По аллее катилась коляска. Следом шла женщина. Ребенок шлепал губами - он говорил, но слов еще не было в его детском языке: мир ребенка еще не получил своего названия и оттого был светел и ярок, и удивительно нов. Женщина ела семечки и сплевывала однообразно себе под ноги. Она пережевывала губами ребенку в такт - в ее мире все вещи были названы, и слова были больше не нужны.
Семечки были жуками с блестящими, выпуклыми спинами. Мать потрошила их ловким ртом и сплевывала черные доспехи наземь. Птицы слетались к ним: маленькие вертлявые были быстрее и сноровистее, и тяжелые увальни не успевали за их стремлением. Но мать была ловка, и доспехи были пусты, и птицы голодны и затевали склоки и драки. У матери были грубые руки, и она все время отнимала блестящие, сплошь покрытые глазурью голыши на берегу реки и даже не давала лизнуть. И голос был тоже грубый, и когда она принималась целовать, становилось жарко, а ее поцелуи имели цепкие коготки и не желали стираться со щек. Но мать была сильнее вертлявых птиц, и даже толстых увальней, тяжело и неохотно становящихся на крыло, и уж конечно сильнее выпуклых жуков в черных доспехах - поэтому она была матерью.
Девушка на скамейке тоже ела жуков в черных летучих доспехах. Но она перебирала их руками, снимала сухие мертвые шкурки, и на синем воздухе было холодно смотреть на жуков, оставшихся без доспехов. Девушка была не так ловка, как мать - она иногда роняла на землю маленькие тельца, и птицы вокруг нее не были голодны. Девушке было совсем не жаль жуков - сегодня с ней говорили люди в странных белых нарядах, и их голоса были сухие и черные, как пустые шкурки, только совсем не выпуклые. Она отдала этим людям какую-то частицу от себя, что-то живое, с нитевидным биением плоти, что-то, что, кровавое и сморщенное, лежало сейчас в ведре в большой белой комнате с режущим светом. У девушки были стеклянные блестящие глаза - они блестели почти как глазурные камни на берегу реки - и пальцы плохо слушались ее. Жуки падали на землю, но почему-то не хотели взлететь и покорно ждали птиц и их жестких клювов.
Старуха сидела на маленьком продавленном стульчике и действовала почти так же ловко, как мать. Ее глаза были пусты, как черные блестящие доспехи, засыпавшие все вокруг. Когда к ней подходил кто-нибудь и заслонял спиной низкое солнце, она щедро насыпала жуков в бумажные пакеты и еще рукой досыпала горсточку. Ее руки дрожали, как у той девушки, но старуха не знала кровавой боли и пустоты, как от нежданной прорехи в собственном теле, и с ней давно уже никто не говорил. Ее дети оставили ее одну с ее годами, и время жестоко и ловко, как люди, которым она продавала жуков с блестящими черными спинами, перебирало ее в руках, чтобы освободить от сухих морщинистых доспехов.
К старухе подходил мальчик и маленькой рукой брал из большой миски. Он приходил каждый день и брал, не спрашивая, и тоже никогда не говорил со старухой. Мальчик отходил в сторону. Он веером швырял жуков в синий воздух, но те, кажется, действительно не знали, что могут летать. Они падали на землю, и к ним слетались птицы, и вертлявые маленькие успевали всегда на секунду быстрее, чем увальни с крючковатыми розовыми клювами.
Ребенку в коляске надоело наблюдать за людьми, и он закричал, обиженно и сердито. Мать резко бросила остатки семечек и взяла ребенка на руки. Но он не хотел успокаиваться и плакал горько еще долго. До самого дома. И у его порога он, плачущий навзрыд, уже не видел кучки черной шелухи, оставленной улетевшими жуками.