Кустов Олег : другие произведения.

Покорители. Картина вторая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Сентябрьский вечер 1871 г. Париж, улица Николе. Одна из комнат в доме Моте де Флёрвиля, предоставленных чете Верлен.

 []
  
  Покорители,
  или Семь картин вечности
  
  Фантазия
  
  
  Картина вторая
  
  Сентябрьский вечер 1871 г. Париж, улица Николе.
  Одна из комнат в доме Моте де Флёрвиля, предоставленных чете Верлен.
  Сумеречный свет едва очерчивает предметы: над письменным столом угадывается распятие.
  В кресле в домашней одежде спит Верлен.
  В свои 27 лет он лысоват, бородка и усы аккуратно подстрижены.
  
  
   Прусский солдатик (голос за сценой). Мы нашли его. Просыпайся, Поль! Ты пойдёшь с нами.
  
  Лёгкий ветер пробегает по бумагам на столе.
  Детский смех, по-видимому, доносящийся с улицы.
  Верлен вздрагивает, перебирает руками и, очнувшись ото сна, глядит в одну точку.
  
   Верлен. Опять! Будто повалился в пропасть, та же лёгкость, тот же ужас, та же гипнотическая непристойность падения с головокружительной высоты. Право, целую вечность так не летал. (Потягивается.) Ну и сон, чёрт возьми! Тени висельников, изящные тени, какие только можно нарисовать в бледном свете луны, называли меня по имени, и каждый предлагал корень мандрагоры. А я удивлялся, почему, раз они такие великие, их не окружают памятниками. Действительно, неудобно как-то, без тела, тени одни, вроде как голые. "Памятники?", - переспрашивали меня. "Что это такое?". "Бюсты, монументы, архитектура". Неточность подвела меня. "Ха!", - смеялись в лицо призраки с великолепными глазами. "Да разве ты не узнаёшь нас? Какой памятник может быть лучше?". Одного я узнал. То был Франсуа Вийон. "Чего шастаешь?", - сказал он, шаря у меня по карманам. Штанов на нём не было. Сходу я, помнится, оттолкнул его, а затем припал ни с того, ни с сего к его коленям, обхватил и - бывает же такое! - полетел. Эхо голосов временами раскатывалось вокруг - просто так, как бы от нечего делать, из ничего в никуда. То была страна, подобная всякой другой, с деревнями и городами, какие по гротеску своему превосходили любую фантасмагорию. Знакомая в каждой чёрточке, неузнаваемой оставалась она, тем не менее ничто не пугало меня, разве только безлюдье угнетало каким-то мертвецки настороженным запустением. А тени были живы - от них исходило тепло, я успел почувствовать это сразу, едва прижался к Вийону, и, уже падая, различил, как поскрипывает дубовая роща над аллеей, ведшей меж могил, а окрестные колокольни повторяют всё тот же погребальный распев. (Ветер снова пробегает по бумагам на столе. Верлен начинает порывисто их собирать.) Такой же тишайший шелест преследовал меня и там. Хотя задремал я прямо здесь и не исключено, что слышал его через сон. Тю-тю-тю. Чего только не насмотришься в длинных лучах заката! Кошмар ли это, воспоминание? Пожалуй, кошмарное воспоминание. Катастрофа!
  
  Едва ослабевает
  Зари вечерней свет,
  Повсюду оставляет
  Закат печальный след
  И самым сладким пеньем
  Баюкает меня,
  И на душе забвенье,
  И в поле тишина.
  Там странное движенье,
  Скользит по дюнам взгляд -
  Проходят привиденья,
  Что алы, как закат,
  Проходят чередою,
  И непрерывен ход,
  Мгновенье за мгновеньем
  Темнеет небосвод.
  
   От одного тела к другому, от ненависти к любви будто какая-то адская сила толкает меня. Опыт не удовлетворяет моего любопытства, лишь сильнее распаляет его и, видимо, до конца жизни так и не насытит того коварного воображения, какое злые шутки выкидывает со мной. О, проклятая чувственность, желание раствориться в другом! Когда, наконец, твоим игрушечным барабанщикам надоест стучать в моём бедном сердце? Как завораживает твой ритм, повергающий в смятение, чертовской tintinnabulum! Красавцы-мужчины, женщины, лёгкие и непорочные, и такие белые, забавляются, распевают дикие песни. Вот они вместе, танец несёт их по кругу причудливо, ярко, радостно. И руки, полные сил, в славословии взметаются к нежным молниям, к сверканию синему над каменным изваянием божка. Видения дивные, летучие, они ведут меня к той, кто одна верила в меня, верила, что добрый гений не оставит её беспутного братца меж тёмных улочек, в кабаках. (В раскаянии.) Пропал мой мистический соловей, замертво рухнул, без чувств. Пение для неё было смертельным, как морфий в больших дозах. Всего навсего... О, да! Сестрёнка осиротила меня дважды: когда вышла замуж и после, когда спеша к ней, желая порадовать книжкой своих первых (сатурнических!) стихотворений, я услышал похоронный звон. Казалось, можно было ещё успеть, но беспощадно удар за ударом, страшным звоном колокол обрушился на меня. Я понял, что опоздал. Дул ветер, промозглый февральский ветер, лил дождь, ноги хлюпали по бездорожью... Да какая мне разница! Мог ли я что-либо видеть перед собой? Грязь, дымящееся в испарениях платье, больница, комната, где дорогую мою подругу положили в гроб. (С ужасом.) Восемь старух в чёрных, будто монашеских, одеяниях, прикрывшись огромными капюшонами, понесли его. С той поры во сне я всё бреду за катафалком в узкий переулок, уходящий направо. Направо - к кладбищу, а не налево - в город. Что можно изменить? Что бы ни произошло, всё прах - смочи его слезами и вылепи, что захочешь. Зонт превратится в трость, шляпу унесёт ветер, слёзы омоет дождь. Одно моё чувство никак не может застыть, утвердиться окончательно в каком-нибудь подобии монумента и переливается, перетекает болью из одной строчки в другую. (Снова в высшей степени раскаяния.) Элиза, ангел мой, смиренная и отзывчивая, ты была так добра со мной, с бедным. Не ты ли посвятила меня в поэты? Все поэты бедны - и Байрон, и Ламартин. Мистический мой соловей, песня твоя - что за чертовщина! - срывается с моих губ, осквернённых временем. Научусь ли я прощать так, как ты, безропотно? Любить светло, без ярости...
   Меня окружают гадкие мальчишки, мы озоруем так, иногда, скорее ради прелести считаться поэтами, чем самой поэзии. (Цинично.) Одних я люблю, с другими занимаюсь любовью. Хо! кого-то предал я, а кто-то - меня, но одно предательство тяготит более, чем все остальные. (Погружаясь в приятные и вместе с тем тревожные размышления.) Изящный двадцатилетний юноша с лицом благородным, как само Возрождение. Голосом низким, соблазнительным он читал наши незамысловатые творения. В глазах, будто случайно, читалось кое-что ещё; они звали приникнуть, прильнуть, чувство - на самом деле ничто не бередит так, как это чувство, - подсказывало: пропорции его тела достойны кисти Микеланджело. Эфеб под одеждой джентльмена! Он был верен и только мне позволял любить себя, поначалу робко, потом не скрывая желания, раз от раза всё более жадного. Каким же я был глупцом, что не сумел вовремя остановиться, понять серьёзность его чувств! Всё началось с пансиона: наша дружба, юная, нетерпеливая, противница всяческой дисциплины, искала каждодневных встреч. Я только и мог думать, куда девать руки... Любые запреты были ничтожны перед его красотой. Он ничего не скрывал от меня, всё его тело доступно было мне и явственно до сих пор: я провожу по нему рукой, быстрая дрожь пробегает по спине, бёдра подрагивают, я входил в него с такой лёгкостью, что со временем, будьте же милосердны, привык к его присутствию подле. (Вытирает платком пот с ладоней.) В то время приспичило меня жениться, и не удержаться было мне, потому как сам придумал препятствие тому, чтобы коротать вечера вместе, да и не нужен он как-то стал... хоть на самую малость, всего лишь на месяц, на два, однако, не пережил расставания: самое безумное, что могло произойти, - в младенчестве, помню, вода весело булькала в котелке, за тем и сунул в неё руку, - случилось. В отчаянии он записался добровольцем, и очень скоро мученическая смерть отыскала его в госпитале где-то в Пруссии. Ангелы не живут долго на земле, их большое сердце не выдерживает бремени земного притяжения. Можно только плакать, размышляя о них, в конце концов остаются легенды. Кто знает, может и для меня там найдётся местечко? Как мне оплакать его? Как искупить грех? Его звали Люсьен Виотти. Он был слишком красив, мой любимый мальчик. И я предал его, предал нашу любовь, ради любви другой, ради неё. (Обращается к портрету жены). Матильда! Матильда Мотэ... Платье в оборочках, девочка в зелёном и сером, нежно-зелёном и тёмно-сером. Ты притягиваешь меня, как только может притягивать сама плоть. Временами я чувствую то ли удушье, то ли желание бросить всё, спастись бегством. Скажи, Матильда, нужен ли я тебе? Разве женственность стала союзницей здравого смысла, а мужчина превратился в обузу, наказание для себя самого? Как ныряльщик погружается в зелёную тьму в надежде отыскать золотую монету, я пытаюсь справиться с собой, быть достойным всепрощения, ну или хотя бы видимости его. К несчастью, не получается, я слишком многого хочу от тебя, тем временем чудовище, живущее во мне, всё крепче сжимает объятия. Абсент! Вот что избавляет меня от страданий, разум - источник их, а чувства - проводник.
   Прежде я никогда не замечал, что все прибытия на столичные вокзалы печальны. "Я очень люблю поэтов", - проворковала ты при нашем знакомстве, чуть-чуть подрагивали голубые веки, и восхитительно было прислушиваться посреди почти что молчания к трепету детского твоего дыхания, учащённо проникавшему в грудь. Ты была невозможно нежна и не раздумывая выбирала свет, и я был очарован. Дальше последовали глупенькие письма, бесценные по отъезду твоему из Парижа. Как бы это сказать, благоговение, с каким я весьма классически и весьма буржуазно добивался твоей руки, выводившей столь обожаемые мной каракули, впрочем, достаточно грамотные каракули с двумя-тремя грамматическими ошибками, вот и всё, так вот благоговение моё ничем не было замутнено и походило скорее на пыл впервые познавшего любовь юнца, чем на твёрдое намерение любить и быть любимым, заложенное в характере большинства мужчин. В мечтах целовать эти, ах!, что за ручки я оценил одиночество - оно полезно. Хотя что такое одиночество? Стоит остаться наедине с сердечным собеседником, время прекращает течение, пространство меняется, не поймёшь, где верх, где низ, сразу приходят фантазии, видения и... желания, конечно, желания. Сколько самых искренних, лучших своих стихов написал я тогда. Рифмованные безделицы сыпались из карманов, и вскоре мне посчастливилось вознаградить ими ту, в чьём присутствии, реальном или мнимом, подсказанным собственной памятью, беззащитностью, что ли, я мог летать на крыльях постоянно ускользающего смысла. (С трепетом.) По возвращению мы не в силах были дождаться назначенного часа. Эти незабываемые вечерние встречи, китайская ваза и аромат её цветов, ты робела, и едва совладал с собой я! "Время покажет", - изрёк влюблённый в прошлое Сент-Бёв, наполовину клерикал, наполовину вольнодумец, когда на радостях я поведал ему о свадебных приготовлениях, но время было жестокосердно: тебя сразила болезнь. С благословения твоей матушки я поднялся в спальню: горячая ручка потянулась ко мне, губы побледнели, и тут на стене в раковине морского моллюска я увидел мою фотографию и был растроган, как никогда в жизни, а ты боялась как бы не заразить жениха, пока сама тяжко бредила и страдала. Каждое утро и вечер мы проводили вместе, одна просьба настигала меня, где бы ни был я, что бы ни делал, на службе ли, по пути ли домой: "Продолжайте слагать мне стихи", - настаивала ты, почитая свою болезнь последним испытанием принца Галаора. Все мои чувства прошли очищение, и надеюсь, я заслужил наше будущее общее счастье.
   Божественная соразмерность души и тела! Какая девственная наивность осеняла черты милого мне лица! Невинность твоя исключала любые кривотолки о нас, о моём прошлом, и едва мы поцеловались, агнец божий, искуплённый святым неведением, ты посчитала себя беременной, а я уносил вкус чудного фрукта, ещё долго разлитого по душе утренней свежестью. Любовь - это почти всё, чем может удивить жизнь; в иерархии возможных чудес она превыше искусства, порождённого безысходностью каждого из нас, однако, вместе мы снова способны чувствовать всё, что требует нашего чувства, и я влюбился в твою молодость, твою красоту, принадлежащую, как и хотелось, теперь мне. Не размышления, а витания в мыслях, парения в какой-то, может быть, извечной пульсации, если и размышления, то совсем невесомые, прозрачные паутиной тайн и догадок, лучиков, пронизывающих концентрические круги, они испещряли твой образ неуловимыми штришками и чёрточками, как поля книги, и делали меня неимоверно счастливым, хотя я и не мог прикоснуться к тебе вплоть до первой (о, вне всякого сомнения, отчаянно долгожданной!) брачной ночи. И претерпев несносные муки, одолев козни самые что ни на есть дьявольские - разлуку, болезнь, войну - всё, всё, что препятствовало нам, наконец, оказались мы предоставлены своему чувству. Моя деликатность и твоя стыдливость - нет, не с супругом, скорее с таким же, как ты, малышом, - обнаружили истинные чувства, жгучую страсть с обеих сторон, и ночи наши стали такими, что и вообразить-то нельзя, открытие за открытием, я будто впервые видел тебя: наше желание распалялось девической твоей красотой, а поэзия была щедрой его кормилицей. На этот короткий срок интуиция получила всю полноту власти, но не от избытка чувств, а скорее наоборот: чувства возникали из крепости нашей мысленной поруки. В конце концов даже когда растворишься в любви, действительно искусство, оно одно!
   Тогда я был примерным гражданином, ходил на службу в Ратушу и не было такого дня, чтобы не довелось мне заглянуть домой к милым семейным завтракам! В нашем светлом уголке на Кардиналь-Лемуан у меня был голландский кабинет в слоновой кости и зеркалах, а из гостиной открывался прелестный вид на Париж. Вокруг громыхала война. (Упрямо.) Ну и что?! Нам-то больше ничего не было нужно и мы ни о чём не хотели знать, когда народ на улицах запел "Марсельезу", пришёл в дикий восторг, возликовал. Было бы из-за чего, но революция опьяняет так же, как театр, а действие выходит далеко за подмостки. Я записался солдатом в Национальную гвардию и окунулся в гущу разношёрстных комедиантов, плохо подходивших на роль патриотов, хотя больших мастеров трепотни. Мы были не достойны друг друга: я - армии, а она - меня, однако капитулировать пришлось мне, за что и был арестован на пару суток. (Раздосадовано.) Барабанные шкуры! Но тише! Позднее ты помогла обмануть моего командира и покончить с военной службой навсегда. А потом... потом была осада, Рождество с твоей матушкой и моими друзьями. Как странно, голод и холод всегда идут бок о бок, у нас же было довольно дров и в продрогшем городе с пустыми рынками и убогими лавками тебе удалось найти паштет из куропаток. Мы съели его с превеликим удовольствием, и хотя (какой пассаж!) то была крыса, всё равно решили, что последняя оказалась грызуном чрезвычайно вкусным.
   Жизнь стала невыносимо дорогой. (В оправдание.) Приходилось помогать себе выжить. А что может быть лучше абсента? (Оскорблённый.) Матильда, зачем ты упрекаешь меня? Ты, шедшая по Парижу, когда падали последние баррикады коммунар и солдаты разделывали тела пятнадцатилетних вояк из батальона флуренских мстителей, тех самых, что днём ранее в чёрно-зелёной форме с широкими белыми поясами в полном боевом порядке хорохорились перед нашими окнами! (Рассудительно.) Глупости императоров и бесчестие королей подлежат исправлению и потому с размахом воздаются кровью. Два месяца Коммуны стряхнули последние остатки трезвости - кто знает, завтра, быть может, придёт и мой черёд, и хоть я и не брал в руки оружие, а работал, (с ударением) именно работал с печатью, меня могут расстрелять: военные советы копают медленно, но наверняка. (Бодрясь.) Так выпьем за жизнь! Все эти перевороты, революции только трепыхания на поверхности и не более; искусство - вот глубина, вершина и глубина, жизнь подлинная, не замутнённая рассудком. Надеюсь, мы заслужили счастье. Я вижу его тихим, простым, хотя бы несколько месяцев семейного благоденствия, а там будь, что будет: в застенок, к палачам. Пока же сам метр Виктор Гюго принимает нас у себя дома. Что может быть более лестного? (Смеётся.) Только бессмертие гения, да толпы поклонниц у подъезда, угодливые физиономии издателей, чествования, юбилеи. Суета, правда, с одним преимуществом - не надо раздумывать, где достать деньги и на что их потратить. Но вот вопрос (для иных пустячный, не имеющий отношения к делу, а между тем касательный скарба, что скопился в душе), вопрос занимательный своей дерзостью: что избрать? Пышное здоровье краснощёких, уверенных в себе господ, людей неплохих, нет, но уж очень здоровых, или нищенство духом, когда на цыпочках, по-ребячьи приходится тянуться к благородному идеалу, покорять невозможное. Сила мужества и блаженство младенчества - два разных континента, на котором из них жизнь, вот вопрос. Потом, всё это господство на земле кончается здесь же, и это-то мы знаем точно, ибо кто господин там... (подходит к распятию) и есть ли там вообще господин... Быть может, кружение листьев и только.
   Что-то вошло в дом, поселилось здесь, что-то, чего опасаюсь я и от чего открещиваешься ты, хотя однажды, капризница, не устрашилась свинцовых пуль. Что же? Или кто? Что за сила?! Если бы я знал, если бы... (Оглядывается по сторонам, как будто кого-то увидел.) Нет, это не он, точнее, не он сам. Нечто, вошедшее вместе с ним или по следам его. Бывало, и прежде ко мне вдруг приходило ощущение чьего-то присутствия, теперь оно зримо. (Вешает портрет жены рядом с распятием.) Ну что, славная моя христианка? Почему ты не хочешь принять его? Полюбить так же, как я. Знаю, этот любимец муз заполучил нас обоих, но ты ещё сопротивляешься ему. Он взбалмошен, обидчив, невыносим: таков поэт! Откройся ему, как открыта мне, и всё решится само собой. Тебе, любезная жёнушка, моя любовь; ему, маленькому дружочку, моё вдохновение.
   Ах, как кружатся листья!
  
  Плачется осень
  Горестно очень
  И монотонно.
  
  Сердце сжимает -
  Скрипки рыдают.
  Звуки бездонны.
  
  Мир этот душен,
  Бледен и скучен.
  Что же иначе?
  
  Час прозвенит,
  Прежние дни
  Вспомнятся в плаче.
  
  А непогода
  Кружит у входа,
  Чтоб, занемогший,
  
  Взмыть бы я мог,
  Словно листок
  С ветки засохшей.
  
  Дверь распахивается. Свет и ветер врываются внутрь. Шум прибоя.
  Музыка: медленный басовый ритм, аккомпанемент арфы - арпеджио, хор сопрано,
  затем виолончель и после скрипки повторяют одну тему. Входит Рембо.
  На нём тот же школьный костюм, теперь уже заметно коротковатый.
  
   Рембо. Здравствуй, Поль.
   Верлен. Здравствуй, душа моя.
  
  
  Некоторое время они стоят друг против друга.
  Потом гаснет свет.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"