И заставила себя лежать, притворяясь спящей. Она подтянула колени к груди и, закрыв рот кулаком, завыла.
...Господь, который есть, на небе ли, под землею ли, в огненных косах исконных жил, но пусть у Кейрена получится выжить. Таннис молиться не умела, когда-то, давным-давно, в жизни даже не прошлой, но позапрошлой, где матушка посещала церковь, Таннис учили словам молитвы. И она что-то помнит про бога и хлеб, но после хлеба стало не хватать, а для бога и вовсе не осталось в жизни места.
Наверное, она и просить-то не имеет права. Таннис сколько лет в церковь не заглядывала, и прошлый-то год, когда за родителей свечки купила, не считается. Она только зашла и сразу, почитай, назад, до того страшно, душно ей показалось.
Перевернувшись на спину, она уставилась в черный балдахин.
...если есть Бог, то слышит ли? Не за себя просит, но пусть Кейрен выживет, пусть вернется целым. Он вовсе не отродье тьмы, как говорят о псах... и если они живут, то по воле Божьей. Разве не так?
Путаные мысли.
Страшные.
И надо было остановить, но ведь знала - не послушает. Сказал о доме думать, о том, который встанет на берегу. Белом-белом берегу... песок и ракушки.
Стена шершавая, низкая плоская крыша... навес и кресло.
Кто-то, кто стоит за креслом, но оборачиваться нельзя, потому как исчезнет. Таннис и не оборачивается, в своем полусне она смотрит на море, пьет горький кофе - на песке, и только на песке, она научится варить, лишь бы вернулся.
- Таннис, - этот голос разрушил мираж. - Ты не спишь?
- Уже нет.
- Ясно, - Освальд сел на кровать и поскреб белую ладонь. - Ничего не хочешь мне рассказать?
Сердце замерло. И застучало торопливо, набирая скорость.
- Ничего.
Голос чужой, ломкий спросонья.
- Ясно, - повторил он. - Таннис, почему ты не отговорила этого идиота?
...не вернется. И не будет берега, не для двоих... для одной ее - быть может. Но одной ей... зачем ей целое море для себя?
- И пойти на виселицу? Нет, Таннис, уже поздно. Или я... или они.
Уставшее лицо. И глаза глубоко запали, темные стали, нечеловеческие. Шрам обрисовался резко, выступил грязным рубцом, стянул кожу, отчего казалось, что Освальд усмехается.
- Ты и вправду собираешься сжечь город?
- Он и это сказал? - приподнятая бровь и пальцы щепотью, упертые в широкий подбородок. - И как думаешь, прав был?
- Да.
Таннис видела это выражение лица. Оно появлялось за миг до прыжка, когда Войтех решался шагнуть в пустоту...
- Зачем? Ради власти? Ты говорил о людях, но люди погибнут!
- Люди и так гибнут, малявка. Каждый день, каждую чертову минуту кто-то да умирает. На заводе, в канаве, задыхаясь в заводских дымах, сходя с ума от опиумных грез... пытаясь сбежать на этот берег, но не сбегая. Наши женщины становятся шлюхами и рано стареют. Мужчины - спиваются. Дети умирают, едва появившись на свет... восемь из десяти, Таннис. Ты готова родить десятерых, чтобы выжили двое? Ты вообще готова вернуться со своим ребенком туда, где жила?
Молчать. Не говорить ничего. И он не ждет ответа, но вцепился в ее лицо, поднял, заставляя смотреть себе в глаза.
- Они держат нас на привязи...
- Ты не убьешь всех.
- Мне и не нужны все. Достаточно многих. Я реалист, малявка. И я знаю, что делаю.
Пальцы его вот-вот пробьют кожу, и больно, но Таннис терпит.
- Их пламя уничтожит их же. Главы родов, сильнейшие бойцы, все те, кто попытаются сдержать прилив... да, останутся многие, но куда более слабые. Они не устоят перед людьми. Мы вынудим псов отступить за Перевал.
- Какой ценой?
- Той, которую человечество готово заплатить.
- Человечество или ты?
- Для начала я, но кто-то должен решиться. Решается всегда кто-то один. В достаточной мере... отчаянный...
- И беспринципный.
- Это тоже, Таннис. С принципами многого не добьешься, - он тер ладонь и морщился. - Третий день зудит... ты не представляешь, насколько этот зуд из себя выводит. Я думать ни о чем другом не способен.
- Посочувствовать?
- Хотелось бы. Или мы теперь враги? - Освальд поднес ладонь к глазам. На белой коже проступали красные следы расчесов, и белые плотные бляшки. - Не пугайся, это не заразно. Это... пройдет, через день или два. Но касаемо принципов, ты думаешь псы очень принципиальны? Будь у них способ избавиться от нас, они бы его использовали. И используют, как только появятся. В этой игре важно одно - ударить первым.
Он лизнул расчесанную ладонь, как делала когда-то давно, когда не был болен странной болезнью темноты, но выбирался к солнцу, на вершину старого крана, чтобы, взмахнув руками, шагнуть к далекой воде. Он говорил, что падение - тоже полет, и надо верить собственному телу.
Она верила.
И решалась. Падала, едва не разбиваясь о воду. Задыхалась и все-таки выплывала к поверхности, чтобы сквозь сцепленные зубы сделать первый обжигающий вдох.
Когда-то.
- Таннис, я не хочу с тобой воевать, - Освальд встал и сунул руку в карман. - Но мне придется тебя запереть. Надеюсь, у тебя-то хватит ума не пытаться сбежать? Если вдруг возникнет подобное желание, то подумай, не о себе, Таннис.
Он ткнул пальцем в живот.
- Теперь ты решаешь за двоих.
...за троих, но о Кейрене спрашивать опасно. И слезы вновь текут ручьем, но эти - другие, от злости, которая отрезвляет.
- Успокойся, - Освальд останавливается у двери. - Пожалуйста. Я на дух не переношу женских слез.
А дверь запер на замок.
С-скотина.
Друг? Враг? Запуталась она? Едва не поверила... дом на берегу... и свобода, надо лишь подождать...
Таннис подняла со стола вазу, древнюю, как и все в Шеффолк-холле, и с наслаждением швырнула ее в камин. Стало немного легче.
Проклятье!
Выбраться надо... замок и дверь?
Ничего, справится Таннис с замком... что там у нее имеется? Она вытерла ладонями горящее лицо, глубоко вдохнула, - все-таки столько плакать весьма и весьма утомительно - и подошла к туалетному столику. Пудра, крем... это в сторону. Воск для волос - туда же. Румяна в бумажной коробке. Кисти... слишком мягкие. А вот шпильки для волос - дело принципиально иное.
Тонкие. Прочные.
То, что нужно для несговорчивого замка.
Третий день кряду Ульне боролась с предательской слабостью. Кружилась голова, и как-то так, что даже во сне Ульне ощущала это головокружение. Она открывала глаза, цеплялась сухими пальцами за простыни, но те выскальзывали. Молчаливо вращался, все ускоряясь, пыльный балдахин, роняя на лицо Ульне лепестки. Они превращались в воду, вот только напиться этой водой Ульне не могла.
Пыталась.
Преодолевая предательскую слабость, она переворачивалась на бок, ползла к краю кровати, которая становилась велика. И смяв простынь, тянулась к кувшину.
Неподъемный.
И полупустой.
Руки дрожат, они иссохли, превратились в вороньи кривые лапы с черными когтями. И когти эти оставляли следы на стекле.
До чего же мерзкий звук... и стакан не удержать. Падает, проливается на простыни, оставляя влажное пятно. И Ульне пытается затереть его ладонями.
- Ты умрешь, - Тод выходит из шкафа. Он отпирает дверь ее ключом и вертит его на пальце.
Улыбается.
- Нет.
- Да, Ульне, все умирают, ты мне это говорила, помнишь?
- Я тебя любила, а ты предал...
- И ты отомстила, - Тод ронял ключ, который беззвучно падал на ковер оживших роз. Вот только лепестки их были из пепла. - Твое право.
Тод шел, и розы поднимались.
- Тебя нет... это сон... конечно, сон, - Ульне улыбалась своей догадливости. Только во сне воздух бывает настолько вязким, неудобным.
- Конечно, - соглашается Тод, присаживаясь на край кровати. - Сон и только. Игра воображения.
- Уходи.
- Почему? Ты не рада меня видеть? Мне бы хотелось думать, что ты по мне скучала.
- От тебя воняет.
Подземельем. И плесенью. Камнем. Железом. Ржавчиной, что расползалась по прутьям. Гнилью... этот сладковатый дух был особенно силен в первые месяцы после его смерти. Запах увязался за Ульне, поднялся по ступеням и перебрался через дверь. Он поселился в комнате, и сколько бы Ульне ни выветривала ее, не уходил.
А она оставляла окна открытыми, несмотря на зиму, холод и сквозняки.
- Помнишь, Марта сказала, что, наверное, где-то крыса сдохла? - Тод улыбался.
- Крыса. Ты и был крысой.
- Да неужели? А мне казалось, ты меня любишь...
- Любила.
От него тянуло не только вонью подземелья, но и холодом.
- Я там мерз, - пожаловался Тод. - И Анна... Анна сильнее, помнишь, я умолял тебя отпустить ее? Я бы остался...
- Ты и так остался.
- Да, навсегда, но в этом есть свой смысл.
Какой? Если спросить, он ответит. Но Ульне и без ответа знает: теперь Тод может приходить в сны, он и проклятые розы из пепла.
- Именно, дорогая моя женушка... или не женушка? Скажи, что тебя больше задело? То, что я люблю другую женщину? Или что наш брак не действителен? Хотя, что это я спрашиваю?
- Уходи.
- И оставить тебя одну? Ты же привыкла к одиночеству, верно? Или убедила себя, что привыкла... сама себя свела с ума. Зачем, Ульне?
Он протягивает руку, и Ульне отстраняется, отползает, не сводя взгляда с восковых пальцев.
- Уходи!
Ей стыдно за свой страх, ведь все происходящее нереально, но сердце вдруг останавливается, и Ульне отчетливо осознает, что стоит умереть во сне, и наяву она не очнется.
- Еще не время, - скалится Тод, и лицо его плавится. Оно на самом деле восковое... Ульне знает, он сделал его из тех свечей, которые она оставляла. - Уже скоро... совсем скоро... смерть - на самом деле избавление, моя нелюбимая.
Лицо-свеча плавится, и щеки идут крупными складками, стекая на шею. Топорщится грязный воротничок рубашки, и Тод поправляет его. Воротничок хрустит и рассыпается.
Не прах - пепел, серый пепел мертвых роз.
- Признай, что ты устала.
- Нет.
- Устала, - его улыбка - оскал, и зубы окрашены рыжим. Ульне отворачивается, но - удивительное свойство сна - вновь видит его. И зубы, гнилым частоколом выступающие из кости. - Устала врать себе. Устала бояться... ты же тряслась от одной мысли, что кто-то узнает правду. Оттого и заперла себя в этом доме. Честь предков... всего-навсего слова. В Шеффолк-холле давно не осталось чести.
- Замолчи!
Она затыкает уши, но руки становятся неподъемны. А пальцы немеют. И ее собственные ногти обретают тот синий окрас, который свидетельствует о близости смерти.
- Не хочу, - Тод заставляет ее слушать. - Ты же не захотела отпустить ее... мстила мне, но она при чем? Завидовала, да? Ты ей, а твой безумный кузен - тебе. Все кому-то да завидуют... а потом ты испугалась, что он кому-то расскажет, какое ты на самом деле чудовище. И из-за страха отдала ему нашего сына... или потому, что он был слишком похож на меня.
- Гнилая кровь.
- Твоя, Ульне. Она и вправду гнилая? - ребристый коготь Тода взрезает кожу, выпуская не кровь, но гниль. - Действительно...
Он выглядит удивленным, призрак ее прошлого.
- Мой сын жив...
- Беспородный ублюдок, которого привел твой кузен? Его это все, небось, веселило... у него было странное чувство юмора, да? И у тебя тоже. Вы похожи друг с другом... скажи, ты рада, что он умер? Правду, Ульне. Мертвецам врать нехорошо. Да и незачем, все равно никому ничего не расскажем...
- Да.
- Рада...
- И мне его не хватает...
- Да, пожалуй, - Тод убирает руку и ту, которая лежала на груди Ульне, сдавливая слабое ее сердце. - Теперь я вижу... из вас получилась бы хорошая пара.
Он смеется, и Ульне просыпается от этого смеха, а может от громкого хруста розовых стеблей, от влажного прикосновения пальцев к щеке.
- Ульне, Ульне... - этот дребезжащий голос принадлежит не Тоду. - Ульне, ты так кричала! Я услышала...
Марта.
Всего-навсего толстая старая Марта в нелепой широченной рубашке. Она отделана кружевом, и шлейф из ткани волочится по полу, выметая пыль, вычерчивая едва заметный след.
- Ты...
- Я, Ульне, конечно, я, - Марта садится на край кровати, на то место, которое выбирал себе Тод, но под весом ее старая перина сминается.
Кружево.
И свеча в оловянном листочке-подсвечнике. Гнутая ручка, закопченное зеркальце, в котором отражается рыжий огонек, слишком яркий для Ульне.
- Убери.
- Конечно, Ульне.
- Уходи...
- Ульне, тебе нужен доктор, - Марта не собирается уходить, она возится, что-то переставляя на столе, хотя точно знает, что Ульне ненавидит перемены, хотя бы и пустяшные. А вернувшись к постели, принимается мять подушки, подсовывать их под ослабевшее тело Ульне.
- Уходи, - голос надорванный, и Марта поджимает губы.
- Я позову...
- Мне не нужен доктор.
- Не доктора, - она поправляет кружевной высокий чепец.
Освальд появляется быстро.
- Мама, вам плохо? - он отбрасывает одеяло, и Ульне испытывает непонятный несвойственный ей прежде стыд. Она видит себя словно бы со стороны.
Пустая кровать.
Простыни измяты, пропитаны испариной, равно как узкая тесная сорочка. Она прилипла к телу, обрисовывая резкие черты его, костистые ноги, острые грани таза, вдавленный живот и сухую старческую грудь. Видит и руки свои, вытянувшиеся вдоль тела, скрюченные и темные, и вправду похожие на вороньи лапы. Видит мосластую шею с раздутым зобом и складкой темной кожи под ним.
Чужое, неподвижное лицо.
Растрепанные волосы... никогда-то Ульне не признавала ночных чепцов, и ныне сама себе была отвратительна, косматая грязная старуха.
- Пошлите за доктором, - Освальд сдавил руку, пытаясь добраться до нити пульса.
Ослаб. И вот-вот оборвется, но не сегодня, прав Тод - еще не время. Он не отпустит Ульне просто так, не помучив. И зря ее мальчик беспокоится... склонился, слушает больное сердце.
- Почему вы молчали? - упрек заслужен, и Ульне вновь стыдно.
- Марта... уйди.
Она хмурится, но отходит к двери, оставив правда на столике свечу. Надо сказать, чтобы убрали, после снов Ульне неприятно смотреть на свечи.
- Как тебя звали? - она вглядывается в лицо того, кто стал ее сыном.
- Войтех.
- Красивое имя...
- Доктор скоро придет.
- И ничего не сделает. Помоги мне сесть.
- Я не думаю...
- Помоги.
Славный мальчик, сильный и справится. Ей хотелось бы думать так, потому что иначе все зря. Но странное дело, мысль о том, что Войтех... нет, Освальд, ее дорогой Освальд, вернет Шеффолкам былую славу, более не приносила успокоения. Он же, усадив Ульне, спешно подвигал к ней подушки.
- Ничего не сделает, мальчик. Время пришло... почти пришло, - сердце запинается на каждом слове. - Будь добр, принеси мне книгу.
- Какую?
- Особую, Освальд... книгу Шеффолков.
...она хранится в шкафу, в резном ящике, украшенном разноцветной эмалью. Правда, та поблекла, потрескалась, а ведь когда-то Ульне любила эти картинки.
Рыцарь, повергающий дракона... и змей, что расправляет крылья... белая роза... странно, что она, потерявшая способность видеть - плывет все перед глазами - помнит их. На рыцарском шлеме алый плюмаж. И щит его перечеркнула трещина. Некогда Ульне опасалась, что щит этот не выдержит удара, и рыцарь погибнет.
Она откинула крышку, которая поддалась с трудом. И верно, без помощи своего мальчика Ульне бы не справилась.
...ее и только ее, пусть и привел его Тедди.
...бросил.
Изуродовал.
И да, Ульне боялась, что кузена своего, вечно сонного, слишком иного, чтобы было ему уютно в стенах Шеффолк-холла, что мальчишку, который поселился под маской ее сына.
Дикий совсем.
С волчьим голодным взглядом, с манерами, которые нуждались в хорошей шлифовке, жадный до всего и не способный увидеть солнце.
- Мама? - он держит шкатулку и книгу помогает извлечь. Какая же она тяжелая, разбухла от имен и дат, растрескалась от тайн, которые позволено знать лишь Шеффолкам.
И Освальд - не самая грязная из них.
...в тот день он стоял у окна, вцепившись бледными руками в гардины, не то желая содрать их, не то просто пытаясь не упасть. Он закрыл глаза и сквозь прозрачные бумажные веки смотрел на солнце. А по щекам катились красные слезы.
И Ульне, ставшая невольной свидетельницей этой слабости чужака, сказала:
- Прекрати себя мучить. Закрой окно.
Он не услышал.
И когда подошла, потянулась к гардинам, попытался оттолкнуть, но оказалось, что солнце истощило его силы. Мальчишка рухнул на пол, сдавил голову руками и завыл.
Наверное, ей следовало бы уйти, но Ульне осталась.
И села рядом.
Обняла его, удивляясь тому, до чего он худощав. Под тканью дрянного пиджака - тогда он совершенно не умел одеваться - прощупывались острые плечи и длинная лента хребта.
- Не надо, мальчик, - она гладила всклоченные его волосы, жесткие, пахнущие подземельем, и не позволяла вывернуться. Тогда у Ульне хватало сил. - Не плачь о том, чего нельзя изменить.
- Смириться? - выплюнул это слово.
Красноглазый, белолицый с разодранными щеками, с красной полосой свежего ожога на лбу и полукруглым шрамом, который выделялся резко, мальчишка был страшен.
И несчастен.
- Или смириться, или ждать, - ответила ему Ульне, вытирая кровь со щек. - Быть может, однажды жизнь подскажет, как поступить... терпение - это добродетель.
Она протянула ему испачканный кровью платок.
- Но для начала тебе стоит кое-чему научиться...
...он учился.
Менялся.
Изменился настолько, что Тедди это начало злить... ее беспокойный кузен захотел забрать и этого мальчика, хорошо, что не успел.
Освальд умен.
Упрям.
И честолюбив... он достоин носить имя Шеффолков.
- Подай нож, будь любезен, - Ульне не способна удержать книгу, и та падает, придавливает ноги немалым весом своим. А руки теряют способность нож удержать.
Пусть Освальд.
- Здесь, - Ульне проводит вдоль переплета. - Режь.
И клинок с хрустом ломает иссохшую кожу переплета. Рана ширится, и Освальд раздирает ее, уже понимая, что именно находится в тайнике.
Черный камень квадратной огранки, совершенный каждой гранью своей. Он вспыхивает яростно, оскорбленный многолетним пленом. И чернота отступает.
- Корону сделаешь сам, - Ульне протягивает руку, и камень ложится в нее. Тяжелый.
Слишком тяжелый для женщины.
А корона, надо полагать, и вовсе была бы неподъемна, но Освальду пойдет... семь зубцов... и не нужны другие алмазы, хватит и этого.
Черный принц.
Проклятый... в ушах звенит, и слышится голос отца... он сажал Ульне на колени, и она помнит, что от пиджака его вечно пахло псиной и табаком. Рыжие сеттеры вертелись у ног, укладывались перед камином.
...давным-давно, когда мир принадлежал людям, - хрипловатый простуженный голос был родным, и Ульне устраивалась в колыбели надежных рук.
- Ты опять рассказываешь ей эти сказки? - мама отвлекалась от шитья.
- Это не сказки, дорогая, это правда... - отец подмигивал Ульне.
Не сказки.
Правда.
Для двоих, ведь мама - не из рода Шеффолков, и значит, не имеет права на тайну, скрытую под толстым переплетом родовой книги.
Надолго?
Быть может, да... быть может, нет... алмазы иначе считают время, но Ульне ли не знать, что однажды наступит время, когда Черный принц обретет свободу.
Наступило. Он пылал черным пламенем, завораживал, манил, обещал, что мир изменится вновь... и наверное, когда-нибудь правнук Освальда расскажет другую сказку.
...давным-давно, - губы Ульне шевелились, но она не произносила ни звука, - когда мир принадлежал не только людям...
Марта смотрела на свечу, которая оплывала, медленно, но неудержимо кренясь. От свечи по потускневшему глянцу стола расползались отблески, тревожили вещи. Зеркальце в серебряной оправе, приоткрытую шкатулку, из которой выбралась змея жемчужной нити. Некогда белые, ныне жемчужины заросли грязью, как и все в этой комнате.
Пусто.
Жутко, и от жути этой не спасает овсяное печенье, которое Марта принесла с собой в корзинке с рукоделием. Спицы скользят беззвучно, накидывают петлю за петлей... чего ради?
Ульне умрет.
Доктор прописал сердечные капли и покой, он озирался, стараясь скрыть брезгливость и жадное пустое любопытство, которое донельзя злило Освальда. И тот терпел чужого человека лишь потому, что человек этот был способен помочь Ульне.
Или не был.
В воздухе пахнет валерианой...
...котика бы завести. Марте всегда нравились кошки, а отец не любил... кошки приходили на запах, обживали соседние крыши, орали и дрались, доводили до безумия цепных отцовских кобелей. А Марта втихую прикармливала их мясными обрезками.
Отец злился.
Говорил, что Марта безрукая, никчемная... отдал... вот ведь, старого герцога Марта помнит распрекрасно, и свой перед ним страх, и зеленый охотничий пиджак, и высокие сапоги, которые начищали гуталином, а сверху покрывали тонким слоем воска... и бриджи с кожаными нашлепками на коленях, и даже лицо - сухое, породистое...
...Ульне на него похожа, а Марта вот другая.
И собственным родителям в памяти ее не досталось места.
Нет, вертится в голове что-то смутное, пустое... грязный фартук, о который отец вытирал руки и ножи, прилавок, покрытый жирной пленкой. Его полагалось скоблить раз в три дня, и Марта ненавидела эту работу. Жир отходил туго, а руки и вовсе отмыть было невозможно. Помнится топор с полукруглым темным клинком, старая колода, набор мясницких ножей, всегда начищенных до блеска... матушкины руки, ловко перебирающие кишки... и тяжелая чугунная мясорубка, провернуть которую у Марты сил не хватало.
Никчемная.
Она сунула за щеку печенье, стараясь жевать тихо, чтобы не потревожить Ульне. Та же завозилась, заметалась в постели, вцепилась в простыни, выгибаясь. И сквозь стиснутые губы вырвался-таки стон.
- Водички? - Марта отложила вязание.
Высокий кувшин, стоявший рядом с камином, нагрелся с одной стороны. Стекло стало мутным, и вода в кувшине гляделась грязной.
Пахла она неприятно.
И Марта, наполнив стакан, попробовала - кислая... это от порошков, которые оставил доктор, а может, мерещится. Сама Марта тоже немолода, и как знать, когда ее собственный срок наступит.
- Пей, дорогая, - Марте пришлось забраться на кровать с ногами, подхватив широкий подол ночной рубахи. Ноги тонули в перине, Марта с трудом удерживала равновесие и вода, расплескавшись, текла по рукам, наполняла рукава. - Пей.
Ей пришлось поддерживать голову Ульне и прижимать край стакана к вялым губам. Ульне глотала, но как-то мелко, часто, и вода выливалась из полуоткрытого рта.
Нехорошо.
Марта отерла рот подруги подолом и, глянув в мутные беспамятные глаза, велела:
- Спи, а то этот... волнуется.
И вправду волнуется, точно о родной матери... о делах своих важных позабывши, полночи просидел рядом с Ульне, за руку держал, рассказывал что-то тихим шепотом, гладил стиснутые тонкие пальцы. А ногти-то посинели - верный признак, что вскоре отойдет.
Марта покачала головой и на четвереньках, некрасиво оттопырив зад, попятилась. С кровати сползала тяжело, мешал живот.
...доктор пугал, что с весом к Марте придет грудная жаба, но не сбылось... а вот Ульне, на что тоща, да помирает... жаль, и не по себе - а ну как Марту следом отправят? С этого-то станется... злой, холодный, и нежность его к Ульне непритворная пугает больше гнева.
Одной крови?
Одной души, половинчатой, которой не хватит на многих.
- Тод... - прошептала Ульне.
Надо же, вспомнила... сколько лет она запрещала произносить это имя, отмахивалась, бежала, стоило Марте заговорить о... или кричать начинала. А тут вдруг...
...матушка Марты перед смертью все какого-то Гестаса звала, да так жалобно, отец же злился и пил... это она помнит, гранитные красные руки с черной каймой под ногтями, и стакан, заросший жиром. Бутылку у ног. Запах хвои...
...а платья траурного у Марты нет.
Спицы вновь подхватывают петлю за петлей, вяжут, вывязывают. И покалывает под грудью собственное сердце. Оно видится Марте засаленным, грязным, скреби - не отскребешь.
Она и не пытается.
Трусовата с рождения, и тут, в Шеффолк-холле оказавшись - старый герцог самолично приехал за Мартой - долго робела, не смея рта открыть. А Ульне все смеялась, простушкой звала.
...хорошие годы, светлые, казалось - вся жизнь впереди, в руках живет, трепещет дивной птицей... всего-то и надо - удержать.
- А помнишь, ты меня кататься повезла в парк? На бричке? - молчание сделалось невыносимым, и Марта заговорила. Она бросила взгляд на кровать, убеждаясь, что Ульне не спит.
Лежит, будто неживая. Темные руки на белом одеяле.
Темная шея.
Седые космы, которые расчесать бы надобно, но неохота, быть может, завтра... или потом, когда время придет.
- Ой и красота ж была! - Марта передвинула кресло поближе к кровати, так, чтобы видеть пустые глаза Ульне. Лежит и не моргает. Плохо ей?