Пришлось расстаться с мыслями о чуде —
опять растет забот житейских ком.
Угас наш праздник, точно джинн в сосуде,
что заточен во мрак на дне морском.
Но не века продлится заточенье —
год промелькнет, и, трепетно стуча,
нам сердце снова выдаст нетерпенье,
и лезвие коснется сургуча...
И исполин восстанет из сосуда,
взовьется он в тугую синеву,
и, словно волшебство, из ниоткуда
воскреснет Праздник — сказкой наяву.
* * *
Заберись на скалу, что взметнулась Великой стеной,
навести тот причал, где пасутся крылатые кони,
и шутя в никуда опрокинется купол земной
и откроет места сокровенные, как на ладони.
Над тобою нависнет непонятый вечный предел
и очертится тайна, что в сумрачном мире хранится.
С высоты, как и ты, на него только месяц глядел —
одинокий философ с бессонницей в звездных глазницах.
Он увидит тебя и поймет... Кроток, статен, могуч,
над твоей головой воссияет в полночном убранстве
и протянет, как руку на дружбу, серебряный луч —
ухватись за него и повисни в безбрежном пространстве.
Чтобы вдруг, как знаменье, средь бала комет и планет
над мирской суетой, где желанные встречи так кратки,
ты почувствовал Свет — тот неясный и призрачный Свет —
и в мгновение понял, что ближе стал к вещей разгадке.
Черный квадрат
Вячеславу Виданову
Обезумевшие тени
ночь бросает на холстину.
В мир мечты и праздной лени
я опять надолго сгину.
Словно узник подземелья,
что в кромешной тьме томится,
буду в трепетном безделье
о прозрении молиться.
Пусть злокозненная робость
изнутри сомненьем гложет,
пусть в кладбищенскую пропасть
суждено мне пасть, быть может.
Но восстанет в Зазеркалье
неделимый, точно атом,
мир, задернутый вуалью —
черным бархатным квадратом!
Бескрылость
Мне ли, шагнув за родной порог,
щедрого неба не взять размах?
Я ж заточен в лихорадке строк,
словно в глухих четырех стенах.
Первая вмиг за спиной встает,
путь к отступленью отрезав мне.
Я порываюсь идти вперед —
прямо навстречу другой стене.
Кромка ее холоднее льда...
Вдруг, отшатнувшись, в немой дали
чувствую свет, и бреду туда.
Только бы силы не подвели...
Поздно! Вздымают наперерез
призраки-стены каскад камней.
Лишь одинокий квадрат небес
плачет дождем над бедой моей.
Мне б, очумелому, враз взлететь:
крылья расправил — и был таков!
Только немыслимо это, ведь
я никогда не писал стихов.
* * *
Небесами подмятый, в какой-то немой заморочке,
ты застыл, как осколок зимы средь развалин ее;
громоздя в исступленье шальные, бесцветные строчки,
миг спустя отправляешь их росчерком в небытие.
Вешний праздник души, расцветающих красок поэму,
переливчатый всплеск разметавшихся солнечных нот
уложить ты насильно пытаешься в верную схему,
стопкой скомканных строк тесноватый украсив блокнот.
Но усилия тщетны: высокий, раскатистый купол
бархатистого неба сквозит между пальцев твоих —
Чародейку-Весну ты умом, а не сердцем нащупал,
не вдохнув ее сказочных снов, не прочувствовав их.
Погляди: в снежных клочьях ручей-прощелыга шныряет,
головня ошалелого солнца жарует насквозь,
разбежавшись с крутого холма, роща в синьку ныряет,
в теплом небе бездонное эхо весны пронеслось...
Но пытаться без крыл заарканить его бесполезно —
воспари над постылою дремой в бескрайнюю высь,
сизой дымкой мечты очертя неумолчную бездну,
слейся с эхом, и в строках отталых на землю вернись.
* * *
Пунктуально и сердито
уж сочтен дебет с кредитом —
в снежной мгле бумаг мерцает тишина...
Но взорвалась медь оркестра,
и растаяли реестры,
проросли азартной зеленью сукна.
И, от края и до края,
где, снежинками играя,
серебрился лунной бабочкой балет,
как фарфоровая ваза,
он разбит дыханьем джаза,
испустив разрывный, робкий флажолет.
И в одно мгновенье ока
по бурлящей воле рока,
скинув панцирь онемевшей мерзлоты,
прорвались из заточенья
и пустились по теченью
пестрым хохотом омытые холсты.
* * *
Отлетался ты навсегда,
птицей вольной рожденный когда-то —
камнем тянет земная узда,
в царство неба тебе нет возврата.
Лишь за то, что в сердце сберег
ты любовь к безоблачной сини,
жребий лютый тебя подстерег —
ты распят средь палящей пустыни...
Точно желторотый птенец,
ты прикован к земной колыбели.
неужели наших сердец
не согреют хрустальные трели?
Бессердечна злая беда
и жестока слепая утрата —
не подняться тебе никогда,
в царство неба тебе нет возврата.
Пегасы
Их пища — пригорошня зерен
да плевел щедрый рацион.
Они стоят, их взгляд покорен,
их ждет стандартный моцион:
прохвостов, гениев, талантов
и прочих избранных из нас
они, заржав благим дискантом,
транзитом возят на Парнас.
Чтоб в поэтическом запале
за лакированным столом
мы что-то складное черкали
о распрекрасном, о былом...
Ах, рифмы — загляденье просто!
Ах, слог такой — что сам не свой!
Плевать, что конь, замедлив поступь,
трясет упрямой головой.
Опорожнишь бокал удачи,
коня потреплешь по крылу
и, от восторга чуть не плача,
ему подаришь похвалу.
Но равнодушен к ней жеребчик,
и, возвращаясь за порог,
вдруг что-то вещее нашепчет —
так, шутки ради...
Между строк.
Гроза
Угрюмый властитель небес в исступленье
лихую кобылу кнутом стеганул.
В обиде немой, не снеся оскорбленья,
пустилась строптивица в страшный разгул.
Уздечкой сверкая, бездонные тучи
взметая окрест, закусив удила,
обиду свою, что так гложет и мучит,
она в нерастопленном сердце несла.
Впиваясь в лазурь, как стремительный глиссер,
простор своим ржаньем — что плачем навзрыд —
она наполняла, и четками бисер
рождался в разрывных ударах копыт.
Но силы оставили статное тело.
Иссякла обида, и вдруг во весь рост,
сквозя в купол неба литой, пустотелый,
возник семицветный диковинный мост.
Хозяин спускался по солнечной круче...
В растроганном сердце обид не тая,
заржала кобыла над скомканной тучей,
и жизнь на круги возвратилась своя.
Он ей подносил ароматное сено
из облачной ваты, что тает во рту.
А ночью они, высоко и надменно,
неслись примиренные в звездном цвету.
Транзитный пассажир
Показывают стрелки без пяти...
Послушный вечной воле циферблата,
летит экспресс ревущий в даль заката
по вековой излучине пути.
Но вот — колес утихнет толкотня,
умолкнет рев чудовищного зверя.
Разверзнет тамбур кованые двери
и на свободу выпустит меня.
Вольюсь в толпы бесцельный перезвон,
не узнанный никем и не обнятый...
Лишь с неба, догорая, век двадцатый
уронит отсвет на скупой перрон.
* * *
Чуть небрежно, чуть несмело
о тебе и обо мне
кто-то пишет белым мелом
по шершавой тишине.
В стылом воздухе повисли,
различимые едва,
недосказанные мысли,
недопетые слова.
Чьей руки прикосновенье?
Иль судьбы незримый рок
тонкой ниточкой мгновенья
тянет в паутину строк?
Или сонные метели,
странным почерком сплетясь,
наших встреч запечатлели
незатейливую вязь?
Нет ответа... В свете белом
о тебе и обо мне
кто-то снова пишет мелом
по шершавой тишине.
Мечта
Средь бушующих теней
в тесной комнате старинной
я присяду у камина
в сумраке ночи.
Очертанья прошлых дней
будут биться, точно в клети,
отражаясь в тусклом свете
тающей свечи.
Мир, застывший в полусне
за оконным переплетом,
отзвуком погасшей ноты
канет в пустоту...
Но являться будет мне
колдовство ночных прелюдий,
и они во мне разбудят
спящую мечту.
Сны перенесут меня
легким, зыбким дуновеньем
в даль, что вечного забвенья
скрыли два крыла.
И осветит сноп огня
островок воспоминаний,
на котором в дымке ранней
ты меня ждала.
В миг, когда сойдемся мы,
на балу средь звездных кружев
нас с тобою вальс закружит
белый, как фата.
А когда средь полутьмы
вдруг очнусь я, как в пустыне,
будет угольком в камине
тлеть моя мечта.
* * *
Покоя нет мне с тех далеких пор,
когда прощаньем объединены,
вели с тобой мы тихий разговор
в лагуне полуночной тишины.
А город-ветер, сумрачен и тих,
струился вдаль и голосом тугим,
храня в покое только нас двоих,
свой напевал непостижимый гимн.
И суетным казалось в этот миг
все, что осталось за чертой окна,
и ни один бы смертный не постиг,
какая сила нам была дана,
когда надеждой бредила душа,
и времени остановился ход...
Но, сонм надежд в мгновение круша,
судьба крутой разверзла поворот.
И смыло все чернильной пеленой...
Полночный вихрь промчался без следа,
и никому не слышен глас ночной
сквозь грохот рельс, ведущих в никуда.
Ночной поэтессе
Когда пробирается сумрак неведомой тропкой,
покой и отрада спускаются на ночь с небес,
а жизнь вдруг становится тихою и неторопкой,
огни зажигаются в окнах ночных поэтесс.
А там, за стеклом, в окруженье бумаг и предчувствий,
безбрежно мудры и красивы в волнующий миг —
глаза и улыбки девчат, искушенных в искусстве,
светлеют в ночи, как знамения будущих книг.
И верится мне: в этом суетном, загнанном мире
не меркнет душа, и творенья азарт не исчез,
пока островками надежд средь космической шири
огни зажигаются в окнах ночных поэтесс.
Акварель
Как-то средь бурной мирской круговерти
я обнаружил в помятом конверте,
что подписала твоя неземная рука,
светом наполненный лист акварельный,
где мотылек под напев колыбельный
тихо касается теплых ладоней цветка.
Что ж, и в моих бы руках запестрели
и заиграли листы акварели,
я бы дарил тебе эти цветные миры...
Но в очертаний таинственной пляске
прочь разбегаются мысли и краски,
и неизвестны мне правила этой игры.
Так что покуда от грусти не скисли,
не отцвели мои шалые мысли,
ленточкой рифм я мгновенно их перетяну,
с лучиком светлой надежды впридачу
в недра конверта их в спешке упрячу
и в океан расстоянья с надеждой швырну.
Пусть же, подобно диковинной рыбе,
этот конверт по неведомой зыби
к берегу мчит твоему, что так мглист и далек,
в час, когда мне, не снижая полета,
будет шептать акварельное что-то
твой чуть трепещущий, вечно живой мотылек.
* * *
Жене Алене
Нас с тобой, задоря и пьяня,
неспроста друг другу подарило
это лето, полное огня,
ласки и застенчивого пыла.
Размотав ночи веретено,
в череде полночных разговоров
мы глядим сквозь сонное окно
в желтое мерцанье светофоров.
Миром овладела тишина,
и потока слов уже не надо,
чтоб сказать тебе, как мне нужна
нежность твоего родного взгляда.
За туманом вечность переждем.
Прогрохочет небо: «Аллилуйя!» —
за руки возьмемся и дождем
упадем в колодец поцелуя.
* * *
Подари мне летний снегопад,
чтоб в разгар непрошеной метели
мы с тобой по-прежнему хотели
плакать и смеяться невпопад...
Подари, как весточку весны,
гром лихой в крещенские морозы,
чтоб не позабыли мы про грозы
средь густой, как омут, тишины.
А еще, прошу, не позабудь
шепота на облачной опушке,
где слышны пророчества кукушки,
в чем-то привирающие чуть.
Средь седого утра подари
мудрость и величие заката.
Чтоб не позабыть о том, что свято,
мир подлунный верой озари.
Оживи погасшую свечу,
солнечной проталиной в апреле
протяни мне руку... В самом деле,
я ведь столь немногого хочу!
Осень
Подойди ко мне поближе...
Я в глазах твоих увижу
напускное безразличье
и печаль седого дня.
Лишь опустишь ты ресницы —
непроглядною темницей
в сером каменном обличье
он окутает меня.
Только ты проходишь мимо,
неизвестностью томима,
взгляд твой, точно в небе просинь,
мне увидеть не дано...
Что же с нами вдруг случилось,
неужели изменилось
что-то в нас? Злодейка-осень
в мире царствует давно.
Нас она околдовала,
разлучила, разбросала.
Жизнь проходит, как в дремоте,
меж ее унылых стен.
И костер, хранимый нами,
залит частыми дождями,
и фальшивой позолоте
мы поверили взамен.
Подойди ко мне поближе,
не заботься о престиже.
Слишком много накопилось
в этой жизни векселей —
нам никто их не оплатит...
Может, жить в разлуке хватит?
И тогда, скажи на милость,
станет вместе нам теплей.
Текучка
Играет жизнь, шумит толкучка
печальных, светлых, пестрых дней.
Но дел жестокая Текучка,
как тать, присутствует на ней.
Она незримо и мертвяще
по капле жизнь у нас крадет:
здесь миг урвет, там час утащит
в безвременья водоворот.
На торном жизни перекрестке
мы ей даем зеленый свет
и лишь потом на слово хлестки,
когда уж не поправить бед, —
так бесконечно одиноки,
безлики, мелочны, скупы
в бурлящем, суетном потоке
средь обворованной толпы...
Лох
«Деловые» братки, что «конкретно» живут, по понятьям
и скопили деньжат, что дворняга чесучая — блох,
честняка-простофилю навек заклеймили проклятьем,
в воровском языке отыскав ему имечко — «лох».
Сей простак средь моральных устоев томится как в клети
и при этом, бедняга, весьма близорук на обман:
«развести» его, лоха, легко — он не сразу заметит
волосатой руки, что в худой просочилась карман.
Не катался с горы я в пьяняще крутом Куршевеле,
ни заводов, ни скважин, ни «тачек» к рукам не прибрал —
как сибирская нефть, мои средства в сберкассе горели,
но зато ни рубля у глухих стариков я не крал.
Проживу я свой век до конца, хорошо или плохо,
только знаю, насколько милей нищета, чем позор:
буду с честью носить невысокое звание «лоха» —
это всяко приятней почетного титула «вор».
* * *
Все слышней канонада помпезная
полыхающим эхом впотьмах,
и отчаянья поступь железная
в неприкаянных бродит умах.
Растворится в клекочущем ропоте,
занедужит полночная тишь —
чистоты от коричневой копоти
в ослеплении не отличишь.
И, почувствовав силу, в мгновение
скинет демон колпак шутовской...
Мы же, вместо святого прозрения,
будем снов наслаждаться рекой.
А рассвет возвестит благочинно,
что отныне — себе вопреки —
будем все мы должны мертвечиной
жирных ястребов пичкать с руки.
Сонет
Когда померкнет разума свеча
и будущность застелена туманом,
враждебность из-за левого плеча
повелевает голосом гортанным.
И, вроде бы, насилию чужды,
мы предаемся низменным порокам
и пьем взахлеб пожарище вражды,
и тонем в ослеплении жестоком.
Когда ж беспутству протрубит отбой,
склонясь над бесприютным пепелищем,
в смятении, чтоб снова стать собой,
в земле мы корни выжженные ищем.
И вновь приходит ясность — что почем...
Да слышен смех за роковым плечом.