Один в квартире из пяти комнат на втором этаже старого дома с высокими потолками и алебастровой лепниной на стенах лестничных пролетов; один в тишине наглухо закрытых окон и тусклом свете единственной лампочки в сорок свечей.
Ее пришлось достать из-под колпака ночника и ввернуть в патрон маленькой люстры, потому что лампочка люстры перегорела, а других в комнате не оставалось. Мысль же о том, чтобы выйти из спальни и взять запасную из шкафчика в зале, он, не долго думая, отбросил. И, лишь с трудом спустившись с табурета, упал на измятую кровать.
Это было вчера. Наверное.
Он повернулся на бок и посмотрел на свое отражение в полированных дверцах шифоньера. Отвернулся, исчерпав этим все оставшиеся силы.
Градусник, лежавший на маленьком столике, показывал сорок один и восемь.
Как он остался здесь один?..
Неделю назад - глупый суд. Развод. Они заранее отправили детей к его матери, чтобы хоть немного уменьшить напряжение. Господи, какое беспокойство...
А два дня назад, когда он давал концерт в каком-то новом зале... да, два дня назад она уехала за ними.
Гордая. Она больше не вернется сюда. И не позвонит первая. Она увезет их к себе, в маленький городок неподалеку. Что им скажет?
Какая разница...
Никто не придет сюда.
А телефон в прихожей. Господи, телефон в прихожей...
Позавчера он проснулся только вечером, электронные часы на столе показывали 21:39.
В голове что-то шипело и ухало; очень хотелось пить. Он хотел встать, но не смог - то, что шипело, вдруг взвизгнуло в виске и проткнуло его насквозь.
Он закричал, но горло только еле слышно просипело, повторно ошпарив его тупой жесткой болью.
После этого он долго лежал неподвижно и бредил, изредка всхлипывая от жаркой боли и подергивая пальцами правой руки, словно в попытках сжать ее в кулак.
Через какое-то время - он не был уверен, какое именно - его сил хватило, чтобы взять из портфеля, удачно брошенного в спальне, бутылку вина, вытащить пробку и сделать глоток. Горло немедленно отозвалось болью, но он, сильный человек, преодолел ее и сделал еще один.
Потом он нашел в секретере градусник и зажал его подмышкой.
Когда очнулся, вынул его и, коротко взглянув, бросил на столик.
Днем солнце было закрыто тучами, а сейчас, в семь вечера, уже совсем стемнело... Кто-то говорил на три голоса в черноте комнаты, что-то пробежало по стенке под обоями, мерзкий смех послышался ему из-под кровати. Его бросило в дрожь.
Он поднялся; держась за мебель, преодолел три шага до выключателя и щелкнул им. Лампочка вспыхнула и погасла...
Он опустился на колени у выключателя и, вздрагивая, прислонился горячим лбом к светлым обоям.
Теперь он, отодвинув табурет, лежал на кровати, сжавшийся, как ребенок, и боялся снова увидеть свое отражение.
Пусть тускло, но светло.
Так его не тронут те, из темноты, трехголосые и страшные. Пусть прячутся себе под кроватью.
Но мало света! Еще...
Он снова очнулся. Было неожиданно легко, и шипение в голове превратилось в гул. Свет был таким же тусклым, но, странное дело, на полу не было ни одной тени.
Гул едва ли был менее надоедлив, чем шипение, но зато он сумел встать с кровати и выйти из комнаты.
Идти было легко.
Он перешел в коридор, вышел в залу. Окна были открыты, и, он точно знал, была ночь, но и из окон лился свет. Он осмотрелся.
Свет шел с потолка, из-за стен и из-под пола. Каждая пылинка в воздухе светилась огоньком, заливая залу ровным тусклым светом.
Он подошел к пианино, открыл крышку и дотронулся до клавиш. Замер.
Клавиша еще не была нажата, а нота "соль" дрожала в воздухе, добавив в комнате света.
Он пробежал пальцами по черно-белому ряду...
Он был пианистом. Сначала самым обычным выпускником консерватории, потом самым обычным композитором. Композиторов было много, и никто бы не сказал, что он чем-то отличается от остальных. Правда, его имя иногда упоминали в титрах фильмов и ставили над нотными линейками безымянных этюдов в учебниках для музыкальной школы. Но не более того.
Он дирижировал, давал концерты и зарабатывал этим деньги. Вполне достаточные суммы.
Вот и все.
Но сам себе - и ей когда-то - он признавался, что за сорок шесть лет жизни никогда не сумел ни сыграть, ни записать того, что ему хотелось.
А хотелось ему...
Мелодия складывалась, и свет становился ярче. Теперь он уже совсем отошел от инструмента, водя рукой в воздухе и слушая, слушая, слушая...
Вот здесь подправить. Так. Тут чуть выше. Вот так. Здесь дольше.
"Здесь круглее", - пронеслось в голове. Это звучало странно, но он не обратил внимания. Он просто сделал круглее.
Вот так...
Хотелось ему играть и петь (тайно - петь он не умел совсем) о том, что он ясно слышал с самого детства; о чем точно, ему было неизвестно, но ведь в этом и был весь интерес.
Ведь художники видят свои картины, правда? Картины того, что еще не существует, солнце и зелень мира, которого еще нет...
Поэтому он и не стал художником.
Как ни старался, он все никак не мог даже представить в контурах и красках то, что ему слышалось.
И еще - он всегда, как и художник, замысливший картину, прекрасно знал, что мир, который он слышит, еще не существует.
Он стал играть. Он играл, играл, играл, он набирался опыта и ловкости, но чем дальше это заходило, тем труднее ему было поставить на нотную бумагу хотя бы один нужный знак; чем больше проходило времени, тем сложнее было расслышать никогда не повторявшуюся, но все же становившуюся все привычнее и непримечательнее музыку.
Он рвал листы и начинал сначала, пока лет в тридцать понемногу не перестал слышать ее совсем.
А вот сейчас слышал.
Но сейчас он играл ее сам.
Здесь больше желтого. Так. Светлее. Еще светлее... А тут - немного томатного сока. Правильно. С крупинкой соли и такой вот зеленой штучкой. Так...
Композитор опустил руки. Пить не хотелось, есть тоже. Больно не было.
Он пошел во вторую спальню, а музыка следовала за ним.
Она, конечно, еще совсем не была той музыкой, что он слышал тогда. Но сейчас он немного устал. Он доиграет потом.
Он вошел в спальню и прошел мимо трельяжа. Обернулся к нему.
Было светло. Очень светло. Зеркала светились ровным белым светом, отражая сияние музыки.
Мелодия, хоть и неоконченная (да и можно ли ее окончить?), была невероятно прекрасна. Она осторожно коснулась блестящей поверхности зеркала и понемногу проникла за нее, заменяя отражение комнаты миром, который нельзя было описать словами или нарисовать краской.
Он смотрел и любовался музыкой, а музыка любовалась им.
Он это знал.
Но его отражения ни в одном из зеркал не было.
...Он проснулся, голова шипела, горло болело, и все тело бил озноб.
Он сжался в комок и натянул на себя одеяло. Повернулся к шифоньеру.
Рано поседевшие волосы и усы взлохмачены, щеки небриты, нехорошие круги под глазами... Зеленоватое, даже в коричневом отражении дверцы, лицо.
Он улыбнулся, почти не прикладывая к этому усилий, и, тихонько вздохнув, закрыл глаза.
Вздох получился таким счастливым, что ни один смех в его жизни не мог бы обойти его в этом.
Дирижер опять был в темноте. Но сейчас ему было совсем не страшно.