Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Преодоление. Глава 5. М. А. Волошин. "Я в мире знаю только цельность"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Шесть эссе о Максимилиане Александровиче Волошине. Аудиокнига на http://youtu.be/Zgt7BNDDUAs

  Глава 5.
  М. А. Волошин. "Ослушники законов естества"
  
  
  Аудиокнига на http://youtu.be/Zgt7BNDDUAs
  
  
  Поэт и пророк Максимилиан Александрович Волошин прожил век, охвативший конец 'постылого' девятнадцатого столетия, смуту трёх русских революций и пустыню духовного поражения десятилетия после гражданской войны.
   - Я привык писать и говорить в одиночестве, - утверждал он.
   - Пусть это только миг... В тот миг меня не трогай, я ощупью иду тогда своей дорогой. (И. Анненский).
   В автобиографии, изложенной на исходе седьмого семилетия жизни, поэт сказал:
   'Ни война, ни Революция не испугали меня и ни в чём не разочаровали: я их ожидал давно и в формах ещё более жестоких. Напротив: я почувствовал себя очень приспособленным к условиям революционного бытия и действия. Принципы коммунистической экономики как нельзя лучше отвечали моему отвращению к заработной плате и к купле-продаже. Проживя 15 лет на Западе, я с начала Революции никуда не хочу уезжать из России. 19-тый год толкнул меня к общественной деятельности в единственной форме, возможной при моём отрицательном отношении ко всякой политике и ко всякой государственности, утвердившимся и крепко обосновавшимся за эти годы, - к борьбе с террором, - независимо от его окраски.
   Это ставит меня в эти годы (1919-1923) лицом к лицу со всеми ликами и личинами Русской усобицы и даёт мне обширный и драгоценнейший революционный опыт. Из самых глубоких кругов Преисподней, Террора и Голода - я вынес свою веру в Человека'. (М. А. Волошин. Автобиография <13>. С. 252).
  
  
  Потомкам
  (Во время террора)
  
  Кто передаст потомкам нашу повесть?
  Ни записи, ни мысли, ни слова
  К ним не дойдут: все знаки слижет пламя
  И выест кровь слепые письмена.
  Но, может быть, благоговейно память
  Случайный стих изустно сохранит.
  Никто из вас не ведал то, что мы
  Изжили до конца, вкусили полной мерой:
  Свидетели великого распада,
  Мы видели безумья целых рас,
  Крушенья царств, косматые светила,
  Прообразы Последнего Суда:
  Мы пережили Илиады войн
  И Апокалипсисы революций.
  
  Мы вышли в путь в закатной славе века,
  В последний час всемирной тишины,
  Когда слова о зверствах и о войнах
  Казались всем неповторимой сказкой.
  Но мрак и брань, и мор, и трус, и глад
  Застигли нас посереди дороги:
  Разверзлись хляби душ и недра жизни,
  И нас слизнул ночной водоворот.
  Стал человек - один другому - дьявол;
  Кровь - спайкой душ; борьба за жизнь - законом;
  И долгом - месть.
  Но мы не покорились:
  Ослушники законов естества -
  В себе самих укрыли наше солнце,
  На дне темниц мы выносили силу
  Неодолимую любви, и в пытках
  Мы выучились верить и молиться
  За палачей, мы поняли, что каждый
  Есть пленный ангел в дьявольской личине,
  В огне застенков выплавили радость
  О преосуществленьи человека,
  И никогда не грезили прекрасней
  И пламенней его последних судеб.
  
  Далёкие потомки наши, знайте,
  Что если вы живёте во вселенной,
  Где каждая частица вещества
  С другою слита жертвенной любовью
  И человечеством преодолён
  Закон необходимости и смерти,
  То в этом мире есть и наша доля!
  
  21 мая 1921
  Симферополь
  
  
  
   Совсем не просто вынести веру в человека, павшего в безумие гражданской войны.
   - Не за бога в раздумье на камне, мне за камень, им найденный, больно, - болело в ноябрьскую ночь 1906-го сердце Иннокентия Анненского.
   Максимилиан Волошин искал уравнение между каменным бытием человека и его предназначением. Безумие преисподней он слышал и предвещал, и потому всеми силами пытался вывести из тупиков недомыслия и неверия каменные от испытаний человеческие души.
   - Души пророков похожи на тёмные анфилады подземных зал, в которых живёт эхо голосов, звучащих неизвестно где, и шелесты шагов, идущих неизвестно куда. (М. А. Волошин. 'Пророки и мстители'. С. 189).
   Монах с глазами греческого бога, Волошин пристально вглядывался в мир, в человека на лице земли, и его взгляд не только схватывал цвета и оттенки, цепи и отроги холмов, но и обобщал увиденное в удивительно ёмкой и единственно возможной форме - форме стихотворного произведения. Валерий Брюсов называл его настоящим мастером, ювелиром.
   Впрочем, Максимилиану Александровичу всегда было чем удивить: он занимался астрономическими и метеорологическими наблюдениями, разрабатывал аспекты научной поэзии, размышлял об архитектуре и находил её связь с географическим ландшафтом, писал акварели киммерийских пейзажей и, более того, искусно мистифицировал пленительные женские голоса. Голоса, говорил он, 'могут быть близко, могут быть далеко. Предчувствие лишено перспективы. Никогда нельзя определить его направления, его близости'. ('Пророки и мстители'. С. 189).
   В безмолвии, ощущая душу вещей, поэт для поэтов Иннокентий Анненский предчувствовал и переживал перспективу. Близость её болезненно ощутима: она на стёклах, покрытых туманом, она в поблекшей фиалке, позабытой в читаемой книге, она в слезах плакучей ивы. Скоро эту близость перспективы ощутит и Волошин. Пока же в ноябре того же 1906 года в 'Предвестиях Великой Революции' он пишет:
  
   'Я развернул книгу наугад, и мне раскрылась такая страница: 'Весь мир осуждён в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны погибнуть, кроме некоторых весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одарённые умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали эти заражённые. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований.
   Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нём одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать добром, что злом. Не знали, кого обвинять и кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии уже в походе вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех. Но кто и для чего зовёт, никто не знал того, и все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремёсла, потому что каждый предлагал свои мысли, свои поправки и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на какое-нибудь дело, клялись не расставаться - но тотчас начинали что-нибудь совершенно новое, иное, чем сейчас сами же предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало.
   Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всём мире могли только несколько человек, это были чистые, избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса'.
   Это последняя страница из 'Преступления и наказания' - бред Раскольникова в Сибири. Я читал эту страницу много раз и раньше, но теперь мне казалось, что её никогда раньше не было и она только что выросла в этой книге. Я читал её другим, которые, я знал, любили эту книгу, и они тоже не могли вспомнить именно этой страницы. Очевидно, глаза наши до нынешних времён скользили по этим строкам, не видя их'.
  
  (М. А. Волошин. 'Пророки и мстители'. С. 188-189)
  
  
  
   Чьи глаза сейчас видят эти страницы?
   Сын фермера, теософ Тейяр де Шарден обращал свой взор на человека:
   - Стремиться видеть больше и лучше - это не каприз, не любопытство, не роскошь. Видеть или погибнуть. В такое положение поставлено таинственным даром существования всё, что является составным элементом универсума. И таково же, следовательно, но на высшем уровне, положение человека. (П. Тейяр. 'Феномен человека'. С. 37).
   Несбыточно мечтать о том, чтобы 'глаза крылатой русской молодёжи', на которую так уповал Игорь Северянин, могли разглядеть пророческие строки Достоевского в 1906-м, хотя возможно знать, что язва погибнет вместе с организмом. Для новой жизни будет спасён новый род людей, но 'никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса'. Не потому ли, что творчество требует одиночества?
   Волошин объясняет:
  
   'Для того чтобы понять и разобрать пророчество раньше его осуществления, нужно не меньшее откровение, чем для того, чтобы написать его.
   Только времена, надвигаясь и множа факты, дают ключ к пониманию смутных слов старых предвидений, опрозрачивая образы и выявляя понятия в невнятных рунах прошлого.
   Нужно самому быть пророком для того, чтобы понять и принять пророчество до его исполнения. Пророчество Достоевского оставалось для нас невнятным, пока мы не ступили на самый порог ужаса.
   Пророчества почти всегда бессознательны. Очень редко они бывают пророчествами знания, немного чаще встречаются пророчества глаза - видения, и на каждом шагу мы имеем дело с пророчествами чувства - так называемыми предчувствиями'.
  
  (М. А. Волошин. 'Пророки и мстители'. С. 192)
  
  
  Lunaria
  
  8
  
  Змеиные, непрожитые сны
  Волнуют нас тоской глухой тревоги.
  Словами Змия: 'Станете как боги'
  Сердца людей извечно прожжены.
  
  Тавром греха мы были клеймены
  Крылатым стражем, бдящим на пороге.
  И нам, с тех пор бродящим без дороги,
  Сопутствует клеймлённый лик Луны.
  
  Века веков над нами тяготело
  Всетёмное и всестрастное тело
  Планеты, сорванной с алмазного венца.
  
  Но тусклый свет глубоких язв и ссадин
  Со дна небес глядящего лица
  И сладостен, и жутко безотраден.
  
  
  
   Поэт и пророк Максимилиан Волошин уравновешивает стихии.
   'Т<ак> к<ак> темой моей является Россия во всём её историческом единстве, и т<ак> к<ак> дух партийности мне ненавистен, и т<ак> к<ак> всякую борьбу я не могу рассматривать иначе, как момент духовного единства борющихся врагов и их сотрудничества в едином деле, - то отсюда вытекают следующие особенности литературной судьбы моих последних стихотворений: мои отдельные стихи о Революции одинаково нравились и красным, и белым. Я знаю, напр<имер>, что моё стихотворение 'Русская Революция' назвалось лучшей характеристикой революции двумя идейными вождями противоположных лагерей (имена их умолчу). В 1919 году белые и красные, беря по очереди Одессу, свои прокламации к населению начинали одними и теми же словами моего стихотворения 'Брестский мир'.
   Эти явления - моя литературная гордость, т<ак> к<ак> они свидетельствуют, что в моменты высшего разлада мне удалось, говоря о самом спорном и современном, находить такие слова и такую перспективу, что её принимали и те и другие'. (М. А. Волошин. Автобиография <13>. С. 252-253).
  
  
  *** 'В вечных поисках истоков'
  
  Максимилиан Александрович Волошин родился в Киеве в семье юриста Александра Максимовича Кириенко-Волошина 16 мая 1877 года. В 1893 году мать будущего поэта переезжает в Крым, в Коктебель близ Феодосии, тогда ещё совсем необжитое место, где приобретает недорогой участок земли на берегу моря. Отроческие годы Волошин провёл на черноморском берегу Восточного Крыма в Коктебеле.
   Именно сюда вернётся поэт в конце апреля 1917 года. 'Мой безрадостный Коктебель', 'мой торжественный Коктебель', - называет он его и любит безгранично. Здесь пройдут последние 15 лет его жизни:
   'Вернувшись в Крым я уже более не покидаю его: ни от кого не спасаюсь, никуда не эмигрирую - и все волны гражданской войны и смены правительства проходят над моей головой.
   Стих остаётся для меня единственной возможностью выражения мыслей о совершающемся'. (М. А. Волошин. Автобиография <13>. С. 252).
  
  
  * * *
  
  Как в раковине малой - Океана
  Великое дыхание гудит,
  Как плоть её мерцает и горит
  Отливами и серебром тумана,
  А выгибы её повторены
  В движении и завитке волны, -
  Так вся душа моя в твоих заливах,
  О, Киммерии тёмная страна,
  Заключена и преображена.
  
  С тех пор как отроком у молчаливых
  Торжественно-пустынных берегов
  Очнулся я - душа моя разъялась,
  И мысль росла, лепилась и ваялась
  По складкам гор, по выгибам холмов.
  Огнь древних недр и дождевая влага
  Двойным резцом ваяли облик твой -
  И сих холмов однообразный строй,
  И напряженный пафос Карадага,
  Сосредоточенность и теснота
  Зубчатых скал, а рядом широта
  Степных равнин и мреющие дали
  Стиху - разбег, а мысли - меру дали.
  
  Моей мечтой с тех пор напоены
  Предгорий героические сны
  И Коктебеля каменная грива;
  Его полынь хмельна моей тоской,
  Мой стих поёт в волнах его прилива,
  И на скале, замкнувшей зыбь залива,
  Судьбой и ветрами изваян профиль мой!
  
  6 июня 1918
  <Коктебель>
  
  
   Мир вещей - предмет деятельных посягновений его молодой души: он полагает, что если изменить мир, изменится сам человек. В 1897 году после окончания Феодосийской гимназии Макс поступает на юридический факультет Московского университета. Студентом он попадает в поле зрения царской охранки: в феврале 1899 года с началом Всероссийской студенческой забастовки за своё 'отрицательное миросозерцание' и 'склонность ко всякого рода агитациям' Волошина на год исключают из университета и высылают в Феодосию со свидетельством о неблагонадёжности. Через год в августе 1900-го его снова арестовывают, отправляют в Москву и после нескольких дней одиночного заключения высылают до особого распоряжения.
   'Вещи имеют своё внутреннее, свою, так сказать, 'сокровенность'. И она выступает в определённых отношениях, то качественных, то количественных' (П. Тейяр. 'Феномен человека'. С. 53). И зачастую - обман, каким предстаёт мир вещей человеку. Что бы он ни делал со всем миром, с тем или иным набором вещей, он снова возвращается к самому себе: 'Волей-неволей человек опять приходит к самому себе и во всём, что он видит, рассматривает самого себя' (С. 38). Желание коренным образом изменить действительность от лукавого: это 'паразит мозга' - болезнь в голове, а не в крови. Качественные и количественные отношения столь опасно строго определены, что мы забываем о своём, вплетённом в кольцо науки и мировоззрения, взгляде на них.
  
  
  В цирке
  
  Андрею Белому
  
  Клоун в огненном кольце...
  Хохот мерзкий, как проказа,
  И на гипсовом лице
  Два горящих болью глаза.
  
  Лязг оркестра; свист и стук.
  Точно каждый озабочен
  Заглушить позорный звук
  Мокро хлещущих пощёчин.
  
  Как огонь, подвижный круг.
  Люди - звери, люди - гады,
  Как стоглазый, злой паук,
  Заплетают в кольца взгляды.
  
  Всё крикливо, всё пестро...
  Мне б хотелось вызвать снова
  Образ бледного, больного,
  Грациозного Пьеро.
  
  В лунном свете с мандолиной
  Он поёт в своём окне
  Песню страсти лебединой
  Коломбине и луне.
  
  Хохот мерзкий, как проказа;
  Клоун в огненном кольце.
  И на гипсовом лице
  Два горящих болью глаза.
  
  1903
  Москва
  
  
  
   Вещи одушевлены. Но человек, беспамятный к своей душе, не желает слышать разговора вещей. Для этого нужен настроенный слух, для этого нужен намётанный глаз. 'Вещь-в-себе', 'сокровенность' одушевлённого предмета безразлична каменным душам, и камни предстают мёртвыми. С опытом, в стремлении понять другого, будь то собеседник или кошка, коей и доброе слово приятно, души степенно накапливают сокровища на небесах.
  
  
   'В своё время Борхес говорил о поэзии, что она, по определению, таинственна, ибо никто не знает до конца, что удалось написать. То есть поэзия содержит нечто в принципе не до конца знаемое и самим автором. Откуда и появляется феномен многих вариаций одного и того же. Вариации есть форма проявления символичности. Символ (не знак!) всегда есть то, что мы не до конца понимаем, но что есть мы сами как понимающие, как существующие. И наши философские произведения, и их чтение есть форма существования этого до конца непонимаемого, его бесконечной длительности и родственной самосогласованности. Бытие произведений и есть попытка интерпретировать их и понять, подставляя в виде вариаций текста наши же собственные состояния, которые есть тогда форма жизни произведения. Например, можно сказать так: то, что я думаю о Гамлете, есть способ существования Гамлета'.
  
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  
  * * *
  
  Одилону Рэдону
  
  Я шёл сквозь ночь. И бледной смерти пламя
  Лизнуло мне лицо и скрылось без следа...
  Лишь вечность зыблется ритмичными волнами.
  И с грустью, как во сне, я помню иногда
  Угасший метеор в пустынях мирозданья,
  Седой кристалл в сверкающей пыли,
  Где Ангел, проклятый проклятием всезнанья,
  Живёт меж складками морщинистой земли.
  
  <1904
  Париж >
  
  
  
   В партии по изысканию трассы Оренбург-Ташкентской железной дороги Волошин узнаёт вещие перепутья Срединной Азии, и немая отверженная земля внезапно раскрывает свою душу молодому первопроходцу. Этот переход обыкновенно внезапный: безвыходность и необходимость порядка вещей, сжатость и сосредоточенность действия и вдруг что-то происходит с человеком - на него 'садится' мышление, - садится, как бабочка на цветок, - и 'тогда из глубины молчания родится слово'.
   - Этот год, проведённый в пустыне с караваном верблюдов, дал больше, чем всё 10-летие, [даром] погибшее в [средней и высшей] школе. (М. А. Волошин. Автобиография <10>. С. 233).
  
  
   'Философские проблемы становятся таковыми, если они ставятся под луч одной проблемы - конечного смысла. Для чего вообще всё это? Для чего мироздание? Для чего 'я' и мои переживания? А эти вопросы задаются именно потому, что в этом мироздании живёт существо, которое не создано, а создаётся. Непрерывно, снова и снова. Да и мир не завершён, не готов'.
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  
  Когда время останавливается
  
  1
  
  Тесен мой мир. Он замкнулся в кольцо.
  Вечность лишь изредка блещет зарницами.
  Время порывисто дует в лицо.
  Годы несутся огромными птицами.
  
  Клочья тумана - вблизи... вдалеке...
  Быстро текут очертанья.
  Лампу Психеи несу я в руке -
  Синее пламя познанья.
  
  В безднах скрывается новое дно.
  Формы и мысли смесились.
  Все мы уж умерли где-то давно...
  Все мы ещё не родились.
  
  Июнь 1904
  
  
  
   Волошин умерщвляет часть своей возможной жизни. Отныне и до самого своего конца он будет поступать именно так: 'Искусство живо - живою кровью принесённых жертв'. Теперь вся его жизнь подчинена мысли, её течению и размеру. Теперь каждый шаг сознательно сверен с порядком вещей и сопряжён со сжатостью речи и сосредоточенностью на самом себе. Это не эгоизм. Это высвобождение от власти малого, беспамятного 'я'. Так рождается поэт - подмастерье великого бытия вещей, в котором тайны и сокровенность, формы и превращения множатся в едином для всего живого творческом эволюционном порыве, не превосходящем, однако, нравственного самоограничения мысли.
   - Ты будешь кузнецом упорных слов, вкус, запах, цвет и меру выплавляя их скрытой сущности.
   Уже не мальчиком, но мужем, Волошин принимает решение не возвращаться в университет и отправляется в Париж, 'чтоб разум свой ожечь в плавильных горнах знанья'. Латинская дисциплина формы воспитывает и поражает - столица Франции прививает ему видение художника, зоркость пейзажиста.
  
  
   'Философ работает путём 'запределивания' такого рода ситуаций. То есть он строит понятия, посредством которых эти ситуации и эти связки можно представить в предельно возможном виде и затем мыслить на этом пределе, мыслить, так сказать, 'в идее'. Ну, скажем, если он хочет продумать проблему государства, то обязан представлять государство в виде предельно осуществляемой идеи государства. Вся сложность состоит в том, что при этом философ не утверждает, что эти предельные описания являются изображением каких-то реальных предметов в мире. Философ знает, что предельное описание есть средство мышления. Поэтому, например, Платон, когда у него спрашивали, что он имеет в виду под идеальным государством - то, которое на его родине? - отвечал: нет, не его, не его устроение имел я в виду, а то государство, которое существует внутри и в момент такого говорения о нём в напряжённом сознании'.
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  4
  
  Валерию Брюсову
  
  По ночам, когда в тумане
  Звезды в небе время ткут,
  Я ловлю разрывы ткани
  В вечном кружеве минут.
  Я ловлю в мгновенья эти,
  Как свивается покров
  Со всего, что в формах, в цвете,
  Со всего, что в звуке слов.
  Да, я помню мир иной -
  Полустёртый, непохожий,
  В вашем мире я - прохожий,
  Близкий всем, всему чужой.
  Ряд случайных сочетаний
  Мировых путей и сил
  В этот мир замкнутых граней
  Влил меня и воплотил.
  
  Как ядро, к ноге прикован
  Шар земной. Свершая путь,
  Я не смею, зачарован,
  Вниз на звёзды заглянуть.
  Что одни зовут звериным,
  Что одни зовут людским -
  Мне, который был единым,
  Стать отдельным и мужским!
  
  Вечность, с жгучей пустотою
  Неразгаданных чудес,
  Скрыта близкой синевою
  Примиряющих небес.
  Мне так радостно и ново
  Всё обычное для вас -
  Я люблю обманность слова
  И прозрачность ваших глаз.
  Ваши детские понятья
  Смерти, зла, любви, грехов -
  Мир души, одетый в платье
  Из священных, лживых слов.
  Гармонично и поблёкло
  В них мерцает мир вещей,
  Как узорчатые стёкла
  В мгле готических церквей...
  В вечных поисках истоков
  Я люблю в себе следить
  Жутких мыслей и пороков
  Нас связующую нить. -
  
  Когда ж уйду я в вечность снова?
  И мне раскроется она,
  Так ослепительно ясна,
  Так беспощадна, так сурова
  И звёздным ужасом полна!
  
  1903
  Коктебель
  
  
  
   Несколько лет спустя русский Парнас обогатится ещё одним именем - именем русского парижанина Максимилиана Волошина. И он прежде всего символист, ведь для него мир это тайна, открытая его пониманию, способному мистическим образом проникать в любые глубины.
   Поэт отличается внешне. Быть может, он стремится произвести впечатление на столичных барышень, быть может, дух элегантного, словно цветок, Анри де Ренье придаёт его манере держать себя известный шарм и художественную утончённость слову.
  
  
   'Существует такое странное определение бытия в философии: бытие - это то, чего никогда не было и не будет, но что есть сейчас. Как ни странно, вопреки логике языка и наглядному представлению'.
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  
  Париж
  
  10
  
  Парижа я люблю осенний, строгий плен,
  И пятна ржавые сбежавшей позолоты,
  И небо серое, и веток переплёты -
  Чернильно-синие, как нити тёмных вен.
  
  Поток всё тех же лиц - одних, без перемен,
  Дыханье тяжкое прерывистой работы,
  И жизни будничной крикливые заботы,
  И зелень чёрную, и дымный камень стен.
  
  Мосты, где рельсами ряды домов разъяты,
  И дым от поезда клоками белой ваты,
  И из-за крыш и труб - сквозь дождь издалека
  
  Большое Колесо и Башня-великанша,
  И ветер рвёт огни и гонит облака
  С пустынных отмелей дождливого Ла-Манша.
  
  1909
  
  
   'Дорогой Максимилиан Александрович,
   Да, Вы будете один!. Приучайтесь гореть свечой, которую воры забыли, спускаясь в подвал, - и которая пышет, и мигает, и оплывает на каменном приступке, и на одни зигзаги только и светит - мыши, да и то, может быть, аполлоновски-призрачной. Вам суждена, может быть, по крайней мере на ближайшие годы, роль малоблагодарная. Ведь у Вас школа, у Вас не только светила, но всякое бурое пятно не проснувшихся ещё трав, Ночью скосмаченных... знает, что они - слово и что ничем, кроме слова, им, светилам, не быть, что отсюда и их красота, и алмазность, и тревога, и уныние'. (Из письма И. Ф. Анненского М. А. Волошину 6 марта 1909 года. Цит. по: 'Книги отражений'. С. 486).
   - Огромная шляпа, широченная лента на пенснэ, бархатная куртка - только что приехал из Парижа. Полон самоновейшими поэтами французскими, - таким его запоминает писатель Борис Зайцев.
  
  
   'Человеческие вещи, например социальные институции, не есть такие, которые, возникнув, могли бы потом, как камень, длиться и существовать. Они заново рождаются. Например, Паскаль произнёс замечательную фразу: 'У любви нет возраста, она всегда в состоянии рождения'. Если она есть, то она сейчас, и в ней нет смены временных состояний, она абсолютно нова. Это очень отвлечённое положение, созерцательная истина. Таково и утверждение философии: бытие - это то, чего не было и не будет, но что есть сейчас, или всегда, что то же самое. Здесь временные наклонения, слова, их обозначающие, путают, потому что они принадлежат обыденному языку. А других слов у нас нет. Какие бы слова мы ни изобретали, всё равно мы находим их в обыденной речи. И они тянут за собой шлейф мании человека представлять всё наглядно и предметно'.
  
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  
  2. Дождь
  
  В дождь Париж расцветает,
  Точно серая роза...
  Шелестит, опьяняет
  Влажной лаской наркоза.
  
  А по окнам, танцуя
  Всё быстрее, быстрее,
  И смеясь и ликуя,
  Вьются серые феи...
  
  Тянут тысячи пальцев
  Нити серого шёлка,
  И касается пяльцев
  Торопливо иголка.
  
  На синеющем лаке
  Разбегаются блики...
  В проносящемся мраке
  Замутились их лики...
  
  Сколько глазок несхожих!
  И несутся в смятеньи,
  И целуют прохожих,
  И ласкают растенья...
  
  И на груды сокровищ,
  Разлитых по камням,
  Смотрят морды чудовищ
  С высоты Notre-Dame...
  
  <Февраль 1904>
  
  
  
   Мир вещей не любит натурализма. Вещи умеют мстить. Если смотреть на них свысока, они кажутся мелкими и умело сталкивают с верхних этажей. Если рисовать их в сером и чёрном, они рождают тёмные чувства в душах самих художников. Одна и та же краска, слово или жест могут иметь разный смысл. Что мы видим в вещах? Как часто наделяем их своим злом?
  
  
   'Было уже восемь часов. Воздух успел нагреться, и художник, возвращаясь по улице Рамбюто, увидал Мюша и Полину, игравших в лошадки. Мюш ползал на четвереньках, а Полина, сидя у него на спине, держала его за волосы, чтобы не свалиться. Тень, мелькнувшая на крыше Центрального рынка, на краю водосточной трубы, заставила Клода поднять голову: это были Кадина и Маржолен. Смеясь и целуясь, они жарились на солнце, господствуя над кварталом своими любовными восторгами счастливых животных. Клод погрозил им кулаком. Художник был доведён до отчаяния этим праздничным ликованием мостовой и неба. Он ругал Толстяков, говоря, что они победили. Вокруг него были одни Толстяки, округлившиеся, готовые лопнуть от избытка здоровья. Они приветствовали новую зарю прекрасного пищеварения'.
  
  (Э. Золя. 'Чрево Парижа')
  
  
   И тамошний Раскольников, наверное позабыв отобедать, при виде этих рыночных 'женщин с полными бюстами, таких здоровых, таких важных' приходит в ярость и истерически грозит кулаком благополучному буржуазному миру:
   - Какие же, однако, негодяи все эти порядочные люди! (Э. Золя. 'Чрево Парижа').
  
  
  3
  
  Как мне близок и понятен
  Этот мир - зелёный, синий,
  Мир живых, прозрачных пятен
  И упругих, гибких линий.
  
  Мир стряхнул покров туманов.
  Чёткий воздух свеж и чист.
  На больших стволах каштанов
  Ярко вспыхнул бледный лист.
  
  Небо целый день моргает
  (Прыснет дождик, брызнет луч),
  Развивает и свивает
  Свой покров из сизых туч.
  
  И сквозь дымчатые щели
  Потускневшего окна
  Бледно пишет акварели
  Эта бледная весна.
  
  <1902>
  
  
  
   В начале 1900-х годов в символистских журналах и альманахах появляются первые стихотворения - нет, не русского Раскольникова, бежавшего из Сибири, но русского художника Максимилиана Волошина:
   - В эти годы - я только впитывающая губка, я весь - глаза, весь - уши.
   Он учится:
   'художественной форме у Франции, чувству красок - у Парижа, логике - у готических соборов, средневековой латыни - у Гастона Париса, строю мыслей - у Бергсона, скептицизму - у Анатоля Франса, прозе - у Флобера, стиху - у Готье и Эредиа...'. (М. А. Волошин. Автобиография <13>. С. 250).
   Ещё не пророк, и не всегда в Отечестве своём, но уже благословенный на пути поэзии и литературы, он пишет смело, ярко и печально, зачастую подтягивая пояс, но не грозя никому кулаком.
  
  
  4
  
  Осень... Осень... Весь Париж,
  Очертанья сизых крыш
  Скрылись в дымчатой вуали,
  Расплылись в жемчужной дали.
  
  В поредевшей мгле садов
  Стелет огненная осень
  Перламутровую просинь
  Между бронзовых листов.
  
  Вечер... Тучи... Алый свет
  Разлился в лиловой дали:
  Красный в сером - это цвет
  Надрывающей печали.
  
  Ночью грустно. От огней
  Иглы тянутся лучами.
  От садов и от аллей
  Пахнет мокрыми листами.
  
  <1902>
  
  
  
   В 1900-м в 'Русской Мысли' выходит первая критическая статья М. А. Волошина. В 1903-м он сводит знакомство с Бальмонтом, Вяч. Ивановым, Брюсовым, Балтрушайтисом, Белым и Блоком.
   Буддизм, католичество, масонство, оккультизм - неполный список его личных переживаний романтического и мистического свойства. Из Парижа он пишет статьи о живописи и литературе в столичные журналы - 'Весы', 'Золотое Руно', 'Аполлон'.
   После 1907 года поэт возвращается в Петербург, после дуэли с Н С. Гумилёвым перебирается в Москву.
   В 1910-м в Москве в издательстве 'Гриф' выходит его первая книга стихов, озаглавленная просто - 'Стихотворения'. Рисунки и фронтисписы к ней выполнены художником-символистом К. Ф. Богаевским (1872-1943).
  
  
   'В 1913 году моя публичная лекция о Репине вызывает против меня такую газетную травлю, что все редакции для меня закрываются, а книжные магазины объявляют бойкот моим книгам.
   Годы перед войной я провожу в Коктебельском затворе, что даёт мне возможность сосредоточиться на живописи и заставить себя снова переучиться с самых азов, согласно более зрелому пониманию искусства.
   Война застает меня в Базеле, куда приезжаю работать при постройке Гётеанума. Эта работа, высокая и дружная, бок о бок с представителями всех враждующих наций, в нескольких километрах от поля первых битв Европейской войны, была прекрасной и трудной школой человеческого и внеполитического отношения к войне. В 1915 году пишу о Париже свою книгу стихов о войне 'Anno Mundi Ardentis'. В 1916 году возвращаюсь в Россию через Англию и Норвегию.
   Февраль 17-го года застаёт меня в Москве и большого энтузиазма во мне не порождает, т<ак> к<ак> чувствую всё время интеллигентскую ложь, прикрывающую подлинные реальности Революции.
   Редакции периодических изданий, вновь приоткрывшиеся для меня во время войны, захлопываются снова перед моими статьями о Революции, которые я имею наивность предлагать, забыв, что там, где начинается свобода печати, - свобода мысли кончается.
   Вернувшись весною 1917 года в Крым, я уже больше не покидаю его: ни от кого не спасаюсь, никуда не эмигрирую, и все волны гражданской войны и смены правительств проходят над моей головой'.
  (М. А. Волошин. Автобиография <13>. С. 251-252)
  
  
  
  11
  
  Адел. Герцык
  
  Перепутал карты я пасьянса,
  Ключ иссяк, и русло пусто ныне.
  Взор пленен садами Иль де-Франса,
  А душа тоскует по пустыне.
  
  Бродит осень парками Версаля,
  Вся закатным заревом объята...
  Мне же снятся рыцари Грааля
  На скалах суровых Монсальвата.
  
  Мне, Париж, желанна и знакома
  Власть забвенья, хмель твоей отравы!
  Ах! В душе - пустыня Меганома,
  Зной, и камни, и сухие травы...
  
  1909
  
  
  
  *** 'Я в мире знаю только цельность'
  
  Поэтические опыты Волошина начинают звучать сразу: поэт говорит языком таких художественных аллитераций, что вещи его звонят и стучат, двигаются и исполняются, теряют и отыскивают перспективу.
   5 июля 1904 года поэт отправляет своей невесте Марии Сабашниковой стихотворное послание. Он рассказывает сказку, виденную и услышанную им сказку, в которой пушкинский слог 'Евгения Онегина' поёт сквозь мглистый воздух Сены и Тюильри.
  
  
  Письмо
  
  1
  
  Я соблюдаю обещанье
  И замыкаю в чёткий стих
  Моё далёкое посланье.
  Пусть будет он как вечер тих,
  Как стих 'Онегина' прозрачен,
  Порою слаб, порой удачен,
  Пусть звук речей журчит ярчей,
  Чем быстро шепчущий ручей...
  Вот я опять один в Париже
  В кругу привычной старины...
  Кто видел вместе те же сны,
  Становится невольно ближе.
  В туманах памяти отсель
  Поёт знакомый ритурнель.
  
  
  
   - И кто виноват, что резвая и быстроглазая рифма Пушкина у Макса Волошина стала изысканной одалиской? Или кто возьмётся положить грань между работой художника, когда он ищет более свободного, более гибкого, более вместительного стиха, и прихотью словесного эквилибриста, показывающего, как можно играть рифмами длиною в 5 и 6 слогов? (И. Ф. Анненский. 'О современном лиризме'. С. 338).
   - Я люблю в себе следить жутких мыслей и пороков нас связующую нить... (М. Волошин).
   Вслед 'ритурнелю' со скоростью курьерского поезда мчится следующее сообщенье:
  
  
   'Я в непрерывном ожидании ответа на моё письмо. Меня беспокоит - а вдруг оно не дошло, вдруг Вы его не получили. Мне хочется продолжать эту поэму, но сейчас рифмы иссякли и ключи потеряны. Мне необходим звук голоса, чтобы я мог продолжать. <...>
   Вышло как-то так, что с момента Вашего отъезда я перестал видеть Париж, а стал только вспоминать его.
   Я тогда вечером, после отхода поезда, сейчас же потихоньку убежал ото всех на Эйфелеву башню. Но нашёл её запертой и сидел долго около пруда и тогда уже почувствовал, что вижу теперь всё сквозь время.
   Мне сейчас не хочется писать Вам, потому что, вкусив сладость писать письма стихами, скучно писать их прозой. Выходит далеко и холодно. Но я боюсь, получили ли Вы то моё письмо?
   Где Вы будете проводить лето? Неужели всё время в Москве?
   Куда писать Вам?
   Пожалуйста, ответьте скорее на моё письмо. У меня столько новых стихов шевелятся и ждут только одного звука голоса, чтобы выйти наружу'.
  
  (Переписка с Маргаритой Сабашниковой. С. 89)
  
  
  
  2
  
  Всю цепь промчавшихся мгновений:
  Я мог бы снова воссоздать:
  И робость медленных движений,
  И жест, чтоб ножик иль тетрадь
  Сдержать неловкими руками,
  И Вашу шляпку с васильками,
  Покатость Ваших детских плеч,
  И Вашу медленную речь,
  И платье цвета эвкалипта,
  И ту же линию в губах,
  Что у статуи Таиах,
  Царицы древнего Египта,
  И в глубине печальных глаз -
  Осенний цвет листвы - топаз.
  
  
  
   Как всякий артист, он нуждается в одобрении и ободрении, чтобы 'продолжать эту поэму'. Ему жизненно необходим звук голоса, та же тональность в сердцах, какая в его сердце: 'Кто видел вместе те же сны, становится невольно ближе'. Париж - сон, Париж - идея цивилизованности и культуры. Он подхватывает её и ведёт, как музыкальную тему, голосом: 'Пусть звук речей журчит ярчей, чем быстро шепчущий ручей'. И город отвечает ему рассветом.
  
  
   'Между восприятием и воплощением у художника нет обычного промежуточного звена - слова.
   Поэтому художнику так трудно быть литератором, поэтому мысль, выраженная в картине, не может быть переведена на слова. А если это бывает возможно, то доказывает только, что в данном произведении есть элементы, чуждые живописи и поддающиеся слову: т. е. рассказ, литературность'.
  (М. А. Волошин. 'Скелет живописи'. С. 211)
  
  
  
  3
  
  Рассвет. Я только что вернулся.
  На веках - ночь. В ушах - слова.
  И сон в душе, как кот, свернулся...
  Письмо... От Вас?
  
   Едва-едва
  В неясном свете вижу почерк -
  Кривых каракуль смелый очерк.
  Зажёг огонь. При свете свеч
  Глазами слышу Вашу речь.
  Вы снова здесь? О, говорите ж.
  Мне нужен самый звук речей...
  В озёрах памяти моей
  Опять гудит подводный Китеж,
  И лёгкий шелест дальних слов
  Певуч, как гул колоколов.
  
  
  
   Он проникается строем мысли французского философа-интуитивиста Анри Бергсона (1859-1941), жизнь для которого означает творческую эволюцию и единый порыв: неподвижность растений, инстинкт животных и человеческий интеллект - три расходящихся направления одной активности. Кантианская непознаваемость мира отступает - да, 'мы видим только то, что мы знаем', но разве это мешает нам приобщиться к тому, что собственно и гарантирует наше понимание, конституирует язык, культуру, цивилизацию. Формы, истоки, всеобъемлющий опыт - существование, отнюдь, не лишённое смысла. Волошин обнажает вечное начало, запечатлённое в краске и слове. Всё осмыслено, нигде - ни в запахе тлеющих цветов, ни в шуме шагов, ни в Париже, сомкнувшемся над ним, ни тем более в человеке - нет пустоты, промежутка затерянного, 'заброшенного', как позднее скажут французские же экзистенциалисты; в мире нет действия или предмета, лишённого смысла.
  
  
   'Мы - не художники - видим вокруг себя только свои призраки и свои мысли. Мы видим только то, что мы знаем. Задача художника из всего этого видимого мира, украшенного тяжёлыми гроздьями нашей фантазии, наших знаний, наших воспоминаний, выделить его реальную зрительную основу, найти те корни, на которых распускаются эти цветы'.
  
  (М. А. Волошин. 'Скелет живописи'. С. 211)
  
  
  
  4
  
  Гляжу в окно сквозь воздух мглистый.
  Прозрачна Сена... Тюильри...
  Монмартр и синий, и лучистый.
  Как жёлтый жемчуг - фонари.
  Хрустальный хаос серых зданий...
  И аромат воспоминаний,
  Как запах тлеющих цветов,
  Меня пьянит. Чу! Шум шагов...
  Вот тяжкой грудью парохода
  Разбилось тонкое стекло,
  Заволновалось, потекло...
  Донёсся дальний гул народа;
  В провалах улиц мгла и тишь.
  То день идёт... Гудит Париж.
  
  
  
   Мы видим только то, что знаем. Какая сила, какое отчаяние заставит прозреть? Ощущение неполноты заводит в тупики и закоулки экзистенциального выбора - мы боимся идти далее. Мы боимся писать стихи. Мы разбредаемся и говорим на разных языках; мы столько лет разделены и имеем свои предпочтения и интересы.
   'Существовать полнее - это всё больше объединяться. <...> Но единство возрастает лишь на основе возрастания сознания, то есть видения. Вот, несомненно, почему история живой природы сводится к созданию - в недрах космоса, в котором можно различать всё больше, - всё более совершенных глаз'. (П. Тейяр. 'Феномен человека'. С. 37).
  Гудит Париж...
  
  
   'Наш глаз даёт нам непосредственное впечатление только о двух измерениях - мы всё видим на плоскости. Но к этому основному впечатлению присоединяется, и совершенно затемняет его, понимание трёхмерного пространства, основанное на предварительном опыте осязания. Стереоскопичность парного глаза делает наше зрение отчасти продолжением осязания - осязанием на расстоянии. Но без предварительного опыта осязания мы бы никогда не могли дойти до сознания, что наши зрительные впечатления находятся вне нас'.
  
  (М. А. Волошин. 'Скелет живописи'. С. 211)
  
  
  
  5
  
  Для нас Париж был ряд преддверий
  В просторы всех веков и стран,
  Легенд, историй и поверий.
  Как мутно-серый океан,
  Париж властительно и строго
  Шумел у нашего порога.
  Мы отдавались, как во сне,
  Его ласкающей волне.
  Мгновенья полные, как годы...
  Как жезл сухой, расцвёл музей...
  Прохладный мрак больших церквей...
  Орган... Готические своды...
  Толпа: потоки глаз и лиц...
  Припасть к земле... Склониться ниц...
  
  
  
   Глаз, видящий мир на плоскости, - и мир, отражённый в нём, проникающий в сознание настолько глубоко, что с достоверностью предстаёт человеку трёхмерным. Это фокус зрения: понимание мира и мир понимания. И в том, и в другом случае, оказывается, речь идёт об одном - о человеческом 'я' и мышлении, которое не укладывается в это 'я', но 'божит' в надсолнечной эмали. Вне 'я' не только предметы из поля зрения - вне 'я' всё мыслительное пространство, внутреннее и внешнее:
   'Разрушение внешнего пространства есть разрушение внутренних источников гармонии, говорил Блок. Он подозревал такую возможность. То есть не тогда, когда продукты гармонии искажаются или гонимы, а когда разрушены внутренние источники, внутренние возможности мысли, разрушается и сама мысль, поскольку есть закон: человек не весь в человеке. Мы идём к себе издалека. Весьма издалека'. (М. К. Мамардашвили. 'Мысль в культуре'. С. 154).
   Подводя к пониманию своей мысли, философ, подобно поэту, а может, и акционисту-художнику, использует метафоры, заменяя академические термины понятиями, у которых нет строгого определения, а смысл моделируется в каждой конкретной ситуации. Таковы 'объекта-кентавры' - понятие, которое М. К. Мамардашвили применил для описания структур сознания в работе 'Классический и неклассический идеалы рациональности' (1983). (См.: И. А. Инюшина. 'Философия М. К. Мамардашвили как перформативная практика и античная увещательная традиция'. С. 171).
  
  
  6
  
  Любить без слёз, без сожаленья,
  Любить, не веруя в возврат...
  Чтоб было каждое мгновенье
  Последним в жизни. Чтоб назад
  Нас не влекло неудержимо,
  Чтоб жизнь скользнула в кольцах дыма,
  Прошла, развеялась... И пусть
  Вечерне-радостная грусть
  Обнимет нас своим запястьем.
  Смотреть, как тают без следа
  Остатки грёз и никогда
  Не расставаться с грустным счастьем,
  И, подойдя к концу пути,
  Вздохнуть и радостно уйти.
  
  
  
   - В поэзии есть только относительности, только приближения, - утверждал И. Ф. Анненский.
   И к смыслу полному в самом себе, к художественному наслаждению Волошин, как мосты, пролагает символы.
   - Философский акт состоит в том, чтобы блокировать в себе нашу манию мыслить картинками. И когда мы убираем картинки и предметные референции из нашего сознания, мы начинаем мыслить. Это означает, что наше мышление всегда гранично или на пределе. Я поясню: то что философы называют смыслом - смыслом истории или смыслом мироздания, - это то, что никогда не реализуется в пространстве и времени. И никогда не исполняется в виде какого-нибудь события или состояния, например государственной конституции, которая была бы примером этого смысла. Смысл (а он всегда полный) не есть предмет, находимый в мире, - так же как граничный конец истории не есть часть истории, событие в ней. Конец времени не есть часть времени. Мы всегда должны мыслить посредством тех вещей, которые помещаем на границу, сопрягая на ней реальные события, и никогда не помещать их внутрь мира, не ожидать их внутри мира, в составе его событий. Просто от этого возможны такие-то события и невозможны какие-то другие (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух'. С. 60-61).
   'Молодой и восторженный эстетик' (И. Ф. Анненский), Волошин не желает рисовать просто картинки - и мысль и цель он преследует в каждом атоме мира:
  
  
   'Художники - глаза человечества.
   Они идут впереди толпы людей по тёмной пустыне, наполненной миражами и привидениями, и тщательно ощупывают и исследуют каждую пядь пространства. Они открывают в мире образы, которых никто не видал до них. В этом назначение художников.
   Люди всегда видят в природе только то, что раньше они видели в картинах. Поэтому-то новая картина, передающая природу с новой точки зрения, всегда кажется сначала неестественной и непохожей на правду. Но потом вновь открытые видимости сами переходят в число миражей человечества'.
  (М. А. Волошин. 'Скелет живописи'. С. 212)
  
  
  
  7
  
  Здесь всё теперь воспоминанье,
  Здесь всё мы видели вдвоём,
  Здесь наши мысли, как журчанье
  Двух струй, бегущих в водоём.
  Я слышу Вашими ушами,
  Я вижу Вашими глазами,
  Звук Вашей речи на устах,
  Ваш робкий жест в моих руках.
  Я б из себя все впечатленья
  Хотел по-Вашему понять,
  Певучей рифмой их связать
  И в стих вковать их отраженье.
  Но только нет... продлённый миг
  Есть ложь... И беден мой язык.
  
  
  
   Бытие и время всегда были осевой темой для философов и поэтов. Августин Блаженный считал, что нет ни прошлого, ни будущего - есть лишь настоящее прошлого и настоящее будущего. Бытие - то, чего никогда не было и не будет; бытие есть данность, настоящий момент: 'продлённый миг есть ложь'. Спряжения глаголов, слова, означающие действия, принадлежат миру вещей и только путают нас. Беден наш язык. Художник выбирает кисть. Поэт проникает в скрытую сущность слова и обращается с его смыслом, а не с образом или картинкой.
  
  
   'Сущность художественного наслаждения заключается в том, что зритель, находя неизвестные, но привычные ему корни видимостей, сам одевает их обычными цветами иллюзий и этим приобщается к творчеству. Поэтому незаконченность художественного произведения является необходимым условием наслаждения. Произведение, обременённое подробностями, всегда даёт впечатление насилия, совершаемого над душой человека'.
  
  (М. А. Волошин. 'Скелет живописи'. С. 212)
  
  
  
  8
  
  И всё мне снится день в Версале,
  Тропинка в парке между туй,
  Прозрачный холод синей дали,
  Безмолвье мраморных статуй,
  Фонтан и кони Аполлона.
  Затишье парка Трианона,
  Шероховатость старых плит, -
  (Там мрамор сер и мхом покрыт).
  Закат, как отблеск пышной славы
  Давно отшедшей красоты,
  И в вазах каменных цветы,
  И глыбой стройно-величавой -
  Дворец: пустынных окон ряд
  И в стёклах пурпурный закат.
  
  
  
   Волошин обращается к Парижу и говорит с ним не как с городом или видением, но как с живым организмом, таким же самостоятельным и приходящим, как сны: 'то что философы называют смыслом - смыслом истории или смыслом мироздания, - это то, что никогда не реализуется в пространстве и времени'. Его слово живо не предметной референцией - вещи, как и люди, приходят и уходят из жизни, - но мыслью, которая дышит и оттеняет значками чистый бумажный лист. Смысл 'никогда не исполняется в виде какого-нибудь события или состояния'. Слово может быть пустым; смысл всегда полон и именно он поэтичен.
   И даже более того:
  
  
   'Человеку очень важно, чтобы счастье, как и несчастье, было результатом его собственных действий, а не выпадали ему из таинственной, мистической дали послушания. Важно сознание зависимости происходящего в мире - и в удаче, и в неудаче - от того, что сам человек мог бы сделать, а не от потусторонне 'высшей' (анонимной или олицетворённой) игры, непостижимыми путями выбрасывающей ему дары и иждивение или, наоборот, злые наказания и немилости. Сказал же однажды один свободный человек: 'Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!''
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  
  14
  
  Есть беспощадность в примитивах.
  У них для правды нет границ -
  Ряды позорно некрасивых,
  Разоблачённых кистью лиц.
  В них дышит жизнью каждый атом:
  Фуке - безжалостный анатом -
  Их душу взял и расчленил,
  Спокойно взвесил, осудил
  И распял их в своих портретах.
  Его портреты казнь и месть,
  И что-то дьявольское есть
  В их окружающих предметах
  И в хрящеватости ушей,
  В глазах и в линии ноздрей.
  
  
  
   'Дьявол уносит Антония за пределы мироздания. Миры в непрерывном течении проходят под их ногами. 'Где же цель?' - Нет цели... - отвечает дьявол. И в бледном лице с узким лбом и страдающими глазами бесконечная грусть. 'Если б я это создал, то была бы цель...'. Никто до Рэдона не видел Дьявола с таким лицом - этого Дьявола чувства, так не похожего на обычного Дьявола разума'. (М. А. Волошин. 'Одилон Рэдон'. С. 236).
   Дьявол разума и дьявол чувства - сколько бесов готовы оказать человеку свою злую услугу!
   'В мастерской Рэдона висит гравюра Дюрера:
   Женщина безнадёжно и устало опустила голову; шёлк платья безнадёжно и устало шелестит по каменным плитам. Перед нею неправильное геометрическое тело, как 'ледяной кристалл Уныния'. Сломанные математические инструменты лежат в беспорядке. Серая радуга... звезда со снопом лучей и через небо длинная лента, на которой написано:
  MELANCOLIA.
   На высотах познания одиноко и холодно...'. (М. А. Волошин. 'Одилон Рэдон'. С. 235-236).
  
  
  15
  
  Им мир Рэдона так созвучен...
  В нём крик камней, в нём скорбь земли,
  Но саван мысли сер и скучен.
  Он змей, свернувшийся в пыли.
  Рисунок грубый, неискусный...
  Вот Дьявол - кроткий, странный, грустный.
  Антоний видит бег планет:
  'Но где же цель?'
   - Здесь цели нет...
  Струится мрак и шепчет что-то,
  Легло молчанье, как кольцо,
  Мерцает бледное лицо
  Средь ядовитого болота,
  И солнце, чёрное как ночь,
  Вбирая свет, уходит прочь.
  
  
  
   Что же там - на высях сознанья, на высотах познания? Бесцельность дьявола разума? Зависть дьявола чувства?
   - Там, на высях сознанья - безумье и снег... (Н. Гумилёв).
   Но всякий разум - целеполагание; это вместе со всей своей непознаваемостью мира высказывал 'отменно белый и нежный' Иммануил Кант; и всякая злоба - уже не бесчувственность. Как же по доброте своей душевной старик Кант порождает Гегеля, а ещё не старый гениальный Фридрих, который вопиет о том, что 'Бог умер', умирает в сумасшедшем доме? Как у этих высот познания вырастают младогегельянцы, Ленин и его концентрационные лагеря для рабочих, не желающих служить в Красной Армии, а потом Розенберг, Геббельс, фюрер?
  
  
  И, смеясь надо мной, презирая меня,
  Люцифер распахнул мне ворота во тьму,
  Люцифер подарил мне шестого коня -
  И Отчаянье было названье ему.
  
  (Н. Гумилёв. 'Баллада')
  
  
   Волошин не отчаивается. Как древний кентавр, он может сказать:
   - В нас бег планет, в нас мысль Земли!
   Философ, бесцельным не был ни он сам, ни мир, в котором он жил. Мысль, будучи заключена в предмете ли, в теле, в краске ли, в слове, умирает для всех тех, кто отождествляет её с этим словом, краской или предметом. Пусть она живёт и обретается в них, но упаси Бог навеки заточить её в одном из возможных воплощений.
  
  
   'Я хочу определить философию как сознание вслух, как явленное сознание. То есть существует феномен сознания - не вообще всякого сознания, а того, которое я бы назвал обострённым чувством сознания, для человека судьбоносным, поскольку от этого сознания человек, как живое существо, не может отказаться. Ведь, например, если глаз видит, то он всегда будет стремиться видеть. Или если вы хоть раз вкусили свободу, узнали её, то вы не можете забыть её, она - вы сами. Иными словами, философия не преследует никаких целей, помимо высказывания вслух того, от чего отказаться нельзя. Это просто умение отдать себе отчёт в очевидности - в свидетельстве собственного сознания. То есть философ никому не хочет досадить, никого не хочет опровергнуть, никому не хочет угодить, поэтому и говорят о задаче философии: 'Не плакать, не смеяться, но понимать'. Я бы сказал, что в цепочке наших мыслей и поступков философия есть пауза, являющаяся условием всех этих актов, но не являющаяся никаким из них в отдельности. Их внутреннее сцепление живёт и существует в том, что я назвал паузой. Древние называли это 'недеянием'. В этой же паузе, а не в элементах прямой непосредственной коммуникации и выражений осуществляется и соприкосновение с родственными мыслями и состояниями других, их взаимоузнавание и согласование, а главное - их жизнь, независимая от индивидуальных человеческих субъективностей и являющаяся великим чудом. Удивление этому чуду (в себе и в других) - начало философии (и... любви)'.
  
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  
  16
  
  Как горек вкус земного лавра...
  Родэн навеки заковал
  В полубезумный жест Кентавра
  Несовместимость двух начал.
  В безумьи заломивши руки,
  Он бьётся в безысходной муке,
  Земля и стонет и гудит
  Под тяжкой судоргой копыт.
  Но мне понятна беспредельность,
  Я в мире знаю только цельность,
  Во мне зеркальность тихих вод,
  Моя душа как небо звездна,
  Кругом поёт родная бездна, -
  Я весь и ржанье, и полёт!
  
  
  
   Эти два начала - смысл и его воплощение - столь же несхожи, как мысль о предмете и сам предмет. И чувство тоже осмысленно. Нет смысла - нет цели; тем самым разрушается внутренний источник гармонии, внутренняя возможность мысли, а значит и сама мысль. Что толку трясти кулаком в мире, в котором присутствует смерть? Какой философ сказал:
   - Люди, не убивайте в себе мысль, ибо тем самым убиваете не только себя, но и будущее своих детей.
   В душе - звёздное небо и бездна, в которую заглянуть-то страшно. Может быть, потому 'на высях познанья - безумье и снег'?
  
  
   'Философию можно определить и так: философия есть такое занятие, такое мышление о предметах, любых (это могут быть предметы физической науки, проблемы нравственности, эстетики, социальные проблемы и т. п.), когда они рассматриваются под углом зрения конечной цели истории и мироздания. Сейчас я расшифрую, что это значит. Конечный смысл мироздания или конечный смысл истории является частью человеческого предназначения. А человеческое предназначение есть следующее: исполниться в качестве Человека. Стать Человеком.
   Теперь я выражусь иначе. Предназначение человека состоит в том, чтобы исполниться по образу и подобию Божьему. Образ и подобие Божье - это символ, соотнесённо с которым человек исполняется в качестве Человека. Сейчас я поясню, что значит этот символ, поскольку в этой сложной фразе я ввёл в определение человеческого предназначения метафизический оттенок, то есть какое-то сверхопытное представление, в данном случае - Бога. Но на самом деле я говорю о простой вещи. А именно: человек не создан природой и эволюцией'.
  
  (М. К. Мамардашвили. 'Философия - это сознание вслух')
  
  
  
  17
  
  Я поклоняюсь вам, кристаллы,
  Морские звёзды и цветы,
  Растенья, раковины, скалы
  (Окаменелые мечты
  Безмолвно грезящей природы),
  Стихии мира: Воздух, Воды,
  И Мать-Земля и Царь-Огонь!
  Я духом Бог, я телом конь.
  Я чую дрожь предчувствий вещих,
  Я слышу гул идущих дней,
  Я полон ужаса вещей,
  Враждебных, мёртвых и зловещих,
  И вызывают мой испуг
  Скелет, машина и паук.
  
  
  
   Исполниться 'ужаса вещей враждебных, мёртвых и зловещих'. Что иное, кроме зла, могут вещать бессмысленные вещи бесцельного мира? В таком-то атеистическом кошмаре дьявол и нашёптывает о мировой справедливости.
   - Идея справедливости - самая жестокая и самая цепкая из всех идей, овладевавших когда-либо человеческим мозгом. (М. А. Волошин. 'Пророки и мстители'. С. 193).
   И всё-таки человек - организм мысли - ещё только кентавр, которому предстоит воплощение в Человека.
   - На самом деле я говорю о простой вещи, - не однажды вздыхал Мераб Мамардашвили. - А именно: человек не создан природой и эволюцией. Человек создаётся. Непрерывно, снова и снова создаётся. Создаётся в истории, с участием его самого, его индивидуальных усилий. И вот эта его непрерывная создаваемость и задана для него в зеркальном отражении самого себя символом 'образ и подобие Божье'. То есть Человек есть такое существо, возникновение которого непрерывно возобновляется. С каждым индивидуумом и в каждом индивидууме. ('Философия - это сознание вслух'. С. 58).
  
  
  
  18
  
  Есть злая власть в душе предметов,
  Рождённых судоргой машин.
  В них грех нарушенных запретов,
  В них месть рабов, в них бред стремнин.
  Для всех людей одни вериги:
  Асфальты, рельсы, платья, книги,
  И не спасётся ни один
  От власти липких паутин.
  Но мы, свободные кентавры,
  Мы мудрый и бессмертный род,
  В иные дни у брега вод
  Ласкались к нам ихтиозавры.
  И мир мельчал. Но мы росли.
  В нас бег планет, в нас мысль Земли!
  
  Май 1904
  Париж
  
  
  
  
  Черубиниана. "Ненужный перстень Соломона..."
  
  Сын камнереза, родоначальник италийской философии Пифагор говорил о себе, что некогда был Эфалидом и почитался сыном Гермеса; и Гермес предложил ему на выбор любой дар, кроме бессмертия, а он попросил оставить ему и живому и мёртвому память о том, что с ним было. Поэтому и при жизни он помнил обо всём, и в смерти сохранил ту же память. Впоследствии он вошёл в Евфорба, был ранен Менелаем; и Евфорб рассказывал, что он был когда-то Эфалидом, что получил от Гермеса его дар, как странствовала его душа, в каких растениях и животных она побывала, что претерпела в аиде и что терпят там остальные души. После смерти Евфорба душа его перешла в Гермотима, который, желая доказать это, в храме Аполлона указал щит, посвящённый богу Менелаем, - отплывая от Трои, говорил он, Менелай посвятил этот щит Аполлону, а теперь он уже весь прогнил, осталась только отделка из слоновьей кости. После смерти Гермотима он стал Пирром, делосским рыбаком, и по-прежнему всё помнил, как он был сперва Эфалидом, потом Евфорбом, потом Гермотимом и Пирром. А после смерти Пирра он стал Пифагором и тоже сохранил память обо всём вышесказанном.
  
  
  Блуждания
  
  
  * * *
  
  Как некий юноша в скитаньях без возврата,
  Иду из края в край и от костра к костру...
  Я в каждой девушке предчувствую сестру
  И между юношей ищу напрасно брата.
  
  Щемящей радостью душа моя объята;
  Я верю в жизнь и в сон, и в правду, и в игру,
  И знаю, что приду к отцовскому шатру,
  Где ждут меня мои, и где я жил когда-то.
  
  Бездомный долгий путь назначен мне судьбой...
  Пускай другим он чужд... я не зову с собой, -
  Я странник и поэт, мечтатель и прохожий.
  
  Любимое со мной. Минувшего не жаль.
  А ты, что за плечом, - со мною тайно схожий, -
  Несбыточной мечтой сильнее жги и жаль!
  
  7 февраля 1913
  <Коктебель>
  
  
  
   Память - источник поэзии.
   - Талант не всегда дар, часто и воспоминание, - утверждал Н. С. Гумилёв. - Неясное, смутное, нечёткое. За ним ощупью идёшь в сумрак и туман к таящимся там прекрасным призракам когда-то пережитого... (В. И. Немирович-Данченко. 'Рыцарь на час'. С. 232).
   Впрочем, призраки далеко не всегда прекрасны, а пережитое заслуживает воспоминания.
  
  
   'Я был в Петербурге в последний раз, - в последний раз в жизни! - в начале апреля 17-го года, в дни приезда Ленина. Я был тогда, между прочим, на открытии выставки финских картин. Там собрался 'весь Петербург' во главе с нашими тогдашними министрами Временного правительства, знаменитыми думскими депутатами, и говорились финнам истерически-подобострастные речи. А затем я присутствовал на банкете в честь финнов. И, Бог мой, до чего ладно и многозначительно связалось всё то, что я видел тогда в Петербурге, с тем гомерическим безобразием, в которое вылился банкет! Собрались на него все те же, весь 'цвет русской интеллигенции', то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, министры, депутаты и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но надо всеми возобладал Маяковский. Я сидел за ужином с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что вдруг подошёл к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов; Галлен глядел на него во все глаза - так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы её, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся.
   - Вы меня очень ненавидите? - весело спросил меня Маяковский.
   Я ответил, что нет: 'Слишком много чести было бы вам!' Он раскрыл свой корытообразный рот, чтобы сказать что-то ещё, но тут поднялся для официального тоста Милюков, наш тогдашний министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что Милюков опешил. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: 'Господа!' Но Маяковский заорал пуще прежнего. И Милюков развёл руками и сел. Но тут поднялся французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган спасует. Как бы не так! Маяковский мгновенно заглушил его ещё более зычным рёвом. Но мало того, тотчас началось дикое и бессмысленное неистовство и в зале: сподвижники Маяковского тоже заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать. И вдруг всё покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясённый до глубины души этим излишеством свинства, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из русских слов, ему известных:
   - Много! Много! Много!
   Одноглазый пещерный Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Маяковского ещё в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифемовичем. Маяковский и прочие тоже были довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. Маяковские казались некоторое время только площадными шутами. Но не даром Маяковский назвал себя футуристом, то есть человеком будущего: он уже чуял, что полифемское будущее принадлежит несомненно им, Маяковским, и что они, Маяковские, вскоре уж навсегда заткнут рот всем прочим трибунам ещё великолепнее, чем сделал он один на пиру в честь Финляндии...'
  (И. А. Бунин. 'Воспоминания'. С. 38-40)
  
  
  
  Трихины
  
  'Появились новые трихины'...
  Ф. Достоевский
  
  Исполнилось пророчество: трихины
  В тела и в дух вселяются людей.
  И каждый мнит, что нет его правей.
  Ремёсла, земледелие, машины
  Оставлены. Народы, племена
  Безумствуют, кричат, идут полками,
  Но армии себя терзают сами,
  Казнят и жгут - мор, голод и война.
  Ваятель душ, воззвавший к жизни племя
  Страстных глубин, провидел наше время.
  Пророчественною тоской объят,
  Ты говорил, томимый нашей жаждой,
  Что мир спасётся красотой, что каждый
  За всех во всём пред всеми виноват.
  
  10 декабря 1917
  <Коктебель>
  
  
  
   - Единственное 'утешение' - всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут её и себя к погибели. Теперь окончательно и несомненно в России водворился 'прочный порядок', заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко - у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение (в сфере какой бы то ни было) ведёт лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. (А. Блок. Из письма матери 10 ноября 1909 года. С. 296).
  
  
  Пляски
  
  
  * * *
  
  Кость сожжённых страстью - бирюза -
  Тайная мечта...
  Многим я заглядывал в глаза:
  Та или не та?
  В тихой пляске свились в лёгкий круг -
  Тени ль? Нити ль мглы?
  Слишком тонки стебли детских рук.
  Пясти тяжелы...
  Пальцы гибки, как лоза с лозой,
  Заплелись, виясь...
  Отливает тусклой бирюзой
  Ожерелий вязь.
  Слишком бледны лица, профиль чист,
  Нежны ветви ног...
  В волосах у каждой аметист -
  Тёмный огонёк.
  Мгла одежд туманит очерк плеч
  И прозрачит грудь;
  Их тела, как пламенники свеч,
  Может ветр задуть...
  ...И я сам, колеблемый, как дым
  Тлеющих костров,
  Восхожу к зелёно-золотым
  Далям вечеров.
  
  <30 мая 1912
  Коктебель>
  
  
  
  ** Рождение. 'Обманите меня... но совсем, навсегда...'
  
  Летом 1909 года Николай Гумилёв гостит в Крыму у Максимилиана Волошина. Вместе с ним - поэтесса и переводчица Елизавета Дмитриева (1887-1928), которой он не так давно сделал предложение и получил отказ. Тем не менее Гумилёв не оставляет ухаживаний и продолжает добиваться её руки.
   По воспоминаниям М. А. Волошина, 'Лиле в то время было девятнадцать лет. Это была маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом. Она была хромой от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве у всех её игрушек отламывалась одна нога, так как её брат и сестра говорили: 'Раз ты сама хромая, у тебя должны быть хромые игрушки''. ('Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 451).
   Трудное детство, хромые игрушки, загадки русской литературы...
   Сколько интриг, страстей, сближений и разрывов закрутится вокруг этой маленькой хромой девицы! В то время Дмитриева была студенткой Петербургского университета - изучала старофранцузскую и староиспанскую литературу - и преподавала в приготовительном классе Петровской женской гимназии.
   - Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашёл себе подругу из породы лебедей, - лебединый росчерк Николая Гумилёва на альбоме, подаренном Лиле.
   - Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, - рассказывала она, - никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви. В 'будни своей жизни' не хотела я вводить Н. С.
   Те минуты, которые я была с ним, я ни о чём не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н. С., и ещё: в нём была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство - желание мучить. Воистину он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья. (Е. И. Дмитриева. 'Исповедь'. С. 59-60).
   Туда же, на взморье в Коктебель в дом Макса Волошина, добирается граф Алексей Толстой с супругой - 'мистик и народник, типичный 'петербургский' поэт', как называл его бывший с ним в приятельских отношениях Николай Гумилёв. Молодой Толстой отличался нагромождением словесной околесицы, посредственными стихами, чем-то вроде пародии на стихи крестьянских поэтов:
  
  Утром росы не хватило,
  Стонет утроба земная.
  Сверху то высь затомила
  Матушка степь голубая.
  Бык на цепи золотой
  В небе высоко ревёт...
  Вон и корова плывёт,
  Бык увидал огневой,
  Вздыбился, пал...
  
  
   - Каждая мысль заранее обуславливает свою форму: поэтическую, прозаическую, живописную или музыкальную, иначе она не мысль, а недомыслие. (Н. С. Гумилёв. 'Письма о русской поэзии'. С. 124).
   Однажды с горечью сказанное Н. С. Гумилёвым о поэте Льве Зилове, который подражал прозе Бориса Зайцева, можно отнести и к Алексею Толстому - в ту пору Толстой ещё не 'освоился' в русской литературе. К 1930-м годам Лев Зилов будет известен как автор десятка книжек стихов для детей, а 'советский граф' Алексей Толстой как романист и превосходный рассказчик.
  Помещённый в чердачной комнатке под самую крышу волошинского дома Гумилёв сочиняет своих 'Капитанов'. Он помнит все существованья, помнит нетленное бытие народов, в которых жил, и разве уместны упрёки Макса об 'апломбе, в связи с перепутанными фактами из школьных учебников истории'. Какое дело до них путнику, неутомимому, как время, ведь даты эти - он сам. Гумилёв читает стихи тут же, у Волошина, с неожиданным блеском в глазах, голосом сильным и приглушённым:
  
  
  Капитаны
  
  На полярных морях и на южных,
  По изгибам зелёных зыбей,
  Меж базальтовых скал и жемчужных
  Шелестят паруса кораблей.
  
  Быстрокрылых ведут капитаны -
  Открыватели новых земель,
  Для кого не страшны ураганы,
  Кто изведал мальстремы и мель,
  
  Чья не пылью затерянных хартий, -
  Солью моря пропитана грудь,
  Кто иглой на разорванной карте
  Отмечает свой дерзостный путь.
  
  И, взойдя на трепещущий мостик,
  Вспоминает покинутый порт,
  Отряхая ударами трости
  Клочья пены с высоких ботфорт,
  
  Или, бунт на борту обнаружив,
  Из-за пояса рвёт пистолет,
  Так что сыплется золото с кружев,
  С розоватых барбантских манжет.
  
  Пусть безумствует море и хлещет,
  Гребни волн поднялись в небеса, -
  Ни один пред грозой не трепещет,
  Ни один не свернёт паруса.
  
  Разве трусам даны эти руки,
  Этот острый уверенный взгляд,
  Что умеет на вражьи фелуки
  Неожиданно бросить фрегат,
  
  Меткой пулей, острогой железной
  Настигать исполинских китов
  И приметить в ночи многозвездной
  Охранительный свет маяков?
  
  
   - Я звала его 'Гумми', - много лет спустя исповедуется Дмитриева, - не любила имени 'Николай', - а он меня, как зовут дома меня, 'Лиля' - 'имя похоже на серебристый колокольчик', так говорил он.
   В Коктебеле всё изменилось. Здесь началось то, в чём больше всего виновата я перед Н. С. Судьбе было угодно свести нас троих вместе: его, меня и М. А. - потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая это был М. А.
   Если Н. С. был для меня цветение весны, 'мальчик', мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то М. А. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую. (Е. И. Дмитриева. 'Исповедь'. С. 60).
  
  
  * * *
  
  Ел. Дмитриевой
  
  К этим гулким морским берегам,
  Осиянным холодною синью,
  Я пришла по сожжённым лугам,
  И ступни мои пахнут полынью.
  
  Запах мяты в моих волосах,
  И движеньем измяты одежды;
  Дикой масличной ветвью в цветах
  Я прикрыла усталые вежды.
  
  На ладонь опирая висок
  И с тягучею дрёмой не споря,
  Я внимаю, склонясь на песок,
  Кликам ветра и голосу моря...
  
  Май 1909
  Коктебель
  
  
   - Когда-то феи собирались вокруг новорожденных принцесс, - колдовским шёпотом навевает Волошин, - и каждая клала в колыбель свои дары, которые были, в сущности, не больше, чем пожеланиями. Мы - критики - тоже собираемся над колыбелями новорожденных поэтов. Но чаще мы любим играть роль злых фей и пророчить о том мгновении, когда их талант уколется о веретено и погрузится в сон. А слова наши имеют реальную силу. Что скажем о поэте - тому и поверят. Что процитируем из стихов его - то и запомнят. Осторожнее и бережнее надо быть с новорожденными. (М. А. Волошин. 'Гороскоп Черубины де Габриак'. С. 515).
   Этот русский парижанин, который верил и в жизнь, и в сон, и в правду, и в игру, странник и поэт, мечтатель и прохожий, который не звал за собой в свой бездомный долгий путь, этот маг и мистификатор своим безошибочным художественным чутьём угадывает в маленькой хроменькой Лиле поэтический дар, и 'то, что девочке казалось чудом, - свершилось':
  
  
  Она
  
  В напрасных поисках за ней
  Я исследил земные тропы
  От Гималайских ступеней
  До древних пристаней Европы.
  
  Она - забытый сон веков,
  В ней несвершённые надежды.
  Я шорох знал её шагов
  И шелест чувствовал одежды.
  
  Тревожа древний сон могил,
  Я поднимал киркою плиты...
  Её искал, её любил
  В чертах Микенской Афродиты.
  
  Пред нею падал я во прах,
  Целуя пламенные ризы
  Царевны Солнца - Таиах
  И покрывало Моны-Лизы.
  
  Под гул молитв и дальний звон
  Склонялся в сладостном бессильи
  Пред ликом восковых мадонн
  На знойных улицах Севильи.
  
  И я читал её судьбу
  В улыбке внутренней зачатья,
  В улыбке девушек в гробу,
  В улыбке женщин в миг объятья.
  
  Порой в чертах случайных лиц
  Её улыбки пламя тлело,
  И кто-то звал со дна темниц,
  Из бездны призрачного тела.
  
  Но, неизменна и не та,
  Она сквозит за тканью зыбкой,
  И тихо светятся уста
  Неотвратимою улыбкой.
  
  Июль 1909
  
  
  
   - Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, - к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: 'Выбирай сама. Но если ты уйдёшь к Г-ву - я буду тебя презирать'. Выбор был уже сделан, но Н. С. всё же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне всё казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н. С. уехать, не сказав ему ничего. (Е. И. Дмитриева. 'Исповедь'. С. 60).
   Жизнь, заметил Пифагор, подобна игрищам: иные приходят на них состязаться, иные - торговать, а самые счастливые - смотреть; так и в жизни иные, подобные рабам, рождаются жадными до славы и наживы, между тем как самые счастливые - до единой только истины. Пифагор исследовал взаимоотношения чисел и арифметическим путём решал многие геометрические задачи своего времени. Когда он нашёл, что в прямоугольном треугольнике квадрат гипотенузы равен квадрату катетов, то принёс богам гекатомбу - 'жертву быками воздвиг'.
  
  
  Дэлос
  
  Сергею Маковскому
  
  Оком мертвенным Горгоны
  Обожжённая земля:
  Гор зубчатые короны,
  Бухт зазубренных края.
  
  Реет в море белый парус...
  Как венец с пяти сторон -
  Сизый Сирос, синий Парос,
  Мирто, Наксос и Микон.
  
  Гневный Лучник! Вождь мгновений!
  Предводитель мойр и муз!
  Налагатель откровений,
  Разрешитель древних уз!
  
  Сам из всех святынь Эллады
  Ты своей избрал страной
  Каменистые Циклады,
  Дэлос знойный и сухой.
  
  Ни священных рощ, ни кладбищ
  Здесь не узрят корабли,
  Ни лугов, ни тучных пастбищ,
  Ни питающей земли.
  
  Только лавр по склонам Цинта
  Да в тенистых щелях стен
  Влажный стебель гиацинта,
  Кустик белых цикламен.
  
  Но среди безводных кручей
  Сердцу бога сладко мил
  Терпкий дух земли горючей,
  Запах жертв и дым кадил.
  
  Дэлос! Ты престолом Феба
  Наг стоишь среди морей,
  Воздымая к солнцу - в небо
  Дымы чёрных алтарей.
  
  1909
  
  
   Что делосский рыбак Пирр, античный герой Евфорб, пророк Гермотим, математик Пифагор суть одно лицо, кто может разглядеть под разными масками? Только тот, кто, несомненно, сам причастен к действию.
   Театр, драма: и жизнь, и игра.
   - Если же мы сами станем анализировать своё собственное сознание, - удивляется Волошин, - то мы заметим, что владеем им лишь в те минуты, когда мы наблюдаем, созерцаем или анализируем. Когда мы начинаем действовать, грани его сужаются, и уже всё, что находится вне путей наших целей, достигает до нас сквозь толщу сна. Дневное сознание совсем угасает в нас, когда мы действуем под влиянием эмоции или страсти. Действуя, мы неизбежно замыкаемся в круг древнего сонного сознания, и реальности внешнего мира принимают формы нашего сновидения.
   Основа всякого театра - драматическое действие. Действие и сон - это одно и то же. ('Лица и маски'. С. 115).
  
  
  Киммерийские сумерки
  
  Константину Фёдоровичу Богаевскму
  
  13
  
  Сочилась желчь шафранного тумана.
  Был стоптан стыд, притуплена любовь...
  Стихала боль. Дрожала зыбко бровь.
  Плыл горизонт. Глаз видел чётко, пьяно.
  
  Был в свитках туч на небе явлен вновь
  Грозящий стих закатного Корана...
  И был наш день - одна большая рана,
  И вечер стал - запекшаяся кровь.
  
  В тупой тоске мы отвратили лица.
  В пустых сердцах звучало глухо: 'Нет!'
  И, застонав, как раненая львица,
  
  Вдоль по камням влача кровавый след,
  Ты на руках ползла от места боя,
  С древком в боку, от боли долго воя...
  
  Август 1909
  
  
  
   Так начиналось действие, которое войдёт в историю русской поэзии как самая яркая и, пожалуй, самая жестокая литературная мистификация.
   Из Коктебеля Н. С. Гумилёв бежит одиноким ночным бродягой, капитаном без корабля. Через три месяца в Петербурге зазвучит имя Черубины де Габриак. Но имя лишь только маска. Под этой маской кроется 'маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом'. Ни Гумилёв, ни Толстой, хорошо знакомые с её стихами по 'дому творчества' у Макса Волошина, не скажут ни слова. Они тоже превратятся в акторов, в бессловесных акторов с сонным сознанием, 'порождающим чудовищ' (Гойя), пока сам мистификатор в темноте, наобум, лабиринтом неведомых зал будет водить удивлённых и одураченных свидетелей и участников действия.
   - Закрыт нам путь проверенных орбит!
   Эта мистификация станет предзнаменованием долгого блуждания нации, а вместе с ней и литературы по пустыне переоцéненных ценностей, возвратного устремления в архаику и обмана, в который поверили сами мистификаторы социального переустройства и пленённые наваждением народы.
  
  
  Блуждания
  
  
  * * *
  
  Обманите меня... но совсем, навсегда...
  Чтоб не думать - зачем, чтоб не помнить - когда...
  Чтоб поверить обману свободно, без дум,
  Чтоб за кем-то идти в темноте, наобум...
  И не знать, кто пришёл, кто глаза завязал,
  Кто ведёт лабиринтом неведомых зал,
  Чьё дыханье порою горит на щеке,
  Кто сжимает мне руку так крепко в руке...
  А очнувшись, увидеть лишь ночь да туман...
  Обманите и сами поверьте в обман.
  
  1911
  
  
  
   Для того чтобы стать математиком, Пифагор учился в Греции, Египте, Финикии и Сирии. Сумев пересечь долину Евфрата, он достаточно долго находился у халдеев, пока перенял их секретные знания. Через Мидию и Персию совершил путешествие в Индустан, где несколько лет был учеником, а потом сам стал инициированным в брамины Элефанта и Эллора. Имя Пифагора и ныне в списках браминов, где он значится как Яванчария - Ионийский Учитель. Он собрал всю мудрость древних и поместил её на таинственное основание мистики чисел.
   - Дует ветер, поклоняйся шуму, - втолковывал Пифагор ученикам. Таким образом он напоминал о том, что все вещи в природе проявляются через гармонию, ритм и порядок, установленные Богом. Прислушайтесь к голосу стихий: в треугольном основании всех искусств и наук математика, музыка и астрономия. И мистические числовые соотношения в основании каждой из них. Числа у Пифагора - суть вещей:
   - Начало всего, - говорил он, - единица; единице как причине подлежит как вещество неопределённая двоица; из единицы и неопределённой двоицы исходят числа; из чисел - точки; из точек - линии; из них - плоские фигуры; из плоских - объёмные фигуры; из них - чувственно воспринимаемые тела, в которых четыре основы - огонь, вода, земля и воздух; перемещаясь и превращаясь целиком, они порождают мир - одушевлённый, разумный, шаровидный, в середине которого - земля; и земля тоже шаровидна и населена со всех сторон. (Диоген Лаэртский. 'О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов'. С. 338-339).
   Мистика чисел или умозрение: за две тысячи лет до Колумба и Галилея - 'земля круглая и населена со всех сторон' и 'мир одушевлённый, разумный, шаровидный'.
  
  А для низкой жизни были числа,
  Как домашний, подъяремный скот,
  Потому что все оттенки смысла
  Умное число передаёт.
  (Н. Гумилёв. 'Слово')
  
   Пифагор ведал, что человек и вселенная созданы по образу Бога. И поскольку образ этот один, то знание об одном является знанием и о другом. И между Большим Человеком (вселенной) и человеком земным (малой вселенной) есть постоянное взаимодействие. Следя в вещах знакомые узоры, Пифагор верил, что в конце концов человек достигнет состояния, в котором взаимодействие это отобразит большую природу человека в эфирном теле, налагаемом на физическое, и после этого человек будет обитать в Антихтоне - восьмой из десяти сфер. Отсюда он может вознестись в область бессмертных, которой принадлежит по божественному праву рождения.
   Как легко гаснет во времени, тонет в пространстве память даже о самом начертанье священных понятий! Человек на земле, в краю изгнанья, бесплодно пытается отыскать штрихи сокровенной жизни вещей, а значит увидеть в них свою душу. Однако небесные сферы не вышелушиваются, как семена, и умный взор высвечивает за сермяжной оболочкой скрытую суть. Ясновидца томит память - в нём тлеет боль обид, причинённых не ему. Он видит сны и помнит имена. Ему 'в любви не радость встреч дана, а тёмные восторги расставанья'.
   - Он антропософ, уверяет, будто 'люди суть ангелы десятого круга', которые приняли на себя облик людей вместе со всеми их грехами, так что всегда надо помнить, что в каждом самом худшем человеке сокрыт ангел, - характеризовал его И. А. Бунин. ('Воспоминания'. С. 131).
  
  
  Corona Astralis
  
  Елизавете Ивановне Дмитриевой
  
  1
  
  В мирах любви неверные кометы,
  Сквозь горних сфер мерцающий стожар -
  Клубы огня, мятущийся пожар,
  Вселенских бурь блуждающие светы, -
  
  Мы вдаль несём... Пусть тёмные планеты
  В нас видят меч грозящих миру кар, -
  Мы правим путь свой к солнцу, как Икар,
  Плащом ветров и пламени одеты.
  
  Но, странные, - его коснувшись, - прочь
  Стремим свой бег: от солнца снова в ночь -
  Вдаль, по путям парабол безвозвратных...
  
  Слепой мятеж наш дерзкий дух стремит
  В багровой тьме закатов незакатных...
  Закрыт нам путь проверенных орбит!
  
  
  
   'Я начну с того, с чего начинаю обычно, - с того, кто был Габриак. Габриак был морской чёрт, найденный в Коктебеле, на берегу, против мыса Мальчин. Он был выточен волнами из корня виноградной лозы и имел одну руку, одну ногу и собачью морду с добродушным выражением лица.
   Он жил у меня в кабинете, на полке с французскими поэтами, вместе со своей сестрой, девушкой без головы, но с распущенными волосами, также выточенной из виноградного корня, до тех пор, пока не был подарен мною Лиле. Тогда он переселился в Петербург на другую книжную полку.
   Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чертовских святцах ('Демонология' Бодена) и, наконец, остановились на имени 'Габриах'. Это был бес, защищающий от злых духов. Такая роль шла к добродушному выражению лица нашего чёрта'.
  
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 451)
  
  
   Интрига закручивается.
   5 сентября 1909 года Лиля и Макс возвращаются в Петербург, и Габриак - 'морда с добродушным выражением лица' - соединяет их на недолгий, но полный искушения срок.
  
  
  2
  
  Закрыт нам путь проверенных орбит,
  Нарушен лад молитвенного строя...
  Земным богам земные храмы строя,
  Нас жрец земли земле не причастит.
  
  Безумьем снов скитальный дух повит.
  Как пчёлы мы, отставшие от роя!..
  Мы беглецы, и сзади наша Троя,
  И зарево наш парус багрянит.
  
  Дыханьем бурь таинственно влекомы,
  По свиткам троп, по росстаням дорог
  Стремимся мы. Суров наш путь и строг.
  
  И пусть кругом грохочут глухо громы,
  Пусть веет вихрь сомнений и обид, -
  Явь наших снов земля не истребит!
  
  
  
  24 октября 1909 года в Петербурге 'по соседству' с Габриаком учреждается новый литературный журнал, который называется не иначе как 'Аполлон', именем подателя света Феба. Отделом прозы в нём заведует Михаил Кузмин, стихами - Гумилёв, театральным отделом - Серёжа Ауслендер. По поводу выхода первого номера журнала 'в редакции была устроена выставка и банкет, на которые собрался весь тогдашний литературный и театральный свет. Кутили очень много' (С. А. Ауслендер. 'Воспоминания о Н. С. Гумилёве'. С. 44).
   Ситуацию обрисовывает сам мистификатор:
  
  
   'В журналах того времени редактор обыкновенно был и издателем. Это не был капиталист, а лицо, умевшее соответствующим образом обработать какого-нибудь капиталиста. Редактору 'Аполлона' С. К. Маковскому удалось использовать Ушковых.
   Маковский, Рарá Маkо, как мы его называли, был чрезвычайно и аристократичен и элегантен. Я помню, он советовался со мною - не вынести ли такого правила, чтобы сотрудники являлись в редакцию 'Аполлона' не иначе, как в смокингах. В редакции, конечно, должны были быть дамы, и Рара Мако прочил балерин из петербургского кордебалета.
   Лиля - скромная, не элегантная и хромая, удовлетворить его, конечно, не могла, и стихи её были в редакции отвергнуты.
   Тогда мы решили изобрести псевдоним и послать стихи с письмом. Письмо было написано достаточно утончённым слогом на французском языке, а для псевдонима мы взяли на удачу чёрта Габриаха. Но для аристократичности Чёрт обозначил своё имя первой буквой, в фамилии изменил на французский лад окончание и прибавил частицу 'де': Ч. де Габриак.
   Впоследствии Ч. было раскрыто. Мы долго ломали голову, ища женское имя, начинающееся на Ч, пока, наконец, Лиля не вспомнила об одной Брет-Гартовской героине. Она жила на корабле, была возлюбленной многих матросов и носила имя Черубины'.
  
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 454-455)
  
  
  
  Облики
  
  
  * * *
  
  Ты живёшь в молчаньи тёмных комнат
  Средь шелков и тусклой позолоты,
  Где твой взгляд несут в себе и помнят
  Зеркала, картины и киоты.
  
  Смотрят в душу строгие портреты...
  Речи книг звучат темно и разно...
  Любишь ты вериги и запреты,
  Грех молитв и таинства соблазна.
  
  И тебе мучительно знакомы
  Сладкий дым бензоя, запах нарда,
  Тонкость рук у юношей Содомы,
  Знойность уст у женщин Леонардо...
  
  12 февраля 1910
  Коктебель
  
  
  
   Первое письмо в 'Аполлон' из тех, что сопровождали стихи никому не ведомой Черубины, было написано по-французски на бумаге с траурным обрезом и запечатано чёрным сургучом. На Рарá Маkо стихи произвели неизгладимое впечатление.
  
  
   'Маковский в это время был болен ангиной. Он принимал сотрудников у себя дома, лёжа в элегантной спальне; рядом с кроватью стоял на столике телефон.
   Когда я на другой день пришёл к нему, у него сидел красный и смущённый А. Н. Толстой, который выслушивал чтение стихов, известных ему по Коктебелю, и не знал, как ему на них реагировать. Я только успел шепнуть ему: 'Молчи. Уходи'. Он не замедлил скрыться.
   Маковский был в восхищении. 'Вот видите, Максимилиан Александрович, я всегда вам говорил, что вы слишком мало обращаете внимания на светских женщин. Посмотрите, какие одна из них прислала мне стихи! Такие сотрудники для 'Аполлона' необходимы'.
   Черубине был написан ответ на французском языке, чрезвычайно лестный для начинающего поэта, с просьбой порыться в старых тетрадях и прислать всё, что она до сих пор писала. В тот же вечер мы с Лилей принялись за работу, и на другой день Маковский получил целую тетрадь стихов.
   В стихах Черубины я играл роль режиссёра и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля.
   Мы сделали Черубину страстной католичкой, т<ак> к<ак> эта тема ещё не была использована в тогдашнем Петербурге'.
  
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 456)
  
  
  
  Двойник
  
  Есть на дне геральдических снов
  Перерывы сверкающей ткани;
  В глубине анфилад и дворцов
  На последней таинственной грани
  Повторяется сон между снов.
  
  В нём всё смутно, но с жизнию схоже...
  Вижу девушки бледной лицо,
  Как моё, но иное и то же,
  И моё на мизинце кольцо.
  Это - я, и всё так не похоже.
  
  Никогда среди грязных дворов,
  Среди улиц глухого квартала,
  Переулков и пыльных садов -
  Никогда я ещё не бывала
  В низких комнатах старых домов.
  
  Но Она от томительных будней,
  От слепых паутин вечеров -
  Хочет только заснуть непробудней,
  Чтоб уйти от неверных оков,
  Горьких грёз и томительных будней.
  
  Я так знаю черты её рук,
  И, во время моих новолуний,
  Обнимающий сердце испуг,
  И походку крылатых вещуний,
  И речей её вкрадчивый звук.
  
  И моё на устах её имя,
  Обо мне её скорбь и мечты,
  И с печальной каймою листы,
  Что она называет своими,
  Затаили мои же мечты...
  
  И мой дух её мукой волнуем...
  Если б встретить её наяву
  И сказать ей: 'Мы обе тоскуем,
  Как и ты, я вне жизни живу' -
  И обжечь ей глаза поцелуем.
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   'Так начинались стихи Черубины.
   На другой день Лиля позвонила Маковскому. Он был болен, скучал, ему не захотелось класть трубку, и он, вместо того чтобы кончать разговор, сказал: 'Знаете, я умею определять судьбу и характер человека по его почерку. Хотите, я расскажу Вам всё, что узнал по вашему?' И он рассказал, что отец Черубины - француз из Южной Франции, мать - русская, что она воспитывалась в монастыре в Толедо и т. д. Лиле оставалось только изумляться, откуда он всё это мог узнать, и таким образом мы получили ряд ценных сведений из биографии Черубины, которых впоследствии и придерживались.
   Если в стихах я давал только идеи и принимал как можно меньше участия в выполнении, то переписка Черубины с Маковским лежала исключительно на мне. Papá Маkо избрал меня своим наперсником. По вечерам он показывал мне мною же утром написанные письма и восхищался: 'Какая изумительная девушка! Я всегда умел играть женским сердцем, но теперь у меня каждый день выбита шпага из рук'.
   Он прибегал к моей помощи и говорил: 'Вы - мой Сирано', не подозревая, до какой степени он близок к истине, так как я был Сирано для обеих сторон. Papá Маkо, например, говорил: 'Графиня Черубина Георгиевна (он сам возвёл её в графское достоинство) прислала мне сонет'. Я должен написать Sonetto di riposte, и мы вместе с ним работали над сонетом.
   Маковский был очарован Черубиной. 'Если бы у меня было 40 тысяч годового дохода, я решился бы за ней ухаживать'. А Лиля в это время жила на одиннадцать с полтиной в месяц, которые получала как преподавательница приготовительного класса.
   Мы с Лилей мечтали о католическом семинаристе, который молча бы появлялся, подавал бы письмо на бумаге с траурным обрезом и исчезал. Но выполнить это было невозможно'.
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 458-459)
  
  
  * * *
  
  Лишь раз один, как папоротник, я
  Цвету огнём весенней, пьяной ночью...
  Приди за мной к лесному средоточью,
  В заклятый круг приди, сорви меня!
  
  Люби меня! Я всем тебе близка.
  О, уступи моей любовной порче,
  Я, как миндаль, смертельна и горька,
  Нежней, чем смерть, обманчивей и горче.
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
  
  ** Жизнь. 'Не видим лиц и верим именам'
  
  Рассказывают, что Пифагор был первым человеком, который назвал себя философом, что означает 'любящим мудрость'. На вопрос флиунтского тирана Леонта, кто ты такой, Пифагор ответил: 'Философ'. Его дерзкий дух правил пути к солнцу, которое во всём и во всех. Вслед за Фалесом Милетским он указал на единство всего и вся. Вода, воздух, апейрон, огонь: число - бескачественная субстанция лежит в основании мира. До него умные люди называли себя мудрецами, что означало 'человек, который знает'. Пифагор был гораздо скромнее: он только пытался найти истину, а потому любил мудрость.
  
  
  Corona Astralis
  
  
  11
  
  Кому земля священный край изгнанья,
  Того простор полей не веселит.
  Но каждый шаг, но каждый миг таит
  Иных миров в себе напоминанья.
  
  В душе встают неясные мерцанья,
  Как будто он на камнях древних плит
  Хотел прочесть священный алфавит
  И позабыл понятий начертанья.
  
  И бродит он в пыли земных дорог, -
  Отступник жрец, себя забывший бог,
  Следя в вещах знакомые узоры.
  
  Он тот, кому погибель не дана,
  Кто, встретив смерть, в смущеньи клонит взоры,
  Кто видит сны и помнит имена.
  
  
  
   Видит сны и помнит имена тот, кому погибель не дана, - тот, кто, встретив смерть, в смушеньи клонит взоры...
  
  
   'Страшнее же всего то, что это не чудовище, а толстый и кудрявый эстет, ценитель всяческих искусств, любезный и неутомимый говорун и большой любитель покушать. Почти каждый день бывая у меня в Одессе весной девятнадцатого года, когда 'чёрное точило' (или, не столь кудряво говоря, чрезвычайка на Екатерининской площади) уже усердно 'прокаляло толщу бытия', он часто читал мне то стихи вроде вышеприведённых, совсем не понимая всей пошлости этого словоблудия насчёт то 'снежной', то 'обугленной' России, то переводы из Анри де Ренье, а порою пускался в оживлённое антропософическое красноречие. И тогда я тотчас говорил ему:
   - Максимилиан Александрович, оставьте всю эту музыку для кого-нибудь другого. Давайте-ка лучше закусим: у меня есть сало и спирт.
   И нужно было видеть, как мгновенно обрывалось его красноречие и с каким аппетитом уписывал он сало, совсем забыв о своей пылкой готовности отдать свою плоть Господу в случае недостатка дров 'в плавильне'!'
  (И. А. Бунин. 'Записная книжка'. С. 402-403)
  
  
   Что же и философу Пифагору, и антропософу Волошину, и даже Ивану Алексеевичу Бунин в самые что ни на есть окаянные дни, не был чужд хороший аппетит. И не только к звёздному небу...
  
  
  14
  
  А тёмные восторги расставанья,
  А пепел грёз и боль свиданий - нам.
  Нам не ступать по синим лунным льнам,
  Нам не хранить стыдливого молчанья.
  
  Мы шепчем всем ненужные признанья,
  От милых рук бежим к обманным снам,
  Не видим лиц и верим именам,
  Томясь в путях напрасного скитанья.
  
  Со всех сторон из мглы глядят на нас
  Зрачки чужих, всегда враждебных глаз,
  Ни светом звезд, ни солнцем не согреты,
  
  Стремя свой путь в пространствах вечной тьмы, -
  В себе несём своё изгнанье мы -
  В мирах любви неверные кометы!
  
  
  
   Осенью 1909-го на небосклоне русской поэзии взошла звезда. Это была утренняя звезда, поскольку и Марс, и Юпитер, и Сатурн угасали быстрее. И это была звезда вечерняя, поскольку первой загоралась в вечереющем небе.
   Елизавета Дмитриева навсегда останется Черубиной де Габриак; она обретёт прекрасную обманную маску ценой собственного лица. Ещё не известна Анна Ахматова - она самым неожиданным образом войдёт в русскую поэзию сразу же после Черубины; ещё слишком юна Марина Цветаева - почти в молитвенном экстазе она жаждет смерти в семнадцать лет... Черубина единственная отбрасывает тень: никогда ещё салонный Петербург до такой степени не уповал на женщину-поэта. 'Дует ветер, поклоняйся шуму'. Гармония музыки, астрономии и математики - гармония чисел поверялась античной богине с серпом в бледной ладони. Таков порядок вещей:
   - Лишь раз один, как папоротник, я цвету огнём весенней, пьяной ночью...
  
  
  15
  
  В мирах любви - неверные кометы -
  Закрыт нам путь проверенных орбит!
  Явь наших снов земля не истребит, -
  Полночных солнц к себе нас манят светы.
  
  Ах, не крещён в глубоких водах Леты
  Наш горький дух, и память нас томит.
  В нас тлеет боль внежизненных обид -
  Изгнанники, скитальцы и поэты!
  
  Тому, кто зряч, но светом дня ослеп,
  Тому, кто жив и брошен в тёмный склеп,
  Кому земля - священный край изгнанья,
  
  Кто видит сны и помнит имена, -
  Тому в любви не радость встреч дана,
  А тёмные восторги расставанья!
  
  Август 1909
  Коктебель
  
  
   Почти все средневековые философы изобретали гармоничные теории Вселенной, и эта практика продолжалась до тех пор, пока не изжил себя сам способ философствования. Пифагорейцы полагали, что каждая звезда была миром с окружающей её атмосферой из эфира. Они высоко чтили Венеру, потому что она - единственная планета, достаточно яркая, чтобы отбрасывать тень. Как утренняя звезда, Венера была видна ещё до восхода солнца, а как вечерняя - сияла сразу после заката. На некоторых широтах серп Венеры можно видеть без телескопа. Ей было дано много имён. Будучи видимой при закате, она называлась Vesper, а поскольку всходила перед солнцем, была названа ложным светом или Люцифером.
   Астрологом корпит над гороскопом Черубины де Габриак 'толстый и кудрявый эстет':
  
   'Сейчас мы стоим над колыбелью нового поэта. Это подкидыш в русской поэзии. Ивовая корзина была неизвестно кем оставлена в портике Аполлона. Младенец запелёнут в бельё из тонкого батиста с вышитыми гладью гербами, на которых толеданский девиз 'Sin miedo'. У его изголовья положена веточка вереска, посвящённого Сатурну, и пучок 'capillaires', называемых 'Венерины слёзки'.
   На записке с чёрным обрезом написаны остроконечным и быстрым женским почерком слова:
   'Cherubina de Gabriack. Née 1877. Catholique'.
   Аполлон усыновляет нового поэта'.
  
  (М. А. Волошин. 'Гороскоп Черубины де Габриак'. С. 515)
  
  
  
  Блуждания
  
  
  * * *
  
  Раскрыв ладонь, плечо склонила...
  Я не видал ещё лица,
  Но я уж знал, какая сила
  В чертах Венерина кольца...
  
  И раздвоенье линий воли
  Сказало мне, что ты как я,
  Что мы в кольце одной неволи -
  В двойном потоке бытия.
  
  И если суждены нам встречи:
  (Быть может, топоты погонь?)
  Я полюблю не взгляд, не речи,
  А только бледную ладонь.
  
  3 декабря 1910
  Москва
  
  
  
   Со смертью Пифагора ключ к величайшим загадкам - числовому значению слов и мистическому значению чисел - был утерян. По прошествии многих лет секреты пифагорейской мистики чисел, что передавались из уст в уста, от поколения к поколению немногим избранным исчезли вместе с ними. Но память о том, как все большие числа могут быть сведены к малым - от 1 до 10 - осталась.
   'По этой системе, в которой цифры складываются вместе, 666 становится 6+6+6, или 18, и 18, в свою очередь, становится 1+8, или 9. Согласно Откровению, 144000 душ должны быть спасены. Это число становится 1 + 4 + 4 + 0 + 0 + 0, что равно 9, и эта операция доказывает, что и Зверь Вавилонский, и число спасённых указывают на самого человека, чей символ есть 9'. (М. П. Холл. 'Энциклопедическое изложение Масонской...'. С. 236).
  
  
  * * *
  
  Я верен тёмному завету:
  'Быть всей душой в борьбе!'
  Но Змий,
  Что в нас посеял волю к свету,
  Велев любить, сказал: 'Убий'.
  Я не боюсь земной печали:
  Велишь убить, - любя, убью.
  Кто раз упал в твои спирали -
  Тем нет путей к небытию.
  Я весь внимающее ухо,
  Я весь застывший полдень дня.
  Неистощимо семя духа,
  И плоть моя - росток огня:
  Пусть капля жизни в море канет -
  Нерастворимо в смерти 'Я',
  Не соблазнится плоть моя,
  Личина трупа не обманет,
  И не иссякнет бытиё
  Ни для меня, ни для другого:
  Я был, я есмь, я буду снова!
  Предвечно странствие моё.
  
  11 июля 1910
  <Коктебель>
  
  
  
   Боязнь потерять в море жизни и смерти собственное 'я' чревата небытием. Максимилиан Волошин играет в любовь к своему 'я'. Он всей душой в борьбе; он жертвует преходящим 'я' ради целостности Духа. Земная печаль совсем не в той печали, когда по велению Змия убивают любя, но в предвечности странствия человека, - в 'вечных поисках истоков', в потоке сознания. Сколько света в этом потоке? Куда ему без человечьего тела? Н. С. Гумилёв отвечает одной строкой: 'Мы меняем души, не тела', - уже в земном своём странствии человек многолик.
   Волошин неистощимо верит в семя духа: 'люди суть ангелы десятого круга'. 'И плоть моя - росток огня': такая плоть, в которой эфирное тело, налагаемое на физическое, отображает бόльшую природу - вселенную. Хорошее соответствие, заданное Творцом между большой и малой природой, - в 'ростке огня'. Мысль, что заставляет его гореть, - неиссякающее бытие. Душа не стареет и не растёт, лишь только очищается, чтобы иной душой предстать в восьмой сфере.
   'Или природа закрыта для наших требований, направленных в будущее, - так формулирует дилемму малой и большой вселенной Тейяр, - и тогда мысль - продукт усилий миллионов лет, глохнет, мертворожденная, в абсурдном универсуме, потерпевшем неудачу.
   Или же существует какой-то выход, отверстие - сверхдуша над нашими душами, но, чтобы мы согласились вступить в него, этот выход должен быть без ограничений открыт в беспредельные психические просторы, в универсуме, которому мы можем безрассудно довериться'. ('Феномен человека'. С. 185).
   Мысль обнажает себя для чистого зрения:
   - Пусть капля жизни в море канет - нерастворимо в смерти 'Я'.
   И 'я' души воскресает в сверхдуше восьмой сферы. Нет, не Макс Волошин воскресает в этом 'я', а всё море жизни и смерти, что внушает:
   - Я был, я есмь, я буду снова! Предвечно странствие моё.
  
  
  * * *
  
  Замер дух - стыдливый и суровый,
  Знаньем новой истины объят...
  Стал я ближе плоти, больше людям брат.
  
  Я познал сегодня ночью новый
  Грех... И строже стала тишина -
  Тишина души в провалах сна...
  
  Чрез желанье, слабость и склоненье,
  Чрез приятие земных вериг -
  Я к земле доверчивей приник.
  
  Есть в грехе великое смиренье:
  Гордый дух да не осудит плоть!
  Через грех взыскует тварь Господь.
  
  5 января 1912
  <Париж>
  
  
  
   В 1932-м 'мирискусник' художник Александр Николаевич Бенуа (1870-1960) рассказывал:
   'Его стихи не внушали того к себе доверия, без которого не может быть подлинного восторга. Я 'не совсем верил ему', когда по выступам красивых и звучных слов он взбирался на самые вершины человеческой мысли... Но влекло его к этим восхождениям совершенно естественно, и именно слова его влекли... Некоторую иронию я сохранил в отношении к нему навсегда, что ведь не возбраняется и при самой близкой и нежной дружбе... Близорукий взор, прикрытый пенсне, странно нарушал всё его 'зевсоподобие', сообщая ему что-то растерянное и беспомощное... что-то необычайно милое, подкупающее... Он с удивительной простотой душевной не то 'медузировал', не то забавлял кремлёвских проконсулов, когда возымел наивную дерзость свои самые страшные стихи, полные обличений и трагических ламентаций, читать перед лицом советских идеологов и вершителей. И сошло это, вероятно, только потому, что и там его не пожелали принять всерьёз...'. (Цит. по: И. А. Бунин. 'Воспоминания'. С. 126-127).
   А в 1909-м 'зевсоподобному' охотно верят - черубиниана занимается, как пламя костра.
  
  
   'Переписка становилась всё более и более оживлённой, и это было всё более и более сложно. Наконец, мы с Лилей решили перейти на язык цветов. Со стихами вместо письма стали посылать цветы. Мы выбирали самое скромное и самое дешёвое из того, что можно было достать в цветочных магазинах, веточку какой-нибудь травы, которую употребляли при составлении букетов, но которая, присланная отдельно, приобретала таинственное и глубокое значение. Мы были свободны в выборе, так как никто в редакции не знал языка цветов, включая Маковского, который уверял, что знает его прекрасно. В затруднительных случаях звали меня, и я, конечно, давал разъяснения. Маковский в ответ писал французские стихи.
   Он требовал у Черубины свидания. Лиля выходила из положения очень просто. Она говорила по телефону: 'Тогда-то я буду кататься на Островах. Конечно, сердце вам подскажет, и вы узнаете меня'. Маковский ехал на Острова, узнавал её и потом с торжеством рассказывал её, что он её видел, что она была так-то одета, в таком-то автомобиле... Лиля смеялась и отвечала, что она никогда не ездит в автомобиле, а только на лошадях.
   Или же она обещала ему быть в одной из лож бенуара на премьере балета. Он выбирал самую красивую из дам в ложах бенуара и был уверен, что это Черубина, а Лиля на другой день говорила: 'Я уверена, что вам понравилась такая-то'. И начинала критиковать избранную красавицу. Всё это Маковский воспринимал, как 'выбивания шпаги из рук'.
  
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 458-459)
  
  
  
  Красный плащ
  
  Кто-то мне сказал: твой милый
  Будет в огненном плаще...
  Камень, сжатый в чьей праще,
  Загремел с безумной силой?..
  
  Чья кремнистая стрела
  У ключа в песок зарыта?
  Чьё летучее копыто
  Отчеканила скала?..
  
  Чьё блестящее забрало
  Промелькнуло там, средь чащ?
  В небе вьётся красный плащ...
  Я лица не увидала.
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   По Петербургу с молниеносной быстротой распространяется легенда о Черубине. И не важно, что говорят чёрт знает что - все поэты были в неё влюблены:
  
   'Самым удобным было то, что вести о Черубине шли только от влюблённого в неё Papá Маkо. Правда, были подозрения в мистификации, но подозревали самого Маковского.
   Нам удалось сделать необыкновенную вещь: создать человеку такую женщину, которая была воплощением его идеала и которая в то же время не могла его разочаровать, так как эта женщина была призрак.
   Как только Маковский выздоровел, он послал Черубине на вымышленный адрес огромный букет белых роз и орхидей. Мы с Лилей решили это пресечь, т<ак> к<ак> такие траты серьёзно угрожали гонорарам сотрудников 'Аполлона', на которые мы очень рассчитывали. Поэтому на другой день Маковскому были посланы стихи 'Цветы' и письмо.
  
  Цветы
  
  Цветы живут в людских сердцах:
  Читаю тайно в их страницах
  О ненамеченных границах,
  О нерасцветших лепестках.
  
  Я знаю души, как лаванда,
  Я знаю девушек-мимоз,
  Я знаю, как из чайных роз
  В душе сплетается гирлянда.
  
  В ветвях лаврового куста
  Я вижу прорезь чёрных крылий,
  Я знаю чаши чистых лилий
  И их греховные уста.
  
  Люблю в наивных медуницах
  Немую скорбь умерших фей,
  И лик бесстыдных орхидей
  Я ненавижу в светских лицах.
  
  Акаций белые слова
  Даны ушедшим и забыты,
  А у меня, по старым плитам
  В душе растёт разрыв-трава.
  
   Когда я в это утро пришёл к Рара Мако, я застал его в несколько встревоженном состоянии. Даже безукоризненная правильность его пробора была нарушена. Он в волнении вытирал платком темя, как делают в трагических местах французские актёры, и говорил: 'Я послал, не посоветовавшись с вами, цветы Черубине Георгиевне, и теперь наказан. Посмотрите, какое она прислала мне письмо!'
   Письмо гласило, приблизительно, следующее: 'Дорогой Сергей Константинович! (переписка уже приняла довольно интимный характер). Когда я получила ваш букет, я могла поставить его только в прихожей, так как была чрезвычайно удивлена, что вы решаетесь задавать мне такие вопросы. Очевидно, вы совсем не умеете обращаться с нечётными числами и не знаете языка цветов'. - 'Но право же, я совсем не помню, сколько там было цветов, и не понимаю, в чём моя вина!' - восклицал Маковский. Письмо на это и было рассчитано'.
  
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 463-464)
  
  
  
  * * *
  
  Отроком строгим бродил я
  По терпким долинам
  Киммерии печальной,
  И дух мой незрячий
  Томился
  Тоскою древней земли.
  В сумерках, в складках
  Глубоких заливов
  Ждал я призыва и знака,
  И раз пред рассветом,
  Встречая восход Ориона,
  Я понял
  Ужас ослепшей планеты,
  Сыновность свою и сиротство...
  Бесконечная жалость и нежность
  Переполняют меня.
  Я безысходно люблю
  Человеческое тело. Я знаю
  Пламя,
  Тоскующее в разделённости тел.
  Я люблю держать в руках
  Сухие горячие пальцы
  И читать судьбу человека
  По линиям вещих ладоней.
  Но мне не дано радости
  Замкнуться в любви к одному:
  Я покидаю всех и никого не забываю.
  Я никогда не нарушил того, что растёт;
  Не сорвал ни разу
  Нераспустившегося цветка:
  Я снимаю созревшие плоды,
  Облегчая отягощённые ветви.
  И если я причинял боль,
  То потому только,
  Что жалостлив был в те мгновенья,
  Когда надо быть жестоким,
  Что не хотел заиграть до смерти тех,
  Кто, прося о пощаде,
  Всем сердцем молили
  О гибели...
  
  1911
  
  
  
   'Заиграть до смерти' - это как проблема обращения с чётными и нечётными числами, которая обнаруживается сразу, как только счёт переходит с товара и денег на цветы и летоисчисление. С каким недюжинным упорством поколение венчало второе тысячелетие нечётным 99-м годом и вознесло девять роз на могилу двадцатого века! Даже малышу понятно, как при счёте каждая десятка, сотня или тысяча завершаются исключительно чётным числом, а потому и второе тысячелетие - истечением 2000 года, и ни минутой ранее. 2000-й год такой же символ двадцатого века, как 1900-й - девятнадцатого: закрыть два нуля и цифры 20 и 19 высвечивают последние годы столетий.
   Один из немногих, символист Волошин знал, что 1900-й - 'последний год постылого XIX века', и не 'встречал' XX век в 1900-м. Хотя, видимо, желающих загодя отпраздновать столетие было совсем не мало: век-то выдался 'лучшим из веков' со всем, что полагается, когда рождение отмечают прежде, чем оно наступило. XX век - глухота каменных душ, слепота отвратительных истязаний, революционных мистификаций и мировых войн, апологетика бессмысленности, когда, 'прося о пощаде, всем сердцем молили о гибели...'
   М. А. Волошин повествует:
  
   'Перед Пасхой Черубина решила поехать на две недели в Париж, заказать себе шляпку, как она сказала Маковскому, но из намёков было ясно, что она должна увидеться там со своими духовными руководителями, так как собирается идти в монастырь. Она как-то сказала, что, может быть, выйдет замуж за одного еврея. Из этих слов Рара Мако заключил, что она будет Христовой невестой.
   Уезжая, Черубина взяла слово с Маковского, что он на вокзал не поедет. Тот сдержал слово, но стал умолять своих друзей пойти вместо него, чтобы увидеть Черубину, хотя бы чужими глазами. Просил Толстого, но тот с ужасом отказался, так как чувствовал какой-то подвох и боялся в него впутаться. Наконец, Маковский уговорил поехать Трубникова. Трубников на вокзале был, Черубины ему увидеть не удалось, но она, очевидно, его видела, так как записала в путевой дневник, который обещала Маковскому вести, что она ожидала увидеть на вокзале переодетого Рара Mako с накладной бородой, но вместо него увидала присланного друга, которого она узнала по изящному костюму. Следовало подробное описание Трубникова. Маковский был восхищён. 'Какая наблюдательность! Ведь тут весь Трубников, а она видела его всего раз на вокзале''.
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 464-465)
  
  
  Блуждания
  
  
  * * *
  
  Теперь я мёртв. Я стал строками книги
  В твоих руках...
  И сняты с плеч твоих любви вериги,
  Но жгуч мой прах...
  Меня отныне можно в час тревоги
  Перелистать,
  Но сохранят всегда твои дороги
  Мою печать.
  Похоронил я сам себя в гробницы
  Стихов моих,
  Но вслушайся - ты слышишь пенье птицы?
  Он жив - мой стих!
  Не отходи смущённой Магдалиной -
  Мой гроб не пуст...
  Коснись единый раз, на миг единый
  Устами уст.
  
  19 марта 1910
  Коктебель
  
  
   Сердечным знаком ложится червовая карта. Поэты конца столетия менее всего доверяют учёным: 'Прокол у них в теории, порез' (В. С. Высоцкий). Кресты и пики, 'фатальные даты и цифры', игроки меняют на козырную масть:
  
  У профессиональных игроков
  Любая масть ложится перед червой, -
  Так век двадцатый - лучший из веков -
  Как шлюха упадёт под двадцать первый.
  
  (В. Высоцкий)
  
   Сергей Константинович Маковский, скорее всего, переходил на третью тысячу, начиная с 2000-й розы и не понимал, в чём его ошибка - почему 999 нельзя принимать за целую 1000. Не был он пифагорейцем, не учился мистике чисел у древних, да и в гимназии, наверняка, не блистал арифметикой, а потому сам стал жертвой безобидной, как думалось поначалу, мистификации.
  
  
   'В отсутствии Черубины Маковский так страдал, что И. Ф. Анненский говорил ему: 'Сергей Константинович, да нельзя же так мучиться. Ну, поезжайте за ней. Истратьте сто, ну двести рублей, оставьте редакцию на меня... Отыщите её в Париже'...
   Однако Сергей Константинович не поехал, что лишило историю Черубины небезынтересной страницы.
   Для его излияний была оставлена родственница Черубины, княгиня Дарья Владимировна (Лида Брюллова). Она разговаривала с Маковским по телефону и приготовляла его к мысли о пострижении Черубины в монастырь.
   Черубина вернулась. В тот же вечер к ней пришёл её исповедник, отец Бенедикт. Всю ночь она молилась. На следующее утро её нашли без сознания, в бреду, лежащей в коридоре, на каменном полу, возле своей комнаты. Она заболела воспалением лёгких'.
  
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 465)
  
  
  
  Исповедь
  
  В быстро сдёрнутых перчатках
  Сохранился оттиск рук,
  Чёрный креп в негибких складках
  Очертил на плитах круг.
  
  Я смотрю игру мерцаний
  По чекану тёмных бронз
  И не слышу увещаний,
  Что мне шепчет старый ксёндз.
  
  Поправляя гребень в косах,
  Я слежу мои мечты, -
  Все грехи в его вопросах
  Так наивны и просты.
  
  Ад теряет обаянье,
  Жизнь становится тиха, -
  Но так сладостно сознанье
  Первородного греха...
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
  
   Теперь де Габриак жил своей жизнью: ни 'маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом', дарившая ему свои стихи и любовь, ни маниакальный драматург, изрекший его имя, более не были властны над ним. Тенью 'девушки бледной' является он, низким голосом женским говорит в телефонной трубке.
  
  
   'Кризис болезни Черубины намеренно совпал с заседаниями Поэтической Академии в Обществе Ревнителей Русского Стиха, так как там могла присутствовать Лиля и могла сама увидеть, какое впечатление произведёт на Маковского известие о смертельной опасности.
   Ему ежедневно по телефону звонил старый дворецкий Черубины и сообщал о её здоровье. Кризис ожидался как раз в тот день, когда должно было происходить одно из самых парадных заседаний. Среди торжественной тишины, во время доклада Вячеслава Иванова, Маковского позвали к телефону. И. Ф. Анненский пожал ему под столом руку и шепнул несколько ободряющих слов. Через несколько минут Маковский вернулся с опрокинутым и радостным лицом: 'Она будет жить'.
   Всё это происходило в двух шагах от Лили'.
  
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 465-466)
  
  
  
  * * *
  
  Замкнули дверь в мою обитель
  Навек утерянным ключом;
  И Чёрный Ангел, мой хранитель,
  Стоит с пылающим мечом.
  
  Но блеск венца и пурпур трона
  Не увидать моей тоске,
  И на девической руке -
  Ненужный перстень Соломона...
  
  Не осветят мой тёмный мрак
  Великой гордости рубины...
  Я приняла наш древний знак -
  Святое имя Черубины.
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   Обет, принесённый морскому дьяволу, востребовал всё существо Елизаветы Ивановны, постепенно умерщвляя всё личное, всё живое, что не принадлежало ему в маленькой поэтессе. Многоликое воплощение вечной женственности, истязаемой со времён египетской Царевны Солнца и Микенской Афродиты, не однажды меняло одну обитель на другую.
   Алексей Николаевич Толстой (1882-1945), молчаливый свидетель драмы, с восхищением и ужасом следил за надвигающейся развязкой:
  
   'В пряной, изысканной и приподнятой атмосфере 'Аполлона' возникла поэтесса Черубина де Габриак. Её никто не видел, лишь знал её нежный и певучий голос по телефону. Ей посылали корректуры с золотым обрезом и корзины роз. Её превосходные и волнующие стихи были смесью лжи, печали и чувственности. Я... случайно, по одной строчке, проник в эту тайну, и я утверждаю, что Черубина де Габриак действительно существовала, - её земному бытию было три месяца. Те, - мужчина и женщина, между которыми она возникла, не сочиняли сами стихов, но записывали их под её диктовку; постепенно начались признаки её реального присутствия, наконец - они увидели её однажды. Думаю, что это могло кончиться сумасшествием, если бы не неожиданно повернувшиеся события'.
  
  (А. Н. Толстой. 'Н. Гумилёв'. С. 41)
  
  
  
  Облики
  
  
  * * *
  
  Безумья и огня венец
  Над ней горел. И пламень муки,
  И ясновидящие руки,
  И глаз невидящих свинец.
  
  Лицо готической Сивиллы,
  И строгость щёк, и тяжесть век,
  Шагов её неровный бег -
  Всё было полно вещей силы.
  
  Её несвязные слова,
  Ночным мерцающие светом,
  Звучали зовом и ответом,
  Таинственная синева
  
   Её отметила средь живших...
  И к ней бежал с надеждой я
  От снов дремучих бытия,
  Меня отвсюду обступивших.
  
  
  
   Звезда отбрасывала тусклый и холодный свет. Тени от её пугливых тёмно-зелёных лучей были огромны, но страшны и нелепы.
   - Что, моя мать умерла или нет? Я совсем забыла и недавно, говоря с Маковским по телефону, сказала: 'Моя покойная мать', - и боялась ошибиться...
   Мифические спутники окружали звезду. Их число росло, и она уже боялась, как бы не задохнуться в мертвенной и зыбкой атмосфере призраков. В анфиладах зеркал, дробясь и множась, устало и бесконечно отражалось одно и то же лицо.
   Наконец, случилось то, чего так боялась Лиля: Маковский получает письмо за именем Черубины и - написанное чужой рукой...
  
  
  Блуждания
  
  
  * * *
  
  Я глазами в глаза вникал,
  Но встречал не иные взгляды,
  А двоящиеся анфилады
  Повторяющихся зеркал.
  
  Я стремился чертой и словом
  Закрепить преходящий миг.
  Но мгновенно пленённый лик
  Угасает, чтоб вспыхнуть новым.
  
  Я боялся, узнав, забыть -
  Но в стремлении нет забвенья.
  Чтобы вечно сгорать и быть -
  Надо рвать без печали звенья.
  
  Я пленён в переливных снах,
  В завивающихся круженьях,
  Раздробившийся в отраженьях,
  Потерявшийся в зеркалах.
  
  7 февраля 1915
  Париж
  
  
  
  ** Гибель. 'Кто жаждал быть, но стать ничем не смог...'
  
  Мистификация, задуманная по случаю в Коктебеле, была разыграна в Петербурге. Неожиданно её развязкой стала дуэль поэтов - Волошина и Гумилёва - на Чёрной Речке, почти на том самом месте, где Дантес убил Пушкина. Любовный треугольник Гумилёва, Дмитриевой и Волошина разрешился мифом о Черубине, и к тому времени, когда миф расправился со своими сказителями, растаяла и тень Черубины.
   Пока же Черубина была жива, Лиле Дмитриевой не переставало казаться, что однажды они встретятся и тень призовёт её к ответу.
  
  
  * * *
  
  В слепые ночи новолунья
  Глухой тревогою полна,
  Заворожённая колдунья,
  Стою у тёмного окна.
  
  Стеклом удвоенные свечи
  И предо мною, и за мной,
  И облик комнаты иной
  Грозит возможностями встречи.
  
  В тёмно-зелёных зеркалах
  Обледенелых ветхих окон
  Не мой, а чей-то бледный локон
  Чуть отражён, и смутный страх
  
  Мне сердце злою нитью вяжет,
  Что, если дальняя гроза
  В стекле мне близкий лик покажет
  И отразит её глаза?
  
  Что, если я сейчас увижу
  Углы опущенного рта
  И предо мною встанет та,
  Кого так сладко ненавижу?
  
  Но окон тёмная вода
  В своей безгласности застыла,
  И с той, что душу истомила,
  Не повстречаюсь никогда.
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   Чёртом из табакерки возникает ещё одно действующее лицо - немецкий поэт и переводчик Иоганнес фон Гюнтер (1886-1973).
   - И вот я третий раз в Петербурге. Меблированные комнаты 'Рига', где я прожил многие месяцы, были в самом лучшем месте Невского проспекта, наискосок от Гостиного двора. (И. фон Гюнтер. 'Под восточным ветром').
   'Чёрт' проникает в самые заповедные уголки.
   Он накоротке с Маковским, Гумилёвым, Кузминым. Иннокентий Анненский читает рукопись его пьесы 'Маг' и... 'по его желанию она появилась уже в третьем номере 'Аполлона' в переводе Петра Потёмкина'. На сборнике своих стихов, подаренных ему, И. Ф. Анненский делает посвящение 'Магу мага'. Проходит несколько дней, и Гюнтер становится сотрудником 'молодой редакции 'Аполлона'. Место в отделе немецкой литературы ему уступает Виктор Гофман, 25-летний поэт, 'свободный и певучий стих' которого оборвётся два года спустя. Гюнтер вхож в любой литературный салон, а там, 'где собирались трое, речь заходила только о ней', и среди прочих он, без сомнения, пылкий и страстный поклонник таинственной Черубины:
  
   'Как-то раз после полудня я зашёл к Вячеславу Иванову на Таврическую, где предстояло присутствовать на собрании дамского кружка. Там были Анастасия Николаевна Чеботаревская, жена Фёдора Сологуба, Любовь Дмитриевна Блок, затем очаровательная художница, писавшая и стихи, Лидия Павловна Брюллова, внучка великого классического художника Брюллова; была и поэтесса Елизавета Ивановна Дмитриева, которая делала колкие замечания насчёт Черубины де Габриак, говоря, что уж наверно она очень безобразна, иначе давно бы уже показалась её тающим от восторга почитателям. Казалось, дамы с ней согласны и предложили мне, как апполоновцу, сказать своё мнение. Но я трусливо уклонился.
   Дмитриева прочла несколько стихотворений, которые мне показались очень талантливыми. Я сказал ей об этом, а когда Любовь Дмитриевна к тому же сказала, что я хорошо перевёл стихи её мужа и уже много перевёл русских поэтов, она вдруг стала внимательной ко мне и прочла ещё несколько хороших стихотворений. В них было что-то особенное, и я спросил, почему она не пошлёт их в 'Аполлон'. Она ответила, что её хороший знакомый, господин Волошин, обещал об этом позаботиться. Вскоре я поднялся, чтобы уйти, - одновременно встала и Дмитриева. По петербургскому обычаю, мне пришлось предложить себя в провожатые'.
  (И. фон Гюнтер. 'Под восточным ветром'. С. 136-137)
  
  
  Corona Astralis
  
  8
  
  Изгнанники, скитальцы и поэты, -
  Кто жаждал быть, но стать ничем не смог...
  У птиц - гнездо, у зверя - тёмный лог,
  А посох - нам и нищенства заветы.
  
  Долг не свершён, не сдержаны обеты,
  Не пройден путь, и жребий нас обрёк
  Мечтам всех троп, сомненьям всех дорог...
  Расплескан мёд и песни не допеты.
  
  О, в срывах воль найти, познать себя
  И, горький стыд смиренно возлюбя,
  Припасть к земле, искать в пустыне воду,
  
  К чужим шатрам идти просить свой хлеб,
  Подобным стать бродячему рапсоду -
  Тому, кто зряч, но светом дня ослеп.
  
  
  
   - Как ни сомнительны гороскопы, составляемые о поэтах, достоверно то, что стихотворения Черубины де Габриак таят в себе качества драгоценные и редкие: темперамент, характер и страсть. Нас увлекает страсть Лермонтова. Мы ценим темперамент в Бальмонте и характер в Брюсове, но в поэте-женщине черты эти нам непривычны, и от них слегка кружится голова. За последние годы молодые поэты настолько подавили нас своими безукоризненными стихотворениями, застёгнутыми на все пуговицы своих сверкающих рифм, что эта свободная речь с её недосказанностями, а иногда ошибками, кажется нам новой и особенно обаятельной. (М. А. Волошин. 'Гороскоп Черубины де Габриак'. С. 517).
  
  
   'Она была среднего роста, скорее маленькая, довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Рот был слишком велик, зубы выступали вперёд, но губы полные и красивые. Нет, она не была хороша собой, скорее - она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от неё, сегодня, вероятно, назвали бы 'сексом'.
   Когда, перед её домом, я помогал ей сойти с извозчика и хотел попрощаться, она вдруг сказала, что хотела бы немного пройтись. Ничего не оставалось, как согласиться, и мы пошли, куда глаза глядят. Получилась довольно долгая прогулка. Она рассказывала о себе, собственно не знаю, почему. Говорила, что была у Максимилиана Волошина в Коктебеле, в Крыму, долго жила в его уютном доме. Я немного пошутил над антропософической любовью Волошина к Рудольфу Штейнеру, который интересовался больше пожилыми дамами с средствами. Это её не задело; она рассказала, что летом у Макса познакомилась с Гумилёвым. Я насторожился. У неё, значит, было что-то и с Гумилёвым, - любвеобильная особа! У меня мелькнула мысль: 'А, и теперь вы преследуете своим сарказмом Черубину де Габриак, потому что ваши друзья, Макс и Гумилёв, влюбились в эту испанку?'
   Она остановилась. Я с удивлением заметил, что она тяжело дышит. 'Сказать вам?' Я молчал. Она схватила меня за руку. 'Обещаете, что никому не скажете?' - спросила она, запинаясь. Помолчав, она, дрожа от возбуждения, снова сказала: 'Я скажу вам, но вы должны об этом молчать. Обещаете?' - и опять замолчала.
   Потом подняла голову. 'Я должна вам рассказать... Вы единственные, кому я это говорю...' Она отступила на шаг, решительно подняла голову и почти выдавила: 'Я - Черубина де Габриак!' Отпустила мою руку, посмотрела внимательно и повторила, теперь тихо и почти нежно: 'Я - Черубина де Габриак''.
  (И. фон Гюнтер. 'Под восточным ветром'. С. 137)
  
  
  * * *
  
  Я венки тебе часто плету
  Из пахучей и ласковой мяты,
  Из травинок, что ветром примяты,
  И из каперсов в белом цвету.
  
  Но сама я закрыла дороги,
  На которых бы встретилась ты...
  И в руках моих, полных тревоги,
  Умирают и пахнут цветы.
  
  Кто-то отнял любимые лики
  И безумьем сдавил мне виски.
  Но никто не отнимет тоски
  О могиле моей Вероники.
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   - Для русского стиха непривычен этот красивый и подлинный жест рыцарства ('Ты, обагрявший кровью меч, склонил смиренно перья шлема, перед сияньем тонких свеч в дверях пещеры Вифлеема'), этот акцент исступлённого католицизма в гимне св. Игнатию Лойоле. Этот 'цветок небесных серафимов' - 'Flores de Serafinos' св. Терезы, этот образ паладина, о котором мечтает св. Дева ('...И Богоматери мечта') переносит нас в Испанию XVII века, где аскетизм и чувственность слиты в одном мистическом нимбе. (М. А. Волошин. 'Гороскоп Черубины де Габриак'. С. 517).
  
  
   'Безразлично-любезная улыбка на моём лице застыла. Что она сказала? Что она - Черубина де Габриак, в которую влюблены все русские поэты? Она лжёт, чтобы придать себе значительности! 'Вы не верите? А если докажу?' Я холодно улыбнулся. 'Вы же знаете, что Черубина каждый день звонит в редакцию и говорит с Сергеем Константиновичем. Завтра я позвоню и спрошу о вас...' Защищаясь, я поднял руку: 'Но ведь тогда я должен буду рассказать, что вы мне сейчас сказали...' Она вдруг совсем успокоилась и, подумав, ответила: 'Нет, я спрошу о его иностранных сотрудниках и если он назовёт ваше имя... тогда я опишу вас и спрошу, не тот ли это человек, с которым я познакомилась три года тому назад в Германии, в поезде, не сказав ему своего имени'.
   Я задумался. До чего же находчива! Но солгать стоило. 'Лучше скажите, что два года назад, тогда я был в Мюнхене'. 'Хорошо, два года. Между Мюнхеном и...' 'Между Мюнхеном и Штарнбергом'. 'И если я скажу это Маковскому, вы поверите, что я - Черубина де Габриак?' Она играла смелую игру. Но ведь могло быть, что это вовсе не игра. 'Мне придётся вам поверить'. 'И где мы потом встретимся? Я буду звонить, как всегда, после пяти'. 'Хорошо, приходите ко мне к семи...'
   На другой день в пять часов в редакции зазвонил телефон. Маковский взволнованно взял трубку. Напряжённо прислушиваясь, мы делали вид, что занимаемся своими делами. Потом мне послышалось, что Маковский перечисляет иностранных сотрудников. Значит, правда? Черубина де Габриак - Дмитриева? Минут через десять Маковский позвал меня. 'Вы никогда мне не говорили, что знакомы с Черубиной де Габриак!' Молодым не трудно лгать. Никогда её не видел. В поезде между Мюнхеном и Штарнбергом? Ах, господи, да половина Мюнхена ездит купаться в Штарнберг! Со многими приходилось разговаривать. Черубина де Габриак? Нет, наверное нет...
   Когда, перед семью, я пришёл домой, мне открыла горничная и сказала с лукавой улыбкой: 'Барышня уже пришла'. Ах, ты, Господи! Ещё и это! Какие подозрения могут возникнуть! Я и представить себе не мог, каковы они будут, - потому что Елизавета Ивановна некоторое время посещала меня почти ежедневно. Она не могла наговориться о себе и о своих прелестных стихах, не могла насытиться их чтением...'
  
  (И. фон Гюнтер. 'Под восточным ветром'. С. 137-138)
  
  
  * * *
  
  С моею царственной мечтой
  Одна брожу по всей вселенной,
  С моим презреньем к жизни тленной,
  С моею горькой красотой.
  
  Царицей призрачного трона
  Меня поставила судьба...
  Венчает гордый выгиб лба
  Червонных кос моих корона.
  
  Но спят в угаснувших веках
  Все те, кто были бы любимы,
  Как я, печалию томимы,
  Как я, одни в своих мечтах.
  
  И я умру в степях чужбины,
  Не разомкну заклятый круг.
  К чему так нежны кисти рук,
  Так тонко имя Черубины?
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   - Её речи звучат так надменно и так мало современно, точно её устами говорит чья-то древняя душа. ('Гороскоп Черубины де Габриак'. С. 518).
  
   'Я должен признать, её жизнь была не лёгкой. Все её дружеские, нет, любовные связи, всегда соединённые для неё с некоторым самоотречением, заканчивались несчастливо - разочарованием, может быть, потому, что в своей поэтической восторженности она становилась слишком ненасытной. Больше всего она жаловалась на Гумилёва, который в Коктебеле клятвенно обещал жениться на ней.
   - Вы бы вышли за него замуж?
   - Сейчас же.
   Значит, она всё ещё его любила. Я чувствовал себя её союзником и хотел ей помочь, так как был твёрдо убеждён, что она заслуживает всякой помощи. По её стихам можно было догадаться, как она нуждалась в поддержке и насколько была ранима. То есть ранимой была Черубина де Габриак? А Елизавета Дмитриева?
   Удивительнейшим образом существовало отчётливое различие между Черубиной и Дмитриевой. Стихи одной были мало похожи на стихи другой. Это было как расщепление личности. Было ли это вообще возможным?
   Хотя это казалось невероятным, но факты как будто подтверждали совмещение двух совершенно различных поэтесс в личности Дмитриевой. При несомненно гениальных задатках она должна была много достичь в будущем. Так нельзя ли было одним ударом помочь обоим, Дмитриевой и Гумилёву, примирив их?'
  (И. фон Гюнтер. 'Жизнь в восточном ветре'. С. 54)
  
  
  Сонет
  
  Nuestra passion fue un tragico sonetto.
  G. A. Becquer
  
  Моя любовь - трагический сонет,
  В ней властный строй сонетных повторений,
  Разлук и встреч и новых возвращений, -
  Прибой судьбы из мрака прошлых лет.
  
  Двух девушек незавершённый бред,
  Порыв двух душ, мученье двух сомнений,
  Двойной соблазн небесных искушений,
  Но каждая сказала гордо: 'нет'.
  
  Вслед чётных строк нечётные терцеты
  Пришли ко мне возвратной чередой,
  Сонетный свод сомкнулся надо мной.
  
  Повторены вопросы и ответы:
  'Приемлешь жизнь? Пойдёшь за мной вослед?
  Из рук моих причастье примешь?' - 'Нет!'
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   - Как всегда, ты теперь от меня отреклась, завтра, знаю, вернёшься покорной. (Н. Гумилёв).
   Гюнтер находит возможным предложить Гумилёву:
  
   ' - Ты должен жениться!
   - На ком?
   - На Дмитриевой! Как мне пришло это в голову? Вы станете превосходной парой, как Роберт Броунинг и его Элизабет, бессмертный союз двух поэтов. Ты должен жениться на поэтессе, только настоящая поэтесса может тебя понять и вместе с тобой стать великой.
   Он пожал плечами.
   - Почему именно она?
   Но мне показалось, что он слушал внимательно.
   - Кроме того, она великолепная женщина, а ты и без того обещал жениться на ней.
   Он взвился.
   - Кто тебе сказал?
   Я успокоил его. Мы долго беседовали о её стихах, которые мне чрезвычайно нравились, и так невольно перешли и на интимные темы.
   - Значит ли это, что и ты имел связь с этой... с этой дамой?
   Я только смеялся. Его ревность доказывала, что она была ему не безразлична! Нет, об этом не стоит и размышлять. Дмитриева до сих пор любит его. Только его. Он должен с ней объясниться. Тогда ему станет ясно, что она - лучшая для него жена.
   - А Волошин?
   В Коктебеле он был с ней близок и боролся с ним, с Гумилёвым, за обладание ею. Я успокоил его.
   - С Волошиным, с этим антропософом, у неё, конечно, были чисто духовные отношения.
   Право, ему надо с ней объясниться. И в денежном отношении это было бы удачно: она - учительница, он - писатель, вместе они могли бы снять в Петербурге хорошую квартиру, он был бы окружён заботой, в которой нуждается.
   Он как будто согласился с моим предложением. Втайне я торжествовал, так как объяснение должно было произойти у её подруги, обольстительной Лидии Брюлловой, и после их несомненного примирения мы образовали бы две пары. Я приложил старание ускорить встречу. По телефону сговорились о свидании для решительного объяснения. Оно должно было состояться на следующий день'.
  (И. фон Гюнтер. 'Жизнь в восточном ветре'. С. 54-55)
  
  
  
  * * *
  
  Его египетские губы
  Замкнули древние мечты,
  И повелительны, и грубы
  Лица жестокого черты.
  
  И цвета синих виноградин
  Огонь его тяжелых глаз.
  Он в темноте глубоких впадин
  Истлел, померк, но не погас.
  
  В нём правый гнев грохочет глухо,
  И жечь сердца ему дано.
  На нём клеймо Святого Духа -
  Тонзуры белое пятно...
  
  Мне сладко, силой силу меря,
  Заставить жить его уста,
  И в древнем, тёмном лике зверя
  Провидеть гневный лик Христа.
  
  (Черубина де Габриак)
  
  
   - В поэзии Черубины де Габриак часто слышится борьба с этой древней душой, не умершей в ней. Она то сравнивает себя с огненным цветком папоротника, цветущим только раз, умоляет сорвать её, уступить её любовной порче, то вспоминает о 'Белом Иордане, о белизне небесного цветка'. Она не знает ещё, какой путь выберет: путь 'Розы и Креста', или испепеляющий путь земного огня, 'путь безумья всех надежд - неотвратимый путь гордыни: в нём пламя огненных одежд (принятых как искупление рыцарями Храма) и скорбь отвергнутой пустыни'; не знает, что впишет в золочённое поле своего щита - 'Датуры тьмы, иль Розы Храма? Тубала медную печать или акацию Хирама?': страстной путь сынов Каиновых ('мне кажется, что помню, как я соблазнила Ангелов') или священственный путь строителя Соломонова Храма, на могиле которого, как символ 'посвящения', выросла акация. (М. А. Волошин. 'Гороскоп Черубины де Габриак'. С. 518).
   Осенью 1926 года ощущение прошлого - до отчаяния - всё ещё живо в Е. И. Дмитриевой:
  
   'Я вернулась совсем закрытая для Н. С., мучила его, смеялась над ним, а он терпел и всё просил меня выйти за него замуж. - А я собиралась выходить замуж за М. А. - Почему я так мучила Н. С.? - Почему не отпускала его от себя? Это не жадность была, это была тоже любовь. Во мне есть две души, и одна из них верно любила одного, другая другого. О, зачем они пришли и ушли в одно время!
   Наконец Н. С. не выдержал, любовь ко мне уже стала переходить в ненависть. В 'Аполлоне' он остановил меня и сказал: 'Я прошу Вас последний раз - выходите за меня замуж'; - я сказала: 'Нет!'. Он побледнел - 'Ну, тогда Вы узнаете меня'. - Это была суббота. В понедельник ко мне пришёл Гюнтер и сказал, что Н. С. на 'Башне' говорил Бог знает что обо мне. Я позвала Н. С. к Лидии Павл. Брюлловой, там же был и Гюнтер. Я спросила Н. С., говорил ли он это. Он повторил мне в лицо. Я вышла из комнаты. Он уже ненавидел меня'.
  
  (Е. И. Дмитриева. 'Исповедь'. С. 60-61)
  
  
   Мистификация, начатая с шутки, зашла слишком далеко... Невольные соучастники из немых свидетелей превратились в действующих лиц. А тот, кто был 'близкий всем, всему чужой', прищурясь, не мог разглядеть, как уже не тень Черубины, а сам Мефистофель, отряхиваясь, расхаживал посреди:
  
  
  Мефистофель
  
  Одуматься б, а я всё прытче,
  Умней не стал от этих штук.
  Поездишь, смотришь, нет различий,
  Что дальний север наш, что юг.
  Обман повсюду одинакий,
  Засилье призраков-кривляк,
  Везде писатели ломаки,
  Во всех краях народ дурак.
  И тут, как у других, хлопочут
  И в масках чувственность щекочут,
  Но по спине прошёл мороз,
  Чуть руку к грациям поднёс.
  Ведь я не враг самообмана,
  Не обрывался б он так рано.
  
  (И. В. Гёте. 'Фауст')
  
  
   - Мистификация, начатая с шутки, зашла слишком далеко, - пришлось раскрыть. В редакции 'Аполлона' настроение было, как перед грозой. И неожиданно для всех гроза разразилась над головой Гумилёва. Здесь, конечно, не место рассказывать о том, чего сам Гумилёв никогда не желал делать достоянием общества. Но я знаю и утверждаю, что обвинение, брошенное ему, - в произнесении им некоторых неосторожных слов - было ложно: слов этих он не произносил и произнести не мог. Однако из гордости и презрения он молчал, не отрицая обвинения, когда же была устроена очная ставка и он услышал на очной ставке ложь, то он из гордости и презрения подтвердил эту ложь. (А. Н. Толстой. 'Н. Гумилёв'. С. 41).
   - Только усталый достоин молиться богам, только влюблённый - ступать по весенним лугам! (Н. Гумилёв).
   Вглядеться пристальнее: то была не Лиля, а Черубина, то был не Макс, а сам бес из 'Демонологии' Бодена. И каждое действующее лицо следовало предписанной роли. Через несколько лет драма повторится, но уже в другом - всероссийском - масштабе: будут и черти, и демоны, и пистолеты, и выстрелы. Живое уступит мертворожденному, появятся мертвоеды и новые трихины, и мысль поблекнет и побледнеет в цезуре цензуры.
  
  
  М е ф и с т о ф е л ь
  
  Я верен скромной правде. Только спесь
  Людская ваша с самомненьем смелым
  Себя считает вместо части целым.
  Я - части часть, которая была
  Когда-то всем и свет произвела.
  Свет этот - порожденье тьмы ночной
  И отнял место у неё самой.
  Он с ней не сладит, как бы ни хотел.
  Его удел - поверхность твёрдых тел.
  Он к ним прикован, связан с их судьбой,
  Лишь с помощью их может быть собой,
  И есть надежда, что, когда тела
  Разрушатся, сгорит и он дотла.
  
  (И. В. Гёте. 'Фауст')
  
  
   Из мистификатора-творца М. А. Волошин разом превращается в одного из кукольных персонажей, обманутых действием:
   - Одному немецкому поэту, Гансу Гюнтеру, который забавлялся оккультизмом, удалось завладеть доверием Лили. Она была в то время в очень нервном возбуждённом состоянии. Очевидно, Гюнтер добился от неё каких-нибудь признаний. Он стал рассказывать, что Гумилёв говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман. Всё это в очень грубых выражениях. Гюнтер даже устроил Лиле 'очную ставку' с Гумилёвым, которому она принуждена была сказать, что он лжёт. Гюнтер же был с Гумилёвым на 'ты' и, очевидно, на его стороне. Я почувствовал себя ответственным за всё это, и... через два дня стрелялся с Гумилёвым. (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 470).
   Как живой о живом, поэт только так может говорить о поэте. В воспоминаниях под этим заглавием Марина Цветаева объясняла:
   - Черубина в жизни Макса была не случаем, а событием, то есть он сам в ней долго, навсегда остановился. <...> Макс в жизни женщин и поэтов был providentiel , когда же это, как в случае Черубины, Аделаиды Герцык и моём, сливалось, когда женщина оказывалась поэтом, или, что вернее, поэт - женщиной, его дружбе, бережности, терпению, вниманию, поклонению и сотворчеству не было конца. Это был прежде всего человек со-бытийный. Как вся его душа - прежде всего - сосуществование, которое иные, не глубоко глядящие, называли мозаикой, а любители учёных терминов - эклектизмом'. (М. Цветаева. 'Живое о живом'. С. 173).
  
  
   'Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления 'Фауста'. Головин в это время писал портрет поэтов, сотрудников 'Аполлона' В этот вечер я ему позировал. В мастерской было много народу, в том числе - Гумилёв. Я решил дать ему пощёчину по всем правилам дуэльного искусства, так, как Гумилёв, большой специалист, сам учил меня: сильно, кратко и неожиданно.
   В огромной мастерской на полу были разостланы декорации к 'Орфею'. Все были уже в сборе. Гумилёв стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин внизу запел 'Заклинание цветов'. Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошёл к Гумилёву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощёчину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И. Ф. Анненского, который говорил: 'Достоевский прав. Звук пощёчины - действительно мокрый'. Гумилёв отшатнулся от меня и сказал: 'Ты мне за это ответишь'. (Мы с ним не были на 'ты'.) Мне хотелось сказать: 'Николай Степанович, это не брудершафт'. Но я тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня внезапно вырвался вопрос: 'Вы поняли?' (То есть: поняли ли за что?) Он ответил: 'Понял''.
  (М. А. Волошин. 'Воспоминания о Черубине де Габриак'. С. 470-471)
  
  
  
  Облики
  
  
  * * *
  
  Любовь твоя жаждет так много,
  Рыдая, прося, упрекая...
  Люби его молча и строго,
  Люби его, медленно тая.
  
  Свети ему пламенем белым -
  Быздымно, безгрустно, безвольно.
  Люби его радостно телом,
  А сердцем люби его больно.
  
  Пусть призрак творимый любовью,
  Лица не заслонит иного -
  Люби его с плотью и кровью -
  Простого, живого, земного...
  
  Храни его знак суеверно,
  Не бойся врага в иноверце...
  Люби его метко и верно -
  Люби его в самое сердце!
  
  8 июля 1914
  Коктебель
  
  
   Внук последнего правителя Абхазии, художник Александр Константинович Шервашидзе дал согласие быть секундантом Волошина на дуэли. Его предложение заменить пули бутафорскими было с возмушением отвергнуто секундантами Гумилёва Евгением Зноско-Боровским и Михаилом Кузминым. Пришлось ехать к барону Мейендорфу за пистолетами.
   Алексей Толстой, напарник-секундант, сообщал:
  
   'Весь следующий день между секундантами шли отчаянные переговоры. Гумилёв предъявил требование стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи не было иного выхода, кроме смерти.
   С большим трудом, под утро, секундантам Волошина, - кн. Шервашидзе и мне удалось уговорить секундантов Гумилёва - Зноско-Боровского и М. Кузмина - стреляться на пятнадцати шагах. Но надо было уломать Гумилёва. На это был потрачен ещё день. Наконец, на рассвете третьего дня, наш автомобиль выехал за город по направлению к Новой Деревне. Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы. За городом мы нагнали автомобиль противников, застрявший в снегу. Мы позвали дворников с лопатами и все, общими усилиями, выставили машину из сугроба. Гумилёв, спокойный и серьёзный, заложив руки в карманы, следил за нашей работой, стоя в стороне.
   Выехав за город, мы оставили на дороге автомобили и пошли на голое поле, где были свалки, занесённые снегом. Противники стояли поодаль, мы совещались, меня выбрали распорядителем дуэли. Когда я стал отсчитывать шаги, Гумилёв, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей, Гумилёву я понёс пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, чёрным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нём был цилиндр и сюртук, шубу он сбросил на снег. Подбегая к нему, я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь, - взял пистолет, и тогда только я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на Волошина, стоявшего, расставив ноги, без шапки.
   Передав второй пистолет Волошину, я по правилам в последний раз предложил мириться. Но Гумилёв перебил меня, сказав глухо и недовольно: 'Я приехал драться, а не мириться'. Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: раз, два... (Кузмин, не в силах стоять, сел в снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов)... - три! - крикнул я. У Гумилёва блеснул красноватый свет и раздался выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Гумилёв крикнул с бешенством: 'Я требую, чтобы этот господин стрелял'. Волошин проговорил в волнении: 'У меня была осечка'. - 'Пускай он стреляет во второй раз, - крикнул опять Гумилёв, - я требую этого...' Волошин поднял пистолет, и я слышал, как щёлкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожавшей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Гумилёв продолжал неподвижно стоять: 'Я требую третьего выстрела', - упрямо проговорил он. Мы начали совещаться и отказали. Гумилёв поднял шубу, перекинул её через руку и пошёл к автомобилям'.
  (А. Н. Толстой. 'Н. Гумилёв'. С. 41-43)
  
  
  Мефистофель
  
  Мир бытия - досадно малый штрих
  Среди небытия пространств пустых.
  Однако до сих пор он непреклонно
  Мои нападки сносит без урона.
  Я донимал его землетрясеньем,
  Пожарами лесов и наводненьем, -
  И хоть бы что! Я цели не достиг.
  И море в целости и материк.
  А люди, звери и порода птичья,
  Мори их не мори, им трын-трава.
  Плодятся вечно эти существа,
  И жизнь всегда имеется в наличье.
  Иной, ей-ей, рехнулся бы с тоски!
  В земле, в воде, на воздухе свободном
  Зародыши роятся и ростки
  В сухом и влажном, тёплом и холодном.
  Не завладей я областью огня,
  Местечка не нашлось бы для меня.
  
  (И. В. Гёте. 'Фауст')
  
  
   Поэт конституирует мысль. Ноябрьским утром 1909 года погибель была отсрочена, пули не тронули никого. Ангел мщения, о котором пророчествовал М. А. Волошин перед горьковской пишущей братией в 1905-м, не навещал ни в 1910-м, ни в 1911-м годах... Быть может, тем самым были спасены миллионы жизней в годы войны и террора, сохранена мысль, ведь нация жива, пока не обманывает сама себя, а поэт не убивает поэта.
   Но уже отливались пули, что найдут их. Сонмы чертенят плодились по всей России в ожидании часа умопомрачительной мистификации.
   - Что дальний север наш, что юг. Обман повсюду одинакий, - посмеивается Мефистофель. - Ведь я не враг самообмана, не обрывался б он так рано.
   И в момент грандиозной пощёчины мы ещё не успели прийти в себя от дьявольского заклинания цветов.
   Что было после, - в этом с самого детства мы пребываем и по сей день.
  
  
   'Вот и всё. Но только теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу, что Н. С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов, каждая ритмическая строчка причиняла мне боль; - я так и не стала поэтом - передо мной всегда стояло лицо Н. С. и мешало мне. Я не смогла остаться с М. А. - В начале 1910 г. мы расстались, и я не видела его до 1917 (или 1916-го?)
   Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку. А мне? До самой смерти Н. С. я не могла читать его стихов, а если брала книгу - плакала весь день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно'.
  (Е. И. Дмитриева. 'Исповедь'. С. 61)
  
  
  Китайский веер
  
  На веере китайская сосна...
  Прозрачное сердце как лёд.
  Здесь только чужая страна,
  здесь даже сосна не растёт.
  И птиц я слежу перелёт.
  То тянутся гуси на север.
  Дрожит мой опущенный веер.
  
  1927
  (Е. Дмитриева)
  
  
   Черубина погибла. Звезда угасла так же стремительно, как взошла. 'Лишь раз один, как папоротник, я цвету огнём весенней, пьяной ночью'. Ивовая корзина опрокинулась с портика Аполлона, и Венерины слёзки рассыпались трубочками по каменным ступеням. Слабые руки с веточкой вереска более не пытались собрать их: птицы потянулись на север. 'Дует ветер, поклоняйся шуму', - учил Пифагор. И кто из учеников мог признать в нём героя Евфорба, пророка Гермотима, сына Гермеса Эфалида или простого делосского рыбака Пирра? Прошлые существованья ведала умудрённая памятью душа Пифагора. Черубина ушла. Осталась Лиля - 'скромная, не элегантная и хромая', 'маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом'... Но кто в её выжженном сердце смог бы теперь найти себе 'подругу из породы лебедей'?
  
  
   'Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мной, очень даже оскорбив меня, он ещё любил, но моя жизнь была смята им - он увёл от меня и стихи и любовь...
   И вот с тех пор я жила не живой; - шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое моё прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли передо мной и заслоняли всё: а я не смогла остаться ни с кем.
   Две вещи в мире для меня всегда были самыми святыми: стихи и любовь.
   И это было платой за боль, причинённую Н. С.: у меня навсегда были отняты и любовь и стихи.
   Остались лишь призраки их...'
  (Е. И. Дмитриева. 'Исповедь'. С. 61)
  
  
  Таиах
  
  Тихо, грустно и безгневно
  Ты взглянула. Надо ль слов?
  Час настал. Прощай, царевна!
  Я устал от лунных снов.
  
  Ты живёшь в подводной сини
  Предрассветной глубины,
  Вкруг тебя в твоей пустыне
  Расцветают вечно сны.
  
  Много дней с тобою рядом
  Я глядел в твоё стекло.
  Много грёз под нашим взглядом
  Расцвело и отцвело.
  
  Всё, во что мы в жизни верим,
  Претворялось в твой кристалл.
  Душен стал мне узкий терем,
  Сны увяли, я устал...
  
  Я устал от лунной сказки,
  Я устал не видеть дня.
  Мне нужны земные ласки,
  Пламя алого огня.
  
  Я иду к разгулам будней,
  К шумам буйных площадей,
  К ярким полымям полудней,
  К пестроте живых людей...
  
  Не царевич я! Похожий
  На него, я был иной...
  Ты ведь знала: я - Прохожий,
  Близкий всем, всему чужой.
  
  Тот, кто раз сошёл с вершины,
  С ледяных престолов гор,
  Тот из облачной долины
  Не вернётся на простор.
  
  Мы друг друга не забудем.
  И, целуя дольний прах,
  Отнесу я сказку людям
  О царевне Таиах.
  
  Весна 1905
  Париж
  
  
  
  
  *** 'Тёмен жребий русского поэта'
  
  Поэты подобны огромным деревьям многоярусного экваториального леса - гигантам былых эпох древней и средней жизни. В таких лесах произрастали стометровые секвойи, и мы следом за Чарлзом Дарвином наивно полагаем, что именно их теплом сегодня наполнены наши дома. Бесплодные равнины наполняются шумом и трепетом жизни, когда семя, произросшее на скупой почве, становится славным лесом, изменяющим климат и ландшафт, пейзаж и звучание.
   - Приведу только один пример, хотя и простой, но очень меня заинтересовавший, - предлагает выдающийся учёный пример 'сложных отношений всех животных и растений друг к другу в борьбе за существование'. Но, странное дело, это скорее пример жизненного порыва, гармонии и красоты жизни, а не излюбленной двадцатым столетием борьбы за существование и естественного отбора:
  
  
   'В Стаффордшире, в имении одного моего родственника, где я располагал всеми удобствами для исследования, находилась обширная и крайне бесплодная вересковая равнина, которой никогда не касалась рука человека; но несколько сотен акров той же равнины 25 лет назад были огорожены и засажены шотландской сосной. Перемена в природной растительности засаженной части равнины была замечательна и превышала ту, которая обычно наблюдается при переходе с одной почвы на совсем иную; не только относительное число растений вересковой формации совершенно изменилось, но в посадке процветало 12 новых видов (не считая злаков и осок), не встречающихся на вересковой равнине. Но последствие для насекомых было ещё большим, так как в сосновой посадке стали обычными шесть видов насекомоядных птиц, не встречавшихся на вересковой равнине, где водилось два или три вида этих птиц. Мы видим, как велики были последствия от интродукции одного только дерева, ведь всё ограничилось только огораживанием для защиты от потравы скотом'.
  
  (Ч. Дарвин. 'Происхождение видов'. С. 72)
  
  
   Так же и мысль: обороните мысль от потравы скотом, дайте прорасти её семенам, и тогда она сказочно обратится и родит новые формы и виды, и прежде не слышанные прекрасные голоса наполнят пением некогда бедное и унылое пространство.
  
  
  В вагоне
  
  Снова дорога. И с силой магической
  Всё это вновь охватило меня:
  Грохот, носильщики, свет электрический,
  Крики, прощанья, свистки, суетня...
  
  Снова вагоны едва освещённые,
  Тусклые пятна теней,
  Лица склонённые
  Спящих людей.
  Мерный, вечный,
  Бесконечный,
  Однотонный
  Шум колёс.
  Шёпот сонный
  В мир бездонный
  Мысль унёс...
  Жизнь... работа...
  Где-то, кто-то
  Вечно что-то
  Всё стучит.
  Ти-та... то-та...
  Вечно что-то
  Мысли сонной
  Говорит.
  
  Так вот в ушах и долбит и стучит это:
  Ти-та-та... тá-та-та... тá-та-та... ти-та-та...
  Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
  Поезд гремит, перегнать их старается...
  
  Чудится, еду в России я...
  Тысячи вёрст впереди.
  Ночь неприютная, тёмная.
  Станция в поле... Огни её -
  Глазки усталые, томные -
  Шепчут: 'Иди...'
  Страх это? Горе? Раздумье? Иль что ж это?
  Новое близится, старое прожито.
  Прожито - отжито. Вынуто - выпито...
  Ти-та-та... тá-та-та... тá-та-та... ти-та-та...
  
  Чудится степь бесконечная...
  Поезд по степи идёт.
  В вихре рыданий и стонов
  Слышится песенка вечная.
  Скользкие стены вагонов
  Дождик сечёт.
  Песенкой этой всё в жизни кончается,
  Ею же новое вновь начинается,
  И бесконечно звучит и стучит это:
  Ти-та-та... тá-та-та... тá-та-та... ти-та-та...
  
  Странником вечным
  В пути бесконечном
  Странствуя целые годы,
  Вечно стремлюсь я,
  Верую в счастье,
  И лишь в ненастье
  В шуме ночной непогоды
  Веет далёкою Русью.
  Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
  С шумом колёс однотонным сливаются,
  И безнадёжно звучит и стучит это:
  Ти-та-та... тá-та-та... тá-та-та... ти-та-та...
  
  Май 1901
  В поезде между Парижем и Тулузой
  
  
  
   - Человек не создан природой и эволюцией. Человек создаётся. Непрерывно, снова и снова создаётся. Создаётся в истории, с участием его самого, его индивидуальных усилий. (М. К. Мамардашвили).
   Создавая себя, человек создаёт свою историю - творит собственный мир.
   - Миротворчество М. В. входило в его мифотворчество: мифа о великом, мудром и добром человеке. (М. И. Цветаева).
   - Неужели вы верите в эту мистификацию? Это просто Волошин писал - под женским и, нужно сказать, очень неудачным псевдонимом.
   - Да ведь, собственно, это не она писала, а Волошин, то есть он всё выправлял.
   - Нет, нет, никакой такой поэтессы Черубины не было. Был Максимилиан Волошин - под псевдонимом.
   Миф не миф, был не был, но зевсоподобие киммерийского отшельника с годами всё менее казалось случайным. Над усобицей гражданской войны - майский лес русских гениев, сад расходящихся тропок вкруг его дома:
   - 'Было, было, было', - а как это бывшее несравненно больше есть, чем сущее! (М. И. Цветаева).
   Было и есть - благодарный Коктебель, на чьей сухой почве произрастали новые семена, - островок мирной мысли в революционные и послереволюционные годы, - и садовник, терпеливо возделывающий свой сад.
  
  
  Усобица
  
  
  Готовность
  
  Посв. С. Дурылину
  
  Я не сам ли выбрал час рожденья,
  Век и царство, область и народ,
  Чтоб пройти сквозь муки и крещенье
  Совести, огня и вод?
  
  Апокалиптическому Зверю
  Вверженный в зияющую пасть,
  Павший глубже, чем возможно пасть,
  В скрежете и в смраде - верю!
  
  Верю в правоту верховных сил,
  Расковавших древние стихии,
  И из недр обугленной России
  Говорю: 'Ты прав, что так судил!
  
  Надо до алмазного закала
  Прокалить всю толщу бытия.
  Если ж дров в плавильной печи мало:
  Господи! Вот плоть моя'.
  
  24 октября 1921
  Феодосия
  
  
  
   Описание плоти 'для плавильной печи' приводит И. А. Бунин:
   'Он был невысок ростом, очень плотен, с широкими и прямыми плечами, с маленькими руками и ногами, с короткой шеей, с большой головой, темно-рус, кудряв и бородат: из всего этого он, невзирая на пенсне, ловко сделал нечто довольно живописное на манер русского мужика и античного грека, что-то бычье и вместе с тем круторого-баранье. Пожив в Париже, среди мансардных поэтов и художников, он носил широкополую чёрную шляпу, бархатную куртку и накидку, усвоил себе в обращении с людьми старинную французскую оживлённость, общительность, любезность, какую-то смешную грациозность, вообще что-то очень изысканное, жеманное и 'очаровательное', хотя задатки всего этого действительно были присущи его натуре'. ('Воспоминания'. С. 127).
   Несколько иную трактовку зевсоподобного даёт М. И. Цветаева:
  
   'Если каждого человека можно дать пластически, Макс - шар, совершенное видение шара: шар универсума, шар вечности, шар полдня, шар планеты, шар мяча, которым он отпрыгивал от земли (походка) и от собеседника, чтобы снова даться ему в руки, шар шара живота, и молния, в минуты гнева, вылетавшая из его белых глаз, была, сама видела, шаровая.
   Разбейся о шар. Поссорься с Максом.
   Да, земной шар, на котором, как известно, горы, и высокие, бездны, и глубокие, и который всё-таки шар. И крутился он, бесспорно, вокруг какого-то солнца, от которого и брал свой свет, и давал свой свет. Спутничество: этим продолжительным, протяжным словом дан весь Макс с людьми - и весь без людей. Спутник каждого встречного и, отрываясь от самого близкого, - спутник неизвестного нам светила. Отдалённость и неуклонность спутника. То что-то, вечно стоявшее между его ближайшим другом и им и ощущаемое нами почти как физическая преграда, было только - пространство между светилом и спутником, то уменьшавшееся, то увеличивавшееся, но неуклонно уменьшавшееся и увеличивавшееся, ни на пядь ближе, ни на пядь дальше, а в общем всё то же. То равенство притяжения и отдаления, которое, обрекая друг на друга два небесных тела, их неизменно и прекрасно рознит'.
  
  (М. Цветаева. 'Живое о живом'. С. 190-191)
  
  
  
  Гражданская война
  
  Одни восстали из подполий,
  Из ссылок, фабрик, рудников,
  Отравленные тёмной волей
  И горьким дымом городов.
  
  Другие - из рядов военных,
  Дворянских разорённых гнёзд,
  Где проводили на погост
  Отцов и братьев убиенных.
  
  В одних доселе не потух
  Хмель незапамятных пожаров,
  И жив степной, разгульный дух
  И Разиных, и Кудеяров.
  
  В других - лишённых всех корней -
  Тлетворный дух столицы Невской:
  Толстой и Чехов, Достоевский -
  Надрыв и смута наших дней.
  
  Одни возносят на плакатах
  Свой бред о буржуазном зле,
  О светлых пролетариатах,
  Мещанском рае на земле...
  
  В других весь цвет, вся гниль империй,
  Всё золото, весь тлен идей,
  Блеск всех великих фетишей
  И всех научных суеверий.
  
  Одни идут освобождать
  Москву и вновь сковать Россию,
  Другие, разнуздав стихию,
  Хотят весь мир пересоздать.
  
  В тех и других война вдохнула
  Гнев, жадность, мрачный хмель разгула,
  А вслед героям и вождям
  Крадётся хищник стаей жадной,
  Чтоб мощь России неоглядной
  Размыкать и продать врагам:
  
  Сгноить её пшеницы груды,
  Её бесчестить небеса,
  Пожрать богатства, сжечь леса
  И высосать моря и руды.
  
  И не смолкает грохот битв
  По всем просторам южной степи
  Средь золотых великолепий
  Конями вытоптанных жнитв.
  
  И там и здесь между рядами
  Звучит один и тот же глас:
  'Кто не за нас - тот против нас.
  Нет безразличных: правда с нами'.
  
  А я стою один меж них
  В ревущем пламени и дыме
  И всеми силами своими
  Молюсь за тех и за других.
  
  21 ноября 1919
  Коктебель
  
  
   - Нет обратнее стихов, чем Волошина и Черубины. Ибо он, такой женственный в жизни, в поэзии своей - целиком мужественен, то есть голова и пять чувств, из которых больше всего - зрение. Поэт - живописец и ваятель, поэт - миросозерцатель, Никогда не лирик как строй души. И он так же не мог написать стихов Черубины, как Черубина - его. Но факт, что люди были знакомы, что один из них писал и печатался давно, второй никогда, что один - мужчина, другой - женщина, даже факт одной и той же полыни в стихах - неизбежно заставляли людей утверждать невозможность куда большую, чем сосуществование поэта и поэта, равенство известного с безвестным, несущественность в деле поэтической силы - мужского и женского, естественность одной и той же полыни в стихах при одном и том же полынном местопребывании - Коктебеле, право всякого на одну полынь, лишь бы полынь выходила разная, и, наконец, самостоятельный Божий дар, ни в каких поправках, кроме собственного опыта, не нуждающийся. (М. Цветаева. 'Живое о живом'. С. 174).
   - Нет ничего легче, как признать на словах истинность всеобщей борьбы за жизнь, - писал зоолог Чарлз, не подозревая, что не в природе дело, а в том кошмаре сознания, которое Ф. Ницше выразил одной формулой: 'Бог умер'. Ничтоже сумняшеся, о человеке и обществе написал Дарвин свой знаменитый труд 'Происхождение видов'. Полтора столетия мы не догадываемся, что проецируем вовне свои общественные повадки и придаём им статус законов природы. Трихины, существа микроскопические, несли пафос борьбы за существование и естественного отбора из 'Происхождения видов' в марксовый 'Капитал'.
  
   'Нет ничего легче, как признать на словах истинность всеобщей борьбы за жизнь и нет ничего труднее, по крайней мере я нахожу это, как не упускать никогда из виду этого заключения. И всё же, пока оно не укоренится в нашем уме, вся экономия природы, со всеми явлениями распространения, редкости, изобилия, вымирания и вариации, будет представляться нам как в тумане или будет совершенно неверно нами понята. Лик природы представляется нам радостным, мы часто видим избыток пищи; мы не видим или забываем, что птицы, которые беззаботно распевают вокруг нас, по большей части питаются насекомыми и семенами и, таким образом, постоянно истребляют жизнь; мы забываем, как эти певцы или их яйца и птенцы в свою очередь пожираются хищными птицами и зверями; мы часто забываем, что если в известное время пища имеется в изобилии, то нельзя сказать того же о каждом годе и каждом времени года'.
  (Ч. Дарвин. 'Происхождение видов'. С. 66)
  
  
  
  Бойня
  (Феодосия, декабрь 1920)
  
  Отчего, встречаясь, бледнеют люди
  И не смеют друг другу глядеть в глаза?
  Отчего у девушек в белых повязках
  Восковые лица и круги у глаз?
  
  Отчего под вечер пустеет город?
  Для кого солдаты оцепляют путь?
  Зачем с таким лязгом распахиваются ворота?
  Сегодня сколько? полтораста? сто?
  
  Куда их гонят вдоль чёрных улиц,
  Ослепших окон, глухих дверей?
  Как рвёт и крутит восточный ветер,
  И жжёт и режет и бьёт плетьми!
  
  Отчего за Чумной по дороге к свалкам
  Брошен скомканный кружевной платок?
  Зачем уронен клочок бумаги?
  Перчатка, нательный крестик, чулок?
  
  Чьё имя написано карандашом на камне?
  Что нацарапано гвоздём на стене?
  Чей голос грубо оборвал команду?
  Почему так сразу стихли шаги?
  
  Что хлестнуло во мраке так резко и чётко?
  Что делали торопливо и молча потом?
  Зачем, уходя, затянули песню?
  Кто стонал так долго, а после стих?
  
  Чьё ухо вслушивалось в шорох ночи?
  Кто бежал, оставляя кровавый след?
  Кто стучался и бился в ворота и ставни?
  Раскрылась ли чья-нибудь дверь перед ним?
  
  Отчего перед рассветом к исходу ночи
  Причитает ветер за Карантином:
  - 'Носят вёдрами спелые грозды,
  Валят ягоды в глубокий ров.
  
  Ах, не грозды носят - юношей гонят
  К чёрному точилу, давят вино,
  Пулемётом дробят их кости и кольем
  Протыкают яму до самого дна.
  
  Уж до края полно давило кровью,
  Зачервленели терновник и полынь кругом.
  Прохватит морозом свежие грозды,
  Зажелтеет плоть, заиндевеют волоса'.
  
  Кто у часовни Ильи Пророка
  На рассвете плачет, закрывая лицо?
  Кого отгоняют прикладами солдаты:
  - 'Не реви - собакам собачья смерть!'
  
  А она не уходит, а всё плачет и плачет
  И отвечает солдату, глядя в глаза:
  - 'Разве я плачу о тех, кто умер?
  Плачу о тех, кому долго жить...'
  
  18 июля 1921
  Коктебель
  
  
   Столько вопросов, а ответ - в полном названии творения Дарвина: 'Происхождение видов путём естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь'. Да, именно рас. Struggle for life: сосуществование видов - борьба за жизнь. Помысленная в середине XIX века, она стала бичом ХХ-го.
   - Сосуществование поэта с поэтом, - утверждала М. И. Цветаева, - равенство известного с безвестным. Я сама тому живой пример, ибо никто никогда с такой благоговейной бережностью не относился к моим так называемым зрелым стихам, как тридцатишестилетний М. В. к моим шестнадцатилетним. Так люди считаются только с патентованным, для них - из-за большинства голосов славы - несомненным. Ни в чём и никогда М. В. не дал мне почувствовать преимуществ своего опыта, не говоря уже об имени. Он меня любил и за мои промахи. Как всякого, кто чем-то был. Ничего от мэтра (а времена были сильно мэтровые!), всё от спутника. Могу сказать, что он стихи любил совершенно так, как я, то есть как если бы сам их никогда не писал, всей силой безнадёжной любви к недоступной силе. И, одновременно, всякий хороший стих слушал, как свой. Всякая хорошая строка была ему личным даром, как любящему природу - солнечный луч. ('Было, было, было', - а как это бывшее несравненно больше есть, чем сущее! Как есть навсегда есть! Как бывшего - нет!) ('Живое о живом'. С. 175-176).
   - Все мы ангелы десятого круга.
   И в самых глубоких кругах преисподней Террора и Голода М. Волошин хранит веру в человека. Дуэлянт, мистификатор, революционер - он пишет...
  
  
  На дне преисподней
  
  Памяти А. Блока и Н. Гумилёва
  
  С каждым днём всё диче и всё глуше
  Мертвенная цепенеет ночь.
  Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит:
  Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
  
  Тёмен жребий русского поэта:
  Неисповедимый рок ведёт
  Пушкина под дуло пистолета,
  Достоевского на эшафот.
  
  Может быть, такой же жребий выну,
  Горькая детоубийца - Русь!
  И на дне твоих подвалов сгину,
  Иль в кровавой луже поскользнусь,
  Но твоей Голгофы не покину,
  От твоих могил не отрекусь.
  
  Доконает голод или злоба,
  Но судьбы не изберу иной:
  Умирать, так умирать с тобой,
  И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
  
  12 января 1922
  Коктебель
  
  
  
   - Как почти все его современники-стихотворцы, стихи свои он читал всегда с величайшей охотой, всюду где угодно и в любом количестве, при малейшем желании окружающих. Начиная читать, тотчас поднимал свои толстые плечи, свою и без того высоко поднятую грудную клетку, на которой обозначались под блузой почти женские груди, делал лицо олимпийца, громовержца и начинал мощно и томно завывать. Кончив, сразу сбрасывал с себя эту грозную и важную маску: тотчасже опять очаровательная и вкрадчивая улыбка, мягко, салонно переливающийся голос, какая-то радостная готовность ковром лечь под ноги собеседнику - и осторожное, но неутомимое сладострастие аппетита, если дело было в гостях, за чаем или ужином... (И. А. Бунин. 'Воспоминания'. С. 128).
  
  
   'Мой единственный идеал - это Град Божий. Но он находится не только за гранью политики и социологии, но даже за гранью времён. Путь к нему - вся крестная, страстная история человечества.
   Я не могу иметь политических идеалов потому, что они всегда стремятся к наивозможному земному благополучию и комфорту. Я же могу желать своему народу только пути правильного и прямого, точно соответствующего его исторической, всечеловеческой миссии. И заранее знаю, что этот путь - путь страдания и мученичества. Что мне до того, будет ли он вести через монархию, социалистический строй или через капитализм - всё это только различные виды пламени, проходя через которые перегорает и очищается человеческий дух.
   Я равно приветствую и революцию и реакцию и коммунизм и самодержавие, так же как епископ Турский, святой Лу, приветствовал Атиллу:
   'Да будет благословен твой приход, Бич Бога, которому я служу, и не мне останавливать тебя!''
  (М. А. Волошин. 'Россия распятая'. С. 503)
  
  
  Дом поэта
  
  Дверь отперта. Переступи порог.
  Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
  В прохладных кельях, беленных извёсткой,
  Вздыхает ветр, живёт глухой раскат
  Волны, взмывающей на берег плоский,
  Полынный дух и жёсткий треск цикад.
  А за окном расплавленное море
  Горит парчой в лазоревом просторе.
  Окрестные холмы вызорены
  Колючим солнцем. Серебро полыни
  На шиферных окалинах пустыни
  Торчит вихром косматой седины.
  Земля могил, молитв и медитаций -
  Она у моря вырастила мне
  Скупой посев айлантов и акаций
  В ограде тамарисков. В глубине
  За их листвой, разодранной ветрами,
  Скалистых гор зубчатый окоём
  Замкнул залив Алкеевым стихом,
  Асимметрично-строгими строфами.
  Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
  И побережьям этих скудных стран
  Великий пафос лирики завещан
  С первоначальных дней, когда вулкан
  Метал огонь из недр глубинных трещин
  И дымный факел в небе потрясал.
  Вон там - за профилем прибрежных скал,
  Запечатлевшим некое подобье
  (Мой лоб, мой нос, ощечье и подлобье),
  Как рухнувший готический собор,
  Торчащий непокорными зубцами,
  Как сказочный базальтовый костёр,
  Широко вздувший каменное пламя,
  Из сизой мглы, над морем вдалеке
  Встаёт стена... Но сказ о Карадаге
  Не выцветить ни кистью на бумаге,
  Не высловить на скудном языке.
  
  
   - Я бы очень хотел так писать, как Черубина, но я так не умею...
   - Волошин часто сидит у нас по вечерам. По-прежнему мил, оживлён, весел. 'Бог с ней, с политикой, давайте читать друг другу стихи!' Читает, между прочим, свои 'Портреты'. В портрете Савинкова отличная черта - сравнение его профиля с профилем лося. (И. А. Бунин. 'Воспоминания'. С. 131).
   'Киммерийскими Афинами' называл Коктебель поэт и переводчик Георгий Шенгели (1894-1956):
  
   'Тысячелетнее борение космических сил здесь вылилось наружу, оцепенело в напряжённом равновесье. И припасть к разверстым недрам трагической земли так же отрадно, как омыться гекзаметрами Гомера и сгореть вместе с градом копьеносца Приама.
   И Коктебель, как магнитные горы аравийских преданий, влечёт к себе художников: мрамора, кисти, слова. В изломах окрестных хребтов покоятся профили: Жуковского, Пушкина, Северянина, Волошина, Гомера, Шиллера.
   И сами улицы посёлка окружены: 'улица Тургенева', 'улица Чехова'. И белые домики принадлежат: Григорию Петрову, Максиму Горькому, поэтессе Аллегро - П. С. Соловьёвой, сестре Владимира Соловьёва, Максимилиану Волошину. И каждое лето полны эти домики: Алексей Толстой, Мандельштам, Ходасевич, Городецкий, Шервашидзе, Богаевский, Евреинов, Шаляпин, Гиппиус, Герцык, Гумилёв, Парнок - все побывали тут.
   Коктебель - республика. Со своими нравами, обычаями и костюмами, с полной свободой, покоящейся на 'естественном праве', со своими патрициями - художниками и плебеями - 'нормальными дачниками'.
   И признанный архонт этой республики - Максимилиан Волошин. Хорошо в его скромном дворце. Вы поднимаетесь по деревянной лестнице, где вас дружелюбно облаивает лохматый Аладин, и входите в башню-'мастерскую'. Хоры вокруг стен, многоэтажная библиотека, пёстрые драпировки вперемежку с акварелями и японскими эстампами, в глубокой нише-'каюте' - гипсовая голова царевны Таиах, на многочисленных полках - кисти и краски, куски базальта и фантастические корневища, выбрасываемые морем. Никого'.
  
  (Г. Шенгели. 'Киммерийские Афины'. С. 360)
  
  
  Я много видел. Дивам мирозданья
  Картинами и словом отдал дань...
  Но грудь узка для этого дыханья,
  Для этих слов тесна моя гортань.
  Заклепаны клокочущие пасти.
  В остывших недрах мрак и тишина.
  Но спазмами и судорогой страсти
  Здесь вся земля от века сведена.
  И та же страсть и тот же мрачный гений
  В борьбе племён и в смене поколений.
  Доселе грезят берега мои
  Смолёные ахейские ладьи,
  И мёртвых кличет голос Одиссея,
  И киммерийская глухая мгла
  На всех путях и долах залегла,
  Провалами беспамятства чернея.
  Наносы рек на сажень глубины
  Насыщены камнями, черепками,
  Могильниками, пеплом, костяками.
  В одно русло дождями сметены
  И грубые обжиги неолита,
  И скорлупа милетских тонких ваз,
  И позвонки каких-то пришлых рас,
  Чей облик стёрт, а имя позабыто.
  Сарматский меч и скифская стрела,
  Ольвийский герб, слезница из стекла,
  Татарский глёт зеленовато-бусый
  Соседствуют с венецианской бусой.
  А в кладке стен кордонного поста
  Среди булыжников оцепенели
  Узорная арабская плита
  И угол византийской капители.
  Каких последов в этой почве нет
  Для археолога и нумизмата -
  От римских блях и эллинских монет
  До пуговицы русского солдата.
  
  
   - Часовая стрелка переведена на два часа двадцать пять минут вперёд, после девяти запрещено показываться на улице. Волошин иногда у нас ночует. У нас есть некоторый запас сала и спирта, он ест жадно и с наслаждением и всё говорит, говорит и всё на самые высокие и трагические темы. (И. А. Бунин. 'Воспоминания'. С. 132).
  
   'Преодолеваете внутреннюю лестницу и входите в кабинет. Гипсовые Пушкин и Гоголь, маски Гомера, Петра, Достоевского, Толстого. Химеры с Нотр-Дам. И вновь книги. С уютной софы подымается невысокий грузный человек. Тёмно-рыжие поседелые волосы, сдержанные ремешком, синий античный хитон, сандалии. Внимательные серые глаза. Из-под подрезанных усов - нежный женский рот: Волошин.
   Начинается беседа. Внимательно выслушивая партнёра, принимая все его положения, Волошин незначительными поправками доводит его до согласия с собой. И тогда - изумительный гейзер знаний, своеобразнейшие сопоставления и сближения; вырастает стройная система воззрений на мир, на человека, на искусство. Потом становится парадоксальной. И вы теряете отчётливое представление: серьёзно ли говорят с вами? Из-под непроницаемой брони логики сквозит всё время лёгкая усмешка. Защищая магизм, оккультные манипуляции, Волошин обращается к потусторонним силам, когда-то пытавшимся так или иначе вторгнуться в его жизнь, с увещеванием:
   - Пожалуйста, без чудес. В обществе надо себя вести прилично'.
  
  (Г. Шенгели. 'Киммерийские Афины'. С. 360-361)
  
  
  Войди, мой гость, стряхни житейский прах
  И плесень дум у моего порога...
  Со дна веков тебя приветит строго
  Огромный лик царицы Таиах.
  Мой кров - убог. И времена - суровы.
  Но полки книг возносятся стеной.
  Тут по ночам беседуют со мной
  Историки, поэты, богословы.
  И здесь - их голос, властный, как орган,
  Глухую речь и самый тихий шёпот
  Не заглушит ни южный ураган,
  Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
  Мои ж уста давно замкнуты... Пусть!
  Почётней быть твердимым наизусть
  И списываться тайно и украдкой,
  При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
  И ты, и я - мы все имели честь
  'Мир посетить в минуты роковые'
  И стать грустней и зорче, чем мы есть.
  Я не изгой, а пасынок России.
  Я в эти дни немой её укор.
  И сам избрал пустынный сей затвор
  Землёю добровольного изгнанья,
  Чтоб в годы лжи, падений и разрух
  В уединеньи выплавить свой дух
  И выстрадать великое познанье.
  
  
   - Я даже дивился на него - так далеко шагнул он вперёд и в писании стихов, и в чтении их, так силён и ловок стал и в том и в другом, но слушал его даже с некоторым негодованием; какое, что называется, 'великолепное', самоупоённое и, по обстоятельствам места и времени, кощунственное словоизвержение! - и, как всегда, всё спрашивал себя: на кого же в конце концов похож он? Вид как будто грозный, пенсне строго блестит, в теле все как-то поднято, надуто, концы густых волос, разделённых на прямой пробор, завиваются кольцами, борода чудесно круглится, маленький ротик открывается в ней так изысканно, а гремит и завывает так гулко и мощно... Кряжистый мужик русских крепостных времен? Приап? Кашалот? (И. А. Бунин. 'Воспоминания'. С. 130).
  
  
   'Он читает стихи. Читает превосходно. И чужие стихи читает лучше своих. И пламенно восторгается ими. Чтение перемежается рассказами о поэтах. Серьёзными и шутливыми.
   - Присылает мне И. Эренбург книгу стихов. Книга неправильно сброшюрована: обложка вверх ногами. Я сначала вознегодовал, сочтя это намеренным. Потом понял. Приходит ко мне сестра поэта, желая поговорить о присланной книге. Я беру книгу и читаю. Она потом пишет брату: 'Какой оригинал этот Волошин! Представь: держал твою книгу вверх ногами и так читал. Даже неприятно'.
   Вы прощаетесь.
   - Приходите вечером чай пить...
   Надо пойти. Там вас угостят... мистификацией'.
  
  (Г. Шенгели. 'Киммерийские Афины'. С. 361)
  
  
  Пойми простой урок моей земли:
  Как Греция и Генуя прошли,
  Так минет всё - Европа и Россия.
  Гражданских смут горючая стихия
  Развеется... Расставит новый век
  В житейских заводях иные мрежи...
  Ветшают дни, проходит человек.
  Но небо и земля - извечно те же.
  Поэтому живи текущим днём.
  Благослови свой синий окоём.
  Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
  И памятью насыщен, как земля.
  Люби далёкий парус корабля
  И песню волн, шумящих на просторе.
  Весь трепет жизни всех веков и рас
  Живёт в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.
  
  25 декабря 1926
  Коктебель
  
  
   Поэт - форма достаточно редкая и к миру вещей в обыкновении своём, в известной степени, не приспособленная. Если верить сэру Чарлзу, давно уже следовало бы умереть последнему её представителю:
  
   'Естественный отбор действует только посредством сохранения вариаций полезных, которые поэтому укореняются. Вследствие быстрого возрастания численности всех органических существ в геометрической прогрессии, каждый ареал уже до предела заполнен обитателями, а из этого вытекает, что так как благоприятствуемые формы увеличиваются в числе, то менее благоприятствуемые уменьшаются в числе и становятся редкими. Редкость формы... - предвестник вымирания. Для нас ясно, что всякой форме, представленной малым числом особей, грозит опасность окончательного исчезновения во время резких сезонных колебаний в природе либо из-за временного увеличения числа её врагов'.
  
  (Ч. Дарвин. 'Происхождение видов'. С. 100)
  
  
   Временное увеличение числа врагов живой мысли чревато последствиями необратимыми. Там, где была Россия, появилось безродное образование из четырёх букв и Левиафаном поело редкие и менее благоприятствуемые формы - людей, республики, улицы, города...
   - Имеются исторические данные, что в Йоркшире водившийся в старину чёрный рогатый скот был вытеснен лонгорнами, а эти последние 'были сметены шортгорнами, словно какой-нибудь моровой язвой'. (Ч. Дарвин).
   И ничего не изменишь: хотели естественный отбор - не жалуйтесь.
   Однако совсем не укладывается в суровый языческий закон-приговор, каким образом из оруженосцев получаются паладины, из подмастерий успевают вырасти мастера. В мире сил какая сила хранит их? Твари и созвездья одинаково равны перед ней. И мир, оказывается, жив не борьбой за существование и естественно-неестественным отбором, но Словом, призвавшем к бытию вещи и солнце.
  
  
  Подмастерье
  
  Посвящается Ю. Ф. Львовой
  
  Мне было сказано:
  Не светлым лирником, что нижет
  Широкие и щедрые слова
  На вихри струнные, качающие душу, -
  Ты будешь подмастерьем
  Словесного, святого ремесла,
  Ты будешь кузнецом
  Упорных слов,
  Вкус, запах, цвет и меру выплавляя
  Их скрытой сущности, -
  Ты будешь
  Ковалом и горнилом,
  Чеканщиком монет, гранильщиком камней.
  Стих создают - бызвыходность, необходимость, сжатость,
  Сосредоточенность...
  Нет грани меж прозой и стихом:
  Речение,
  В котором все слова притёрты,
  Пригнаны и сплавлены
  Умом и терпугом, паялом и терпеньем,
  Становится лирической строфой, -
  Будь то страница
  Тацита
  Иль медный текст закона.
  Для ремесла и духа - единый путь:
  Ограничение себя.
  Чтоб научиться чувствовать,
  Ты должен отказаться
  От радости переживаний жизни,
  От чувства отрешиться ради
  Сосредоточья воли;
  И от воли - для отрешённости сознанья.
  Когда же и сознанье внутри себя ты сможешь погасить -
  Тогда
  Из глубины молчания родится
  Слово,
  В себе несущее
  Всю полноту сознанья, воли, чувства,
  Все трепеты и все сиянья жизни.
  Но знай, что каждым новым
  Осуществлением
  Ты умерщвляешь часть своей возможной жизни:
  Искусство живо -
  Живою кровью принесённых жертв.
  Ты будешь Странником
  По вещим перепутьям Срединной Азии
  И западных морей,
  Чтоб разум свой ожечь в плавильных горнах знанья,
  Чтоб испытать сыновность и сиротство
  И немоту отверженной земли.
  Душа твоя пройдёт сквозь пытку и крещенье
  Страстною влагою,
  Сквозь зыбкие обманы
  Небесных обликов в зерцалах земных вод.
  Твоё сознанье будет
  Потеряно в лесу противочувств,
  Средь чёрных пламеней, среди пожарищ мира.
  Твой дух дерзающий познает притяженье
  Созвездий правящих и волящих планет...
  Так, высвобождаясь
  От власти малого, беспамятного 'я',
  Увидишь ты, что все явленья -
  Знаки,
  По которым ты вспоминаешь самого себя,
  И волокно за волокном сбираешь
  Ткань духа своего, разодранного миром.
  
  Когда же ты поймёшь,
  Что ты не сын земле,
  Но путник по вселенным,
  Что Солнца и Созвездья возникали
  И гибли внутри тебя,
  Что всюду - и в тварях, и в вещах - томится
  Божественное Слово,
  Их к бытию призвавшее,
  Что ты освободитель божественных имён,
  Пришедший изназвать
  Всех духов - узников, увязших в веществе,
  Когда поймёшь, что Человек рождён,
  Чтоб выплавить из мира
  Необходимости и Разума -
  Вселенную Свободы и Любви, -
  Тогда лишь
  Ты станешь Мастером.
  
  24 июня 1917
  Коктебель
  
  
   'Слово, в себе несущее всю полноту сознанья, воли, чувства, все трепеты и все сиянья жизни', - быть может, потому сказано, что Слово это Бог.
   Мы на чужбине, и именно 'деревьям, а не нам, дано величье совершенной жизни' (Н. С. Гумилёв). Это их удел - безмолвно подниматься в вышину неисчислимые тысячелетья. Поэт же не может не петь и не плакать.
   Живое слово чёрными значочками напечатано на тленной бумаге. Но все явленья - знаки, и потому в мире нет ничего лишённого смысла. Знак к знаку, волокно к волокну - так мы собираем 'ткань духа своего, разодранного миром'.
  
  
  Киммерийская весна
  
  
  * * *
  
  Фиалки волн и гиацинты пены
  Цветут на взморье около камней.
  Цветами пахнет соль... Один из дней,
  Когда не жаждет сердце перемены
  И не торопит преходящий миг,
  Но пьёт так жадно златокудрый лик
  Янтарных солнц, просвеченных сквозь просинь.
  Такие дни под старость дарит осень.
  
  20 ноября 1926
  <Коктебель>
  
  
   Мы идём к себе весьма издалека -- анфиладами пустынных зал, коридорами полутёмных пространств. Идём, дробясь в отраженьях, теряясь в зеркалах, через мистификации и неясные видения прошлого, - ангелы десятого круга в поисках своей потерянной сути. К себе можно и не прийти. Путь далёк и запутан.
   Итог всех страстей - чудесное превращение в мастера из подмастерья.
   'Смерть не страшила его, - вспоминала Евгения Герцык, - быть может, в иные дни в глубине влекла, как того, чей дух полон, мысль додумана. В августе 32-го года он умер. В своей предсмертной болезни... был трогательно терпелив и просветлён'. ('Волошин'. С. 350).
  
  
  * * *
  
  Выйди на кровлю. Склонись на четыре
  Стороны света, простёрши ладонь.
  Солнце... вода... облака... огонь...
  Всё, что есть прекрасного в мире...
  
  Факел косматый в шафранном тумане,
  Влажной парчою расплесканный луч,
  К небу из пены простёртые длани,
  Облачных грамот закатный сургуч.
  
  Гаснут во времени, тонут в пространстве
  Мысли, событья, мечты, корабли...
  Я ж уношу в своё странствие странствий
  Лучшее из наваждений земли.
  
  <11октября 1924
  Коктебель>
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Анненский И. Ф. О современном лиризме // Книги отражений. М.: 'Наука', 1979. С. 328-382.
   2. Анненский И. Ф. Письма // Там же. С. 446-494.
   3. Ауслендер С. А. Воспоминания о Н. С. Гумилёве // Жизнь Николая Гумилёва. Воспоминания современников. Ленинград: Изд-во Международного фонда истории науки, 1991. https://gumilev.ru/biography/135/
   4. Бунин И. А. Воспоминания // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 9. М.: Воскресенье, 2006. С. 7-185.
   5. Бунин И. А. Записная книжка ('Возрождение', 1926, 3 июля) // Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 8. М.: Воскресенье, 2006. С. 398-403.
   6. Волошин М. А. Автобиография <10> // Собрание сочинений. Т. 7, кн. 2. Дневники 1891-1932. Автобиографии. Анкеты. Воспоминания. М.: Эллис Лак, 2008. С. 232-239.
   7. Волошин М. А. Автобиография <13> // Там же. С. 248-256.
   8. Волошин М. А. Воспоминания о Черубине де Габриак // Там же. С. 451-471.
   9. Волошин М. А. Гороскоп Черубины де Габриак // Лики творчества. Ленинград: 'Наука', 1989. С. 515-520.
   10. Волошин М. А. Лица и маски // Там же. С. 112-163.
   11. Волошин М. А. Одилон Рэдон // Там же. С. 235-237.
   12. Волошин М. А. Переписка с Маргаритой Сабашниковой // Собрание сочинений. Т. 11, кн. 1. М.: Эллис Лак, 2013.
   13. Волошин М. А. Пророки и мстители // Лики творчества. Ленинград: 'Наука', 1989. С. 188-208.
   14. Волошин М. А. Россия распятая // Собрание сочинений. Т. 6, кн. 2. Проза 1900-1927. Очерки, статьи, лекции, рецензии, наброски, планы. М.: Эллис Лак 2000, 2008. С. 454-505.
   15. Волошин М. А. Скелет живописи // Лики творчества. Ленинград: 'Наука', 1989. С. 211-217.
   16. Герцык Е. Волошин // М. А. Волошин. Стихотворения. Статьи. Воспоминания современников. М.: Изд-во 'Правда', 1991.
   17. Гёте И. В. Фауст // Избранные произведения в 2-х томах. Т. 2. М.: Изд-во 'Правда', 1985.
   18. Гумилёв Н. С. Письма о русской поэзии. М.: 'Современник', 1990.
   19. Гюнтер И. Жизнь в восточном ветре // Жизнь Николая Гумилёва. Воспоминания современников. Ленинград: Изд-во Международного фонда истории науки, 1991.
   20. Гюнтер И. Под восточным ветром // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: 'Вся Москва', 1990.
  https://gumilev.ru/biography/38/
   21. Дарвин Ч. Происхождение видов путём естественного отбора. Санкт-Петербург: 'Наука', 1991.
   22. Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М.: Изд-во 'Мысль', 1979.
   23. Дмитриева Е. И. Исповедь // Жизнь Николая Гумилёва. Воспоминания современников. Ленинград: Изд-во Международного фонда истории науки, 1991. https://biography.wikireading.ru/145787
   24. Золя Э. Чрево Парижа // Собрание сочинений. Т. 2. М.: 'Правда', 1957.
   25. Инюшина И. А. Философия М. К. Мамардашвили как перформативная практика и античная увещательная традиция // Вестник Костромского государственного университета им. Н. А. Некрасова. 2014. ? 7. Том. 20. С. 170-174. http://cyberleninka.ru/article/n/filosofiya-m-k-mamardashvili-kak-performativnaya-praktika-i-antichnaya-uveschatelnaya-traditsiya
   26. Мамардашвили М. К. Мысль в культуре // Как я понимаю философию. М.: 'Прогресс', 1992.
   27. Мамардашвили М. К. Философия - это сознание вслух // Как я понимаю философию. М.: 'Прогресс', 1992.
   28. Немирович-Данченко В. Рыцарь на час // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: 'Вся Москва', 1990.
  https://gumilev.ru/biography/77/
   29. Тейяр де Шарден П. Феномен человека. М.: 'Наука', 1987.
   30. Толстой А. Николай Гумилёв // Николай Гумилёв в воспоминаниях современников. М.: 'Вся Москва', 1990. https://gumilev.ru/biography/14/
   31. Холл М. П. Энциклопедическое изложение Масонской, Герметичесой, Каббалистической и Розенкрейцеровской Символической Философии. Новосибирск: ВО 'Наука'. 1992. Т. 1.
   32. Цветаева М. Живое о живом // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 4. С. 159-220.
   33. Шенгели Г. Киммерийские Афины // М. А. Волошин. Стихотворения. Статьи. Воспоминания современников. М.: Изд-во 'Правда', 1991.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"