В тот день путь домой показался Моне невероятно долгим.
Система координат, в которой жила Мона, основывалась на шести чувствах (включая интуицию) и ассоциациях, порождаемых ими. И в тот день, когда Мона, ощущая, как перекинутая через плечо сумка с книгами постукивает по бедру, её прочно слаженная, никогда не подводившая жизненная система, самая простая и самая сложная из всех возможных, дала сбой. Мона вдруг захотела свернуть с дороги, по которой она ходила каждый день
лавочка букиниста, кофейня, парк, тихий переулок со слабо горящими фонарями, крыльцо
и пойти куда глаза глядят, прочь из комнат, где повсюду окна, где неистребимые воспоминания сочатся из каждой щели, где на отдельной, задвинутой в угол кровати спит человек, который одновременно и боится, и ждёт её возвращения.
До кофейни как раз оставалось шагов десять, когда настойчивый молоточек застучал в голове, и чтобы слепо не сорваться с места, Мона пропрыгала на одной ноге по воображаемым классикам до двери, дёрнула за резную ручку с такой силой, что чуть ободрала кожу на ладони, и с сердцем, колотящимся где-то посередине, села, стиснув холодные ладони. Через минуту приступ прошёл. Тактичная официантка, уже немало повидавшая эксцентричных людей в этом странном городе, бесшумно приблизилась и положила на край стеклянного столика меню. Столбики букв и цифр; Мона была не в состоянии сосредоточиться, но понимая, что необходимо заказать хоть что-нибудь, наугад ткнула пальцем в какое-то слово.
Кофе по-краковски.
Корица.
По лицу Моны заструились сероватые змейки - то был дождь, ползущий по тонированным стёклам кофейни. А сама она вспоминала о снеге, который таял на грубо связанной черной шапочке и онемевших от холода пальцах. Это было в другом городе, и они были вдвоём, и ни о чём больше не думали и не вспоминали.
Всегда в дороге, подумала Мона.
Мы спустились вниз.Шёл снег, и нам было холодно. Там, внизу, мы чувствовали себя сильнее. Мы чувствовали себя - вправе. И поэтому мы спустились вниз.
Просто нам больше некуда было пойти.
Мона вспомнила, что вечером в подземке толкалось слишком много народу, воздух был густой, желтоватый от рассеянного света ламп. Держась за руки, они шагнули в толпу в надежде затеряться в ней, но скоро заметили, что словно отделены от всех невидимым барьером, - вокруг них было пустое пространство, зыбкая сфера отчуждения. Никто не толкал их, не задевал рукавами и сумками, их ловко огибали по небольшой, единственно возможной в таком столпотворении дуге, словно они были парочкой прокажённых, забредших в райские кущи.
Они боялись заразиться одиночеством, думала Мона, рассматривая крупинки корицы, прилипшие к стенкам чашки. Настраивали свои маленькие внутренние антенны, запрятанные в черепную коробку, и улавливали силу одиночества, помноженного надвое, силу, заставлявшую опускать глаза перед нами и расступаться, когда мы врезались в толпу. Это чувствовали все, все, но только не он.
У них был один плеер на двоих, поэтому в одном ухе у них шумела музыка, в другом - подземка. Они сели в поезд, тесно прижимаясь друг другу, как замерзшие котята, и из-под полуприкрытых век следили за людьми, подсаживающимися на станциях. Время шло, поезд скользил по коротенькой ветке туда и обратно, лица напротив уже давно слились в одну серую массу, музыка играла по десятому, двадцатому кругу, но ни теплее телу, ни легче на душе не становилось. Казалось, свет над головами тускнеет. Пассажиров становилось всё меньше, и времени - неизвестно на что - тоже оставалось всё меньше, и нужно было решаться. Когда ему совсем стало невмоготу, он схватил Мону за руку, выдернул проводок из её уха и почти силком вытащил на пустынную станцию.
--
Конечная, - выдохнул он, и Мона увидела, как клубится пар у его губ.
Мона сделала большой глоток кофе и зажмурилась, обжёгшись. Она подцепила языком кубик льда в стакане с водой и погоняла его за щекой.
Лучше бы он толкнул меня под поезд, подумала Мона. Или взял бы силой в пустом вагоне. Или еще что-нибудь такое. Это было бы во сто крат лучше, чем то, что он сделал.
А он всего лишь поцеловал её.
Они успели запрыгнуть в вагон прежде, чем створки дверей сомкнулись и поезд тронулся. Мона плакала. Он сидел рядом с ней на корточках и хмурил брови, неловко приглаживая холодной ладонью её растрепанные волосы, пока Мона не начала вздрагивать от этих прикосновений. Одно только воспоминание о его дыхании на своих щеках, о силе, с какой он сжал её за локоть, о его горьких на вкус губах заставляло её сжиматься в комок. Она плакала, потому что знала - он сделал это не для неё, не для них, а потому что хотел в этом чужом, холодном городе ощутить себя живым, причастным к чему-то, не таким одиноким. Этим поцелуем - скорее жестом - он показал, что еще способен чувствовать что-то, кроме...
Мона не оценила этого жеста. Возможно, если бы в тот вечер она повела себя как-то иначе - как угодно! - рассмеялась, бросилась на шею, влепила пощёчину, а не ревела, зажавшись в угол, - то сейчас она с лёгким сердцем бежала бы домой, а не сидела в кофейне, слабея от собственных мыслей. Но в тот вечер она не смогла справиться с потоком ассоциаций, которые нахлынули на неё, как волна, и заставили захлёбываться, коротко вдыхая холодный воздух. Доли секунды хватило, чтобы Мона провела параллель между выражением глаз напротив своего лица и взглядом, брошенным на другого человека много месяцев тому назад. Стрелки её системы координат бешено завертелись; всё было кончено.
В его глазах - густом кленовом сиропе - она когда-то увидела нечто большее, чем влюбленность, чем обожание; на самом их дне сливовой косточкой лежала преданность, граничащая с покорностью безмолвного раба, - и всё это предназначалось для другого человека. Такое же пятнышко, такую же сливовую косточку Мона замечала и на своей радужке - когда, например, он раздвинул большую постель в центре комнаты на две узкие кроватки и одну поставил у окна, выходящего на север, а вторую - у стены под черно-белой фотографией собора, и она только грустно улыбнулась своей робкой несбывшейся надежде и ни слова не сказала ему, хотя ей уже давно было что сказать. Тот, другой человек, скрипач и художник, был для него удивительной, раздробленной на непознаваемые куски вселенной, он воплощал в себе всё волшебство, какое способна породить музыка, - живительная комбинация из семи мёртвых нот, - а она, малышка Мона, была до боли привычна и понятна... малышка Мона, которая носит его рубашки, любит молоко с корицей и спит, накрывшись одеялом с головой, Мона, чья смуглая матовая кожа, которую он так бережно вытирал махровым полотенцем после того кульбита в самую грязь, совершенного на его велосипеде, чья гладкая спина и линии ключиц не возбудили в нём никакого чувства - эта малышка Мона всегда была открыта, как книга, которую было невероятно трудно, но интересно читать, а тот, другой, был захлопнутым томом с печатью из сургуча, альбомом с нотами, которые никто и никогда еще не исполнял... Тот тревожил - Мона успокаивала, и потому, не имея сил и даже прав на выбор, он словно разделил себя на две половины и раздал им обоим, вот только одна половинка была чуть-чуть больше и тяжелее другой. Это чувствовал он, это чувствовала еще одна из их четверки одиночек, это чувствовала Мона, и только тот, кому досталась бо?льшая половина, ничего такого чувствовать не хотел и не мог. У того тоже была своя сливовая косточка, спрятанная в кулаке. Под её скорлупой сжимались в ядрышко всё те же любовь и преданность, всё та же молчаливая покорность, предназначенная кое-кому иному, но тот не метался, выбирая между тем, что есть, и тем, чего никогда не будет - он просто шёл по своей бесконечной ленте, свёрнутой в спираль, и в своей непримиримости не собирался делить себя пополам. В этом он и Мона были похожи - и ощущая это неприятное им обоим родство, ненавидели друг друга еще сильнее.
Всё это промелькнуло перед Моной в один миг, и потому она плакала безутешно, как ребенок над умершей птичкой, не знавший до того, что такое смерть. В пустом, полутёмном вагоне, среди обрывков газет и надписей на стенах она вообразила себе, что она замещает в его сердце чужое, недавно освободившееся место - а может быть, так оно и было.
Мысли беспорядочно перескакивали с одного на другое. Мелко глотая пряный, пьянящий кофе по-краковски, Мона начала думать о маршрутах, которым мы, сами того не замечая, следуем ежедневно. Она пыталась понять, отчего каждый день выходит на крыльцо и идёт именно по узенькому переулку, синеющему резьбой старинных ставен, проходит по багровому от рябины парку, где вечерами собираются парочки с гитарами, и идёт мимо кофейни, краем глаза улавливая своё отражение в тонированных стёклах, потом наконец открывает дверь
над головой звенит медный колокольчик, старый медный колокольчик, позеленевший от старости, оставляющий характерный запах на коже, если его долго держать в руках
и видит добродушную улыбку на лице глухонемого хозяина лавки. А ведь можно сократить (рационализировать) этот путь, срезав в самом начале, - обогнуть по коротенькой петле старинный дом слева и пересечь один из лучей шумного перекрёстка, где обычно много пешеходов. Тогда не будет прикосновения к резным осиновым и рябиновым листьям, тоже ставшее частью привычки к одному маршруту, не будет плывущего в стекле, одновременно такого знакомого и такого чужого лица - заменой всему этому станут лишние двадцать минут сна на холодных простынях или бодрствования в ванной с ледяным кафелем на полу. Привычка двигаться в одном заданном направлении - вот что овладело мыслями Моны, и чем больше она об этом думала, тем больше страшилась того, что собиралась сделать.
Есть привычка страшнее, вот о чём зло думала Мона. Нет ничего плохого в том, чтобы каждое утро потягиваться на крыльце, да так, чтобы сладко ныла еще не проснувшаяся спина, ничего страшного нет в редких затяжках ментоловыми сигаретами, после которых на незаживающем горле выступает кровяная роса, но есть что-то жестокое в том, что кто-то привычает к себе, к своему беспокойному сну, тихой поступи по дому, к своим мягким рубашкам в клетку, эскизам и картонным башням, валяющимся на полу, к своим мечтам и воспоминаниям - и если сначала испытываешь только радость от того, что разделяешь мечту достроить собор Саграда Фамилиа, то через некоторое время приходишь в ужас от мысли, что привычка мечтать о чужом что-то своё забивает в тёмный угол.
Стоит только изменить привычный маршрут... ни место работы, ни адрес... а только обычную, ежедневную дорогу домой - просто резко свернуть куда-нибудь в сторону, пройти по малознакомой улице, пересечь перекрёсток, который раньше всегда обходила стороной, - то и жизнь сделает поворот, изменится - хоть и неизвестно, в какую сторону.
Стоит всего лишь выбрать другую дорогу домой.
Резкий звук вывел Мону из состояния оцепенения. Она поморщилась, но не стала оглядываться на сидящих за соседним столиком иностранцев, хохотавших так, словно услышали лучшую шутку тысячелетия. Англоязычные. Мона не прислушивалась, но знакомые слова сами навязчиво заползали в уши. Что за непростительная наивность - или просто глупость? - думать, что никто не понимает их разговора? Мона почувствовала, как шее становится горячо - верный признак того, что она заливается краской негодования. Нужно заплатать и пойти...
...пойти домой. Нужно пойти домой - но какой-то другой дорогой, ведущей к другому дому.
Мона вышла на улицу, сделала несколько шагов вперёд и остановилась. Позади и сбоку тяжело, как лениво ворочающийся осиный рой, жужжали провода.
Если подойти вплотную к светофору и приподняться на цыпочки, то в провале между домами будет виден кусочек резной деревянной вывески. То вывеска Города Мастеров. Город Мастеров - это царство запутавшихся цветных нитей и пеноподобного кружева, гладких невесомых тканей и сухих красок в баночках, этикетки которых давно поблекли и потеряли свои имена. В Городе Мастеров можно купить холсты, загрунтованные еще тогда, когда на месте самого Города была заросшая маками равнина, и там же продаются волшебные схемы для вышивки крестиком - вышитые по ним маяки светят по ночам, и можно услышать шум волн, шуршащих у их подножия. Мона вспомнила о бисере, которым собиралась украсить переплёт Калевалы, и встала на цыпочки. Вывеска была на месте.
В Городе мысли Моны перестали метаться из стороны в сторону. Перебирая пальцами нанизанные на леску крупные бусины с неровными боками или острые, норовящие поранить раковинки, погружая всю кисть - по самый шрам на запястье - в декоративный цветной песок, томившийся в почерневших от времени бочонках, она думала только о физических ощущениях, о телесном, которое способно подчинить себе и дух, и разум. Это было не противно, думала Мона, пропуская сквозь пальцы цветные струйки песка, да, это было совсем не противно.
Она купила несколько гладких бирюзовых бусин и семь пьянящих душных пряностей в расшитых мешочках и запрятала их на дно сумки, поближе к ключу от дома. Случайно затронув этот единственный ключ с прицепленным к нему лисёнком из малахита, Мона замерла. Сколько времени она провела здесь, вдыхая ароматы смол и масел, рассматривая фотографии в сепии, сжимая края вышитых гладью накрахмаленных скатертей? Не меньше часа - так ей казалось. Нужно было идти дальше.
- Простите, - обратилась она к гладколицей, звенящей при каждом движении от сотен монеток на груди чувашке за прилавком, - вы не подскажете, сколько времени?
Чувашка заулыбалась, показав щербинку между белыми передними зубами, и ткнула пальцем в угол, задрапированный запыленным тёмным бархатом. Там стояли песочные часы - и только. Песок на три четверти пересыпался из одной мутной сферы в другую.
- Мало времени. Совсем мало осталось времени.
Мона присмотрелась к чувашке и поняла, что первое впечатление оказалось обманчивым - на самом деле той очень много лет, но выдают её только голос да тускловатые глаза. Мона улыбкой поблагодарила женщину и зашагала к выходу из Города Мастеров. Столы, столики, лавки, подоконники, ширмы - всё завешано, завалено, укрыто и опутано самыми разными предметами и их частями, и посетителей всего раз-два и обчёлся.
Брови Моны удивленно вскинулись, когда она рывком открыла дверь и оказалась на пороге букинистической лавочки, еще более крохотной и древней, чем та, в которой работала она сама. Придерживая дверь, Мона качнулась на пятках назад и увидела еще одну дверь по-соседству - настоящий выход из Города. Но сопротивляться атмосфере лавочки, этому приглушенному свету и заставленным томами полкам было невозможно - больше всего на свете Мона любила старые книги и те места, где они живут. Она зашла, стыдясь так явно стучащих в книжной тишине маленьких каблучков, и робко осмотрелась. Кроме неё в лавке больше никого не было, только массивный рыжий кот лежал на прилавке, свесив полосатый хвост. Этот кот так понравился Моне, что она решила непременно погладить его исподтишка, чтобы он не шугнулся от чужой ладони. Но еще больше ей хотелось купить книгу - любую, лишь бы именно в этом месте. Она опустила глаза и двинулась вдоль полок, легонько касаясь корешков книг кончиками пальцев. Книги были очень старыми, шершавыми, прочитанными вдоль и поперек десятки раз, такими, какими и должны быть книги в букинистической лавочке, но ни на одной из них рука Моны не задержалась. Мона развернулась, вытянула руку вверх и двинулась обратно, прислушиваясь к своим ощущениям. Вдруг её ноготки царапнули по мягкому, истрепанному переплёту. Она вытащила с силой втиснутую между другими книгу и поднесла её близко к глазам.
"Spin by Victoria Ash...", прочитала Мона. Выведенная серебром фамилия автора наполовину стёрлась, по обложке змеилась трещина с рваными краями, уголки книги были словно обглоданы - наверное, их погрызла кошка. Мона с подозрением глянула на рыжего кота, который распластался на прилавке. Кот сделал вид, что ничего не замечает. Мона кашлянула в кулачок.
- Здравствуйте! - звонко сказала Мона и снова застыдилась от того, сколько шума она производит. - Я бы хотела купить книгу.
Никто не отозвался. Мона подождала немного и снова поздоровалась - с рыжым, книжными полками, маленьким окошком с паутинкой в углу. Совесть не позволяла уйти не расплатившись. Мона подошла к прилавку, облокотилась на него локтями и начала перелистывать страницы, краем глаза следя за котом. Время шло, но никто не появился, и тягучее, волнами накатывающее беспокойство овладело Моной. Наверное, уже поздний вечер, улицы уже тонут в сумеречном тумане, тени стали синими и самостоятельными, двигающимися против воли хозяев, и пора продолжать путь, пора двигаться дальше.
Мона порылась в сумке и выгребла со дна все монеты - а их оказалось не так уже мало, - сложила из них три аккуратных столбика, прислонила к столбикам визитную карточку букинистической лавочки, в которой работала, и, еще немного полюбовавшись книгой, которую она уже считала своей, спрятала её в бездонный внутренний карман джинсовой курточки.
- Я знаю, что это очень дорогая книга, - обратилась она к коту, - но это всё, что я пока могу за неё дать. Если этого мало, я готова заплатить еще, так и передай своему хозяину. Меня можно найти тут, неподалёку, нужно только подойти к перекрёстку, а потом к кофейне, что перед рябиновыми кустами, и там будет маленькая лавочка, почти как ваша, только побольше, и там нужно будет спросить Мону. Ты очень красивый, - добавила она, легонько погладив кота лоснящейся спине, - и я бы хотела увидеть тебя снова.
Животные не любят смотреть в глаза людям, но этот кот был не таков - он открыто взглянул на Мону, и ей подумалось, что когда-то очень давно, может быть, в прошлой жизни, он был человеком, пережившим и переосмыслившим так много, как Моне никогда не пережить и не переосмыслить. Впервые за этот вечер тоска покинула её.
Книга приятно оттягивала карман, ветер путал волосы и набрасывал их на лицо. Тени действительно становились всё синее и глубже, но с тех пор, как Мона покинула кофейню, прошло вовсе не так много времени, как ей показалось. Десятки людей шли Моне навстречу, или обгоняли её, или пересекали её путь; у каждого был свой маршрут, каждый спешил куда-то, к чему-то стремился, и подхваченная этим потоком, Мона тоже шла - просто вперёд, не задумываясь, прислушиваясь только к сигналам автомобилей да к проводам над головой. Она остановилась тогда же, когда остановились все - загорелся красный свет. Мона стояла на том же перекрёстке, с которого свернула в Город Мастеров. Почему же ей казалось, что она шла так долго?
Прошла минута, прежде чем на противоположной стороне дороги она заметила его - взъерошенного, теребящего в руках кепку. Он вскинул руку, останавливая её, и перебежал дорогу на оранжевый свет.
- Ну и что мы тут делаем? - сердито осведомился он, и облегчению, которое испытала Мона, обхватив руками его лохматую, такую любимую и родную голову, не было предела. Он попытался отстраниться, всё еще хмурясь, и Мона поняла, что он волновался за неё и сейчас испытывает неловкость за то, что не может этого скрыть.
- Идём домой, - ответила она, всматриваясь в его лицо и замечая что-то новое, чего прежде она не видела никогда.
Сливовые косточки, подумала Мона. Их больше нет.
В горле запершило. Мона кашлянула в кулачок и спрятали руки в карманы.
- Купи мне яблочного сока, - сказала она, раскачиваясь на пятках.