Аннотация: Повесть жанра "сумеречное фэнтези" - странный язык, сюжет, проживаемый в душе...
KaNo tHE MinStReL
В КРУГЕ СВЕТА
(СумеРеЧНое фЭНТеЗи)
Немало художников живут в мире разочарований. Они не верят в любовь. Они не верят в совесть. Подобно древним отшельникам, они сделали своим домом пустыню утопий. Однако прекрасные миражи рождаются лишь в небе пустыни. Разочаровавшись в делах человеческих, в искусстве они, как правило, не разочаровались. Наоборот, при одном упоминаний об искусстве перед их глазами возникают золотые видения, обычным людям недоступные. Они тоже, размышляя о прекрасном, ждут своего счастливого мгновения.
Рюноске Акутагава
Критик. Ты ведь пишешь только о людях труда, верно?
Писатель. А существует ли человек, способный писать обо всем?
Рюноске Акутагава. Там же
То, чего не следует знать, читая эту книгу
Можешь не писать - не пиши!
Ара
Произведение, трепещущее страницами в ваших руках (на вашем рабочем столе, в вашем мониторе), создавалось больше полутора лет.
Произведение с таким коротким местоопределяющим заголовком я посвящаю более чем десятку человек: Лале, Аре, Харе, Анимэ, Драугтир, Тингилу, Silver'у, Тэм Гринхилл, Айвэн Яркий Огонь, Йовин (Ёвин), Профессору, Татьяне Титковой aka Morticia, моим двоим наставникам. Все они видели значительно больше меня, и спасибо им - одним за то, что были терпеливыми прототипами (некоторые остроумные и странные фразы были мне подсказаны Арой, Харой и Анимэ), другим - за то, что были со мной не так равнодушны, как я ожидала.
Произведение, которое нравится далеко не всем, показало мне, как глубоко и как стойко я умею ненавидеть.
Произведение, полностью написанное на компьютере, совсем недавно начало жить самостоятельно.
Произведение, проливающее свет на ещё одну грань души истинного менестреля, является дверью в другой мир. По определению чуждый читателю.
Произведение объёмом меньше двух с половиной авторских листов предостерегает, ограничивает, анализирует, но просит внимания - прежде всего.
Произведение, как не способствующее ничему, кроме распространения дела Любви, не одобрено к прочтению никакими существующими и несуществующими организациями. Модными нынче Дозорами тоже.
Произведение должно быть прочитано. Тотчас по сожжении.
О
динокие стылые ветры свиваются в кольца и ложатся на верхушки серебристых сосен. Хвоя трепещет, и начинают стонать стволы, раскачивая головы по кругу. Сосны шумят вечно, а кольца ветра треплют их, обдавая дыханием других стран, других гор и других деревьев. Красные, оранжевые, коричневые стволы стоят рядом, и когда-нибудь становятся лесом. Огненным, светлым сосновым лесом.
На тропах таких лесов ветки хрустят особенно резко, а шишки вылетают из-под ног быстро, как серые ящерицы. Тропы и дороги укрыты мягким лесным серо-желтым песком, который обнимает носки сапог и с шорохом ссыпается на обочины. Иногда пути пересекают корни. Иногда - нет. Любой путник, какого бы цвета ни был его плащ, какое бы оружие ни нёс он за спиной или на бедре, какими бы ни были его глаза и лоб, с немым удовольствием будет видеть колоннады, арки и частоколы сосновых тел, а эльф ещё и добавит, смотря на просветы неба в ветвях и гладя упругую сосновую кожу: "Auta i lome!". Тьма не приходит в такие леса. Только ночь, тихая и светлая, потому что сияют серебром хвоистые гривы сосен. И освещают пути и дома, если они есть.
На опушке такого леса обязательно стоит дом. Или Дом. Кому как. Окна такого дома большей частью темны, и из двух труб не идет дым, а крыша укрыта длинноволосым мхом. Но дом, безусловно, обжит. На дверных петлях нет ржавчины, и ручка в виде семилучевой звезды в полном порядке, и светло-жёлтые оконные рамы не рассохлись. А главное, сосновые стены дышат теплом. Заброшенные дома веют холодом.
Когда приходит время, в замке поворачивается ключ, дверь тихо открывается вовнутрь. Издает звонкий стук ударившийся о косяк корпус лютни. Стучат еле слышно по порогу лёгкие эльфийские сапоги, и шуршит тёмный тяжёлый плащ. Никто не подходит к очагу, но огонь начинает весело потрескивать там, и мальчишечий голос ласково и тихо произносит сначала: "Almien, mellon!" по-квэнийски очень чисто, а потом почему-то на южном наречии: "Арк торханн иш иск торршанн...". И наконец: "Я опять пришла первой". И какое-то шипение и тихий вскрик этого голоса, полный шутливой ярости: "Хакка! Хакка, мать твою!" И огонь тянется к обладательнице голоса, и слышно, как он щебечет и шипит: "Lomelinde!" В ответ ему доносится тихое и серьёзное: "Да, я теперь здесь, братец..."
А по стенам всё ещё вьется память о мечущихся тенях на полу, и рубиновом вине в железной посуде, и яростной шалости в глазах, и тяжёлом молчании, порождённом талантом той, что сейчас, пристроив лютню на крюк в углу, стоит на коленях у очага и гладит ладонями вёрткие огненные пряди...
Когда менестрель берет в руки клинок,
лютня сгорает в огне...
Тэм, "Последний пир"
М
не больно. У меня болит сердце. В который раз?
Мне больно. Нужно писать, играть, творить развлечение, танцуя танцы смерти и стали, а мне больно. Это остатки воспоминаний. Сами воспоминания истерлись под гнётом несправедливого долга. Это было тяжко - быть старшим ребёнком в семье. Было обидно - не принадлежать себе. А маленький юркий зверёк где-то за пазухой выл и плакал от обиды, потому что не дали исполнить то, чего хотелось.
Слёзы порождают самое пронзительное и чистое искусство. Боль его облагораживает. Так почему зверёк всё ещё никак не может успокоиться, мечется и всхлипывает, когда просыпается память тела? Отчего эта память не заглушает другой, детской? Отчего? Отчего мне до сих пор кажется, что мир несправедлив и что-то должен всем живущим? Кто бы объяснил мне это...
Просыпается память тела. Она - сильнее всего была вбита в меня. Познавший смерть эльф - уже не эльф, именно так мне говорили с самого младенчества, именно так мне ответили, когда я пришла домой. А оттуда меня уже уносили. Было больно, не по-детски больно понять, что ты - уже не тот ты, который хоть кому-то нужен... Вот тогда-то я училась привыкать к потолку, к шершавым стенам из живой деревянной плоти, к окрикам и любопытным взглядам, к тому, что почти каждый был рад умереть от твоей руки - быть убитым эльфом. Не другим батраком в пьяной сваре. И стать героем. А ещё - понимать, что теперь в глазах всегда будет стоять та бездна, которая в них отразилась только однажды, но вмёрзла навсегда... Что теперь ты сама будешь говорить всем и каждому: ты мне не нужен. Пятьдесят лет назад я поняла, почему всегда эльфов называли холодными. Они, эти говорившие, видели только изгнанников. Придавленных, изломанных, разбитых. Изувеченных только тем, что привелось родиться совсем не тогда, когда счастливым...
Мне больно. Эта боль никому не нужна. Мне некуда пойти и нечего с ней делать. Мой дом... Моя семья... Странно думать, что где-то есть они, что их никто не осквернил, не искалечил, не убил... Странно знать, что некому мстить за них... Не во что излить боль, остатки воспоминаний... Мне больно. Надо лечь и уснуть, и пусть давит потолок. Пусть. Воины не плачут. Барды, впрочем, тоже. Только вот кто я? Больно... Когда менестрель берёт в руки клинок... Когда... Иногда я думаю, что лучше бы было умереть.
- Э
й, ты, "Плачь, Флейта"!
Зверская обида снова всколыхнула меня. В который раз за это утро. По какому праву трактирщик подал мне кипяток вместо обещанного чая? И что мне теперь делать с обожжённым горлом, похожим по ощущениям на наждак? По какому праву вчера тот же самый трактирщик затребовал плату за постой вдвое против обычной? По какому, наконец, праву у меня порвалась третья струна, предпоследняя из комплекта по три золотых?!
- Послушай, красавчик, - сладко сказала я, оборачиваясь на голос. И красавчик решил, что все-таки лучше меня послушать. Это было понятно просто по тому, как у него отвисла челюсть. - Меня зовут Кен-Каано, и изволь обращаться ко мне по имени. Так какое у тебя ко мне дело? Я спешу.
- Ах ты, шлюха!.. - не стерпел один из его товарищей. - Тебе ещё и кланяться, может быть?
- Было бы неплохо, - прищурившись, ответила я. С такими хамами у меня всегда разговор был короток. - Может быть, сделаешь это прямо сейчас?
- Да я теб...
- Вот и хорошо, что недоговорил. - Кинжал, пролетевший как раз на уровне его лба, всё ещё трепетал в стене за спиной невежи. - Целее будешь. Наверное, мама когда-то предупреждала тебя: не водись с эльфами, они плохиииие! - Я снова нехорошо прищурилась, видя, что верзиле так и хочется ляпнуть хоть что-нибудь, чтобы как следует задеть меня. - Ты, кстати, запомни на будущее: неофитам первой ступени, мастерам и художникам кланяются на пять ударов сердца. Странникам, Клинкам и жрецам - на четырнадцать. А особам из королевской семьи - на сорок пять. Мои семьдесят три удара ещё не истекли! - Второй нож затрепетал там же, где и первый, и хам снова согнулся в три погибели, хранимый инстинктом.
- Так что ты хотел от меня, красавчик?
- Ээээ... - Он очень смешно замялся. Даже как-то жалко. Я улыбнулась, думая, что это ему поможет. - Нам бы ещё раз услышать ту песню... ну, про воина, утопившего в крови весь род своих противников... Эту, как её...
- Я поняла. Две серебра. - Видимо, "красавчику", имевшему два шрама через все лицо, просто не хотелось со мной спорить. Тем более, что кинжалы - настоящая метательная сталь, почти без рукоятей, - всё ещё торчали за спиной всё ещё согнутого невежливого дружка. Две монеты легли мне в ладонь, оставив мерзкое ощущение ледяного холодка.
- Принеси, - кивнула я верзиле. Он несмело обернулся посмотреть на оружие и совсем сник: лезвия-бритвы были отточены по всей длине, а кроме того, каждое вошло в стену на добрых два пальца. - Я сказала, вынь их из стены и принеси мне.
Настроение было мерзейшее, и петь не хотелось, а только устроить кому-нибудь трёпку, чтобы помнил надолго - о том, что уважения достоин всякий, особенно - мастер искусства. А мастер двух - и подавно. Поэтому зрелище крепко изрезанных рук человеческого сына заставило меня отвлечься от обычной мрачной задумчивости.
Просыпалась боль тела. Она просыпалась всегда, когда мне хотелось домой. Боль просыпалась вместе с памятью, но уступать им обеим я не собиралась. Если отпустишь один раз - придётся отпускать всю жизнь. Всю вечную жизнь...
И, хотя боль тела рвалась наружу, я сняла с плеча лютню, подкрутила колки, чтобы не дребезжал металл завитых колечками струн, и повела рассказ о Воине Ночи. Старая баллада была мной переписана ещё тогда, когда никакая месть не могла быть для меня реальностью и отречение от меня было ещё далеко. И Воин Ночи, умевший приручать демонов и не ведущий счёт годам, стал таким потому, что жизнью его была месть. "Воину Ночи всегда одному лететь и сражаться - никто не поможет. В мести не нужен друг. Отблеск луча поймают глаза и холодный профиль, до слёз закаленный вихрем прошедших мук..." Тогда мне нравилась эта баллада, как нравилась и сейчас, но с прошедшей полтысячей лет я стала походить на Воина Ночи много больше...
Воину Ночи никто не скажет бранного слова,
а если не можешь петь, молчи ему вслед...
Удачи в дороге проси ему у дуба лесного,
проси ветра хранить его сотни лет.
Тэм, "Воин Ночи"
П
амять тела. Тугой, ни с чем не сравнимый кашель. Такого не заработаешь простудой или гнилым воздухом рудников. Это - кашель изломанного и плохо собранного тела. Бывали времена, когда меня могло скрутить от него прямо посреди людной улицы. Или в трактире за стойкой. Или во время представления. Те времена давно миновали - к счастью для меня. Вот только кашель всё никак не желал уходить из исковерканной груди...
Всегда поражает, когда собственное тело перестает подчиняться и начинает жить собственной жизнью. Неупорные не умеют ломать его желания и заставлять слушать приказы, а ведь это так нужно музыканту... сказителю... вои... Хотя нет, воину этого не нужно. Иначе он станет непобедимым и не сможет использовать естественное право любого - умереть. Вот и теперь я не могу умереть. Моя непобедимость победила меня. Втоптала тараном в гранитную стену. Прижала к земле и уложила на нее ничком, заставив слушать голоса изнывающей в плаче травы. Вложила в руки мою собственную гордость и боль. Выковала из меня... факел, горящий железным пламенем.
Чисто и звонко зарю поёт рог,
порванной вторя струне...
Тэм, "Последний пир"
П
лакать я научилась, когда лопнувшая струна лютни хлестнула меня по лицу. Было больно, но сильнее страха невинно пораненного тела был страх потерять инструмент. Уже тогда мне показалось, что инстинкты музыканта родились вместе со мной. Прошедшие две с лишним тысячи лет доказали, что я крупно ошибалась. Основные инстинкты родились много позже. Тогда, например, когда я ухитрялась падать на обледеневшей мостовой так, чтобы лютня, висевшая за плечом, неизменно оказывалась сверху. Или когда я покупала новый комплект струн вместо недельного запаса хлеба. Или грела старое дерево собственным телом и всей тёплой одеждой, снятой с себя... Говорят, что у любого есть вещь, в которую было вложено сердце. Моё сердце судорожно бьется где-то между обечайками и декой моей лютни... Может быть, потому и говорили мне старые людские мастера, что у нас с ней один на двоих голос.
Когда-то давно, несколько веков назад, мне подарили погремушку. Это была обычная погремушка из воловьего пузыря, наполненная горохом. Но шорох и звук этой игрушки почему-то не давал мне покоя. Временами казалось, что внутри корпуса лютни что-то шуршит и шепчет... Это дымное шевеление листьев в моем родном краю. Это шептал мне слова тоски и ноющего беспокойства мой дом. Было жутко. Но потом я привыкла. Привыкла, что этот шорох всегда звучал в моём сердце. Он бился в него, но всё было бесполезно. Назад меня не пустил бы уже никто.
Д
ымное марево листьев. Таким я запомню мой дом. Когда я уходила убивать - свою душу, - оно было прозрачно-малахитовым, цвета молодеющей жизни, оно говорило глазам, что можно вернуться, что все двери отзовутся на стук смеющимся скрипом и запахом родной памяти-пыли... Мне не хочется вспоминать, каким оно стало, когда я вернулась и... Не важно. Эта боль будет моей. "Все равно этой тайны я, странник, тебе не отдам!".
Вечно зеленая сосна, вечно зеленеющее дерево-брат, встретила меня. Настало время пожалеть, что у нее не было рук для того, чтобы приветственно обнять меня в ответ. Ее кожа-кора - лучшее, что я умею чувствовать до сих пор. Дерево-брат, не уберечь было меня, но как я могла не уберечь тебя, беззащитного? Простить меня уже невозможно - тебя нет, а я все больше забываю, откуда я и зачем... Это - милосердие богов, если бы я в нём нуждалась. А так - их кара.
В бой через смерть страшен путь и далёк...
Песня замрет в тишине...
Тэм, "Последний пир"
Т
ени от хвоистых сосновых пальцев и прядей колкой зелени ползали по волосам, щеке, наполовину открытой груди... Корень больно впивался в ребра, но душе было уже давно всё равно, что чувствует тело. Когда шёл дождь, оно свивалось калачиком, оно прятало лицо, когда дул ветер, полный тонких стрел, сдувающий мешающую плоть с ненужных костей... Воды не было третий день, а еды, кажется, несколько недель. Глаза стекленели, загорались и снова стекленели, по коже шеи стекали безвольные слезы, смывая пыль, доносимую с дороги, что была в сорока шагах к югу. А душа выла и исходила криком, не замолкая не на минуту, и, я думаю, путники на дороге могли её слышать.
Когда мне надоело лежать так, я поднялась на руке. После того, как земля ударила меня в скулу и забила угол рта затхлой пылью, я поняла, что упорство не смывает ни один дождь. От шатающейся эльфийской путницы шарахались все остальные эльфийские путники, видя, что грязь, покрывающая её одежду, смешана с давней кровью, что в крови выкупаны даже голенища её сапог... Но никто не знал, что бСльшая часть этой крови окуплена кровью её сердца.
- Э
ээ... Госпожа менестрель... - Тьфу на тебя! Тысячу раз тьфу! Прибью когда-нибудь ненароком, если вот так спрашивать на ухо... Забитый воин обязательно расправит плечи, только дай ему повод гордый и тщеславный певец. - Вы не могли бы уделить мне несколько минут?
- Конечно, мэтр. - Кажется, я начинаю понимать, почему этого трактирщика называют Эль Свиное Рыло... Интересно, сколько сала с него выйдет? Больше камня или нет? Эх, Кен, как же ты ухитрилась потерять стыд с совестью одновременно? Ему-то можно, а вот тебе, Вождь? Стыдись! Стыдись своих слов, убийца!
Эль в нерешительности мял край затасканно-белого передника.
- Дело... э-э-э... в том, что ваше оружие, так сказать...
- Испортило твою стенную панель? Ценой не меньше двадцати золота? Потому что она сделана из редкого, черно-красного, с юга привезённого дуба? - Ощущая, что мои глаза начинают опасно сужаться, я ослабила мысленную хватку. - Ты знаешь, мэтр, мне уже слегка поднадоело то, что ваш брат, стоит только ему увидеть гриф лютни, торчащий за острым ухом, сразу делает охотничью стойку и "совершенно случайно" повышает цены не меньше, чем в пять раз. Я думаю, того, что я отдала за постой, и того, что я еще отдам за свое выступление - как тобой же придуманный "налог за массовое собрание", - вполне хватит на то, чтобы купить досок у соседского плотника и изваять из них очередную "панель мореного дуба".
- Но госпожа... - Я откинулась на спинку жесткого стула, скрестила руки на груди и слегка склонила набок голову, всем видом являя опасное существо. - Но, госпожа... Это ведь действительно дуб... - Прядь волос упала мне на левый глаз, а правый, весь в красных прожилках от бессонницы и литра кислого вина, выпитого в песенном угаре, снова прищурился.
- Видишь этот шрам? - Я указала на белый кривой волос, пролегший через висок и скулу. Знак пьяной драки двухтысячелетнего эльфа с ветром и его песнями в голове, но какая разница? Шрам был, а давний порез болел, заживая, ничуть не меньше, чем раны, принесенные мной с... Как трудно дается это слово... С поля боя. - Это - след кинжала одного из дикарей Юга. Я знаю, как растут там деревья, и могу тебя уверить, что ни одного дуба там нет - они сохнут при такой жаре. Ну так, я надеюсь, мы договорились?
Эль мялся в нерешительности, явно разрываемый жадностью и ужасом перед "этими извращенцами эльфами" (в этой местности эльфы пожирали уши врагов и топтали ногами вражескую печень, кинув ее на жаркий полуденный песок где-нибудь в излучине реки). Скука донимала меня, и пришлось совершить поступок, совершенно несовместимый с любой честью: я выхватила двумя пальцами метательный клинок, подкинула его на "восемь поворотов под дыханием", поймала, хитро прищурясь, провела пальцем по лезвию, слизнула воображаемую кровь, и, как ни в чем не бывало, принялась чистить острием ногти. Когда я подняла голову, мой заинтересованный взгляд нигде не нашел даже признаков пребывания Эля.
Скучно. Мне было просто скучно. И сейчас я скучаю не меньше. Может быть, если я напишу что-нибудь, скука развеется? Бог мой, Алмерин, как же мне хочется спать! Спать... Но нельзя. Мои сны - не дай, Алмерин, вещие! Не хочу! Мне просто нужен отдых от себя.
В битве равны перед смертью сказитель и воин.
Рука менестреля обнимет меча рукоять...
В глазах - обречённость, но бледные лица спокойны.
Война на пороге, но в битве им не устоять...
Тэм, "Последний пир"
К
огда схлёстываются две армии, первым звуком обычно бывает хруст. Хрустят кожаные ремни кованых нагрудников и потертых темно-коричневых ножен. Хрустит сухая осока, сухие камешки дорог, сухой вереск и ковыль. Хрустят кожаные брони и широкие штаны новобранцев, скрывая стук зубов и шорох капель пота по посеревшим щекам. Хрустят ломающиеся копья, когда сходятся первые ряды. А потом начинают хрустеть сломанные и размолотые кости, и этот хруст не могут заглушить даже истошные, исступленные крики тел, казнимых незаслуженной болью...
В тот раз эльфийским защитникам повезло - атака пришлась на форт Иллинас, Крепость Мёртвого Камня, Смерть Тех, Кто Пришел, Ворота Свинцового ручья. У гарнизона было целых три начальника - два Клинка и Лучница. Кроткие Иллрэтан и Иллрисхэн... И всех троих защитники Свинцового ручья потеряли в первые минуты приступа.
О том, что приступ начался и на этот раз в атаку идут неплохие воины, я узнала по тому, что струя пылающей крови обагрила мне лицо. Через мгновение мне на правое плечо с высоты крепостной стены упала голова Иллрисхэн-Лучницы. Затем - уже не на меня - упало и все остальное. Срезень, пущенный из арбалета, убил ее мгновенно. Второй защитник стен, ее близнец Иллрэтан, закрыл руками лицо, и стрела нашла щель в доспехах на его спине. Он жил дольше - как мне рассказывали, он пережил штурм и умер только два дня спустя, проклиная свою сестру и ее убийцу...
А защитница ворот, Аирэлинна-Соловей, прожила дольше всех и позже всех была ранена - дубовые, окованные сталью створки ворот митрильный наконечник тарана расколол за десять минут. И на пути этого страшно изуродованного древесного ствола оказалась именно последняя из защитников, последний Клинок в этой крепости. Каменная стена милосердно остановила ее полет и так же милосердно погасила сознание воина, уже начисто лишенного целых рёбер. Но до этого Аирэлинна целый долгий миг ощущала, как боль продирается сквозь тело и наполняет пустую, помертвевшую от внезапной мысли душу. МЕНЯ БОЛЬШЕ НЕЕЕЕЕЕЕЕТ!!!
Х
олодный пот. Всего лишь холодный пот. Не кровь и не слюна. Всего лишь холодный пот. Дыши не так глубоко, Кен. Успокойся. Это твой сон. Твоя память. Успокойся и не плачь.
Просто я устала. Мне нет отдыха, потому что я, ..., так хотела. Просто нужен кто-то, да вот только кому я сама нужна? Пора вернуться, и, даст хоть какой-нибудь бог, все они почувствуют, что им тоже пора вернуться. И снова - я зову. И снова - я вождь. Будьте так добры, слушайте меня, еще не до конца сошедшую с ума! Опять мой непокорный нрав разбудит вас и вырвет из спокойства... Покоя...
... Дорожная пыль опять душит. Так нужно, правда ведь? Ну хоть ты, дорога, знаешь? Хоть что-нибудь? Знаешь? Иногда я думаю, что лучше было бы умереть. Только вот кто мне позволит?
Н
ебо начинало сереть. Сумерки - lome - вновь спускались на землю драпирующимся плащом. Морщины на стенах дома сгладились, и сосновая кора стала почти чёрной под дыханием вечерней легчайшей росы. Становилось свежо, еще свежее, чем было ясным осенним днем. Месяц, который квэнди зовут Narquelie, Увядание Солнца, дарил свежесть и прохладу. Огню это нравилось. Барду, впрочем, тоже.
Она всё ещё стояла на коленях, разглядывая что-то в центре самой крупной огненной пряди, и руки её шевелились словно чему-то в такт. Наконец она отряхнула пыль с брюк эльфийского покроя, какие носили Клинки во время битв, и подошла к столу в дальнем углу комнаты - единственной жилой комнаты маленького дома. На её округлом лице играли блики, и лицо казалось оранжевым в неверном свете. Как и глаза, но это, конечно же, было обманом. Не бывает оранжевых глаз, даже если к этому стремиться всю жизнь.
Из открытой двери повеяло первой ночной сыростью, и сестра огня решила, что стоит дверь прикрыть. А ещё стоило приготовить что-нибудь - остальные не должны были задержаться надолго. До восхода луны все уже соберутся. Над очагом повис котелок, и пар начал валить оттуда сразу же. В кипяток отправились несколько кусков оленины, пучок трав, какие-то сушёные овощи. Менестрель грела руки, стоя над котелком, и через пальцы проходил тёплый свет. А ещё через некоторое время по траве прошуршали эльфийские легкие шаги, и кто-то привычно зацепился светлой косичкой, лежащей на гладких распущенных волосах, за выступ притолоки, и запнулся длинной ступней о порог, и застыл, глядя на рыжий огонь в очаге. Она даже не обернулась, только губы чуть дрогнули, произнося приветствие, а руки всё так же висели над огнём и водяным паром:
- Здравствуй, Куколка.
Принеси мне в ладонях снег -
пусть он станет талой водой...
Пусть подарит нам лютня смех.
Ты уходишь с рассветом в бой,
я иду за тобой -
лютней, но не мечом.
Имя звездным лучом...
Я иду за тобой...
Тэм, "Принеси мне в ладонях снег..."
М
оё любимое серое небо. Почему я люблю именно серый цвет, непонятно никому, в том числе и мне самой. Может быть, это оттого, что серый - цвет уверенности и спокойствия, а его мне и не хватает последнюю половину жизни... Моё любимое серое небо - с неярким солнцем, ушедшим в лёгкие тучи. Солнце не жжёт веки, и глаза могут отдохнуть от созерцания буйного и бурного мира вокруг. В такую погоду просто грех спать, но тело, измученное пятью бессонными ночами и переходом в добрую сотню лиг, со мной было совсем не согласно. Надо завести себе очередного спутника - не для любви, а ради тепла. Всё меньше я могу греться самостоятельно. Всё больше устаю... Старею, хе. Всего на восемнадцатом эльфийском году жизни. Ну и говорите теперь, что мы вечно молоды! Как смешно! Как горько! Не мстите нам, люди, за нашу жизнь - мы же не мстим вам за искусство умирать по-настоящему...
Буду ждать и идти, пока не дождусь и не приду. Я знаю, куда идти и кого ждать; кутаясь в тонкий темный мой плащ, я постараюсь, чтобы ветер не вырвал у меня из сердца мою цель. Сердце у меня вместо заплечного мешка - я храню всё, что у меня есть, там. Ведь ничего надёжнее сердца у меня нет...
A
nar. Amart. Солнце моё. Судьба моя. У меня есть только ты. У тебя есть целый мир. Ты - счастливое дитя, идущее без меня, но шедшее за мной, а ведь я не оставляю следов. Но ты идешь за тем, за кем хочешь идти, и ни одна дорога не в силах вести тебя. Если бы мне досталось такое умение, ты была бы такой же, как я - потерявшей жизнь и своего проводника. Меня нельзя было бы догнать...
Как я хотела быть неуловимой!!! Уйти и никогда не возвращаться - только бы ты никогда не видела, как я плачу на могилах! Только бы тебе не снились мои рассказы! Я хотела, чтобы ты не дрожала под плащом, ночуя со мной у ноябрьского сырого костра. Я хотела, чтобы ты не читала с болезненным интересом описания самых жестоких битв людей и Бессмертных. Я хотела, чтобы ты стала не как я, чтобы тебе не досталось той же злобы, гордости, равнодушия и презрения - чтобы ты не знала, как тяжело жить с ними один на один. Но сейчас я хочу просто не видеть тебя, хочу, чтобы твой свет не выжигал мне глаз и не оглушал меня своим равнодушием... Мы разошлись, разминулись, и ты идёшь дальше, не оборачиваясь и смеясь, а я... Сейчас я, наверно, обхватила правой рукой шею - там, где под левым ухом, совсем рядом с артерией, белеет тугим валом шрам. Это нервное.
Я не хочу, чтобы в твоей жизни были нервные жесты из-за слишком опасной и тяжёлой судьбы. Пусть боги проклянут меня одну! Но боги прокляли мир вокруг нас...
Неужели я стала истеричкой?..
Дай мне силы снова взлететь!
Страх умрёт в объятьях костра...
Одолевшему в битве смерть
жизнь заплатит ядом утрат...
Тэм, "Принеси мне в ладонях снег..."
...Т
ы влюблена в мой голос. Я знаю. Это приятно и нужно - мне. Твой выбор для меня странен - я далеко не самый великий гений. Но даже мой хрип во время простуды, даже мои голосовые конвульсии после попоек, даже сипение после холодного молока не в состоянии убедить тебя, что мой голос - не величайшее сокровище в мире...
- Ты пела мне колыбельные. Когда я не могу уснуть, ты пела и поёшь мне колыбельные - про принцесс и дракона, ручного усатого дракона, который выращивал для своих принцесс огненные цветы. Где ты берёшь их, эти свои песни?
- У тебя в глазах. Ты не видишь себя спящей, ты не видишь себя восхищённой. А я - вижу. Это - мой дом. Он родился в твоих глазах.
- Ты - сирена.
- Я - баньши, и воплю не хуже...
- Перестань! Ты глупая. Ты ничего не слышишь! Нет ничего лучше твоего голоса.
- Согласна. Ничего нет лучше, чтобы сдуть комаров со стоянки или разогнать волков, проведя их в дикий ужас жуткими завываниями - они же именуются балладами... А еще очень полезно применять моё умение, если хочешь внушить кому-то стойкое отвращение к искусству вообще и к себе в частности...
- Ну, если ты будешь выражать всё такими же глупостями, как сейчас, то отвращение безусловно появится.
- Вот и я говорю...
- Слушай, ты поёшь много лучше, чем говоришь. Давай! Вот тебе лютня... Ну куда ж ты её роняешь?!
- На мох. Я не хочу петь. Я же - трепло, язык - помело, ноги ведут, голова в бреду... Вот и дай насладиться собственным бредом!
- Трепло!
- Никто не отрицал. И вообще, заболтанный менестрелем сам становится менестрелем... Так что берегись! У тебя есть шанс стать таким же треплом.
- Какое чудо! Я поражена!
- Чем?
- Как можно таким неземным голосом нести такую чушь? Такую ахинею? Так великолепно напрашиваться на комплименты?
- Ага. Можно подумать, "мой голос золотой тебе внушает страсть. Я не хочу, чтоб ты смогла так низко пасть!"... И вообще, если твои настырные восхваления будут продолжаться и дальше, я развернусь и уйду.
- От костра? В сырую ночь? С твоими суставами?
- От костра. В сырую ночь. С моими суставами, которые, во-первых, последние сто лет не так уж плохи, а, во-вторых, в любом случае незаменяемы - я же не возьму чужие.
- А, да кто тебя знает... Ну и ладно. Не поддаешься, значит, на подначки?
- Неа. Не поддаюсь. Даже не надейся.
- "Твой голос пропитой во мне не будит страсть. Послушай, менестрель, закрой скорее пасть!"
- Было. Да, кстати, если тебе не трудно, верни обратно трубку, которую ты у меня минуту назад стащила. Вместе с табаком и кремнем, желательно. И не мочи табак, будь добра - мне так лениво его сушить...
- Трудно.
- Что трудно?
- Вернуть тебе трубку трудно. Ты ведь вроде не куришь? Или я снова крупно и романтично в чем-то заблуждаюсь?
- Да, ты снова заблуждаешься. Я и бросала всего года на четыре.
- Когда это было-то?
- Сразу после моего ухода. А что? Ты с трудом веришь в моё свежее предание?
- Да верю я, верю... Что-то, кстати, не припомню, чтобы ты курила трубку до ухода. И вообще ты до того времени не курила.
- Курила. Но не табак.
- Что?!
- Меня снабжал один неумный друг, который собирал королевский лист для лекарей. Но королевский лист - это не только обезболивающее...
- Тааааак. Пока ты была в крепости, да?
- И чуть раньше. Признаюсь, не будь со мной таких истерик, как в то время, я бы и не обратила внимания на королевский лист, но я не могла даже спать, а кроме того, мне было уже всё равно. Я видела смерть у себя за плечом.
Я
без труда сейчас вспоминаю наши разговоры любой давности - они давят мне на сердце, как обросшие холодной тиной камни из лесного пруда. А ещё я всегда помню, в каких позах мы разговаривали - ты обычно ходила, подбрасывая в костёр дрова или разбрасывая носком сапога сырой мох, а я лежала, блаженно вытянувшись на плаще, заложив руки за голову и выставив локти навстречу звездному свету. И поднималась, давая телу почувствовать всю свою лень, только чтобы раскурить трубку. Даже играть в такие вечера я предпочитала лёжа.
Пламя неароматно дымило, и этот горький дым был мне приятен. Фиолетово-чёрный сумрак отражал бликами сияние оранжевых и белых искр, летевших от слишком толстых поленьев, а неполная луна была незаметна на фоне сосновых ветвей... Я писала стихи, положив бумагу на колени, поднятые к небу, а чернильницу поставив на живот, а ты мешала мне, загораживая скупой свет костра в попытке прочесть мои черновики. А потом ты читала с выражением то, что я переписывала набело, держа рукопись с ещё непросохшими чернилами слишком высоко для чтеца, а я улыбалась, покусывая мундштук трубки, и на слух проверяла, не слишком ли много "ш" и "с" в очередном творении... Мне было негорько, а тебе - тепло. Но с тех пор наши роли изменились, и теперь меня терзает горечь, скука и раздражение, а в твоём сердце поселился холод и покой.
С
обственно, а чего я от себя и от тебя хочу? Меня постоянно мучают какие-то вопросы, я непрерывно чего-то желаю, я всегда жду чудес - от окружающих в основном, собственных чудес мне хватает с избытком. И никогда не успокаиваюсь оттого, что жизнь не может дать мне желанных чудес.
Но самое страшное всегда - поверить, что чудо и вправду стало твоим, что оно наконец появилось и ты видишь всё его великолепие и чуждость всему, кроме самого тебя... Страшно потому, что этого не бывает. В мире нет чудес, по крайней мере, мне их никогда не найти. Хотя от поиска, напрасной надежды, несущей разочарование, от частых ударов сердца в гулко резонирующую грудную клетку я никогда не откажусь.
Ты - моё потерянное в перламутровом шелесте слёз чудо, моя вечная тема, моё вдохновение... Воплощение моей гордости и монумент моей боли.
Ты - мой холодный демон. Остальные не обращают на твою душу внимания, и общение с тобой сходит им с рук. А во мне твой мимолётный взгляд, твоё тёпло-равнодушное "привет", факт твоего существования будят животную злобу и ненависть, переплетённую корнями со страстью. Я проклинаю тебя, хотя никогда не забуду всех октябрей, всех костров, всех непросохших, растекающихся под дождём рукописей! Вечным знаком в моей душе будут гореть твои руки на моём лице, твои губы на моих волосах, твои колени под моими лопатками, твои глаза, смотрящие сверху вниз! И невозможным, предсмертным светом - твоё лицо, пылающее белизной, с мутным следом от пощёчины, данной моей рукой.
Память станет бликом свечи
на замерзшей книге окна...
В такт безумию сердце стучит -
на пороге снова война,
и хмельная весна
отнимает покой,
узкой лёгкой рукой
оборвав цепи сна...
Тэм, "Принеси мне в ладонях снег..."
П
еред рассветом мне всегда хочется немного вина. Обычного, кислого, с дешёвой горчинкой вина из красного винограда, который темнеет словно вянущая роза. Помнишь ли ты, что такое предутренняя зябь? Помнишь ли ты, как сухой красно-угольной коркой застывают нагретые костром колени? Помнишь ли, как мимоходом ветер срывает со свернувшихся клубком менестрелей грубо сотканные осенние плащи? Помнишь ли ты? Сомневаюсь. Я вообще не уверена, помнишь ли ты что-то, кроме моего имени и того, что я - твоя сестра, что мать у нас одна, что я старше, и что не слишком недавно меня ещё звали Аирэлинна... Живи как живёшь, а я буду вечно выть на луну и бессильно хватать зубами снег, думая, что это напомнит тебе о том, что есть я и моё сердце, горящее кровью в твоих стиснутых ладонях... Будь проклята, моё несбывшееся чудо, за то, что в руки мне не даёшься, меж пальцев бьёшься, исчезаешь! Будь проклята, будь неспета, будь провыта, будь бессмертна, моя тоска! Будь посыпана солью, моя обрушенная гордость, лежи за спиной сломанным крылом, напоминай о себе злобой и мрачностью, всё, что угодно, позволяй себе - но не оставь меня с тем же дружелюбным равнодушием в крови! Не дай мне, Алмерин, узнать этот же покой, ум и равновесие!.. Не!.. кхххха!.. дай... кхххаа!.. кххххаа!.. ... кххххххх!..
О
ни сидели на пороге дома обнявшись. Ночь шла мягким шагом, не приминая трав. Впереди неё веяло ночной сырой свежестью, и было зябко. Плащ был один на двоих - Куколка не носила плащей. Эльфы вообще плащей не любят, кто бы что ни говорил. Было зябко, и обе теснее прижимались друг к другу. Голова менестреля с трудом доставала до плеча эльфийки - болела шея.
- У тебя волосы посветлели.
- А у тебя порыжели. Ты ещё разноцветнее, чем всегда.
- Враньё.
- Нет, Факел.
- Факел... Где же я потеряла мой свет?
- Ты оставила его мне. Забыла?
- Я не забываю. Свой свет я оставила не тебе. У тебя - моя душа, Anar.
- Лучше уж Куколкой зови...
- Ну так это ты начала первой... Я-то ведь тоже Keн.
- Вы опять вместе?! Ну сколько можно! Как у тебя хватает наглости приходить первой, Кен, мать твою!!!
- Тихо, тихо, ты, железная лапа! Не удуши меня в своей бородище!
- А
если я перекую твой нож, то что с того? Ты решила, девочка, что сталь станет лучше? Или что новый нож будет острее старого? Что ты понимаешь в металле да в кузнечном деле? Разве ты сама с гор, девочка? Посмотри на меня: я - вытесан из камня, и всегда говорят, что моими родителями были два булыжника. Я прожил в подземном сумраке столько, сколько тебе и не снилось...
- Не больше пятисот лет, кузнец. Я в пять раз старше тебя. А теперь, если не трудно, стань за наковальню и без лишней гномьей воркотни приступай к работе.
- А что за спешка, девочка?
- Ещё одно слово, коротышка, и я засуну твой молот тебе в... за шиворот!
- А ты точно такая, как о тебе говорят.
- И что же говорят? - Я прищурилась, потому что резкий свет горна бил мне в глаза, воспалённые и близорукие, как обычно. Карлик же, в отвратительном, кожаном, артистично прожжённом переднике, в рукавицах размером с половину моей головы, с резко пахнущим, чуть тёплым молотом в левой руке, ухмылялся, сверкая дыркой от зуба через молочно-белые усы. Как-то они их красят, что ли? Осветляют подорожником?..
- Говорят, что злая ты и тощая, как дворовый пёс. И что шрам на твоём лице, и что глаза щурить любишь, и что на руку скора, но не калечишь и до смерти не допускаешь, а ещё что мужиков у тебя столько, сколько бутылок в хорошем погребе...
- Врут. - Меня рассмешил этот гном!.. - Мужиков у меня много больше. А что ещё говорят?
Гном почесал бугорок на носу - раздумывал? смеялся? пытался раздразнить?
- Что язык у тебя хуже осиного жала. Да и вообще, что подступиться к тебе - дело трудное, потому что сердишься, если тебя отвлекают, а раз ты всё время либо пьёшь - причём одна, - либо поёшь, либо пьёшь и поёшь одновременно, то подходить к тебе никому и неохота. А ещё говорят - все в один голос, - что у тебя на сердце неладно.
- Это кто такой сердобольный?
- Много кто... Как ни пройдут через наш город менестрели, так всё тебя поминают: кому - струны новые сделать, тобой порванные, кому - помятый тобой кубок выправить, а кто вообще жалуется, что ты подковы у его коня поотрывала...
- Да, а что я кольчуги рву, тебе никто не говорил? - Нет, это действительно смешно! Умный гном! Умный и умелый - небывалое сочетание, и небывалая наглость - так говорить с Чёрным Менестрелем... Я же, если захочу, ославлю его на полмира, да так, что потом его род до семидесятого колена не отмоется...
- А то как же! На себе, правда, рвёшь, но ведь и такое бывает. И что мечи ломаешь, тоже знаю. Ко мне один такой принесли лет восемнадцать назад...
- Это был единственный меч, который я сломала. Берегись, коротышка, - я сломала этот клинок за заслуги длинного языка его хозяина!
- И поделом. Я всё знаю, а потому перековать тот меч отказался.
- Послушай, справедливец, раз работать ты не хочешь, может быть, хотя бы пустишь меня заточить клинки? Они притупились достаточно, чтобы не резать мой волос.
Гном посуровел, но ничего другого я не ожидала - это суровость профессионала, который любит свои привычки и дело своих рук.
- Ты же никому не даёшь свою лютню, девочка, - а я ничем тебя не хуже, и точила своего тебе не уступлю.
- А что ты скажешь насчёт твоей руки? - Я протянула свою, и гном, широко и уродливо, как некрасивый, растущий, нескладный ребёнок, улыбнулся, сомкнув твёрдые короткие квадратные пальцы и сжав мою ладонь до хруста хрящей. - Сквитаемся за твои слова после, когда доделаешь мой заказ, а теперь - до встречи, мужик!
И, несмотря на явную мою издёвку, яд, вечный сарказм, антигномью сатиру, он улыбнулся снова и тихо (по его мнению, естественно), с хрипотцой сказал: