Каждый раз, ближе к вечеру, в городе наступает осень. Это происходит примерно в тот момент, когда часы на ратуше уже отзвонили свою привычную мелодию, но еще не пробили шесть.
Небо вскипает свинцом и прогибается, словно навесной потолок, щедро затопленный соседями сверху. Листва на деревьях вспыхивает желто-червонным. Из моего окна виден сквер и каждый день, когда отголосок шестого удара окончательно теряется в витиеватых улочках, он загорается единой неопалимой купиной.
Потом начинается дождь.
В это время, я, как правило, иду на кухню и ставлю на огонь желтый эмалированный чайник. Он ворчит, когда его блестящее бисером влаги закопчённое донышко начинают лизать сизые язычки газового пламени.
Дождь барабанит по стеклу, быстро темнеет, я зажигаю свет и задёргиваю коротенькие, на манер тех, что висят в поездах, занавески. Теперь такие уже не в моде, но мне тяжело расставаться с привычными вещами, будь то отцовская чернильная самописка, или полинявшая рубашка с вычурным логотипом давно забытой рок-группы. Тем более, даже за такими занавесками случайный прохожий сможет, разве что, увидеть абажур, да помутневшее пятнышко на побелке, символизирующее павшего жертвой собственных гастрономических пристрастий комара.
Вероника постоянно спрашивает меня, почему бы мне не забраться на табуретку, и не смести с потолка нетленные мощи насекомого, но я отвечаю, что они висят там для острастки.
Когда идёт дождь, мне хочется заправить в старую печатную машинку чистый лист и написать что-нибудь изысканно-декадентское, чтобы были Любовь и Смерть, чтобы играло танго, и лицо партнёра было загримировано под череп, чтобы в бокале уже пузырился яд, и чтобы всё это происходило на фоне декораций викторианской эпохи.
Но стоит, наверное, начать с того, что печатной машинки у меня нет, а чернильная ручка более склоняет к высокому поэтическому штилю классицизма, нежели к богемной символистской эквилибристике.
Чайник вскипел. Белая струя пара разбилась о кафель, которым стены кухни выложены примерно до уровня моих плеч. Раньше там была зелёная краска со странным рельефным узором, чуть замызганная побелкой - маляр из меня, смею заметить, никудышный.
Впрочем, этот факт ничуть не мешает мне сидеть и наслаждаться свежезаваренным чаем. Правильно заваривать чай я, кстати говоря, тоже не умею, равно как и большинство из тех, кого я знаю - китайцы в древности подобным чаем травили недругов. История умалчивает о том, насколько успешно.
Дождь, тем временем, закончился, и между подтаявшими облаками проглянуло, окрашивая улицу розовым, предзакатное солнце. Посветлело. Просвет между тучами был узок, и казалось, что в небе догорает огромная свеча. В какой-то момент - за секунду до того, как солнце скрылось за горизонтом, - всё вокруг оказалось залитым оранжевыми всполохами, тени метнулись вдаль, мокрая после дождя булыжная мостовая стала золотой, потом в золото обратились стены домов и даже чугунные фонарные столбы.
Свеча в небе догорела, и всё снова стало на свои места. Сизый вечер, прохладный и влажный. Мостовая и столбы вновь почернели, а деревья окончательно освободились от пепла сгоревшей листвы и теперь напоминали жертв андеграудного авангарда, отличаясь от чугунных столбов лишь сложностью форм и чуть коричневым оттенком.
Я вымыл свою кружку и поставил её обтекать донышком вверх на выцветший пластиковый поднос возле раковины. Когда-то поднос был красным, но теперь его цвет можно было скорее охарактеризовать, как светло-морковный.
Оделся я чуть теплее, чем по погоде - ближе к вечеру в нашем городе начинается настоящая зима.
Мне нравится моё пальто - серое, с глубокими карманами, в которые можно положить книгу, или компакт-диск, или не очень большую коробку конфет. Когда-нибудь я спрошу у Вероники, как называется ткань, из которой оно сшито. Ткань мне тоже нравится - она теплая и приятная на ощупь.
Накинув пальто и напялив на макушку берет - скорее из эстетических соображений, чем из положительного теплового тропизма - я вышел из дома.
Город стоит у самого моря. Так получилось, что он расположен на огромных скалистых ступенях, сходящих полукругом к песчаному пляжу. Кто-то сказал, что это похоже на иллюстрацию к Данте. Возможно, он был прав, тем более, что за верхней ступенью начинается более чем сумрачный лес, из-за которого белеет Медвежья гора. Она действительно напоминает огромного медведя, который прилёг отдохнуть, перегородив собой полуостров.
Мой дом стоит на второй ступени сверху - отсюда видны макушки сосен и похожая на оттопыренное звериное ухо вершина Медвежьей горы. Дом Вероники - а я направлялся именно к ней - стоит ниже, на третьей ступени от моря, так что мне предстоял путь в полдюжины километров.
Часть дороги я проделал на старом, гремящем и разбрасывающем при малейшем толчке бирюзовые искры, трамвае. Улицы здесь узкие, так что единственная трамвайная линия имеет только одну колею и лишь на остановках сделаны специальные разъезды, где вагоны дожидаются друг друга, чтобы не встретиться на полдороги.
Я смотрел сквозь стекло, расцарапанное неизвестными авторами, на мелькавший в просветах между невысокими зданиями залив и думал о том, что для того, чтобы привыкнуть к жизни у моря, надо здесь родиться. Как Вероника, например... Синяя бесконечность, которая не-то вода, не-то небо, никогда не покажется ей пропастью, затягивающей в свою ненасытную утробу. Море для неё - это всего лишь море, постоянно тёплая солоноватая влага.
Мне оставалось идти чуть меньше квартала, когда снова заморосил дождь. Мелкие пронзительные капли зачёркали по моему лицу и я, чуть ссутулившись, прибавил шагу.
Вероника жила в старом четырёхэтажном доме с двориком-колодцем, отделённым от остального города аркой с массивной чугунной решёткой, двери которой, впрочем, всегда были открыты. Я пересёк дворик, крохотный мирок в себе, сомкнувшийся вокруг двух покосившихся скамеек, песочницы, в которой под порыжевшим грибком скрывалась от дождя забытая кукла, и огороженных шаткой изгородью кустов крыжовника; поднявшись по щербатым ступенькам, вошел в подъезд. Внутри было темно и сыро. Стоял крепкий запах влажной краски, замешанный на аромате готовящейся пищи и доносящимся из подвала кисло-сладким душком. По стенам расползлись нацарапанные, нарисованные маркерами и аэрозольными красками, намётанные карандашом, рисунки и надписи. Они покрывали стены несколькими слоями - было видно, что не одно поколение приложило к ним руку.
Дверь Вероники на третьем этаже - деревянная табличка с номером "31", прибитая к жёлтой двери, и пуговка звонка, которая имела обыкновение биться током, если давить на неё влажными пальцами.
Я позвонил дважды с минутным интервалом - по ту сторону двери была тишина, только дождь стучал по жести, да где-то этажом выше старательно рыдал младенец.
Вероника была в своей делирике. Не самая утешительная новость.
Что такое делирика? Попробуйте объяснить рыбе о пользе воздуха и тогда, возможно, я попробую растолковать вам суть делирики.
Это не место, по крайней мере, не место, принадлежащее реальности.
Это, скорее состояние восприятия направленное внутрь индивидуума, обретшее собственное воплощение на метасенсорном уровне. Всё ясно?
Вот и я о том же. Это определение принадлежит одному из моих товарищей. А я не имею ни малейшего понятия о том, что такое метасенсорный уровень, и как на нём можно хоть что-то воплощать. Делирика - это как море, рядом с которым ты родился, ты воспринимаешь её, как данность. Высшая ступень эволюции японского сада камней. Это - мирок, который внутри тебя, но внутрь которого ты можешь поместиться без остатка.
Как если бы детская иллюзия "закрою глаза и стану невидимым" была реальностью. Впрочем, именно дети первыми научились уходить в делирику.
Можно ли уйти в чужую делирику?
Можно. Я как раз собирался это сделать. Надо только примерно знать место, где человек ушел в свою делирику и очень хорошо знать этого человека. Другой вопрос, стоит ли это делать без особых на то причин. Делирика - очень интимная вещь, в которой воспоминания сплетаются с грёзами. Прежде, чем войти в чужую делирику, стоит десять раз подумать, а хочешь ли ты видеть то, о чём, возможно, ты даже и не подозревал.
Впрочем, я уже бывал в делирике Вероники. Как ни странно, но в первый раз я попал в неё случайно - такое хоть и редко, но, всё же, случается.
И я до сих пор не могу забыть то, что видел...
Три линии сходятся в одной точке. Постепенно сознание начинает позиционировать их в трёхмерном пространстве, тогда становится ясно, что углы между ними - прямые.
Рыжие подтёки вдоль линий. Угол между потолком и двумя стенами.
Боль.
Линии образуют комнату. Постепенно зрение привыкает к бинокулярности и начинает делать поправку на перспективу.
Боль. Тупая боль накатывает волнами.
Я лежу на спине. Металлическая спинка панцирной кровати, постельное бельё с застиранными штампами. Комната небольшая - в ней есть ещё две такие же кровати, три простенькие тумбочки и одно окно, замызганное, с серой, давно не крашеной рамой.
Боль скатывается вниз от солнечного сплетения к пупку и там начинает буравить насквозь, пробиваясь к копчику. Никак не могу понять, что болит - душа или тело.
Утро. Часов одиннадцать, может даже чуть раньше. Солнце рисует на стене три четырёхугольных пятна и ещё массу бликов - стоящая на узеньком подоконнике ваза брызгает светом по всей комнате.
Господи, больно то как... Даже не то, чтобы сильно болело, но боль эта - какой-то особой природы, словно в меня подселили кусок пустоты и холода. Не-то страшно, не-то стыдно, не-то просто мерзко.
Дверь открывается, и входит пожилая женщина в белом халате. Она с укором смотрит на меня и произносит:
--Ну что, очухалась? Эх, руки бы поотрывала таким докторам, да и ты тоже хороша. Это надо было догадаться, чтобы собственно...
Звук "о" зависает в воздухе, звенящий и упругий, и движение обращается вспять вместе с голосом:
--...онневтсбос ыбочт, ясьтадагод...
И только три линии, сошедшиеся в одной точке, растворяются в ржавых подтёках...
Потом всё было по-другому и больничная палата с пожилой медсестрой почти стёрлась из моей памяти, как стирается любой другой сон, и только лишь воспоминание о боли до сих пор остаётся свежим. Я не могу понять, что могло породить её, что эта картина делает в делирике Вероники.
И вот я снова выхожу под дождь и направляюсь к дальней скамеечке - обычно с неё Вероника уходит. Я присел на мокрые доски - действительно, отсюда. Место, с которого человек ушёл в свою делирику, не спутаешь ни с чем. Оно пахнет этим человеком так, словно человек всё ещё находится здесь.
Теперь надо закрыть глаза и представить Веронику, не обращая внимания на дождь.
У меня часто спрашивают, что я нашёл в ней, а я просто улыбаюсь в ответ. Грубовато скроенное лицо действительно не походило на изысканные портреты, замурованные в глянец журналов, да и волосы, всегда распущенные, с обрезанной по брови чёлкой, привели бы иного парикмахера в ужас. Но глаза... видели бы вы её глаза.
К ним можно привыкнуть, только родившись с ними. Они чем-то сродни морю в дождливую погоду, когда вода ещё не успела остыть после жарких дней, но уже обрела грозную силу. В них, порой, даже в полдень отражаются звёзды.
Это была вторая после моря вещь, которая поразила меня, когда я только сошёл с поезда, оставив в расшитом многочисленными кармашками нагруднике проводника пробитый билет в один конец. За плечами был набитый нехитрым скарбом рюкзак, а ноги всё ещё ощущали удары колёс о стыки.
Почему я приехал сюда? Предпочитаю не задумываться. Возможно, я просто решил, что провести остаток жизни у моря - не самая худшая перспектива. Вообще-то я, первоначально собирался на Алтай, но, с тех пор, как туда рухнул американский спутник оснащённый ядерным реактором, в моих планах произошли некоторые изменения. По крайней мере, если умирать - то во сне и от естественных причин, а не от лучевой болезни, и не от пули мародёра.
Когда меня провожали я плакал. Теперь лица друзей выцвели и превратились в смутные образы, по которым трудно что-либо восстановить.
Сейчас всё происходит быстро.
И утро-весна и лето полудня и вечерняя осень и ночь, покрытая снегом...
По крайней мере, настоящей весной и осенью всё случается именно так. Можно винить фреон, а можно грехи человеческие и грядущий вскорости Конец Света.
Впрочем, когда я сошёл с поезда было лето. Я сидел в привокзальном буфете, пил липкий приторный чай, жевал сметанник и прикидывал, на сколько хватит моих сбережений, если я немедленно не отыщу себе заработка.
Прогнозы оказались неутешительными, но в запасе у меня оставалось порядка двух недель и, потому, я, оставив рюкзак в камере хранения, пошёл гулять по городу.
Тогда он показался мне огромным. Потом уже он начал сжиматься на глазах, и сжимался, пока не стал настолько крохотным, что каждый закоулок, каждая мелкая деталька легко умещались в памяти.
Вероника стояла чуть в стороне от пешеходной дорожки, ведущей к пляжу, и играла на гитаре. Под ногами у неё валялся пакет, в котором лежал ворох мелких купюр. Летом к морю обычно приезжает масса народа, так что в слушателях недостатка не было.
Голос. Голос Вероники можно сравнить разве что только с её взглядом. Нет, я не сказал бы, что он отличался широтой диапазона, или каким-то особым тембром. Обычный голос, немного похожий на мальчиковый. Но была в нём глубина и сила, нечто дикое, дремучее, необъяснимое, и, в то же время, светлое.
Я подождал, рядом с девушкой никого не останется, и подошёл поближе.
--Можно?-- я указал на гитару, когда она закончила очередную песню.
Она молча протянула мне свой инструмент. Гитара была старой, со стёршимся на углах лаком, но звучала и строила великолепно. Было видно, что выбирал её знающий человек.
Давно я не пел так, как тем летом, в сквере.
Казалось, что я вернулся к истокам собственной сути - в груди зажёгся огонёк и пара глубоких вздохов раздула его в бушующее пламя. Каждое слово, вырывавшееся из меня было сталью, расплавленной в горниле лёгких и выкованное ударами сердца. Меня не стало, были только слова - руки помнили старые мелодии и двигались сами по себе.
Когда я закончил петь и открыл глаза, то понял, что вокруг меня собралась толпа.
--...да говорю тебе, это он,-- донеслось из толпы.
--Что ты мелешь? Я точно знаю, что он покончил с собой,-- уверенно ответил детский голос.
--Ничего подобного,-- сказал кто-то третий,-- он умер от передозировки.
Я повернулся отдать инструмент и увидел эти глаза. И понял, что тону. Воздух покинул лёгкие весь, без остатка. Тело отказалось подчиняться простейшим приказам. Наверное, я задохнулся бы, если бы Вероника не заговорила первой.
--У тебя кровь,-- сказала она
Действительно, я сбил кожу на пальцах правой руки и на них проступили бордовые капли, но боли я не чувствовал. Я смог лишь улыбнуться в ответ, судорожно глотая воздух ожившими губами.
Только теперь я понял, что мои веки опущены. Я открыл глаза и увидел, что уже не сижу на скамейке - я был в делирике Вероники.
Я стоял в хвойном лесу, стройные сосны стремились вверх, туда, где можно было неустанно пить солнечный свет, не опасаясь ничего. Иголки под ногами слегка пружинили, казалось, что можно сквозь них провалиться. Я пошёл вперёд, по большому счёту, мне было всё равно, куда идти.
Дальше был широкий ручей, который пришлось пересечь вброд, сняв ботинки с носками и закатав брюки по колено. Память подсказывала мне, что выше по течению, где двухметровый уступ образует крохотный водопадик, с настоящими брызгами и игрушечной радугой, можно перебраться на другой берег по торчащим из воды камням, но в этот раз мне не хотелось тратить время.
Вскоре лес кончился - он весь рос на крыше огромного, наверное километрового в диаметре, крытого резервуара. Высотой резервуар был порядка ста метров. В реальности я никогда не видел подобных. Вероника называла этого гиганта "газгольдером", хотя газгольдером он точно не был. Впрочем, все мои попытки убедить её с треском провалились. Это был её мир, и она имела полное и неоспоримое право называть вещи теми именами, которые считала наиболее подходящими.
Лес обрывался у края крыши - корни сползали по стенкам резервуара к настоящей земле. Это противоречило всему, что я знал о соснах, но и здесь Вероника имела полное право вносить собственные коррективы.
Я прошёл по краю, пока не добрался до лестницы. Потом взялся за перила и в какой-то момент картина переменилась - я, бесплотный и невесомый, смотрю со стороны, как человек в пальто и берете, спускается вдоль обитого жестью бока резервуара.
Вероника поселила меня в квартиру, которую, обычно, сдавала приезжим. Она же помогла мне устроиться на работу в местную газетёнку - благо за моей спиной, кроме всего прочего, был факультет журналистики и ворох публикаций.
Наверное, кому-то покажется странным, что я не переехал к Веронике, и она не переехала ко мне даже после того, как мы стали более, чем близки. Но я, в силу своей природы, любил одиночество не меньше чем Веронику, да и сама она, порой, исчезала надолго, уезжая не то к каким-то знакомым, не то к родственникам.
Наша любовь была растянувшимся на годы безумием. Порой мы ругались, ругались до швыряния предметами - впрочем, даже дойдя до крайности, предметы подбирали нетяжёлые и небьющиеся, чтобы ненароком не поранить. Потом дулись друг на друга и отсиживались по квартирам, чтобы вновь случайно встретиться где-нибудь на волнорезе или в маленьком кафе и в который раз начать всё заново.
Почему-то Веронике никогда не приходила в голову мысль, что я завишу от неё целиком и полностью, и ей ничего не стоит вышвырнуть меня на улицу, когда я совсем уж её доведу. По крайней мере, она никогда не пользовалась этим преимуществом в качестве аргумента.
Человек в пальто окончил спуск, и я снова обрёл своё тело.
Я стоял на лестничной клетке последнего этажа типовой многоэтажки. Люк, ведущий на крышу, был открыт, но лестницы не было. Встав ногами на перила и подтянувшись, я оказался вверху.
Вероника была здесь. Она сидела, обняв колени, и смотрела на предзакатное солнце.
--Привет...-- улыбнулась она.
--Здравствуй,-- я присел рядом и вытянул ноги. В спине хрустнул, становясь на место, позвонок,-- тебя не было дома, я решил, что ты здесь.
--Угадал,-- она снова улыбнулась и покачала головой,-- зря ты пришёл.
--А в чём дело?
--Как тебе сказать... Знаешь, иногда такое чувство, что мир снаружи - уже не тот, в котором мы жили раньше. Что он в какой-то момент изменился и подменил память. И я проснулась в этом городе и мне уже было двадцать пять или около того, а раньше ничего не было.
Я сидел и рассматривал её руки. У неё была неистребимая привычка грызть ногти, и не было привычки следить за пальцами. Руки её были лишены той непрактичности, которая не позволяет иным выполнять грубую работу или, скажем, играть на гитаре.
Вероника продолжала, тем временем:
--Ты сам такого никогда не ощущал?
--Нет,-- соврал я.
--Честно?
--Угу,-- я соврал ещё раз.
--Странно. Но всё-таки, зря ты пришёл сюда.
--Почему?
--Потому, что, прости, конечно, но я больше не хочу тебя видеть. Ты можешь жить там, где живёшь сейчас, я не гоню тебя, но я больше не хочу тебя видеть.
--Но почему?
Вероника вздохнула.
--Это как огонёк. Он горит внутри и вспыхивает ярче, когда видишь любимого человека. Но рано или поздно он гаснет. Он всегда гаснет. Просто некоторые успевают умереть раньше, чем это произойдёт. Я не вышла за тебя замуж и не жила с тобой под одной крышей только потому, что не хотела быть прикованной к тебе, когда огонёк погаснет.
--Но почему ты не хочешь видеть меня?
--Для твоего же блага. Со временем всё отболит, тогда сможешь заходить на чай. Но выжди, пожалуйста, выжди.
Возможно, она была права. Но мой собственный огонёк ещё горел и теперь он начал обжигать.
...Я стоял в тире и вгонял в мишень обойму за обоймой. Стреляные гильзы падали мне под ноги. На десять гильз - один опустошённый магазин. Перезарядить, передёрнуть затвор, десять выстрелов, пустая обойма падает под ноги, перезарядить, передёрнуть. Я опьянел от повисшего в воздухе кислого запаха и всё стрелял и стрелял в разорванную на лоскуты мишень. Наконец рука, потянувшись за очередной обоймой, не нашла ничего...
--Ну что, легче стало?-- Вероника смотрела на меня с укором,-- ты прости меня, но я не могу... Эти вещи сильнее меня. Это как... ну ты ведь не можешь объяснить, почему деревья вечером теряют листья, а утром на них вырастают новые. Так ведь не должно быть.
--Говорили, что это из-за трансгенных...
--Из-за попытки всё объяснить рационально. А всё же, почему?
Меня подмывало объяснить ей почему, но я сдержался.
--Я действительно не могу это объяснить,-- сказал я,-- И действительно, всё это зашло слишком далеко.
Я сделал шаг назад.
--А ещё, в делирике нельзя разбиться насмерть,-- Вероника покачала головой.
Я сделал ещё один шаг назад.
--Я знаю,-- ответил я,-- но ты не знаешь, насколько далеко это зашло. И, потом, я узнал то, что хотел узнать.
Шаг назад.
--Эй, не глупи,-- Вероника повысила голос,-- синяки будут.
--А ведь могли зажить вместе, завести детей...
Ещё шаг.
--Я не могу иметь детей.
Она говорила это мне и раньше. Но никогда не объясняла, почему.
--Это исправимо.
--Ты так уверен?-- спросила она.
--Да,-- ответил я, и крыша кончилась.
Я перевернулся в полёте и, пролетая мимо третьего этажа, открыл глаза.
Это трудно, открыть открытые глаза, но именно так выходят из делирики.
Стеклопакет и жалюзи. Риски солнечного света на полу. Рыбки, резвящиеся в плоскопанельном мониторе. За окном - город в тысячах километров от моря.
Реальность.
Говорят, что делирика - это просто воспоминание, которое ты обретаешь, когда возвращаешься к реальности. Сон, который сам себе строишь по своим правилам.
В чужую делирику войти нельзя. Хотя бы потому, что никто до сих пор не научился это делать. Хотя бы потому, что наяву она длится секунды.
Я нашёл способ. Простой и доступный.
Поместите человека, в делирику которого вы хотите проникнуть, внутрь вашей собственной делирики. Не его, конечно, но образ его, настолько точный, насколько это возможно.
Измените законы мира в своей делирике, так, чтобы в ней можно было проникать в чужую делирику.
Войдите в свою делирику и уже оттуда - в делирику другого человека.
Я поступил именно так, и теперь знаю то, что хотел узнать на протяжении последних лет.
Вероника смотрела на меня с фотокарточки своим глубоким, как море взглядом.
Её обнимал мой близнец, с которым меня разделяли три с половиной года.
Ещё была обезьянка. Вероника держала в руках поводок и щурилась от яркого солнца. А позади плескалось море.
Мой двойник на фотографии ещё не знал, почему человек, ради которого он убил бы кого угодно или умер сам, исчезнет из его жизни через полгода...
Возможно, это был случайный блик, но на какую-то секунду мне показалось, что на фотокарточке сквозь тела влюблённых просвечивают два огонька.
Максим Кич Витебск. 28.04.03 - 03.05.03
Распространяется на основании Creative Commons Attribution-NonCommercial-NoDerivs 3.0 Unported License.
|