Аннотация: В детстве человек остается один с извечной мечтой о крыше над головой. НО человеков бездомных не ждут и не любят. Такова се ля ви.
Борис Климычев
НАДЕНУ Я ЧЕРНУЮ ШЛЯПУ
(Роман)
1. ЧЕЛОВЕК С ТАХТЫ АСПАЗИИ
Опять вспоминаю Ашхабад и то, как одно время учился там в Университёте марксизма-ленинизма. Не то чтобы я обожал науку, просто я думал, что это мне как-то поможет лучше устроиться в жизни. Я тогда только что демобилизовался из армии, и у меня не было ничего, кроме пустого фанерного чемодана.
Одного лектора запомнил навсегда. Он сказал на лекции, что, в сущности, человеку для жизни не так уж много и нужно: одежда, жилище и пища. Тотчас же кто-то крикнул из зала:
- А дрова?
Лектор спокойно пояснил:
- Дрова относятся к жилищу.
- А женщина? - пробасил другой голос.
- И женщина относится к жилищу.
- А выпивка? Курево?
- Это относится к пище...
В Университёте марксизма-ленинизма я больше не усвоил ничего. Но слова лектора о том, что человеку для жизни нужно совсем немного, были высечены в моём мозгу, словно надпись на скале.
После в моей жизни не раз случалось так, что я совсем не имел жилища, а если было какое-то подобие жилья, то в нём не было либо дров, либо женщины.
И когда после долгой жизни на юге я неожиданно вдруг в очередной раз появился в Томске и вышел из вокзала под серое небо, ронявшее на землю серые снежинки, я почувствовал, что для жизни мне не хватает жилища. У меня был адрес брата Гурия. Где-то на Черемошниках, в посёлке шпалозавода, надо было искать барак номер три. Ладно! В бараке я ещё не обретался ни разу.
Черемошники - окраинный район, автобусы туда не ходили, и мне пришлось идти через весь город пешком. Чтобы не заплутаться, решил всё время идти вдоль берега Томи.
Когда-то Черемошники были "летней" пристанью в нескольких километрах от города. Когда спадала большая вода и пароходы не могли причаливать возле Томска, пассажиров высаживали на Черемошке, там же выгружали грузы. Там среди болот буйно цвела черёмуха. И обитали там, в зарослях около складов и причалов, бездомные лихие граждане.
Черемошники вообще всегда пользовались недоброй славой. Если летом кто-то возле Томска тонул в Томи, то утопленники обычно всплывали ниже по течению, на Черемошниках. Мне вспомнилось, как однажды в День авиации люди собрались ехать за реку на праздник. На катер насело столько народа, что он перевернулся. Целую неделю потом томичи вылавливали на Черемошниках своих близких...
Уже совсем стемнело, тропинка петляла вдоль берега среди причалов, транспортёров и бревнотасок. Ноги тонули то в болоте, то опилках. Пахло мокрыми верёвками, тёплым смоляным варом, сосновой щепой. Какие-то мужики подошли ко мне во тьме и попросили прикурить. Вырвали из моих рук чемодан, и один мужик, самый здоровый, по виду - атаман, сказал:
- Пестом его бить не стоит! На него плюнуть, он и то упадёт! Ну, выворачивай карманы, падла!
Я вывернул карманы. В одном кармане была горсть махорки, в другом - использованный железнодорожный билет.
- И всё? - изумился атаман. - Обувку сыми.
Я снял, он сунул длинные пальцы в носки моего порванного ботинка.
- Вот гад! У него и заначки никакой нет!
- В чемодане у меня стихи! - набравшись наглости, сказал я. - Стихи верните, вам они ни к чему, а я ночей не спал, сочинял их.
- Иван! - обратился к атаману гундосый горбун. - Иван, давай я покакаю, а его скушать заставим. Раз с его пользы нет, так хоть посмеёмся!
Здоровяк пошёлестел моими тетрадками. Сказал:
- Не надо этого, Клинбабай. Он как бы поэт.
- Поеть? - перекосился горбун.
- Всё! Бери стихи и беги! - скомандовал мне старшой. - Беги и не оглядывайся! А то и дерьмо жрать заставят, и петуха сделают! Ты нас не видел, мы тебя не слышали. Беги!
Я бежал и думал: "Крохоборы, фанерный чемодан забрали, махру и даже билет использованный. Ох! Да я же босой! Ботинки забыл! Вернуться? Ага! Ещё заставят дерьмо есть! Или что похуже сделают. Но в чём же мне теперь ходить? Босиком? Уже и снег выпал. Вот, заявлюсь я к братцу после долгой разлуки! Босиком... Да! А лектор-то в Университёте марксизма-ленинизма говорил, что для жизни человеку нужна одежда, а про обувь, видно, забыл? Впрочем, обувь, наверно, относится к одежде..."
И ещё я вспоминал на бегу: после гибели моего отца на фронте и отъезда матери в Щучинск я стал бездомным, но поскольку человек не может жить без жилища, я ночевал то у одних, то у других родственников. В 1943 году добрался и до тёти Аспазии. Она жила в деревянном двухэтажном доме с коридорной системой на улице Войкова.
В тётиной комнате был только громадный платяной шкаф и жалкие остатки старой тахты. Она была вся засалена и порвана, а ночью неожиданно падала на тот или иной бок.
Дворянка, дочь богача, она в войну осталась одна с кучей детей. А была она из тех людей, про которых говорят: ни заработать, ни украсть.
Когда я пришёл к ней, старшие её дети уже были далеко. Хоть и ели дохлых собак, голодали и болели, всё же как-то выросли. Сын Владлен учился в офицерском училище. Гурий, ещё недавно работавший учеником жестянщика на мельнице, был призван в армию. Сестра Мальвина окончила речное училище и стала капитаном буксира.
С тётей Аспазией жило лишь трое отпрысков. Даромир, как и я, был учеником в часовой мастерской.
Тётя Аспазия хотела уложить меня спать на тахту, дескать, сама она с девчонками и на полу поспит. Дарька сказал:
- Ни в коем случае, он будет спать со мной за ширмой...
За ширмой была односпальная железная койка. Дарька снял шёлковую рубашку, шевиотовые брюки, аккуратно свернул и положил на табуретку, снял он и трусы. И мне велел раздеться. И одежду тоже положить на табуретку. И трусы велел снять. Я не хотел их снимать. Дарька разозлился:
- Говорю - снять, значит - снять! - Не бойся, сэр, твоя попа будет в целости. Привык спать в трусах? Ну, смотри: ты видишь, ножки койки стоят в стаканах с керосином, и ножки табуретки - тоже. Койка железная, табурет железный, подстилаю я только клеёнку, и укрываюсь прожаренным байковым одеялом. Каждый вечер это одеяло каленым утюгом глажу. Иначе клопы и вши сожрут. Усёк?
- Но разве нельзя их вывести?
- Как их вывести, если она с тахтой и шкафом расстаться не может? Другого-то нам не купить. В тахте этой гнид, как долларов у Рокфеллера. Но - мебель.
Вдвоём на узкой койке спать было плохо, жарко. Не выспался я.
Тётя Аспазия накрывала на стол. То есть, постлала пару старых газет, а на них положила пять картошек в мундире. И нас как раз было пятеро. Мы съели по картошке. При этом тётя Аспазия повторяла:
- Кушайте, не стесняйтесь, честное благородное слово.
На стене в рамочке одиноко висела старая фотография. На ней юная тётя Аспазия стояла в гимназической форме, украшенной кружевной пелеринкой, и с портфелем в руке.
Я прожил у тёти Аспазии тогда не очень долго.
Вспоминая на бегу о делах минувших дней, я всё же зорко оглядывался по сторонам, чтобы не попасть в какую-нибудь яму или не наткнуться на компанию ещё каких-нибудь ночных искателей приключений.
Правда, теперь ограбить меня было уже совершенно невозможно. Разве что снять с меня последние рехмоты, в которые я был одет.
Когда на берегу запахло креозотом, которым обычно пропитывают шпалы, чтобы они не гнили, я понял, что шпалозавод где-то неподалёку. Увидев в одном из дворов старуху, вынесшую какую-то еду своё му цепному псу, я спросил её, где найти барак под номером третьим. Она показала мне направление - куда идти, и пояснила:
- Увидишь свалку, там и третий барак. По запаху найдёшь. Там свалка мясокомбината.
Я прошёл шагов двести и действительно учуял вонь. И увидел очертания бараков. В некоторых окнах ещё горел свет.
Я нашёл третий подъезд. Внутри было две двери. В которую постучать? Постучал в ту, что была слева. Хрипловатый баритон спросил:
- Кого это Господь к нам командировал?
- Глебычева! - сказал я.
Лязгнул крючок, я увидел широкоплечего костлявого смуглого человека с чёрными усами. Он держал в руке огарок свечи, его большие чёрные глаза глядели насмешливо-вопросительно, одна бровь была ровной, а вторая была приподнята высокой дугой, что придавало его лицу выражение весёлой иронии.
- Гм, Глебычев, - сказал он. - Может, и Глебычев, да не тот. Я-то подумал, что Даромир с Норильска ко мне свалил. А это - кто ж?
Я осознал, что выгляжу не очень-то респектабельно, в замусоленной куцавейке, порванных грязных брюках и к тому же босой, в одних дырявых носках.
- Я Глеб Николаевич! - неуверенно начал я убеждать его.
- А-а! Николая Николаевича сынок? Так мы с тобой, кажется, никогда в жизни прежде не виделись? Только слухами о тебе все годы пользуюсь.
- Один раз виделись, когда вы в подвале возле махорочной фабрики жили. Мы, правда, всего минуту и погостили. Моя мать твоей матери узел с одежкой отдала, и всё.
- Гурька! Дверь закрой, а потом и беседуйте, тепло выдувает, да огарок погаси, занавеску открой, сейчас луна светит, а свечек нет больше, - сказала невидимая женщина, лежавшая на кровати у стены с мальчиком лет шести.
- Чего огарок жалеть? Брат, приехал, которого я в жизни не видал! Открывай, Наташа, подполье, брагу доставай, обмывать будем. Хотя, может, это не брат, а самозванец? А?
Гурий снова круто изогнул правую бровь.
- Как не брат, - сказал я, - А откуда бы я знал про то, что вы около махорочной жили? Я и про Мальвину всё знаю. А когда ты в армии служил, я у тёти Аспазии в доме на улице Войкова ночевал, мы с Даромиром на одной железной койке спали. Там ещё тахта была большая, а в ней вшей и клопов полно!
- Ага! Тахта! Вши и клопы? Значит, точно - брат! Так что же ты так поздно ко мне зашёл-то?
- Да ведь я прямо с вокзала, я из Ашхабада приехал! Я там в армии служил, потом остался. Приехал вот вечером. Автобуса до Черемошки не было. Пошёл пешком по берегу, у меня чемодан и ботинки отобрали, деньги все выгребли и курево. Хорошо хоть сам живой ушёл, стихи вот только и отдали! - показал я Гурию тетради.
- А где отобрали? В каком месте? И сколько было денег?
- Да где? Возле какой-то бревнотаски, там ещё большая баржа на берегу лежит перевёрнутая. А денег было четыреста рублей! - не моргнув, оболгал я бедных грабителей. И тут же пожалел об этом, потому что Гурий сказал:
- Четыреста - это башли добрые. Завтра мы шмон наведём. Всё вернем! А как выглядели грабители?
- Да как? Темно - как у негра в попе. Разве их разглядишь?
- А не был ли там горбун, гугнявый такой? - спросил Гурий. Мне хотелось закричать, что - был. Но я промолчал. Ну зачем я соврал про эти деньги? Да ладно! Вполне могли отобрать. И пятьсот, и шестьсот, и угробить могли.
Жена Гурия накинула поверх ночной рубахи тёплую кофту, укрыла пацана одеялом потеплей. Открыла подполье, достала оттуда брагу, огурцы и помидоры, порезала сало, разлила брагу по стаканам. Мы все трое выпили, мы с Гурием принялись закусывать, а Наташа склонила голову набок, подпёрла подбородок рукой, и переводила глаза с меня на Гурия и обратно.
Комната их в бараке была чуть больше железнодорожного купе. В ней помещались только топчан и самодельный стол у окна. Ещё была небольшая печка возле входа. Наталья показала мне за этой печью ведро, накрытое тряпицей.
- Захочешь сходить по малому, делай сюда. Да и по большому - тоже. Такой барак, что даже сортира во дворе нет. Да и вообще из дома ночью выходить опасно.
В эту ночь у Гурия я отоспался как следует. После ужина с выпивкой Гурий пошёл дежурить, как он выразился, "на объект". Наталья пояснила, что утречком рано пойдёт сменить Гурия. А он уйдёт с дежурства в поликлинику на приём. Затем пойдёт на работу в клуб. А со мной останется их сын Аркаша, Кадик. Я, как встану, могу растопить плиту, разогреть картошку и вскипятить чай. Она зевнула, постелила мне на пол старую шубейку, укрыла меня вязаным половиком. И я проспал часов до одиннадцати. И вдруг какое-то чудовище принялось грызть мою ногу. Боль дикая! Я задёргал ногами, заорал и проснулся. Меж пальцами ноги у меня тлела вата.
Я выдернул вату, и запрыгал на одной на ноге к рукомойнику. Из-под кровати послышалось квохтанье. Я приподнял свисавшее с топчана покрывало и увидел пацана. Он смеялся, глядя на меня синими невинными глазками. Глаза у него были материны, и русый волос, но всё же как-то проглядывало и в глазах, и в выражении лица нечто скрытое, цыганское. Лукавство, но не весёлое, а испытующее, может быть, даже злое!
- Слушай! Ты зачем же вату у меня меж пальцами зажёг? Я тебе дядей прихожусь, ты ж мой племянник. А ты мне "велосипед" устроил! И где ты этому научился? Это ж только очень плохие люди такую штуку выделывают! Кадик! Я уже думаю, что ты не Кадик, а гадик! И поросёнок! - сказал я, ибо ощущал дикую боль между пальцами.
- Сам ты гад! - ответил мне этот наглый вундеркинд. - И когда я - поросёнок, то ты уже большая свинья! - Глаза мальчишки светились совсем не детской насмешкой. У Кадика были большие уши, и мне подумалось, что неплохо было бы взяться за одно из них и покрутить хорошенько. Но тут же я отбросил глупую мысль. Во-первых, Кадик-гадик пожалуется отцу, во-вторых, он может мне устроить какую-нибудь штуку почище "огненного велосипеда".
В комнате было холодно, я стал растапливать плиту, а Кадик стащил спички и обстреливал меня "ракетами". Он прижимал пальцем левой руки спичку головкой к коробку, щёлкал по спичке пальцем другой руки, спичка с треском воспламенялась и летела в мою сторону. Когда я разогрел картошку, и мы уселись с Кадиком пить чай, я тотчас с воплем вскочил, ибо Кадик успел незаметно забить в эту табуретку целых три иголки остриями вверх. Я не выдержал и дал Кадику пощёчину. Он заревел, как пароходная сирена. Это было так некстати! Вот-вот должен был прийти на обед брат Гурий!
Но Кадик вскоре успокоился, он сидел и внимательно смотрел на меня, словно размышляя: какую бы ещё каверзу устроить? Неожиданно он спросил:
- Ты босиком по снегу гулять будешь?
- Нет, - сказал я, - с чего ты взял?
- Я слышал вчера. У тебя денег нет и ботинки отобрали. Я не спал, лежал с закрытыми глазами. Когда вы выпивать стали, я тогда уснул. Грабить будешь?
- Почему же грабить?
Кадик умолк, глядя на меня пристально, как удав.
Явился на обед Гурий. Я встревожился: не проболтается ли Кадик о пощёчине? Кадик, как ни в чем не бывало, принялся рисовать в тетрадке человечков. Круглая голова, овальное туловище, две палочки - руки, две палочки - ноги. И была пятая более короткая палочка внизу туловища.
- Отведём Аркашку к Наталье на дежурство, - сказал Гурий, - а сами пойдём ко мне в клуб. Сегодня у меня концерт и танцы.
- Да, танцы! - смутился я. - Я-то босоногий. Аркашка предлагает ограбить кого-нибудь.
- Я сам удивляюсь! - сказал брат Гурий. Парнишка развит не по годам! Пришла почтальонша и говорит, мол, вам заказное письмо, распишись, мальчик! А он ей и выдал, дескать, иди на ..., я ещё маленький!
- Ничего! - сказал я, - женится - переменится!
- Иди ты женись, - отозвался Кадик. - Может, жена пимы поносить даст!..
Гурий нахмурил лоб:
- В самом деле, что бы такое тебе на ноги надеть? Мои старые ботинки тебе слишком велики, а вот Натальины старые тапочки подойдут! Ты их на шерстяные носки надень, и будет хорошо. Ну, танцевать в них не выйдешь... А впрочем, почему бы и нет? Это шпалозавод! Здесь народ простой, пять минут рядом постой, и карман будет пустой...
Мы вышли из барака, прошли метров пятьсот, приблизились к высоченному забору, к тому месту, где была проходная будка.
Мы постучали, Наталья выглянула в окошко проходной. Вытянула из стальных колец лом, которым запиралась дверь. На улице от выпавшего снега было свежо, а в проходной рдел, как россыпи драгоценных камней, громадный калорифер. Вокруг толстенной керамической трубы причудливо обвивалась спираль.
- Кадик, гадёныш, убью! - крикнула Наталья, обрывая у меня что-то с кацавейки. Оказалось, пока мы шли, Кадик изловчился и привязал сзади к хлястику кацавейки нитку с белым бантиком на конце.
- Тут дежурить хорошо, - пояснил Гурий. - Бывает, что мороз за сорок, а тут второй калорифер есть, как два сразу включишь - благодать, сиди себе и дремли, спираль - нихром, ни гари, ни копоти. Как в раю.
- Смена у Натальи, когда будет?
- Да когда? Мы придём с тобой из клуба ночью и сменим. Она возьмёт Кадика, домой спать пойдёт, а мы тут будем кантоваться, пока она нас не сменит.
- А что за объект?
- Контору стройуправления строят. И два жилых дома. Настоящих, двухэтажных. С печами-голландками, с водопроводными кранами на кухне! Такого в этих местах ещё не видывали. Распределят между начальством опять, ясное дело! Дома почти готовы, но не заселяют. Надо следить, чтобы стройматериал не растащили. Айда-ка, покажу!
Разморенная жарой Наталья, лежавшая на дощатом топчане, сказала:
- Чо он там не видел? Там во дворе сам чёрт ногу сломит.
Гурий уже отодвинул засов, мы вышли в темноту. Даже в темноте три бело-кирпичных здания впечатляли. Здесь, в краю болот, и вросших в землю избушек и бараков, здания эти были, как мираж. Вокруг двухэтажек валялись кучи битого кирпича, досок, мотки ржавой проволоки - отходы социалистического строительства. Я раза два запнулся и упал. Гурий тут всё знал и шёл уверенно.
Он достал из кармана шинели огромную связку ключей, отпер подъезд, затем отпер дверь одной из квартир.
- Смотри-ка! Это тебе не барак и не коридорная система. Для двух квартир - отдельная площадка, , когда водопровод подключат, будет почти Коммунизм!
В квартире пахло сырой извёсткой. Досчатый пол был заляпан раствором. Возле печки-голландки валялась куча сломанных досок и горбыля.
- Подтапливаю тут иногда, - пояснил Гурий.
- А зачем?
- Так баб же вожу! - ответил Гурий, будто это само собой разумелось. - Всё лето водил, а теперь-то с каждым днём всё холоднее делается. Зимой труднее будет. Можно, конечно, и в клубе заниматься, но светиться не хочется. Репутация.
- Наталья не догадывается?
- Стараюсь маскироваться. Она меня раз застукала. Так после полстакана уксуса выпила, я сам промывание делал, "скорая" в наши болота не проедет. Да пока бы я до клуба бежал, чтобы позвонить, весь уксус ей в печень впитался бы.
- А ты с медициной знаком?
- Ты бы просидел семь лет от звонка до звонка, так тоже стал бы если не профессором медицины, то хотя бы медбратом. В зоне каждый сам себя лечит. Ты думаешь, я по любви на Наташке женился? Ошибаешься, брат! Она не в моём вкусе, да и старше на десять лет. Я в зоне туберкулезом лёгких заболел. А харчи там - какие? Сколько там от чахотки на моих глазах зачахло!
Наталья в зоне в ларьке торговала. Одиночка, перестарок. Но в зоне она любому красивому зеку могла подставить и удовольствие получить. Из-за этого удовольствия она в зоне и работала. Не всё же "опущенных" в задницу могут сандалить, вот и толклись возле её ларька. Вроде покупает пряник, а сам комплименты сыплет. А что блатяк доброго может сказать? Языки-то у многих хорошо подвешены, а интеллигентности нет. Сроки у всех большие, зона режимная. Конкуренция из-за неё была дикая. Они пошлости говорят, а я ей стихи свои читаю. Как писать начал? Да так. Мне Майка в письме сообщила, что ты в Ашхабаде книжку издал. Вот я и подумал: он может, а я - что? Пальцем деланный?
Так я её стихами взял. Пустит меня в ларёк, ставень закроет - и получается час любви. И салом меня накормит, и лекарства нужные достанет.
А ближе к моему освобождению пузо у неё на нос полезло. Аркашку родила. Привязалась, как банный лист к известному месту. Мол, ребёнок сиротой будет. Пришлось жениться. Да ведь если бы она меня доппитания лишила, я бы от чахотки сдох. Астма развилась к тому же...
С этими словами Гурий достал из кармана баллончик, сжал его и прыснул себе в горло.
- Это, брат, астматический приступ снимает. Дорогая штука, из Москвы прислали. Как разволнуюсь, так воздуха не хватает. Вспомнил вот зону...
Женились. А выпустили меня, так я её с собой привёз, словно в лес дрова.
- А за что сидел? - спросил я, хоть и неловко было спрашивать.
- За что? Служил-то я войсках МВД. На Украине бандеровцев вылавливали. Их ещё в лесах много было, да и в самом Львове орудовали. Я служил хорошо. Сержантом стал, а потом и старшиной. Отличник был боевой и политической подготовки.
Поставили меня на пост, в небольшую предвариловку, где в камерах бандеровцев держали. Тут как раз двух девчонок привезли, лет им по тринадцать, они листовки бандеровские в городе клеили. Посадили их в одну камеру.
Ночью приходят полковники, двое. Пароль сказали. Дверь отпер - наше высокое начальство. Я руку - под козырёк. Докладываю. А они подвыпившие, говорят:
- Дай-ка нам ключи от камеры, где бандеровки сидят, допросить их надо. Строго секретный допрос!
Как своё му высокому начальству ключи не дать? Мне велели у входа в здание стоять и никого не впускать. Через полчаса вышли из камеры, заперли её, ключи мне вернули. И ушли.
А наутро одна из бандеровок повесилась. А тут, как на грех, с проверкой из Киева ещё более высокое начальство прибыло. Оставшаяся в живых бандеровка жалобу комиссии подала. Меня вызывают полковники, что ночью с бандеровками забавлялись. И говорят:
- Ты, старшина, бери всё на себя, понятно?
Я сказал, что мне не совсем понятно. А они пояснили: если я всё на себя возьму, то мне долго сидеть не придётся. У них все колонии в руках. Всеми зонами их друзья командуют. Они меня быстро в расконвойники переведут, а года через три по зачётам и вовсе выпустят. Если же я откажусь, то меня пошлют прочёсывать лес, где бандеровцы прячутся, и я обязательно погибну от шальной пули. Это они мне твёрдо обещают. Они фронт прошли, у них - фронтовое братство. Один за всех и все за одного. И ещё они мне сказали напоследок, мол, ты, старшина, решайся, да пиши повинную. Чем раньше сядешь, тем раньше выйдешь...
Так вот я и загремел на семь лет. И никто меня в расконвойники не перевёл. Никто раньше срока не выпустил. Семь лет на Колыме от звонка и до звонка отдубасил. И я кричал, и на проволоку под током кидался. А что толку? Молодость зря прошла. Вот я и возвращаю её тут понемножку. Баб в этот дом вожу.
- Да как же водишь? Тут и кровати нет.
- Эх, не был ты в зоне! Какая там кровать! Бабу раз в сто лет увидишь, так где-нибудь на бегу, по-собачьи сделаешь. Кровать... Я вот в ларьке, стоя, меж мешков с мукой и сахаром, Аркашку сделал. Причём - я его делаю, а в ставень толпа тарабанит: открывай, Наталья, ставню, товар отпускай! Тут уж в ритме авиамотора приходится... И потом под мешками спрячешься, чтобы Наталья ставень открыла, а меня бы никто не видел. Такие сложности. А ты - кровать!
Вообще-то, я как бабу сюда веду, так рулоны старых афиш с собой захватываю. Постелишь на пол, ватман - бумага прочная. К тому же - я эту квартиру сфотографировал, а фотокарточку отправил в Кремль, Хрущёву. Спасибо, мол, партии, что дали мне, Глебычеву, такую квартиру.
- Так разве дали?
- Нет, конечно! Но как дом сдавать станут, я им копию своё го письма в ЦК покажу. Может, с испугу и дадут. Ну, пора нам в клуб идти.
К клубу мы прошли, петляя меж дворами, по берегу речушки Керепеть, которая была теперь пустынна, готовилась покрыться на зиму плотным панцирем льда.
Среди лая собак, темноты и безлюдья ярко светилось несколько больших окон. Мы вошли в тепло, где звучали баяны и гитары, суетилась молодёжь. К Гурию тотчас подскочили девчата и защебетали:
- Гурий Бенедиктович, Гурий Бенедиктович!
Спрашивали его про костюмы, просили гитарную струну, спрашивали, где взять грим.
Гурий всем отвечал, что до концерта ещё три часа, пусть подождут. Он отпер дверь с табличкой "Директор", мы вошли в комнату, где стоял большой канцелярский стол, над которым висел привычный портрет Ильича, напротив стола возле стены стояли стулья для посетителей, и на той стене висел портрет Хрущёва.
Гурий выглянул в дверь и крикнул:
- Клинбабая ко мне!
Я понял, что предстоит свидание с гундосым горбуном, и сказал Гурию:
- Знаешь, там денег было не четыреста, а гораздо меньше.
- Сколько?
- Ну, я не считал, я много в дороге в вагон-ресторане проел. Пусть только чемодан вернут. А что этот Клинбабай в твоём клубе делает? Не артист же он? Такой гундосый и горбатый?
- Именно артист! Да ещё какой! Он виртуоз-балалачечник. Ну, сидел, так, по мелочи, полтора годика. Кладовку у кого-то подломил, алкоголик. Последнее время под заборами спал, мог загинуть совсем, Я разрешил ему ночевать в кочегарке нашей. У нас там небольшой котёл, своё местное водяное отопление. Чуешь, как тепло? Ну вот. Грабил он тебя наверняка с кочегаром Кешей и киномехаником Иваном. Эти тоже оба судимые. Да у нас почти все местные жители когда-нибудь да сидели! Но Кешка с Иваном тоже маленькие сроки тянули. А я-то семь лет отпахал, да ещё на Колыме. Вот когда я сюда устроился, то вызвал их к себе в кабинет, достал пол-литра, разлил водку в четыре стакана и говорю: "Пейте воры, кто в законе!"
Гляжу на них - у них аж кадыки шевелятся, так выпить хотят, но не смеют, у каждого очко играет от страха.
- Почему?
- Как же? Они ж не воры в законе. Они ж знают, что нельзя себя законником представить. За это могут убить. Вот и не выпили они. Я тоже пить не стал. Выгнал их из кабинета, потом и выпил. А они легенду по Черемошке пустили, что я - в законе. Ко мне блатяки с разборками приходят. Я им говорю, мол, имейте в виду, я не в законе, это просто трёп про меня идёт. А они не верят и слушают меня, как отца родного.
В дверь заглянул Клинбабай, увидел меня, втянул голову в плечи и спросил:
- Вызывали, Гурий Бенедиктович?
- Садись. Этого человека вы на гоп-стоп взяли?
- Гурий Бенедиктович, мы думали, что он фраер!
- Это мой брат Глеб, он с Ашхабада хильнул, а вы его без ботинок оставили и без башлей.
- Это Иван всё! Да там и шмоток было, что даже на бутылку не хватило. Да кабы мы знали! Извините, Гурий Бенедиктович! Вы у Ивана с получки высчитайте!
- Ладно! Не учи ученого, поешь его толченого. Поди, пусть тебе костюм для выступления выдадут. Да сразу после концерта опять в костюмерную сдашь. И ты бы хоть умывался иногда, а то в кочегарке вымажешься и весь день чумазый ходишь.
Клинбабай ушёл. Я спросил Гурия, отчего так горбуна зовут.
- Кликуха такая. Вообще он Клинов Сергей Иванович. Деревенский бывший. С колхоза сбежал и стал тут на Черемошке вольничать. То просит куски, то ворует, то бутылки сдаёт. Тунеядствует. Но - музыкант. Сегодня сам увидишь и услышишь.
Вызвали киномеханика Ивана. Тот сообщил:
- Под газом мы в тот вечер были. И, как всегда, не хватало. Ну и решили кого-нибудь к забору прижать. Клинбабай все шмотки толкнул за бутылку. Да кабы мы знали, что это твой брат! Ну, виноваты. Исправимся. Вот, примите для вашей радостной встречи бутылочку коньяку.
Гурий только свою высокую бровь поднял ещё выше, чем была, но ничего не сказал. Киномеханик Иван удалился, видимо, опечаленный свершившейся ужасной ошибкой.
Гурий разлил коньяк по стаканам:
- Больше с них ничего не выжмешь. Давай примем немного, да ты в зал пойдёшь, а я за кулисы, пора концерт начинать.
Меня усадили на почётное место в центре второго ряда. Грянула музыка, и на авансцене появился брат Гурий во фраке с бутафорской белой астрой в петлице. И без того чёрные его брови были подведены, губы накрашены. Рядом с ним возник аккордеонист, и Гурий запел:
- Я вам сегодня пропою,
Хоть дар не соловьиный,
Назвал я песенку свою:
" А так, наполовину!"
Я вам со сцены свой куплет
Сейчас с восторгом кину:
Таланта нет, нахальства нет,
А так, наполовину!
Дальше шли куплеты, в которых критиковались местные недостатки.
Налил мне пива как-то раз
Один торгаш степенный,
Он кружку подал мне тотчас
С огромной шапкой пенной,
Когда ж осела пена та
И в кружку взгляд я кинул,
Не то, что вся была пуста,
А так, наполовину!
Каждый куплет кончался этим саркастическим: "А так, наполовину!"
Зал каждый куплет встречал рёвом, свистом и топотом. Свой, здешний человек, живущий в бараке, можно сказать, вор в законе, друг народа, критикует торгашей, всякое начальство типа управдома. Как не восторгаться, как не кричать? И вид у него необычный, сверкающий и прекрасный! Вечером в избах и бараках долго будут рассуждать о смелом куплетисте.
И что говорить? Я завидовал Гурию. Я разве такие куплеты написать не могу? Да я лучше могу. Но вот не выйти мне так на сцену. Получается, что талант у меня есть, а нахальства нет? Или просто есть одна сплошная зависть к красивому, смелому, артистичному Гурию?
Была русская пляска. Были исполнительницы жанровых и народных песен. Потом вышел Гурий в том же костюме и крутил на четырёх тростинках четыре тарелки. И они не падали! Не разбивались. Подбросив тарелки вверх и поймав их, Гурий сказал после оваций:
- Это пустяк, придёте домой - и тренируйтесь, тарелок пятьсот разобьете, станет получаться... Не знаю, правда, будет ли вам хлопать жена? Но думаю всё же, что она вам нахлопает!
И опять ему бешено аплодировали.
Вышел с балалайкой Клинбабай, и не узнать его было в русской вышитой рубахе, полосатых штанах и хромовых сапогах. Фуражка с цветком была надета на одно ухо, казалось - вот-вот свалится.
Клинбабай поставил балалайку на указательный палец вверх декой, балансируя, притопнул ногой и выкрикнул:
- Камаринская!
Тотчас балалайка зазвенела, начала вертеться, как ветряная мельница, продолжая при этом петь мелодию. Клинбабай делал вид, что не имеет к балалайке никакого отношения, мол, она сама по себе так скачет и наигрывает. Нельзя было уследить за его действиями. Балалайка, продолжая играть, вдруг оказывалась у него за спиной, потом проскакивала у него меж ног, крутилась вокруг своёй оси и всё играла.
Темп игры ускорился до невозможности. Клинбабай выкрикнул:
- Всё!
Зал взорвался аплодисментами. Клинбабай коротко щипнул струны, вырвав из них известную музыкальную фразу: "Да пошли вы на...". Публика ответила на это озорство овациями.
А последним на сцену вышел сам Гурий Бенедиктович, и спел под собственный аккомпанемент на гитаре песню, которая должна была придать всему концерту идеологическую направленность, причём песня была созвучна судьбе самого смугловатого Гурия. Он пел:
Под чёрной кожей у негра бьётся сердце,
Он также может смеяться и грустить,
Когда ж поймёте, что негры люди тоже,
Но чёрной кожи не могут нам простить...
После концерта были танцы, но я никого не мог приглашать, так как был в тапочках. Гурий вальсировал легко, как бы парил, летел. Его наперебой приглашали.
Уже заполночь мы очутились у Гурия в кабинете и допили коньяк, и вскоре в кабинете обнаружились две танцорки лет по тринадцать, с банкой самогона, и висли на Гурии, повторяя:
- Гурий Бенедиктович! Гурий Бенедиктович!
Потом одна стала щипать меня, причём за очень неудобное место. Потом наши дамы пошли, как они сами выразились, отлить. Мол, ждите. Когда они вышли. Гурий, сказал:
- Вот прошмантовки, хоть бери их и это... Давай-ка по-быстрому смотаемся от греха подальше!
Он запер кабинет, и увлёк меня в промозглую темноту. Во мне бродили самогонно-коньячные пары, и я сказал:
- А что? Если они сами лезут?
Гурий усмехнулся:
- Сами-то сами. А в лагерь нам идти. А там за такую статью на копчик садят, или хуже - берут за ноги и головой об пол стучат.
- Кто? Зеки? А они - что? Профессора? Тоже не за добрые дела сели.
- А ты поди им это объясни. Кто за малолетку туда садится, живым редко возвращается.
- А ты? Ты же вернулся.
- Мне полковники другую статью сделали - воинское преступление.
Гурий замолчал, а когда уже подошли к бараку, непонятно о чём сказал:
- А так, наполовину...
2. БЕЛИЛЬЩИК В ШЕВИОТЕ
Томск - не Ашхабад. Климат другой. Да и ситуация тут иная. В республиканском городе полно всяких издательств и редакций, и - кадровый голод. Половина газет в республике выходила на русском языке, но русских в полупустынной стране мало.
В Томске лишь две редакции, их загрузил кадрами местный университет на полста лет вперёд.
Мне кусок в горло не лез: ведь я объедал почти нищего. Да и спать на ледяном полу в бараке было плохо, а зима только начиналась.
Я спрашивал Гурия - не может ли он меня устроить в свой клуб, хотя бы сторожем? Или пусть даже кочегаром.
Гурий почесал пальцем высокую бровь:
- Если бы ты вышел замуж и записался бы на фамилию жены, тогда бы я мог выгнать сторожа или кочегара и принять тебя. Но теперь, даже если бы ты женился и записался бы на женину фамилию, я бы тебя всё равно не принял бы.
- Но почему?
- По кочану! Вся шпалопропитка уже знает, что ты - мой брат. Скажут, что я развёл семейственность, и вставят в задний проход перо. С другой стороны, тебя вообще нельзя принять на работу без прописки. А прописать тебя - площадь не позволяет. Да ты не хмурься! Я же не гоню!
Этот разговор у нас произошёл вечером в бараке. Гурий всё время глядел в окно через половинку бинокля. Было непонятно, чем он там любуется: за окном был унылый пейзаж свалки, кучи отходов уже припорошило снежком. Изредка прилетали вороны, каркали и опять улетали.
- Что разглядываешь? - спросил я.
Гурий сказал:
- Этот монокуляр подарил братец Даромир в свой последний приезд. Я и смотрю в эту линзу и вижу младшего брата...
После слов Гурия я тоже вспомнил Даромира. В давние дни, в первый вечер моего гостевания у тётушки Аспазии, Даромир сказал мне:
- Айда, покурим!
Мы вышли на крыльцо, покурили. Я давно слышал от друзей и знакомых: "У тебя разве - чечётка? Вот твой брат, Даромир!"
Подпрыгнув, я пустил продолжительную дробь, с оттяжкой, со скольжением. Даромир взглянул, сказал:
- Неправильно, один пяточный удар пропускаешь. Обеднение получается. Смотри, как надо!
Он несколько раз мне показывал, в замедленном темпе делал, всё равно я не мог понять, где прячется этот дополнительный пяточный удар. Даромир махнул рукой и выбил великолепную дробь: вот, мол, как!
Тут на крыльцо выскочило странное существо, это была молодая тонкая женщина, и лицо её было почти красиво, но была в этом лице некоторая карикатурность. Женщина закричала тонко и визгливо:
- Не хрен казённое крыльцо долбить!
Мы с Даромиром послушно сошли с крыльца.
- Кто это? - поинтересовался я.
- Данюня! Дворничиха. Болезнь Дауна у неё. Но мужиков в своё й каморке принимает исправно. Рубль берёт. Хочешь, договорюсь за полтинник? Ты ведь, поди, и не пробовал, а меня Данюня и научила. И тебя за полтину обучит.
- Не, не хочу!
- Ну, за тридцать?
- Не хочу!
Тут с крыльца раздался голос Данюни:
- Фрайер какой! Я за тридцать копеек таким сопляком ещё не стану её и марать!
Мы вышли во двор, присели на лавочке, я спросил:
- Данюня - бездетная?
- Что ты! Чуть ли не каждый год рожает. Обычно умирают они у неё ещё в грудном возрасте. Но одна девочка, Ксюшечка, подрастает вполне нормальная и даже, можно сказать, красивая.