони часа конца
   в ожидании зова последней трубы...
   Тэм, "Ветер севера"
  
   С
   егодня - день Перелома Года, серая хмарь, мелко и словно крошевом падающий снег. Сегодня приходит один из самых радостных человеческих праздников, и его предчувствие наступает мне на пятки, дышит в затылок и поёт: "Сколько лет прошло, как ты вышла замуж? Сколько лет, сколько разрушенных печных труб, сколько разбитых молотов назад? Где твой муж, Чёрный Менестрель?" Мне, как обычно, нечего на это ответить, и рот наполняется бессловесной обидной горечью, хочется плюнуть себе под ноги, в жидкую, снежную, леденящую, мокнущую грязь, выплюнуть весь свой яд и остроязыкость, развести мутные низкие волночки лужи носком поношенного сапога и пойти дальше, по мутнеющей у поворота дороге. Но придётся пройти под гладкой, хоть и с трещинами, аркой, ограничивающей городские ворота, пройти под этой аркой, чтобы, как обычно, уткнуться взглядом в серую, чешуйчатую, бугристую гранитную мостовую. А поворот желанной дороги заволакивает бриллиантовый, жемчужный, прозрачный, искажённый дрожью туман...
   Я никогда не смогу полюбить зиму этих краёв, с её жидким снегом, который уже мокрым и бесформенным падает из низко сидящих, тяжело нагруженных леденящей водой, свинцовых туч, с её протяжно воющими ветрами, с её песнями о богатом урожае и о милом, уплывшем "на другой, ой, да бережочек"... Плохо мне становится от этой зимы, плохо и тускло, и слух притупляется вечным сырым шорохом, а осязание - плотно-мокрым воздухом.
   А яркое, оранжево-красно-жёлто-сине-чёрно-зелено-серо-серебристо-золото-оранжевое ханжество карнавала Перелома Года бьёт в грудь моему миру тихой песни и приглушенных тонов. Мне хочется прикрыть глаза, опереться спиной о стену, сцепить руки, скрестить их на груди, завязать гибким удобным узлом, откинуть голову и почувствовать затылком твердь. Я не притворяюсь, не завожу себе привычек сумрачной личности, - иногда мне просто хочется отдохнуть, не видеть, не слышать, не осязать этого мира хотя бы несколько ударов сердца, но из-за напрасных стараний достичь этого моё раздражение выходит наружу, и тогда из-под лика Кен просачивается страшная гордая маска Чёрного Менестреля.
   Немногие из тех, кто ненавидит мир, могут сказать об этом, а тех, кто может бороться с ним, я ещё не видела, кроме как в зеркале, когда захочется сделать новую причёску...
  
   Кто поверит нам,
   рыцарям падшей звезды из отвергнутых книг?..
   Пусть в узоре времён
   ни стихов, ни имён,
   но напомнит забывшим их полуночный крик:
   словом брошенным
   будет разрушен покой и живое тепло!
   Тэм, "Ветер севера"
  
   - Ч
   то это за город?
   Вместо слов получается окрашенный голосом хрип. Мне нужно откашляться, потому что сырой оттепельный воздух забил мои лёгкие, и серовато-прозрачная мокрота застряла на полпути между бронхами и гортанью, легла плёнкой на моё горло, закрыла дорогу словам. И всё же, не решаясь выдохнуть воздух, я хриплю, обращаясь из-под провисшего капюшона к первому встречному с не очень расистским лицом:
   - Что это за город?
   - Йорн. Менестрель, - задумчиво добавляет первый встречный, настраивая своё лицо на чудесно расистский лад. Он видит, что я не человек, и я вижу, что человеком не являюсь, но и ему, и мне, в принципе, всё равно. И всё же принято не любить чужаков, эльфов, гномов, жонглёров и менестрелей, особенно когда их больше одного.
   - Есть ли на празднике?..
   - Да.
   Первый встречный, почти ставший знакомым, отворачивается, отступает в коричнево-серую городскую толпу, и я вижу, что куртка его на спине украшена рисунком Перелома: две нити оплетают разбитую надвое колонну, вот только колонна слишком часто напоминает боевой посох, а нити - голодных, издыхающих в конвульсиях змей.
   Итак, на празднике занято моё место, и мириться с этим небезопасно, потому что конкуренция менестрелей достаточно часто переходит границы "да не убий"...
   - Где здесь таверна? - выбираю я очередного, второго встречного. Хрип в раздражённых лёгких не прекращается, и встречный отшатывается, боясь, что я больна каким-нибудь страшным эльфийским туберкулёзом. - Где таверна?
   - Зза углом. - И уже через полминуты я слышу удаляющееся, глуховатое и необидное: "И как этих прокажённых пускают в город?" Славный Йорн, ты ничем не отличаешься от тех городов, где меня боятся, ненавидят и слушают мои песни, забывая обо всём на свете!
   Таверна не выше, чем по пояс дереву, двухэтажная, с низким потолком общего зала, с двумя промозглыми, испачканными в запахе рыбы "кабинетами". Ничего нового, кроме цен.
   - Сегодня пиво за полцены, рыба - бесплатно! - Этот негулкий рёв бьется мне в уши. Но, даже за полцены (два или три медяка), я пива не люблю. - Сегодня, в честь Карнавала, вечером у нас поёт настоящий менестрель! - надрывается рёв. Повар улыбчив, почти полностью вежлив, и "вино менестрелю!" продаёт "всего" за ползолотого. Что ж... "Уши я кругленькими сделаю, а вот как их оттопырить?.."
   Вино, с гвоздикой, чуть подогретое, чуть жидкое, разведённое водой ровно на одну треть, мясо, всё в жилах, плёнках, сале, черном перце, сухарях, окутанное холодной белой тарелкой, - два часа отдыха для моих натёртых, сведённых судорогой нервов. И можно разрешить себе не чувствовать пивной и рыбной вони, липкого от грязи и рвоты стола, шершавой, грозящей занозами стенки за затылком, можно погрузиться в больной туман отдыха, можно прикрыть глаза, разрешить волосам упасть на лицо и лоб, не ждать ветра под дых и удара в спину. Можно мерно жевать не предназначенную для этого вещь - отбивную, можно медленно, делая на лице выражение высшей степени довольства, потягивать полубезвкусное вино, можно томно поглаживать твёрдую округлую лютневую спину, можно мычать про себя любую непристойную балладу, ибо бояться нечего. Мой соперник сидит за соседним столом.
  
   - Э
   т' ты, Гяртруда?..
   Нет, успокаиваться еще рановато. И как бы повежливее объяснить, что я никогда ещё, даже в ночных кошмарах, не была Гертрудой? Хотя... Уже не нужно - холуй узнал моё лицо. Или уши, что ещё лучше. Скорее всего, это не засланец, потому что засланцы (или засранцы, что полностью соответствует истине) с таким простым, раскрытым в удивлении лицом не выживают... Но что тянет его и таких же, как он, в моему одинокому, угрюмому, не желающему посетителей столу? Неясное беспокойство от моего эльфийского присутствия? Любопытство при виде двух менестрелей, или, что точнее, менестреля и трубадура, в одной таверне, в пяти шагах друг от друга? Да и откуда людям помнить Чёрную Кен, если я ни разу не была в этом двухсотлетнем городе? Откуда им знать, что сидящий рядом со мной трубадур?..
   - Слышь, а ты чё, и впрямь Гиртруда? Говорят, ты за медяк даёшь...
   - В зубы даю. - Начавшийся было вольно катиться хохот притих, приостановился, настороженно прислушался. - Кулаком.
   - Она только гномов любит, милый человек! - Так. Я к тебе первой не пришла, не обернулась, слова тебе, поганец Тиррэн, не сказала! Попляшешь?
   - Успокойся, Тиррэн. Голубой Гроза Борделей. - Хохот навалился с новой силой, удушливый, жаркий и липкий - и хорошо, что не на меня.
   Тиррэн. Сникни, малолетний, хулиган, шпана, не умеющая проставить запятые! Сникни, уйди носом в своё пиво, захлебнись жгучим стыдом, возненавидь меня - но только молча. Молча, Алмерин тебя ослепи! Я слышу твой шёпот за моими тугими лопатками, я знаю, что ты косишься на моё правое плечо, что ты хрипишь от зависти, от ненависти, которую сам себе придумал, от того, что тебе не стать Бессмертным. Глупый, наглый, трусливый, но - трубадур... Зачем у тебя талант?..
   В тебя невозможно метнуть нож - ты из моего болота, из моей менестрельско-трубадурско-бардовской топи, и ты до сих пор похож на жабу, какой тебя изобразил карикатурист почти двадцать лет назад. Ты всё так же переползаешь от города к городу, слащаво изливаешь прогорклый мёд в уши тупеющих людей, рвёшь струны и покупаешь новые, торгуясь по часу с гаком...
   - Сколько тебе сейчас, Тиррэн? Сорок? Или чуть больше?
   - А сколько тебе, Чёрная Кен? Всё ещё восемнадцать?
   - Две тысячи шестьсот тридцать пять. Будь добр, ответь нормально, Тиррэн, не морщи лицо - морщины на лбу не идут тебе...
   - Я старше тебя, - угрюмо пробурчал он. Что, неужели больше нечего сказать?..
   - Я старше тебя. Плохо с математикой, трубадур? Может быть, подарить тебе абак в честь нашей дружеской встречи? Или ты используешь свои пальцы, как всегда, когда считаешь, не обсчитали ли тебя на рынке? Может быть, счётные камни, которые дают глухонемым детям, придутся тебе по вкусу? - Что же ты молчишь? Ты не собрался для ответного удара, не закатываешь глаз в усиленном раздумии, ты даже не хочешь (не можешь? не в силах?) поднять на меня глаза, свои туповатые, светло-коричневые тараканьи глаза... - У меня как раз завалялся медяк-другой на подарок старому другу, который старше меня!
   - Перестань, курва. Перестань. Перестааааааань!!
  
   Сон безвременный
   в липкой глухой тишине переписанных фраз,
   Ядом медленным
   ложь в почерневшем вине - дар последним из нас...
   Тэм, "Ветер севера"
  
   Й
   орн. Йо. Ррр. Н. Оставленный за спиной, перебитый надвое мечтой город. Обыкновенный, с вышибалами в таверне, с дракой, с зудящими после пощёчин ладонями, с мокрым водянистым снегом. Город Перелома Года. Город Перелома, слома мнения, отношения, ощущения, город непонятной горечи и крика, город, где остался, мотаясь в горячке и прося холодного пива, укачивая в руках свою воспалённую, разрушенную моим "Дурак! Скотина! Идиот, умалишенный!", тихо постанывающую, лишенную теперь бытия душу безнадёжно влюблённый Тиррэн.
   Он - глупый, наглый, трусливый трубадур, но был влюблён в меня двадцать с лишним лет. В нём и были-то только две делающие его человеком крупицы: талант и безнадёжная, больная, знающая о своей безответной ненормальности любовь. Знающая о своей неизбежной, болезненной, кровоточащей кончине.
   Он не покончит жизнь самоубийством, не разрежет свою кожу на тонкие полоски вокруг запястий, не искупает в пьяно-плачущей крови дощатый пол. Он тихо развернётся, уперевшись лбом в стенку, и за три дня переболеет мою стальную безразличность, став снова бессовестным трубадуром без искусства. Он забудет холодное льдистое месиво на газоне таверны (кажется, она всё-таки называлась каким-то именем - "Под Небритым Конюхом"? "У Перепившего Дракона"?), свой жалкий взгляд на то место в моей фигуре, где должна быть грудь, свой сдавленный стон о том, как он любил меня, как извожу я его своим отравленным иронией языком, как он хотел всю жизнь только упасть передо мной на колени и так остаться...
   Он не покончит со своей прогорклой, измазанной в дешевом меду жизнью, хотя любил меня, и за это я не испытаю ничего, даже презрения, к его трубадурству, торгам и недобритой правой щеке. И буду ненавидеть себя за то, что сама когда-то не покончила в оранжевом цветении огня со своей жизнью, истощённой бесплодной, яростной, но - безнадёжной и ненужной, караемой смертью страстью.
  
   В окна бьется рассвет -
   больше времени нет.
   Мы достигнем Чертогов в установленный час.
   Тэм, "Ветер севера"
  
   У
   моего сапога случилась потеря. Сапог плачет и пытается найти потерянный несколько часов назад гвоздь, выпавший из подошвы, сапог зачёрпывает раз за разом верхнюю кофейную пену зимней дороги, но моя равнодушная нога несёт его вперед, не давая обрести утерянную часть... Нога мёрзнет, кожа на пальцах обрастает ледяной коркой, и единственный способ снова придать им розовый вид - подойти поближе к камину. Вторая нога решила не отставать от первой и начать мёрзнуть точно так же, с резью, льдом и настойчивыми просьбами о тепле.
   Тепла не будет. Как и камина, по крайней мере, ближайшую, утонувшую в прошедшем закате лигу. Зима снова решила, что мне просто необходимо покинуть её узурпированные владения, желательно отмёрзлым галопом и в одном сапоге... Пусть. Мне всё равно, простуда и так почти не покидает мои лёгкие последние полмесяца... Дойду до кузницы - и приникну губами к горну, спою ему свою жалобную, усталую от снега песнь, очищу собственным вздохом запах нагретого металла.
   Тепла не будет. Будет только растянутая хрустом мороза ночь, удобренные алмазной пылью пальцы дорог от развилки до перекрёстка, режущий, состоящий из одних кромок и лезвий воздух. Будет настоящая зима, поскрипывающая под ногами, стелющая рыхлый, донельзя неудобный снег под натруженные ноги... Ледяная чума.
   Ледяная чума поймала меня, выждав удобный момент - усталость, озноб, равнодушие от большого перехода по накрахмаленной степи, головная боль, резь в глазах, ушах и у гортани... Удобное время, чтобы спрятать собственное тело внутри моего, чтобы заставить меня лечь у обочины, в мягкий и наверняка очень тёплый снег, уснуть и видеть прозрачные, словно в экстазе, сны. Спокойные... Белые, ни к чему не обязывающие сны.
  
   Б
   ред. Серебристое, бурлящее, отливающее перьями крыло. Бьющее снизу, сильно, растянуто, обдавая своим собственным криком, бьющееся в моих конвульсиях - в ознобе ночной дороги, в колющейся дрожи экстаза, в бликах зеленоватых слёз из оранжевых глаз.
   Я уже лежу в снежной постели. Я уже склонила спину, сжалась калачом, свернулась тугим свёртком кулака, стиснула зубы и...
  
   - П
   оклянись.
   - Клянусь. Клянусь своим сердцем - больше у меня ничего не осталось...
   - Хорошо, что у нас обоих остались только сердца да голоса.
   - Нам проще будет любить.
   - Нам проще будет петь.
   - Нам проще будет не предавать.
   Теперь я тоже менестрель. Как и Эллор, только...
  
   В
   етер севера,
   спой мне о доме моём, что посмела забыть...
   В небо серое
   мы на рассвете уйдём до Чертогов Судьбы.
   Лёд дробят у крыльца
   кони часа конца
   в ожидании зова последней трубы...
   Я пою, и мне всё равно, мне нужно только не порвать собственные связки и чужие перепонки, мне нужно только дотерпеть до конца и не сорваться в крик. Мне нужно только... бессмертие. Даже чужое в обмен на своё! Я пою, и слышу только собственный голос, но вижу не струны, не гриф, не чуть исцарапанную деку, не пальцы, избивающие негнущиеся, стянутые в гримасе холода струны... Я вижу кричащий рот, я вижу затухающие глаза, я вижу собственную сохранённую не для меня жизнь. Я вижу это, но в ушах колотится чуть вибрирующее:
   По веленью творцов
   нам смеются в лицо.
   От руки неумелых умирать тяжело...
   Эллор, черноволосый, со смятым лбом Эллор! Чёрт наконец взял тебя, как желалось многим, пока ты ещё жил, схватил тебя за волосы, откинул голову назад, впился рукой в затылок и прошипел в самое ухо:
   - Я ненавижу тебя!
   Я тоже ненавижу. Его, этого черта по имени lanya. Это наваждение, этот отблеск конца, боли и потери, этот звук порванной жизни и законченной струны. Я имею право и силу ненавидеть этого демона, который произнёс твоими губами, твоими мутнеющими глазами, твоей застывшей левой рукой:
   - Смотрите, ученики. Вот - лучший менестрель из всех, кого я знаю. Ни один из вас не смеет бросить недопетую песню...
   Я всегда допеваю песни. Ради памяти и...
  
   С
   еребристая, обросшая инеем птица моих век. Правое крыло, левое крыло, правое, левое, правое машут попеременно, поднимаясь с трудом, с трудом напрягая замёрзшие мышцы, с трудом отряхивающие от падающего снега жесткие черные перья. Они никак не могут найти общий ритм, не могут поймать мысли друг друга, и оттого полёт слишком неуклюжий, медленный и низкий. И птицу всё больше заносит рыхлым снегом - прямо в полёте.
  
   В
   тот год мы как-то сумели обойтись без некрологов. Ушли многие, и оставшимся в живых было не до бумаги и чернил - не было сил даже на прощальные песни. Из ста двадцати восьми жителей Rasse, Города-На-Вершине, продолжило жить только четырнадцать. Ледяная чума уносила сто четырнадцать на другие вершины, где дуют только холодные ветра. И оставшихся шатало под порывами этих ветров. Лютни падали из ослабевших от скорби и тоски рук, и лишь немногие снова брали в руки инструмент, надеясь возродить к жизни хотя бы обледеневшее дерево. Ради собственной совести и...
  
   У
   меня белая кожа. У меня белые волосы. У меня теперь фиолетовая кровь. И кто-то держит меня за плечо.
  
  
   - С
   пать, я сказаааааал! Господи, что мне за наказание? Господи, ну за что, за что ты приводишь всяких голодранцев к порогу моей двери?! Ну за что? Что плохого я сделал за все свои жизни, чем я заслужил эту непосильную честь? Спаааааать! Спать! Я же говорил тебе, что двигаться сейчас нельзя! Тебе станет только хуже, и снова... Ну я же говорил!
   Я и не пыталась подняться с постели, но ор весьма почтенного на вид старца привел меня к выводу, что лучше и не пытаться это сделать. А кроме того, снова к голове подступила кружащаяся руками в бое слабость. Подушка приняла моё тело, и мне стало заметно, что моя душа чуть было не дотянулась жадными руками до бытия в иных мирах.
   - Спу я уже, спу, только помолчи, добр старец...
   Я действительно засыпаю, и улыбаюсь, потому что "добр старец" оказался гномом. Сейчас я улыбаюсь, но увидев его в первый раз, я не могла улыбнуться - я расхохоталась. Горьким, плачущим, еле слышным смехом, смехом, в котором радости было столько же, сколько тепла в моих глазах. А старец решил, что ледяная чума унесла не только мои силы, но и разум.
   Я засыпаю, и слышу, как старец бормочет:
   - "Спу, спу"... И чему их только сейчас учат?..
   Старец знает, что я - менестрель...
  
   О
   чаг почти не дымил, и в доме не было чада или удушающего жаркого горького дыма. Было тепло, и всем троим почему-то казалось, что греет не огонь, а само присутствие Кен. Она уже давно закончила кухарить, и рядом с котелком теперь переминался самый настоящий гном. Котелок был подвешен очень высоко, и у проголодавшегося воина не хватало роста, чтобы как следует заглянуть через край. Однако он время от времени делал попытки подпрыгнуть; боевая броня весом в сотню фунтов мешала, и он только тоскливо вздыхал. Anar, глядя на его попытки, лишь тихо посмеивалась. Гном сердито рычал и снова подпрыгивал, силясь достигнуть цели.
   В такт движениям огня тихо звенели серебристые струны лютни, и тонкие пальцы мелькали, слегка касаясь их. Тень Куколки беспокойно металась по стене, дорастая по временам до потолка. Впрочем, и самой эльфийке было недалеко до него.
   Струны звенели, и было тихо, и только по временам трещали и терлись друг о друга огненные пряди.
   - Ты все та же. Ты - Lomelinde.
   - Скорее, просто Lome.
   И Куколка осеклась, посмотрев в глаза сестры. Ибо глаза и самом деле стали вдруг оранжевыми, а зрачок - каким-то прозрачным.
   Со стороны двери повеяло холодом Севера, и посреди комнаты остановилась фигура в чёрном драпирующемся плаще, словно сама Хозяйка Ночи решила войти в дом на опушке соснового леса. Капюшон слетел на спину, и невысокая изящная женщина, черноволосая, как и дСлжно Хозяйке Ночи, протянула руки к очагу. Лютня замолкла, и тихий мальчишечий голос сказал:
   - Давай я погрею.
   - Ты всегда греешь всем руки.
  
   Л
   едяная чума всё же изменила меня. Со снежного порога я соскальзывала вот уже четыре раза, а смерти всё не было. Среди людей болеть ледяной чумой не принято более одного раза - либо человек не мог удержать свою не желающую оставаться на месте душу, либо раз и навсегда его тело приучалось давать отпор белым, кружащим у вершин, бриллиантово манящим снам. Что принято в таком случае у эльфов, не знаю. Я же всё ещё никак не могу переболеть свою ледяную чуму.
   Зима ещё не загрызла меня окончательно, и сапоги обрели все недостающие и заменили подпорченные плохой жизнью части. Мне всё ещё плохо, и сугробы на серединах дорог нехотя, с вполне узнаваемой, зеркальной ленцой подаются под сведёнными от непроходящей усталости голенями. Но теперь я иду не за четыреста лиг, минуя города, а за полсотни локтей - но минуя собственную измождённость. Теперь понятно, откуда у эльфов такая стройная фигура...
   И переносить рвущий ветер, подведённый от холодной и сухой пищи живот, быстро отживающий своё костёр в ледовых кавернах, им же оплавленных, много проще - я иду туда, где меня никогда не ждёт хозяйка, не спешит накрывать стол похрустывающей, как сочная листва, скатертью, где меня встречает раздражённым и грубым окриком дверь с больными железными суставами, где вслед за этим пролетающая мимо сизоватая летучая мышь по кличке Заноза нагадит мне на левый рукав. Меня, как незваную гостью, никто не встретит - как нигде больше.
  
   Вереск
   укроет развалины нашего дома через года...
   Ветер,
   боясь принести непокой, никогда не вернётся сюда...
   Только море цветов...
   Тэм, "Полночь оплачет..."
  
   М
   оя душа будто перетянута жгутом. Во мне что-то нехорошо, неправильно и не по-вечному. Что-то сломалось, обнажив влажную ярко-красную, сочащуюся жизнью изнанку, и теперь душа, по которой пролёг неестественно прямой излом, застывает в сохнущей крови, покрывается коричневой неровной коркой, ссыхается и стягивается, чтобы не порвать, не повредить себя новую. Взгляд разбит надвое коричневеющей на глазах полосой с неровными краями. Голос разделён на две дребезжащие слабые половины - одна повыше, другая поплотнее... Даже нижняя губа украшена, словно кольцом-серьгой, тускло-багровой трещиной - следом раздирающего кожу мороза. Мир заморожен, и не в моих силах растопить его. Я иду по замороженному миру, оплавляя в нём стремящийся к небытию туннель - тонкий сосуд под блестящей мировой кожей. Тонкая, нервно и неровно пульсирующая жилка на мировом виске. Малозаметный и незначительный детский шрам неустанно, упорно и сосредоточенно замерзающего лица умирающего мира.
   Моё горло тоже перетянуто жгутом. Жгучим, твёрдым, жарким, горько-солёным.
  
   Поздно
   исправлять перед боем последним в ладонях
   Судьбы филигрань...
   Тэм, "Полночь оплачет..."
  
   К
   ак жаль, что я до сих пор не отняла у себя память и умение узнавать эльфийские владения ещё за десяток лиг до их границ. Два холма, своими хребтами, изломанными, щетинистыми от рвущего ледяными когтями кожу ветра, запёкшимися беловатой коркой с мёртвой травой вместо украшений, едва прикрывающие раздетую пустошь. Всегда только два холма. Эльфы не строят укреплений, дозорных вышек, которые обглоданными ивовыми ветвями торчат около любой людской крепости. У эльфов всё просто: две стрелы, чтобы предупредить, и одна, чтобы отогнать. Всё очень просто: причини боль, прогони, словно голодного комара, испугай до седины... Стражи уже целятся в меня. Любой, приходящий с людской стороны, - враг. Надоедливая мошкара.
   Почему я не могу стерпеть боль от призрачного эльфийского наконечника, сидящего глубоко в призрачной эльфийской стреле? Я ведь уже забыла, что эти стрелы - только морок! Я уже сама не умею посылать таких милосердных, испуганных собственной стремительностью стрел... Стрел, застывающих горечью на моих губах - и кровью на губах любого другого.
   Стражи уже целятся в меня.
   Я знаю, что сейчас слышит трава на приглаженном гребнем ветра склоне правого холма. Чуть раскосый от напряжения шорох выдыхаемого воздуха - из лёгких более меткого Стража в паре. Гораздо более тихий скрип ноющего в неистовом ожидании, сдавленного тетивой сустава большого пальца правой руки сильного Стража. Пары всегда подбирают так - сильный и меткий. И обязательно зоркие, как ветер в ноябрьскую полночь. Чтобы быть уверенными в собственной непобедимой бессмертности.
   Я знаю, что мне нужно сделать в таких случаях. Я знаю, как страшно боятся Ушедших те, в ком течёт моя кровь, как судорожный ужас сводит воедино осколки их знаний о смерти, как меняются их лица, скомканные одним звучанием слова "убит". Я слишком сильно помню, как мне рассказывали о том, что такое смерть, как это больно - умирать, и как это страшно - умереть. Мы все боимся и готовы принести в жертву даже собственное сердце, чтобы забыть, что значит бояться. Мы готовы отдать всё - единственное - наших жизней - наше сердце.
   Я скрестила руки над головой, чтобы пальцы стали похожи на рога оленя - только на рогах оленя нет жил, выступающих от усталости и холода. Я посмотрела прямо на Стражей - это они думают, что совершенно незаметны, я же думаю иначе. Я чуть насмешливо склонила голову - может быть, хотя бы по этому движению они узнают меня?
   Я потеряла остатки любви к существам с острыми ушами и неправдоподобно ясными глазами. И они, чувствуя это, стали ещё больше бояться меня. Они пугаются имени "Кен" - бессмысленного набора звуков. Моё имя родилось из чувства, совершенно неизвестного эльфам - больной ярости вернувшегося из Ушедших.
  
   Р
   ежущая глаза зима. Стражи, с трудом узнавшие моё обтянутое кожей лицо, пряча собственные лица под редким снегом вершины холма, всё же дали мне уйти, и мой путь уже украшен пятью тысячами шагов, смеющихся над окриком иллюзорной сторожевой стрелы. Я хочу влить в свои исколотые лёгкие хотя бы один глоток дыма, но я потеряла огниво, а моё искусство договариваться с огнём пропало ровно две ледяные чумы назад.
   Доживая свои последние восходы луны, снег режет мне глаза с неподражаемым искусством. Прорези моего плаща всё быстрее и всё вернее становятся прорехами моего собственного тела, которые ветер расширяет час за часом. Но зима прохладна, и в этом есть хоть какое-то облегчение для моих горящих от усталости мышц. Заснуть под атаками ветра у меня ещё не получилось. Моя же любовь к ветру невзаимна, и уже начинает превращаться в ненависть. Единственная моя отрада - в том, что это лесной ветер. До одного из моих последних пристанищ осталось недалеко.
  
   - Т
   ук-тук!
   - Кто бы мог?
   - Я пришла на твой порог,
   я, весенняя тоска...
   - Оставайся. Будь легка.
   От голода и пронзительной боли в замёрзших пальцах и лице мне остаётся только петь.
   А в пяти шагах передо мной одобрительно и отречённо молчит порубежная Башня. Её детьми за последние пятьдесят лет стали два десятка домов, таящих тепло, отобранное у меня моей же песней. Из их труб идёт дым, и поэтому это - не мои дома. Они отрекаются от меня уже одним тем, что их люди не прекращают жечь огня, даже если на это уходит последняя ветвь последнего дерева. У этих людей твёрдые плечи и натруженный пищей желудок, и потому они не умеют звать весеннюю тоску, имя которой - любовь. А впрочем, моя любовь тоже не бывает лёгкой. И это, как говорит мне моя изъеденная солью слёз совесть, единственное, что роднит меня с ними.
   Издыхающий снег вконец испортил мне табак, сделав его слишком мягким и вкрадчивым, и даже десятая трубка - я знаю - не принесёт мне облегчения. Значит, несколько дней мне не отдохнуть с любимой соской в зубах.
   ОлоссэЄ не любит дыма, но это не слишком важно - она всегда говорит одно и то же:
   - Айлиэн, сокра айлиэн вИдра.
   Дым, горький дым укрывает землю, если я беру в руки трубку. Она права, но перестать уже невозможно. Моё здоровье невозможно сберечь - его нет, как нет любви и желания помочь любому, ставшему на моей дороге. И мою совесть тоже невозможно спасти и успокоить.
  
  
  
  
   Помнишь?
   Горел закат, мы стояли с тобою на самом краю,
   молчаливо молясь,
   позабыв имена,
   но я знала, что будет война...
   Тэм, "Полночь оплачет..."
  
   М
   оё предпоследнее пристанище - порубежная Башня, выстроенная моим предпоследним другом. Олоссэ сейчас не спит, и глаза Башни зорко смотрят на меня светом свеч и пятнадцать очагов. Падающая с небес ледяная вода не может разбавить этот свет, ветер, почти сорвавший с меня мой уже никуда не годный плащ, не может сдвинуть с места ни одного языка пламени порубежной Башни. Только в этой башне я могу залатать прорехи, прорези, разрывы, разломы своей души и получить обратно вырванные из неё куски.
   Я примерзаю краями рукавов к плачущей дождевыми каплями двери - пятнадцать заклёпок вдоль каждого металлического ремня складываются для меня в непонятные слова, и каждая буква этих слов пахнет гнилым весенним железом. Зима сделала мои пальцы совершено чужими - сухими, жилистыми, ломкими, цвета старого тростника. Но они ещё способны чувствовать холод и тепло, и обжигающую шершавую поверхность пятисотлетней двери... Я не хочу подавать признаков жизни - просто стою, прижавшись лбом и носом к мокрому железу и дереву, просто стою. И думаю ни о чём. Я не хочу входить - я хочу стоять тут, пока первый весенний дождь, захлёбывающийся снегом, не вымоет из меня всю мою огненную кровь, пока он не украсит пятнадцать заклёпок среднего ремня и двадцати нижних ремней двери алыми и бурыми ручьями, ветвями и ветрами. Я хочу стоять тут вечно, потому что так я не вижу и не слышу мира - только дождь шуршит по моим сапогам и плюет мне за воротник своей холодной мёртвой слюной... Но дождь - это не враждебный мир. Это издевающаяся над огнём вода.
   Я слышу шаги. Я знаю, кто идёт. Я знаю, что если сейчас не уберу лоб с шершавого металлического ремня, я просто упаду - дверь открывается вовнутрь. И моя разгорячённая кожа, мои волосы, ни на что уже не похожие, прощаются со щербатым железом до следующего века. Я держусь за леденящий каменный косяк, и он ноет, отзываясь отражением моих пальцев - они уже устали болеть и просить тепла... И правая, и левая руки вцепились в дверной проём - они не хотят ни с чем расставаться, ни с надёжной опорой, ни с долгожданной водой. Но когда дверь всё же открывается, как огромный глаз в огромный мир, я целую камни порога, как делала это всегда, я просто кладу лицо в смешанную с небесной насмешкой пыль, я расправляю закостеневшие руки, и посиневшие шрамы по всему телу немедленно приказывают встать.
   - Здравствуй, Олоссэ. - Голос не может пробиться через зревший полгода хрип и кашель. Голос тоже посинел и подёрнулся дрожащей гусиной кожей. Его невозможно узнать, как и моё измазанное дождём лицо.
   - Я тебя не слышу. Поднимись с пола и прокашляйся.
   Последний раз я поднимаюсь с этих пахнущих домом камней. В следующий раз я останусь на них лежать - это будет моим предпоследним счастьем. Если только Олоссэ позволит...
   - И не забудь вытереть ноги, раз уж вошла.
  
   М
   ой кашель громок, мокр и сердит. Жгут на моём горле не ослабевает, всё глубже вгрызаясь в моё рыхлое дыхание. И аромат ромашки, заваренной в кипящей грунтовой воде, ничуть не размягчает этот замСк, повешенный зимой на мой голос.
   Кожано-багряный переплёт смеётся в руках Олоссэ - редкая книга не смеётся в её руках. Нечастое зрелище - свет очага сам тянется к кому-то неогненной породы, ласково смотрит ему прямо в затылок и очищает воздух ароматом нагретой кожи... Редкий маг, терпящий рядом менестреля.
   Олоссэ молчит и только смотрит на меня исподлобья, смотрит не отрываясь, точно окутывая меня своим чёрным весёлым взглядом. Я блаженно-напряжённо покачиваюсь на волнах этого тихого лесного озера, в чёрной воде которого застыли стрельчатые еловые лапы, короткие иглы, высыпавшиеся из-за моего воротника, серые весенние облака... Олоссэ молчит, и я тоже хочу молчать, повинуясь единственной её магии - магии, наполняющей мою пустую, выгоревшую под солнцем душу.
   Она молода лицом, но по человеческим меркам она уже глубокая старуха. Так долго люди не хотят жить, так долго не хочет жить ни одно человеческое тело, и Олоссэ разрушила все желания своего тела - оно перестало быть оболочкой и стало инструментом. Её имя перестало быть звуком - я не помню, как её звали изначально, но имя "Олоссэ" ей дала я. Это - имя моего покоя.
   Я начинаю петь про себя, и песня гулко ударяется в мои сомкнутые губы, щекоча их. Я не умею молчать. Не петь. Когда-то Олоссэ сказала мне, залатав ещё один шрам моей гордости, сняв с меня ещё одно проклятие, облегчив ношу моим словам: "Если можешь не петь - не пой!". Я научилась не мучаться тем, что не могу петь - и разучилась не петь. А Олоссэ перестала морщить свой высокий белый лоб, видя, как выпивает мои силы очередная написанная мной песня. Она знает, что я научилась этому от неё, как научилась, глядя на неё, работать, когда нужно, и не работать, когда выходит из-под пера лишь очередная нить чернил, не несущих в себе смысла живой мысли.
   Олоссэ - единственный человек, который может дать мне хоть мало-мальски полезный и нужный совет. Сейчас она совершенно точно знает, что мне нужно выспаться - она не раз лечила и ледяную чуму, и заледеневшую душу. Я же совершенно уверена, как называется книга, которую держит в руках Олоссэ и над которой она работает уже несколько месяцев. "Реквием для порванной струны" за подписью и автографом Чёрной Кен. "Я, Олоссэ, хочу умереть молодой. Но буду жить вечно".
  
   Мы уйдём, но вернёмся назад...
   Тэм, "Полночь оплачет..."
  
   Я
   отвыкла от хруста простыни, умытой крахмалом, улыбающейся первой улыбкой первого листа моей первой одинокой весны. Я отвыкла от того, что кровать не промокает под утро. Я отвыкла, что с потолка никогда не упадёт ни одной ледяной капли, ни одной смолисто приветствующей меня иголки, ни одной болезненно крепкой сосновой шишки... Я отвыкла от эльфийской жизни. И одичала, словно куст багрово-розовой малины.
   И, кроме всего прочего, я разучилась спокойно спать. Мои ладони не чувствуют привычного покалывания и укусов холодной, сухо крошащейся травы, на моё лицо не плачут ветви моих побратимов. Я не слышу привычных рассказов ветра. И от этого мне плохо и одиноко, этими тихими стенами я отпугиваю от своего замученного тела привычный чёрный сон. Слишком тихо и спокойно. Не нужно ждать удара - но привычка сильнее логики, разумных убеждений, покоя и тепла. Тело всё равно свивается кулаком, тело всё равно помнит и ждёт жестокого пробуждения под утро, перед самым рассветом, тело всё равно упрямо не хочет верить в счастье выбеленной простыни. Я - только избитый дорСгой гость, и ничего более, я только единственный друг - но не дочь и не мать. Может быть, немного сестра. И поэтому я корчусь на такой мягкой, нечеловечески мягкой постели в ожидании удара. И пока удар не будет нанесён, я не засну. Просто потому, что во сне невозможно защититься ничем. Я вытягиваюсь, расправляя смятые связки, сухожилия и жилы, раскидываю руки и замедленно дышу, призывая забытьё. Хотя бы не сон. Хотя бы забытьё, чёрное, манящее, похожее на бред ледяной чумы, ласкающее меня неразрешимой истомой... Забытьё, которое хотя бы на час подарит мне единственное возможное счастье - не ощущать, что весь мир собран в кулак цвета грозового облака и нацелен именно в меня...
  
   Г
   де мне выстроить дом, чтобы он стал моим?
   Где мне найти огонь, что будет не седым?
   Где моя сила, где? Кто превращает в дым
   Всё, что доверил мне? Как избежать беды?
   Где поднимусь с колен, чтобы уже не встать?
   Где те мои слова, что повернули вспять?
   Где мне оставить то, чего не могу не взять -
   Где оставлять себя, чтобы себя не знать?
  
   Звёзды,
   что хранили от бед, нам укажут дорогу за грань...
   Мы пока ещё здесь,
   ещё не конец,
   но горит уже в небе возмездья венец.
   Тэм, "Полночь оплачет..."
  
   П
   одатливая земля раскрывает свои посеревшие губы, целуя мои жёсткие колени. Наивная молодая трава, длиной с мой указательный палец, пытается щекотать мою покрытую шрамами кожу через хлопок весенних брюк. Детям не место на кладбище, на войне и в таверне, но молодая весенняя, горячо желающая жить, пьянеющая собственными соками трава об этом не знает, а я не знаю, как ей об этом рассказать. Весёлая, яркая от жизни трава на склоне курганного холма. На вершине холма - яркий серый камень. У подножия - брызжущий ярчайшей тёмной синевой плащ странствующего менестреля. Единственное лишнее пятно этого пейзажа - две выбоины от моих коленей и два кустика судорожно вырванной травы. Но их пока ещё не видно - пока я молюсь и вспоминаю все имена, пока я вспоминаю старые стихи и, срывая тишиной голос, беззвучно пою новые песни, пока я прошу прощения за собственное бессмертие, земля жадно приникает к моим коленям и стебельки уже мёртвой юной травы, которой не место на кладбище, свисают между моими стиснутыми пальцами.
   Близнецы. Дочь и сын Илла, Старого Илла со Свинцового ручья. Илла, который сошёл с ума от горя и ненависти, слушая мой полубред-полудоклад о сдаче Форта Иллинас. Их всегда называли Кроткими, но никто в тот день не был полон решимости превратить в хрустящую, остро пахнущую пролитой жизнью кашу всё бушующее людское войско, кроме Кротких Близнецов. В тот день я единственный раз испугалась глаз Иллрисхен - даже в смертной тоске они говорили мне, что все мы погибнем, затравленные нам подобными, но погибнем, как погибают лесные звери, которым некуда бежать из своего пристанища... И ещё я боялась за рассудок Иллрэтана - он никогда не кричал так страшно, как в те часы, проведённые им под стенами Иллинаса, в те полтора часа, пока его на руках вытаскивали через заваленный горящими балками потайной ход... Они оба были младше меня на год - а мне тогда было четырнадцать.
   Наставник. Единственный, кто помнил, как строили Иллинас и как потом его не раз пытались разрушить - за ненадобностью, уродливостью, старостью, разрушить за то, что перекрывал удобное дорожное ущелье, мешая путникам из людских земель, разрушить от зависти мастерству строителей... Наставник, чьё настоящее имя я узнала только после его гибели - его звали Аэнор, и Аэнору было всего сорок, когда его руки загнали между двумя огромными каменными створками Дверей Арсенала. Только по рукам его потом узнали - жадное пламя пожара, спущенного с цепи людьми, не оставило от его лица ничего, совсем ничего. Хотя я защитила его от огня ещё до начала осады... Он тоже кричал громко - но в его крике были только слова боли и прощания. А до этого он сам рассказал остаткам гарнизона, где расположены самые короткие потайные ходы наружу...
   ОссИэрэ. Тот, что подхватил меня на руки, когда я почти падала в обморок от усталости, тот, что держал меня за руки, когда... Он очень крепко держал меня за руки. Наверное, он держал и мою душу... Тогда, после смерти Иллрисхен, я так и не вышла за стены, чтобы отомстить - в ушах у меня слишком громко, напряжённо, ярко бился его кричащий шёпот: "Я всегда любил!.. Не умирай сейчас!". Я не умерла тогда, и только потому, что он закрыл своей грудью мою, изломанную, с обломками белёсых рёбер, когда понял, что меня не унести...
   Трава в моей руке улыбается, и ей нет дела до Форта, который, словно обломок грозовой тучи, упавший в ущелье, сливается с плотью скал - он такой же, с теми же клыками, устремлёнными в небо, с теми же щелями бойниц и ворот, он прямо и ненасытно смотрит на зелёные курганные холмы. Четыре холма - четыре столетия, четыре битвы, четыре дня хруста копий, кожи и зубов, и чем младше холмы, тем выше. Мой холм - высотой в пять сотен жизней. Пять сотен потерянных бессмертий... И у каждого бессмертия есть имя. Имя, которое я обязательно произнесу. И мой крик, каждое имя будут до следующего года гулять по ущелью, ударяться в замСк Иллинаса и сбивать с толку двенадцатилетних эльфов, тихо сидящих под давящими сводами казарм форта. Имена должны звучать всей болью моей души, всем ужасом огня и разорванных жизней. Пусть эти дети не забудут того, что предали их родители...
  
   Полночь
   оплачет холодной росою погибших в этом бою...
   Тэм, "Полночь оплачет..."
  
   М
   не нечего унести с собой из порубежной Башни - только ещё одно воспоминание о собственной глупости, дурной юности и заново перечитанном сборнике собственных стихов. Этот сборник, как и многое другое, не мне оплакивать восхищёнными слезами, заливая ими подушки и воротники при словах: "В костёр!". Я вообще не вспомню, что у меня был "Реквием". Я никогда не помню собственных стихов, тем более написанных не мне. Моё дело - помнить песни, а книги, как известно, никогда не сгорают полностью. Останется хотя бы край переплёта, чтобы было о чём нормальным людям и эльфам вздыхать по ночам...
   Я не могу унести с собой взгляд Олоссэ - единственное, за чем я прихожу в Башню, издали ловя отсветы сигнальных огней. Я бы хотела взять его в ладони - но это невозможно, он прозрачно-чёрными каплями падает на каменный пол, просачивается сквозь судорожно сведённые, безнадёжно сжатые пальцы, слишком узкие, чтобы между ними не оставалось просветов... А сердце моё уже переполнено, и для взгляда Олоссэ в нём не найдётся места. Я не могу унести этот взгляд, это лесное озеро, это еловое небо, эту мою совесть даже в собственной душе - как наполнить то, чего уже давно нет?..
   Прости, Олоссэ, меня, но... Твоё письмо, напутственное и мудрое, такое письмо, которое я согласилась бы перечитывать до тех пор, пока мой взгляд не стёр бы чернил, смятым упадёт к моим ногам, и я не наклонюсь, чтобы его поднять. Я уже разучилась жить так, как легче, правильнее и полезнее. А учиться заново у меня не найдётся лишнего вдохновения.
  
   ...Г
   олоса земли утихли, оставив ночь голосам людей и произведениям их рук. Мягкий огненный свет падал на чахлую траву и оранжево-жёлтую сосновую хвою, и черные перекрестья рам лежали на этом свете, и тихая песня металла, дерева и конского волоса заставляла свет мерцать. Два голоса - и ничего более. А затем к ним добавился третий - тихий и серьёзно-сосредоточенный, мальчишечий. Певший что-то на дивном языке Перворожденных с тем чувством, с каким они глядят на звёзды из складок излюбленного полумрака... Потом песня сменилась, незаметно и искусно, и голос стал похож на шум волн, который услышал первый из Пришедших Следом. И на рёв огня, который выпустили на убийство злые руки. И на шорох звёздной пыли.
   Из-за трёх голосов было плохо слышно скрип грифеля, и в неярком тёплом свете не было видно бумаги, но на свет появились новые образы, исполненные чувства песен. И когда звук на миг замолк и Кен потянулась к кружке с водой и лимонным соком, ловкая рука протянула музыкантам листок. На пол упал смычок, щелкнув деревянным тельцем, и лютня чуть звякнула, став на носок сапога, и молчание было громче и ярче, чем любая из песен. А скрипачка, отряхивая пальцы от канифоли, тихо прошептала:
   - Мне не нарисовать такого.
   - Враньё.
   - Нет, Факел.
   - Поверь мне, да. Только твоей картины никто не увидит.
  
  
  
  
  
  
  
  
   Нагадала нам судьба придорожный кабак.
   Кто здесь - друг, а кто - враг, теперь поди разбери...
   Кто бы думать посмел, что всё закончится так -
   да вот за дверью метель, и не уйдёшь до зари...
   Тэм, "Наливай да пей!"
  
   С
   тол передо мной изрезан до крошева, и деревянные осколки больно впиваются в локти. Разрезы на полосатой ладони столешницы похожи на звёздную сеть, уже спеленавшую высокое небо. Собственно, в этой таверне я намерена не пить, а ждать, пока не подвернётся случай положить в карман несколько серебряных монет. Мой заплечный мешок давно уже свисает с моей спины жалким голодным серо-коричневым знаменем, измазанным в земле и еле живым. На меня же окрестные пьяницы смотрят даже не как на дьявольское порождение Тьмы, которая обязана обитать в самых глухих закоулках самых страшных еловых эльфийских лесов, а скорее как на совершенно обглоданный рыбий скелет. От которого никому никакой пользы и никакого развлечения.
   Впрочем, людям свойственно ошибаться, но за собой я этой лишней в моём характере черты не замечала, да вспомнит меня Алмерин. И слава ему за это. Я почти не утратила голоса, и испортить мне вечер могут только громкие просьбы моего желудка, не попадающие в такт песне. А желудку нужно немногое: телячий паштет, чтобы смягчить задубевший от сухарей рот, полкаравая чёрного кисловатого хлеба, чтобы было что пожевать зубам, и огромную пивную кружку молока. О вине можно думать потом, когда перестанет резать под рёбрами и в низу живота...
   - Мэтр! - удивлённо затихает мой зов под закопчённым потолком, и паук под моим столом с необузданной поспешностью перебегает по паутине дальше, в жидкую тень. - Бумаги, чернил и перо!
   - Сию же минуту, Чёрная Госпожа! - Руки хозяина торопливо, профессионально и привычно сминают край замурзанной рубахи. Почему все трактирщики так одинаковы?.. Может быть, они не люди, а отдельная порода, специально рожденная для того, чтобы вытирать руки о передники или рубахи, пересчитывать сальными пальцами монеты и кричать: "Сию же минуту!"? - А...
   - Да, чёрт с тобой, да! Стакан вина! И будь проклята эта погода, эти облака, под которыми я не могу сосчитать своих денег и желаний!!!
  
   Наливай да пей за крушенье идей,
   за ловушки судьбы и за возможность забыть,
   за безумную цель, за ночную метель...
   И за то, чтоб дошли художник и менестрель.
   Тэм, "Наливай да пей!"
  
   С
   егодня я снова напьюсь - жестоко, сильно и совершенно беззаботно. Я не знаю другого способа унять ноющую боль в груди - это болит изношенное, разбитое о камни чужих мнений сердце, переполненное вдохновением. Сегодня моё вдохновение закипает, обжигая меня, не находя выхода и от безуспешных поисков его всё больше терзая ни в чём неповинного менестреля.
   Мой дар - мой яд, разъедающий мои силы. Когда я молюсь Алмерину, когда я благодарю его за то, что я - не пустая скорлупка с сердцем, которое, как горошина, катается внутри и даже не бьётся, когда я проклинаю его за то, что он, сам не желая того, сделал меня своей рабой, приковал меня к слову и звуку, заставил меня дышать так, чтобы гортань разлеталась в брызги под воющим ветром, слёзы бегут из моих глаз, лишь бы быть подальше от меня. Когда я в панике мну руками собственное лицо, пытаясь найти случайно потерянные алмазные слова в вихрях чужих песен и мыслей, я знаю, что выхода из этого страха и ненависти нет. Мой внутренний огонь мне не принадлежит.
   Я не знаю, сколько слёз мне предстоит пролить сегодня, чтобы найти хотя бы одно слово, чтобы произнести его и выплюнуть на бумагу, но знаю, что с рассветом я буду свободна. Хотя бы на час, но свободна - с пером в руке, которое проколет пузырь моего сердца, которое заставит кипящее вдохновение смешаться с кровью, болью и безысходностью и стать ещё одним цветком этого мира. Все мои песни политы моей же кровью, и никогда - слезами.
   Сегодня ночью вино будет бежать по моим жилам вместо крови. Сегодня ночью вино будет думать за меня, и мои поступки станут гораздо более здравыми и взвешенными. Сегодня ночью вино закроет собой мою усталость и мои отвратительные сны. А с рассветом полумёртвое тело поднимется на чердак, где мэтр уже бросил для меня тощий тюфяк, пахнущий мочой и мышами, и проведёт ещё один день, пытаясь вспомнить то, о чём думало вино, пока я раздавала миру новые имена. И воспалённый мозг, не замолкавший ни на минуту уже полмесяца, придёт к соглашению с телом, измученным полугодовой бессонницей. Сон свалится на меня снежным сугробом, и благословение Алмерина снова обретёт имя. Имя сна.
  
   Ночь сжигать на свечах, явь заливая вином,
   мы остались вдвоём - смотреть обиде в лицо.
   Сколько лиг впереди, теперь уже всё равно -
   наша сказка закончилась бесславным концом...
   Тэм, "Наливай да пей!"
  
   У
   меня кончились деньги. Даже последние серебряные гроши, оставленные на запасную вторую струну. Нет ничего страшного в том, что у меня теперь нет денег, но есть что-то обидное в отсутствии публики... Хотя какая публика в два часа пополуночи?..
   Мир послушно оплывает под моим взглядом, теряет очертания, приобретает новые, мягкие полутона. В таком мире хочется только одного - расправить свивающееся в дремотной истоме тело, растянуть его так, чтобы руками достать до верхушки самой высокой сосны. И я расправляю плечи, не чувствуя на них груза грязной дорожной куртки, выпрямляю поднятые к облакам пальцы, подставляю голое горло шальному свету свеч и факелов. Я меньше всего сейчас похожа на кошку у камина, но чувствую себя именно так. Кошка у камина, которой налили в блюдце вина вместо обещанного молока. И заставили в этом вине искупаться.
   Звуки тоже утратили резкость, они проскальзывают мимо моих ушей, не рассказывая ни о чём. Лютня упруго и ребристо упирается в мой правый бок, напоминая о себе, пытаясь заставить меня проснуться. Что ж, этот инструмент, как никто другой, достоин ласки... Я провожу рукой по гладкой и тёплой шее-грифу, глажу овальное лютневое тело с нажимом, наслаждаясь зеркальным лаком, восхитительным и новым, и резкий, едва уловимый запах таинства музыкальной мастерской утопает в вони этой немытой таверны.
   Этой ночью я пою только для себя, не боясь позора от сорванного голоса, и песни этой ночи будут горьки. Потому что на губах у меня застывает горечь непроизнесённых слов: "Снова опоздала...".
  
   Наливай да пей да за наших друзей,
   За ушедших за грань, за уставших от ран,
   За избравших покой, на всё махнувших рукой...
   И за то, чтоб от них мы уходили легко.
   Тэм, "Наливай да пей"
  
   Х
   олодные тонкие пальцы ложатся мне на приспущенные, как траурные флаги, веки. Это традиционная игра - "Отгадай, кто же я?". И никак им не запомнить, что моя кожа помнит прикосновения каждого, кто уже играл со мной в такую игру! Что я помню очертания и кожу всех рук, которые мне когда-либо приходилось пожимать! Что ж, этим рукам на миг удалось меня обмануть, и дрожь напрасного предчувствия и вины пробежала по моей спине...
   Но песню я не оборву - она священнее и важнее любой нити, и придётся чуть влажным недлинным рукам опытной скрипачки немного потерпеть. Несколько сотен ударов сердца, если только ей не надоест стоять, неудобно склонившись над моей головой и напрасно утомляя спину... Мне необязательно видеть непрошенных гостей - я знаю, кто они, что сейчас скажут и где стоят.
   - Ты опять не пришла вовремя... - Голос мой на этот раз тих и серьёзен, потому песня, ещё прячущая собственное эхо в развилках стен, должна быть обрамлена соответствующим образом - тихим и серьёзным.
   Вместо ответа руки уходят с моего лица, и я начинаю задыхаться от крепких объятий - меня всегда норовят обнять за шею, видимо, припоминая известный анекдот про барда и д'йини... Что ж, у меня есть верное средство на такой случай. Удушающие объятия разжимаются мгновенно, как только мои пальцы добираются до прикрытых тонкой курткой рёбер моего личного д'йини. Щекотка - великая сила!
   - Кен, Алмерин тебя задери! Так нечестно! К тебе люди, понимаешь ли, безоружные пришли, а ты сразу щекотаться...
   - Извини, Хара, рефлексы... Ко мне опасно подходить сзади.
   - К лошади не подходи сзади, к собаке - спереди, а к Кен вообще лучше не подходить - убьёт!
   - Ты сама придумала или МИои подсказала? Кстати, Меои, что-то я тебя не слышу.
   - Здравствуй, Кен! - И снова руки, теперь уже почти мужские, крупные, запачканные карандашным грифелем и углём, сжимают ни в чём не повинные менестрельские шейные позвонки. Обычно Меои здоровается первой, и здоровается так, что я не знаю, убить ли её сразу, или немного подождать, растягивая удовольствие.
   - Ну что, придушили меня и рады?.. Требую контрибуции - сегодня я буду молчать.
   - Кен будет молчать! Что-то на тебя не похоже...
   - Кенка, а ты что, собираешься молчать совсем-совсем? Так не бывает.
   Бывает, Меои, ой как бывает. Ты всё ещё ребёнок, воспитанный не мной, и совсем не я раскрыла тебе глаза, заставив посмотреть на мир так, как смотрят гении. И как теперь смотришь на него ты. Ты придумываешь мне умопомрачительные имена - Кенка, Кеночка... Ты пытаешься что-то мне передать этим - и не обижайся, что я уже слишком стара и слепа, чтобы понять твоё послание, прочесть его по твоим губам, произносящим: "Кен, пой!".
   - Что ж, не бывает, так не бывает. Меои, конечно, видней... Ведь устами младенца гла...
   Договорить всё равно невозможно - Меои находит прекрасный повод ущипнуть меня за руку, и приходится дать ей сдачи. Не слишком сильно, но и не так, чтобы потом перед сном смущаться собственной мягкости. Ударить ребёнка, даже если ребёнку давно уже кажется, что он стареет, - проявить остатки ярости, с таким трудом изжитой на эту винную тёплую ленивую ночь...
   - Хара, в эту ночь мне не хочется умирать. Тем более - от смеха. И если Меои перестанет меня щекотать - когда же ты вспомнишь, что я не боюсь щекотки?.. - я закрою рот, а ты расскажешь мне о том, чем была твоя жизнь последние десять лет. И как случилось, что с тобой Меои, а не АссадИн?..
   -...он теперь торгует свечами.
   Ещё один бакалейщик отбросил лютню в угол, надел холщовые брюки с нашивками на заду и стал к прилавку. А лютня со сломанной шеей смотрит куда-то в бок и силится заплакать от обиды и презрения. Но дереву не дано заплакать, и оно лишь стонет тихим скрипом, рассыхаясь после предательского удара о стену... А сердце бакалейщика больше не способно вспоминать, петь и стонать - оно тоже рассохлось, припорошенное скрипучей пылью свечной лавки, где даже огонь становится товаром. Дешёвым.
   Вот так мы и сидим за столом: Меои, положившая локти на стол, а голову - на скрещенные на столе предплечья, гладящая на меня снизу вверх глазами, ослеплёнными собственным отражением. Хара, теребящая ленты, которыми повязана голова худой смуглой скрипки, прихлёбывающая из высокой кружки любимый свой напиток - глинтвейн. И Кен, только что понявшая, что уже почти час сидит, намертво вцепившись левой рукой в край колющейся столешницы, а правую скрутив в маленький жесткий бутон кулака. И кулак притаился, выжидая момента, когда можно будет разорвать серую плёнку тяжёлого разговора, когда можно будет вырваться на свободу и ударить по столу так, что даже звёзды с удивлением повернутся на этот удар. Но я - лучший страж этого маленького буяна, и кулак расцветает раскрытой побелевшей ладонью.
   - Поиграй сегодня для меня. - Моя просьба кажется дикой после рассказа о торгующем свечами Ассадене, Ассадене Завораживающем, и всё же я прошу. - Поиграй, и я наконец хоть немного помолчу.
  
   Наливай да пей да за веру в людей,
   За предательства яд, за все пороки подряд,
   За убийц и лжецов, за отступивших творцов...
   И за то, чтоб врагов мы узнавали в лицо.
   Тэм, "Наливай да пей!"
  
   М
   олчать тяжелее, чем я помнила... Потому что память Хары милосерднее моей.
   Она играет песни Города-На-Вершине, Дома Ветров, а я про себя смеюсь безумным тихим смехом, прикрыв рукой глаза, потому что жидкий огненный свет режет их, не даёт векам подняться высоко и восхищённо, не даёт глазам загореться признательностью гениям Rasse. Я просто помню слишком многое и совсем не то, что запомнили люди. Я помню, что так и не успела им сказать:
   - Как интересно вы творите!
   Жизнь выбила, выморозила, высушила, затушила песком и пылью всех, кто принадлежал к гордой, малочисленной и громкоголосой семье менестрелей. Остались единицы: я, ОссенИр, впервые показавший Харе, что металл тоже может петь, Улл, если только ещё не засыпает в обнимку с винной бутылкой, и... Впрочем, нет, ведь Ассаден теперь тоже покинул нашу осиротевшую семью, хотя клялся Эллору, обещал ему, своему брату, вечное бессмертие, пропетое завораживающим голосом... И Ассаден ворожил, ворожил долгие сорок семь лет, и был сломлен горько и обидно, - сам он, впрочем, теперь от этого не страдает. Наркотик обыденности взял над ним верх.
   Мне душно думать об этом в зажатом между остро пахнущими сосновой плотью стенами воздухе. Мне невыносимо вспоминать о том, что "там снег крылатый, словно ветер, а ветер холоден, как снег...", глядя на потёки пива, выложившие на столешнице замысловатый узор, похожий на маленькое гордое солнышко...
   Я стою, прислонившись спиной к вымороженному заморозком дереву - кажется, буку - и на меня смотрят хитрые и заносчивые глаза звёзд, расходящиеся лучами в прорезях редкой прошлогодней листвы. С улиц Rasse эти звёзды смотрелись по-другому - испуганными близостью равных им. Хара об этом не знает, и Меои тоже - они ещё не родились, когда звёзды перестали бояться людей и начали обманывать их, смеясь с недоступной больше мне высоты. И за этот обман некому отомстить.
  
   Мы вернёмся сюда через три тысячи лет,
   а до этого срока вряд ли вспомнят о нас...
   Мы оставим свой след на неостывшей золе,
   прежде чем нас убьют за выражение глаз...
   Тэм, "Наливай да пей!"
  
   Я
   устала. И хочу одиночества, как всегда, больного, похмельного и беспросветного, воспалённого одиночества объятого вдохновением менестреля.
   Хара, безусловно, уже поняла всё о моих сиюминутных желаниях, потому что не стала задавать совершенно бессмысленных вопросов о причине моей короткой прогулки за дверь - она сама прекрасно знала ответ. И когда я нависла над карандашом Меои, брошенным на край стола, словно грязная ложка, когда я оперлась обеими ладонями о жесткие липкие доски, зацепившись пальцами за пыльную изнанку древесной плоти, она просто чуть подвинула ко мне желтоватый бумажный лист - размером с мою ладонь. Может быть, в тот момент мои глаза смотрели на мир слепо, потому что мой взгляд был подарен бумаге. Подарен руками, которые нужно было бы целовать за нечаянное прозрение...
   Моя рука двинулась по столу, слепо натыкаясь на стыки досок, слепо раня кончики пальцев о невидимую древесную пыль. И смяла листок бумаги, с которого на меня беззвучно кричало моё собственное лицо, искажённое, смятое страданием, ненужным и совершенно постыдным. Страданием, невольно и безвольно, безразлично и устало выставленным напоказ в этой паутинной таверне.
   - Неужели я так плохо нарисовала? - Голос Меои только убивает последние остатки моей гордой сдержанности и беспристрастности.
   - Ты нарисовала настолько хорошо, что я начинаю ненавидеть не только это лицо, но и руки, изобразившие его, и глаза, его увидевшие. Я начинаю чернеть от зависти твоему живописному таланту! Я хочу убить тебя, за то, что ты можешь соревноваться с богами в своём умении, а я не могу! И всё это - из-за смятого листка бумаги...
   Тишина повисла надо мной вязким покрывалом, а покрытое складками лицо всё смотрит на меня рассечёнными глазами, всё ещё пытается передать мне свои беззвучные мысли, и на мгновение мне показалось, что из щеки, прорезанной глубоким шрамом-складкой, чуть надорванной вместе с краешком бумажного листка, бежит ручеёк крови. Я надеюсь, что только показалось. И также надеюсь, что мой мСрок не помешает мне ждать двух обнявшихся гениев на пороге, у которого никогда не прекратят шуметь сосны.
  
   ...К
   ен, стараясь не тревожить задумчивых и уставших, тихо прошла между телами сидящих прямо на полу, и выбралась на порог. Темная тень её скользнула к стене, и судорожная рука стиснула сосновое бревно. Тщетно пытаясь разогнуть свернувшееся калачом тело, она отвернула крышку маленькой фляги. "Противообморочная сыворотка. Для истощённых. Противопоказана нервным и чувствительным натурам".
   - Спалю горло, - еле слышно просипела менестрель, чувствуя, как огонь идет вниз, к желудку, вызывая резкое жжение и еще более резкую боль.
   Колени подломились, но рука, вцепившаяся в бревно, не дала упасть. Голова бессильно свесилась на грудь, но только на минуту. Потому что чуткий, болезненно развитый слух уловил звук шагов. Шагов длинных ног в эльфийских сапогах. Кен рывком выпрямилась, хотя перед глазами встали жёлтые, красные, зелёные круги. Волосы упали ей на лицо, но не было смысла их убирать. Тихий вздох вырвался из пересохших губ, и снова Куколка увидела на дне ставших прозрачными зрачков блёклые искры.
   - Пойдём. Меня наверняка уже ждут. Представление только начинается.
   - Почему ты себя не бережёшь? Зачем ты делаешь всё это?
   - Ты прекрасно знаешь. Огню нужно топливо.
   - Но почему именно ты?!
   - Я рождена факелом. Таких не хранят на полках. А впрочем, не всё ли равно? Что солнцу до судьбы факела? Что факелу до мнения солнца? Ровным счетом ни одной искры.
   Они пошли к двери - медленно и строго, и спина Кен была пряма, и взгляд - исполнен гордости и силы. Вожди не плачут и не испытывают боли. Рука её нехотя опиралась на высокое плечо, а у самого порога вторая рука нашла более надёжную опору.
  
   ...Н
   е жди от меня больше, чем я могу тебе дать. А дать тебе я могу много меньше, чем ты ожидаешь. Не запуталась?
   Если тебе нужна будет помощь, проси её у себя, затем - у бога, затем - у друзей и близких, и в последнюю очередь - у меня. Наставник - самый плохой помощник, ведь советы и песни - единственное моё богатство - самая скверная помощь. И даже если захочу, что вряд ли, я не смогу прийти тебе на помощь - трудно помочь, если сама не знаешь, как прожить завтрашний день.
   Если тебе нужен будет совет, подумай сначала, так ли он тебе нужен? Может быть, помощь тебе гораздо нужнее?
   И главное, помни, что живого слова и взгляда, даже если он исподлобья, не заменит ни одна песня, ни одна книжная страница. Помни об этом, помни за меня, потому что я об этом уже забыла...
  
   ...Н
   е придавай значения одежде, еде и любой вещи. Вещь - всего лишь немного дерева, или ткани, или металла, и души у неё нет, ей нельзя дать имя. Всё безымянное ты с лёгкостью можешь забыть. Но если у вещи появляется имя, она становится частью тебя, и нужно её сильно, сильнее жизни беречь. Знаешь ли ты, что, к примеру, я дала имена своей лютне и оружию? Они словно мои дети - просят внимания и почтения.
   Но не давай никаким вещам, ничему в мире тебя связать. Твой редкий дар, которого лишены многие живущие на земле, - твоя свобода. Ты свободна от груза ума и лет, который несёт Олоссэ, ты не испытываешь непреодолимого желания действовать, какое есть у Хартаханы, ты... Словом, тебе повезло, и не разбрасывайся своим даром - иначе боги с радостью заберут его назад.
   Если тебе интересно, то я могу рассказать, как определить чужой дар. Самый простой путь - просто спросить о даре. Умные люди поймут твой вопрос, а дураков спрашивать не к чему. Путь более сложный и требующий опыта - смотреть и наблюдать, к чему человека тянет непреодолимо, что он делает постоянно и с наслаждением... Редкие дары нельзя определить так. Но твой - нельзя.
   Кстати, можешь запомнить. Мой дар - давать имена...
  
   ...Т
   ы хочешь много знать? Найди себе ученика. Ученик должен знать меньше тебя хотя бы на волос, и в его глазах должно светиться желание сравняться с тобой. Ты, кстати, до сих пор со мной не сравнялась...
   Собственно, ученик полезнее наставнику, чем наставник - ученику. Быть старше, мудрее, сильнее, выше всегда трудно. И усилия, которые ты приложишь для того, чтобы остаться недосягаемой для своего ученика, дадут тебе то знание, которого ты ищешь.
   И не забудь, что учеников не предают, не презирают, не отвергают и не уступают им. Предать ученика равносильно предательству собственного дара. Преданный, к тому же, скоро станет предателем. Твоим. Презираемый ученик становится похож на запуганную собаку, которая оставляет огромные лужи на земле при виде жестокого хозяина. Отвергнутый ученик скоро находит другого наставника, но ты, желая вернуть прошлое, до конца жизни будешь молить богов о прощении. И слышать твоих молитв не будет никто. Ученик, который чувствует, что ему уступают, начинает думать, что его наставник слаб. И наставник в самом деле слабеет, а ученик становится тираном...
  
   ...П
   очаще смотри в небо. Небо - это не только крыша мира. Небо несёт покой всему живому, даже если идёт гроза.
   Небо таит в себе звёздные огни. Сети звёзд, туго спеленавшие небесную плоть, роднят небо с нами. В нас течёт та же кровь, смешанная с землёй, с нашими желаниями, с развлечением богов. Но всё-таки это - та же кровь...
  
   ...В
   мире слишком много злых и жестоких людей. Чаще всего на твоём пути будут попадаться именно такие: подлецы, обманывающие ради обмана, предатели, обещающие тебе чужие радости, изверги, готовые на всё ради одной-единственной твоей жалостливой слезы.
   И если такие будут убивать людей целыми городами, будут кричать на площадях, что главная отрава их века - книги, искусство и знание, если они будут хватать тебя за подол платья, чтобы ты кинула на них хотя бы мимолётный взгляд, не слушай их и не верь им. Не верь, что они, со своими громкими металлическими голосами и бездонно нечеловеческими глазами, сильнее тебя. Твоё единственное оружие, достойное твоей совести и бриллиантового сияния новорожденного мира, каким он бывает по утрам, - твоя вера в силу твоего дара. Дара свободы - от смерти, жизни, тьмы и света, любви и ненависти, творчества и забвения...
  
   ...И,
   наконец, вспоминай обо мне - нечасто, чтобы не скучать, и не так редко, как желает твоя собственная лень. Вспоминай, что самое большое несчастье в этом мире - идти на поводу у собственного дара. И самое яркое счастье - в том же. И если что-то придёт тебе в голову, подумай сначала, а не приведёт ли это к тому, что свету явится вторая Чёрная Кен?.. Я написала этого советчика для тебя, и в нём мало дельного, кроме моего собственного горького опыта общения с жизнью. Так что не верь никому, кроме себя самой. И распорядись своей судьбой лучше, чем это сделала я...
  
   К
   огда они вошли - втроём, не прикасаясь друг к другу, - их встретили взгляды, полные понимания и какой-то тоски. Кен прошла к очагу, оставив сестру сидеть у порога, и села рядом с инструментом. Пришла пора начинать.
   - Anar. - Эльфийка склонила голову, и солнечные волосы упали ей на плечи.
   - Олоссэ. - Белое лицо не изменило выражения, белые сухие губы не дрогнули, и только в чёрных глазах умеющий мог прочесть: слышу.
   - Хартахана. - Без смычка и скрипки темноволосая тонкая девушка чувствовала себя немного странно, хотя стены дома помнили времена, когда скрипка ещё не приросла к её рукам.
   - Вестри. - Огонь игриво кинул блик на полировку лезвия боевого топора.
   - Меoi. - Отложенный в сторону карандаш скатился по шкуре и тихо щёлкнул об пол.
   - Encaarinа. - Ещё холодный, с улицы плащ мягко шевельнулся.
   Пришла пора начинать.
  

Когда я вернусь домой,

на землю придёт зима.

Мой старый учитель откроет мне дверь

и скажет: "Входи, Огонёк!"

Под магией тёплых слов

отступят холод и тьма,

и я облегчённо вздохну,

шагнув на древний порог.

Когда я вернусь домой,

в камнях запляшет огонь,

согрев остывший очаг,

а с ним - и душу мою,

и по обломкам меча

бессильно скользнёт ладонь:

"Прости, Учитель, меня,

я меч сломала в бою..."

Когда я вернусь домой,

то там не будет тебя.

Ты даже меня не ждёшь.

Свобода дороже чувств...

Ты где-то сидишь одна,

звезду в руках теребя,

ни капли не веря в то,

что я однажды вернусь...

   Уходит тьма!
   Удачи, друг! (может использоваться как привестсвие)
   Квэнья - язык Высших эльфов, у Толкина - мёртвый язык ранней эльфийской литературы.
   Все напройденные дороги лучше тех, что за спиной.
   Эльфийское ругательство
   Соловей (досл. "Ночной певец")
   Боковые части корпуса струнных инструментов.
   Верхняя и нижняя части корпусов струнных инструментов.
   Тэм Гринхилл, "Неспетая баллада Лютика".
   Мера веса, примерно 127,2 кг.
   Один из вещих богов, являющийся эльфийским менестрелям и просветлённым.
   Самоназвание эльфов, досл. "говорящие".
   Мифологическое существо, призрак злобной эльфийки, занимавшейся при жизни магией. Парализует своих жертв ужасом, издавая леденящие душу вопли.
   Шла на верную смерть (фразеологизм).
   Тьма, ночь.
   Эльфов.
   Людей.
   Ссылка на сюжет рассказа "Последнее желание" из одноимённой книги Анджея Сапковского.
   Кошка.
   Врачевательница.
   Тэм Гринхилл, "Когда я вернусь домой...". Текст был мной слегка изменён, за что прошу прощения.
  
  
  
  
  
  
  
  
  

KaNo the Minstrel В КРУГЕ СВЕТА

  
   сТрАнИЦа 13 иЗ 30
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"