После Брюгге и Гента постсоветская Рига кажется куском насквозь промороженного собачьего дерьма, который по ошибке назвали городом. У моего Уленшпигеля -- папа из Ливана. Это наводит на размышления.
Есть такой тип девочек -- я определенно к нему отношусь. К тридцати годам мы благополучно отбиваем себе пятки, сажаем печень, прокуриваем легкие, а сердце пропускаем через мясорубку. И все это -- с таким видом, будто нам должны дать за это медаль. Но медаль не дают. Дают новую лазейку, за которую ты хватаешься, как за возможность отыграться. И... ну, вы сами знаете, чем это обычно заканчивается для заядлых картежников.
Самолет бочком прополз на взлетную полосу. EstadoIngravido. Его собратья выстроились у ангара рядком, жизнерадостно задрав к облакам куриные попки. Только сейчас заметила -- у каждого из них под хвостом, словно в окружении невидимых перьев, зияет маленькая дырочка. Из такой же и у моей птички вот-вот вырвется струя удушливого желтого дыма, чтобы рассечь жиденькое январское небо напополам. Будет композиция в духе Босха. Лица детей лейтенанта Шмидта, греющих проспиртованные кости в переходе на Садовой, справа и слева. А посередине, наискосок -- чья-то любовь с крестом, обратите внимание на средиземноморский тип физиономии, баки а-ля "я басист в группе SystemofaDown" и презрительная щелочка смуглых губ. Хотя почему басист? Барабанщик.
*****
На улице минус двадцать пять. Взгромоздившись на уступ колеса в обледенелом троллейбусе -- на этот уступ не претендуют даже самые отважные бабушки -- дерусь со смартфоном, который не желает исправлять мое французское косноязычие. Ему-то хорошо: если птичий язык у тебя родной с детства, можешь с умным видом рассуждать о позиции ne, leи pasв криволапо составленном предложении. Напоминаю -- я громоздюсь на выступе колеса между двумя сиденьями.
У меня, как у десантника, ровно пять минут, чтобы забить недобитые стрелки и полчаса -- на то чтобы кинуть шмотки в рюкзак, который братья-парашютисты ласково называли "запаской" (20х30, если выдернуть шпильку -- взорвется под напором содержимого). Нахрен мне клюква в сахаре! -- и клюква в сахаре остается сиротливо лежать на кухонной полке. Остальные участники будущего взрыва уже распиханы по карманам.
Кот растянулся на столе, словно немой упрек. Клочья нализанной шерсти летают по комнате и пристают к ногам, будто умоляя хоть частичку его забрать с собой. Морда безучастна, но этой шерстью сказано все.
-- А я ненавижу котов, -- выстреливает он, как из пистолета. Дикий акцент с ударениями преимущественно на последнем слоге и дополнительными гласными в промежутках, очевидно, чтобы удобнее было переводить дыхание, -- Мои собаки съедят твоих котов и высрут твоих котов на улице!
Обалденно литературно получается, если переводить твой английский дословно, мой ласковый друг с чувством такта, похожим на кактус! Впрочем, этому высказыванию, кажется, предшествовала моя реплика. Что-то насчет того, что бойцовые собаки представляют собой помесь свиньи и крысы (у безымянного столба, выползшего на тротуар откуда-то из двенадцатого века, как раз примостился розоватый с проплешинами бультерьер). Даже не силясь представить все прелести моих двух котов, Себ своим видом олицетворяет обиду за весь собачий род.
Мостовые города, по которому наши далекие антиподы бродили в костеровском бреду лет пятьсот назад, лижут подошвы его мексиканских кроссовок и глухо стучатся в неуклюжие пятки моих сапог -- сапог девочки-полугота, стыренных у младшей сестры. Рядом трусят две девчонки из Политеха, милые девчонки, которые любят фотографироваться, вафли, шоколадки и маму. А одна из них -- даже парня, который через год вернется из армии.
Все это время я слышу, как идет обратный отсчет. Он очень длинный, тысяч на десять, от Витебского вокзала до мягкого "плюх" об землю несуществовавшей доселе Фландрии. Разумеется, последнее -- честное литературное преувеличение. Шарлеруа имеет к Фландрии такое же отношение, как Брюссельский столичный регион. В существовании его я убедилась еще два года назад, когда, мимолетом в Сарагосу, продолжала лишаться туристической девственности на его депрессивных по среднеевропейским стандартам улочках. Может быть, именно тогда эта дурная мысль втемяшилась мне в голову?
Витебский вокзал всякий раз заставляет меня вспоминать о задумчивых совах Саши Васильева своими часами с навеки запотевшим циферблатом. Мягкое "плюх" сопровождается нестройными аплодисментами все еще живых пассажиров. Я тоже вставляю свои пять копеек, но внутренне сожалею, что им и на этот раз есть чему радоваться.
Шаттл -- он же челнок с изображением мальчика в непристойной позе, гордого собственной непринужденностью -- подхватил десантника с его запасным парашютом, расписанным дубовыми листьями, из разверстого жерла аэропорта, как подхватывают горячую плюшку с конвейера на хлебозаводе. Жалко даже, что в Шарлеруа нет специальных машин для отсоса пассажиров прямо из салона. Так, по крайней мере, хотя бы булочкой себя не чувствовала. В магазине говорили -- это рюкзак для пешей охоты. На медведя. Если тебя примут за дуб -- медведь пройдет мимо, так как не ест желуди.
Шаттл летел мимо дубов застывшего в ожидании угольного городка с равнодушием того самого медведя. Ему было все равно, так же, как и мне. Мне -- двадцать восемь и, может быть, проблема в том, что я не знаю на кого злиться за то, что мое сердце пропустили через мясорубку.
Фонари тянули круглые головы и заглядывали в окна ласковыми ночными кошмарами. Он в пробке стучал по клавишам мобильника с покоцанным экраном. Он всегда держит его между широко расставленных коленей, будто дуется в игровую приставку. Он опаздывает, но это ему можно простить. Единственное, что непростительно -- каша у него во рту. Когда птичий язык напополам с кашей -- это я не ем.
Девочка в войлочной шляпке неприятно резанула ему глаз сходством шляпки с фригийским колпачком. "Так я и знал", -- подумал он на своем птичьем языке (если он вообще думает -- а здесь я ни в ком, кроме себя, уверена быть не могу), -- "Хотела южнее, но денег хватило долететь только досюда". "Именно так оно и есть", -- мысленно парировала она, поправляя шляпку.
Парень в прикиде, организованном по принципу кочана капусты, не произвел на нее впечатления, особенно учитывая, что ростом мы оказались примерно одинаковыми. Ну и еще, знаете, штаны такие, которые висят несколько ниже ожидаемого, и за счет мягкой складки где-то на полпути между талией и ногами, придают силуэту сходство с колбасой, затянутой в крупную сеточку. При прочих равных, я предпочитаю избегать ситуаций, когда рядом оказывается мужчина системы "под теннисные тапочки" -- только в них ты будешь чувствовать себя с ним хрупкой и ранимой. Стоит надеть десятисантиметровые каблуки -- и ты уже фотомодельная дылда подле невзрачного гопника.
-- Салют, это ты -- Ирина? Прости, я немного опоздал.
Лицо у гопника, по-пингвиньи обтянутое капюшоном и скрытое тонированными очками, не особенно приветливое.
-- Что?
-- Привет, я немного опоздал. Ты Ира?
-- Что? А-а-а... Ага... Себ?
-- Он самый. Как дела! Садись в машину, поехали.
-- Сава-сава. Поехали. В Брюгге?
-- По Брюсселю, гулять. В Брюгге -- завтра. На сегодня ограничимся столичной ночной жизнью.
-- Как пожелаешь, -- хосты такие люди, которым безропотно отдаешься на милость, потому что деваться все равно некуда.
Город был темный и совсем большой. Днем его размеры представлялись обозримыми, но ночью он, как и все города, становился вечен. "А еще", -- размышляла я, предлагая неизвестно кому воображаемый зуб, -- "этот страшно вежливый парень все время думает про цвет своей кожи, которую многие (в его болезненных фантазиях) находят непозволительно темной. Впрочем, в этом тусклом фонарном свете кого угодно можно принять за марокканца".
А вот, кстати, и они -- мы проезжаем мимо квартала, населенного симпатичными ребятами с громкими голосами и незашоренным жизнерадостно-агрессивным отношением к происходящему. Себ косится в окно и поясняет:
-- Не пугайся, у нас тут местами филиал Северной Африки.
Мне пугаться, в общем-то, нечего, потому что сложно бояться того, о чем не имеешь понятия. Зато ты, кажется, завяз в этом по уши. Проблемы с этнической идентичностью, чувак, сразу бросаются в глаза, когда женская задница вызывает восторг прежде всего своей белизной... Но это если забегать сильно вперед. Пока мы прожевываем твой легкий шовинизм теми же челюстями, что и избыток вежливости.
Если пацан музыкант -- у него сразу +50% к карме. Барабанщика в нем сложно было не распознать за километр. Взять хотя бы шаловливые руки, которые стучат по всем проплывающим мимо поверхностям, выхватывая пульсирующие в эфире ритмы. Особенно, когда ему страшно. "Почему тебе страшно, черт подери?" -- думаю я, вытягивая ноги в темноте под сиденьем. В машине длина любых ног кажется избыточной. Наверное, ты бы не стал особенно бояться, если бы знал -- ради следственного эксперимента женщины-естествоиспытатели готовы на все. Полевое лингвистическое прошлое опасно угрожает их здоровью и репутации. Сколько бы ни было у них за плечами печальных историй, все равно будет казаться, что для выборки пока маловато.
*****
Выдыхаю -- до вагона 50 метров, мозг в черепной коробке от мороза ссохся, как плохой грецкий орех. Кишечник прилип к позвонкам, это от ветра. В носу -- что у нас там? -- в носу смерзлись волоски и при каждом вдохе больно рвутся из гнездышек, будто кто-то сидит и дергает. Морозный воздух -- отчетливо коричневый, с пяти лет не могу отделаться от этого ощущения.
В меня тоже постоянно рикошетит пульсирующими в эфире мелодиями. Тогда я начинаю стонать прямо на улице. Это называется пением и помогает согреться.
В вагоне, следующем в Псков в ореоле опадающих совиных перьев, обнаружилась бабушка, у которой рот закрывался только тогда, когда она вдыхала носом (преимущественно она дышала ртом). Бабушка обрушила на меня и ни в чем не повинную парочку в отсеке плацкартного вагона град никому ненужного диалектологического материала. Парочка быстро переползла сидеть под боковую полку, где мужик с лицом то ли видавшего виды геолога, то ли бывшего зэка, рассказывал, как зимой медведь приходил на кладбище отрывать и есть трупаков.
Зачин истории, содержащий упоминание медведя, я пропустила, поэтому еще минут двадцать сидела и слушала его с дрожью в коленях, чувствуя, как реальность под влиянием незатейливого рассказа плавно смещается в плоскость маркесовской. Почему некоторые люди говорят так, будто у тебя в руках включенный диктофон? Сильно подозреваю, что все человечество в конечном итоге делится на два обобщенных типа: пытливых исследователей и неутомимых информантов.
"Хотя стоп -- при чем здесь Псков?" -- спросите вы. При том, что мы не ищем легких путей. Если человек едет в Брюгге, как он может проехать стороной Тарту, не передав привет Лотману? "А зачем тебе, девочка, Брюгге?" -- может последовать вполне резонный вопрос. И этот вопрос будет совершенно пустым и не имеющим смысла в мире, знакомом с постмодернизмом.
О, это прекрасный мир! В нем двадцатипятилетний студент-бельгиец с арабскими корнями и мозгами рафинированного европейского отморозка лежал в тропических зарослях где-то уже совсем недалеко от Тихоокеанского побережья и сутки ел грибы. В это время она с ее последним (предпоследним) парнем в последний (или пред-предпоследний) раз занимались любовью, и от хорошего гашиша ей казалось, что она смеется вслух, а у него четыре руки.
Помню, он тогда очень обиделся: когда она спросила, правда ли он только что был здесь или это был кто-то другой. Мало ли кого может занести в коммуналку. Признайся честно, детка, тебе уже тогда хотелось, чтобы туда занесло вот этого злого бельгийского Тиля.Все, что он произносит вслух, отдает хлоркой, словно воздух на задворках заштатного сибирского автовокзала.
Пытливый читатель бы в данном месте не преминул отметить, какая тема красной нитью проходит через первую часть произведения. Оно и понятно -- потому что мы вляпались. И я говорю "мы", потому что очень хочу, чтобы и ты вляпался тоже.
*****
Брюссель 31-го декабря выглядит так же, как 4-го января. В Питере все совсем не так. После новогодней ночи город еще как минимум неделю похож на женщину с дырявой корзинкой в очереди на кассу полуночного магазина пешеходной доступности. У нее все уже позади: и дергание за косички на переменке, и первый аборт, и третье замужество.
Толпа прочесывала нас против шерсти, насквозь, запуская в наши космы черепаховый гребень. В ушах стоял гул, смешанный с запахами недоступного простому хиппующему съестного. Этот гул в разных городах состоит из разных языков, но везде звучит одинаково.
Мы кинули в машине парашют и фригийскую шапочку, разменяв их на две бутылки брюта, который теперь ждал своего часа в перекинутой через его плечо волшебной исчезающей эстонской сумке. Мне говорили, что пить брют в Европе считается хорошим тоном, как и много других противоестественных вещей.
Сумка зацепилась за меня пару дней назад, в Тарту. По нижнему краю на ней были нарисованы ультрамариновые лохматые васильки. Себ в сети тут же отследил мое перемещение и спросил, как оно там, в Прибалтике. Пожалуй, немногим хуже, чем в итоге оказалось здесь. Тарту был припорошен снегом и гранитной крошкой. Среди запахов преобладал стойкий аромат тушеной кислой капусты и только что протопленной печи. Это очень умиротворяет, когда слово "дом" для тебя является абстрактным понятием, имевшим конкретный смысл разве что в глубоком детстве.
В Брюсселе на парковых кустах по второму кругу распускались почки. Двери некоторых баров были украшены еловыми ветками, а на главной площади, заменяя собой все рождественские украшения, громоздился вертеп с фигурками Девы Марии, Иосифа и Христом в яслях.
Мы повтыкали немного на то, как сменяют друг друга оттенки подсветки на фасаде ратуши. Себ откашлялся и объяснил, что остроконечные домишки, которыми скаты старых крыш были утыканы так, словно предназначались для проживания целой армии Карлссонов, на самом деле когда-то служили для проветривания съестных припасов. В подвалах средневековые бельгийцы предпочитали хранить вино и пиво, а на чердаке -- всю остальную провизию.
-- Ну, и что бы ты еще хотела увидеть?
-- Я здесь ничего не знаю. Поэтому -- все.
-- Все? Без проблем.
Себ набирает в рот побольше воздуха и ныряет в омут бесконечных улочек. Они кругами расходятся от площади, как от брошенного в воду камня. Он тыкает в расписные стены пальцем и называет имена персонажей неизвестных мне комиксов. Периодически смотреть надо сразу в две разные стороны, и тогда мы очень смешно сталкиваемся лбами на тротуаре. Затем пристает к полицейским, перегородившим проход от Биржи к площади, и заставляет объясниться пиротехников, готовящих фейерверк. Потом за рукав затягивает меня на выставку археологических экспонатов, в центральный вокзал, в кукольный театр, в пару-тройку симпатичных кафешек с декором в стиле ар-нуво, в шоколадную лавку, больше похожую на музей, и еще куда-то, где у меня начинается легкий переход сознания в состояние измененного, а во внутренностях -- как ни странно -- зарождается подобие симпатии к тому, кто так эффектно распугивает прохожих широкими жестами и пулеметной очередью комментариев.
Конечной целью нашего пробного марш-броска был фонтанчик с сомнительной репутацией, установленный на перекрестке сразу трех или четырех страшенных улочек с эпохи позднего Возрождения. Мой коллега по кличке Коллега называет такие прогулки "пора-по-пабам".
Вообще я не очень благодарный слушатель. Если кто-то прикладывает все усилия, чтобы меня поразить, я прикладываю все усилия, чтобы не поражаться. Я не бросаюсь на бельгийские вафли и не фотографирую скульптурных мальчиков, даже если они прилюдно справляют малую нужду.
Мальчика зовут Manneken-Pis. Маннекенписа найти просто, его все знают. Jeanneke-Pis-- это хуже, это писающая девочка.Чтобы ее найти, приходится лезть чуть ли не в темную подворотню, но она действительно сидит там, притаившись в нише стены в весьма характерной позе, и журчит. Писающая девочка заставляет меня густо покраснеть. Даже под слоем пудры, делающей бледное лицо (кое-кому на зависть) еще более белым и склонным к декадансу. Ох уж эти русские девушки с их пуританскими взглядами! Себ удовлетворенно гогочет:
-- Понятия не имею, кому пришло в голову сделать Маннекенпису подружку. Зато про него самого ходит много легенд. Одна из них гласит, что этот мальчик ушел из дома. Отец, отчаявшись в поисках, пообещал, что воздвигнет статую, изображающую его за тем занятием, за которым его застанут, если кому-нибудь еще суждено его найти. Ты можешь придумать мне другую легенду.
Мне на ум приходит белобрысый даммский подросток, убежавший от папы-угольщика тусить с пацанами в соседний фламандский мегаполис. Но пересказывать ее все равно бесполезно -- этого ты не читал, проехали. А зря. Ты бы многое понял.
*****
Себ -- вовсе не всегда такой душка. Сроки белости и пушистости дозированы у него строго по часам в соответствии с графиком. После определенного удара курантов он имеет свойство превращаться в чудовище.
-- Выходи вечером в чат, поговорим -- обсудим планы и все такое!
-- Я не прихожу домой раньше двенадцати.
-- Значит, будь на связи ровно в двенадцать.
-- Договорились. В твоем случае -- это девять часов вечера.
-- Буду как штык! И смотри, не опаздывай!
Вечер. Ужин за шиворот, кот на брюхе, хвостом прикрыл клавиатуру, ждем. Час ночи -- нет Себастьяна. С ним всегда так. Он готов обнять весь мир и только меня от чистого сердца пытает ожиданием, имеющим форму испанского сапога.
Но я веду отсчет. Я помню все твои промахи, а количество минут, которые я гвоздями загоняла себе под ногти, записано у меня в маленьком блокнотике. Я не задумываясь уже сейчас могу взвесить твои грехи и добрые поступки и решить, в ад тебе идти или в рай.
Пока я не решила, ты носишься по этому чистилищу. Почему мир стал для тебя таким -- спрашиваешь ты, нахмурив умный лоб, и тень накрывает твои круглые, как блюдца, желтые глаза. Если верить арабистам, загадочным, словно сподвижники Маты Хари, в ливанских паспортах в графе "цвет глаз" всему населению когда-то так и писали: "медовый".
Но неужели ты, человек с медовыми глазами, правда веришь, что еще полгода, год, пару лет назад -- мир был прекрасен? Иллюзия. Счастье -- более или менее нормальное состояние умеренно сытого ребенка. Оно выпадает чуть позже молочных зубов и его точно так же нельзя вставить обратно. То, что вырастает на его месте -- приятно, продуктивно и забавно щекочет нервы. И тем не менее, похоже на молочные зубы только отчасти.
Пока я ковыряю в тарелке безликие кольца своих кальмаров, каждый из которых кажется мне большим кирпичом, ты говоришь о Мексике. О грибных неделях в джунглях Гватемалы и о ягуаре, которого встретил на узенькой дорожке в Калакмуле. Мне в Калакмуле везло только на обезьян.
В корне это история о том, как европейский вечный студент стал несчастным после восьми месяцев бездействия между двумя приступами учебы. Мне даже кальмары кажутся кирпичами, потому что из любой тарелки на меня глядят люди, евшие крапиву и тащившие на саночках синие трупы родственников на большой склад, где главной задачей было -- уследить за коронками на зубах. И никто не жалеет меня за это, обидно, да?
Возможно, поэтому, к вящей радости мужиков определенного типа, я все еще напоминаю очертаниями недавно окуклившегося подростка. Вот и сейчас -- не успели мы опрокинуть на меня твой второй бокал пива, а ты уже начинаешь неуклюжими комплиментами предполагать, что таится под складками моего винтажного пальто из поношенной джинсы. К этому моменту повествования вы, наверное, уже представляете себе весь мой гардероб.
Следующий литр пива настиг нас в кафешке, где он раскрыл свою вторую карту. Он не любит фламандских девушек, не любит мексиканских девушек, не любит фламандцев и "нидерландский язык" (так же, как и французов -- surtoutlesfranГais), не любит Брюссель и окружающую его провинцию, возможно, любит пиво и обожает Doors.
Забыла предупредить -- перед тобой Джим Моррисон в юбке. В той же степени, в какой Финский залив является морем: мелкий, несоленый и не слишком буйный. Стихи пишет бездарно и в аранжировках сентиментально склонен к босанове.
Когда донышко очередного стакана становится девственно чистым (второй, осмелюсь напомнить, не удостоился этой участи, ибо Себ радостно положил им начало краху моего пальто из джинсы) -- он задал вопрос, которого я ждала весь вечер: как по-русски сказать "я тебя люблю", а еще лучше "monamour". Что-то мне подсказывает, что дуры, которые на это клюют, перевелись еще в девятнадцатом веке. Остались реликтовые экземпляры, которые до сих пор носятся по свету, как птеродактили из затерянного мира, вроде меня.
Поправив на носу лингвистические очки и поминая то ружье, которое до поры повесили на сцене в ожидании третьего акта, пытаюсь утверждать, что русские не говорят "моя любовь" (тут же перед глазами встает призрак живого Сплина и начинает с бобидилановской напевностью тянуть одноименную песню).
Впрочем, переводческие изыски моему бельгийскому другу так и не пригодились. Отвалившись на спину в постели, напоминающей поле недавнего боя (с очертаниями окопов и взрывов и местами -- даже кровавыми пятнами), он ограничился простым сдержанным "Ур-р-ра!". Надо отдать ему должное -- произнесено было почти без акцента. Особого энтузиазма тоже, в общем-то, не было -- скорее констатация факта. У этих бельгийцев повышенные языковые способности.
-- Скажи "х", -- пытаю его я, но трюк, заставляющий меня до колик смеяться над французами, не прокатывает. Фламандский, конечно, язык идиотов, но благодаря ему в твоем арсенале есть много полезных звуков, чтобы произвести впечатление на лингвистически озабоченную девушку.
Крику "Ура!" я научила его, пока мы стояли в толпе на ступеньках возле библиотечной площади и вели обратный отсчет. Счет на пару суток отставал от моего собственного. Салют, делающий лица разноцветной толпы то одинаково зелеными, то одинаково малиновыми, то одинаково желтыми, запустил воображаемый бег воображаемого времени, как заводную дюймовочку.
Пытаясь угнаться за ними, я постоянно набиваю себе шишки. Жду чуда, а вместо этого позволяю вешать себе лапшу на уши чуваку, которому по барабану все, кроме упомянутых пива, Doors, стоящих за ними философии с вечной керуаковской дорогой и внезапного ар-нуво. Может быть, все дело в ар-нуво? Ну, обычный пацанский набор не содержит таких изысков.... Хотя что я говорю -- Бодлером девочкам ездили по мозгам задолго до того, как мои незапамятные предки организовали первую сельскохозяйственную артель.
У очереди в третий из переполненных клубов, винтом допив роковые остатки ненавистного брюта, мы (а скорее -- я) впервые потеряли равновесие. Мне показалось, что я смеюсь вслух, а у него -- четыре руки. А вернее -- что я целуюсь с многоцветной многоязыкой толпой, не раскрывая глаз, а невидимые крепкие ладони подбрасывают нас двоих куда-то под шпили ярко освещенных башен на рыночной площади. Так подбрасывали чумазые уличные мальчишки заводную светящуюся свистульку над головами сувенирных индейцев в Сан-Кристобале. Приоткрыв осоловевший глаз, я увидела надменный прищур совиного ока и поняла -- отступление бесполезно. Враг в тылу меня.
*****
Произошедшее вслед за этим напоминало сцены из дурацких фильмов на новогоднюю тематику, которыми так любят сгущать краски в торжественный вечер. Каким-то образом (не помню точно, каким) мы протиснулись в клуб, набитый под завязку бельгийцами и их знакомыми. Больше всего окружающая действительность ассоциировалась с изображениями Страшного суда кисти фламандских примитивистов. На вывеске, кажется, был нарисован задумчивый розовый слон.
Себ, повинуясь зову черной дыры у себя внутри, тут же сцепился языком с кем-то ни в чем неповинным, а я вдруг почувствовала, что еще немного -- и насыщенность этой ночи польется у меня из ушей. Я предпочла загадочно исчезнуть. Я даже не предполагала, что появиться вновь будет так трудно.
Потом было много липких столов и участливых лиц, по-французски интересующихся судьбой бедной мадемуазель. Мое упорное, как граммофонная пластинка, "pasdeproblХme , j'aiperdumonami" предлагаю считать подвигом напряженной метаязыковой деятельности.
Постепенно вопрошающие лица стали все чаще складываться в физиономию с явной арабской направленностью. Я перемещалась по клубу довольно регулярно (а он, по моим теперешним подсчетам, занимает подвалы целого квартала, в два этажа). Но единожды сложившаяся арабская физиономия не исчезала.
В это время Себ, выбравший себе один из нескольких тысяч сортов пива, сидел неподвижно в мифическом зале (если верить Себу). В жизни всегда так -- тебе говорят, что выбирать можно из нескольких тысяч, но скупых человеческих сил хватает на три с половиной раза, а потом наступает полное моральное опустошение.
С интервалом в четыре часа он отбил в адрес потерянной подруги два сообщения, содержание которых было следующим: "О где вы, где вы, мисс?" и (со смайликом, скалящимся подкупающе пьяной улыбкой) "А я все еще в баре, где мы друг друга потеряли!".
Если продолжать обратный отсчет, то примерно через двенадцать часов после этого события Себ на скоростной трассе, ведущей из Брюсселя в Гент, положил руку мне на колено. Так естественно и просто, будто, сложив барабанные палочки, позволил ей отдохнуть на измученной шкурке рабочего барабана. Другой рукой он держал руль. Никогда не видела, чтобы барабанщики так делали. Обычно, отложив палочки в сторону, в отношении рабочего барабана они начинают только неистово ковырять подструнник.
Примерно через десять часов после того, как обитель печального розового слона была навеки оставлена, я вышла на улицу в шлепанцах на босу ногу и спортивной куртке с чужого плеча в не самом благополучном районе возле площади Фляже. Мозг отчаянно пытался увязать четыре часа дня, первое января, теплое закатное солнце, щебечущих птичек и африканские шлепанцы.
Через восемь часов после точки отсчета мы стояли с волооким алжирцем на кое-как заправленной кровати и, высунув головы через кособокое окно мансарды, кормили толстым батоном непривычных светло-серых голубей. Голуби благодарно скребли когтями черепичную крышу.
Где-то в промежутке между станцией "восемь" и "десять" мы ковыляли по тротуару, скошенному под углом 30о, уже втроем -- я, добрый алжирский самаритянин и его сосед. Соседу конкретно повредило тазобедренный сустав в давней автокатастрофе, поэтому мы ковыляли чисто из солидарности. Французскому он предпочитал арабский и язык жестов.
Когда моему алжирцу звонили по мобильному (а звонили ему каждые четыре минуты), он умильно мурлыкал в трубку, если на том конце провода раздавались грассированное rrr. Но если, не дай бог, на том конце (по косвенным данным) начинали говорить на языке пророка, он преображался до неузнаваемости: больше всего истерические нотки его тирад смахивали на вопли грозного самурая в момент непосредственного харакири.
Помню, когда-то давно мне приснился кошмар, что меня берет в заложницы группа арабских террористов. Как это водится в девичьих снах -- с элементами эротической фантазии, вызывающей рвотные позывы при пробуждении. Отчаянной кульминацией сна был момент, когда я, оставшись одна в глинобитной камере, стала стучаться в медленно крошащуюся под ударами стенку головой, приговаривая: "Говорили, дуре, учи арабский, учи арабский!".
Проснувшись, я вспомнила анекдот и пошла учить эпические десять пород глагола "катала", что в переводе с арабского -- догадаемся с трех раз -- значит "убивать": многократно, протяженно, взаимно, с особой жестокостью и, наконец, каузировать кого-то убивать неведомое третье лицо.
Пока крепенький, как немецкий трофейный пупс моей матушки, алжирец ел кебаб, я пыталась поведать ему эту историю. Он был правоверный мусульманин и действительно не пил в ту ночь, поэтому его аппетиту этим поздним утром ничто не угрожало. В жизни не встречала человека более порядочного.
Приведя меня к себе домой, он залез в полупустой (и единственный) шкаф и извлек из-за горочек с сиротливо расставленной восточной посудой три диплома: медицинский, юридический и еще не помню кого, а также личную карточку, год рождения в которой значился тот же, что у меня. Ко всем прочему прилагался очень лестный отзыв из службы занятости и ответное письмо клерка из некой конторы, обещавшей устроить алжирца наилучшим образом, как только появится достойная его должность.
Трамвай довез нас от площади Фляже с ее дремотным озером и флегматичными лебедями до станции Монгомери. Еще ни одному франкофону в моем присутствии не удалось произнести это название, не запнувшись. Или хотя бы повторить два раза одинаково.
Когда Себ, разбирающийся в произошедшем еще хуже меня, пробубнил название станции в нашу алжирскую трубку, я сдалась и выдала себя с ушами, передав слово непосредственному владельцу. Если до этого у нашего злого барабанщика и могли быть мысли, что девочка просто решила его наколоть, испугавшись резких движений в темном переулке, то теперь он окончательно ничего не понимал.
Хотя, может быть, он только этого и ждал -- что русская хиппочка, заблудившись, призовет себе на помощь пару арабов, а потом явится назад за своими пожитками и документами. Кто их разберет, на востоке. Возможно, они все заодно со своим глобальным коммунистическим заговором.
В трамвае порядочности Зейну, как это часто случается, нашлось объяснение. Почему-то рано или поздно все добрые самаритяне начинают интересоваться семейным положением незнакомки, которая с дикого перепоя не далее как сегодня отсыпалась на диване в гостиной у отчаявшегося найти свое счастье холостяка.
Нет, разумеется, он не был святой -- еще с вечера (то есть часов в семь утра) он говорил мне, что как только накопит денег, женится на девушке, которой на этот новый год подарил смартфон. Я представила себе теплую арабскую скромницу, накачанную гормонами радости и счастья, под ультрамариновым небом Алжира и попыталась вписать в эту картинку смартфон. Гармония нарушалась.
Гораздо лучше получалось представить больную на всю голову девушку из неблагополучной пафосной России, которая не очень-то следит за количеством выпитого, один на один в запертой изнутри квартире незнакомого алжирца. Без смартфона. Потому что смартфон, вместе со всеми деньгами и ксивником (а также фригийской шапочкой и рюкзачком-запаской), предусмотрительно остался в машине Себастьяна, припаркованной на пустынном брюссельском бульваре.
Мой друг французский лейтенант, широкий и добрый, как сервант из ДСП, оклеенный пластинками под светлый дуб, когда-то давно сделал в далеком Питере то же самое. Его банковские карточки и документы нашлись довольно быстро, но русское слово "giopa" он запомнил навсегда. Иногда между Россией и высокогорными районами Южной Америки нет большой разницы в плане личной безопасности. Особенно когда главную угрозу для благополучия путешественника представляет собой сам путешественник.
"В конце концов, я всегда могу уйти по крышам", -- весело проплыла в голове приблудная мысль, принадлежавшая, по всей вероятности, персонажу неизвестного мне комикса. Спокойствие, наполнявшее меня этим утром, было поистине могильным. Вылезать на крышу -- святое. Если ты не знаешь, как жить дальше -- вылези на крышу и оттуда, с высоты все увидишь.
*****
У меня в голове -- хороший винный подвал. В нем -- целая коллекция крыш и других высотных точек с разными сроками выдержки и крепости. Например, крыша 1996 года -- с компанией дачных подростков, на деле -- даже не крыша, а верхушка заброшенной водонапорной башни, торчащая из соснового леса на Карельском перешейке возле развалин больницы. В подножье ее упираются бетонные плиты анизотропного шоссе.
С этим букетом очень хорошо сочетается вышка из грубых досок, к которой мы пробирались ночью через сельву, шарахаясь от каждого куста. В кустах не было ягуаров, но были злобные спящие моны. Разбудить их означало устроить концерт еще часа на полтора. Куда приятнее было идти в бархатно шуршащей темноте, прошитой косыми зелеными стежками светлячков.
Или крыша 2005 года -- в доме на перекрестке двух першпектив, с обветшавшим куполом зимнего сада без единого целого стекла. Оттуда эти першпективы до сих пор с легкостью можно представить двумя просеками в чахлом лесу возле невского устья. Сбоку к дому прилеплен гоголевский нос. Люди, с которыми мы старательно приминали листы этой кровли, появлялись и исчезали, их было то много, то мало, то очень много -- вплоть до труппы небольшого драматического театра. Мы дожидались на ней рассвета, а иногда -- смотрели, как тщетно июньская ночь пытается заползти на светлое небо, но так и скатывается вниз, не добравшись до середины. Когда мясорубка, перемалывающая мое сердце, работала особенно усердно, я приходила туда слушать, как в голове пляшут невидимые колокольчики из песенки про Сан-Франциско.
А на крыше 2012 года на пару с Любительницей божьих коровок мы выгуливали существо, которое само пришло к нам оттуда. За плечами у существа была гитара и набор аккордов из репертуара Джона Леннона, мимоходом из Сан-Франа оно шло то ли из Израиля, то ли из Индии, и на крышу попало в поисках вписки. Вписку мы не дали и спасать нас от мира наживы не позволили. Обидно, знаете ли, когда тебе говорят: "Так вам что, завтра на работу? То есть, вы работаете? Бросайте все и поехали на Гоа, я научу вас настоящей жизни. А еще, это, давайте же целоватся!" Правда, стоит отметить, что такие ортодоксальные типы в современном мире встречаются редко.
На крыше 2008 года, через дорогу, мы пускали мыльные пузыри, которые относило к куполу близкой синагоги декабрьской вьюгой. С этой крыши для глупых девочек прыгали "за любовь" и застревали на пару часов в глубине осенней ночи, когда добрые соседи запирали чердак.
С крыши 2007 года, в зайчиках предсессионного солнца на теплой жести, мы корчили рожи студентам, задравшим головы во дворе филфака. Мы заглядывали в него, словно в витрину антикварной лавки, набитую бездарными статуэтками. Оттуда нас снимала охрана. Наверное, с крыши колониальной Пуэблы нас тоже сняла бы охрана, если бы мы решились, как изначально планировали, перелезть через парапет и попытаться взобраться на вздыбившийся неподалеку католический собор. Он казался кораблем, бросившим якорь в светло-желтом бетонном море -- только заберись, и он распустит паруса и унесет тебя вдаль, осаждать крепостные стены далекого Кампече, где крыши точно так же разлиты ровной гладью без выступов и впадин и поделены на одинаковые квадраты неглубокими улочками.
В промороженной Риге, где я очень скоро буду шататься под бесприютным небом, промерзшим до дна, как лужа на гладкой дороге, тоже когда-то была крыша. Она была теплая и летняя. Я носилась по ней с фотоаппаратом в пестрой сарагосской компании и поверить не могла, что все это -- тоже впереди.
*****
Интернет-кафе заправлял седовласый старый негр, с французским, который я до этого слышала только от африканцев в Перпиньяне. Негр был не коричнев, а иссиня-черен. Коричневыми были только белки его глаз, с нотками морозного воздуха в безнадежно ирреальном питерском небе. Протягивая щедрому алжирцу сдачу он подчеркнул "септант!", и на этом перпиньянская аллюзия закончилась. Я спросила, можно ли сказать "уитант", и негр радостно закивал головой, мол, так у нас здесь все говорят, в Бельгии.
На брюссельском бульваре моросил дождь и все мои шмотки потом пришлось сушить на батарее. Комната с остатками росписи в сиреневых тонах сразу наполнилась сладковатым винным запахом. Чтобы уберечь от простуды, Зейну налил мне стакан теплого молока напополам с божественным умилением.
Он спал так, будто сам пригубил перед сном молока с печеньками. Тем не менее, проснувшись и пришлепав ко мне на диван, он проговорил "Как я устал!" и уткнулся на полчаса в телевизор: смотреть турецкий сериал, переведенный на арабский и по непонятным причинам транслирующийся по бельгийскому телевидению. Сюжет повествовал о бедной турчанке, которой нигде нет места и которую все любят и обижают. У меня нервно дергался глаз.
Алжирец и его товарищ полночи шатались со мной по мокрым улицам, задрав воротники курток и поддерживая меня с двух сторон широкими плечами, как сразу два каменных гостя. Мне даже думать было страшно про воротник своего пальто, поэтому я, стараясь сохранить лицо истинной леди, предпочитала делать вид, что так и было задумано.
Мы три раза прошли насквозь Центральный вокзал и четыре раза -- по обеим сторонам бульвара. Ни в одной из припаркованных машин Себастьяна не было. Тогда я отобрала у покорного, как агнец, алжирца, его телефон и стала звонить сама себе на трубку. Потом попыталась пальцами, нажимающими клавиши с частотой один знак в минуту, зайти поочередно во все мыслимые и немыслимые социальные сети, но все они, весело крякнув, объявили меня заблокированной. Потому что нефиг сослепу лезть окоченевшими пальцами во французскую клавиатуру: там тоже заговор и все значки перепутаны местами.
Мой путь к интернету оказался гораздо более долгим. Слоняясь под стенами склонивших друг к другу головы кирпичных домов в этой странной компании, я чувствовала себя трудовым мигрантом в старой и непонятной стране, которая меня не греет, но наблюдает за мной с настороженным интересом.
После отчаянных боев с клавиатурой сайты все же сдались и позволили залезть в почту за паролями, явками и адресами. Потом мы еще минут пятнадцать общались по скайпу с далеким алжирским родственником. Родственник косил глазом в угол экрана, где белым пятном маячило лицо девушки, способной по-арабски сказать только "шукран" и "худжрату ддирасати васийаатун, биха баабун ва наафизатун".
Есть кебаб за нашу победу я сурово отказалась. Алжирец по-джентельменски вошел в мое положение и купил мне тирамису, который для тирамису, купленного в кебабнице, был очень даже неплох. Зейну трещал без остановки, спрашивая, как я спала, почему я сюда приехала, как он работал в Италии, как ему нравится Бельгия, как хорош район возле площади Фляже и как правильно произносить по-арабски "окно", "школьный класс" и "добыча нефти". Арабские слова в моем исполнении (см. предыдущий абзац) он узнавал с трудом. В его исполнении я с трудом узнавала французские, но это скорее оттого, что он знал их существенно больше, а в то утро почему-то решил употребить все сразу.
-- И с тобой такое уже случалось? -- сакраментальный вопрос.
-- Ну, я стараюсь много ездить, но вовсе не всегда езжу одна. По Сибири, по Прибалтике, по работе -- да. Но вот так в Европу в одиночку -- первый раз. И в первый же раз вляпываюсь в историю вроде этой, -- долгий вздох сквозь неплотно сжатые губы. Мне всегда хочется выглядеть чуть более бывалой, чем я есть на самом деле. И признаваться в промахах -- не самое любимое мое занятие.
Зейну проглатывает банку колы и пакет с жареной картошкой. Когда рядом ест кто-то другой, я не успеваю следить за тем, как это происходит. А когда ем сама, только и кажется, что вокруг смотрят и думают -- растяпа, не болтай с набитым ртом, выпрями спину, не лезь руками в тарелку, смотри, к подбородку пристала крошка. Поэтому я предпочитаю говорить или смотреть по сторонам, а есть только тогда, когда ничего другого не остается.
-- Ты только не переживай. Здесь тебя никто не тронет. Ты ведь нам как сестра, понимаешь? -- Зейну успокаивающе качает головой на манер китайского болванчика, -- А если тебе не понравится у этого парня, ну там, семья будет обижать или что -- звони мне и приезжай, можешь оставаться у меня, сколько захочешь. Он совсем мальчишка. Мальчишки всегда такие.
-- Спасибо. Шукран. Знаешь, Зейну, что я подумала? Тяжело девчонке быть хиппи.
Зейну забрасывает в рот последние ломтики картошки и улыбаясь, продолжает ритмично качать головой, словно она подвешена на рессорах. Интересно, понял? Что думают алжирцы о европейских субкультурах? Все ребята из так называемых национальных меньшинств, кого я встречала на просторах больших городов, были на редкость далеки от чего бы то ни было субкультурного. Наверное, своей непохожести на других им с избытком хватало, чтобы не пытаться вылезти из толпы. Нас же белых так много, что даже в пределах тусовки начинаешь проводить этнические чистки.
Быть хиппи и испытывать отвращение при виде других хиппи -- что может быть забавнее! Как будто все только делают вид и говорят, кто они, но истинным не является никто. Может быть, мы неправильно употребляем само слово и вместо "настоящий хиппи" следовало бы говорить "мессия"?
*****
-- Ты нашла бутылку? -- пока девчонки идут от волнореза к дюнам, мы можем ненадолго побыть собой. Мы перенимаем повадки двуязычных родителей, решивших детям передать язык большинства: они торопливо шушукаются по-французски, только оставшись одни.
-- Да, это четвертое.
-- А другие какие? Черное, Балтийское?
-- Балтийское и так всегда рядом. Еще Карибское и Кантабрийское. Теперь будет Северное.
-- Кантабрийское? Нет такого моря.
-- Ну, ElMarCantАbrico, понимаешь? Иными словами -- Бискайский залив.
-- А, понятно. Четыре моря с натяжкой.
Пытаюсь представить выражение глаз за потемневшими очками. Ну скажи мне: ведь это же здорово -- собирать моря? Разве тебе не приходило в голову сделать то же самое? Или это тоже не "по-пацански"?
Песок под ногами почти не оседает. Как будто вечные ветра с моря утрамбовали его -- наверное, с 58-го года очертания почти не менялись. Если мы сейчас взберемся вон на тот уступ, я прикинусь Уленшпигелем, а для тебя придется выдумывать новую роль.
-- Откуда здесь эти дюны? Почему только здесь?
-- Этот кусок суши сделало море. Ты помнишь, я уже говорил: когда-то Брюгге был процветающим портовым городом, но постепенно песок забил русло каналов, так что корабли с грузами перестали подходить к самым городским стенам. Этот песок -- тот же самый, что засорил каналы. Потом здесь устроили парк и теперь приходят наблюдать за птицами. Дюны укрепили, чтобы море не вернулось обратно.
Все время упускаю момент, когда он меняет маски. Пять секунд назад он только и говорил, что о волшебных кафешках всего в трех километрах отсюда, где можно заказать замечательную пиццу, с грибами, или чаю, с травами. По ту сторону голландской границы. А тут вдруг вновь обернулся экскурсоводом и я покорно иду за ним, пытаясь нашарить в кармане конспект с воображаемой ручкой.
Здесь хорошо идти и думать о городе, который заснул на долгие несколько веков, чтобы потом туристы откопали его, как ящик с чужими игрушками. Я смотрю на смуглый профиль моего спутника и мне кажется, что белый песок, которым занесло средневековую Фландрию, был поднят не со дна Северного моря, а принесен сухими ветрами из Ливанской пустыни.
-- Летом мы часто ездили туда на велосипедах. С другими каучсерферами тоже. Девчонки, не хотите присоединиться? -- тон меняется и становится пискляво-развязным.
Девчонки хихикают и говорят, что им неинтересно.
-- Там не курят. Только чай и пицца. И кофе совсем нет, хоть и называется кафешкой. Ххе, когда-то я много курил. Лет в семнадцать-восемнадцать -- тогда я только встретил своего дилера.
-- Что-то мне подсказывает, что это был не табак.
-- Не-е, табак -- ну его нафиг, табак я не курил никогда.
-- Да-а-а, блаженное время. Когда нам было по восемнадцать, у нас не бывало репетиции без хорошего косяка, -- вру я, хотя ощущения от тех лет остались именно такие, -- но лучшая трава -- не в Голландии, а в Туве.
-- Это где? -- оживляется Себ.
-- Почти на границе с Монголией.
-- Ты была в Монголии?
-- Строго говоря -- не целиком. Одной ногой. Другая оставалась на российской территории.
На самом деле между Тувой и Монголией, так же как между Бельгией и Голландией, нет особой границы. Просто чахлая степь, сжатая в тектоническую гармошку, с одной стороны называется тувинской, а с другой -- монгольской.
У пограничных территорий всегда какой-то схожий бесприютный вид. Тувинская степь на задворках больших поселений усыпана костями и шкурами. По принципу "доел -- вынеси за собой". При желании из остатков чужих трапез можно собрать пазл в виде быка или барана. На равнине, где растительность погуще, кости скрыты разлапистыми кустами. Конопляные шишки пахнут так крепко и сладко, что у служебных собак в аэропорту при виде моего рюкзака до сих пор непроизвольно выделяется слюна.
--То есть, по-настоящему в Монголию ты так и не попала?
-- Эти чуваки с автоматами, которые гоняют по степи на лошадях -- знаешь, им мог не понравиться вид человека, переступающего через границу сразу двумя ногами.
-- Зря, я бы попробовал и двумя. И что там в Туве интересного?
-- Тувинский язык, яки, горы, буддийские храмы.
-- Негусто. Впрочем, меня никогда не тянуло в Азию.
Себ разворачивается на пятках и смотрит в сторону моря. Девочки выбрались на уступ и теперь стоят в очереди сфотографироваться у Самого-Странного-в-мире Памятника. Опираясь животом о треугольную распорку постамента на фоне мелких беспокойных волн, в мировом пространстве, лицом к блиндажам, оставшимся здесь с первой мировой, парит мексиканский лунный кролик. У него костлявая скуластая морда, как у бывалого деревенского кота, и длинные бронзовые уши. В данный момент на кроличьей спине сидит, болтая спичечными ногами, рыжеволосая фламандская нимфа лет пятнадцати. Подружки щебечут внизу, выбирая ракурс. Наши русские гостьи в своем терпеливом ожидании похожи на две прикроватные тумбочки. Не понимаю Себа. Фламандки бывают на редкость очаровательными, типа вон той рыжей. Единственный минус -- рост хорошего баскетболиста.
-- Залезешь?
-- Слишком стара для таких фокусов.
-- Заметь -- я молчу и ничего не комментирую.
Ветер перегоняет песчинки с дюны на дюну. Себ щурится, по привычке сужая глаза под очками, и начинает напоминать сам себя на фотографии времен своих марокканских приключений. Композиция предельно простая -- местность, утыканная камнями и пучками сухой травы, и парень, уходящий к горизонту с гитарой наперевес навстречу цепочке верблюдов, выстроенных шеренгой вдоль горизонта.
*****
Как тонкая сиамская перемычка, неочевидная глазу, нас роднит одно -- мы некогда вкусили желанный плод и теперь слоняемся под вратами рая беззвучными тоскующими тенями. Ключевым в предыдущем абзаце было слово "гитара".
Меня привел на первую репу товарищ с филфака, красивый мальчик с голодными еврейскими глазами. Радужка у них была дымчато-синяя и казалась непропорционально маленькой в обрамлении изящно слепленных крупных век. Когда рисовали эти глаза, кто-то начертил два синих кругляшка слишком близко к верхнему краю. Оставшееся под ними пустое пространство делало взгляд вечно печальным и вечно голодным, как у актера классического кино, вроде Жерара Филипа.
Обитая ковролином комнатушка вмещала в себя пятерых пацанов, басовый усилок, гитарные комбики и барабанную установку. Трясина пола была затянута паутиной толстых шнуров, ведущих от гитар к комбовым гнездам, как в лабиринте на последней странице детского журнала "Помоги ребятам разобраться, где чей воздушный змей".