Аннотация: Пять эссе о жизни и творчестве Николая Степановича Гумилёва и его переводах Теофиля Готье. Аудиокнига на https://youtu.be/Y2QDEJqVwMg
Глава 7.
Н. С. Гумилёв. "С душой, измученной нездешним"
Романтические истории - ведомости невозможного. Влюблённость приходящая и проходящая. Вечерние гулянья по Академическому городку под звуки блокфлейты. Это был Глюк, 'Орфей и Эвридика', и ещё несколько мелодий из Шуберта, Баха и, если не ошибаюсь, Чайковского. Ничего общего с профанацией: очарование неумелой игры пусть недолговечно, но всё же достаточно. Кто-то пел голосом удивительным. Романс о романсе.
В то время я слышал музыку. Везде и всюду. Лекционные аудитории баловали одиночеством, как старым фортепиано после занятий, когда никого уже не было рядом. Молоточки били по струнам, извлекая необычные звуки, и, казалось, некая тайна этой гармонии откроется сейчас же, лишь только аккорд получит своё разрешение. Я учился прикасаться к тайне - осторожность совсем не мешала, хотя и была тщетной: загадка, памятная с детства, когда я впервые заглянул в ноты, не могла быть разгаданной. Я слышал музыку. На лестницах и в переходах, подземных и надводных, в стремлении сосновых дорожек, убегающих вдоль реки, у книг в библиотеке и при взгляде на ряд чёрно-белых клавиш.
Поначалу одной рукой - неуверенно и горячо - я подбирал свою тему. Затем уходил дальше своих инструментальных навыков и играл в две руки. И всё же это была только игра в музыку, которую я слышал в себе. Я начинал снова - возвращался, открывал дверь своим, только мне одному известным, способом. Закрыть её изнутри не представляло труда. Звук разносился гулко и сильно: пустые своды резонировали каждый шорох. Я воображал, будто кто-то сидит рядом со мной, и вскоре у меня действительно появились слушатели. Аранжировка никогда не была проблемой. На бутафорских гитарах и видавшей виды ударной установке под аккомпанемент расстроенной 'Лирики' мы импровизировали с новыми сочинениями.
Иногда мы собирались в комнатке Стаса. Бобинный магнитофон воспроизводил фантастическое велеречие кумира - аккорды, взятые им в Монте-Карло или Париже, находили своё разрешение в нас. Мальчик, который создал свой мир где-то за тысячи километров от нас, был запечатлён на обложке винилового диска. Мы ощущали его притяжение. Хотелось жить по его законам и говорить его языком. Ступени не были слишком крутыми, и я сбегал по ним через одну. Тайные сны пожеланием лучших песнопений провожали меня от порога. Было свежо и сыро. Луна смотрела жёлтым пятном. Я знал, что непременно возвращусь сюда, в своё нездешнее, где лужи расстилали полночное небо, а свет в окошках напоминал о доме, некогда покинутом мной.
Пружина закручивалась медленно, и требовалось приложить немало усилий, чтобы часы тикали. Метроном отбивал такт. Ритм, приласкав время, овладевал пространством. Щётки звенели на тарелках. Музыка была чувством. Человек окрестил её любовью. Любовь неразумна. Она столь же иррациональна, как экспонента и квадратура круга. Любовь необъяснима: числа даны, чтобы, проникнув в их тайну, человек убедился, сколь мертвенно-бледен разум без чувства. Нет скончания их разрядам, нет скончания мысли. Душа исполнена чувства - романтические истории осуществляются, и это величайшее совершенство.
* * *
Какою музыкой мой слух взволнован?
Чьим странным обликом я зачарован?
Душа прохладная, теперь опять
Ты мне позволила желать и ждать.
Душа просторная, как утром даль,
Ты убаюкала мою печаль.
Её, любившую дорогу в храм,
Сложу молитвенно к твоим ногам.
Всё, всё, что искрилось в моей судьбе,
Всё, всё пропетое - тебе, тебе!
1911
*** 'Этот мир не слукавил с тобою'
Покорив Рим, варвары научились считать, но за полтора тысячелетия катастроф и бедствий не мудрено было сбиться со счёта. Первая мировая война задалась новым исчислением. Беспредельность натурального ряда, где за первой годиной грядёт вторая, обнаруживает недвусмысленное легкомыслие просвещения без образования, чреватое чудовищной агонией всемирной истории ещё до наступления конца света. Утопии и антиутопии на этот счёт спекулятивны и умозрительны, хотя среди них случаются и такие, где спекуляция, рассуждение во всей его полноте, и нелукавое умозрение, обыкновенно не принимаемое всерьёз, отмечены печатью пророчества, живы, как откровение.
15 мая 1917 года Николай Гумилёв отбыл в действующую армию на Салоникский фронт. Судьба вела его через Стокгольм, Лондон и Париж. В России - двоевластие, в Европе - война, и будущие кошмары особенно остро предчувствуются тонкокожими воителями культуры. В еженедельнике 'Новый век' Карл Бехгофер публикует интервью с русским поэтом. Он знакомится с английскими писателями Д. Х. Лоуренсом и Д. К. Честертоном, а также переводчиком китайской поэзии Артуром Уэлли. Его знакомство с совсем ещё молодым Олдосом Хаксли состоится зимой 1918 года, когда поэт вернётся в Лондон, чтобы добиться разрешения на въезд в Россию.
Во Франции представитель Временного правительства генерал Зенкевич оставляет прапорщика Гумилёва в составе Управления Военного комиссариата до конца 1917 года. В Париже в круг его общения входят художники Михаил Ларионов и Наталья Гончарова, замечающие его увлечение восточной поэзией. В записной книжке на первой странице у него пометка: 'Купить в Париже: <...> 3) Антология экзотических поэтов: китайских, малайских, персидских и т. д.'
Восточная поэзия сменяется новым увлечением, вскоре перерастающим в сильное чувство. Одно за другим появляются стихотворения, посвящённые некой полурусской, полуфранцуженке Елене Д., боготворимой под именем 'Синей звезды'.
Синяя звезда
Я вырван был из жизни тесной,
Из жизни скудной и простой
Твоей мучительной, чудесной,
Неотвратимой красотой.
И умер я... и видел пламя,
Не виданное никогда:
Пред ослеплёнными глазами
Светилась синяя звезда.
Преображая дух и тело,
Напев вставал и падал вновь.
То говорила и звенела
Твоя поющей лютней кровь.
И запах огненней и слаще
Всего, что в жизни я найду,
И даже лилии, стоящей
В высоком ангельском саду.
И вдруг из глуби осиянной
Возник обратно мир земной,
Ты птицей раненой нежданно
Затрепетала предо мной.
Ты повторяла: 'Я страдаю', -
Но что же делать мне, когда
Я наконец так сладко знаю,
Что ты - лишь синяя звезда.
1917
'Невыразимою грустью на меня повеяло от небольшой, изящно изданной книжки Гумилёва - 'К синей звезде'. Точно из далёкой, неведомо где затерянной могилы убитого поэта меня позвал его едва-едва различимый голос'. Сборник 'К синей звезде' вышел в Берлине в 1923 г. два года спустя после гибели поэта. Русский писатель Василий Иванович Немирович-Данченко, прочитав подзаголовок 'Неизданные стихи 1918 г.', с невыразимою грустью на пару минут воскресил петербургского рыцаря:
'Сейчас, когда я перечитываю его стихи - строгий и суровый образ поэта, застегнувшегося как будто на все пуговицы, живой стоит передо мною. Он, казалось, весь был в железной непроницаемой броне, чтобы посторонний взгляд не угадал пламя, горевшее в его груди'. ('Рыцарь на час'. С. 229).
Паладин у ног Дамы сердца оставляет автографы в альбоме с цветочным орнаментом на заглавном листе. Война в Европе и революция в России - какую власть имеют над ним? Он принадлежит поэзии и любви. Его железная броня непроницаема для постороннего взгляда, и только любящий взгляд угадывает пламя в груди. Милая земля исчезает. С небес газельими глазами глядит на него любимое создание. Всё остальное - утопия, как люди и время.
Сирень
Из букета целого сирени
Мне досталась лишь одна сирень,
И всю ночь я думал об Елене,
А потом томился целый день.
Всё казалось мне, что в белой пене
Исчезает милая земля,
Расцветают влажные сирени
За кормой большого корабля.
И за огненными небесами
Обо мне задумалась она,
Девушка с газельими глазами
Моего любимейшего сна.
Сердце прыгало, как детский мячик,
Я, как брату, верил кораблю,
Оттого что мне нельзя иначе,
Оттого что я её люблю.
1917
Поэт исчисляет знание сердцем - опытом субъективного; всё, что посетила мысль, 'поля земные и поля блаженных' (Н. Гумилёв), - богатые обители умного взора востребованной рефлексии, забота зрелого размышления. Совсем не демон - поэт и философ, и фатальной ошибкой государства будет его изгнание из страны: идолы рода, тени пещер не страшат и мало занимают его, он обращён к свету, он - сущность, определяемая собственным существованием и ничем более. Миру вещей не слукавить с этой сущностью, хотя возможно пробить железную непроницаемую броню, ведь не демон же он - человек.
Но человек -
Гордец с недолгой и непрочной властью -
Не знает и того, в чём убеждён.
Безлика его сущность перед небом,
Она так корчит рожи обезьяньи,
Что ангелы рыдают.
(О. Хаксли. 'Обезьяна и сущность')
Плач ангелов, 'незримый для незрящих', не оставляет его наедине с миром: поэтическая речь - их голоса. Отринуть дар, и 'безлика его сущность перед небом', и один только мир вещей, в пустоте и обмане своём враждебный и злой.
Стихи Олдоса Хаксли о злобных обезьянах вряд ли подошли бы в альбом:
''Не знает и того, в чём убеждён...' Едва ли следует добавлять: то, что мы называем знанием - лишь другая форма невежества, разумеется, высокоорганизованная, глубоко научная, но именно поэтому и более полная, более чреватая злобными обезьянами. Когда невежество было просто невежеством, мы уподоблялись лемурам, мартышкам и ревунам. Сегодня же благодаря нашему знанию - высшему невежеству - человек возвысился до такой степени, что самый последний из нас - это бабуин, а самый великий - орангутан или, если он возвёл себя в ранг спасителя общества, даже самая настоящая горилла'.
(О. Хаксли. 'Обезьяна и сущность'. С. 511)
Любовь
Много есть людей, что, полюбив,
Мудрые, дома себе возводят,
Возле их благословенных нив
Дети резвые за стадом бродят.
А другим - жестокая любовь,
Горькие ответы и вопросы,
С желчью смешана, кричит их кровь,
Слух их жалят злобным звоном осы.
А иные любят, как поют,
Как поют, и дивно торжествуют,
В сказочный скрываются приют;
А иные любят, как танцуют.
Как ты любишь, девушка, ответь,
По каким тоскуешь ты истомам?
Неужель ты можешь не гореть
Тайным пламенем, тебе знакомым?
Если ты могла явиться мне
Молнией слепительной Господней
И отныне я горю в огне,
Вставшем до небес из преисподней?
1917
Любовь во множестве обличий созидает жизнь: мудрые люди обзаводятся семьёй, другие страдают от безысходности чувства, третьи поют, танцуют, мирискусничают. В союзе любви человека с его душой - начало поэзии. Без него, бюрократы, картонажные мастера, сколько глупостей творим мы в эгоизме своём? Общедоступную, как аксиома, мысль внушал Джордж Сантаяна: 'Кто не помнит прошлого, тому суждено пережить его ещё раз'. Что ещё позабудем и какие войны и лагеря повторим, чтобы научиться чувствовать?
Из антиутопии 1948-го эхо раскатывается по десятилетиям, когда уже нет в живых ни Гумилёва, ни Синей звезды, ни Сантаяны, ни самого Хаксли:
'Море, яркая звезда, бескрайний кристалл неба - ну, конечно, вы их помните! Конечно! Неужели же вы забыли, неужели никогда так и не открыли для себя того, что лежит за пределами умственного зоосада, за пределами сумасшедшего дома, что внутри вас, за пределами всего этого Бродвея театриков воображения, в которых яркими огнями всегда горит лишь ваше имя?'
(О. Хаксли. 'Обезьяна и сущность'. С. 513)
Унижение
Вероятно, в жизни предыдущей
Я зарезал и отца и мать,
Если в этой - Боже присносущий! -
Так позорно осуждён страдать.
Каждый день мой, как мертвец, спокойный,
Все дела чужие, не мои,
Лишь томленье вовсе недостойной,
Вовсе платонической любви.
Ах, бежать бы, скрыться бы, как вору,
В Африку, как прежде, как тогда,
Лечь под царственную сикомору
И не подниматься никогда.
Бархатом меня покроет вечер,
А луна оденет в серебро,
И быть может не припомнит ветер,
Что когда-то я служил в бюро.
1917
Последние декады века, исчисляемого бедствиями и катастрофами, - время скетчей и пародий, забавных и кусачих последышей мысли. Презентации и самореклама, клубы весёлых и находчивых - 'нарочито юмористическое бездумие человека'. Одни и те же песни для колледжей и ночных заведений, одни и те же наряды на подиуме и в хосписе для бездомных. Всё, что небанально, быстро выходит из моды, новости устаревают в мгновение ока, тут не до красоты. И какой прок говорить о самостоятельном мышлении? В течение однообразных этих дней опадают розы и умирают соловьи.
Поэт пытается изменить систему изнутри. Он приходит, чтобы воздать должное, чтобы утвердить мысль, непреходящую в своей ценности. Поэт - один из тех, кто ведом красотой своего оружия. Тысячи ночей провёл он в молитвах, чтобы его стараниям суждено было осуществиться. Он упражнялся в умении петь, дышать, слышать, как гимнаст упражняется на своих снарядах. Теперь он готов стать паладином. Помним ли его, неудачника, жившего для музыки и поэзии? Обезьянку и клеенную скрипку отправили мы ему и за годы молчания, наконец, забыли, что такое горные хребты. Разглядим ли теперь огненные колесницы, мчащиеся не по нашим небесам, поезд, уходящий вдаль, и путь без станций и платформ?
'Он не шагал, а выступал истово, с надменной и медлительной важностью; он не беседовал, а вещал наставительно, ровно, без трепета сомнения в голосе. Мерой вещей была для него поэзия; вселенная - материалом для создания образов. Музыка сфер - прообразом стихотворной ритмики. Своё знание о поэзии он считал точным, окончательным; он охотно искал твёрдых и повелительных формул, любил себя окружать учениками, подмастерьями поэтического цеха, и обучать их догме стихотворного искусства' (А. Левинсон. 'Гумилёв'. С. 213).
* * *
Однообразные мелькают
Всё с той же болью дни мои,
Как будто розы опадают
И умирают соловьи.
Но и она печальна тоже,
Мне приказавшая любовь,
И под её атласной кожей
Бежит отравленная кровь.
И если я живу на свете,
То лишь из-за одной мечты:
Мы оба, как слепые дети,
Пойдём на горные хребты,
Туда, где бродят только козы,
В мир самых белых облаков,
Искать увянувшие розы
И слушать мёртвых соловьёв.
1917
'В нём чувствовалось всегда ровное напряжение большой воли, создающей красоту, а сквозь маску педанта с коническим черепом виден был юношеский пыл души, цельной без щербинки и, во многом, ребячески-простой. У этого профессора поэзии была душа мальчика, бегущего в мексиканские пампасы, начитавшись Густава Эмара. Поэт-скиталец, поэт-паломник и явился к нам издалека; на обложке первой его книжки, - если не считать предварительного, так сказать, поэтического опыта: 'Пути конквистадоров', - обозначен как место издания Париж' (А. Левинсон. 'Гумилёв'. С. 213).
Конквистадоры покидали Европу и направлялись к неведомым берегам, мечом и крестом они несли невежество, почитаемое ими за веру. Мечи опускались на головы жертв, и конквистадоры ничем не отличались от палачей. Их варварство сторицей воздалось цивилизации. Кровосмешение подменило молитву, инквизиция - веру. Свидетельства секретаря папской канцелярии, 'умственный зоосад' души:
'Самое незначительное проявление сочувствия жертвам во время пыток вызывало ярость у папы, часто присутствовавшего при этих нечеловеческих сценах; тот, кто не мог скрыть свою слабость, беспощадно наказывался. Лицо папы наливалось кровью, он начинал кричать скрипучим, прерывающимся голосом. Однажды он чуть не прогнал двух 'следователей', когда заметил, что они не могут спокойно выносить зрелища пыток' (А. Парадисис. 'Жизнь и деятельность Балтазара Косы'. С. 68).
'Профессор поэзии' - поэт-скиталец, поэт-паломник! - не желал идти по пути конквистадоров, он предпочитал вовсе не говорить о нём. В Париже он усыпал свой путь романтическими цветами, и когда нашёл жемчуга, посмел вооружиться колчаном под чужим небом в африканском шатре.
* * *
Ещё не раз Вы вспомните меня
И весь мой мир, волнующий и странный,
Нелепый мир из песен и огня,
Но меж других единый необманный.
Он мог стать Вашим тоже и не стал,
Его Вам было мало или много,
Должно быть, плохо я стихи писал
И Вас неправедно просил у Бога.
Но каждый раз Вы склонитесь без сил
И скажете: 'Я вспоминать не смею,
Ведь мир иной меня обворожил
Простой и грубой прелестью своею'.
1917
'Любовь изгоняет страх, страх в свой черёд изгоняет любовь. И не только любовь. Страх изгоняет ум, доброту, изгоняет всякую мысль о красоте и правде. Остаётся лишь немое или нарочито юмористическое бездумие человека, который прекрасно знает, что непотребное Нечто сидит в углу его комнаты и что дверь заперта, а окон и вовсе нет. И вот оно набрасывается на него. Человек чувствует пальцы на своём рукаве, в нос ему бьёт смрадное дыхание - это помощник палача чуть ли не с нежностью наклонился к нему. 'Твоя очередь, приятель. Будь добр, сюда'. На секунду тихий ужас человека превращается в ярость - сколь неистовую, столь же тщетную. И нет уже человека, живущего среди себе подобных, нет разумного существа, членораздельно разговаривающего с другим разумным существом, - есть лишь капкан и в нём окровавленное животное, которое бьётся и визжит. Ведь в конце концов страх изгоняет и человеческую сущность. А страх, милые мои друзья, страх - это основа основ, фундамент современной жизни. Страх перед разрекламированной техникой, которая, поднимая уровень нашей жизни, увеличивает вероятность нашей насильственной смерти. Страх перед наукой, которая одной рукой отбирает больше, нежели столь щедро даёт другой. Страх перед явно гибельными институтами, за которые мы в нашей самоубийственной преданности готовы убивать и умирать. Страх перед великими людьми, под возгласы всенародного одобрения возвышенными нами до власти, которую они неминуемо используют, чтобы убивать нас или превращать в рабов. Страх перед войной, которой мы не хотим, и тем не менее делаем всё, чтобы её развязать'.