Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Неизбежность. Глава 3. А. А. Блок. "Благословляю всё, что было"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Шесть эссе об Александре Блоке. Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/PIak96UVmME


   Глава 3.
   А. А. Блок. "Благословляю всё, что было"
  
  
   Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/PIak96UVmME
  
  
   В континууме пространства-времени жизнь поэта, как порыв подлинного человеческого становления, нелинейна и неравновесна. Здесь вряд ли следует искать прямые пути от рождения к зрелости и закату, от первой пробы пера к вершинам творчества и общественной деятельности. Пути непредсказуемы - в судьбоносных точках двоятся, множатся, роятся: на каком из них остановится выбор, одному Богу известно. В заботе о себе, пока игры истины используют его жизненно важные силы, поэт воспроизводит собственную субъективность, значимую в творчестве гораздо больше всей той работы, какую власть проделывает над ним.
   Да если б было иначе - без свободы выбора и действия - возможности человеческого существования были б ничтожны. И мир не безучастен к этой свободе: поэт узнаёт в нём признаки нечто большего, чем одна только причинно-следственная закономерность и естественноисторическая необходимость, - поэт-пророк, прозорливец, визионер.
  
  

* * *

  
   Благословляю всё, что было,
   Я лучшей доли не искал.
   О, сердце, сколько ты любило!
   О, разум, сколько ты пылал!
  
   Пускай и счастие и муки
   Свой горький положили след,
   Но в страстной буре, в долгой скуке
   Я не утратил прежний свет.
  
   И ты, кого терзал я новым,
   Прости меня. Нам быть - вдвоём.
   Всё то, чего не скажешь словом,
   Узнал я в облике твоём.
  
   Глядят внимательные очи,
   И сердце бьёт, волнуясь, в грудь,
   В холодном мраке снежной ночи
   Свой верный продолжая путь.
  
   15 января 1912
  
  
   В скуке ли, в буре, во мгле, что всегда на земле, прежний свет с поэтом: любя и пылая, в непрерывном становлении своём он видит знаки того, "чего не скажешь словом". Узнавая эти облики и различая непотерянные душами голоса, глядят внимательные очи на зарю и в чёрную бездну, сердце, волнуясь, бьёт в грудь. Его путь - в холодном мраке снежной ночи, светлой ночи ужасающего ничто. Его путь нелинеен, состояния неравновесны - линии судьбы, на коротких промежутках собранные касательными прямыми, рассыпаются в точках интенсивного художественного роста отточиями творческого экстаза.
  
  

Ангел-хранитель

  
   Люблю Тебя, Ангел-Хранитель во мгле.
   Во мгле, что со мною всегда на земле,
  
   За то, что ты светлой невестой была,
   За то, что ты тайну мою отняла.
  
   За то, что связала нас тайна и ночь,
   Что ты мне сестра, и невеста, и дочь.
  
   За то, что нам долгая жизнь суждена,
   О, даже за то, что мы -- муж и жена!
  
   За цепи мои и заклятья твои.
   За то, что над нами проклятье семьи.
  
   За то, что не любишь того, что люблю.
   За то, что о нищих и бедных скорблю.
  
   За то, что не можем согласно мы жить.
   За то, что хочу и не смею убить --
  
   Отмстить малодушным, кто жил без огня,
   Кто так унижал мой народ и меня!
  
   Кто запер свободных и сильных в тюрьму,
   Кто долго не верил огню моему.
  
   Кто хочет за деньги лишить меня дня,
   Собачью покорность купить у меня...
  
   За то, что я слаб и смириться готов,
   Что предки мои -- поколенье рабов,
  
   И нежности ядом убита душа,
   И эта рука не поднимет ножа...
  
   Но люблю я тебя и за слабость мою,
   За горькую долю и силу твою.
  
   Что огнём сожжено и свинцом залито --
   Того разорвать не посмеет никто!
  
   С тобою смотрел я на эту зарю --
   С тобой в эту чёрную бездну смотрю.
  
   И двойственно нам приказанье судьбы:
   Мы вольные души! Мы злые рабы!
  
   Покорствуй! Дерзай! Не покинь! Отойди!
   Огонь или тьма -- впереди?
  
   Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идём?
   Вдвоём -- неразрывно -- навеки вдвоём!
  
   Воскреснем? Погибнем? Умрём?
  
   17 августа 1906
  
  
   *** "Я верю: то Бог меня снегом занёс"
  
   В Гейдельберге на заре XIX столетия старший современник А. С. Пушкина Георг Вильгельм Фридрих Гегель, читая лекции по эстетике, обыкновенно пускался в рассуждения о том, что искусство "отошло в прошлое". При изображении божественного искусство перестало быть чем-то самим собой разумеющимся, как это было в античном мире. Произведение искусства перестало служить божеством, предназначенным для почитания, общество всё более индустриализируется, художники и поэты всё более ощущают свою бездомность. Извлечение прибыли из торговли и производства, сверхприбыли из сомнительных сделок предлагает им довольствоваться участью бродячих комедиантов на чужом празднике жизни. Между творцами и теми, для кого они творят, не осталось взаимопонимания. Художники и поэты создают свою общность - богему, которая приемлет только посвящённых в творческий труд.
  
  
  

Фабрика

  
   В соседнем доме окна жолты.
   По вечерам -- по вечерам
   Скрипят задумчивые болты,
   Подходят люди к воротам.
  
   И глухо заперты ворота,
   А на стене -- а на стене
   Недвижный кто-то, чёрный кто-то
   Людей считает в тишине.
  
   Я слышу всё с моей вершины:
   Он медным голосом зовёт
   Согнуть измученные спины
   Внизу собравшийся народ.
  
   Они войдут и разбредутся,
   Навалят на спины кули.
   И в жолтых окнах засмеются,
   Что этих нищих провели.
  
   24 ноября 1903
  
  
  
   В той общности художников и поэтов, которая получила название русский символизм, Александр Александрович Блок был "волею божией поэт и человек бесстрашной искренности" (М. Горький). Сколько ни было образованных капиталистов, русские символисты не были сыновьями крупных промышленников. Андрей Белый писал:
  
   "Символисты - дети небогатых интеллигентов, образованных разночинцев, разоряющихся или захудалых дворян, давно забывших о своём дворянстве; наиболее типична связь символистов с передовой интеллигенцией конца века; в аспекте "декадентов" мы "скорпионами" выползли из трещин культурного разъезда в конце века, чтобы, сбросив скорпионьи хвосты, влиться в начало века.
   Я - сын крупного математика, вылез на свет из квартир, переполненных разговорами о Дарвине, Спенсере, Милле; Блок - сын профессора, внук известнейшего ботаника, профессора же, женатый на дочери профессора Менделеева; Эллис - побочный сын известнейшего московского педагога; С. М. Соловьёв - внук знаменитого историка Соловьёва (профессора же);
   Балтрушайтис, В. Иванов - никакого отношения к крупному капитализму не имели; Б. Садовской - тоже; более молодые модернисты, истекшие из символизма и утекшие по-разному из него: Шершеневич - сын профессора; Шервинский - сын профессора медицины и т. д."

(А. Белый. "На рубеже двух столетий". С. 204)

  
  
  

* * *

  
   Всё бытие и сущее согласно
   В великой, непрестанной тишине.
   Смотри туда участно, безучастно,
   Мне всё равно - вселенная во мне.
   Я чувствую, и верую, и знаю,
   Сочувствием провидца не прельстишь.
   Я сам в себе с избытком заключаю
   Все те огни, какими ты горишь.
   Но больше нет ни слабости, ни силы;
   Прошедшее, грядущее - во мне.
   Всё бытие и сущее застыло
   В великой, неизменной тишине.
   Я здесь в конце, исполненный прозренья,
   Я перешёл граничную черту.
   Я только жду условного виденья,
   Чтоб отлететь в иную пустоту.
  
   17 мая 1901
  
  
  
   В 1880-м, в год рождения сына Александр Львович Блок (1852-1909), вскоре профессор кафедры государственного права в Варшаве, защитил магистерскую диссертацию: "Государственная власть в европейском обществе. Взгляд на политическую теорию Лоренца Штейна и на французские политические порядки". Он доказывал зависимость государственной власти от господствующего в данный период класса и стал первым в России социологом, писавшим о классовой борьбе. По молодости отцу поэта "стоило больших усилий прекратить писание стихов, чтобы не отвлекаться чересчур от науки в сторону муз" (А. А. Блок. Дневники. С. 296). Его довольно необычная и мрачная судьба была исполнена сложных противоречий:
   "За всю жизнь свою он напечатал лишь две небольшие книги (не считая литографированных лекций) и последние двадцать лет трудился над сочинением, посвящённым классификации наук. Выдающийся музыкант, знаток изящной литературы и тонкий стилист, - отец мой считал себя учеником Флобера. Последнее и было главной причиной того, что он написал так мало и не завершил главного труда жизни: свои непрестанно развивавшиеся идеи он не сумел вместить в те сжатые формы, которых искал; в этом искании сжатых форм было что-то судорожное и страшное, как во всём душевном и физическом облике его" (А. Блок. Автобиография. С. 12).
  

Аграфа Догмата*

   Я видел мрак дневной и свет ночной.
   Я видел ужас вечного сомненья.
   И господа с растерзанной душой
   В дыму безверья и смятенья.
  
   То был рассвет великого рожденья,
   Когда миров нечисленный хаос
   Исчезнул в бесконечности мученья. -
   И всё таинственно роптало и неслось.
  
   Тяжёлый огнь окутал мирозданье,
   И гром остановил стремящие созданья.
   Немая грань внедрилась до конца.
  
   Из мрака вышел разум мудреца,
   И в горной высоте - без страха и усилья -
   Мерцающих идей ему взыграли крылья.
  
   22 августа 1900
  
  
  
   Мерцающие идеи высказывает поэт. Кому, как не ему, доступны крылья,  - ему, кто стремится увековечить всё сущее, - ему, кто узрел ужас абсолютизированного картезианского сомнения, бесконечно мучительного скептицизма? Совсем не лишние эти идеи в его дневниках, "в дыму безверья и смятенья" они - присутствие Духа: освобождение будущего, преодоление прошлого, неизбежность настоящего.
   "Стихи - это молитвы. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает её в божественном экстазе. И всё, чему он слагает её, - в том кроется его настоящий Бог. Диавол уносит его - и в нём находит он опрокинутого, искалеченного, - но всё милее, - Бога. А если так, есть Бог и во всём тем более - не в одном небе бездонном, а и в "весенней неге" и в "женской любви".
   Потом чуткий читатель. Вот он схватил жадным сердцем неведомо полные для него строки, и в этом уже и он празднует своего Бога.
   Вот таковы стихи. Таково истинное вдохновение. Об него, как об веру, о "факт веры", как таковой, "разбиваются волны всякого скептицизма". Ещё, значит, и в стихах видим подтверждение (едва ли нужное) витания среди нас того незыблемого Бога, Рока, Духа... кого жалким, бессмысленным и глубоко звериным воем встретили французские революционеры, а гораздо позже и наши шестидесятники.
   "Рече безумец в сердце своём: несть Бог"" (А. Блок. Дневники. С. 22-23).
  
  

* * *

  
   В туманах, над сверканьем рос,
   Безжалостный, святой и мудрый,
   Я в старом парке дедов рос,
   И солнце золотило кудри.
  
   Не погасал лесной пожар,
   Но, гарью солнечной влекомый,
   Стрелой бросался я в угар,
   Целуя воздух незнакомый.
  
   И проходили сонмы лиц,
   Всегда чужих и вечно взрослых,
   Но я любил взлетанье птиц,
   И лодку, и на лодке вёсла.
  
   Я уплывал один в затон
   Бездонной заводи и мутной,
   Где утлый остров окружён
   Стеною ельника уютной.
  
   И там в развесистую ель
   Я доску клал и с нею реял,
   И таяла моя качель,
   И сонный ветер тихо веял.
  
   И было как на Рождестве,
   Когда игра давалась даром,
   А жизнь всходила синим паром
   К сусально-звёздной синеве.
  
   Июль 1905
  
  
  
   Мать поэта Александра Андреевна (1860-1923), урождённая Бекетова, дочь ректора Санкт-Петербургского университета А. Н. Бекетова, после рождения сына разорвала отношения с мужем, добилась указа Синода о расторжении брака и вышла замуж за гвардейского офицера Ф. Ф. Кублицкого-Пиоттуха.
   Время учёбы во Введенской гимназии в 1889-1898 гг. и на юридическом факультете (1898-1901 гг.) запечатлелось юношеской влюблённостью в Ксению Садовскую и встречей с "честным воином Христовым" Владимиром Соловьёвым: "Он занёс над врагом золотой меч. Все мы видели сияние, но забыли или приняли его за другое. Мы имели "слишком человеческое" право недоумевать перед двоящимся Вл. Соловьёвым, не ведая, что тот добрый человек, который писал умные книги и хохотал, был в тайном союзе с другим, занесшим золотой меч над временем" (А. А. Блок. "Рыцарь-монах").
   Они встретились на похоронах в бесцветный пeтepбypгcкий день февраля 1900 года:
  
   "Пepeдo мнoй шёл бoльшoгo pocтa xyдoй чeлoвeк в cтapeнькoй шyбe, c нeпoкpытoй гoлoвoй. Пepeпapxивaл peдкий cнeг, нo вcё былo oднoцвeтнo и бeлecoвaтo, кaк бывaeт тoлькo в Пeтepбypгe, а снег мoжнo былo видeть тoлькo нa фoнe идyщeй впepeди фигypы; нa бypoм вopoтникe шyбы лeжaли длинныe cepocтaльныe пpяди вoлoc. Фигypa кaзaлacь cилyэтoм, дo тoгo oнa былa жyткo нe пoxoжa нa oкpyжaющee. Pядoм co мнoй гeнepaл cкaзaл coceдкe: "Знaeтe, ктo этa дyбинa? Bлaдимиp Coлoвьёв". Дeйcтвитeльнo, шecтвиe этoгo чeлoвeкa кaзaлocь диким cpeди кyчки oбыкнoвeнныx людeй, тpycившиx зa кoлecницeй. Чepeз нecкoлькo минyт я пoднял глaзa: чeлoвeкa yжe нe былo; oн иcчeз кaк-тo нeзaмeтнo - и шecтвиe пpeвpaтилocь в oбыкнoвeннyю пoxopoннyю пpoцeccию.
   Hи дo, ни пocлe этoгo дня я нe видaл Bл. Coлoвьёвa; нo чepeз вcё, чтo я o нём читaл и cлышaл впocлeдcтвии, и нaд вceм, чтo иcпытaл в cвязи c ним, пpoxoдилo этo cтpaннoe видeниe. Bo взглядe Coлoвьёвa, кoтopый oн cлyчaйнo ocтaнoвил нa мнe в тoт дeнь, былa бeздoннaя cинeвa: пoлнaя oтpeшённocть и гoтoвнocть coвepшить пocлeдний шaг; тo был yжe чиcтый дyx: тoчнo нe живoй чeлoвeк, a изoбpaжeниe: oчepк, cимвoл, чepтёж. Oдинoкий cтpaнник шecтвoвaл пo yлицe гopoдa пpизpaкoв в чac пeтepбypгcкoгo дня, пoxoжий нa вce ocтaльныe пeтepбypгcкиe чacы и дни. Oн мeдлeннo cтyпaл зa нeизвecтным гpoбoм в нeизвecтнyю дaль, нe вeдaя пpocтpaнcтв и вpeмён".

(А. Блок. "Рыцарь-монах")

  
  
   Поэт и писатель Даниил Андреев (1906-1959) полагал, что, рассказывая об этой встрече, А. А. Блок явно недоговаривал: "Бог знает, что прочитал Соловьёв в этих глазах; только взор его странно замедлился". Не исключено, что "в момент этой первой и единственной между ними встречи глаза будущего творца "Стихов о Прекрасной Даме" отразили многое, столь многое, что великий мистик без труда мог прочитать в них и заветную мечту, и слишком страстную душу, и подстерегающие её соблазны сладостных и непоправимых подмен" (Д. Л. Андреев. "Роза мира").
   Поэты, как воины Христовы, всегда узнают друг друга.
  
  
  

* * *

  
   Зачатый в ночь, я в ночь рождён,
        И вскрикнул я, прозрев:
   Так тяжек матери был стон,
        Так чёрен ночи зев.
  
   Когда же сумрак поредел,
        Унылый день повлёк
   Клубок однообразных дел,
        Безрадостный клубок.
  
   Что быть должно -- то быть должно,
        Так пела с детских лет
   Шарманка в низкое окно,
        И вот -- я стал поэт.
  
   Влюблённость расцвела в кудрях
        И в ранней грусти глаз.
   И был я в розовых цепях
        У женщин много раз.
  
   И всё, как быть должно, пошло:
        Любовь, стихи, тоска;
   Всё приняла в своё русло
        Спокойная река.
  
   Как ночь слепа, так я был слеп,
        И думал жить слепой...
   Но раз открыли тёмный склеп,
        Сказали: Бог с тобой.
  
   В ту ночь был белый ледоход,
        Разлив осенних вод.
   Я думал: "Вот, река идёт".
        И я пошёл вперёд.
  
   В ту ночь река во мгле была,
        И в ночь и в темноту
   Та -- незнакомая -- пришла
        И встала на мосту.
  
   Она была -- живой костёр
        Из снега и вина.
   Кто раз взглянул в желанный взор,
        Тот знает, кто она.
  
   И тихо за руку взяла
        И глянула в лицо.
   И маску белую дала
        И светлое кольцо.
  
   "Довольно жить, оставь слова,
        Я, как метель, звонка,
   Иною жизнию жива,
        Иным огнём ярка".
  
   Она зовёт. Она манит.
        В снегах земля и твердь.
   Что мне поёт? Что мне звенит?
        Иная жизнь! Глухая смерть?
  
   12 апреля 1907
  
  
  
   Андрей Белый вспоминал, как в детстве его пленил седейший, добрейший старик с длинными волосами, с большой бородою - дед Блока, Андрей Николаевич Бекетов: "в нём мне прозвучало что-то приветливо мягкое, нежное, очень спокойное; как он сидел, головою откинувшись в кресло и длинные руки распластывая на кресельных ручках, и как он поглядывал, - всё мне внушало доверие; вокруг него я вертелся; и скоро уже у него меж коленей стоял, а он гладил меня и сердечно, и бережно; и посадил на колени; и я с них сходить не хотел; так знакомству с поэтом, Александром Блоком, предшествовало знакомство с дедом его" ("На рубеже двух столетий". С. 249).
   Рознь между военщиной и тем, к чему маленький Саша привык в доме Бекетовых, рознь между обывателем, уверенным, что своим похоронным звоном поэт мешает всем спать, вкупе с охраняющим буржуазный покой офицерством, с одной стороны, и поэтом, с другой, А. А. Блок описал в письме матери 1 октября 1906 года: "я теперь окончательно чувствую, что, когда начинаются родственники всех остальных калибров, а также всякие знакомые, и офицеры вообще, то моя душа всех их выбрасывает из себя органически, без всяких либеральных настроений. Для меня это внутренняя азбука, так что даже когда я любезен с ними, то потом тошнит, если у души на это оказывается свободное время. Это - мой хам, т. е. не во мне, а в них - для меня. Никого из них я ни за что "не приму"; тем самым, что они родственники, они стали для меня нулём, навсегда выброшены" (А. А. Блок. Письма. С. 162).
   Ни адресат, ни адресант этого письма не были уравновешенными людьми. Безмятежность не была им свойственна.
   - Что мне поёт? Что мне звенит?
   По воспоминаниям М. А. Бекетовой, "всяческий бунт, искание новых путей, бурные порывы - вот то, что взял он от матери, да отчасти и от отца. И неужели было бы лучше, если бы она передала ему только ясность, спокойствие и тишину? Тогда бы Блок не был Блоком, и его поэзия потеряла бы тот острый характер, ту трагическую ноту, которая звучит в ней с такой настойчивостью. Оба они - мать и сын - влияли друг на друга, и общность настроений сближала их души" (М. А. Бекетова. "Воспоминания об Александре Блоке". С. 280-281).
  
  
  

Моей матери

  
   Чем больней душе мятежной,
        Тем ясней миры.
   Бог лазурный, чистый, нежный
        Шлёт свои дары.
  
   Шлёт невзгоды и печали,
        Нежностью объят.
   Но чрез них в иные дали
        Проникает взгляд.
  
   И больней душе мятежной,
        Но ясней миры.
   Это бог лазурный, нежный
        Шлёт свои дары.
  
   8 марта 1901
  
  
  
   После десятилетий оскудевания русской поэзии на ниве гражданственности и служения общественным интересам, - "Поэтом можешь ты не быть, / Но гражданином быть обязан" (Н. А. Некрасов), - после десятилетий либеральной цензуры с требованием не мудрить - соблюдать простейшие правила стихосложения, и непременным изобличением стремления к формальному совершенству, как постыдной измены общему делу и реакционности, поэты жаждали освободиться от надзора публицистов и обрести наконец независимость. Для "гражданских поэтов" посленекрасовской поры символизирующее чтение текстов воспринималось не более чем пустое позёрство, признак отвлечённых от борьбы за народное дело начал:
   "То, что для символизирующего сознания есть символ, при противоположной установке выступает как симптом. Если десимволизирующий XIX в. видел в том или ином человеке или литературном персонаже "представителя" (идеи, класса, группы), то Блок воспринимал людей и явления обыденной жизни как символы..., проявления бесконечного в конечном" (Ю.М.Лотман. "Символ в системе культуры". С.215).
   Литературная школа символистов началась с В. Я. Брюсова и К. Д. Бальмонта в Москве, Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус в Санкт-Петербурге. Между двумя столицами возникла перекличка, нечто вроде взаимного притяжения. По словам Н. Н. Берберовой, обеим группам символистов предстояло прожить свой век в литературе, постоянно узнавая друг друга, равно как и самих себя: несмотря на вечно сохранявшееся взаимное притяжение, они неизменно стремились к разрыву, то и дело переходя от любви к ненависти, сражаясь друг с другом внутри самого союза, который никогда так и не был расторгнут.
  
  

* * *

  
   Будет день и свершится великое,
   Чую в будущем подвиг души.
  
   Ты -- другая, немая, безликая,
   Притаилась, колдуешь в тиши.
  
   Но, во что обратишься -- не ведаю,
   И не знаешь ты, буду ли твой,
  
   А уж Там веселятся победою
   Над единой и страшной душой.
  
   23 ноября 1901
  
  
  
   В начале ХХ века к московской школе символистов примкнул Андрей Белый, к петербургской - Александр Блок, оба, скорее, последователи полной отрешённости Владимира Соловьёва, чем музыки французского символизма, каким ощущал себя В. Я. Брюсов.
   "В минуту смятенья и борьбы лжи и правды (всегда борются Бог и диавол - и тут они же борются) взошли новые цветы - цветы символизма, всех веков, стран и народов. Заглушённая криками богохульников, старая сила почуяла и послышала, как воспрянул её Бог, - и откликнулась ему. К одному вечному, незыблемому камню Бога подвалился и ещё такой камень - "в предвестие, иль в помощь, иль в награду".
   Это была новая поэзия в частности и новое искусство вообще. К воздвиженью мысли, ума присоединилось воздвиженье чувства, души. И всё было в Боге.
   Есть люди, с которыми нужно и можно говорить только о простом и "логическом", - это те, с которыми не ощущается связи мистической. С другими - с которыми всё непрестанно чуется сродство на какой бы ни было почве - надо говорить о сложном и "глубинном". Тут-то выяснятся истины мира  - через общение глубин (см. Брюсов)" (А. А. Блок. Дневники. С. 23-24).
  
  
  

Поэты

За городом вырос пустынный квартал

На почве болотной и зыбкой.

Там жили поэты, - и каждый встречал

Другого надменной улыбкой.

Напрасно и день светозарный вставал

Над этим печальным болотом:

Его обитатель свой день посвящал

Вину и усердным работам.

Когда напивались, то в дружбе клялись,

Болтали цинично и пряно.

Под утро их рвало. Потом, запершись,

Работали тупо и рьяно.

Потом вылезали из будок, как псы,

Смотрели, как море горело.

И золотом каждой прохожей косы

Пленялись со знанием дела.

Разнежась, мечтали о веке златом,

Ругали издателей дружно.

И плакали горько над малым цветком,

Над маленькой тучкой жемчужной...

Так жили поэты. Читатель и друг!

Ты думаешь, может быть, - хуже

Твоих ежедневных бессильных потуг,

Твоей обывательской лужи?

Нет, милый читатель, мой критик слепой!

По крайности, есть у поэта

И косы, и тучки, и век золотой,

Тебе ж недоступно всё это!..

Ты будешь доволен собой и женой,

Своей конституцией куцой,

А вот у поэта - всемирный запой,

И мало ему конституций!

Пускай я умру под забором, как пёс,

Пусть жизнь меня в землю втоптала, -

Я верю: то Бог меня снегом занёс,

То вьюга меня целовала!

   24 июля 1908
  
  
  
   В кругу молодых символистов, к которому принадлежал Андрей Белый, среди лучших, наиболее нервных и чутких юношей начала века частым был тип раздвоенного чудака, субъективиста: "мы начинали полукалеками жизнь; юноша в двадцать лет был уже неврастеником, самопротиворечивым истериком или безвольным ироником с разорванной душой". Гражданственность, общественность на фоне умеренно-либеральной болтовни, в которой к тому времени научились безответственно упражняться и фабриканты и профессора, означала не более чем покладистый нрав. "Здорова", как замечал А. Белый, была главным образом тупость.
   С появлением А. Блока автору этих наблюдений пришлось отойти на второй план, известность его "Симфоний" померкла перед славой "Стихов о Прекрасной Даме" северного собрата. Обиды множились каждый день - последней каплей стала "бледно-белая панама", в которой, не замечая аргонавта, прошёл по петербургскому проспекту "первый в России поэт".
  
  
   "Помню, в тот вечер читали стихи: он, я, Брюсов; я - "Тора"; он - "Фабрику", "Встала в сияньи", а Брюсов - "Конь блед", - если память не изменяет.
   Поразила манера, с которой читал, слегка в нос; не звучали анапесты; точно стирал он певучую музыку строк деловитым, придушенным, несколько трезвым и невыразительным голосом, как-то проглатывая окончания слов; его рифмы "границ" и "царицу", "обманом - туманные" в произношении этом казалися рифмами: "ый", "ий" звучали как "ы", "и"; не чувствовалось понижения голоса, разницы пауз; он будто тяжёлый, закованный в латы, ступал по стопам.
   И лицо становилось, как голос: тяжёлым, застылым: острился его большой нос, складки губ изогнувшихся тени бросали на бритый его подбородок; мутнели глаза, будто в них проливалося слово, он "Командором" своим грубо, медленно шёл по строке.
   Это чтение вызвало бурный восторг; пишет матери он: "Я читаю `Встала в сияньи'. Кучка людей в чёрных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что - я первый в России поэт. Мы уходим в 3-ем часу ночи. Все благодарят, трясут руку".
   Но я понял из чтения: он отстранял от себя, очень вежливо, впрочем, напористые "санфасоны" иных из московских знакомых, готовых шуметь, обниматься и клясться, запхав собеседника локтем; мог быть очень грубо пристрастным; так: в дни, когда он расточал свою ласку Серёже и мне, он писал потрясающе грубо, а главное, несправедливо об очень культурном, почтенном, для нас безобидном П. Д. Боборыкине:
   "Маменька бедная, угораздило тебя увидеть эту плешивую сволочь". Позднее я сам испытал оскорбительность самого облика Блока в эпоху, когда мы, рассорясь, не кланялись: на петербургских проспектах, среди толкотни пешеходов увидел я Блока; зажав в руке трость, пробежал в бледно-белой панаме, - прямой, деревянный, как палка, с бескровным лицом и с надменным изгибом своих оскорбительных губ; они чувственно, грубо пылали из серо-лилового с зеленоватым потухшего фона просторов.
   Он не видел меня.
   Оскорбил меня этот жест пробегания с щеголеватою тросточкой, на перевесе, пырявшей концом перед ним возникавших людей; а слом белой панамы казался венцом унижения мне: как удар по лицу!
   "Как он смеет?" - мелькнуло.
   Он не видел меня.
   А в период сближения не было меры в желании снизиться, всё уступить; он - не требовал, он удивлялся: и резкому гневу, и резкой восторженности; "поэт" пересекался со скептиком в нём; и бросалась в глаза непричастность его интеллекта к "лирическим" веяньям; как посторонний, его интеллект созерцал эти веянья: издали! Воля кипела, но - в мареве чувственном, мимо ума, только зрящего собственное раздвоение и осознавшего: самопознания - нет! Оставалось знание: это-де понял; а этого-де не понять; и вставала ирония, - яд, им осознанный, - только в статье об иронии; после он сам написал: "Самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой врачам. Эта болезнь... может быть названа "иронией"... всё равно для них... Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба... и все мы, современные поэты, у очага страшной болезни".

(А. Белый. "Начало века". С. 325-327)

  
  
  

Из газет

  
   Встала в сияньи. Крестила детей.
   И дети увидели радостный сон.
   Положила, до полу клонясь головой,
   Последний земной поклон.
  
   Коля проснулся. Радостно вздохнул,
   Голубому сну ещё рад наяву.
   Прокатился и замер стеклянный гул:
   Звенящая дверь хлопнула внизу.
  
   Прошли часы. Приходил человек
   С оловянной бляхой на тёплой шапке.
   Стучал и дожидался у двери человек.
   Никто не открыл. Играли в прятки.
  
   Были весёлые морозные Святки.
  
   Прятали мамин красный платок.
   В платке уходила она по утрам.
   Сегодня оставила дома платок:
   Дети прятали его по углам.
  
   Подкрались сумерки. Детские тени
   Запрыгали на стене при свете фонарей.
   Кто-то шёл по лестнице, считая ступени.
   Сосчитал. И заплакал. И постучал у дверей.
  
   Дети прислушались. Отворили двери.
   Толстая соседка принесла им щей.
   Сказала: "Кушайте". Встала на колени
   И, кланяясь, как мама, крестила детей
  
   Мамочке не больно, розовые детки.
   Мамочка сама на рельсы легла.
   Доброму человеку, толстой соседке,
   Спасибо, спасибо. Мама не могла...
  
   Мамочке хорошо. Мама умерла.
  
   27 декабря 1903
  
  
  
   В 1909 году, накануне путешествия по Италии, А. Блок, не будучи ни революционером, ни "гражданским поэтом", писал:
   "Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву - для злобы и ссоры друг с другом. Все живём за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственный общий враг наш - российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники - не показывают своего лица, а натравляют нас друг на друга.
   Изо всех сил постараюсь я забыть начистоту всякую русскую "политику", всю российскую бездарность, все болота, чтобы стать человеком, а не машиной для приготовления злобы и ненависти. Или надо совсем не жить в России, плюнуть в её пьяную харю, или - изолироваться от унижения - политики, да и "общественности" (партийности)". (Из письма матери 13 апреля 1909 года. С. 281).
  
  

* * *

  
   Ты помнишь? В нашей бухте сонной
   Спала зелёная вода,
   Когда кильватерной колонной
   Вошли военные суда.
  
   Четыре - серых. И вопросы
   Нас волновали битый час,
   И загорелые матросы
   Ходили важно мимо нас.
  
   Мир стал заманчивей и шире,
   И вдруг - суда уплыли прочь.
   Нам было видно: все четыре
   Зарылись в океан и в ночь.
  
   И вновь обычным стало море,
   Маяк уныло замигал,
   Когда на низком семафоре
   Последний отдали сигнал...
  
   Как мало в этой жизни надо
   Нам, детям, - и тебе и мне.
   Ведь сердце радоваться радо
   И самой малой новизне.
  
   Случайно на ноже карманном
   Найди пылинку дальних стран -
   И мир опять предстанет странным,
   Закутанным в цветной туман!
  
   1911 - 6 февраля 1914
   Aber Wrack, Finistere
  
  
  
   Столетие назад преодоление несчастий российской государственности, чиновничества, пьянства, церковности и воровства революционерам-демократам виделось на путях кардинального преобразования быта и уничтожения частной собственности. Преодолеть же российскую бездарность тогда, как и сейчас, возможно было лишь путём экономического и культурного преображения всех слоёв общества, в котором просвещение и образование, общечеловеческие ценности - не лги, не кради, не убий, любая самая малая новизна противопоставлены "машине для приготовления злобы и ненависти", запускаемой с пол-оборота скрывающим своё лицо нашим общим врагом.
   Для этого и нужен Александр Блок, русский символизм, философия и литература, помноженные на творческую волю, символизирующее чтение и взаимопонимание между творцами и теми, для кого они творят.
   Иначе - дышать нечем, жизнь теряет присущий именно ей смысл.
  
  

* * *

  
   Ушли в туман мечтания,
   Забылись все слова:
   Вся в розовом сиянии
   Воскресла синева.
  
   Умчались тучи грозные,
   И пролились дожди.
   Великое, бесслёзное!..
   Надейся, верь и жди.
  
   30 июня 1902
  
  
   В феврале 1921-го на вечере, посвящённом памяти А. С. Пушкина, процитировав знаменитую его строку: "На свете счастья нет, но есть покой и воля...", - А. А. Блок повернулся к заседающему в президиуме советскому бюрократу и отчеканил: "...покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю - тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл".
   Это был вызов - вызов поэта-воина, рыцаря-монаха дьяволу и его дьяволятам, брошенный с рубежей творческой воли, тайной свободы, которые не хотел и не мог уступать. Ибо потом - ничего нет и не может быть вовсе: ни песен, ни надежды, ни радости, ни свободы.
   - Я верю: то Бог меня снегом занёс.
   Творческая воля - то был последний рубеж.
  
  

Пушкинскому Дому

  
   Имя Пушкинского Дома
          В Академии Наук!
   Звук понятный и знакомый,
          Не пустой для сердца звук!
  
   Это -- звоны ледохода
          На торжественной реке,
   Перекличка парохода
          С пароходом вдалеке.
  
   Это -- древний Сфинкс, глядящий
          Вслед медлительной волне,
   Всадник бронзовый, летящий
          На недвижном скакуне.
  
   Наши страстные печали
          Над таинственной Невой,
   Как мы чёрный день встречали
          Белой ночью огневой.
  
   Что за пламенные дали
          Открывала нам река!
   Но не эти дни мы звали,
          А грядущие века.
  
   Пропуская дней гнетущих
          Кратковременный обман,
   Прозревали дней грядущих
          Сине-розовый туман.
  
   Пушкин! Тайную свободу
          Пели мы вослед тебе!
   Дай нам руку в непогоду,
          Помоги в немой борьбе!
  
   Не твоих ли звуков сладость
          Вдохновляла в те года?
   Не твоя ли, Пушкин, радость
          Окрыляла нас тогда?
  
   Вот зачем такой знакомый
          И родной для сердца звук
   Имя Пушкинского Дома
          В Академии Наук.
  
   Вот зачем, в часы заката
          Уходя в ночную тьму,
   С белой площади Сената
          Тихо кланяюсь ему.
  
   11 февраля 1921
  
  
  
   *** "Рождённые в года глухие"
  
   Профессор Ганс Георг Гадамер (1900-2002), трактуя феномен понимания как способ человеческого бытия - опыт жизни, истории, искусства или науки, учил находить общий смысл в различных воззрениях:
   "Наша повседневная жизнь являет собой непрекращающееся движение через одновременность прошлого и будущего. Сущность того, что мы называем "духом", заключается в самой способности продвигаться вперёд, удерживая этот горизонт открытого будущего и неповторимого прошлого. Мнемозина, муза памяти, муза овладевающего воспоминания, царящая там, одновременно и муза духовной свободы. И память и воспоминание, несущие в себе искусство прошлого, традицию нашего искусства и смелое экспериментирование, его невероятные, противоречивые, себя отрицающие формы, одинаково свидетельствуют о деятельности духа. И мы должны спросить себя: что вытекает из такого единства прошлого и настоящего?" (Г. Г. Гадамер. "Актуальность прекрасного". С. 273).
   Удерживая горизонт открытого будущего и неповторимого прошлого, А. Блок в 1908 году пишет цикл стихотворений "На поле Куликовом", привязанный к исторической битве 1380 года, когда русское войско под предводительством князя Дмитрия Донского разгромило полчища золотоордынского хана Мамая.
  
  

На поле Куликовом

2

  
   Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:
   Не вернуться, не взглянуть назад.
   За Непрядвой лебеди кричали,
   И опять, опять они кричат...
  
   На пути -- горючий белый камень.
   За рекой -- поганая орда.
   Светлый стяг над нашими полками
   Не взыграет больше никогда.
  
   И, к земле склонившись головою,
   Говорит мне друг: "Остри свой меч,
   Чтоб недаром биться с татарвою,
   За святое дело мёртвым лечь!"
  
   Я -- не первый воин, не последний,
   Долго будет родина больна.
   Помяни ж за раннею обедней
   Мила друга, светлая жена!
  
   8 июня 1908
  
  
  
   Н. Н. Берберова (1901-1993) в биографической книге "Александр Блок и его время", вышедшей в 1947 году на французском языке в Париже, отмечала: "Уже в 1908 году он предчувствует скорбную судьбу России. Его интересует не политика, а как сохранить бессмертную душу его страны и будущее, в котором он прозревает ожесточённую борьбу во спасение вечных частиц этой души. Он берётся за эту тему не как мыслитель, вооружённый умозрительными схемами, но как поэт чувствующий, страдающий и любящий".
   Если так, "долго будет родина больна" - историческая это реминисценция или пророческое суждение о будущем? В любом случае, идея "За святое дело мёртвым лечь!" актуальна в российской истории множественное число раз, как в 1380-м, 1612, 1709, 1812, 1853, так и в 1904-м, 1914 и 1941-м...
   А на рубеже XIX и XX веков знаток Сен-Симона, ведший некогда переписку с Карлом Марксом, адвокат В. И. Танеев высказывал за обедом сногсшибательные сентенции о том, что от существующего строя не останется и камня на камне...
  
  
   "И ещё нежно любил он Сен-Жюста.
   Его постоянною поговоркою <...> было упоминание всем и каждому, как некое memento mori:
   - Это будет тогда, когда мужики придут рубить головы нам...
   И, ужаснув либерала, порывающегося идти в народ во фраке и в шапокляке, весьма довольный, он... нюхал... розу.
   По его мнению: давно пора рубить голову; туда и дорога нам; это мнение его распространялось на весь круг друзей и знакомых: удивительно, что у них головы на плечах; ещё сто лет тому назад следовало бы начать головорубку; и как жаль, что Робеспьер - не дорубил".

(А. Белый. "На рубеже двух столетий". С. 153-154)

  
  
  

Осенний день

  
   Идём по жнивью, не спеша,
   С тобою, друг мой скромный,
   И изливается душа,
   Как в сельской церкви тёмной.
  
   Осенний день высок и тих,
   Лишь слышно -- ворон глухо
   Зовёт товарищей своих,
   Да кашляет старуха.
  
   Овин расстелет низкий дым,
   И долго под овином
   Мы взором пристальным следим
   За лётом журавлиным...
  
   Летят, летят косым углом,
   Вожак звенит и плачет...
   О чём звенит, о чём, о чём?
   Что плач осенний значит?
  
   И низких нищих деревень
   Не счесть, не смерить оком,
   И светит в потемневший день
   Костёр в лугу далёком...
  
   О, нищая моя страна,
   Что ты для сердца значишь?
   О, бедная моя жена,
   О чём ты горько плачешь?
  
   1 января 1909
  
  
  
   "Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Её позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя - не переделает никакая революция. Все люди сгниют, несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть. Россия для меня - всё та же - лирическая величина. На самом деле - её нет, не было и не будет.
   Я давно уже читаю "Войну и мир" и перечитал почти всю прозу Пушкина. Это существует" (А. Блок. Из письма матери 19 июня 1909 года. С. 289).
   Бытие книги это бытие смысла в понимании людей, способных выполнить смысл. Поэту не могут быть чужды индивидуальные человеческие устремления, чувства, желания. Иначе, о чём, о какой человеческой субъективности, индивидуальности расскажут стихи? Но при сильном личностном творческом начале в поэте также говорит надындивидуальное, образное и свободное слово, благодаря которому действительно становление и понимание текста. Так, на грани творческой индивидуальности и надындивидуального родного языка рождаются литературные произведения - от прозы до стихов, от лирики до публицистики. Так и только так существуют они и в сознании читателя:
   "Я... перечитал почти всю прозу Пушкина. Это существует".
   Из индивидуального человеческого желания жить, общаться, любить происходит стремление преодолеть одиночество, а также сами понятия "общественности", "общественной деятельности", "народной души". В обязательстве "Написать доклад о единственном возможном преодолении одиночества - приобщение к народной душе и занятие общественной деятельностью" (А. Блок. Записные книжки. 12 сентября 1908 года. С. 114) и написанной тогда же статье "Народ и интеллигенция" (1908) понятие "общественности" совсем не согласуется с положением "Переделать уже ничего нельзя - не переделает никакая революция", продиктованном А. А. Блоку самим языком, духом времени, надындивидуальным прозрением: "Все люди сгниют, несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть". Перед этой неизбежностью какое может быть "преодоление одиночества"? Спасение - в полной отрешённости; освобождение - в скиту, в одиночестве "Я" и его символического собеседника "Ты".
  
  
  

На поле Куликовом

  
  

3

  
   В ночь, когда Мамай залёг с ордою
        Степи и мосты,
   В тёмном поле были мы с Тобою, --
        Разве знала Ты?
  
   Перед Доном тёмным и зловещим,
        Средь ночных полей,
   Слышал я Твой голос сердцем вещим
        В криках лебедей.
  
   С полуночи тучей возносилась
        Княжеская рать,
   И вдали, вдали о стремя билась,
        Голосила мать.
  
   И, чертя круги, ночные птицы
        Реяли вдали.
   А над Русью тихие зарницы
        Князя стерегли.
  
   Орлий клёкот над татарским станом
        Угрожал бедой,
   А Непрядва убралась туманом,
        Что княжна фатой.
  
   И с туманом над Непрядвой спящей,
        Прямо на меня
   Ты сошла, в одежде свет струящей,
        Не спугнув коня.
  
   Серебром волны блеснула другу
        На стальном мече,
   Освежила пыльную кольчугу
        На моём плече.
  
   И когда, наутро, тучей чёрной
        Двинулась орда,
   Был в щите Твой лик нерукотворный
        Светел навсегда.
  
   14 июня 1908
  
  
  
   Поэт сам создаёт свою жизнь - такую, какой до него не было. Суть его жизни - в стихах, хотя сама по себе жизнь, личная жизнь, по мнению А. Блока, это просто "кое-как".
   В конце сентября 1901 года Александр Блок перешёл на славяно-русское отделение филологического факультета. Поэт рассказывал:
  
   "От полного незнания и неумения сообщаться с миром со мною случился анекдот, о котором я вспоминаю с удовольствием и благодарностью: как-то в дождливый осенний день (если не ошибаюсь, 1900 года) отправился я со стихами к старинному знакомому нашей семьи, Виктору Петровичу Острогорскому, теперь покойному. Он редактировал тогда "Мир божий". Не говоря, кто меня к нему направил, я с волнением дал ему два маленьких стихотворения, внушённые Сирином, Алконостом и Гамаюном В. Васнецова. Пробежав стихи, он сказал: "Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!" - и выпроводил меня со свирепым добродушием. Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом приятнее, чем обо многих позднейших похвалах.
   После этого случая я долго никуда не совался, пока в 1902 году меня не направили к В. Никольскому, редактировавшему тогда вместе с Репиным студенческий сборник.
   Уже через год после этого я стал печататься "серьёзно". Первыми, кто обратил внимание на мои стихи со стороны, были Михаил Сергеевич и Ольга Михайловна Соловьёвы (двоюродная сестра моей матери). Первые мои вещи появились в 1903 году в журнале "Новый путь" и, почти одновременно, в альманахе "Северные цветы"".

(А. Блок. Автобиография. С. 14)

  
  

4

  
   Опять с вековою тоскою
   Пригнулись к земле ковыли.
   Опять за туманной рекою
   Ты кличешь меня издали...
  
   Умчались, пропали без вести
   Степных кобылиц табуны,
   Развязаны дикие страсти
   Под игом ущербной луны.
  
   И я с вековою тоскою,
   Как волк под ущербной луной,
   Не знаю, что делать с собою,
   Куда мне лететь за тобой!
  
   Я слушаю рокоты сечи
   И трубные крики татар,
   Я вижу над Русью далече
   Широкий и тихий пожар.
  
   Объятый тоскою могучей,
   Я рыщу на белом коне...
   Встречаются вольные тучи
   Во мглистой ночной вышине.
  
   Вздымаются светлые мысли
   В растерзанном сердце моём,
   И падают светлые мысли,
   Сожжённые тёмным огнём...
  
   "Явись, моё дивное диво!
   Быть светлым меня научи!"
   Вздымается конская грива...
   За ветром взывают мечи...
  
   31 июля 1908
  
  
  
   2 января 1903 года поэт сделал предложение дочери знаменитого русского химика Любови Дмитриевне Менделеевой. Первый раз они повстречались в университетском дворике, когда Саше было три года, а Любе два. Молодые люди вместе участвовали в домашних спектаклях - он был Гамлет, она Офелия - и редко обходились друг без друга.
   25 мая состоялось обручение.
   17 августа, очень красиво и торжественно, венчание - в церкви села Тараканово и свадебный банкет - в имении Менделеевых в Боблово.
   На следующий день молодожёны вернулись в Петербург, где начиналась полновесная литературная деятельность человека бесстрашной искренности: в N 3 журнала "Новый путь" вышла его первая проза - две маленькие рецензии, одна на переводы Овидия, выполненные Д. Шестаковым, другая на брошюрку отставного полковника Бейнингена "Близость второго пришествия Спасителя". В четвёртом же номере "Нового пути" появился исполненный музыкой отзыв на "Симфонию (2-ю, драматическую)" Андрея Белого.
  
  

* * *

  
   Ветер принес издалёка
   Песни весенней намёк,
   Где-то светло и глубоко
   Неба открылся клочок.
  
   В этой бездонной лазури,
   В сумерках близкой весны
   Плакали зимние бури,
   Реяли звёздные сны.
  
   Робко, темно и глубоко
   Плакали струны мои.
   Ветер принёс издалёка
   Звучные песни твои.
  
   29 января 1901 (1907)
  
  
  
   "Чтобы что-нибудь создать, надо чем-то быть", - не без основания утверждал И.-В. Гёте. Превращением жизни в мистерию, в художественное действие, личное творчество бредили московские символисты А. Белый, С. М. Соловьёв, Эллис, Н. И. Петровская и др. Знакомство с ними произошло в январе 1904 года по приезде Блоков в Москву.
  
   "Десятого января 904 года в морозный, пылающий день - раздаётся звонок: меня спрашивают; выхожу я, и вижу: нарядная дама выходит из меха; высокий студент, сняв пальто, его вешает, стиснув в руке рукавицы молочного цвета; фуражка лежит.
   Блоки!
   Широкоплечий; прекрасно сидящий сюртук с тонкой талией, с воротником, подпирающим шею, высоким и синим; супруга поэта одета подчёркнуто чопорно; в воздухе - запах духов; молодая, весёлая, очень изящная пара! Но... но... Александр ли Блок - юноша этот, с лицом, на котором без вспышек румянца горит розоватый обветр? Не то "Молодец" сказок; не то - очень статный военный; со сдержами ровных, немногих движений, с застенчиво-милым, чуть набок склонённым лицом, улыбнувшимся мне; он подходит, растериваясь голубыми глазами, присевшими в складки, от явных усилий меня разглядеть; и стоит, потоптываясь (сходство с Гауптманом юным):
   - "Борис Николаевич?"
   Поцеловались.
   Но образ, который во мне возникал от стихов, - был иной: роста малого, с бледно-болезненным, очень тяжёлым лицом, с небольшими ногами, в одежде не сшитой отлично, вперенный всегда в горизонт беспокоящим фосфором глаз; и - с зачёсанными волосами; таким вставал Блок из раздумий:
  
   Ах, сам я бледен, как снега,
   В упорной думе сердцем беден!
  
   Курчавая шапка густых рыжеватых волос, умный лоб, перерезанный складкою, рот улыбнувшийся; глаза приближенно смотрят, явивши растерянность: большую, чем подобало.
   Разочарованье!
   Моё состояние передалось А. А.: он, конфузясь смущеньем моим, очень долго замешкался с недоумённой улыбкою около вешалки; я всё старался повесить пальто; он в карман рукавицы засовывал; и не смущалась нарядная дама, супруга его; не сняв шапочки, ярко пылая морозом и ясняся прядями золотоватых волос, с меховою, большущею муфтой в руке прошла в комнаты, куда повёл я гостей и где мать ожидала их".

(А. Белый. "Начало века". С. 317)

  
  

* * *

  
   Брожу в стенах монастыря,
   Безрадостный и тёмный инок.
   Чуть брезжит бледная заря, --
   Слежу мелькания снежинок.
  
   Ах, ночь длинна, заря бледна
   На нашем севере угрюмом.
   У занесённого окна
   Упорным предаюся думам.
  
   Один и тот же снег -- белей
   Нетронутой и вечной ризы.
   И вечно бледный воск свечей,
   И убелённые карнизы.
  
   Мне странен холод здешних стен
   И непонятна жизни бедность.
   Меня пугает сонный плен
   И братий мертвенная бледность.
  
   Заря бледна и ночь долга,
   Как ряд заутрень и обеден.
   Ах, сам я бледен, как снега,
   В упорной думе сердцем беден...
  
   11 июня 1902. Шахматово
  
  
   - Нравится мне его строгое лицо и голова флорентинца эпохи Возрождения, - признавался М. Горький после знакомства с ним на "средах" у Вяч. Иванова.
   - Что-то вечно зыбилось и дрожало возле рта, под глазами, как бы втягивало в себя впечатления, - вспоминал облик поэта К. И. Чуковский.
   Физиономист и художник Максимилиан Волошин ставил мысленный эксперимент:
  
   "Мысленно пропускаю я перед собой ряд образов: лики современных поэтов: Бальмонт, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Андрей Белый, Александр Блок - длинное ожерелье японских масок, каждая из которых остаётся в глазах чёткостью своей гримасы. <...>
   У Валерия Брюсова лицо звериное - маска дикой рыси, с кисточками шерсти на ушах: хищный, кошачий лоб, убегающий назад, прямой затылок на одной линии с шеей, глаза раскольника, как углём обведённые чёрными ресницами; злобный оскал зубов, который придаёт его смеху оттенок ярости. <...>
   В Андрее Белом есть та же звериность, только подёрнутая тусклым блеском безумия. Глаза его, точно так же обведённые углём, неестественно и безумно сдвинуты к переносице. Нижние веки прищурены, а верхние широко открыты. На узком и высоком лбу тремя клоками дыбом стоят длинные волосы, образуя прическу "a la Antichriste".
   Среди этих лиц, сосредоточенных в одной черте устремлённости и страстного порыва, лицо Александра Блока выделяется своим ясным и холодным спокойствием, как мраморная греческая маска. Академически нарисованное, безукоризненное в пропорциях, с тонко очерченным лбом, с безукоризненными дугами бровей, с короткими вьющимися волосами, с влажным изгибом уст, оно напоминает строгую голову Праксителева Гермеса, в которую вправлены бледные глаза из прозрачного тусклого камня. Мраморным холодом веет от этого лица.
   Рассматривая лица других поэтов, можно ошибиться в определении их специальности: Вячеслава Иванова можно принять за добросовестного профессора, Андрея Белого за бесноватого, Бальмонта за знатного испанца, путешествующего инкогнито по России без знания языка, Брюсова за цыгана, но относительно Блока не может быть никаких сомнений в том, что он поэт, так как он ближе всего стоит к традиционно-романтическому типу поэта - поэта классического периода немецкой поэзии".
  

(М. А. Волошин. "Александр Блок. "Нечаянная Радость"". С. 484-485)

  
  
  

* * *

   О, я хочу безумно жить:
   Всё сущее - увековечить,
   Безличное - вочеловечить,
   Несбышееся - воплотить!
  
   Пусть душит жизни сон тяжёлый,
   Пусть задыхаюсь в этом сне,
   Быть может, юноша весёлый
   В грядущем скажет обо мне:
  
   Простим угрюмство - разве это
   Сокрытый двигатель его?
   Он весь - дитя добра и света,
   Он весь - свободы торжество!
   5 февраля 1914
  
  
   К концу 1904 года Александром Блоком было написано почти 750 стихотворений. 13 декабря проходит первое публичное обсуждение его творчества в "Кружке изящной словесности" при Петербургском университете.
   "Стих Блока гибок и задумчив, - отмечает М. А. Волошин в 1907-м. - У него есть своё лицо. В нём слышен голос поэта. Это достоинство редко и драгоценно. Сам он читает свои стихи неторопливо, размеренно, ясно, своим ровным, матовым голосом. Его декламация развёртывается строгая, спокойная, как ряд гипсовых барельефов. Всё оттенено, построено точно, но нет ни одной краски, как и в его мраморном лице. Намеренная тусклость и равнодушие покрывают его чтение, скрывая, быть может, слишком интимный трепет, вложенный в стихи. Эта гипсовая барельефность придаёт особый вес и скромность его чтению". (М. А. Волошин. "Александр Блок. "Нечаянная Радость"". С. 485).
   "Дитя добра и света", "свободы торжество" - это стихи, это подлинная жизнь поэта, рассказанная им самим. Угрюмство и тяжёлый сон, в котором задыхаешься, - личная жизнь, которая "кое-как", но которая и не суть важна для голоса и облика "сокрытого двигателя".
   Каков бы ни был этот облик и голос, "дети рубежа", "дети страшных лет России", молодые символисты узнавали друг друга: "сокрытый двигатель" во все эпохи на всех один.
  
  
   "Мы, дети рубежа, позднее встречаясь, узнавали друг друга; ведь мы были до встречи уже социальной группой подпольщиков культуры; группа объединилась не столько на "да", сколько на "нет"; эпоха, нас родившая, была статична; мы были в те годы - заряд динамизма; отцы наши, будучи аналитиками, превратили анализ в догму; мы, отдаваясь текучему процессу, были скорей диалектиками, ища единства противоположностей, как целого, не адекватного только сумме частей; слагаемые, или части, не отражающие чего-то в целом, называли эмблемами мы; искомое целое, как обстанием не данную действительность, мы назвали сферою символа; под словом "символ" разумел я конкретный синтез, а не абстрактный; в его квалитативности, а не только в "квантитас"; рассудочный синтез квантитативен; после Канта всякий синтез принял форму "синтеза в рассудке"; и - только; под "символом" разумели мы химический синтез; разумели "соль", свойства которой не даны ни в яде хлоре, ни в яде натрии, соль образующих; ставить знак равенства между химией свойств и частей в целом, не данной в частях, и мистикой может только человек, не изучавший природы химических веществ, природы диалектики, природы количественной качественности, о которой правильно говорит Энгельс. Мы разумели некую жизненность факта, не взятую на учёт формальными эстетиками. Слово "сюмболон" производил я от глагола "сюмбалло" - соединяю, как "вместе сбрасываю" с выделением химической энергии, пресуществляющей хлор и натрий в третье, новое вещество: в соль.
   "Символизм" означало: осуществлённый до конца синтез, а не только соположение синтезируемых частей ("сюнтитэми" - сополагаю); в соположении количества не выявляют ещё своих новых качеств.
   При чём мистика? Разве химическая реакция мистична?
   В "символизации" мы подчёркивали процесс становления новых качеств; в словесной изобразительности диалектику течения новых словесных значений. Мы были всегда гераклитианцами, несущими бунт в царство средневекового Аристотеля; самое понятие гераклитовского Логоса было нам понятием ритма, закона изменений, а не статической формы или нормы рассудка".

(А. Белый. "На рубеже двух столетий". С. 200-201)

  
  
  

Друзьям

  
   Молчите, проклятые струны!
   А. Майков
  
   Друг другу мы тайно враждебны,
   Завистливы, глухи, чужды,
   А как бы и жить и работать,
   Не зная извечной вражды!
  
   Что делать! Ведь каждый старался
   Свой собственный дом отравить,
   Все стены пропитаны ядом,
   И негде главы приклонить!
  
   Что делать! Изверившись в счастье,
   От смеху мы сходим с ума
   И, пьяные, с улицы смотрим,
   Как рушатся наши дома!
  
   Предатели в жизни и дружбе,
   Пустых расточители слов,
   Что делать! Мы путь расчищаем
   Для наших далёких сынов!
  
   Когда под забором в крапиве
   Несчастные кости сгниют,
   Какой-нибудь поздний историк
   Напишет внушительный труд...
  
   Вот только замучит, проклятый,
   Ни в чём не повинных ребят
   Годами рожденья и смерти
   И ворохом скверных цитат...
  
   Печальная доля -- так сложно,
   Так трудно и празднично жить,
   И стать достояньем доцента,
   И критиков новых плодить...
  
   Зарыться бы в свежем бурьяне,
   Забыться бы сном навсегда!
   Молчите, проклятые книги!
   Я вас не писал никогда!
  
   24 июля 1908
  
  
  
   По оценке самого поэта, университет не сыграл в его жизни особенно важной роли. По всей видимости, речь идёт о мировоззренческой роли обучения в университете, ведь академическая среда профессоров и их учёных дискуссий была частью домашнего быта, в котором происходил его рост и воспитание. В то же время нельзя исключать, что обострённое чувство истории, звучно и ярко явленное в стихотворном цикле о битве 1380 года, заговорило языком музы памяти и одновременно музы духовной свободы не без помощи лекций уважаемых профессоров А. И. Соболевского, И. А. Шляпкина, С. Ф. Платонова, А. И. Введенского, Ф. Ф. Зелинского. Высшее образование, полученное в императорском университете, дало дисциплину ума и навыки работы с текстом. Они пригодились ему в историко-литературных изысканиях и в критических опытах - "долею научности, которая заключена в них, <...> я обязан университету".
   В октябре 1905 года во главе революционной демонстрации поэт несёт красное знамя.
  
  

На поле Куликовом

  

5

   И мглою бед неотразимых
   Грядущий день заволокло.
   Вл. Соловьёв
  
   Опять над полем Куликовым
   Взошла и расточилась мгла,
   И, словно облаком суровым,
   Грядущий день заволокла.
  
   За тишиною непробудной,
   За разливающейся мглой
   Не слышно грома битвы чудной,
   Не видно молньи боевой.
  
   Но узнаю тебя, начало
   Высоких и мятежных дней!
   Над вражьим станом, как бывало,
   И плеск и трубы лебедей.
  
   Не может сердце жить покоем,
   Недаром тучи собрались.
   Доспех тяжел, как перед боем.
   Теперь твой час настал. -- Молись!
  
   23 декабря 1908
  
  
  
   В "Собрании стихотворений" 1912 года поэт сопроводил цикл следующим примечанием: "Куликовская битва принадлежит, по убеждению автора, к символическим событиям русской истории. Таким событиям суждено возвращение. Разгадка их ещё впереди".
   Стихотворение - сложно организованный смысл; этот смысл нередко превосходит истолкование, которое может позволить себе поэт. Собственно говоря, авторский комментарий это только одно из возможных истолкований. Время находит в организации стихотворения новый смысл - актуальный, глубочайший, со своим звуком и цветом. А если не находит, стих превращается в артефакт, интересный исключительно для историков литературы и немногих любителей "средневековой поэзии".
   Так, по мнению В. Н. Орлова, в статье "Народ и интеллигенция" А. Блок даёт следующее истолкование образам стихотворного цикла: русский стан Дмитрия Донского - это "полуторастамиллионный" народ, неисчислимые силы которого пока ещё дремлют в бездействии, а "вражий стан поганой орды" - это "несколько сот тысяч" интеллигентов, не умеющих найти путей к народу. (См.: В. Н. Орлов. Примечания. "На поле Куликовом". С. 587).
   Очевидно, что если бы смысл цикла ограничивался интерпретацией, данной ему советским литературоведением, вряд ли бы цикл мог быть содержательным для будущих поколений. Вот почему "доспех тяжёл, как перед боем" - это совсем не об "ордах" бездействующего где-то в 1908 году народа, а и о тех, кто в ноябре 1941-го, и в апреле 1945-го. "Теперь твой час настал. - Молись!" - это уже, конечно, обо всех нас, узнающих и принимающих жизнь, и приветствующих её звоном щита, какие бы перемены, по своей суровости и размаху не уступающие битве на поле Куликовом или даже превосходящие её, не сжимали кольцо нашего существования, не бросали жребий России во всей её "лирической величине". Слово поэта сказано, голос его услышан - "О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь!" - вот, наверное, отчего после всех катастроф и терний исторического пути, революций и эволюций русская речь может звучать во всей своей силе и полноте. Вот что в конечном итоге вытекает из самих себя отрицающих форм искусства, из единства прошлого и настоящего, из деятельности духа.
  
  

* * *

  
   Кольцо существованья тесно:
   Как все пути приводят в Рим,
   Так нам заранее известно,
   Что всё мы рабски повторим.
  
   И мне, как всем, всё тот же жребий
   Мерещится в грядущей мгле:
   Опять -- любить Её на небе
   И изменить ей на земле.
  
   Июнь 1909 (19 марта 1914)
  
  
  
   Летом 1910 года Андрей Белый в третий, последний раз после всех разрывов, мучительных объяснений и вызовов на дуэль вернулся к Блоку. Теперь уже навсегда: без единого облачка их отношения продолжались на протяжении ещё одиннадцати лет.
  
  
   "Я случайно прочёл в Волынской губернии стихотворение "Куликово поле", и действие этого стихотворения на меня было действием грома. Как цикл шахматовских стихов знаменовал для меня первую встречу с A. A., <...> как чтение "Балаганчика" в феврале шестого года открывало для меня вторую тяжёлую фазу наших отношений, так "Куликово поле" было для меня лейтмотивом последнего и окончательного "да" между нами. "Куликово поле" мне раз навсегда показало неслучайность наших с А. А. путей, перекрещивающихся фатально и независимо от нас, ибо стиль и тон настроения, вплоть до мельчайших подробностей, был выражением того самого, к чему я пришёл, что я чувствовал, что я переживал всеми фибрами своей души, не умея это всё высказать в словах. И вот А. А. за меня выразил в своём стихотворении это моё, т. е. опять-таки "наше с ним". Тут я понял, что эти годы внешнего молчания нас соединили вновь больше всех разговоров и общений, соединили в том, что уже не требует никакого общения, соединили нас в духе. В десятом году я уже задумывался над темою "Петербурга". И пусть "Петербург" носит совершенно иной внешний вид, чем "Куликово поле", однако глубиной -- мотив "Петербурга", неудачно выявленный и загромождённый внешней психологической фабулой, едва слышимой читателю, укладывается в строки А. А.: "Доспех тяжёл, как перед боем, теперь Твой час настал -- молись" (а вся психологическая фабула "Петербурга" есть подлинный рассказ о том, какими оккультными путями злая сила развязывает "дикие страсти под игом ущербной луны", и рассказ о том, как "не знаю, что делать с собою, куда мне лететь за тобой"). Я тотчас же написал А. А. письмо, подобное первому, мною написанному (по поводу "Стихов о Прекрасной Даме"), и получил от него тотчас же ласковый, острый ответ, говорящий моему письму: "Да". И вновь возникла переписка между нами, а осенью десятого года мы все встретились в Москве уже по-настоящему, вечному".
  

(А. Белый. "Воспоминания об А. А. Блоке". С. 319-320)

  
  
  

* * *

  
   З. Н. Гиппиус
  
   Рождённые в года глухие
   Пути не помнят своего.
   Мы - дети страшных лет России -
   Забыть не в силах ничего.
  
   Испепеляющие годы!
   Безумья ль в вас, надежды ль весть?
   От дней войны, от дней свободы -
   Кровавый отсвет в лицах есть.
  
   Есть немота - то гул набата
   Заставил заградить уста.
   В сердцах, восторженных когда-то,
   Есть роковая пустота.
  
   И пусть над нашим смертным ложем
   Взовьётся с криком вороньё, -
   Те, кто достойней, Боже, Боже,
   Да узрят царствие Твоё!
  
   8 сентября 1914
  
  
  
  
   *** "Восторга творческого чаша"
  
   Отцы большинства символистов были образованными позитивистами, последователями Джона Стюарта Милля (1806-1873) и Герберта Спенсера (1820-1903). Но, как утверждал адвокат В. И. Танеев:
   - Все - мещане; и - профессора, которые большей частью тупицы; есть несколько изящно-умных людей, а прочие обрастают жиром и чудовищными половыми инстинктами. (А. Белый. "На рубеже двух столетий". С. 168)
   Символизм, как представлял себе А. Белый, в этом случае "являет собой интереснейшее явление в своём "декадентском" отрыве от отцов; он антитеза "позитивизма" семидесятых - восьмидесятых годов в своём "нет" этим годам; а в своём "да", в символизме "пар эксэланс", он врождается в энное количество течений, уже действующих в начале века за пределами того "символизма", о котором писали историки литературы; действительно странно: в 1910 году провозгласили конец "символизма"; а до 1910 года "символизм" смешивали с "декадентством"" ("На рубеже двух столетий". С. 203).
   "Наука, и только наука, может дать человечеству то, без чего оно не может жить, - символ и закон", - полагал Эрнест Ренан (1823-1892).
   "Эволюцию может остановить либо величайшее совершенство, либо наиполнейшее счастье", - настаивал Герберт Спенсер.
   Понятно, что ни величайшее совершенство, ни наиполнейшее счастье не достижимо, сколько бы и откуда бы кривые линии исторического развития не приближались к своим асимптотам. Это по определению. И в споре физиков с лириками, позитивизма с символизмом поэзия мудрее, символисты - старше.
  
  
  

* * *

  
   И вновь -- порывы юных лет,
   И взрывы сил, и крайность мнений.
   Но счастья не было -- и нет.
   Хоть в этом больше нет сомнений!
  
   Пройди опасные года.
   Тебя подстерегают всюду.
   Но если выйдешь цел -- тогда
   Ты, наконец, поверишь чуду,
  
   И, наконец, увидишь ты,
   Что счастья и не надо было,
   Что сей несбыточной мечты
   И на пол-жизни не хватило,
  
   Что через край перелилась
   Восторга творческого чаша,
   И всё уж не моё, а наше,
   И с миром утвердилась связь, --
  
   И только с нежною улыбкой
   Порою будешь вспоминать
   О детской той мечте, о зыбкой,
   Что счастием привыкли звать!
  
   19 июня 1912
  
  
  
   Молодые (по возрасту!) символисты в отстаивании своего права на символическое мышление и величайшее формальное совершенство изначально противостояли как гражданской лирике эпигонов Н. А. Некрасова, так и мировоззренческим убеждениям сторонников материалистической экспериментальной науки. Не единожды им буквально приходилось доказывать милому читателю, критику своему слепому, что, "по крайности, есть у поэта и косы, и тучки, и век золотой", а тому злосчастному, кто ограничился Боклем, Бюхнером и Молешоттом, "недоступно всё это!.."
  
  
   "Только в июле дописываю я свою первую книгу: пишу четвёртую часть; в ней показан провал бреда "мистиков"; и одновременно получаю письмо от Серёжи; он пишет, что в Дедове гостил "кузен" А. А. Блок, чтящий В. Соловьёва, в кого-то влюблённый и пишущий великолепно стихи; это были первые стихи о "Прекрасной Даме"; то, что у Блока подано в мистической восторженности, мною подано в теме иронии; но любопытно: и Блок и я, совпав в темах во времени, совсем по-разному оформили темы; у Блока она - всерьёз, у меня она - шарж.
   Ранней осенью - цикл разговоров о Блоке: в семье Соловьёвых; показан впервые мне ряд его стихотворений, великолепно сработанных; до этого "поэт" Блок мне был неведом; я становлюсь убежденным поклонником поэзии Блока и её распространителем; Соловьёвы решают, что Блок - симптом времени, как речи Батюшкова, уже частящего к нам, как пожары слов Эртеля, вынырнувшего из бездны, как весть о Рачинском, о Льве Тихомирове, как появленье, внезапное, самой "двуногой Софии" из Нижнего: Шмидт, - в кабинете М. С. Соловьёва: именно в эту осень".

(А. Белый. "Начало века". С. 140-141)

  
  
  

* * *

  
   Есть игра: осторожно войти,
   Чтоб вниманье людей усыпить;
   И глазами добычу найти;
   И за ней незаметно следить.
  
   Как бы ни был нечуток и груб
   Человек, за которым следят, --
   Он почувствует пристальный взгляд
   Хоть в углах еле дрогнувших губ.
  
   А другой -- точно сразу поймёт:
   Вздрогнут плечи, рука у него;
   Обернётся -- и нет ничего;
   Между тем -- беспокойство растёт.
  
   Тем и страшен невидимый взгляд,
   Что его невозможно поймать;
   Чуешь ты, но не можешь понять,
   Чьи глаза за тобою следят.
  
   Не корысть, не влюблённость, не месть;
   Так -- игра, как игра у детей;
   И в собрании каждом людей
   Эти тайные сыщики есть.
  
   Ты и сам иногда не поймёшь,
   Отчего так бывает порой,
   Что собою ты к людям придёшь,
   А уйдёшь от людей -- не собой.
  
   Есть дурной и хороший есть глаз,
   Только лучше б ничей не следил:
   Слишком много есть в каждом из нас
   Неизвестных, играющих сил...
  
   О, тоска! Через тысячу лет
   Мы не сможем измерить души:
   Мы услышим полёт всех планет,
   Громовые раскаты в тиши...
  
   А пока -- в неизвестном живём
   И не ведаем сил мы своих,
   И, как дети, играя с огнём,
   Обжигаем себя и других...
  
   18 декабря 1913
  
  
  
   А ведь действительно - то, что московский студент Бугаев (А. Белый) пытался выдать на полном серьёзе, получалось как шарж, а то, что петербуржец Блок писал со здоровой долей иронии, выходило серьёзной поэзией. Мистическая, или нет, восторженность приходила позднее - при чтении, какое Ю. М. Лотман очень точно охарактеризовал как символизирующее. С северной музой духовной свободы московским аргонавтам нельзя было не считаться: их опыты в сравнении со стихами Блока походили на шарж. Не любить духовного собрата было нельзя: именно он выражал их чаяния и устремления, - но любили они его своею "странною любовью" со "странной близостью" и "зигзагистой линией" отношений, болью, ненавистью и порой отвращением, - всё, как и должно быть в известном дружеском союзе и не менее известной творческой дилемме "Моцарта и Сальери":
   - Я его ценил, как никого, но временами мне его хотелось убить.
  
  
   "Труднее мне с зарисовкой Александра Блока; мало с кем была такая путаница, как с ним; мало кто в конечном итоге так мне непонятен в иных мотивах; ещё и не время сказать всё о нём; не во всём я разобрался; да и люди, меж нами стоявшие, доселе здравствующие, препятствуют моим высказываниям. Мало кто мне так бывал близок, как Блок, и мало кто был так ненавистен, как он: в другие периоды, лишь с 1910 года выровнялась зигзагистая линия наших отношений в ровную, спокойную, но несколько далековатую дружбу, ничем не омрачённую. Я его ценил, как никого; временами он вызывал во мне дикое отвращение как автор "Нечаянной радости", о чём свидетельствует моя рецензия на его драмы, "Обломки миров", перепечатанная в книге "Арабески". Блок мне причинил боль; он же не раз с горячностью оказывал и братскую помощь. Многое было, одного не было - идиллии, не было "Блок и Белый", как видят нас сквозь призму лет".

(А. Белый. "Начало века". С. 15)

  
  
  

* * *

  
   Погружался я в море клевера,
   Окружённый сказками пчёл.
   Но ветер, зовущий с севера,
   Моё детское сердце нашёл.
  
   Призывал на битву равнинную --
   Побороться с дыханьем небес.
   Показал мне дорогу пустынную,
   Уходящую в тёмный лес.
  
   Я иду по ней косогорами
   И смотрю неустанно вперёд,
   Впереди с невинными взорами
   Моё детское сердце идёт.
  
   Пусть глаза утомятся бессонные,
   Запоет, заалеет пыль...
   Мне цветы и пчёлы влюблённые
   Рассказали не сказку -- быль.
  
   18 февраля 1903
  
  
  
   5 мая 1906 года Александр Блок завершил курс обучения в университете и получил диплом I степени.
   К этому времени в альманахе "Факелы" увидела свет его драма "Балаганчик", в действующих лицах которой угадывались молодые символисты А. Белый, С. М. Соловьёв, сам автор и его молодая жена в коллизиях их совместных бдений, зорь, вечеров в Шахматове и бессонных, до утра, споров о Прекрасной Даме, Вечной Женственности, метафизике и любви.
  
  
   "Раз, слушая, он наклонил низко голову; но и наклон головы, и поставленный нос выражали растерянно-недоуменное: "хн" или "ха", - смесь иронии, что всё - игра, с беспредметным испугом слепца, раскоряченного не на кресле, на кочке болотной, и перебирающего не махровую кисть, а бандуру с расстроенным строем; вдруг встал; взяв за локоть, увёл на террасу; спустились с ним в сад, упадающий круто тропами в лесняк, стали в поле средь трав; с закривившимся ртом разгрызал переломанный злак; выговаривал медленно мысли, подчёркивал, что они - не каприз; нет, - он знает себя, мы его принимаем за светлого; это - неправда: он - тёмный.
   - "Напрасно же думаешь ты, что я... Не понимаю я..."
   Голос - подсох: носовой, чуть туманный, надтреснутый; как колуном, колол слово своё, как лучину, прося у меня безотчётно прощения взглядом невидящих и голубых своих глаз:
   - "Тёмный я!"
   Мы стояли без шапок под пеклом; мы тронулись медленно, перевлекая короткие чёрные тени; он мне говорил о коснении в быте, о том, что он не верит ни в какое светлое будущее, что минутами ему кажется: род человеческий - гибнет; его пригнетает, что он, Блок, чувствует в себе косность и что это, вероятно, дурная наследственность в нём (род гнетёт), что старания его найти себе выражение в жизни - тщетны, что на чаше весов перевешивает смерть: все - мы погаснем всё ж; иное - вне смерти - обман.
   И натянуто так улыбался, и тужился словом, всклокоченный точно, рассеянно-пристальный: мимо меня; мне запомнились: это волнение, непререкаемость тона: как будто попал на исконную тему, которую в годах продумывал.
   Тема позднее сказалась поэмой "Возмездие"; возмездие - отец, Александр Львович Блок, которого он в себе чувствует. Я и действительно был перетерян; никак не увязывались с этим мрачным настроением, от которого веяло и скепсисом и сенсуализмом, цветущий вид, натурализм, загар, мускулы, поза спесивая старца, маститого Гёте из нового Веймара, которую родственники вдували в него".

(А. Белый. "Начало века". С. 373-374)

  
  
   Когда ты загнан и забит
   Людьми, заботой, иль тоскою,
   Когда под гробовой доскою
   Всё, что тебя пленяло, спит;
   Когда по городской пустыне,
   Отчаявшийся и больной,
   Ты возвращаешься домой,
   И тяжелит ресницы иней,
   Тогда -- остановись на миг
   Послушать тишину ночную:
   Постигнешь слухом жизнь иную,
   Которой днём ты не постиг;
   По-новому окинешь взглядом
   Даль снежных улиц, дым костра,
   Ночь, тихо ждущую утра
   Над белым запушённым садом,
   И небо -- книгу между книг,
   Найдешь в душе опустошённой
   Вновь образ матери склонённый,
   И в этот несравненный миг --
   Узоры на стекле фонарном,
   Мороз, оледенивший кровь,
   Твоя холодная любовь --
   Всё вспыхнет в сердце благодарном,
   Ты всё благословишь тогда,
   Поняв, что жизнь -- безмерно боле,
   Чем quantum satis Бранда воли,
   А мир -- прекрасен, как всегда.

(А. Блок. "Возмездие")

  
  
  
   Характер воспоминаний А. Белого о Блоке сильно изменился с публикацией в 1932 году записных книжек и дневников поэта. Аргонавт принялся сводить счёты, что, несомненно, повлияло на общий тон мемуаров и оценку былых отношений, в которых многое было переосмыслено вплоть до полной замены знаков. Голоса обид, чуть приглушённые революцией и войной, ожесточённо душили живое чувство прекрасного, пока совсем к 1934-му не задушили с ним человека.
  
   "Он начал сам:
   - "Объясненье - пустяки: если `главное' между людьми занавесится, то объясненья только запутают".
   Этим как бы сказал, что приехал мириться со мной; объяснения наши сложились под знаком доверия; помнились внешние вехи четырёхчасового разгляда причин нашей ссоры; доказывал я, что в поступках его есть нечёткость молчания; он терпеливо выслушивал это; и, выслушав, силился мне объяснить, что в его немоте прошлых дней со мной была боль, - не утай; в основном была спутанность отношений меж нами и третьими лицами; и он просил изолировать отношения наши друг к другу, не ставить их снова под знак третьих лиц; в этой просьбе его был ответ на запрос мой к нему; ведь молчаньем своим прошлогодним он связывал Щ. и себя в один узел со мною; но этого я не сказал ему; он же меня упрекал: я-де строил химеры о нём; я не видел его; но химеры возникли, когда он со мной замолчал; не он ли не хотел со мной объясниться, подав повод думать, что он есть источник двусмысленного поведения тех третьих лиц, о которых сказал он теперь очень внятно: не надо их впутывать? Этого я не сказал ему из деликатности, он же прибавил: когда нет доверия к жесту поступков, слова не помогут; я, не соглашаяся с ним, слушал молча; я понял, что в прошлом году он со мною не мог говорить; теперь - мог; это значило: в прошлом году он не шёл мне навстречу, а в этом - пошёл.
   Оттого и разбор недомолвок был лёгкий, с улыбкою мягкой и доброй, бросаемой мне; я видел решение: с тяжбою кончить; он только настаивал: роль Соловьёва (племянника В. С. Соловьёва. - О. К.) ему непонятна; я пылко отстаивал друга, доказывая в свою очередь: не Соловьёв нас поссорил, а Щ.; и вторично решили мы: в будущем будем лишь верить друг другу.
   И руки пожали: друг другу".

(А. Белый. "Между двух революций". С. 292-293)

  
  

* * *

  
   И Дух и Невеста говорят прииди
   Апокалипсис
  
   Верю в Солнце Завета,
   Вижу зори вдали.
   Жду вселенского света
   От весенней земли.
  
   Всё дышавшее ложью
   Отшатнулось, дрожа.
   Предо мной -- к бездорожью
   Золотая межа.
  
   Заповеданных лилий
   Прохожу я леса.
   Полны ангельских крылий
   Надо мной небеса.
  
   Непостижного света
   Задрожали струи.
   Верю в Солнце Завета,
   Вижу очи Твои.
  
   22 февраля 1902
  
  
  
   Маленькая феерия "Балаганчик" была поставлена идеально, за что поэт высказал свою признательность Вс. Э. Мейерхольду, труппе театра В. Ф. Комиссаржевской, художнику Н. Н. Сапунову и М. А. Кузмину, чья обаятельная, вводящая в очарованный круг музыка сопровождала спектакль.
   По словам одной из участниц магической постановки, "Мейерхольд, во многом противоположный Блоку, за какой-то чертой творчества приближался к нему. Это была грань, за которой режиссёр оставлял быт, грубую театральность, всё обычное сегодняшнего и вчерашнего дня и погружался в музыкальную сферу иронии, где, в период "Балаганчика", витал поэт, откуда он смотрел на мир. Фантазия Мейерхольда надела очки, приближающие его зрение к поэтическому зрению Блока, и он увидел, что написал поэт" (В. П. Веригина. "Воспоминания об Александре Блоке". С. 424).
   В поисках новых форм театрального искусства Вс. Э. Мейерхольд строго следовал тексту "Балаганчика", таинственному миру поэзии Блока и "сам совершенно замечательно, синтетично играл Пьеро, доводя роль до жуткой серьёзности и подлинности". На премьере, как только артисты надели маски и заиграла музыка, случилось что-то такое, что заставило каждого отрешиться от своей сущности. Имя этому было очарование... Даже глаза Пьеро смотрели сквозь прорезь маски по-иному: он более остальных ощущал присутствие Пермесских сестёр.
  
  

* * *

  
   Она пришла с мороза,
   Раскрасневшаяся,
   Наполнила комнату
   Ароматом воздуха и духов,
   Звонким голосом
   И совсем неуважительной к занятиям
   Болтовнёй.
  
   Она немедленно уронила на пол
   Толстый том художественного журнала,
   И сейчас же стало казаться,
   Что в моей большой комнате
   Очень мало места.
  
   Всё это было немножко досадно
   И довольно нелепо.
   Впрочем, она захотела,
   Чтобы я читал ей вслух "Макбета".
  
   Едва дойдя до пузырей земли,
   О которых я не могу говорить без волнения,
   Я заметил, что она тоже волнуется
   И внимательно смотрит в окно.
  
   Оказалось, что большой пёстрый кот
   С трудом лепится по краю крыши,
   Подстерегая целующихся голубей.
  
   Я рассердился больше всего на то,
   Что целовались не мы, а голуби,
   И что прошли времена ПАоло и Франчески.
  
   6 февраля 1908
  
  
  
   На сцене был построен маленький театрик с традиционным, поднимающимся кверху занавесом, в глубине сцены посередине было окно: "Параллельно рампе стоял стол, покрытый чёрным сукном, за столом сидели "мистики", в центре председатель. Они помещались за чёрными картонными сюртуками. Из манжет виднелись кисти рук, из воротничков торчали головы. Мистики говорили неодинаково -- одни притушенным звуком, другие -- почти звонко. Они прислушивались к неведомому, к жуткому, но желанному приближению" (В. П. Веригина. "Воспоминания об Александре Блоке". С. 425).
   Драма "Балаганчик" была показана театром В. Ф. Комиссаржевской на гастролях в Москве в сентябре 1907 года. Публика реагировала очень бурно, были шумные одобрения и протесты, многие приходили несколько раз, иные не понимали и не принимали новое искусство вовсе. Поэтическое, будучи воплощено на сцене, непременно требует обращения зрителя от внешнего хода действия, фабулы, актёрских приёмов и блеска режиссёрских идей к самому себе. Этот взгляд на себя преумножает и организует собственно человеческое содержание символически. Если внутри пустота, если не за что зацепиться, и зритель, слушая и глядя, глух и слеп, умножение на ноль не даёт ничего.
   Драма-пародия вызвала гневную реакцию председателя мистического собрания "Балаганчика" - Андрея Белого: символистов, полагал он, выставили шутами собственных устремлений, а Блок "слишком быстро посмотрел на самого себя со стороны оком прохожего варвара".
  

Болотные чертенятки

  
   А. М. Ремизову
  
   Я прогнал тебя кнутом
   В полдень сквозь кусты,
   Чтоб дождаться здесь вдвоём
   Тихой пустоты.
  
   Вот -- сидим с тобой на мху
   Посреди болот.
   Третий -- месяц наверху --
   Искривил свой рот.
  
   Я, как ты, дитя дубрав,
   Лик мой также стёрт.
   Тише вод и ниже трав --
   Захудалый чёрт.
  
   На дурацком колпаке
   Бубенец разлук.
   За плечами -- вдалеке --
   Сеть речных излук...
  
   И сидим мы, дурачки, --
   Нежить, немочь вод.
   Зеленеют колпачки
   Задом наперёд.
  
   Зачумлённый сон воды,
   Ржавчина волны...
   Мы -- забытые следы
   Чьей-то глубины...
  
   Январь 1905
  
  
  
   После "Балаганчика" Прекрасная Дама взбунтовалась - Любовь Дмитриевна ушла от Блока к Мейерхольду. Причины разрыва были те же, что и до женитьбы в январе 1902-го, когда молодые люди расстались, а объяснения препоручили неотправленным своим письмам:
  
   "Я не могу больше оставаться с Вами в тех же дружеских отношениях. До сих пор я была в них совершенно искренна, даю Вам слово. Теперь, чтобы их поддерживать, я должна была бы начать притворяться. Мне вдруг совершенно неожиданно и безо всякого повода ни с Вашей, ни с моей стороны стало ясно -- до чего мы чужды друг другу, до чего Вы меня не понимаете. Ведь Вы смотрите на меня, как на какую-то отвлечённую идею; Вы навоображали обо мне всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в Вашем воображении, Вы меня, живого человека с живой душой, и не заметили, проглядели...
   Вы, кажется, даже любили -- свою фантазию, свой философский идеал, а я всё ждала, когда же Вы увидите меня, когда поймёте, чего мне нужно, чем я готова отвечать Вам от всей души... Но Вы продолжали фантазировать и философствовать... Ведь я даже намекала Вам: "надо осуществлять"... Вы отвечали фразой, которая отлично характеризует Ваше отношение ко мне: "Мысль изречённая есть ложь". Да, всё было только мысль, фантазия, а не чувство хотя бы только дружбы. Я долго, искренно ждала хоть немного чувства от Вас, но, наконец, после нашего последнего разговора, возвратясь домой, я почувствовала, что в моей душе что-то вдруг навек оборвалось, умерло; почувствовала, что Ваше отношение ко мне теперь только возмущает всё моё существо. Я живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят, как на какую-то отвлечённость, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо... Да, я вижу теперь, насколько мы с Вами чужды друг другу, вижу, что я Вам никогда не прощу то, что Вы со мной делали всё это время, -- ведь Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и... скучно.
   Простите мне, если я пишу слишком резко и чем-нибудь обижу Вас; но ведь лучше всё покончить разом, не обманывать и не притворяться. Что Вы не будете слишком жалеть о прекращении нашей "дружбы", что ли, я уверена; у Вас всегда найдётся утешение и в ссылке на судьбу, и в поэзии, и в науке... А у меня на душе ещё невольная грусть, как после разочарования, но, надеюсь, и я сумею всё поскорей забыть, так забыть, чтобы не осталось ни обиды, ни сожаления..."

(Л. Д. Менделеева. "И быль и небылицы о Блоке и о себе". С. 161-162)

  
  
  

* * *

  
   Встану я в утро туманное,
   Солнце ударит в лицо.
   Ты ли, подруга желанная,
   Всходишь ко мне на крыльцо?
  
   Настежь ворота тяжёлые!
   Ветром пахнуло в окно!
   Песни такие весёлые
   Не раздавались давно!
  
   С ними и в утро туманное
   Солнце и ветер в лицо!
   С ними подруга желанная
   Всходит ко мне на крыльцо!
  
   3 октября 1901
  
  
  
   - У меня женщин не 100-200-300 (или больше), а всего две: одна Люба, другая - все остальные, и они - разные, и я - разный. (А. Блок. Записные книжки).
   Дружбу и платонические отношения с супругом Любовь Дмитриевна находила скучными и недостойными женского естества, притом что Александр Александрович резко разграничивал женственное и женское: первое - воспевал, последнее - ненавидел. В супруге же его, не без помощи друзей-аргонавтов, благоверным гимном природе пела её расцветшая молодость.
   И час настал - она отдала судьбу свою другому.
   Не спасли ни новые песни, ни старые письма, ни лирическое чувство, что "есть у поэта и косы, и тучки, и век золотой"... Мир сенситивных радостей оказался притягательнее и сильнее умозрительной сферы вдохновения и очарования "Жены, облечённой в Солнце", Премудрости, или Софии.
   - Боюсь всех Мейерхольдов, Обводных каналов, Немировичей, Бенуа... (Из дневника 20 апреля 1913 года).
  
   "<Между 5 и 7 февраля 1902>
   Именем Бога Всемогущего, который ближе к Вам, чем ко мне, но держит в своей Благодати равно Вас и меня, обращаюсь к Вам уже не с обыкновенным письмом, ибо нет более места обыкновенному, а скорее с просительной проповедью, как это ни странно, может быть, для Вашего сравнительного равновесия. Прошу Вас совершенно просто и внимательно отнестись к этому и решить, может быть, трудно, но доступную Вашему бессмертию, в которое я верю больше, чем в своё, загадку целой жизни. Ещё раз говорю Вам твёрдо и уверенно, что нет больше ничего обыкновенного и не может быть, потому что Судьба в неизречённой своей милости написала мне моё будущее и настоящее, как и часть прошедшего, в совершенном сочетании с тем, что мне неведомо, а по тому самому служит предметом только поклонения и всяческого почитания, как Бога и прямого источника моей жизни или смерти. Может быть, то, что мне необходимо сказать Вам, будет очень отвлечённо, но зато вдохновенно, а всё вдохновенное Вы поймёте. Я же должен передать Вам ту тайну, которой владею, пленительную, но ужасную, совсем не понятную людям, потому что об этой тайне я понял давно уже главное, -- что понять её можете только Вы одна, и в её торжестве только Вы можете принять участие. В том, что я говорю, нет выдумки, потому что так именно устроена жизнь, здесь корень её добра и её зла. И от участников этой жизни зависит принять добро и принять зло. Примите же Высшее Добро, не похожее на обыкновенное, в том свете, который Вам положено увидеть от века. Я знаю Вашу вещую веру в конец Вашей жизни, который воплотился на земле в идею самоубийства, о чём мы говорили не раз. Кроме того, я знаю и чувствую то неизречённое, которое Вас томит, от которого Ваша душа "скорбит смертельно", о котором Вы хотели сказать и говорили мало, потому что нельзя передать, которое я ощутил тогда, как ощущаю теперь, ибо нет моей большей близости внутренней к Вашим помыслам, чем величайшая моя отдалённость от Вас вовне".
  

(Цит. по: Л. Д. Менделеева. "И быль и небылицы о Блоке и о себе". С. 165-166)

  
  
  

* * *

  
   И я любил. И я изведал
   Безумный хмель любовных мук,
   И пораженья, и победы,
   И имя: враг; и слово: друг.
  
   Их было много... Что я знаю?
   Воспоминанья, тени сна...
   Я только странно повторяю
   Их золотые имена.
  
   Их было много. Но одною
   Чертой соединил их я,
   Одной безумной красотою,
   Чьё имя: страсть и жизнь моя.
  
   И страсти таинство свершая,
   И поднимаясь над землёй,
   Я видел, как идёт другая
   На ложе страсти роковой...
  
   И те же ласки, те же речи,
   Постылый трепет жадных уст,
   И примелькавшиеся плечи...
   Нет! Мир бесстрастен, чист и пуст!
  
   И, наполняя грудь весельем,
   С вершины самых снежных скал
   Я шлю лавину тем ущельям,
   Где я любил и целовал!
  
   30 марта 1908 (Январь 1912)
  
   Любовь Дмитриевна, как и Россия, тоже стала для поэта "лирической величиной" - значением Вечной Женственности. А со значением могут ли быть физические отношения? Нет, никогда - это то же самое, что осквернить символ. Для физической близости были другие - "разные", "все остальные".
  
   "Я спросила, была ли Любовь Дмитриевна красавицей.
   - Что вы, Лидия Корнеевна, с такой спиной! Она не только не была красива, она была ужасна! Я познакомилась с ней, когда ей исполнилось тридцать лет. Самое главное в этой женщине была спина - широченная, сутулая. И бас. И толстые, большие ноги и руки. Внутренне же она была неприятная, недоброжелательная, точно сломанная чем-то... Но он всегда, всю жизнь видел в ней ту девушку, в которую когда-то влюбился... И любил её... Впрочем, в Дневнике, говорят, есть страшные о ней строки - Орлов их не напечатал, - мне говорили люди, читавшие рукопись... Дельмас я видела в самый момент их романа, она вместе со мной выступала в Доме Армии и Флота. Порядочная, добрая, но неумная. Она была веснушчатая, рыжая, с некрасивым плоским лицом, но с красивыми плечами, полная... (Он, по-видимому, любил, чтобы у женщин было всего много.) Очаровательная была Валентина Андреевна, я очень дружила с ней, не то чтобы красивая, но прелестная... У Волоховой были прекрасные чёрные глаза... Любовные письма Блока очень благородны; мне Валентина Андреевна показала одно: "Всё, что осталось от моей молодости, - Ваше""...
  

(Л. К. Чуковская. "Записки об Анне Ахматовой". Т. 1. 19 августа 1940 года)

  
  

* * *

  
   Я медленно сходил с ума
   У двери той, которой жажду.
   Весенний день сменяла тьма
   И только разжигала жажду.
  
   Я плакал, страстью утомясь,
   И стоны заглушал угрюмо.
   Уже двоилась, шевелясь,
   Безумная, больная дума.
  
   И проникала в тишину
   Моей души, уже безумной,
   И залила мою весну
   Волною чёрной и бесшумной.
  
   Весенний день сменяла тьма,
   Хладело сердце над могилой.
   Я медленно сходил с ума,
   Я думал холодно о милой.
  
   Март 1902 (Февраль 1914)
  
  
   - Какая страшная у них была жизнь! Это стало видно из Дневника, да и раньше видно было. Настоящий балаган, другого слова не подберёшь. У него - роман за романом. Она то и дело складывает чемоданы и отправляется куда-нибудь с очередным молодым человеком. Он сидит один в квартире, злится, тоскует. Пишет в Дневнике: "Люба! Люба!" Она возвращается - он счастлив, - но у него в это время роман с Дельмас. И так всё время. Почему бы не разойтись? Быть может, у неё было бы обыкновенное женское счастье...

(Л. К. Чуковская. Там же)

  
  

* * *

  
   Меня пытали в старой вере.
   В кровавый просвет колеса
   Гляжу на вас. Что -- взяли, звери?
   Что встали дыбом волоса?
  
   Глаза уж не глядят -- клоками
   Кровавой кожи я покрыт.
   Но за ослепшими глазами
   На вас иное поглядит.
  
   27 октября 1907
  
  
   Любовь Дмитриевна вернулась к поэту в том же 1908-м.
   К этому времени пьянство уже вошло у А. Блока в привычку:
   "Может быть, я лечу уже вниз. Моя жена не всегда уже имеет сил и волю сдержать меня или рассердится на меня (жутко это записывать). Или оттого, что на днях будет Ребёнок и она ушла в думу о Нём?
   Не знаю" (А. Блок. Записные книжки. 25 января 1909 года).
   "Тихая передняя родильного приюта. 3 часа ночи, неперестающий запах. Рядом тихо говорят с Любой, готовят ванну. Акушерка говорит по телефону с доктором. А вдали, наверху, за тишиной и полутьмой - [неистовый далёкий вопль рождающей женщины.] Или это плачет ребёнок? Потом уже - только в ушах звенит. Кафельные своды, чистота. Запах собрался в воротнике шубы" (Записные книжки. 29 января 1909 года).
   Он просидел в приёмном покое до утра.
   Роды были тяжёлыми. Родился мальчик, которого в честь деда назвали Дмитрием. Поэт принял его, как мог принять своего сына.
   Блоки поверили в счастье: в семью, новый быт, в радость супружества.
   Через 8 дней 10 февраля 1909 года ребёнок умер.
  
  

* * *

  
   В голубой далёкой спаленке
   Твой ребёнок опочил.
   Тихо вылез карлик маленький
   И часы остановил.
  
   Всё, как было. Только странная
   Воцарилась тишина.
   И в окне твоём -- туманная
   Только улица страшна.
  
   Словно что-то недосказано,
   Что всегда звучит, всегда...
   Нить какая-то развязана,
   Сочетавшая года.
  
   И прошла ты, сонно-белая,
   Вдоль по комнатам одна.
   Опустила, вся несмелая,
   Штору синего окна.
  
   И потом, едва заметная,
   Тонкий полог подняла.
   И, как время безрассветная,
   Шевелясь, поникла мгла.
  
   Стало тихо в дальней спаленке --
   Синий сумрак и покой,
   Оттого, что карлик маленький
   Держит маятник рукой.
  
   4 октября 1905
  
  
  
  
   *** "Утро в завесах тёмных окна"
  
   Однажды в эмиграции в апреле 1931 года историк и социолог Фёдор Августович Степун (1884-1965) читал И. А. Бунину стихи Александра Блока. Читал, как отмечено в дневнике жены Ивана Алексеевича, очень выразительно.
   - Теперь я понимаю тайну их успеха, - сказал И. А. Бунин. - Это эстрадные стихи. Я говорю не в бранном смысле, понимаете. Он достиг в этом большого искусства... И вообще, если я чувствую в произведении ауру художника, это меня уже болезненно ранит. Для того, чтобы произве-дение было вполне хорошим произведением, я должен чувствовать в нём только его ауру - ауру произведения. (Г. Н. Кузнецова. "Грасский дневник").
   Самого А. А. Блока раздражала как эстрада, так и поэтические концерты 1900-х. В них он узнавал "словесный кафешантан" религиозно-философских собраний у Гиппиус и Мережковского, и если принимал участие в чтениях на вечерах, то всё равно относился к ним отрицательно.
  
  

В ресторане

  
   Никогда не забуду (он был, или не был,
   Этот вечер): пожаром зари
   Сожжено и раздвинуто бледное небо,
   И на жёлтой заре -- фонари.
  
   Я сидел у окна в переполненном зале.
   Где-то пели смычки о любви.
   Я послал тебе чёрную розу в бокале
   Золотого, как небо, аи.
  
   Ты взглянула. Я встретил смущённо и дерзко
   Взор надменный и отдал поклон.
   Обратясь к кавалеру, намеренно резко
   Ты сказала: "И этот влюблён".
  
   И сейчас же в ответ что-то грянули струны,
   Исступлённо запели смычки...
   Но была ты со мной всем презрением юным,
   Чуть заметным дрожаньем руки...
  
   Ты рванулась движеньем испуганной птицы,
   Ты прошла, словно сон мой легка...
   И вздохнули духи, задремали ресницы,
   Зашептались тревожно шелка.
  
   Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
   И, бросая, кричала: "Лови!.."
   А монисто бренчало, цыганка плясала
   И визжала заре о любви.
  
   19 апреля 1910
  
  
  
   В начале ХХ века поэзия стала узнаваемой в лицо: выступления в концертах вывели поэтов из литературных салонов и дружеских кружков единомышленников к широкой аудитории. Интонации А. А. Блока, его манера читать стихи были так же хорошо известны его современникам, как голос Ф. И. Шаляпина. В статье "Блок и народная культура города" Ю. М. Лотман показывает, насколько многопланово город с его культурой входил в творчество и жизнь А. А. Блока: он был "и реальностью, противостоящей мнимости литературного существования, и грандиозным символом, и аудиторией, и огромным театром" (С. 662).
   В этом театре вечера нового искусства поэтические концерты, страдая от убожества своего, порождали атмосферу пошлости и вульгарности:
  
   "...Писатели, почти без исключений читать не умеющие, читающие вяло, нудно, в нос, монотонно, скучно, читающие тем хуже, чем больше их внутреннее содержание (исключений очень мало); публика, состоящая из людей, которым всё всё равно, и из молодёжи; а молодёжь не особенно многочисленная, посещающая такие вечера, разделяется теперь, как известно, тоже на два лагеря: одним - подавай гражданские мотивы; если поэт прочтёт скверные стихи с "гражданской" нотой - аплодируют, прочтёт хорошие стихи без гражданской ноты - шипят (эта группа, по моему глубокому убеждению, - лучшая часть публики, посещающей вечера нового искусства); другая группа - со стилизованными причёсками и с настроениями, но о ней говорить я уж лучше не стану, чтобы не сказать чего-нибудь очень неприятного по её адресу.
   Такова большая часть слушателей и зрителей. Несмотря на всю разнородность состава, она связана между собою, пожалуй, ещё чем-то, кроме стадного инстинкта, который развивается весьма успешно при всех зрелищах "дурного тона" (тогда как зрелища истинно-прекрасные и гармоничные развивают, как известно, инстинкты общественные). Это "что-то" сверх стадности - есть любопытство. Оно-то и заставляет, главным образом, посещать вечера нового искусства, где можно рассматривать со всех сторон - и на сцене и в зале - литераторов и актёров".

(А. А. Блок. "Вечера "искусств"". С. 305-306)

  
  

* * *

  
   Я обращаюсь к писателям,
   художникам, устроителям с горячем
   призывом не участвовать в деле,
   разлагающем общество...
   А. Блок. "Вечера "искусств""
  
   Молил поэта
   Блок-поэт:
   "Во имя Фета
   Дай обет --
   Довольно выть с эстрады
   Гнусавые баллады!
  
   Искусству вреден
   Гнус и крик,
   И нищ и беден
   Твой язык.
   А publicum гогочет
   Над тем, кто их морочит".
  
   Поэт на Блока
   Заворчал:
   "Merci! Урока
   Я не ждал --
   Готов читать хоть с крыши
   Иль в подворотней нише!
  
   Мелькну, как дикий,
   Там и тут,
   И шум и крики
   Всё растут,
   Глядишь -- меня в итоге
   На час зачислят в боги.
  
   А если б дома
   Я торчал
   И два-три тома
   Натачал,
   Меня б не покупали
   И даже не читали..."
  
   Был в этом споре
   Блок сражён.
   В наивном горе
   Думал он:
   "Ах! нынешние Феты
   Как будто не поэты..."
  
   Между 1910 и 1913

(Саша Чёрный)

  
  
  
   "Символизм пронизывал мышление Блока. Это, в частности, проявлялось в том, что не только явления искусства, но и события и факты окружающего мира для него имели значение, то есть представляли собой некоторые тексты, из которых должен быть вычитан скрытый смысл - соответствие глубинным истинам. Такой взгляд приобретает особую значимость в тот период, когда "начинается `антитеза'" (5, 428). Если на первом этапе эволюции Блока Мировые Символы игнорируют мир житейской обыденности и каждодневной пошлости, то на втором они светят сквозь них" (Ю. М. Лотман. "Блок и народная культура города". С. 658).
   Скрытый смысл фактов и вещей, оставаясь скрытым для окружающих, невольно бросается поэту в глаза, когда в его жизни совершаются ни на что не похожие совпадения. Они сопоставляют два бесконечных ряда - вещи и их значение, факты и интерпретации. Осознавая это, поэт осуществляет мгновенный срез действительного, в котором события имеют значение - они означают нечто помимо самого хода вещей, они соотносят прошлое с грядущим, мир с мыслью о нём, текст с новым становлением его содержания. Это - со-бытия жизни и её смысла.
   И тогда из театра теней возникают живые существования, из нежданных встреч и невнятицы - символы.
  
  

В октябре

  
   Открыл окно. Какая хмурая
        Столица в октябре!
   Забитая лошадка бурая
        Гуляет на дворе.
  
   Снежинка лёгкою пушинкою
        Порхает на ветру,
   И ёлка слабенькой вершинкою
        Мотает на юру.
  
   Жилось легко, жилось и молодо --
        Прошла моя пора.
   Вон -- мальчик, посинев от холода,
        Дрожит среди двора.
  
   Всё, всё по-старому, бывалому,
        И будет как всегда:
   Лошадке и мальчишке малому
        Не сладки холода.
  
   Да и меня без всяких поводов
        Загнали на чердак.
   Никто моих не слушал доводов,
        И вышел мой табак.
  
   А всё хочу свободной волею
        Свободного житья,
   Хоть нет звезды счастливой более
        С тех пор, как запил я!
  
   Давно звезда в стакан мой канула, --
        Ужели навсегда?..
   И вот душа опять воспрянула:
        Со мной моя звезда!
  
   Вот, вот -- в глазах плывёт манящая,
        Качается в окне...
   И жизнь начнётся настоящая,
        И крылья будут мне!
  
   И даже всё мое имущество
        С собою захвачу!
   Познал, познал своё могущество!..
        Вот вскрикнул... и лечу!
  
   Лечу, лечу к мальчишке малому,
        Средь вихря и огня...
   Всё, всё по-старому, бывалому,
        Да только -- без меня!
  
   Сентябрь 1906
  
  
   В памятный день апреля 1931-го Иван Алексеевич спорил с Фёдором Августовичем:
  
   - Вы вот пишете всякие "Мысли о России", - говорил И. А., - а между тем совсем не знаете настоящей России, а всё только её "инсцени-ровки" всяких Белых, Блоков и т. д., а это не годится.
   Фёдор Августович начал говорить о том, что он приемлет и И. А. с его диапазоном, но ему нужен и Белый, и Блок, и его Россия, и его "хлыстовство" (разумея под этим всякое опьянение), и "плат узорный до бровей".
   - Для меня, если я нахожу в Бунине нечто от А до Л, Блок даёт мне от Л до Э. Для меня соединение этих двух разных ключей, как в му-зыке, есть обогащение. Если я приму одного Бунина - я обедню себя... Кроме того, Блок скажет мне что-то такое, чего нёдостает мне в вас, например, нет безумия, невнятицы, вы о безумии, о невнятице говорите внятно, разумно... <...> Для меня вы и Блок - как Моцарт и Бетховен. От каждого я получаю что-то иное... И то, что вы не терпите рядом с собой другого, может быть есть именно только доказательство вашей творческой мощи. Мы нашу справедливость искупаем известным творческим бессилием. А вы по звёздам стреляете - так что же вам быть справедливым!
   Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с её "кобылицами, лебе-дями, платами узорными" есть, в конечном счёте, литература и пошлость.
   - Не надо забывать, сколько тут идёт от живописи, от всяких "Миров искусства", оттого, что писали картины, где земли было вот столь-ко (он показал на три четверти), а неба - одна щель и на нём какая-то ло-шадь и овин. А России настоящей они не знали, не видели, не чувствовали!
   - А я думаю, что если вы - русский человек, то вы один из полю-сов русской жизни, - стоял на своём Степун.
   - Это была кучка интеллигентов, - не слушая, говорил И. А. - Россия жила помимо неё.
  

(Г. Н. Кузнецова. "Грасский дневник")

  
  
  

Незнакомка

  
   По вечерам над ресторанами
   Горячий воздух дик и глух,
   И правит окриками пьяными
   Весенний и тлетворный дух.
  
   Вдали, над пылью переулочной,
   Над скукой загородных дач,
   Чуть золотится крендель булочной,
   И раздаётся детский плач.
  
   И каждый вечер, за шлагбаумами,
   Заламывая котелки,
   Среди канав гуляют с дамами
   Испытанные остряки.
  
   Над озером скрипят уключины,
   И раздаётся женский визг,
   А в небе, ко всему приученный,
   Бессмысленно кривится диск.
  
   И каждый вечер друг единственный
   В моём стакане отражён
   И влагой терпкой и таинственной,
   Как я, смирён и оглушён.
  
   А рядом у соседних столиков
   Лакеи сонные торчат,
   И пьяницы с глазами кроликов
   "In vino veritas!" кричат.
  
   И каждый вечер, в час назначенный
   (Иль это только снится мне?),
   Девичий стан, шелками схваченный,
   В туманном движется окне.
  
   И медленно, пройдя меж пьяными,
   Всегда без спутников, одна,
   Дыша духами и туманами,
   Она садится у окна.
  
   И веют древними поверьями
   Её упругие шелка,
   И шляпа с траурными перьями,
   И в кольцах узкая рука.
  
   И странной близостью закованный,
   Смотрю за тёмную вуаль,
   И вижу берег очарованный
   И очарованную даль.
  
   Глухие тайны мне поручены,
   Мне чьё-то солнце вручено,
   И все души моей излучины
   Пронзило терпкое вино.
  
   И перья страуса склонённые
   В моем качаются мозгу,
   И очи синие бездонные
   Цветут на дальнем берегу.
  
   В моей душе лежит сокровище,
   И ключ поручен только мне!
   Ты право, пьяное чудовище!
   Я знаю: истина в вине.
  
   24 апреля 1906
   Озерки
  
  
  
   Что же, на беду или нет, на какое-то время блоковская "Незнакомка" поселилась в умах и в странной близости своего символа была более реальной, чем И. А. Бунин со всей Россией. Внесемиотическая реальность внушала страх, отвращение, предчувствие конца; ведающий поместным хозяйством Иван Алексеевич, на деле, тоже любил свою "лирическую величину", которая тайным смыслом просвечивала в его стихах и прозе орловских угодий.
   Ф. А. Степун был достаточно мудр, чтобы принимать обоих - Ивана и Александра, Бунина и Блока. Новые же поэты спорили до утра, мучились, вражду измеряли, потом мирились и, кляня и любя, шли на эстраду:
  
  
   "Уже было одиннадцать ночи, когда мать нас вызвала к чаю; и было за чаем уютно втроём; Блок смешил юмористикой; часов в двенадцать вернулись опять в кабинет: говорили о личном; в четыре утра он поднялся; и мне предложил погулять; я его провожал на вокзал; его поезд шёл в семь, как мне помнится; медленно шли по светавшей Москве; близ вокзала сидели в извозчичьей чайной: за чайником; после разгуливали по перрону; поезд: пожали друг другу с сердечностью руки; он на прощанье сказал ещё раз:
   - "Никому не позволим стоять между нами".
   Свисток: поезд тронулся по направлению к Клину (сходил на Подсолнечной).
   Так сердечно окончился двенадцатичасовой разговор (от семи до семи); в нём не всё для меня разъяснилось; остались неясны детали вчерашнего поведения Блока; но было ясно одно: он отныне хотел быть со мною отчётливым; на прошлом поставил я крест; им зачёркнута, в принципе, Щ. для меня.
   Оставаясь в разных сражавшихся станах, мы всё ж перекликнулись дважды до встречи; во-первых: Блок сам напечатал в "Весах" свой отказ от Чулкова; и во-вторых: мы сошлися в симпатиях к Леониду Андрееву; с этим последним встречался в Москве я; а Блок - в Петербурге; Андреев, вернувшись в Москву, поделился со мной впечатленьем от Блока. <...>
   Помнится, что в сентябре на гастролях театра Коммиссаржевской смотрел "Балаганчик"; и удивлялся великолепнейшему оформленью спектакля; и всё ж писал я в газетах, что сомневаюсь в возможности существования театра символов ["Золото в лазури"]; Блок соглашался со мною и в этом; Коммиссаржевская, передавали, читала внимательно оба мои фельетона.
   Тем временем в Киеве устроили вечер нового искусства; приглашены были: я, Соколов, Иван Бунин; в последнюю минуту Бунин остался в Москве; я просил телеграммою Блока: участвовать в вечере с нами; и получил телеграмму ответную: "Еду". Устроители встретили нас на вокзале, и сразу же понял я: вечер - дешёвка; перепугал стиль афиш; а уже расхватали билеты; громадное помещение в оперном театре, в котором должны были мы выступать, не на шутку пугало; и кроме того: я, бронхитом страдая, охрип; Блок ещё не приехал.
   Приехал в день вечера он, чуть сконфуженный, и уверял: киевляне-де нас погонят с эстрады; остановился со мной он в одном коридоре отеля; раскладывался: сняв пиджак, он намылил лицо, руки, шею; и брызгался, перетряхивая волосами; ко мне повернул добродушно-намыленное лицо своё:
   - "Думаю, - кончится тем, что погонят с эстрады".
   За чаем сказал:
   - "Я ведь ехал к тебе, - не на вечер".
   И вот наступил час позора: карета за нами приехала с распорядителем; Блок, сев в карету, стращал; привезли, протащили сквозь давку: к кулисам; вот и фанфара - оповещающая о начале; я вышел на сцену и закарабкался на какой-то высокий помост, на котором поставили кафедру; оповестив о заданиях нас, символистов (вступление к вечеру), был награждён тремя нищенскими хлопками, сконфуженно смолкшими в точно вещающей нам тишине:
   - "Провалился!"
   Блок с перетерянным видом прочёл "Незнакомку"; и - тоже молчание..."
  

(А. Белый. "Между двух революций". С. 294-295)

  
  
  

Заклятие огнём и мраком

  
   За всё, за всё тебя благодарю я:
   За тайные мучения страстей,
   За горечь слёз, отраву поцелуя,
   За месть врагов и клевету друзей;
   За жар души, растраченный в пустыне.
   Лермонтов
  

1

  
   О, весна без конца и без краю --
   Без конца и без краю мечта!
   Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
   И приветствую звоном щита!
  
   Принимаю тебя, неудача,
   И удача, тебе мой привет!
   В заколдованной области плача,
   В тайне смеха -- позорного нет!
  
   Принимаю бессонные споры,
   Утро в завесах тёмных окна,
   Чтоб мои воспалённые взоры
   Раздражала, пьянила весна!
  
   Принимаю пустынные веси!
   И колодцы земных городов!
   Осветлённый простор поднебесий
   И томления рабьих трудов!
  
   И встречаю тебя у порога --
   С буйным ветром в змеиных кудрях,
   С неразгаданным именем Бога
   На холодных и сжатых губах...
  
   Перед этой враждующей встречей
   Никогда я не брошу щита...
   Никогда не откроешь ты плечи...
   Но над нами -- хмельная мечта!
  
   И смотрю, и вражду измеряю,
   Ненавидя, кляня и любя:
   За мученья, за гибель -- я знаю --
   Всё равно: принимаю тебя!
  
   24 октября 1907
  
  
  
   Знакомство с непривычным, неизведанным миром модернизма, с писателями, "у которых нет ореола общественного", когда большинство новых произведений попросту недоступно и непонятно публике, было, по мнению А. А. Блока, вредно и ничем не оправданно. К ячейкам общественной реакции добавлялась публика, которая, уходя с вечеров нового искусства, так ничего и не поняла в "стиле модерн", а кто не уходил лишь усугублял воздействие "ядов косности и праздности", какими и без "вечеров" довольно было пропитано общество мещан и интеллигенции.
   Никогда за всю историю страны противопоставление "читательских масс" и культурной элиты не выражалось так открыто и многократно, как в эти годы. В то же время искусство для избранных пыталось шагнуть с эстрадных подмостков и - иногда - с больших сцен императорских театров в "народ": "И всё уж не моё, а наше, / И с миром утвердилась связь"... Именно модернисты пытались раскинуть "купол искусства" над бытом обыденной жизни, пройти путём всея земли. Само понятие искусства получало расширительное толкование: подобно иерихонской трубе, искусство разрушало крепостные стены, - освобождало души, - откликаясь, преображало жизнь. Неизменно верный этому своему пониманию искусства, классик русского модерна объяснял:
  
   "Только откликается, - и разрушает. Только звучит, - и стены падают. Почему?
   Если бы не было искусства, не было бы и никакой причины для того, чтобы жизнь изменялась. Ведь даже и тогда, когда нам кажется, что жизнь изменяется по указаниям науки, на самом деле изменение продиктовано тем творческим началом, которое обще науке с искусством. Только наука - только изучение того, что есть. Всякое научное изобретение и открытие всегда от духовного произвола, никогда не необходимо.
   Если бы не было искусства, жизнь повторяла бы из рода в род раз навсегда установленные формы. Вечный муравейник. Приходит искусство, и из муравейника творит город. И когда приходит Пушкин, и откликается, и приветствует жизнь, что делает он по существу?
   Кажется, что он повторяет сказание древнего мифа. Но он творит новый. А новый миф не может не вытеснить старого. Поэт творит новые формы, и жизни не остаётся ничего иного, как только покорно выливаться в эти поставленные перед нею искусством формы. Если жизнь покоряется искусству, то смена одной формы быта на другую, замена одного мифа другим, переход от низших ступеней цивилизации к высшим совершается медленно, почти неприметно, безболезненно, - жизнь эволюционирует.
   Но это бывает не всегда".

(Ф. Сологуб. "Поэты - ваятели жизни").

  
  
  

3

  
   Я неверную встретил у входа:
   Уронила платок -- и одна.
   Никого. Только ночь и свобода.
   Только жутко стоит тишина.
  
   Говорил ей несвязные речи,
   Открывал ей все тайны с людьми,
   Никому не поведал о встрече,
   Чтоб она прошептала: возьми...
  
   Но она ускользающей птицей
   Полетела в ненастье и мрак,
   Где взвился огневой багряницей
   Засыпающий праздничный флаг.
  
   И у светлого дома, тревожно,
   Я остался вдвоём с темнотой.
   Невозможное было возможно,
   Но возможное -- было мечтой.
  
   23 октября 1907
  
  
  
   Статья "Вечера "искусств"" вышла 27 октября 1908 года в центральном печатном органе кадетской партии газете "Речь".
   "На днях, - извещал А. А. Блок, - один писатель (не моего поколения) рассказывал мне о прежних литературных вечерах; бывали они очень редко и всегда отличались особой торжественностью. Нечего и говорить о том, почему был прав Достоевский, когда с эстрады "жёг сердца людей" "Пророками" Пушкина и Лермонтова. Это было торжество неслыханное, - и разве можно было не запомнить такого "явления" Достоевского "народу" на всю жизнь? Но почему потрясали сердца: Майков со своей сухой и изящной декламацией, Полонский с торжественно протянутой и романтически дрожащей рукой в грязной белой перчатке, Плещеев в серебряных сединах, зовущий "вперёд без страха и сомненья"? Да потому, говорил мне писатель, что они как бы напоминали о чём-то, будили какие-то уснувшие струны, вызывали к жизни высокие и благородные чувства. Разве есть теперь что-нибудь подобное, разве может быть?" (С. 307-308).
   К удивлению поэта, запомнились "народу" и Майков, и Плещеев, и вечера новой поэзии. И не только как "сон голубой", "словесный кафешантан", которому поэт предпочитал кафешантан с вином и закуской, ведь у пошлой и примитивной жизни в кафе-барах и ресторанах, право, тоже был свой таинственный смысл! Всё лучше, чем пошлость окопной войны...
  
  

5

  
   Пойми же, я спутал, я спутал
   Страницы и строки стихов,
   Плащом твои плечи окутал,
   Остался с тобою без слов...
  
   Пойми, в этом сумраке -- магом
   Стою над тобою и жду
   Под бьющимся праздничным флагом,
   На страже, под ветром, в бреду...
  
   И ветер поёт и пророчит
   Мне в будущем -- сон голубой...
   Он хочет смеяться, он хочет,
   Чтоб ты веселилась со мной!
  
   И розы, осенние розы
   Мне снятся на каждом шагу
   Сквозь мглу, и огни, и морозы,
   На белом, на лёгком снегу!
  
   О будущем ветер не скажет,
   Не скажет осенний цветок,
   Что милая тихо развяжет
   Свой шёлковый, чёрный платок.
  
   Что только звенящая снится
   И душу палящая тень...
   Что сердце -- летящая птица...
   Что в сердце -- щемящая лень...
  
   21 октября 1907
  
  
   Считая "Балаганчик", Вс. Э. Мейерхольд за один сезон в театре В. Ф. Комиссаржевской выпустил 13 спектаклей, но после нескольких провалов, положив начало "театру условности" и допустив возможность сценического воплощения символов, вынужден был уйти. Основательница тоже была разочарована своим театром и в 1909 году предалась новой идее - организации театральной школы. Нужны были деньги. Вера Фёдоровна отправилась на гастроли в самые дальние уголки Российской империи и 10 (23) февраля 1910 года в Ташкенте скончалась от оспы.
   К тому времени по причине неосторожно написанной статьи новейшие поэты без личных разрывов и без какого-либо уговора опять игнорировали друг друга, предпочитая прямому пути окольные:
  
   "...Встретились раз мы на вечере памяти Коммиссаржевской: Чулков, Блок и я; случай в лекторской свёл нас в минуту, когда пустовала она; кроме нас - никого; мы преглупо шагали, насупяся; Блок и Чулков по взаимно перпендикулярным стенам; я ж - по диагонали; Блок, кажется, был в это время в разладе с Чулковым, - не только со мной; я был в ссоре с обоими; мы, не подавши друг другу рук, мрачно шагали; вот - вышел Блок - на эстраду; Чулков и я, вероятно, из чувства корректности вышли за ним; и толпа придавила спиною к Чулкову меня; эта стиснутость, до ощущения тела, была столь глупа, что я вдруг повернулся к Чулкову:
   - "Георгий Иванович, не желаете ли со мной объясниться?"
   Тот - с вежливой твёрдостью:
   - "Я предпочёл бы, Борис Николаевич, не объясняться".
   Мы встретились лет через семь; с Блоком - ранее.
   Всё-таки двенадцатичасовой разговор мой с поэтом через голову нас разделившей трехлётки считаю - окном в будущее отношений, не омрачённых ничем уже".
  

(А. Белый. "Между двух революций". С. 299-300)

  
  

7

  
   По улицам метель метёт,
   Свивается, шатается.
   Мне кто-то руку подаёт
   И кто-то улыбается.
  
   Ведёт -- и вижу: глубина,
   Гранитом тёмным сжатая.
   Течёт она, поёт она,
   Зовёт она, проклятая.
  
   Я подхожу и отхожу,
   И замер в смутном трепете:
   Вот только перейду межу --
   И буду в струйном лепете.
  
   И шепчет он -- не отогнать
   (И воля уничтожена):
   "Пойми: уменьем умирать
   Душа облагорожена.
  
   Пойми, пойми, ты одинок,
   Как сладки тайны холода...
   Взгляни, взгляни в холодный ток,
   Где всё навеки молодо..."
  
   Бегу. Пусти, проклятый, прочь!
   Не мучь ты, не испытывай!
   Уйду я в поле, в снег и в ночь,
   Забьюсь под куст ракитовый!
  
   Там воля всех вольнее воль
   Не приневолит вольного,
   И болей всех больнее боль
   Вернёт с пути окольного!
  
   26 октября 1907
  
   Каждые два-три дня А. А. Блок пишет по стихотворению. Конечно, истоком их не могли быть одни только семейные драмы да встречи с публикой на вечерах, которые его более тяготили, чем вдохновляли. Поэт окунался, если не в потоки машин, то в суету городов, несомненно. Завсегдатай ресторанов, он и частый посетитель луна-парка с "американскими горками", и зритель в цирке и кинематографе. По словам М. А. Бекетовой:
  
   "Кинематограф он всегда любил и ходил туда и один, и с Люб. Дм., которая увлекалась этой забавой не меньше его. Но Ал. Ал. не любил нарядных кинематографов с роскошным помещением и "чистой" публикой. Он терпеть не мог всякие "Паризианы" и "Soleil" по тем же причинам, по которым не любил Невского и Морской. Здесь держался по преимуществу тот самый слой сытой буржуазии, золотой молодёжи, богатеньких инженеров и аристократов, который был ему донельзя противен и получил насмешливое прозвание "подонки общества" <...> Ал. Ал. любил забираться в какое-нибудь захолустье на Петербургской стороне или на Английском проспекте (вблизи своей квартиры), туда, где толпится разношерстная публика, не нарядная, не сытая и наивно впечатлительная, и сам отдавался впечатлению с каким-то особым детским любопытством и радостью. Театры "миниатюр" он полюбил, кажется, ещё больше кинематографов. Он особенно увлекался куплетистами. На Английском проспекте оказался театр "миниатюр", который ему особенно полюбился. Он находил какую-то особую прелесть и в убогости обстановки захолустных театриков, не говоря уже об их публике".

(М. А. Бекетова. "Воспоминания об Александре Блоке". С. 174-175)

  
  

9

  
   Гармоника, гармоника!
   Эй, пой, визжи и жги!
   Эй, жёлтенькие лютики,
   Весенние цветки!
  
   Там с посвистом да с присвистом
   Гуляют до зари,
   Кусточки тихим шелестом
   Кивают мне: смотри.
  
   Смотрю я -- руки вскинула,
   В широкий пляс пошла,
   Цветами всех осыпала
   И в песне изошла...
  
   Неверная, лукавая,
   Коварная -- пляши!
   И будь навек отравою
   Растраченной души!
  
   С ума сойду, сойду с ума,
   Безумствуя, люблю,
   Что вся ты -- ночь, и вся ты -- тьма,
   И вся ты -- во хмелю...
  
   Что душу отняла мою,
   Отравой извела,
   Что о тебе, тебе пою,
   И песням нет числа!..
  
   9 ноября 1907
  
   Ю. М. Лотман приходит к выводу, что "в стремлении отделить себя от "интеллигентной публики" столыпинских лет Блок был слишком строг к литературным концертам, составлявшим интересную страницу в совсем ещё не изученной истории поэтической аудитории в России". Эта история до сих пор не написана и, насколько известно, ещё ждёт своего исследователя. Какими бы они ни были, поэтические вечера 1900-1910-х гг. наложили свой отпечаток на историю русской поэзии, их обстановка пробудила более глубокое понимание стихотворений, ведь при устном общении поэта и его слушателей аудитория включалась в активное поэтическое сотворчество, напоминающее фольклорную ситуацию:
   "Символистская поэтика, вводя энигматический текст, воскрешала отношение: "загадывающий загадку - отгадывающий её". Слушатель должен был напрягаться, стараясь проникнуть в тайный смысл "вещаний". Как средневековый слушатель священного текста, он втягивался в процесс толкования. Поскольку он оказывался в "полном соответствий мире" (5, 426), он привыкал искать в поэтическом тексте значения во всём. Так вырабатывалось то
   повышенное внимание ко всем элементам поэтического слова, та культура максимальной насыщенности значениями, которая легла в основу поэтики XX в. Она перекликалась с широким кругом предшествующих явлений в культуре прошлого. Так же строилось отношение к тексту у изощрённой аудитории эпохи барокко, в эзотерических сектах, в магической фольклорной поэзии" (Ю. М. Лотман. "Блок и народная культура города". С. 661).
   4 июня. 1930 года И. А. Бунин читает дневник Блока - как обычно внимательно, с каран-дашом:
   "Говорит, что мнение его о Блоке-человеке сильно повысилось. Для примера читает выдержки, большей частью относящиеся к обрисов-ке какого-нибудь лица. Нравится ему его понимание некоторых людей. "Нет, он был не чета другим. Он многое понимал... И начало в нём было здоровое..."" (Г. Н. Кузнецова. "Грасский дневник").
  
  

10

  
   Работай, работай, работай:
   Ты будешь с уродским горбом
   За долгой и честной работой,
   За долгим и честным трудом.
  
   Под праздник -- другим будет сладко,
   Другой твои песни споёт,
   С другими лихая солдатка
   Пойдёт, подбочась, в хоровод.
  
   Ты знай про себя, что не хуже
   Другого плясал бы -- вон как!
   Что мог бы стянуть и потуже
   Свой золотом шитый кушак!
  
   Что ростом и станом ты вышел
   Статнее и краше других,
   Что та молодица -- повыше
   Других молодиц удалых!
  
   В ней сила играющей крови,
   Хоть смуглые щёки бледны,
   Тонки её чёрные брови,
   И строгие речи хмельны...
  
   Ах, сладко, как сладко, так сладко
   Работать, пока рассветёт,
   И знать, что лихая солдатка
   Ушла за село, в хоровод!
  
   26 октября 1907
  
  
  
   *** "Тень Люциферова крыла"
  
   3 июля 1911 года поэт помечает в записных книжках: "Вчера в сумерках ночи под дождём на Приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами. Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко" (С. 183).
   Странно и сладко быть с миром, переполняющим предчувствием революции. В 1903-м, потом снова в 1910-м, 11-м - пророчества о гибели и войне, "запах гари, железа и крови". "Хватит уже! Всегда об одном!" - кричит ему обыватель и бежит от редкой возможности знать, думать, жить дыханием свободы и - кто знает? - может статься, что преодолеть неизбежное.
  
  

* * *

  
   -- Всё ли спокойно в народе?
   -- Нет. Император убит.
   Кто-то о новой свободе
   На площадях говорит.
  
   -- Все ли готовы подняться?
   -- Нет. Каменеют и ждут.
   Кто-то велел дожидаться:
   Бродят и песни поют.
  
   -- Кто же поставлен у власти?
   -- Власти не хочет народ.
   Дремлют гражданские страсти.
   Слышно, что кто-то идёт.
  
   -- Кто ж он, народный смиритель?
   -- Тёмен, и зол, и свиреп:
   Инок у входа в обитель
   Видел его -- и ослеп.
  
   Он к неизведанным безднам
   Гонит людей, как стада...
   Посохом гонит железным...
   -- Боже! Бежим от Суда!
  
   3 марта 1903
  
  
  
   Дыхание свободы в стихах А. А. Блока возникает в пограничных ситуациях выбора между жизнью и смертью. Ю. М. Лотман слышит очевидную перекличку стихотворения А. А. Блока "Митинг" с текстом, "индуцировавшим" этот образ в его сознании. Это мемуарный отрывок Н. Бестужева "14 декабря 1825 года": "Сабля моя давно была вложена, и я стоял в интервале между Московским каре и колонною Гвардейского экипажа, нахлобуча шляпу и поджав руки, повторяя слова Рылеева, что мы дышим свободою. - Я с горестью видел, что это дыхание стеснялось".
   Установление источника реминисценции позволяет Ю. М. Лотману раскрыть полемический смысл антитезы "Митинга": "Цепями горестной свободы / Уверенно гремел" против "Ночным дыханием свободы / Уверенно вздохнул". Исследователь полагает: "Исключительно важное для Блока понятие абсолютной свободы связывается не с моментом, когда человек отважился на выступление против господствующего зла - так понимали "дыхание свободы" К. Рылеев и оратор из блоковского стихотворения, - а со смертью" (Ю. М. Лотман. "Об одной цитате у Блока". С. 759).
  
  

Митинг

  
   Он говорил умно и резко,
        И тусклые зрачки
   Метали прямо и без блеска
        Слепые огоньки.
  
   А снизу устремлялись взоры
        От многих тысяч глаз,
   И он не чувствовал, что скоро
        Пробьёт последний час.
  
   Его движенья были верны,
        И голос был суров,
   И борода качалась мерно
        В такт запылённых слов.
  
   И серый, как ночные своды,
        Он знал всему предел.
   Цепями тягостной свободы
        Уверенно гремел.
  
   Но те, внизу, не понимали
        Ни чисел, ни имён,
   И знаком долга и печали
        Никто не заклеймён.
  
   И тихий ропот поднял руку,
        И дрогнули огни.
   Пронёсся шум, подобный звуку
        Упавшей головни.
  
   Как будто свет из мрака брызнул,
        Как будто был намёк...
   Толпа проснулась. Дико взвизгнул
        Пронзительный свисток.
  
   И в звоны стёкол перебитых
        Ворвался стон глухой,
   И человек упал на плиты
        С разбитой головой.
  
   Не знаю, кто ударом камня
        Убил его в толпе,
   И струйка крови, помню ясно,
        Осталась на столбе.
  
   Ещё свистки ломали воздух,
        И крик ещё стоял,
   А он уж лёг на вечный отдых
        У входа в шумный зал...
  
   Но огонёк блеснул у входа...
        Другие огоньки...
   И звонко брякнули у свода
        Взведённые курки.
  
   И промелькнуло в беглом свете,
        Как человек лежал,
   И как солдат ружьё над мёртвым
        Наперевес держал.
  
   Черты лица бледней казались
        От чёрной бороды,
   Солдаты, молча, собирались
        И строились в ряды.
  
   И в тишине, внезапно вставшей,
        Был светел круг лица,
   Был тихий ангел пролетавший,
        И радость -- без конца.
  
   И были строги и спокойны
        Открытые зрачки,
   Над ними вытянулись стройно
        Блестящие штыки.
  
   Как будто, спрятанный у входа
        За чёрной пастью дул,
   Ночным дыханием свободы
        Уверенно вздохнул.
  
   10 октября 1905
  
  
  
   "Все люди, живущие в России, ведут её и себя к погибели", - суждение, совершенно не очевидное для 1909 года. Отчего же к погибели? Что это за "всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь"? Вероятно, выдумка, полоса мрачности в настроении. Вскоре убедились, что нет. Тогда откуда пришло это предощущение крушения государственности, церковности и казны? Без всякой мистики - из самого состояния этой государственности, церковности и казны. Поэт лишь констатирует: "несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву - для злобы и ссоры друг с другом".
   С осени 1907-го по осень 1911-го мать А. А. Блока, русская переводчица А. А. Кублицкая-Пиоттух, жила в Ревеле. Несколько раз в год навещал её сын. В разлуке присылал стихи, письма:
  
   "...Я уже третью неделю сижу безвыходно дома, и часто это страшно угнетает меня. Единственное "утешение" - всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут её и себя к погибели. Теперь окончательно и несомненно в России водворился "прочный порядок", заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко - у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение (в сфере какой бы то ни было) ведёт лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. Советую тебе, не забывая о своей болезни, всегда, однако, принимать во внимание, что ты находишься в положении не лучшем и не худшем, чем все остальные сознательные люди, живущие в России. Потому чувствовать себя сносно можно только в периоды забвения об окружающем. На Ревель особенно жаловаться нечего, эта яма не поганее других. Всё одинаково смрадно, грязно и душно  - как всегда было в России: истории, искусства, событий и прочего, что и создаёт единственный фундамент для всякой жизни, здесь почти не было. Не удивительно, что и жизни нет".

(А. Блок. Из письма матери 10 ноября 1909. С. 296-297)

  
  

На железной дороге

  
   Марии Павловне Ивановой
  
   Под насыпью, во рву некошенном,
   Лежит и смотрит, как живая,
   В цветном платке, на косы брошенном,
   Красивая и молодая.
  
   Бывало, шла походкой чинною
   На шум и свист за ближним лесом.
   Всю обойдя платформу длинную,
   Ждала, волнуясь, под навесом.
  
   Три ярких глаза набегающих --
   Нежней румянец, круче локон:
   Быть может, кто из проезжающих
   Посмотрит пристальней из окон...
  
   Вагоны шли привычной линией,
   Подрагивали и скрипели;
   Молчали жёлтые и синие;
   В зелёных плакали и пели.
  
   Вставали сонные за стёклами
   И обводили ровным взглядом
   Платформу, сад с кустами блёклыми
   Её, жандарма с нею рядом...
  
   Лишь раз гусар, рукой небрежною
   Облокотясь на бархат алый,
   Скользнул по ней улыбкой нежною
   Скользнул -- и поезд в даль умчало.
  
   Так мчалась юность бесполезная,
   В пустых мечтах изнемогая...
   Тоска дорожная, железная
   Свистела, сердце разрывая...
  
   Да что -- давно уж сердце вынуто
   Так много отдано поклонов,
   Так много жадных взоров кинуто
   В пустынные глаза вагонов...
  
   Не подходите к ней с вопросами,
   Вам всё равно, а ей -- довольно:
   Любовью, грязью иль колёсами
   Она раздавлена -- всё больно.
  
   14 июня 1910
  
  
  
   В 1910 году, спустя некоторое время после похорон умершего в Варшаве отца, у А. А. Блока возникает замысел поэмы, в которой широкое повествование о судьбе его рода и событиях европейской истории с 1870-х до 1910-х годов перемежалось бы портретами действующих лиц, лирическими и философскими отступлениями.
   В главных чертах поэма, названная первоначально "1 декабря 1909 года", затем - "Отец", и окончательно - "Возмездие", с подзаголовком "Варшавская поэма", была набросана в 1911 году.
  
  
   "Что это были за годы?
   1910 год -- это смерть Коммиссаржевской, смерть Врубеля и смерть Толстого. С Коммиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем -- громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий -- вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность -- мудрая человечность. Далее, 1910 год -- это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма. Лозунгом первого из этих направлений был человек -- но какой-то уже другой человек, вовсе без человечности, какой то "первозданный Адам".
   Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также -- в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею. Именно мужественное веянье преобладало: трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего -- противоречий непримиримых и требовавших примирения. Ясно стал слышен северный жёсткий голос Стриндберга, которому остался всего год жизни. Уже был ощутим запах гари, железа и крови.
   Весной 1911 года П. Н. Милюков прочёл интереснейшую лекцию под заглавием "Вооружённый мир и сокращение вооружений". В одной из московских газет появилась пророческая статья: "Близость большой войны". В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови. Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море разыгрался знаменательный эпизод "Пантера -- Агадир".
   Неразрывно со всем этим связан для меня расцвет французской борьбы в петербургских цирках; тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней; среди борцов были истинные художники; я никогда не забуду борьбы безобразного русского тяжеловеса с голландцем, мускульная система которого представляла из себя совершеннейший музыкальный инструмент редкой красоты. В этом именно году, наконец, была в особенной моде у нас авиация; все мы помним ряд красивых воздушных петель, полётов вниз головой, -- падений и смертей талантливых и бездарных авиаторов.
   Наконец, осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции.
   Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор".
  

(А. А. Блок. Из предисловия к поэме "Возмездие". 12 июля 1919 г.)

  
  
  

Пролог

  
   Жизнь -- без начала и конца.
   Нас всех подстерегает случай.
   Над нами -- сумрак неминучий,
   Иль ясность Божьего лица.
   Но ты, художник, твёрдо веруй
   В начала и концы. Ты знай,
   Где стерегут нас ад и рай.
   Тебе дано бесстрастной мерой
   Измерить всё, что видишь ты.
   Твой взгляд -- да будет твёрд и ясен.
   Сотри случайные черты --
   И ты увидишь: мир прекрасен.
   Познай, где свет, -- поймёшь, где тьма.
   Пускай же всё пройдет неспешно,
   Что в мире свято, что в нём грешно,
   Сквозь жар души, сквозь хлад ума.
   Так Зигфрид правит меч над горном:
   То в красный уголь обратит,
   То быстро в воду погрузит --
   И зашипит, и станет чёрным
   Любимцу вверенный клинок...
   Удар -- он блещет, Нотунг верный,
   И Миме, карлик лицемерный,
   В смятеньи падает у ног!
  
  
  
   Друзья-символисты, которым поэт прочёл пролог и первую главу, увидели в поэме "богоотступничество". Вячеслав Иванов "глядел грозой": прежде, когда "умный раб" различал "песнь соловья в его глуши", он намеревался было издавать с Блоком и Белым "Дневник трёх поэтов", но теперь атмосфера Вячеслава Иванова стала для Блока немыслима и... "миновалась вьюга"...
   5 июня 1911 года на "башне" у Вяч. Иванова в атмосфере "уютного гробокопательства" и "дарований половинных" после доклада поэта Юрия Верховского о Дельвиге А. А. Блок сказал:
   "Когда-то и наше время будут изучать по нашим стихам. Потомки удивятся: на пороге страшных событий мы писали так, что это не делало нас ни сильными, ни зоркими. "Не питательна" наша поэзия... Не будем тратить силы на споры - мы и со спорами уже опоздали. Зреют новые дни - страшные и спасительные. Нам же дано ждать и готовиться к ним" (Цит. по: В. Н. Орлов. "Гамаюн").
  
  
   Кто меч скуёт? -- Не знавший страха.
   А я беспомощен и слаб,
   Как все, как вы, -- лишь умный раб,
   Из глины созданный и праха,--
   И мир -- он страшен для меня.
   Герой уж не разит свободно, --
   Его рука -- в руке народной,
   Стоит над миром столб огня,
   И в каждом сердце, в мысли каждой
   Свой произвол и свой закон...
   Над всей Европою дракон,
   Разинув пасть, томится жаждой...
   Кто нанесёт ему удар?..
   Не ведаем: над нашим станом,
   Как встарь, повита даль туманом,
   И пахнет гарью. Там -- пожар.
  
  
  
   В феврале 1912 года в Санкт-Петербург приехал Андрей Белый. Он остановился на "башне" и попытался пригласить туда А. Блока, который в полосе мрачности никого не принимал и Вяч. Иванова, конечно же, не посещал. В конце концов, они назначали свидание в маленьком, невзрачном, всегда пустующем ресторане на одной из удалённых от центра улиц.
   То сбиваясь на крик, то почти шёпотом, А. Белый поведал другу о своих теософских и оккультных скитаниях. Он слишком много потерял, идя путями оккультизма "без руководителя", и уже не хотел быть главой, ведущим, первооткрывателем; ныне он сам ведом учёным, эзотериком и антропософом из Австрии, который открыл ему глаза: художника окружают люциферические духи, именно они инспирируют творчество.
   Блок слушал рассеянно, медленно стряхивал пепел с папиросы, отвечал со вздохом:
  
   - Да, вот, - странники мы: как бы ни были мы различны, - одно нас всех связывает: мы  - странники; я, вот (тут он усмехнулся) застранствовал по кабакам, по цыганским концертам. Ты - странствовал в Африке; Эллис - странствует по "мирам иным". Да, да - странники: такова уж судьба.
   И ещё усмехнулся: и мы - замолчали: тут, грянула в совершенно пустом ресторане некстати - машина; какой-то отчаянный марш; и лакей, косоплечий (одно плечо свисло, другое привздёрнулось), подошёл и осведомился, не нужно ли нам чего; кто-то там, в уголке жевал мясо; газ тусклый мертвенно освещал бледно-жёлтые плиты пола и серо-коричневое одеяние стен; там, за стойкой сидел беспредметный толстяк, надувал свои щёки; и вдруг выпускал струю воздуха из толстых, коричневых губ; делать нечего было ему; он - скучал: слушал марш; и мы - слушали тоже: молчали.
   Молчание это в паршивеньком уединённейшем ресторанчике мне казалось - значительным; чувствовал: Петербурга и нет; нет - проспектов, нет тел; нет и душ; мировое пустое космическое пространство (с иллюзией ресторанчика); и в нём два сознания, духовно вперенных друг в друга: от "Я" к самосознающему я. <...>
   Вместе вышли на улицу мы; была слякоть; средь грязи и струек, пятен фонарных и пробегающих пешеходов с приподнятыми воротниками (шла изморозь) распрощались сердечно мы; в рукопожатии его, твёрдом, почувствовал я, что сидение в сереньком ресторанчике по-особенному нас сплотило; я думал: "Когда теперь встретимся?" Знал я, что мы с Асею вырвемся из России надолго.
   Запомнился перекрёсток, где мы распрощались; запомнилась чёрная, широкополая шляпа А. А. (он ей мне помахал, отойдя в мглу тумана, и вдруг повернувшись); запомнилась почему-то рука, облечённая в коричневую лайковую перчатку; и добрая эта улыбка в недобром, февральском тумане; смотрел ему вслед: удалялась прямая спина его; вот нырнул под приподнятый зонтик прохожего; и - вместо Блока: из мглы сырой ночи бежал на меня проходимец: с бородкою, в картузе, в глянцевых калошах; бежали прохожие; проститутки стояли; я думал: "Быть может, вот эта вот подойдёт к нему..."
  

(А. Белый. "Воспоминания об А. А. Блоке". С. 399-400)

  
  
  

Первая глава

  
   Век девятнадцатый, железный,
   Воистину жестокий век!
   Тобою в мрак ночной, беззвездный
   Беспечный брошен человек!
   В ночь умозрительных понятий,
   Матерьялистских малых дел,
   Бессильных жалоб и проклятий
   Бескровных душ и слабых тел!
   С тобой пришли чуме на смену
   Нейрастения, скука, сплин,
   Век расшибанья лбов о стену
   Экономических доктрин,
   Конгрессов, банков, федераций,
   Застольных спичей, красных слов,
   Век акций, рент и облигаций,
   И малодейственных умов,
   И дарований половинных
   (Так справедливей -- пополам!),
   Век не салонов, а гостиных,
   Не Рекамье, -- а просто дам...
   Век буржуазного богатства
   (Растущего незримо зла!).
   Под знаком равенства и братства
   Здесь зрели тёмные дела...
   А человек? -- Он жил безвольно:
   Не он -- машины, города,
   "Жизнь" так бескровно и безбольно
   Пытала дух, как никогда...
   Но тот, кто двигал, управляя
   Марионетками всех стран,--
   Тот знал, что делал, насылая
   Гуманистический туман:
   Там, в сером и гнилом тумане,
   Увяла плоть, и дух погас,
   И ангел сам священной брани,
   Казалось, отлетел от нас:
   Там -- распри кровные решают
   Дипломатическим умом,
   Там -- пушки новые мешают
   Сойтись лицом к лицу с врагом,
   Там -- вместо храбрости -- нахальство,
   А вместо подвигов -- "психоз",
   И вечно ссорится начальство,
   И длинный громоздкой обоз
   Волочит за собой команда,
   Штаб, интендантов, грязь кляня,
   Рожком горниста -- рог Роланда
   И шлем -- фуражкой заменя...
   Тот век немало проклинали
   И не устанут проклинать.
   И как избыть его печали?
   Он мягко стлал -- да жёстко спать...
  
  
  
   В тот же день Белый написал Блоку:
  
   "<24 февраля 1912. Петербург>
   Милый! До какой степени я счастлив, что видел Тебя! До какой степени я счастлив, что Ты был со мной так прост и прям. Знаешь ли - что Ты для меня? Если Ты погибнешь, я отказываюсь от спасения. Ты - богоданный нам, вещий поэт всей России - первый среди поэтов! Только Тебе я мог сказать то, что сказал. И Ты сохранишь слова мои в Тайне, даже от ближних Твоих. Милый, спасибо за всё. Милый - глубокое удовлетворение для меня от нашей встречи. Знай, что наш журнал хотел бы ждать от Тебя директив. Но если Ты, первый поэт земли русской, не хочешь быть фактическим редактором, мы приемлем Тебя отрешённым. Ибо я, Метнер, Петровский, Киселёв считаем тебя первым поэтом земли русской. Милый: знай, что Тебя у нас реально любят. Милый! Спасибо! Христос с Тобой. Пиши нам, если пишется. Привет дружеский Любови Дмитриевне. Моя жена её любит.
   Боря".

(А. Белый, А. Блок. Переписка. С. 441)

  
  
  
   Двадцатый век... Ещё бездомней,
   Ещё страшнее жизни мгла
   (Ещё чернее и огромней
   Тень Люциферова крыла).
   Пожары дымные заката
   (Пророчества о нашем дне),
   Кометы грозной и хвостатой
   Ужасный призрак в вышине,
   Безжалостный конец Мессины
   (Стихийных сил не превозмочь),
   И неустанный рёв машины,
   Кующей гибель день и ночь,
   Сознанье страшное обмана
   Всех прежних малых дум и вер,
   И первый взлёт аэроплана
   В пустыню неизвестных сфер...
   И отвращение от жизни,
   И к ней безумная любовь,
   И страсть и ненависть к отчизне...
   И чёрная, земная кровь
   Сулит нам, раздувая вены,
   Все разрушая рубежи,
   Неслыханные перемены,
   Невиданные мятежи...
   Что ж, человек? -- За рёвом стали,
   В огне, в пороховом дыму,
   Какие огненные дали
   Открылись взору твоему?
   О чём -- машин немолчный скрежет?
   Зачем -- пропеллер, воя, режет
   Туман холодный -- и пустой?
  
   15 июля 1914 года поэт замечает: "Пахнет войной (Австрия - Сербия - Россия)". (А. Блок. Записные книжки. С. 234).
   С началом войны он участвует в работе Комитета помощи семьям запасных - производит по два, три, десять обследований семей в день, собирает пожертвования.
   7 июля 1916-го его зачисляют в табельщики 13-й инженерно-строительной дружины. Дружина устраивает укрепления вдоль линии фронта, обязанности табельщика включают учёт работ чернорабочих, форма - почти офицерская, с кортиком.
   Из письма матери 2 августа 1916 года:
  
   "Мама, я, вероятно, но буду писать особенно часто и буду писать понемногу. По крайней мере так мне кажется сейчас. Почвы под ногами нет никакой, большей частью очень скучно, почти ничего ещё не делаю. Жить со всеми и т. д. я уже привык, так что страдаю пока только от блох и скуки. Два дня я жил в деревне (не той), теперь мы живём в большом именье и некоторые (я в том числе) - в княжеском доме. Блох, кажется, изведём. Дела у меня будут со временем другие и в другом месте. Было и жарко, но большей частью серо. К массе новых впечатлений и людей я привык в два дня так, как будто живу здесь месяц. Вообще я более, чем когда-нибудь, вижу, что нового в человеческих отношениях и пр. никогда ничего не бывает. Ем очень много, начинаю отсыпаться, все находят меня моложавым.
   Я очень соскучился о тебе, Любе, Шахматово, квартире и т. д. Лунные ночи олеографические. Люди есть "интересные". Княжеская такса Фока и полицейская собака Фрина гуляют вместе.
   Господь с тобой.
   Саша".

(А. Блок. Письма. С. 466)

  
  
  

* * *

  
   Я сегодня не помню, что было вчера,
   По утрам забываю свои вечера,
   В белый день забываю огни,
   По ночам забываю дни.
  
   Но все ночи и дни наплывают на нас
   Перед смертью, в торжественный час.
   И тогда -- в духоте, в тесноте
          Слишком больно мечтать
                 О былой красоте
                        И не мочь:
          Хочешь встать --
                        И ночь.
  
   3 февраля 1909
  
  
  
   Из письма матери 21-28 августа 1916 года:
  
   "Полдеревни заселено нашими 300-ми рабочими - туркестанцы, уфимцы, рязанцы, сахалинцы с каторги, москвичи (всех хуже и всех нахальнее), петербургские, русины. С утра выясняется, сколько куда пошло, кто просится к доктору, кому что выдать из кладовой, кто в бегах. Утром выезжаешь вёрст за пять, по дороге происходит кавалерийское ученье - два эскадрона рубят кусты, скачут через препятствия и пр. Раз прошла артиллерия. Аэроплан кружится иногда над полем, желтеет, вокруг него - шрапнельные дымки, очень красиво. За лесом пулемёты щелкают. По всем дорогам ездят дозоры, вестовые, патрули, во всех деревнях и фольварках стоят войска. С поля виднеется Пинск, вроде града Китежа, - приподнятый над туманом - белый собор, красный костёл, а посередине - поменьше - семинария. Один день - жара, так что не просыхаешь ни на минуту, особенно верхом. Другой день - сильная гроза, потом холодно, потом моросит. Очень крупные звёзды. Большая Медведица довольно низко над горизонтом, направо - Юпитер. Описать всё это - выходит похоже на любую газетную корреспонденцию, так что, в сущности, нельзя описать, в чём дело. На реке рядом работает землечерпалка, наш штаб хочет заводить катер для доставки нам припасов в распутицу. Телефон обыкновенно испорчен (вероятно, мальчишки на нём качаются). Начальник страшно ругается и очень много говорит о коменданте, расстрелах, повешенье, каторге, порке и пр. К счастью (а иногда, может быть, и напрасно), не исполняет.
   К вечеру, когда начинается разговор о том, сколько кто выбросил кубов, сколько вырыто ячеек и траверсов, отчего сапёры замедляют с трассировкой и пр., все уже очень хотят спать, даже и начальник иногда; вообще же он может в любую минуту ночи писать пропуск или ругать дачников. Комитеты, поставляющие нам рабочих, насылают сифилитиков, безруких, больных, так что иногда приходится немедленно отсылать их обратно".
  

(А. Блок. Письма. С. 471-472)

  
  

Россия

  
   Опять, как в годы золотые,
   Три стёртых треплются шлеи,
   И вязнут спицы росписные
   В расхлябанные колеи...
  
   Россия, нищая Россия,
   Мне избы серые твои,
   Твои мне песни ветровые --
   Как слёзы первые любви!
  
   Тебя жалеть я не умею
   И крест свой бережно несу...
   Какому хочешь чародею
   Отдай разбойную красу!
  
   Пускай заманит и обманет, --
   Не пропадёшь, не сгинешь ты,
   И лишь забота затуманит
   Твои прекрасные черты...
  
   Ну что ж? Одной заботой боле --
   Одной слезой река шумней,
   А ты всё та же -- лес, да поле,
   Да плат узорный до бровей...
  
   И невозможное возможно,
   Дорога долгая легка,
   Когда блеснет в дали дорожной
   Мгновенный взор из-под платка,
   Когда звенит тоской острожной
   Глухая песня ямщика!..
  
   18 октября 1908
  
  
  
   - Вы любите "Возмездие"? - поинтересовалась у А. А. Ахматовой Л. К. Чуковская в ноябре 1940 года.
   - Терпеть не могу первую главу, - отвечала та. - Вообще всё не люблю, кроме Вступления и Варшавы. Великолепная Варшава, пан Мороз... Вот у кого были отчётливые периоды - это у Блока "Нечаянная радость" и "Снежная маска" - это ведь было совсем новое. В 16-м году он перестал писать. Потом "Двенадцать", "Скифы" - и конец. То, что он писал для "Всемирной литературы" и Большого драматического, - это уже не блоковские вещи. (Л. К. Чуковская. "Записки об Анне Ахматовой". Т. 1. 13 ноября 1940 года).
   - В России один настоящий поэт: это - Блок! - утверждал старик-старовер на заре века:
  
   "Тонкие критики и специалисты не вняли в те годы поэзии Блока, как некогда Тютчеву и Боратынскому, тоже весьма "непонятным" когда-то (теперь это даже не верится); люди простые с душой, безо всякого опыта критики, не понимали, что тут непонятно, коль строчка берётся душой; так твердили всегда - три сестры, три поповны села Надовражина; так утверждала Владимирова, Евдокия Ивановна, русская, умная, очень простая душа - без затей, подковыков; так полагала и мама, но не имевшая опыта критики, - скорей опыт балов; и так мыслил один старовер, собиратель икон, крупный деятель "толка":
   - "В России один настоящий поэт: это - Блок!"
   Стало быть, мимо критики, истолковательства и поднесенья читательским массам искусственного препаратика (есть ведь такой: "поэтин", изготовленный "толстым" журналом), - такими была хватка: души, непосредственно знающей, что хорошо и что плохо. И видели: Блок - "хорошо".
   И не только поэзия Блока: сам Блок! Волновала волной золотого какого-то воздуха - строчка; но и - волновала волна точно розового, золотого загара, играющая на его молодом, твёрдом, крепко обветренном профиле, в солнце бросающем розово-рыжие отсветы пепельных мягких волос; его мощная, твёрдая грудь, продохнувшая жар летних зорь, ставший пульсом кипения крови, выдыхала теперь - в перекуренных комнатах, в модных гостиных, где он как светился; и слышалось:
   - "Блок - он какой-то такой: не как все!""

(А. Белый. "Начало века". С. 335-336)

  
  
  

Новая Америка

  
   Праздник радостный, праздник великий,
   Да звезда из-за туч не видна...
   Ты стоишь под метелицей дикой,
   Роковая, родная страна.
  
   За снегами, лесами, степями
   Твоего мне не видно лица.
   Только ль страшный простор пред очами,
   Непонятная ширь без конца?
  
   Утопая в глубоком сугробе,
   Я на утлые санки сажусь.
   Не в богатом покоишься гробе
   Ты, убогая финская Русь!
  
   Там прикинешься ты богомольной,
   Там старушкой прикинешься ты,
   Глас молитвенный, звон колокольный,
   За крестами - кресты, да кресты...
  
   Только ладан твой синий и росный
   Просквозит мне порою иным...
   Нет, не старческий лик и не постный
   Под московским платочком цветным!
  
   Сквозь земные поклоны, да свечи,
   Ектеньи, ектеньи, ектеньи -
   Шопотливые, тихие речи,
   Запылавшие щёки твои...
  
   Дальше, дальше... И ветер рванулся,
   Чернозёмным летя пустырём...
   Куст дорожный по ветру метнулся,
   Словно дьякон взмахнул орарём...
  
   А уж там, за рекой полноводной,
   Где пригнулись к земле ковыли,
   Тянет гарью горючей, свободной,
   Слышны гуды в далёкой дали...
  
   Иль опять это - стан половецкий
   И татарская буйная крепь?
   Не пожаром ли фески турецкой
   Забуянила дикая степь?
  
   Нет, не видно там княжьего стяга,
   Не шеломами черпают Дон,
   И прекрасная внучка варяга
   Не клянёт половецкий полон...
  
   Нет, не вьются там по ветру чубы,
   Не пестреют в степях бунчуки...
   Там чернеют фабричные трубы,
   Там заводские стонут гудки.
  
   Путь степной - без конца, без исхода,
   Степь, да ветер, - и вдруг
   Многоярусный корпус завода,
   Города из рабочих лачуг...
  
   На пустынном просторе, на диком
   Ты всё та, что была, и не та,
   Новым ты обернулась мне ликом,
   И другая волнует мечта...
  
   Чёрный уголь - подземный мессия,
   Чёрный уголь - здесь царь и жених,
   Но не страшен, невеста, Россия,
   Голос каменных песен твоих!
  
   Уголь стонет, и соль забелелась,
   И железная воет руда...
   То над степью пустой загорелась
   Мне Америки новой звезда!
  
   12 декабря 1913
  
  
  
   *** "И вечный бой!"
  
   После Февральской революции 1917 года в политическом режиме имперского общества настала короткая передышка: власть перешла к "либералу с ползуче неопределённым мировоззрением, поданным в лозунгах "обидной ясности"". А. Белый называл его "передовым дегенератом своего времени" и, в свете этой ясности, операционными ножами, то есть и Шопенгауэром, и Ницше, и Марксом, и Соловьёвым, "отсекал себя от себя самого". Это был его способ спасения от мещанства.
   19 марта 1917-го Александр Блок вернулся из инженерно-строительной дружины в Петроград. Кипучая общественная жизнь поэта мало чем отличалась от призыва на фронт: его уже заочно избрали в президиум Временного комитета деятелей искусств, а 25 апреля - в Литературную комиссию при Александринском театре. Художественный театр в Москве взялся за постановку драмы "Роза и Крест", написанной им ещё в январе 1913 года.
   8 мая А. А. Блока назначили редактором стенографического отчёта Чрезвычайной следственной комиссии, учреждённой Временным правительством для расследования противозаконной деятельности царских министров, главноуправляющих и прочих высших должностных лиц как гражданских, так и военных и морских ведомств. Глава правительства А. Ф. Керенский, видимо, полагал вынесение приговора сановным особам более настоятельным, чем созыв Учредительного Собрания или решение вопроса войны и мира. А. А. Блок трудится над рукописью "Последних дней Императорской власти", которую считает частью отчёта следственной комиссии.
  
  

* * *

  
   Среди гостей ходил я в чёрном фраке.
   Я руки жал. Я, улыбаясь, знал:
   Пробьют часы. Мне будут делать знаки.
   Поймут, что я кого-то увидал...
  
   Ты подойдёшь. Сожмёшь мне больно руку.
   Ты скажешь: "Брось. Ты возбуждаешь смех".
   Но я пойму -- по голосу, по звуку,
   Что ты меня боишься больше всех.
  
   Я закричу, беспомощный и бледный,
   Вокруг себя бесцельно оглянусь.
   Потом -- очнусь у двери с ручкой медной.
   Увижу всех... и слабо улыбнусь.
  
   18 декабря 1903
  
  
  
   Ю. М. Лотман не без иронии замечает, как Блок "осваивал демократический образ жизни": впервые слез с извозчика, вошёл в трамвай и был поражён, - это был другой мир, - "как только войду в трамвай, да надену кепку - так хочется потолкаться".
   Лиха беда начало.
   "Пляски смерти", которыми "бредили" символисты довоенной поры, уже плясали на западных рубежах огромной страны.
  
  
   "Не было на Невском Проспекте людей; но ползучая, голосящая многоножка была там; в одно сырое пространство ссыпало многоразличие голосов - многоразличие слов; членораздельные фразы разбивались там друг о друга; и бессмысленно, и ужасно там разлетались слова, как осколки пустых и в одном месте разбитых бутылок: все они, перепутавшись, вновь сплетались в бесконечность летящую фразу без конца и начала; эта фраза казалась бессмысленной и сплетённой из небылиц: непрерывность бессмыслия составляемой фразы чёрной копотью повисала над Невским; над пространством стоял чёрный дым небылиц.
   И от тех небылиц, порой надуваясь, Нева и ревела, и билась в массивных гранитах".
  

(А. Белый. "Петербург". С. 261)

  
  
  

Пляски смерти

2

  
   Ночь, улица, фонарь, аптека,
   Бессмысленный и тусклый свет.
   Живи ещё хоть четверть века --
   Всё будет так. Исхода нет.
  
   Умрёшь -- начнёшь опять сначала,
   И повторится всё, как встарь:
   Ночь, ледяная рябь канала,
   Аптека, улица, фонарь.
  
   10 октября 1912
  
  
  
   По осени А. А. Блок работает в Литературно-театральной комиссии при государственных театрах и Комиссии по их реорганизации. Он не желает иметь каких-либо дел с антибольшевистской газетой "Час", организованной Б. Савинковым и З. Гиппиус. После Октябрьского переворота поэт участвует в совещании представителей литературно-художественной интеллигенции, созванном в Смольном по инициативе ВЦИК РСДРП(б) и вместе с другими участниками заявляет о своей готовности сотрудничать с большевиками.
  
  

3

  
   Пустая улица. Один огонь в окне.
   Еврей-аптекарь охает во сне.
  
   А перед шкапом с надписью Venena
   Хозяйственно согнув скрипучие колена,
  
   Скелет, до глаз закутанный плащом,
   Чего-то ищет, скалясь чёрным ртом...
  
   Нашёл... Но ненароком чем-то звякнул,
   И череп повернул... Аптекарь крякнул,
  
   Привстал -- и на другой сжалился бок...
   А гость меж тем -- заветный пузырёк
  
   Суёт из-под плаща двум женщинам безносым
   На улице, под фонарем белёсым.
  
   Октябрь 1912
  
  
  
   Большевистская власть использует поэта в своих целях нещадным образом, доводя до отчаяния бессмысленностью заседаний. Постоянные выступления в коллегиях, на годовщинах, совещаниях, назначения на должности в организации, комитеты, комиссии... В 1918-1920-х годах А. А. Блок числится в Государственной комиссии по изданию классиков русской литературы, в репертуарной секции петроградского театрального отдела Наркомпросса, в редакции журнала "Репертуар", является лектором "Школы журнализма", заведующим отдела немецкой литературы издательства "Всемирная литература", членом-учредителем Вольной философской ассоциации, председателем режиссёрского управления Большого драматическго театра, членом Союза деятелей художественной литературы, членом редколлегии Исторических картин при Петроградском отделе театров и зрелищ, заместителем председателя литературного отдела Наркомпроса в Москве, членом совета Дома искусств, председателем Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов.
  
  

4

  
   Старый, старый сон. Из мрака
          Фонари бегут -- куда?
          Там -- лишь чёрная вода,
          Там -- забвенье навсегда.
  
          Тень скользит из-за угла,
          К ней другая подползла.
          Плащ распахнут, грудь бела,
   Алый цвет в петлице фрака.
  
   Тень вторая -- стройный латник,
          Иль невеста от венца?
          Шлем и перья. Нет лица.
          Неподвижность мертвеца.
  
          В воротах гремит звонок,
          Глухо щёлкает замок.
          Переходят за порог
   Проститутка и развратник...
  
   Воет ветер леденящий,
          Пусто, тихо и темно.
          Наверху горит окно.
                 Всё равно.
  
          Как свинец, черна вода.
          В ней забвенье навсегда.
          Третий призрак. Ты куда,
   Ты, из тени в тень скользящий?
  
   Февраля 1914
  
  
  
   "Меня выпили", - говорит А. А. Блок о своём состоянии в послереволюционные годы. В январе 1919-го в письме, не включённом в восьмитомное собрание сочинений 1960-1963 года, он признаёт: "Почти год как я не принадлежу себе, я разучился писать стихи и думать о стихах..." (Цит. по: В. Шепелев. "Он будет писать стихи против нас"). Глава Наркомпроса Луначарский признавал: "Мы в буквальном смысле слова, не отпуская поэта и не давая ему вместе с тем необходимых удовлетворительных условий, замучали его" ("Власть и художественная интеллигенция").
  
  
  

* * *

  
   Девушка пела в церковном хоре
   О всех усталых в чужом краю,
   О всех кораблях, ушедших в море,
   О всех, забывших радость свою.
  
   Так пел её голос, летящий в купол,
   И луч сиял на белом плече,
   И каждый из мрака смотрел и слушал,
   Как белое платье пело в луче.
  
   И всем казалось, что радость будет,
   Что в тихой заводи все корабли,
   Что на чужбине усталые люди
   Светлую жизнь себе обрели.
  
   И голос был сладок, и луч был тонок,
   И только высоко, у Царских Врат,
   Причастный Тайнам, -- плакал ребёнок
   О том, что никто не придёт назад.
  
   Август 1905
  
  
  
   Пример хождения А. А. Блока в "народ" был приведён Ю. М. Лотманом, для того чтобы сделать важный вывод:
   "Происходит любопытная вещь: искусство всё время застывает, уходит в неискусство, опошляется, тиражируется, становится эпигонством... И эти разнообразные виды околоискусства могут имитировать искусство высокое, прогрессивное или реакционное, искусство, заказанное "сверху" или заказанное "снизу", или "сбоку". Но они всегда имитация. Отчасти они полезны, как полезны азбуки и учебники (ведь не все сразу могут слушать сложную симфоническую музыку). Но одновременно они учат дурному вкусу, подсовывая вместо подлинного искусства имитацию. А имитации усваиваются легче, они понятнее. Искусство же непонятно и потому оскорбительно. Поэтому массовое распространение искусства всегда опасно. Но с другой стороны, откуда берётся новое высокое искусство? Оно ведь не вырастает из старого высокого искусства. И искусство, как это ни странно, выбрасываясь в пошлость, в дешёвку, в имитацию, в то, что портит вкус, - вдруг неожиданно оттуда начинает расти! Ахматова писала: "Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда..." Искусство редко вырастает из рафинированного, хорошего вкуса, обработанной формы искусства, оно растёт из сора". (Ю. М. Лотман. "О природе искусства". С. 270-271).
   8 января 1918-го поэт начинает писать поэму "Двенадцать", 28 января она уже завершена. Третьего марта поэма напечатана в газете "Знамя труда". Газетные публикации и общественная активность ведут А. А. Блока, "дитя добра и света", под знамёна пролетарской революции. Много лет образный ряд его последних произведений советское литературоведение так и сяк будет выворачивать на свой - "самый передовой" - общественный лад.
  
  
  

Двенадцать

  

1

  
   Чёрный вечер.
   Белый снег.
   Ветер, ветер!
   На ногах не стоит человек.
   Ветер, ветер --
   На всём Божьем свете!
  
   Завивает ветер
   Белый снежок.
   Под снежком -- ледок.
   Скользко, тяжко,
   Всякий ходок
   Скользит -- ах, бедняжка!
  
   От здания к зданию
   Протянут канат.
   На канате -- плакат:
   "Вся власть Учредительному Собранию!"
   Старушка убивается -- плачет,
   Никак не поймёт, что значит,
   На что такой плакат,
   Такой огромный лоскут?
   Сколько бы вышло портянок для ребят
   А всякий -- раздет, разут...
  
   Старушка, как курица,
   Кой-как перемотнулась через сугроб.
   -- Ох, Матушка-Заступница!
   -- Ох, большевики загонят в гроб!
  
  
  
   В 1915-1920 годах поэт десятки раз посещал концерты популярного в дореволюционном Петрограде шансонье и мима-эксцентрика М. Н. Савоярова (1876-1941), за которым после куплетов "Луна-пьяна!", "Кисанька", "Благодарю покорно!" закрепилась слава "Короля Эксцентрики". В 1915 году Вс. Э. Мейерхольд снова ставил "Балаганчик", на этот раз в своём театре, и А. А. Блок, будучи уверен, что савояровский балаганчик "куда лучше нашего", приводил его на концерты шансонье. В 1918-м он несколько раз показывал М. Н. Савоярова своей жене Л. Д. Менделеевой-Блок, в ту пору актрисе Александринского театра, чтобы она "поучилась" эксцентрической манере, в которой надлежало читать поэму "Двенадцать":
   "Люба наконец увидала Савоярова, который сейчас гастролирует в "миниатюре" рядом с нами. - Зачем измерять унциями дарования александринцев, играющих всегда после обеда и перед ужином, когда есть действительное искусство в "миниатюрах". Ещё один кол в горло буржуям, которые не имеют представления, что под боком". (А. А. Блок. Записные книжки. 20 марта 1918 года).
  
  
   Ветер хлёсткий!
   Не отстаёт и мороз!
   И буржуй на перекрёстке
   В воротник упрятал нос.
  
   А это кто? -- Длинные волосы
   И говорит вполголоса:
   - Предатели!
   - Погибла Россия!
   Должно быть, писатель --
   Вития...
  
   А вон и долгополый --
   Сторонкой -- за сугроб...
   ЧтС нынче невесёлый,
   Товарищ поп?
  
   Помнишь, как бывало
   Брюхом шёл вперёд,
   И крестом сияло
   Брюхо на народ?..
  
   Вон барыня в каракуле
   К другой подвернулась
   -- Уж мы плакали, плакали...
   Поскользнулась
   И -- бац -- растянулась!
  
   Ай, ай!
   Тяни, подымай!
  
  
  
   О поэме проницательно отозвался Виктор Шкловский (1893-1984) - писатель, критик, киносценарист:
  
   "У нас не понимают неизобразительного искусства.
   "Двенадцать" - ироническая вещь. Она написана даже не частушечным стилем, она сделана "блатным" стилем. Стилем уличного куплета вроде савояровских. Неожиданный конец с Христом заново освещает всю вещь. Понимаешь число "двенадцать". Но вещь остаётся двойственной - и рассчитана на это.
   Сам же Блок принял революцию не двойственно. Шум крушения старого мира околдовал его.
   Время шло. Трудно написать, чем отличался 1921 год от 1919-го и 1918-го. В первые годы революции не было быта или бытом была буря. Нет крупного человека, который не пережил бы полосы веры в революцию. Минутами верилось в большевиков. Вот рухнут Германия, Англия, и плуг распашет не нужные никому рубежи! А небо совьётся, как свиток пергамента.
   Но тяжесть привычек мира притягивала к земле брошенный революцией горизонтально камень жизни.
   Полёт превращался в падение".

(В. Б. Шкловский. "Сентиментальном путешествие")

  
  
  

12

  
   Трах-тах-тах! -- И только эхо
   Откликается в домах...
   Только вьюга долгим смехом
   Заливается в снегах...
  
   Трах-тах-тах!
   Трах-тах-тах...
  
   ...Так идут державным шагом --
   Позади -- голодный пёс,
   Впереди -- с кровавым флагом,
   И за вьюгой невидим,
   И от пули невредим,
   Нежной поступью надвьюжной,
   Снежной россыпью жемчужной,
   В белом венчике из роз --
   Впереди -- Исус Христос.
  
  
  
   Следом за "Двенадцатью" появляются "Скифы" с эпиграфом из стихотворения Вл. Соловьёва. "Скифы" публикуются в том же "Знамени труда" прежде "Двенадцати" - 20 февраля 1918 года. В это время на Северном фронте разворачивается стремительное наступление германских войск. 19 февраля сдан Минск, 20 февраля - Полоцк, 21-го - Речица и Орша, 22-го - латвийские Вольмар и Венден и эстонские Валк и Гапсала. 24 февраля 1918 года незначительными силами немцами занят Псков. 25 февраля большевики оставляют Борисов и Ревель.
   "Статья "Идея родины в советской поэзии" Петроника. Разбираются издания "Скифов" в Берлине. Все эти стихи, начиная со "Скифов", "прожжены идеей Отечества", тогда как "советская власть самое слово `патриотизм' сделала ругательным". (А. Блок. Записные книжки. 20 апреля 1921 года. С. 416-417).
   23 февраля, согласно декрету Совета Народных Комиссаров РСФСР "О Рабоче-Крестьянской Красной Армии", начинается массовая мобилизация. Третьего марта в Брест-Литовске советской делегацией во главе с Троцким по настоянию Ленина подписываются унизительные условия мира с Германией - "Брестский мир". Четвёртого марта германские войска занимают Нарву и останавливаются на западном берегу Чудского озера в 170 км от Петрограда.
  
  
  

Скифы

  
   Панмонголизм! Хоть имя дико,
   Но мне ласкает слух оно.
   Владимир Соловьёв
  
   Мильоны -- вас. Нас -- тьмы, и тьмы, и тьмы.
          Попробуйте, сразитесь с нами!
   Да, скифы -- мы! Да, азиаты -- мы,
          С раскосыми и жадными очами!
  
   Для вас -- века, для нас -- единый час.
          Мы, как послушные холопы,
   Держали щит меж двух враждебных рас
          Монголов и Европы!
  
   Века, века ваш старый горн ковал
          И заглушал грома лавины,
   И дикой сказкой был для вас провал
          И Лиссабона, и Мессины!
  
   Вы сотни лет глядели на Восток,
          Копя и плавя наши перлы,
   И вы, глумясь, считали только срок,
          Когда наставить пушек жерла!
  
  
  
   20 февраля поэт записывает в дневнике:
  
   "Стало известно, что Совет народных комиссаров согласился подписать мир с Германией. Кадеты шевелятся и поднимают головы.
   Люба рыдала, прощаясь с Роджерс в "Elevation" (патриотизм и ma femme), - оттого, что оплакивала старый мир. Она говорит: "Я встречаю новый мир, я, может быть, полюблю его". Но она ещё не разорвала со старым миром и представила всё, что накопили девятнадцать веков.
   Да.
   Патриотизм - грязь (Alsace - Lorraine= брюхо Франции, каменный уголь).
   Религия - грязь (попы и пр.). Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы "недостойны" Иисуса, который идёт с ними сейчас; а в том, что именно Он идёт с ними, а надо, чтобы шёл Другой.
   Романтизм - грязь. Всё, что осело догматами, нежной пылью, сказочностью, - стало грязью. Остался один иLAN.
   Только - полёт и порыв; лети и рвись, иначе - на всех путях гибель.
   Может быть, весь мир (европейский) озлится, испугается и ещё прочнее осядет в своей лжи. Это не будет надолго. Трудно бороться против "русской заразы", потому что - Россия заразила уже здоровьем человечество. Все догматы расшатаны, им не вековать. Движение заразительно.
   Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть. И мне - быть катакомбой.
Катакомба - звезда, несущаяся в пустом синем эфире, светящаяся".

(С. 325-326)

  
  
   Вот -- срок настал. Крылами бьёт беда,
          И каждый день обиды множит,
   И день придёт -- не будет и следа
          От ваших Пестумов, быть может!
  
   О, старый мир! Пока ты не погиб,
          Пока томишься мукой сладкой,
   Остановись, премудрый, как Эдип,
          Пред Сфинксом с древнею загадкой!
  
   Россия -- Сфинкс. Ликуя и скорбя,
          И обливаясь чёрной кровью,
   Она глядит, глядит, глядит в тебя,
          И с ненавистью, и с любовью!..
  
  
  
   Согласно договору, в состав Германии входили либо становились германскими протекторатами привислинские губернии, Украина, губернии с преобладающим белорусским населением, Эстляндская, Курляндская и Лифляндская губернии, Великое княжество Финляндское. Советское правительство обязывалось прекратить войну с Украинской Народной Республикой и признать независимость Украины, Центральная Рада которой подписала сепаратный мирный договор с Центральными державами (Германией, Австро-Венгрией, Османской империей и Болгарским царством) ещё 9 февраля 1918 года. Россия выплачивала 6 миллиардов марок репараций и покрывала понесённые Германией убытки в сумме 500 млн. золотых рублей (245,5 тонн чистого золота). Советское правительство обязывалось прекратить революционную пропаганду в Центральных державах и союзных им государствах, образованных на территории Российской империи, демобилизовать армию и флот, уступить Карсскую и Батумскую области на Кавказе. От России отторгалась территории общей площадью 780 тыс. кв. км, на которой до революции проживало треть населения страны - 56 миллионов человек, находилось 27 % обрабатываемых сельскохозяйственных земель, 26 % железнодорожной сети, производилось 33 % текстильной продукции, 73 % железа и стали, 89 % каменного угля и 90 % сахара.
   В приложении к договору говорилось, что граждане и корпорации Центральных держав выводятся из-под действия большевистских декретов о национализации, а лица, уже утратившие имущество, восстанавливаются в правах. На какое-то время русские капиталисты получили возможность избежать национализации, продав свои предприятия и ценные бумаги гражданам Германии, Австро-Венгрии, Османской империи или Болгарского царства.
  
  
   Да, так любить, как любит наша кровь,
          Никто из вас давно не любит!
   Забыли вы, что в мире есть любовь,
          Которая и жжёт, и губит!
  
   Мы любим всё -- и жар холодных числ,
          И дар божественных видений,
   Нам внятно всё -- и острый галльский смысл,
          И сумрачный германский гений...
  
   Мы помним всё -- парижских улиц ад,
          И венецьянские прохлады,
   Лимонных рощ далёкий аромат,
          И Кёльна дымные громады...
  
   Мы любим плоть -- и вкус её, и цвет,
          И душный, смертный плоти запах...
   Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
          В тяжёлых, нежных наших лапах?
  
   Привыкли мы, хватая под уздцы
          Играющих коней ретивых,
   Ломать коням тяжелые крестцы,
          И усмирять рабынь строптивых...
  
  
  
   В сентябре 1918 года в Германию было отправлено два "золотых эшелона" с 93,5 тоннами золота на сумму свыше 120 млн. золотых рублей. Впоследствии золото было передано Франции в качестве контрибуции по Версальскому мирному договору. До следующей отправки дело не дошло - 13 ноября 1918 года Брестский мирный договор был аннулирован ВЦИК.
  
  
  
   Придите к нам! От ужасов войны
          Придите в мирные объятья!
   Пока не поздно -- старый меч в ножны,
          Товарищи! Мы станем -- братья!
  
   А если нет, -- нам нечего терять,
          И нам доступно вероломство!
   Века, века -- вас будет проклинать
          Больное позднее потомство!
  
   Мы широко по дебрям и лесам
          Перед Европою пригожей
   Расступимся! Мы обернёмся к вам
          Своею азиатской рожей!
  
   Идите все, идите на Урал!
          Мы очищаем место бою
   Стальных машин, где дышит интеграл,
          С монгольской дикою ордою!
  
   Но сами мы -- отныне вам не щит,
          Отныне в бой не вступим сами,
   Мы поглядим, как смертный бой кипит,
          Своими узкими глазами.
  
   Не сдвинемся, когда свирепый гунн
          В карманах трупов будет шарить,
   Жечь города, и в церковь гнать табун,
          И мясо белых братьев жарить!..
  
   В последний раз -- опомнись, старый мир!
          На братский пир труда и мира,
   В последний раз на светлый братский пир
          Сзывает варварская лира!
  
   30 января 1918
  
  
  
   Заключительные строфы "Скифов", обращённые скорее к будущему, неизбежному историческому пути, чем к политическому моменту зимы 1918 года, - едва не последние строфы в поэтическом творчестве Александра Блока. "Варварская лира" умолкла, все звуки прекратились.
   - Почти год как я не принадлежу себе, я разучился писать стихи и думать о стихах...
   - Я задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь! Мы задыхаемся, мы задохнёмся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу!
   - Так было уже несколько раз в истории. Задуманное идеально, возвышенно, - грубело, овеществлялось. Так Греция стала Римом, так русское просвещение стало русской революцией. Возьми ты это Блоковское "Мы, дети страшных лет России", и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь всё переносное стало буквальным, и дети - дети, и страхи страшны, вот в чём разница. (Б. Л. Пастернак. "Доктор Живаго").
  
  

На поле Куликовом

  

1

  
   Река раскинулась. Течёт, грустит лениво
        И моет берега.
   Над скудной глиной жёлтого обрыва
        В степи грустят стога.
  
   О, Русь моя! Жена моя! До боли
        Нам ясен долгий путь!
   Наш путь -- стрелой татарской древней воли
        Пронзил нам грудь.
  
   Наш путь -- степной, наш путь -- в тоске безбрежной,
        В твоей тоске, о, Русь!
   И даже мглы -- ночной и зарубежной --
        Я не боюсь.
  
   Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
        Степную даль.
   В степном дыму блеснёт святое знамя
        И ханской сабли сталь...
  
   И вечный бой! Покой нам только снится
        Сквозь кровь и пыль...
   Летит, летит степная кобылица
        И мнёт ковыль...
  
   И нет конца! Мелькают вёрсты, кручи...
        Останови!
   Идут, идут испуганные тучи,
        Закат в крови!
  
   Закат в крови! Из сердца кровь струится!
        Плачь, сердце, плачь...
   Покоя нет! Степная кобылица
        Несётся вскачь!
  
   7 июня 1908
  
  
  
   "Так я хочу. Если лирик потеряет этот лозунг и заменит его любым другим, - он перестанет быть лириком. Этот лозунг - его проклятие - непорочное и светлое. Вся свобода и всё рабство его в этом лозунге: в нём его свободная воля, в нем же его замкнутость в стенах мира - "голубой тюрьмы". Лирика есть "я", макрокосм, и весь мир поэта лирического лежит в его способе восприятия. Это - заколдованный круг, магический. Лирик - заживо погребённый в богатой могиле, где всё необходимое - пища, питьё и оружие - с ним. О стены этой могилы, о зелёную землю и голубой свод небесный он бьётся, как о чуждую ему стихию. Макрокосм для него чужероден. Но богато и пышно его восприятие макрокосма. В замкнутости - рабство. В пышности - свобода" (А. Блок. "О лирике". С. 133-134).
   Тяжелейшие условия жизни в голодном и холодном городе, арест в феврале 1919-го по подозрению в участии в контрреволюционном заговоре, заключение в Петроградской ЧК, выступления, доклады, заседания подорвали здоровье А. А. Блока.
   Зимой 1920-го у поэта началась цинга, развилась сердечно-сосудистая болезнь, астма, появились расстройства психики.
   - Жизнь изменилась (она изменившаяся, но не новая, не nuova), вошь победила весь свет, это уже совершившееся дело, и всё теперь будет меняться только в другую сторону, а не в ту, которой жили мы, которую любили мы. (А. Блок. Записные книжки. 18 апреля 1921 года. С. 415-416).
   - Драма о фабричном возрождении России, к которой я подхожу уже несколько лет, но для которой понадобилось бы ещё много подступов (даже исторических), завещается кому-нибудь другому - только не либералу и не консерватору, а такому же, как я, неприкаянному. (А. Блок. Записные книжки. 28 июня 1916 года. С. 309-310).
  
  

Её прибытие

4. Голос в тучах

  
   Нас море примчало к земле одичалой
   В убогие кровы, к недолгому сну,
   А ветер крепчал, и над морем звучало,
   И было тревожно смотреть в глубину.
  
   Больным и усталым -- нам было завидно,
   Что где-то в морях веселилась гроза,
   А ночь, как блудница, смотрела бесстыдно
   На тёмные лица, в больные глаза.
  
   Мы с ветром боролись и, брови нахмуря,
   Во мраке с трудом различали тропу...
   И вот, как посол нарастающей бури,
   Пророческий голос ударил в толпу.
  
   Мгновенным зигзагом на каменной круче
   Торжественный профиль нам брызнул в глаза,
   И в ясном разрыве испуганной тучи
   Весёлую песню запела гроза:
  
   "Печальные люди, усталые люди,
   Проснитесь, узнайте, что радость близка!
   Туда, где моря запевают о чуде,
   Туда направляется свет маяка!
  
   Он рыщет, он ищет весёлых открытий
   И зорким лучом стережет буруны,
   И с часу на час ожидает прибытий
   Больших кораблей из далёкой страны!
  
   Смотрите, как ширятся полосы света,
   Как радостен бег закипающих пен!
   Как море ликует! Вы слышите -- где-то --
   За ночью, за бурей -- взыванье сирен!"
  
   Казалось, вверху разметались одежды,
   Гремящую даль осенила рука...
   И мы пробуждались для новой надежды,
   Мы знали: нежданная Радость близка!..
  
   А там -- горизонт разбудили зарницы,
   Как будто пылали вдали города,
   И к порту всю ночь, как багряные птицы,
   Летели, шипя и свистя, поезда.
  
   Гудел океан, и лохмотьями пены
   Швырялись моря на стволы маяков.
   Протяжной мольбой завывали сирены:
   Там буря настигла суда рыбаков.
  
  
  
   Весной 1921 года Политбюро ЦК РКП(б) рассматривало вопрос о выдаче выездных виз Александру Блоку и Фёдору Сологубу. В выезде было отказано. 16 мая болезнь резко обострилась.
   - Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?
   29 мая А. М. Горький обратился с письмом к А. В. Луначарскому о необходимости вывезти Блока на лечение в Финляндию. 18 июня поэт уничтожил часть своего архива, 3 июля - некоторые записные книжки. Разрешение на выезд было дано 23 июля, однако помочь поэту, уже отказавшемуся от приёма пищи и лекарств, было бессильно.
   - Слышать совсем перестал. Будто громадная стена выросла...
   7 августа 1921 года в 10 час. 30 мин. утра Александр Блок скончался в своей рабочей комнате на улице Офицерской 57.
   - С "литературой" связи не имею и горжусь этим. То, что я сделал подлинного, сделано мною независимо, т. е. я зависел только от неслучайного. (А. Блок. Записные книжки. 28 июня 1916 года. С. 309).
   Смерть поэта была недвусмысленным знаком конца революции, которую воспевали и которой готовы были служить в 1917-м.
  
  

* * *

  
   Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
          Молодеет душа.
   И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
          Не дыша.
  
   Снится -- снова я мальчик, и снова любовник,
          И овраг, и бурьян,
   И в бурьяне -- колючий шиповник,
          И вечерний туман.
  
   Сквозь цветы, и листы, и колючие ветки, я знаю,
          Старый дом глянет в сердце моё,
   Глянет небо опять, розовея от краю до краю,
          И окошко твоё.
  
   Этот голос -- он твой, и его непонятному звуку
          Жизнь и горе отдам,
   Хоть во сне твою прежнюю милую руку
          Прижимая к губам.
  
   2 мая 1912
  
  
  
  

____________

  
  
  
  
   В трансфизических странствиях своих Даниил Андреев встретил поэта в верхнем слое чистилища, всё мучение которого в чувстве бессильного стыда и созерцании убожества своей наготы. Там начинает испытываться терпкая жалость к себе подобным и приходит понимание своей доли ответственности за их трагическую судьбу.
   "Он мне показывал Агр. Ни солнца, ни звёзд там нет, небо черно, как плотный свод, но некоторые предметы и здания светятся сами собой - всё одним цветом, отдалённо напоминающим наш багровый. <...> Неслучайно мой вожатый показывал мне именно Агр: это был тот слой, в котором он пребывал довольно долгое время после поднятия его из Дуггура. Избавление принёс ему Рыцарь-монах, и теперь всё, подлежащее искуплению, уже искуплено. Испепелённое подземным пламенем лицо его начинает превращаться в просветлённый лик. За истекшие с той поры несколько лет он вступил уже в Синклит России" (Д. Л. Андреев. "Роза мира").
   - Как безвыходно всё. Бросить бы всё, продать, уехать далеко - на солнце, и жить совершенно иначе. (А. Блок. Записные книжки. 21 августа 1918 года. С. 422).
  
  

* * *

  
   Превратила всё в шутку сначала,
   Поняла -- принялась укорять,
   Головою красивой качала,
   Стала слёзы платком вытирать.
  
   И, зубами дразня, хохотала,
   Неожиданно всё позабыв.
   Вдруг припомнила всё -- зарыдала,
   Десять шпилек на стол уронив.
  
   Подурнела, пошла, обернулась,
   Воротилась, чего-то ждала,
   Проклинала, спиной повернулась
   И, должно быть, навеки ушла...
  
   Что ж, пора приниматься за дело,
   За старинное дело своё. --
   Неужели и жизнь отшумела,
   Отшумела, как платье твоё?
  
   29 февраля 1916
  
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Андреев Д. Роза мира. http://www.vehi.net/soloviev/dandreev.html
   2. Бекетова М. А. Воспоминания об Александре Блоке. М.: Правда, 1990. http://az.lib.ru/b/beketowa_m_a/
   3. Белый А. Воспоминания об Александре Александровиче Блоке // Александр Блок в воспоминаниях современников. Т. 1. М.: Худож. лит., 1980. С. 204-322.
   4. Белый А. Между двух революций. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990. 670 с.
   5. Белый А. На рубеже двух столетий. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1989. http://www.rulit.me/books/na-rubezhe-dvuh-stoletij-kniga-1-read-387963-1.html
   6. Белый А. Начало века. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1990.
   http://www.rulit.me/books/kniga-2-nachalo-veka-read-224432-1.html
   7. Белый А. Петербург: Роман в 8 гл. с прологом и эпилогом // Собрание сочинений. М.: Республика, 1994. 464 с.
   8. Белый А., Блок А. Переписка. 1903-1919. М.: Прогресс-Плеяда, 2001. 608 с. http://az.lib.ru/b/blok_a_a/text_1919_perepiska_block-belyj.shtml
   9. Берберова Н. Н. Александр Блок и его время. Биография. М.: Независимая газета, 1999.
   10. Блок А. А. Автобиография // Собрание сочинений. Т. 7. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1963. С. 7-16. http://az.lib.ru/b/blok_a_a/text_0210.shtml
   11. Блок А. А. Вечера "искусств" // Собрание сочинений. Т. 5. Проза. 1903-1917. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1962. С. 304-308.
   http://dugward.ru/library/blok/blok_vechera_iskusstv.html
   12. Блок А. А. Дневники 1901-1921 // Собрание сочинений. Т. 7. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1963. С. 19-426. http://silverage.ru/blokdnevniki/
   13. Блок А. А. Записные книжки 1901-1920. М.: Госуд. изд-во худож. лит-ры,, 1965.
   14. Блок А. А. О лирике // Собрание сочинений. Т. 5. Проза. 1903-1917. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1962. С. 130-159.
   http://ruslit.traumlibrary.net/book/blok-ss09-05/blok-ss09-05.html#work010
   15. Блок А. А. Письма 1898-1921 // Собрание сочинений. Т. 8. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1963. http://ruslit.traumlibrary.net/book/blok-ss09-08/blok-ss09-08.html
   16. Блок А. А. Рыцарь-монах. http://www.vehi.net/soloviev/ablock.html
   17. Веригина В. П. Воспоминания об Александре Блоке // Александр Блок в воспоминаниях современников. Т. 1. М.: Худож. лит., 1980. С. 410-488.
   18. Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917-1953. M., 1999.
   19. Волошин М. А. Александр Блок. "Нечаянная Радость" // М. А. Волошин. Лики творчества. Ленинград: "Наука", 1989. С. 484-490.
   http://dugward.ru/library/blok/voloshin_blok_nech.html
   20. Гадамер Г. Г. Актуальность прекрасного // Актуальность прекрасного. М.: Искусство, 1991. (Серия "История эстетики в памятниках и документах"). http://royallib.com/book/gadamer_gans/aktualnost_prekrasnogo.html
   21. Кузнецова Г. Н. Грасский дневник. Последняя любовь Бунина. М.: АСТ, 2010.
   22. Лотман Ю. М. Блок и народная культура города // О поэтах и поэзии. СПб.: Искусство-СПБ, 1996. С. 653-669.
   http://www.booksite.ru/localtxt/lot/man/lotman_u_m/o_po/etah/i_poe/zii/o_poetah_i_poezii/31.htm
   23. Лотман Ю. М. О природе искусства // Статьи по семиотике культуры и искусства. Спб.: Академический проект, 2002. С. 265-271. http://teatr-lib.ru/Library/Lotman/statjy/
   24. Лотман Ю. М. Об одной цитате у Блока // О поэтах и поэзии. СПб.: Искусство-СПБ, 1996. С. 758-759.
   http://www.booksite.ru/localtxt/lot/man/lotman_u_m/o_po/etah/i_poe/zii/o_poetah_i_poezii/36.htm
   25. Лотман Ю. М. Символ в системе культуры // Статьи по семиотике культуры и искусства. Спб.: Академический проект, 2002. С. 211-225.
   http://teatr-lib.ru/Library/Lotman/statjy/
   26. Орлов В. Н. Гамаюн. Жизнь Александра Блока. М.: Известия, 1980.
   http://www.belousenko.com/books/bio/orlov_gamayun.htm
   27. Орлов В. Н. Примечания. "На поле Куликовом" // А. Блок. Собрание сочинений. Т. 3. Стихотворения и поэмы. 1907-1921. М.-Л.: Госуд. изд-во худож. лит-ры, 1960. С. 587-589.
   28. Сологуб Ф. Поэты - ваятели жизни // Искусство и народ. Пб., 1922. С. 93-96. http://az.lib.ru/s/sologub_f/text_1922_poety.shtml
   29. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 1. 1938-1941. М.: Время, 2007. http://unotices.com/book.php?id=151456
   30. Шепелев В, Любимов В. "Он будет писать стихи против нас". Правда о болезни и смерти Александра Блока (рус.) // Вестник архива Президента Российской Федерации. 1995. N 2. С. 34-42.
   31. Шкловский В. Сентиментальное путешествие. М.: Азбука-Классика, 2008. http://royallib.com/book/shklovskiy_viktor/sentimentalnoe_puteshestvie.html
  
  
   * Неписанные догматы (греч.)
   "В полную меру" (лат.) -- лозунг Бранда, героя драмы Г. Ибсена.
   "Истина в вине!" (лат.)
   Яд (лат.)
   Порыв (франц.)
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"