Кустов Олег : другие произведения.

Паладины. Неизбежность. Глава 4. А. Н. Вертинский. "Я всегда был за тех, кому горше и хуже"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Пять эссе об Александре Николаевиче Вертинском. Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/oCOmu25ly34

  Глава 4.
  А. Н. Вертинский. "Я всегда был за тех, кому горше и хуже"
  
  
  Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/oCOmu25ly34
  
  
  Самовлюблённая певичка с кабацким пошибом и наглостью джигита берётся переложить искусство поэта на манеру своего ремесла - получается пошлость: сначала в прикиде технички она изображает уборку зрительного зала, затем к ней снисходит инсайт, она сбрасывает грузные тряпки и оборачивается маленькой балериной, девчонкой, звездой, шалуньей. Инсайт обеспечивает долговязый актёр музыкальной комедии, по замыслу режиссёра, обладающий достаточным внешним сходством с поэтом и утробным дыханием призрака оперы. Подмена разительна. Как, оказывается, легко опошлить самые тонкие переживания и движения души, и "сады голубые кудрявой вселенной" сдать на потребу мышам и червям, чьё самопроизвольное размножение не нуждается в Господнем участии! Это и есть деградация - от сходства и подделки до подмены и перевирания.
   Подделка опасна и отвратительна тем, что в отсутствии оригинала готова замещать поэта, готова существовать за него и вместо поэзии подсовывать симулякр музички и слов. Неискушённый зритель примет его за новую интерпретацию, неофит - за искусство как оно есть. И в этом "голубом сне" любые, даже самые изящные, телодвижения певички и её партнёра выглядят как постыдные кривляния ряженых, дразнящих чувственность до той поры, пока каким-то образом не состоится явление самого поэта, некоторое время оттеснённого аналогами и местоблюстителями. Не узнать его невозможно: каторжное клеймо поэта жжёт за версту, - это именно он из падали может создавать поэмы, а из горничных делать королев: "Мне нужна лишь тема, чтобы в сердце вспыхнувшем зазвучал напев". Напев не из головы, но из сердца, которое знает, мечтает, ждёт, вечно куда-то зовёт. И этот зов по новой томит и пьянит, как весна: зов бытия туда, где зацветает миндаль, тает и улетает печаль.
   Слышащие этот зов в голосе, облике, слове поэта конгениальны ему. И тогда им тоже удаётся чувствовать и умножать много большее, чем они есть каждый в отдельности. Таковы программы Валерия Агафонова, Олега Погудина, Сергея Голицына, Елены Камбуровой, Бориса Гребенщикова, Александра Хочинского, Андрея Бутрина. Собственно говоря, артист конгениален поэту, когда по зову бытия вступает в личный диалог с жизнью, вечностью и эпохой, вступает, что называется, на чужом "материале", присваивая и делая своим. Это присвоение всегда будет рискованным, авантюрным, но никогда не безнадёжным.
   Явление поэта неизбежно, как неизбежны естественный ход истории и поэтический приём реконструкции исторического в культуре и науке. Поэт такое же естественное явление языка, как ценностный смысл, обретаемый в диалоге с документальными и художественными памятниками прошлого и актуальный здесь и сейчас. Мышление, сознание, понимание - ипостаси одной творческой личности, в историческом единстве которых только и существует мир с его местом для коллективного деятельностного "мы" и волевого человеческого "я". Все мы изначально принадлежим этому творчеству и, однажды уйдя, возвращаемся. Оттуда - идут, бегут, летят, спешат заботы; туда же, в даль туманную, текут года. Где это место, откуда язык, и тот придел, в который настойчиво и нежно от жизни нас уводят навсегда, гадает религия, но только поэту - пророку и философу - дано сказать, что чувствует каждый.
   Манит, звенит, зовёт, поёт дорога...
  
  *** "Мы - осенние листья, нас бурей сорвало"
  
  Герою Жюля Верна флегматичному англичанину мистеру Филеасу Фоггу довелось объехать земной шар за восемьдесят дней, чтобы выиграть пари и обрести прекрасную миссис Ауду, спасённую им от огня погребального мужниного кострища. Иным людям для кругосветного путешествия необходима целая жизнь, а в поиске возлюбленной и целого мира бывает мало. "Tour du Monde" Александра Вертинского стоил артисту двадцати пяти лет жизни: Константинополь - Кишинёв - Бухарест - Варшава - Краков - Данциг - Дрезден - Берлин - Париж - Александрия - Бейрут - Иерусалим - Нью-Йорк - Сан-Франциско - Харбин - Шанхай.
   В письме народному комиссару иностранных дел СССР В. М. Молотову сообщалось следующее:
  
   "Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович!
   Я знаю, какую смелость беру на себя, обращаясь к Вам в такой момент, когда на Вас возложена такая непомерная тяжесть - такая огромная ответственная работа, в момент, когда наша Родина напрягает все свои силы в борьбе. Но я верю, что в Вашем сердце большого государственного человека и друга народа найдётся место всякому горю и, может быть, моему тоже.
   Двадцать лет я живу без Родины. Эмиграция - большое и тяжёлое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние. Под конец эта каторга становится невыносимой. Жить в дали от Родины теперь, когда она обливается кровью, и быть бессильным ей помочь - самое ужасное.
   Советские патриоты жертвуют свой упорный сверхчеловеческий труд, свои жизни и свои последние сбережения.
   Я же прошу Вас, Вячеслав Михайлович, позволить мне пожертвовать свои силы, которых у меня ещё достаточно, и если нужно, свою жизнь моей Родине.
   Я артист. Мне 50 с лишним лет, я ещё вполне владею всеми своими данными, и моё творчество может дать много. Раньше меня обвиняли в упаднических настроениях моих песен, но я всегда был только зеркалом и микрофоном своей эпохи. И если мои песни были таковыми, то в этом вина не моя, а предреволюционной эпохи затишья, разложения и упадка.
   Давно мои песни стали иными.
   Теперешнее героическое время вдохновляет меня на новые, более сильные песни. В этом отношении я уже кое-что сделал, и эти новые песни, как говорят об этом здешние советские, уже звучат иначе.
   Разрешите мне вернуться домой. Я - советский гражданин. Я работаю, кроме своей профессии, в советской газете Шанхая "Новая жизнь" - пишу мемуары о своих встречах в эмиграции. Книга почти готова. ТАСС хочет её издать.
   У меня жена и мать жены. Я не могу их бросать здесь, и поэтому прошу за троих:
   1. Я сам - Александр Вертинский.
   2. Жена моя - грузинка Лидия Владимировна - 20 лет.
   3. И мать её - Лидия Павловна Циргава, 45 лет.
   Вот и всё. Разбивать семью было бы очень тяжело. Пустите нас домой.
   Я ещё буду полезен Родине. Помогите мне, Вячеслав Михайлович. Я пишу из Китая. Мой адрес знают в посольстве в Токио и в консульстве в Шанхае.
   Заранее глубоко благодарю Вас.
   Надеюсь на Ваш ответ.
   А. Вертинский.
   Шанхай
   7 марта 1943 г."
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною..." С. 409-410)
  
   В 1918 году в Москве, когда артист спел "На смерть юнкерам", его вызвали в ЧК.
   - Вы что, - сказали, - симпатизируете контрреволюции? Вы на стороне этих буржуазных выкормышей?
   Что было сказать? В слепой классовой ненависти в ЧК не знали пощады.
   Он ответил, что ему просто их жалко: они отдали жизнь за безнадёжное дело, а их жизни могли бы пригодиться России.
   - Новая Россия обойдётся без них, - объяснили ему.
   - Но я их жалею, - деликатно попытался оправдаться артист. - Вы же не можете запретить мне жалеть.
   - Дышать запретим, если найдём нужным.
   Наступало столетнее царство тьмы, редкие прояснения в котором лишь высвечивали ужасающее положение, будучи не в силах его изменить.
   Вот тогда он - зеркало и микрофон своей эпохи - понял, что для него места в новой России нет, и уехал на юг.
  
  
  То, что я должен сказать
  
  Я не знаю, зачем и кому это нужно,
  Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
  Только так беспощадно, так зло и ненужно
  Опустили их в Вечный Покой!
  
  Осторожные зрители молча кутались в шубы,
  И какая-то женщина с искаженным лицом
  Целовала покойника в посиневшие губы
  И швырнула в священника обручальным кольцом.
  
  Закидали их ёлками, замесили их грязью
  И пошли по домам - под шумок толковать,
  Что пора положить бы уж конец безобразью,
  Что и так уже скоро, мол, мы начнём голодать.
  
  И никто не додумался просто стать на колени
  И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
  Даже светлые подвиги - это только ступени
  В бесконечные пропасти - к недоступной Весне!
  
   Октябрь 1917
  Москва
  
  
   Мысль, словно в подполье, находится в состоянии кочевья - в состоянии становления. Ничто окружающее не проходит мимо; всё с необходимостью становится самой мыслью, словно из мира необходимости попадает в сон о свободе, - осмысливается, субъективируется. Это состояние мысли - артистическое, когда "весь мир - театр, а люди в нём актёры".
   Артист всегда кочевник: к этому его побуждают внешние обстоятельства концертанта и личностная творческая необходимость.
   Каждая песня Александра Вертинского - небольшой рассказ, или, по словам М. Иофьева, маленькая новелла, театральная миниатюра. В ней есть действие, атмосфера и собеседник, с которым у автора завязывается диалог или который действует сам на свой страх и риск. Как в театре, публике предлагается стать свидетелями происшествия, будь то комедия или драма, трагедия или фарс. Главным действующим лицом, как правило, выступает сам автор: он - непосредственный участник, или свидетель, или рассказчик.
  
   "Концерт я начал тихо, как всегда. Публика насторожилась. Тишина была особенная. Выжидающая, но пока ещё недоверчивая. Да... я забыл ещё сказать, что моему концерту был придан антураж. Сначала профессор Иодко играл на цитре, потом выходил чтец-рассказчик - маленький пожилой Володя Сладкопевцев, неподражаемый исполнитель рассказов Горбунова и Щедрина, скромный и талантливый.
   Эти выступления до меня всё же как-то расположили публику. Атмосфера была хорошая. Первое отделение прошло благополучно. Леонидов не показывался. Во втором отделении, подкрепившись ещё глотком коньяку, я уже пел увереннее. "Бал господен" тронул наконец все сердца. Мне аплодировали довольно много.
   Последней была песня "То, что я должен сказать". Я уже был в ударе, что называется. В полной боевой готовности. Подойдя к краю рампы, я бросал слова, как камни, в публику - яростно, сильно и гневно! Уже ничего нельзя было удержать и остановить во мне... Зал задохнулся, потрясённый и испуганный.
  
  Только так беспощадно, так зло и ненужно
  Опустили их в Вечный Покой!..
  
   Я кончил.
   Я думал, что меня разорвут! Зал дрожал от исступлённых аплодисментов. Крики, вой, свистки, слезы и истерики женщин - всё смешалось в один сплошной гул.
   Толпа ринулась за кулисы. Меня обнимали, целовали, жали мне руки, благодарили, что-то говорили...
   Я ничего не слышал и ничего не понимал. Я упал в кресло. Меня трясла нервная дрожь. Так вот он, этот страшный экзамен на звание артиста! Я выдержал его на этот раз. И вдруг сквозь всю эту толпу я увидел лицо Леонидова. Он шёл ко мне. В глазах у него были слезы.
   - Молодец, мальчик! - сказал он, обнимая меня. - Умница! Вот... я рву обе телеграммы и посылаю эту...
   Он прочёл мне её: "Успех небывалый. Вертинский победил. Нас можно поздравить! Мы угадали будущего гения. Леонидов".
   С тех пор я стал концертантом.
   С этого дня я уже не пел в "миниатюрах". Я пел концерты со своим хорошо подобранным антуражем. Билеты раскупались задолго до моего выступления. Я делал аншлаги, получал большие гонорары..."
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   В синем и далёком океане
  
  Вы сегодня нежны,
  Вы сегодня бледны,
  Вы сегодня бледнее луны...
  Вы читали стихи,
  Вы считали грехи,
  Вы совсем как ребёнок тихи.
  
  Ваш лиловый аббат
  Будет искренно рад
  И отпустит грехи наугад...
  Бросьте ж думу свою,
  Места хватит в раю.
  Вы усните, а я вам спою.
  
  В синем и далёком океане,
  Где-то возле Огненной Земли,
  Плавают в сиреневом тумане
  Мёртвые седые корабли.
  Их ведут слепые капитаны,
  Где-то затонувшие давно.
  Утром их немые караваны
  Тихо опускаются на дно.
  Ждёт их океан в свои объятья,
  Волны их приветствуют, звеня.
  Страшны их бессильные проклятья
  Солнцу наступающего дня...
  
   1927
  Польша, Краков
  
  
   Капитаны - те же кочевники.
   Паладины Зелёного Храма, над пасмурным морем следящие румб, - такими видел их Н. С. Гумилёв. Прошло совсем немного лет, и быстрокрылые корабли стали мёртвыми и седыми, а пропитанные солью моря капитаны - слепыми. Н. С. Гумилёв грезил "Капитанами" в крымском Коктебеле летом 1909 года; А. Н. Вертинский различал немые караваны кораблей, опускающиеся на дно "В синем и далёком океане", в польском Кракове в 1927-м.
   Скитания артиста начались с Киева. В 1918-м это был город "Белой гвардии", в котором сохраняли свой мир Шервинские, Мышлаевские, Студзинские, Турбины. Гетманская власть и украинизация юга страны держались германским военным присутствием, хотя по хуторам разбойничали банды петлюровцев, и не было никакой политической воли, чтобы их приструнить.
   Симона Петлюру убьют тремя выстрелами из револьвера прямо на улице в Париже, где тот доживал свои дни на золотые карбованцы, награбленные за годы атаманства. На суд пришли люди, у которых петлюровцы уничтожили отцов, матерей, изнасиловали дочерей, сожгли младенцев. Последней свидетельницей была женщина, которая разорвала на себе блузку, и французские судьи увидели, что обе её груди отрезаны.
   Убийца Петлюры был оправдан.
  
  
   Дым без огня
  
  Вот зима. На деревьях цветут снеговые улыбки.
  Я не верю, что в эту страну забредёт Рождество.
  По утрам мой комичный маэстро так печально играет на скрипке
  И в снегах голубых за окном мне поёт Божество!
  
  Мне когда-то хотелось иметь золотого ребёнка,
  А теперь я мечтаю уйти в монастырь, постареть
  И молиться у старых притворов печально и тонко
  Или, может, совсем не молиться, а эти же песенки петь!
  
  Всё бывает не так, как мечтаешь под лунные звуки.
  Всем понятно, что я никуда не уйду, что сейчас у меня
  Есть обиды, долги, есть собака, любовница, муки
  И что всё это - так... пустяки... просто дым без огня!
  
   1916
  
  
   В перерывах между концертами артист скучал - душа жаждала встряски. Биться, виться, жужжать маленькой букашкой, а потом исчезнуть, как дым, не узнав ничего - это было чересчур. С комиком и куплетистом Павлом Троицким поэт пропил свои жёлтые заграничные ботинки, свезённые приятелем-кочевником на Подол на толкучку:
   - Какой интерес пить на деньги, когда их полно? - сказал Троицкий. - Давай продадим ботинки, а выручку пропьём...
   Через некоторое время высокий блондин в носках вернулся к себе в гостиничный номер, удивляя эксцентричным видом извозчика и швейцара.
   - Ты - настоящий друг! - на прощание признался Троицкий.
   И заплакал.
   Александр тоже едва сдержался. Было жалко, что ещё одно мгновение жизни кануло в прошлое.
   Время - старый обманщик.
   Киев был его родино й.
   Здесь 9 марта 1889 года Александр Вертинский появился на свет. Его отец был успешным адвокатом с обширной практикой и высокими гонорарами, которые тратил на своих же доверителей, а мать происходила из дворянской семьи. Когда ему было три года, она умерла. В пять лет ребёнок остался круглым сиротой и воспитывался у сестёр матери - тёти Сони, тёти Мани и тёти Сани.
   Артистические способности проявились рано. Киевской молодёжи безумно хотелось показать себя на сцене. Молодые люди и девицы складывались по грошам, снимали на вечер "контрактовый зал" всё на том же Подоле, брали напрокат костюмы, расклеивали на заборах жидкие афишки... и играли, играли, играли - "Волки и овцы" А. Островского, фарсы, комедии, "Горе от ума".
  
  
   "На Подоле был "Клуб фармацевтов", где по субботам устраивались семейные Журфиксы. Тут выступали все киевские молодые таланты. Сцена была открыта для любых выступлений.
   Это было нечто вроде теперешней нашей самодеятельности, с той только разницей, что нас никто не субсидировал и никто нами не руководил. Но зато каждый мог продемонстрировать на эстраде клуба свои способности и, если окончательно не проваливался у публики, мог выступать там время от времени. Помню, как я, благополучно распевавший дома цыганские романсы под гитару, вылез в первый раз в жизни на сцену в этом клубе. Должен был я петь романс "Жалобно стонет". За пианино села весьма популярная в нашем кругу акушерка Полина Яковлевна, прекрасно аккомпанировавшая по слуху.
   Я вышел. Поклонился. Открыл рот, и спазма волнения перехватила мне дыханье. Я заэкал, замэкал... и ушёл при деликатном, но гробовом молчании зала. Так неудачно закончилось моё первое сольное выступление.
   Вы думаете, это остановило меня? Ничуть!
   В следующую же субботу я появился на той же эстраде в качестве рассказчика еврейских анекдотов и сценок, мною самим сочинённых в итоге пристальных уличных наблюдений на Подоле, возле магазинов готового платья.
   На этот раз я имел большой успех".
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   Сумасшедший шарманщик
  
  Каждый день под окошком он заводит шарманку.
  Монотонно и сонно он поёт об одном.
  Плачет старое небо, мочит дождь обезьянку,
  Пожилую актрису с утомлённым лицом.
  
  Ты усталый паяц, ты смешной балаганщик
  С обнажённой душой, ты не знаешь стыда!
  Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
  Мои песни мне надо забыть навсегда, навсегда!
  
  Мчится бешеный шар и летит в бесконечность,
  И смешные букашки облепили его,
  Бьются, вьются, жужжат и с расчётом на вечность
  Исчезают, как дым, не узнав ничего.
  
  А высоко вверху Время - старый обманщик,
  Как пылинки с цветов, с них сдувает года...
  Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
  Этой песни нам лучше не знать никогда, никогда!
  
  Мы - осенние листья, нас бурей сорвало.
  Нас всё гонят и гонят ветров табуны.
  Кто же нас успокоит, бесконечно усталых,
  Кто укажет нам путь в это царство Весны?
  
  Будет это пророк или просто обманщик,
  И в какой только рай нас погонят тогда?..
  Замолчи, замолчи, замолчи, сумасшедший шарманщик,
  Эту песнь мы не можем забыть никогда, никогда!
  
   1930
   Румыния
  
  
   По неписанным законам истории, законам великого и смешного, бенефис А. Вертинского в Москве пришёлся на октябрь 1917 года - последний месяц "печального Пьеро Российской революции" А. Ф. Керенского. Артист заказал себе новый костюм Пьеро - чёрный вместо белого, билеты были распроданы за один час, публика готова была наполнить ещё пять таких театров и буквально задарила артиста: всё фойе театра было уставлено цветами, а подарки сдавались в контору театра. Это были большие настольные лампы с фарфоровыми фигурами Пьеро, бронзовые письменные приборы, серебряные лавровые венки, духи, кольца-перстни с опалами и сапфирами, вышитые диванные подушки, гравюры, картины, шёлковые пижамы, кашне, серебряные портсигары и т. п.
   После бенефиса, возвращаясь на трёх извозчиках к себе домой, в Грузины, на Страстном бульваре артист отчётливо услышал звуки выстрелов. Это была ночь 25 октября.
   - Слезай, барин. Дальше не поедем, - решили извозчики. - Стреляют.
   Вазоны и ящики с цветами остались у памятника Пушкину.
  
  
  * * *
  
  Я сегодня смеюсь над собой...
  Мне так хочется счастья и ласки,
  Мне так хочется глупенькой сказки,
  Детской сказки наивной, смешной.
  
  Я устал от белил и румян
  И от вечной трагической маски,
  Я хочу хоть немножечко ласки,
  Чтоб забыть этот дикий обман.
  
  Я сегодня смеюсь над собой:
  Мне так хочется счастья и ласки,
  Мне так хочется глупенькой сказки,
  Детской сказки про сон золотой...
  
  1915
  
  
   Мысль поэта - в становлении.
   Пьеро не принимает участия в истории; он исключён из неё, но преображается, чтобы появиться вновь в неожиданном виде, на ускользающей границе социального поля.
   Потом были Харьков, Одесса, где власть менялась, как перчатки, и наконец Крым. Белая армия отступала. К концу это был самый настоящий бег, когда позади - бессмысленные жертвы, а впереди - ничего.
   В это страшное время А. Н. Вертинский с неизменным успехом воплощал искусство русского модерна. Сценический образ Пьеро, в костюме и гриме которого артист выходил на полуосвещённые подмостки московских театров и кафе, сменился чёрным фраком и открытым лицом поэта.
  
  
   "Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лёг спать. Часа в три ночи меня разбудил стук. Я встал, зажёг свет и открыл дверь. На пороге стояли два затянутых элегантных адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
   - Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащов просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
   - Господа, - взмолился я, - три часа ночи! Я устал! Я хочу отдохнуть!
   Возражения были напрасны. Адъютанты оказались любезны, но непреклонны.
   - Его превосходительство изъявил желание видеть вас, - настойчиво повторяли они.
   Сопротивление было бесполезно. Я встал, оделся и вышел. У ворот нас ждала штабная машина.
   Через десять минут мы были на вокзале.
   В огромном пульмановском вагоне, ярко освещённом, за столом сидело десять - двенадцать человек.
   Грязные тарелки, бутылки и цветы...
   Всё уже было скомкано, смято, залито вином и разбросано по столу. Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащова. Огромная рука протянулась ко мне.
   - Спасибо, что приехали. Я ваш большой поклонник. Вы поёте о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?
   - Нет, благодарю вас.
   - Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
   Справа от него встал молодой офицер в черкеске.
   - Познакомьтесь, - хрипло бросил Слащов.
   - Юнкер Ничволодов.
   Это и была знаменитая Лида, его любовница, делившая с ним походную жизнь, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. Худая, стройная, с серыми сумасшедшими глазами, коротко остриженная, нервно курившая папиросу за папиросой.
   Я поздоровался. Только теперь, оглядевшись вокруг, я увидел, что посредине стола стояла большая круглая табакерка с кокаином и что в руках у сидящих были маленькие гусиные пёрышки-зубочистки. Время от времени гости набирали в них белый порошок и нюхали, загоняя его то в одну, то в другую ноздрю. Привёзшие меня адъютанты почтительно стояли в дверях".
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
   Пытаться определить лирику А. Н. Вертинского элементаристски, разлагая её на части: вот это хороший образ, вот это эффектное сравнение, мелодичное звучание, новая рифма и т. п., - занятие бестолковое. Поэзия А. Н. Вертинского может быть определена лишь топоцентрически - как целое. Его ариетки это всегда определённое состояние, в котором индивидуальный опыт и понимание обогащаются возможностями личностного преображения - то, что греки называли катарсисом. Эти возможности не могут быть извлечены из текстов А. Н. Вертинского как некий ключевой элемент, что, к примеру, допустимо у имажинистов (образ), модернистов (сюжет), авангардистов (футуристическая лексика и звукопись) или у Б. Л. Пастернака (сравнение). А. Н. Вертинский точно намечает цель - сердце собеседника - и апеллирует к нему всем арсеналом соответствующих задаче семиотических средств. Задачи разные: найти отклик, сочувствие, сожаление, вызвать смех, восторг, удивление, обрадовать, ошеломить. Но всякий раз, поэт и артист, А. Н. Вертинский преследует сверхзадачу преображения человеческого существа, которое, если и не в силах изменить, то облагородить, пускай даже на краткий миг, обязан.
  
  
   Жёлтый Ангел
  
  В вечерних ресторанах,
  В парижских балаганах,
  В дешёвом электрическом раю,
  Всю ночь ломаю руки
  От ярости и муки
  И людям что-то жалобно пою.
  
  Звенят, гудят джаз-банды,
  И злые обезьяны
  Мне скалят искалеченные рты.
  А я, кривой и пьяный,
  Зову их в океаны
  И сыплю им в шампанское цветы.
  
  А когда наступит утро, я бреду бульваром сонным,
  Где в испуге даже дети убегают от меня.
  Я усталый, старый клоун, я машу мечом картонным,
  И в лучах моей короны умирает светоч дня.
  
  Звенят, гудят джаз-банды,
  Танцуют обезьяны
  И бешено встречают Рождество.
  А я, кривой и пьяный,
  Заснул у фортепьяно
  Под этот дикий гул и торжество.
  
  На башне бьют куранты,
  Уходят музыканты,
  И ёлка догорела до конца.
  Лакеи тушат свечи,
  Давно замолкли речи,
  И я уж не могу поднять лица.
  
  И тогда с потухшей ёлки тихо спрыгнул жёлтый Ангел
  И сказал: "Маэстро бедный, Вы устали, Вы больны.
  Говорят, что Вы в притонах по ночам поёте танго.
  Даже в нашем добром небе были все удивлены".
  
  И, закрыв лицо руками, я внимал жестокой речи,
  Утирая фраком слёзы, слёзы боли и стыда.
  А высоко в синем небе догорали божьи свечи
  И печальный жёлтый Ангел тихо таял без следа.
  
   1934
   Париж
  
  
   Французский философ Жиль Делёз (1925-1995) предложил метафизику, в которой множественность заменяла бы субстанцию, событие - сущность, виртуальное - возможное, постоянные темпоральные изменения - общее и индивидуальное, бесконечная множественность сингулярностей - особенное и одинаковое. В отсутствие изначальной заданности мысль, подобно ницшеанскому ребёнку, больше не следует правилам, но всякий раз играет в кости и принадлежит случаю. Субъект утрачивает стабильную идентичность и превращается в кочевника. В противоположность оседлому государству возникает "номадическая машина войны" - способ бытия кочевников вне кодификации и репрезентации. И поскольку оседлое государство основано на идее власти, кочевники не пытаются взять власть и обрести государственность: наиболее воинственные из них готовы его завоевать, чтобы разграбить и разрушить до основанья, другие - следуя дикому зову воли, бежать. Становление любого из них не подчиняется причинно-следственным законам истории; скорее, исторический нарратив следует, истончаясь и теряясь в номадических линиях ускользания - линиях изменения, субверсии, сопротивления и бегства от хорошо организованных социальных институтов оседлости, репрессивного государственного аппарата.
   "Становление, - объяснял Ж. Делёз в интервью, - это не то же самое, что история: даже структуралистская историческая наука мыслит чаще всего в терминах прошлого, настоящего, будущего. Нам говорят, что революции приносят с собой зло или что их будущее порождает чудовищ: это старая идея, никто не ждал Сталина, то же самое верно и для Наполеона, для Кромвеля. Когда говорят о том, что у революций плохое будущее, то никогда не говорят о революционном становлении людей. Если кочевники нас и заинтересовали в такой степени, то потому, что они находятся в становлении и не принимают участия в истории; они исключены из неё, но преображаются, чтобы появиться вновь в неожиданном виде, на ускользающей границе социального поля".
  
  (Ж. Делёз. "О философии". С. 200)
  
  
   "Я внимательно взглянул на Слащова. Меня поразило его лицо.
   Длинная, белая, смертельно-белая маска с ярко-вишнёвым припухшим ртом, серо-зелёные мутные глаза, зеленовато-чёрные гнилые зубы.
   Он был напудрен. Пот стекал по его лбу мутными молочными струйками.
   Я выпил вина.
   - Спойте мне, милый, эту... - Он задумался. - О мальчиках... "Я не знаю зачем..."
   Его лицо стало на миг живым и грустным.
   - Вы угадали, Вертинский. Действительно, кому это было нужно? Правда, Лида?
   На меня глянули серые глаза.
   - Мы все помешаны на этой песне, - тихо сказала она.
   Я попытался отговориться.
   - У меня нет пианиста, - робко возражал я.
   - Глупости. Николай, возьми гитару. Ты же знаешь наизусть его песни. И притуши свет. Но сначала понюхаем.
   Он взял большую щепотку кокаина.
   Я запел.
  
  И никто не додумался просто стать на колени
  И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
  Даже светлые подвиги - это только ступени
  В бесконечные пропасти - к недоступной Весне!
  
   Высокие свечи в бутылках озарили лицо Слащова - страшную гипсовую маску с мутными глазами. Он кусал губы и чуть-чуть раскачивался.
   Я кончил.
   - Вам не страшно? - неожиданно спросил он.
   - Чего?
   - Да вот... что все эти молодые жизни... псу под хвост! Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит!
   Я молчал.
   Он устало повёл плечами, потом налил стакан коньяку.
   - Выпьем, милый Вертинский, за родину! Хотите? Спасибо за песню!
   Я выпил. Он встал. Встали и гости.
   - Господа! - сказал он, глядя куда-то в окно. - Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать. А вот он умеет! - Он положил руку на моё плечо. - А ведь с вашей песней, милый, мои мальчишки шли умирать! И ещё неизвестно, нужно ли это было... Он прав. Гости молчали.
   - Вы устали? - тихо спросил Слащов.
   - Да... немного.
   Он сделал знак адъютантам.
   - Проводите Александра Николаевича!
   Адъютанты подали мне пальто.
   - Не сердитесь, - улыбаясь, сказал он. - У меня так редко бывают минуты отдыха... Вы отсюда куда едете?
   - В Севастополь.
   - Ну, увидимся. Прощайте.
   Слащов подал мне руку.
   Я вышел.
   Светало. На путях надрывно и жалостно, точно оплакивая кого-то, пронзительно свистел паровоз..."
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
  Дни бегут
  
  Сколько вычурных поз,
  Сколько сломанных роз,
  Сколько мук, и проклятий, и слёз!
  
  Как сияют венцы!
  Как банальны концы!
  Как мы все в наших чувствах глупцы!
  
  А любовь - это яд.
  А любовь - это ад,
  Где сердца наши вечно горят.
  
  Но дни бегут,
  Как уходит весной вода,
  Дни бегут,
  Унося за собой года.
  
  Время лечит людей,
  И от всех этих дней
  Остаётся тоска одна,
  И со мною всегда она.
  
  Но зато, разлюбя,
  Столько чувств загубя,
  Как потом мы жалеем себя!
  
  Как нам стыдно за ложь,
  За сердечную дрожь,
  И какой носим в сердце мы нож!
  
  Никому не понять,
  Никому не сказать,
  Остаётся застыть и молчать.
  
  А... дни бегут,
  Как уходит весной вода,
  Дни бегут,
  Унося за собой года.
  
  Время лечит людей,
  И от всех этих дней
  Остаётся тоска одна,
  И со мною всегда она...
  
  1932
  
  
   Поэт никогда не лгал.
   По его наблюдению, в эмиграции было много русских актёров, но не было ни одного, который в искусстве двинулся бы вперёд, оторвался от того, чему он выучился прежде. Тем, кто поневоле стал кочевником, тяжело научиться чему-то новому в условиях, кардинально отличных от всего, что стало привычным на родине. Кочевье изматывает: "пора остановиться, как-то где-то отдохнуть..." Кочевье заставляет согласиться с тем, что былого не вернуть. Становление, застывая в форме, подходит к концу. Мысль требует возвращения к колыбели. Его неизбежность с необходимостью закона закручивает мысль по спирали.
   По мнению другого кочевника, великого русского шахматиста А. А. Алехина, самое ценное в творчестве А. Н. Вертинского это неугасимая любовь к родине, которой пропитаны все его песни.
   "Я никогда не лгал. 30 лет в эмиграции я пел о том, что Родина прежде всего. Вспомните мои "Степи молдаванские", мои "Чужие города", моё "О нас и о Родине", "Молись, кунак" и др. Я пел о Родине тогда, когда кругом были одни враги, когда если вы говорили, что в Москве хорошая погода, вас считали "большевиком", т. е. своим врагом. Я пел, и ни у кого из вас не было сил "бросить в меня камень"". (А. Н. Вертинский. "Моим заграничным друзьям")
   В 1942 году Александр Николаевич женился.
   Тогда и возникло письмо народному комиссару иностранных дел СССР - письмо покаянное, хотя не столько перед Молотовым и советской властью, сколько перед родиной, от которой не деться ни в Шанхае, ни в Париже, ни в бананово-лимонном Сингапуре. Это была далеко не первая просьба артиста о возвращении на родину. На этот раз она была удовлетворена.
  
  
  Чужие города
  
  Принесла случайная молва
  Милые, ненужные слова:
  "Летний сад, Фонтанка и Нева".
  Вы, слова залётные, куда?
  
  Тут шумят чужие города,
  И чужая плещется вода,
  И чужая светится звезда.
  
  Вас ни взять, ни спрятать, ни прогнать.
  Надо жить, не надо вспоминать,
  Чтобы больно не было опять
  И чтобы сердцу больше не кричать.
  
  Это было, было и прошло,
  Всё прошло и вьюгой замело,
  Оттого так пусто и светло.
  
  Вы, слова залётные, куда?
  Тут живут чужие господа,
  И чужая радость и беда.
  И мы для них чужие навсегда!
  
  (Раиса Блох, А. Вертинский)
  
  
  
  
  *** "Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?"
  
  Раиса Ноевна Блох, автор стихотворения "Принесла случайная молва...", эмигрировала в Берлин в начале 1920-х годов, сотрудничала с издательством "Петрополис". В 1933-м Германию тоже пришлось оставить. В Париже она устроилась на работу в Национальную библиотеку Франции, но с началом Второй мировой войны потеряла и мужа и дочь. Кочевье с неизбежностью опрокидывало все потуги наладить оседлый образ жизни. Нужно было снова спасаться бегством. В 1943-м при попытке перехода швейцарской границы Р. Н. Блох была арестована, отправлена в концентрационный лагерь "Дранси", откуда "высшие представители расы европеоидов" депортировали поэтессу в лагерь смерти.
   В авторском варианте текста стихотворения остались воспоминания детства Раисы Ноевны, личные, не допускающие обобщения:
  
  Не идти ведь по снегу к реке,
  Пряча щёки в пензенском платке,
  Рукавица в маминой руке.
  
  В романсе А. Н. Вертинского простое удивление, сожаление, печаль обрели масштаб узнавания всей русской эмиграции, нашли понимание того, что все знали и чувствовали, а сказать не умели:
  
  Вы, слова залётные, куда?
  Там живут чужие господа,
  И чужая радость и беда,
  И мы для них - чужие навсегда!
  
   Этот переход от частного, мимолётного к общему, неизменному как никому среди поэтов русской эмиграции удавался А. Н. Вертинскому. И не только в выводах эпохального, цивилизационного, исторического значения. Артист был любим публикой прежде всего в силу того, что сам любил людей, а женскую половину - в особенности. Для неё у него постоянно были припасены в сердце - страсть, в голосе - сладкий яд. "Я всегда был за тех, кому горше и хуже", - пел он. А кому ещё было горше и хуже, когда в состоянии кочевья всякий раз приходилось заново обустраивать домашний очаг, быт, искать источники дохода, а потом, когда мужчины-кочевники покидали очередной разрушенный мир, собирать скарб и снова пускаться в путь? Потому в репертуаре артиста звучали десятки историй хранительниц очага с самим этим очагом на руках, которые из частных превращались в общие, были понятны всем и каждому, хотя и не всегда одобряемы большинством.
  
  
   Пани Ирена
  
   Ирине Н-й
  
  Я безумно боюсь золотистого плена
  Ваших медно-змеиных волос,
  Я влюблён в Ваше тонкое имя "Ирена"
  И в следы Ваших слёз.
  
  Я влюблён в Ваши гордые польские руки,
  В эту кровь голубых королей,
  В эту бледность лица, до восторга, до муки
  Обожжённого песней моей.
  
  Разве можно забыть эти детские плечи,
  Этот горький, заплаканный рот,
  И акцент Вашей польской изысканной речи,
  И ресниц утомлённых полёт?
  
  А крылатые брови? А лоб Беатриче?
  А весна в повороте лица?..
  О, как трудно любить в этом мире приличий,
  О, как больно любить без конца!
  
  И бледнеть, и терпеть, и не сметь увлекаться,
  И, зажав своё сердце в руке,
  Осторожно уйти, навсегда отказаться
  И ещё улыбаться в тоске.
  
  Не могу, не хочу, наконец - не желаю!
  И, приветствуя радостный плен,
  Я со сцены Вам сердце, как мячик, бросаю.
  Ну, ловите, принцесса Ирен!
  
   Газете "Русский голос" летом 1949 года артист рассказал:
   "История шагает огромными шагами. То, что было вчера важно и нужно, сегодня смешно и непонятно. 15 лет тому назад из Европы осенью летели ласточки в тёплые страны. Неожиданная перемена погоды - буран, мороз и снег - остановила их полёт в пути. В Бухаресте, Будапеште и Вене они падают обессиленные на площадях и улицах городов. И тогда сердобольные люди и их правительства распорядились собирать ласточек, отогревать и потом в особых закрытых самолётах отправили их в Италию, к солнцу и теплу.
   Помню, как это радовало тогда сердца людей, как гордились мы своей гуманностью. А с тех пор утекло не так уж много воды. И вот в печах-крематориях Майданека и Освенцима взбесившиеся "покорители мира" - фашисты - сожгли миллионы живых людей. Какой жалкой и глупой детской сказкой показалась бы вам эта "история с ласточками", если бы кто-либо вспомнил о ней теперь". (А. Н. Вертинский. "Моим заграничным друзьям")
   Тем не менее сам поэт помнил историю с ласточками и после ужасов Майданека и Освенцима не преминул снова поведать о простых принципах человечности, какие жалкие и глупые детские сказки не порождали бы они в прошлом и будущем.
  
  
  Минуточка
  
  Ах, солнечным, солнечным маем,
  На пляже встречаясь тайком,
  С Люлю мы, как дети, играем,
  Мы солнцем пьяны, как вином.
  
  У моря за старенькой будкой
  Люлю с обезьянкой шалит,
  Меня называет "Минуткой"
  И мне постоянно твердит:
  
  "Ну погоди, ну погоди, Минуточка,
  Ну погоди, мой мальчик-пай,
  Ведь любовь - это только шуточка,
  Это выдумал глупый май".
  
  Мы в августе горе скрываем
  И, в парке прощаясь тайком,
  С Люлю, точно дети, рыдаем
  Осенним и пасмурным днём.
  
  Я плачу, как глупый ребенок,
  И, голосом милым звеня,
  Ласкаясь ко мне, как котёнок,
  Люлю утешает меня:
  
  "Ну погоди, ну не плачь, Минуточка,
  Ну не плачь, мой мальчик-пай,
  Ведь любовь наша - только шуточка,
  Её выдумал глупый май".
  
  1914-1915
  
  
   Печальный медлительный рассказ о ласточках нелеп, когда птичек спасти сумели, а миллионы человеческих жизней, как оказалось, не стоили ничего. В канун фатальных катастроф родины нелепой может показаться и песенка-ариетка о мальчике-пае. В безсортирной культуре, когда Дом культуры построить смогли, а уборную забыли, нелепыми розовыми соплями желают считать любую любовную лирику, за исключением ура-патриотических песен об Отечестве и его славной столице: солдаты и полководцы - герои, спасители и защитники, все остальные - дрянь, поэтишки, бумагомараки, офисный планктон. И, право, в безсортирной культуре генералам от инфантерии разве есть дело до того, что в душе у солдатика? И не это ли "то, что в душе" соблазнило революционным преобразованием быта, подослало комиссаров на смену бормочущим заклинания ряженым в рясы? А простые мещанские радости, - пляж, на котором "мы солнцем пьяны, как вином", игры, глупый май, любовь-шуточка, вязаные тряпочки, гарусные чехольчики, спасённые гуртом ласточки, - разве не то, ради чего большей частью живут люди?
  
  
   "Дома, в свободное от работы время, немки вязали. Вязали до отупения. Я уже не говорю о различных "набрюшниках", "напульсниках", "митенках", перчатках, носках, шарфах и прочем. Они вязали неисчислимое количество всяких салфеточек, подставочек, колпачков на чайники, кофейники, подстаканники. Вся мебель в любой немецкой квартире была завалена этими вязаными тряпочками. Куда бы вы ни сели, куда бы вы ни положили руку, везде вы натыкались на квадратики, кружочки, полосочки, вывязанные тщательно, с затейливыми узорами и разводами.
   В этом было невероятное мещанство. Вас точно предупреждали: "Осторожнее! Не просидите! Не капните! Не насорите!.." Даже на зубочистки они вязали гарусные чехольчики. Все это разводило в комнате страшную пыль, как и всякое тряпьё, наваленное без меры. Они вязали подставочки буквально подо всё: под бутылки, под рюмки, под подсвечники, под ночные горшки, под пепельницы и под... Можно было сойти с ума от количества этих вязаных кружочков.
   Любая из этих вязальщиц-хозяек была хуже сыщика. Они шпионили за своими жильцами, как тюремные надзиратели за арестантами. Если у вас в комнате был, например, диван и вы имели привычку сидеть в его правом углу, то вы находили записку хозяйки, где она просила вас переменить угол и сидеть в левом, чтобы просиживать диван равномерно.
   Помню, в Данциге у одной хозяйки, у которой я снимал комнату, было такое множество всех этих мелких рукоделий, что в доме не имелось буквально ни одного необвязанного предмета. А самое центральное место занимал огромный красный петух для согревания кофейника, связанный из гаруса. Больше обвязывать было категорически нечего.
   Однажды, вернувшись домой, я несказанно удивился, заметив, что моя хозяйка вяжет новый колпак на кофейник, но только ещё больших размеров.
   - Фрау Штрумфе, - вежливо спросил я, - зачем же вы вяжете новый колпак, ведь старый ещё очень хорошо выглядит?..
   Хозяйка удивлённо взглянула на меня через очки.
   - Это не колпак, - строго сказала она. - Это бюстгальтер...
   Я чуть не упал в обморок".
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   За кулисами
  
  Вы стояли в театре, в углу, за кулисами,
  А за Вами, словами звеня,
  Парикмахер, суфлёр и актёры с актрисами
  Потихоньку ругали меня.
  
  Кто-то злобно шипел: "Молодой, да удаленький.
  Вот кто за нос умеет водить".
  И тогда Вы сказали: "Послушайте, маленький,
  Можно мне Вас тихонько любить?"
  
  Вот окончен концерт... Помню степь белоснежную...
  На вокзале Ваш мягкий поклон.
  В этот вечер Вы были особенно нежною,
  Как лампадка у старых икон...
  
  А потом - города, степь, дороги, проталинки...
  Я забыл то, чего не хотел бы забыть.
  И осталась лишь фраза: "Послушайте, маленький,
  Можно мне Вас тихонько любить?"
  
   1916
   Крым
  
  
   Романы поэта с Верой Холодной и Марлен Дитрих случились задолго до его встречи с красавицей-княжной 19-летней Лилой Циргвавой и их венчанием в кафедральном соборе Шанхая 26 апреля 1942 года.
   Вера Левченко, жена прапорщика Холодного, с которым поэт познакомился на фронте и от которого привёз ей письмо, умела эффектно поворачивать голову и вскидывать глаза налево и направо вверх. Это были красивые ресницы и обвораживающие глаза. Однажды на Кузнецком мосту, по которому она ежедневно фланировала, Вертинский предложил ей попробовать свои силы в кино. Она было отказалась, но идея ей понравилась, и она согласилась. Артист доставил её на кинофабрику для знакомства с дирекцией.
   Стройная, гибкая, бывшая танцовщица Вера Холодная произвела впечатление на режиссёра Владимира Гардина и дебютировала в его картине "Анна Каренина", где сыграла эпизодическую роль итальянки-кормилицы, приносящей Анне нелюбимую дочь. В окружении мастеров Художественного театра её первое появление на экране потерялось. Для себя В. Гардин отметил: "Ничего не выйдет", но рекомендовал владельцу фирмы включить девушку в постоянную труппу, на что последний возразил, что ему нужны не красавицы, а актрисы.
   Вера продолжала посещать клубы и фланировать в пролётах улиц и по мостам Москвы. В клубе "Алатр" она совершенно случайно попала на глаза Никандру Туркину, представителю студии Александра Ханжонкова, и режиссёру этой студии Евгению Бауэру, который в бесподобной правдивости девушки сумел предвидеть ошеломительный экранный успех. Так в 1915 году начался звёздный "бауэровский" период карьеры Веры Холодной. Главная роль в фильме "Песнь торжествующей любви", снятом по роману И. С. Тургенева, сделала её знаменитой. Фильмы следовали один за другим: "Лунная красавица", "Дети века", "Пламя неба", "Пробуждение", "Дети Ванюшина", "В мире должна царить красота". Публика была в восторге.
   Поэт вспоминал:
  
  
   "В это время большие актёры неохотно шли в кино.
   - Это не искусство, - говорили они.
   Конечно, это было не то искусство, которому они служили. Немое кино у актёра отнимало самое главное - слово! А что можно сыграть без слов? - думали актёры. Это было действительно трудно. В конце концов аппарат - это судебный следователь, внимательный и безжалостный. Следя и поглядывая пристально и зорко за актёром, он всё до малейших деталей видит, замечает и фиксирует. Его обмануть нельзя. Поэтому даже лучшие актёры часто терялись перед этим "всевидящим оком". К тому же нужно было играть молча, но приходилось все же что-то говорить. А текста не было, и только перед самой съёмкой репетировали мизансцены, и каждый говорил, что хотел, и всё это было, конечно, в ущерб картине, потому что говорили иногда чёрт знает какую чушь, которая смешила и выбивала из настроения.
   Вообще настоящий ключ к этому новому искусству был подобран не скоро, и много картин покалечили актёры, прежде чем научились играть для кино. Постепенно всё же большие актёры сменили гнев на милость. Стали сниматься Владимир Максимов из Малого театра, Пётр Старковский, Пётр Бакшеев и другие. На женском киногоризонте восходили новые звезды - Вера Коралли, Наталья Кованько, Наталья Лисенко.
   Появились халтурные кинодельцы - Талдыкин, Перский, Дранков, которые быстро снимали какой-нибудь сенсационный или просто бойкий сценарий со случайным режиссёром и актёрами и пускали в прокат, зарабатывая большие деньги. Всё же ханжонковское дело оставалось первым и наиболее серьёзным.
   У Ханжонкова была своя кинофабрика с павильоном и лабораторией, свой кинотеатр на нынешней площади имени Маяковского. Да и актёры были уже опытнее, и имена были покрупнее. Самыми яркими из них были Вера Холодная и Иван Мозжухин.
   Много всяческой ерунды играли мы в то время. Я уже не могу вспомнить названия этих картин: "Вот мчится тройка почтовая", "У камина", "Позабудь про камин" и так далее. Одно время вообще сценарии писались на сюжет романсов: "Отцвели уж давно хризантемы в саду" и прочее, и даже на мой "Бал господен" был написан сценарий и сыгран фильм с Наташей Кованько. Но из всего этого мусора мне запомнилась только одна серьёзно поставленная тургеневская "Песнь торжествующей любви" с Полонским и Верой Холодной. Эта картина была вершиной её успеха.
   Я был, конечно, неравнодушен к Вере Холодной, как и все тогда. Посвящая ей свою новую, только что написанную песенку "Маленький креольчик", я впервые придумал и написал на нотах: "Королеве экрана". Титул утвердился за ней. С тех пор её так называла вся Россия и так писали в афишах".
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
  Маленький креольчик
  
   Вере Холодной
  
  Ах, где же Вы, мой маленький креольчик,
  Мой смуглый принц с Антильских островов,
  Мой маленький китайский колокольчик,
  Капризный, как дитя, как песенка без слов?
  
  Такой беспомощный, как дикий одуванчик,
  Такой изысканный, изящный и простой,
  Как пуст без Вас мой старый балаганчик,
  Как бледен Ваш Пьеро, как плачет он порой!
  
  Куда же Вы ушли, мой маленький креольчик,
  Мой смуглый принц с Антильских островов,
  Мой маленький китайский колокольчик,
  Капризный, как дитя, как песенка без слов?..
  
   1916
   Москва
  
  
   "Как пуст без Вас мой старый балаганчик, - восклицает артист. - Как бледен Ваш Пьеро, как плачет он порой!"
   Влюблённость была нужна ему как непременное творческое состояние. Говорили, что к своим песенкам он относится так же, как к женщинам: он любит их, ухаживает за ними и думает о них только до тех пор, пока они находятся в периоде творчества, как женщины в периоде ухаживания. Потом, когда они закончены, пропеты, они становятся прошлым и на их место приходят новые - новые волнующие слова, новые мотивы, переживания, новая влюблённость в песенку.
   "Если в то время, когда я пишу, я живу своей очередной песенкой, - признавался А. Н. Вертинский, - то с момента, когда она написана, она превращается для меня только в техническую задачу. Многие, вероятно, думают, что я пою под влиянием какого-нибудь особенного настроения? Ничуть не бывало. Я выхожу на сцену, чтобы "сделать песню" точно так же, как можно сделать операцию, как можно починить часы или проделать другой чисто технический процесс. Никакого настроения у меня в этот момент нет, - настроения я жду от публики". ("Александр Вертинский о своём творчестве...")
  
  
   Лиловый негр
  
   В. Холодной
  
  Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?
  Куда ушёл Ваш китайчонок Ли?..
  Вы, кажется, потом любили португальца,
  А может быть, с малайцем Вы ушли.
  
  В последний раз я видел Вас так близко.
  В пролёты улиц Вас умчал авто.
  И снится мне - в притонах Сан-Франциско
  Лиловый негр Вам подаёт манто.
  
   1916
  
  
   Вечно страдающая, Вера Холодная олицетворяла декадентский типаж героини, в 1910-х годах пришедший на смену "щекастой румяной русской красавицы" (Е. Марголит). Этот типаж, намётки которого чутко уловил Александр Вертинский, оказался близок и военным, и штатским, и даже их жёнам и матерям.
   На протяжении Первой мировой войны актриса принимала участие в благотворительных концертах в пользу воинов и их семей. Юные прапорщики и подпоручики из числа студентов, штабные капитаны и подполковники из числа бравых вояк называли её "своей Верочкой" и с боем раскупали билеты на все киносеансы. Будучи идеалом красоты и жертвой экранных страстей, она в перерывах между съёмками приезжала на фронт к мужу, пока, тяжело раненый и награждённый за храбрость золотым оружием, он не вернулся в Москву.
  
  
   "Я часто бывал у неё и был в хороших отношениях и с ней, и с её сестрой, и с её мужем. А с её маленькой дочерью Женечкой я играл в детской, дарил ей куклы и был, в общем, свой человек у них. Вера всегда помнила, что я впервые подсказал ей путь в кино. Из никому не известной молодой женщины она сделалась кинозвездой. Многие свои песни я посвящал ей. Как-то, помню, я принёс ей показать свою последнюю вещь "Ваши пальцы пахнут ладаном". Я уже отдавал её издателю в печать и снова посвящал Холодной. Когда я прочёл ей текст песни, она замахала на меня руками:
   - Что вы сделали! Не надо! Не хочу! Чтобы я лежала в гробу! Ни за что! Снимите сейчас же посвящение!
   Помню, я немного даже обиделся. Вещь была довольно удачная, на мой взгляд (что и подтвердилось впоследствии). Всё же я снял посвящение.
   Потом, через несколько лет, когда я пел в Ростове-на-Дону, в номер гостиницы мне подали телеграмму из Одессы: "Умерла Вера Холодная".
   Оказалось, она выступала на балу журналистов, много танцевала и, разгорячённая, вышла на приморскую террасу, где её прохватило резким морским ветром. У неё началась "испанка" (как тогда называли грипп), и она сгорела как свеча в два-три дня.
   Рукописи моих романсов лежали передо мной на столе. Издатель сидел напротив меня. Я вынул "Ваши пальцы" из этой пачки, перечёл текст и написал: "Королеве экрана - Вере Холодной"".
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   Ваши пальцы
  
  Ваши пальцы пахнут ладаном,
  А в ресницах спит печаль.
  Ничего теперь не надо нам,
  Никого теперь не жаль.
  
  И когда Весенней Вестницей
  Вы пойдёте в синий край,
  Сам Господь по белой лестнице
  Поведёт Вас в светлый рай.
  
  Тихо шепчет дьякон седенький,
  За поклоном бьёт поклон
  И метёт бородкой реденькой
  Вековую пыль с икон.
  
  Ваши пальцы пахнут ладаном,
  А в ресницах спит печаль.
  Ничего теперь не надо нам,
  Никого теперь не жаль.
  
  1916
  
  
   Умершая актриса была наряжена в один из лучших своих туалетов и тщательно загримирована. Отпевание в Спасо-Преображенском кафедральном соборе Одессы состоялось ночью при огромном стечении народа. Похороны Веры Холодной послужили материалом для одноимённого фильма-хроники, который прошёл при полных залах, как и все картины с её участием. Забальзамированное тело актрисы было похоронено в часовне на Первом христианском кладбище Одессы, чтобы оттуда быть перевезённым в Москву. Однако в 1932 году по указанию большевиков кладбище было разрушено; тогда же стало известно, что пропал и гроб с телом актрисы.
   В Москве в конце 1919 года вскоре после кончины знаменитой супруги Владимир Холодный был арестован и расстрелян в застенках ЧК.
  
  
   Полукровка
  
  Мне не нужна женщина. Мне нужна лишь тема,
  Чтобы в сердце вспыхнувшем зазвучал напев.
  Я могу из падали создавать поэмы,
  Я люблю из горничных - делать королев.
  
  И в вечернем дансинге, как-то ночью мая,
  Где тела сплетённые колыхал джаз-банд,
  Я так нежно выдумал Вас, моя простая,
  Вас, моя волшебница недалёких стран.
  
  Как поёт в хрусталях электрчество!
  Я влюблён в Вашу тонкую бровь!
  Вы танцуете, Ваше Величество
  Королева Любовь!
  
  Так в вечернем дансинге, как-то ночью мая,
  Где тела сплетённые колыхал джаз-банд,
  Я так глупо выдумал Вас, моя простая,
  Вас, моя волшебница недалёких стран.
  
  И души Вашей нищей убожество
  Было так тяжело разгадать.
  Вы уходите... Ваше Ничтожество
  Полукровка... Ошибка опять...
  
   1930
  Варшава
  
  
   Вопрос "Казаться или быть?" артист даже в случае актёрской игры решал однозначно: "Не надо играть, а надо быть тем, что изображаешь", - писал он Лидии Вертинской во время её съёмок в роли герцогини в "Дон Кихоте" - первом цветном широкоэкранном стереозвуковом художественном фильме киностудии "Ленфильм".
   - Пусть играют другие. Они играют на тебя, на твоё колесо льют воду.
   Так в 1935 году по приезде в Шанхай А. Н. Вертинский уверил корреспондента, что Марлен Дитрих не только великая актриса, но и обаятельная, высококультурная и необычайно рафинированная женщина. Марлен одарена тонкой психикой и неповторимой индивидуальностью. В письме к жене 8 декабря 1956 года он сообщал то же самое только совсем другими словами:
   "Марлен Дитрих - вообще не актриса и никогда не "играла". А только позволяла на себя смотреть и еле шевелила губами. И вест мир был в неё влюблён. Надо быть "царицей", а остальное неважно! Пусть сами за тебя доигрывают". (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
   Знакомство с Марлен Дитрих в кабаре "Казанова", самом дорогом и шикарном "буате" Парижа, где подавали "бывшие гвардейские офицеры, красивые, стройные и высокие, прекрасно говорившие по-французски и по-английски, затянутые в голубые казакины с золотыми галунами", было непродолжительным. Однако позднее, случайно встретив её в обсерватории в Голливуде, Александр Николаевич подошёл и сказал:
   - Вы пришли сюда, чтобы смотреть на звёзды, но вы сами - самая яркая из звёзд.
   Она обернулась и приветливо окликнула его по имени. Она вообще очень любила русских, а Вертинского в особенности, и даже устроила в его честь "пати" в Голливуде.
   С ней была маленькая дочь и два детектива, которые постоянно сопровождали её из-за угроз гангстеров похитить ребёнка.
  
  
   Марлен
  
  Вас не трудно полюбить,
  Нужно только храбрым быть,
  Всё сносить, не рваться в бой
  И не плакать над судьбой,
  Ой-ой-ой-ой!
  
  Надо розы приносить
  И всегда влюблённым быть,
  Не грустить, не ревновать,
  Улыбаться и вздыхать.
  
  Надо Вас боготворить,
  Ваши фильмы вслух хвалить
  И смотреть по двадцать раз,
  Как актёр целует Вас,
  Прижимая невзначай...
  Гуд-бай!
  
  Все журналы покупать,
  Все портреты вырезать,
  Всё, что пишется о Вас,
  Наизусть учить тотчас.
  
  Попугая не дразнить,
  С камеристкой в дружбе жить
  ("Здрасьте, Марья Семёновна!"),
  Чистить щеточкой "бижу"
  И водить гулять Жужу
  ("Пойдём, собачечка!").
  
  На ночь надо Вам попеть,
  С поцелуями раздеть,
  Притушить кругом огни -
  Завтра съемка... ни-ни-ни
  ("Что вы, с ума сошли?").
  И сказать, сваривши чай: -
  Гуд-бай!
  
  Ожидая Вас - не спать,
  В телефон - не проверять,
  Не совать свой нос в "дела",
  Приставая: "Где была?"
  ("А вам какое дело?")
  
  И когда под утро злой
  Вы являетесь домой -
  Не вылазить на крыльцо,
  Сделать милое лицо. -
  Замолчи, Жужу, не лай!..
  Гуд-бай!
  
  Так проживши года три,
  Потерять своё "эспри",
  Постареть на десять лет
  И остаться другом?.. Нет!
  
  Чтоб какой-нибудь прохвост,
  Наступивши мне на хвост,
  Начал роль мою играть
  И ко мне Вас ревновать?
  
  Нет. Уж лучше в нужный срок
  Медленно взвести курок
  И сказать любви: "Прощай!.."
  Гуд-бай...
  
  1935
  
  
   Миры поэта множественны, человеческие индивидуальности - бесконечно разнообразны. В них найдётся место любой не забронзовелой от величия и мрака душе:
  
  Я могу из падали создавать поэмы,
  Я люблю из горничных - делать королев.
  
  Цивилизация с неизбежностью производит в отдельных индивидах целые серии желаний, запускает в действие "машины желания" - настоящий производственный процесс, завязанный на человеческой свободе, сексуальности и фантазиях, какими себя хотят видеть люди. При этом желание может принимать столько форм, сколько существует воплощающих его индивидов.
   Поэт даёт возможность на минуточку согласоваться с любой из этих "машин", стать иным существом - почувствовать себя существом другого пола, круга, идентификации, почувствовать и не спрыгнуть с ума. В этом - великая преображающая сила искусства, её магия, чудотворство. Множественность, до поры до времени скрывающаяся в одном субъекте, в художественном вымысле позволяет ему сочувствовать, содействовать, сопереживать другим людям и их социальным группам, а не злопыхать агрессией неудовлетворённых страстей, не разрушать. Как только искусство утратит эту свою волшебную силу, - множественное путём любви и сопереживания превращать в единое, - как только поэт, художник, артист станет никому не нужен на своей родине, "машины желания" разделаются сначала с государственностью, а затем покончат и с самой неразумно порождающей их культурой.
   А. Н. Вертинский - один из немногих, кто задолго до желающей революции 1960-х осмелился сказать о множественности, живущей в каждом из нас, на всем понятном и доступном языке, перечеркнув статистический порядок полов, грубо делящий мир на мужчин и женщин. И лишь много позднее в знаменитом философском трактате второй половины ХХ века "Капитализм и шизофрения" француз Ж. Делёз и итальянец Ф. Гваттари, противопоставляя идеи шизоанализа полицейским потугам психоаналитического метода фрейдистов, утверждали:
   "В нашей любви всегда есть что-то статистическое, что-то от законов больших чисел. Не так ли следует понимать знаменитую формулу Маркса: отношение мужчины и женщины - это "непосредственное, естественное, необходимое отношение человека к человеку"? То есть отношение между двумя полами (мужчины к женщине) - это только мера отношения сексуальности вообще, поскольку это отношение инвестирует большие системы (отношение человека к человеку)? Отсюда - то, что можно было назвать спецификацией сексуальности по полам. И не следует ли также сказать, что фаллос - это не один пол, а вся сексуальность целиком, то есть знак большой системы, инвестированной либидо, из которой по необходимости вытекают одновременно два пола в их разделении (две гомосексуальные серии мужчины с мужчиной, женщины с женщиной), представленном как их статистические отношения внутри этой системы?
   Но Маркс говорит кое-что ещё более загадочное - что настоящее различие проходит не между двумя полами, а между человеческим полом и "не человеческим полом". Очевидно, речь не идёт о животных, о сексуальности животных. Речь идёт совсем о другом. Сексуальность - это бессознательное инвестирование больших молярных (количественных. - О.К.) систем только потому, что в другом своём аспекте она тождественна игре молекулярных (качественных. - О.К.) элементов, которые создают эти системы в определённых условиях. Нанизм (мельчайший размер. - О.К.) желания - это коррелят его гигантизма. Сексуальность составляет единое целое с желающими машинами, поскольку они присутствуют и действуют в общественных машинах, в их поле, в их формировании, их функционировании. Нечеловеческий пол - это желающие машины, молекулярные машинные элементы, их сборки и их синтезы, без которых не было бы ни человеческого пола, специфицированного в больгих системах, ни человеческой сексуальности, способной эти системы инвестировать. В этих нескольких строках Маркс, столь скупой и сдержанный во всём, что касается сексуальности, смог подорвать то, пленниками чего навсегда останутся Фрейд и весь психоанализ, - антропоморфное представление о поле! То, что мы называем антропоморфным представлением, - это как мысль о том, что есть два пола, так и мысль о том, что есть только один пол. Известно, что весь фрейдизм пронизан той странной идеей, что в конечном счёте существует только один пол, то есть мужской пол, по отношению к которому женщина определяется в качестве нехватки, а женский пол - в качестве отсутствия. Сначала можно было бы подумать, что такой тезис обосновывает повсеместное присутствие мужской гомосексуальности. Однако ничего подобного; здесь, скорее, обосновывается статистическая система межполовых любовных отношений. Ведь если женщина определяется в качестве нехватки по отношению к мужчине, то мужчина в свою очередь испытывает нехватку в том, чего не хватает женщине, просто иным образом - идея одного пола по необходимости приводит к эрекции фаллоса как объекта высот, который распределяет нехватку на двух несовместимых сторонах и заставляет оба пола сообщаться друг с другом в общем отсутствии, в кастрации. <...> Но, в конце концов, не лучше и идея, будто на самом деле есть два пола. <...> Итак, мы утверждаем, что каст рация - это основание антропоморфного и молярного представления сексуальности. Она является универсальным верованием, которое объединяет и рассеивает мужчин и женщин под игом одной и той же иллюзии сознания и заставляет их обожать это иго. Любая попытка определения природы этого нечеловеческого пола, например "большого Другого", сохраняющая миф кастрации, заранее обречена на провал. <...> Антропоморфное молярное представление достигает своей кульминации в том, что его обосновывает, - в идеологии нехватки. Напротив, молекулярное бессознательное не знает кастрации, потому что частичные объекты ни в чём не испытывают нехватки и образуют в своём собственном бытии свободные множественности; потому что множественные срезы не перестают производить потоки, а не вытесняют их в другой единичный срез, способный их иссушить; потому что синтезы создают локальные и неспецифичные коннекции, включающие дизъюнкции, кочевые конъюнкции - повсюду микроскопическая транссексуальность, благодаря которой в женщине столько же мужчин, сколько в мужчине, а в мужчине столько же женщин, способных проникать друг в друга, связываться друг с другом, вступать в отношения производства желания, которые переворачивают статистический порядок полов. Заниматься любовью - это не значит заниматься ею именно в одиночку или вдвоём, это значит заниматься сотнями тысяч. Вот что такое желающие машины и нечеловеческий пол - не один пол и не два, а n полов. Шизоанализ - это переменный анализ n полов в одном субъекте, отстраняющийся от антропоморфного представления о собственной сексуальности, навязываемого ему обществом и составляемого им самим. Первая шизоаналитическая формула желающей революции выглядит так: каждому - по собственному многообразию полов". (Ж. Делёз, Ф. Гваттари. "Анти-Эдип. Капитализм и шизофрения". С. 462-465)
  
  
  Испано-Суиза
  
  (Шарж на западную кинозвезду)
  
  Ах, сегодня весна Боттичелли!
  Вы во власти весеннего бриза.
  Вас баюкает в мягкой качели
  Голубая "Испано-Суиза".
  
  Вы - царица экрана и моды,
  Вы пушисты, светлы и нахальны,
  Ваши платья надменно-печальны,
  Ваши жесты смелы от природы.
  
  Вам противны красивые морды,
  От которых тошнит на экране,
  И для Вас все лакеи и лорды
  Перепутались в кинотумане.
  
  Идеал Ваших грез - Квазимодо.
  А пока его нет, Вы - весталка.
  Как обидно, и больно, и жалко -
  Полюбить неживого урода!
  
  Измельчал современный мужчина,
  Стал таким заурядным и пресным,
  А герой фабрикуется в кино,
  И рецепты Вам точно известны!..
  
  Лучше всех был Раджа из Кашмира,
  Что прислал золотых парадизов,
  Только он в санаторьях Каира
  Умирает от Ваших капризов.
  
  И мне жаль, что на тысячи метров
  И любви, и восторгов, и страсти
  Не найдётся у Вас сантиметра
  Настоящего личного счастья.
  
  Но сегодня Весна беспечальна,
  Как и все Ваши кинокапризы.
  И летит напряжённо и дальне
  Голубая "Испано-Суиза"!
  
   1928
  
  
  
  
  *** "Вас слишком испортила слава"
  
  В противоположность Игорю Северянину, поэзами восторга и обожания осыпавшему публику, Александр Вертинский заговорил с эстрады о печальном и трагичном. Это было рискованно, поскольку, не найди поэт нужную интонацию, единственные слова, образ, способ общения, его творчество оказалось бы невостребованным. Это было рискованно ещё и потому, что любая недосказанность, движение, жест, мимика - всё, что могло показаться фальшивым, - означали банальность. И если банальность была позволительна в стихах "гения Игоря Северянина", ибо обретала в его творчестве вселенские, концертные масштабы массовой культуры, то в лирике А. Вертинского она не могла стать ничем, кроме пошлости. Каким образом поэт сумел донести драматизм положения, по какой тонкой грани сумел пройти, оттачивая своё искусство, сказал советский критик М. И. Иофьев:
   "У Вертинского лирика пересекается иронией, причём и то и другое свидетельствует об отношении автора к самому себе. Пародии обезврежены заранее. Вертинский готов отнестись к себе с той насмешкой, какую заслуживает, но, поверив в иронию, мы тем сильнее поверим в драматизм его положения. Грустное кажется смешным в его искусстве и наоборот, потому банальное становится оригинальным. Ирония Вертинского - не сарказм, печаль - не отчаяние. Выработано удобное отношение к жизни - утверждается и поэтизируется человеческая слабость". (М. Иофьев. "Вертинский")
   Удобным подобное отношение, конечно же, вряд ли можно назвать. Поэтизировать слабость в эпоху утверждения оптимизма и силы, означает, заранее противопоставить себя эпохе.
   - Я существую на правах публичного дома, - говорил о себе артист в пору возвращения своего на родину, - все ходят, но в обществе говорить об этом не принято.
   Тексты его песен не публиковались, ноты тоже, ни строчки, слова упоминания в газетах, пластинки не записывались. За исключением одного случая, когда ночью его вызвали в Дом звукозаписи, и артист записал 16 произведений для того, кто в Кремле. По ночам кабинет кремлёвского горца превращался в ирреальный мир песни о слепых капитанах, ведущих мёртвые седые корабли... Однако по радио его песни так и не звучали, а друзьям ничего не стоило ошарашить мастера рецензией в духе Л. Никулина:
   "Продавец чужих перелицованных слов и звуков, весёлый малый, остряк с прекрасным аппетитом и самыми здоровыми привычками. Но так как он торговал наркотической эротикой, тлением и вырождением, то он играл роль дегенерата и наркомана. И играл эту роль очень правдоподобно, даже в минуты, когда ел, с аппетитом, вареники с вишнями. Кукла из дансинга, стилизованная кукла Пьеро, одетая в кружева и бархат, висела у него через плечо. Он махнул нам длинной прозрачной рукой. И вошёл в подъезд. И мы представили себе бархатного длиннолицего певца, ветошь вчерашней эпохи, которую время смахнуло с эстрады и перебросило, как куклу, через плечо". (Журнал "Огонёк", 1929 год)
   Какое уж тут удобство?
  
  
   О моей собаке
  
  Это неважно, что Вы - собака.
  Важно то, что Вы человек.
  Вы не любите сцены, не носите фрака,
  Мы как будто различны, а друзья навек.
  
  Вы женщин не любите - а я обожаю.
  Вы любите запахи - а я нет.
  Я ненужные песни упрямо слагаю,
  А Вы уверены, что я настоящий поэт.
  
  И когда я домой прихожу на рассвете,
  Иногда пьяный, или грустный, иль злой.
  Вы меня встречаете нежно-приветливо,
  А хвост Ваш как сердце - даёт перебой.
  
  Улыбаетесь Вы - как сама Джиоконда,
  И если бы было собачье кино,
  Вы были б "ведеттой", "звездой синемонда"
  И Вы б Грету Гарбо забили давно.
  
  Только в эту мечту мы утратили веру,
  Нужны деньги и деньги, кроме побед,
  И я не могу Вам сделать карьеру.
  Не могу. Понимаете? Средств нет.
  
  Вот так и живём мы. Бедно, но гордо.
  А главное - держим высоко всегда
  Я свою голову, а Вы свою морду, -
  Вы, конечно, безгрешны, ну а я без стыда.
  
  И хотя Вам порой приходилось кусаться,
  Побеждая врагов и "врагинь" гоня,
  Всё же я, к сожалению, должен сознаться -
  Вы намного честней и благородней меня.
  
  И когда мы устанем бежать за веком
  И уйдем от жизни в другие края,
  Все поймут: это ты была человеком,
  А собакой был я.
  
   1934
   Париж - Нью-Йорк
  
  
   Вообще, всякое поэтизирование может быть удобным только в терапевтических целях излечения самого поэтизирующего. А. Н. Вертинский, скорее, виртуоз, который может позволить себе с эстрады говорить о серьёзном, одновременно иронизируя над публикой, над самим собой, над ариеткой и над обстоятельствами, в которых оказались те и другие:
   "Мы вынуждены принять его мир как мир действительных и сложных переживаний именно потому, что ничтожество этого мира он не пытается скрыть. Человек знает и чувствует нелепость своей жизни, но изменить её не может и не хочет. В этом сила и слабость Вертинского, потому он так художественно рассказывает о жизни киноактрисы, куртизанки, сноба - он сам ею живёт и ею же тяготится, привязан к ней и её презирает. Любой момент освещён двойным светом, раскрывается в двойном ракурсе - это обязывает к виртуозности". (М. Иофьев. "Вертинский")
  
  
  Мадам, уже падают листья
  
  На солнечном пляже в июне
  В своих голубых пижама
  Девчонка - звезда и шалунья -
  Она меня сводит с ума.
  
  Под синий berceuse океана
  На жёлто-лимонном песке
  Настойчиво, нежно и рьяно
  Я ей напеваю в тоске:
  
  "Мадам, уже песни пропеты!
  Мне нечего больше сказать!
  В такое волшебное лето
  Не надо так долго терзать!
  
  Я жду Вас, как сна голубого!
  Я гибну в любовном огне!
  Когда же Вы скажете слово,
  Когда Вы придёте ко мне?"
  
  И, взглядом играя лукаво,
  Роняет она на ходу:
  "Вас слишком испортила слава.
  А впрочем... Вы ждите... приду!.."
  
  Потом опустели террасы,
  И с пляжа кабинки свезли.
  И даже рыбачьи баркасы
  В далёкое море ушли.
  
  А птицы так грустно и нежно
  Прощались со мной на заре.
  И вот уж совсем безнадёжно
  Я ей говорил в октябре:
  
  "Мадам, уже падают листья,
  И осень в смертельном бреду!
  Уже виноградные кисти
  Желтеют в забытом саду!
  
  Я жду Вас, как сна голубого!
  Я гибну в осеннем огне!
  Когда же Вы скажете слово?
  Когда Вы придёте ко мне?!"
  
  И, взгляд опуская устало,
  Шепнула она, как в бреду:
  "Я Вас слишком долго желала.
  Я к Вам... никогда не приду".
  
  1930
   Цоппот, Данциг
  
  
   В мире нет единой точки зрения, поскольку мир - складка и существует в виде бесконечного множества сходящихся и расходящихся серий событий. "Я должен иметь тело, такова моральная необходимость, "требование". И, прежде всего, я должен иметь тело, поскольку во мне есть тьма", - эксплицировал монадологию Г. В. Лейбница (1646-1716) Ж. Делёз в книге-размышлении о бытии и природе событий "Складка. Лейбниц и барокко" (С. 145). "Я должен иметь тело, поскольку во мне есть тьма", - но это ещё не всё. Самое поразительное, что для прояснения тёмного духа, в глубинах которого - мрак, эта тёмная его природа как раз и проясняет и требует тело.
   Первые месяцы эмиграции вспоминались кутежами, швырянием денег, шампанским, которым "вспрыскивались" сделки, барыши и деловые знакомства. Какой-то микроб "беспечности" носился в воздухе: думалось - всё наладится и все скоро вернутся на родину. Картина точь-в-точь походила на то, что описано М. А. Булгаковым в "Беге", пьесе в восьми снах и восьми же действиях, в работе над которой драматург использовал мемуары белого генерала Я. А. Слащова (1885-1929). Генерал стал прототипом страшного в своей мести и сумасшествии командующего фронтом Романа Хлудова, роль которого в кинофильме А. Алова и В. Наумова пронзительно сыграл Владислав Дворжецкий.
  
  
   "Главный заработок был от иностранцев. Им очень нравилось всё русское. Начиная от русских женщин, капризных и избалованных, которые требовали к себе большого внимания и больших затрат, и кончая русской музыкой и русской кухней. Простодушные грубоватые американцы, суховатые снобирующие англичане, пылкие и ревнивые итальянцы, весёлые и самоуверенные французы - все совершенно менялись под "благотворным" влиянием русских женщин, ибо переделывали они их изумительно. А русские женщины любят переделывать мужчин! Для иностранцев условия были довольно тяжёлые. Но чего не претерпишь ради любимой!
   Помню, был у меня один приятель француз. Человек довольно неглупый, молодой, богатый и весёлый. Подружились мы с ним потому, что он обожал всё русское.
   - Гастон, - спросил я его однажды. - Вот вы так любите всё русское. Почему бы вам не жениться на русской?
   Он серьёзно посмотрел мне в глаза. Потом улыбнулся.
   - Вот видите ли, мой дорогой друг, - раздумчиво начал он, - для того чтобы жениться на русской эмигрантке, надо сперва... выкупить все её ломбардные квитанции. А если у неё их нет, то её подруги. Раз! Потом выписать всю её семью из Советской России. Два! Потом купить её мужу такси или дать отступного тысяч двадцать. Три! Потом заплатить за право учения её сына в Белграде, потому что за него уже три года не плачено. Четыре! Потом... положить на её имя деньги в банк. Пять! Потом... купить ей апартамент. Шесть! Машину. Семь! Меха. Восемь! Драгоценности. Девять! и т. д. А шофёром надо взять обязательно русского, потому что он бывший князь. И такой милый. И у него отняли всё-всё, кроме чести, конечно. После этого... - Он задумался. - После этого она вам скажет: "Я вас пока ещё не люблю. Но с годами я к вам привыкну!" И вот, - вдохновенно продолжал он, - когда она к вам наконец почти уже привыкла, вы ловите её... со своим шофёром! Оказывается, что они давно уже любят друг друга и, понятно, вы для неё нуль. Вы - иностранец. "Чужой". И к тому же хам, как она говорит. А он всё-таки бывший князь. И танцует лучше вас. И выше вас ростом. Ну, остальное вам ясно. Скандал. Развод. На суде она обязательно вам скажет: "Ты имел моё тело, но души моей ты не имел!" Зато ваш шофёр имел и то и другое. Согласитесь, что это сложно, мой друг!
   Шарж был ядовитый, но в общем довольно верный. И тем не менее женщины всё-таки побеждали. Они выходили замуж за кого угодно, начиная от самых больших особ первого класса и кончая самыми маленькими. А турки вообще от них потеряли головы. Разводы сыпались как из рога изобилия. Мужья получали отступного и уезжали искать счастья кто в Варну, кто в Прагу, кто куда, а жёны делались "магометанскими леди" и одевались иногда в восточные одежды, которые носили не без шика.
   Константинополь был буквально переполнен молодыми и хорошенькими женщинами. Вся эта военная молодёжь из белых армий где-то в Крыму, в Ростове и Екатеринодаре "с перепугу" переженилась на молодых девчонках и привезла их с собой, надеясь на знаменитый русский "авось". Девчонки сразу освоились и как-то внезапно, точно по уговору, все оказались дочерьми генералов, полковников, губернаторов и миллионеров. Иностранцам они рассказали о себе чудеса. Те слушали их разинув рты. Мужья сердились, но терпели. Главой в доме была жена. Сменив военную форму на штатское, мужчины чувствовали себя как-то неуверенно. Имея много свободного времени, они ревновали своих жён, тяготились создавшимся положением или, наоборот, спокойно мирились с ним и от скуки целые дни торчали в бильярдных".
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
  * * *
  
  Пей, моя девочка, пей, моя милая,
  Это плохое вино.
  Оба мы нищие, оба унылые,
  Счастия нам не дано.
  
  Нас обманули, нас ложью опутали,
  Нас заставляли любить...
  Хитро и тонко, так тонко запутали,
  Даже не дали забыть!
  
  Пей, моя девочка, пей, моя милая,
  Это плохое вино.
  Оба мы нищие, оба унылые,
  Счастия нам не дано.
  
  Выпили нас, как бокалы хрустальные
  С светлым душистым вином.
  Вот отчего мои песни печальные,
  Вот отчего мы вдвоём.
  
  Пей, моя девочка, пей, моя милая,
  Это плохое вино.
  Оба мы нищие, оба унылые,
  Счастия нам не дано.
  
  Наши сердца, как перчатки, изношены,
  Нам нужно много молчать!
  Чьей-то жестокой рукою мы брошены
  В эту большую кровать.
  
  Пей, моя девочка, пей, моя милая,
  Это плохое вино.
  Оба мы нищие, оба унылые,
  Счастия нам не дано.
  
   1917
  
   "Знакомый восточный князь Меламед купил шхуну и гостеприимно предлагал актёрам ехать на ней в Турцию. Предлагал мне, Собинову, Барановской и Плевицкой. Молодые актёры нанимались кочегарами на "Рион", большой пароход, стоявший в порту. Спекулянты волновались и покупали всё, что возможно, чтобы только отделаться от корниловских "колокольчиков". В такие дни на стенах города вдруг появлялись расклеенные приказы генерала Слащова: "Тыловая сволочь! Распаковывайте ваши чемоданы! На этот раз я опять отстоял для вас Перекоп!"
   Иногда в осенние ночи, когда море шумело и билось за окнами нашей гостиницы, часа в три приезжал с фронта Слащов со своей свитой. Испуганные лакеи спешно накрывали стол внизу в ресторане. Сверху стаскивали меня и пианино. Я одевался, стуча зубами. Сходил вниз, пил с ними водку, разговаривал, потом пел по его просьбе. Но водка не шла. Голова болела, было грустно, страшно и пусто. Слащов дёргался, как марионетка на нитках, - хрипел, давил руками бокалы и, кривя страшный рот, говорил, сплёвывая на пол:
   - Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!
   - Почему семечек? - спрашивал я.
   - А я, видишь ли, иду в атаку с семечками в руке! Это развлекает и успокаивает моих мальчиков!
   Мы уже были на "ты".
   Черноморский матрос Фёдор Баткин, краснобай, демагог и пустомеля, "выдвиженец" Керенского, кого-то в чём-то безуспешно убеждал. Люди пожимали плечами и, не дослушав, уходили, потому что им была нужна только виза.
   - Визу, визу, визу! Куда угодно! Хоть на край света!
   Остальное никого не интересовало. А Слащов уже безумствовал. В Джанкое он приказал повесить на фонарях железнодорожных рабочих за отказ исполнить его приказы. С Перекопа бежали. Офицеры переодевались в штатское. Однажды утром я получил от него телеграмму: "Приезжай ко мне, мне скучно без твоих песен. Слащов".
   На рейде стоял пароход "Великий князь Александр Михайлович". Капитан его, грек, был моим знакомым. Пароход отходил в Константинополь. На нём уезжал Врангель со своей свитой. Ночью, встретив капитана в гостинице, я попросил его взять меня с собой. Он согласился.
   Утром, захватив с собой своего единственного друга, актёра Путяту, и пианиста, я уехал из Севастополя".
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   В пьесе М. А. Булгакова кавалерист генерал-майор Чарнота, указывая куда-то вдаль, обращается к командующему Хлудову, казнящему и карающему:
   - Ваше превосходительство! Что же это вы делаете? Рома! Ты генерального штаба! Что же ты делаешь? Рома, прекрати!
   - Молчать! Обоз бросите здесь, пойдёте на Карпову балку, станете там.
   - Слушаю.
   3 ноября 1921 года, в годовщину взятия Крыма, советская власть объявила амнистию участникам Белого движения, и уже 21 ноября генерал Я. А. Слащов с белоказаками вернулся в Севастополь, откуда в личном вагоне "железного Феликса" был доставлен в Москву. В 1924 году вышла его книга "Крым в 1920 г. Отрывки из воспоминаний". С июня 1922-го Я. А. Слащов преподавал тактику в школе комсостава "Выстрел", где не жалел ни язвительности, ни насмешки, разбирая операции Красной армии на подступах к Крыму. Напряжение в аудитории было порой как в бою: в забитой до отказа аудитории многие командиры в недавнем прошлом сами сражались с врангелевцами. 11 января 1929 года в комнате при школе, в которой жил Я. А. Слащов, он был застрелен Лазарем Львовичем Коленбергом в расплату за все зверства, совершённые белой армией над еврейским населением юга России.
  
  
   Пёс Дуглас
  
  В нашу комнату Вы часто приходили,
  Где нас двое: я и пёс Дуглас,
  И кого-то из двоих любили,
  Только я не знал, кого из нас.
  
  Псу однажды Вы давали соль в облатке,
  Помните, когда он заболел?
  Он любил духи и грыз перчатки
  И всегда Вас рассмешить умел.
  
  Умирая, Вы о нас забыли,
  Даже попрощаться не могли...
  Господи, хотя бы позвонили!..
  Просто к телефону подошли!..
  
  Мы придём на Вашу панихиду,
  Ваш супруг нам сухо скажет: "Жаль" -
  И, покорно проглотив обиду,
  Мы с собакой затаим печаль.
  
  Вы не бойтесь. Пёс не будет плакать,
  А, тихонечко ошейником звеня,
  Он пойдёт за Вашим гробом в слякоть
  Не за мной, а впереди меня!..
  
   1917
  
  
   Природа артиста - это природа множественного, возможность в действительности реализовать складки, изгибы и причуды собственной индивидуальности. Амплуа это одна из складок, но чем более разнопланов артист и велик его талант, тем больше множественных возможностей заключены в его субъективности, во мраке духа, требующего для своего прояснения существования в теле. Он может тысячи раз умирать, и каждый раз это будет ни на что не похоже. Он может тысячу раз спеть одну и ту же песенку, и техническая задача исполнения отойдёт на второй план в свете сверхзадачи "сеять разумное, доброе, вечное" (Н. А. Некрасов. "Сеятелям"). Три поколения аплодировало А. Н. Вертинскому при его жизни, тридцать три - аплодирует после. Неважный математик, артист сильно ошибся с подсчётом времени, на которое хватит аплодисментов, отпущенных ему Богом.
   В 1915 году одним из множественных воплощений Александра Вертинского был медицинский брат, который, спасая на свой страх и риск жизнь умирающего офицера, извлёк пулю из замочного отверстия раны под сердцем. Пулю разрешалось извлекать только хирургу, которого на поезде не было, а до ближайшего госпиталя в Пскове раненый ни за что бы не дотянул. Старший военный врач по фамилии Зайдис велел медбрату сбросить тело где-нибудь по дороге.
   - Как это "сбросить"? Разве так можно? Если дело только в операции...
   И вот тогда медбрат вспомнил о корнцангах, щипцах для проводки дренажа и извлечения из раневых каналов инородных предметов. Когда в Москве ему вручили список и послали за инструментами для санитарного поезда в магазин хирургических инструментов "Швабе", он взял их по своему усмотрению из-за их "декадентского" вида: они были не только длинными, но и кривыми и заканчивались двумя поперечными иголочками. Его эстетическое чувство декадента и поэта подсказало ему необходимость в необыкновенном инструменте.
   - Это зачем? - спросил начальник поезда. - Вот запишу на твой личный счёт - будешь платить, чтобы не своевольничал.
  
  
   "Было часа три ночи. Полковник был без сознания. Я разрезал повязку и стал осторожно вводить щипцы в ранку. Через какое-то время почувствовал, что концы щипцов наткнулись на какое-то препятствие. Пуля? Вагон трясло, меня шатало, но я уже научился работать одними кистями рук, ни на что не опираясь. Сердце колотилось, как бешеное. Захватив "препятствие", я стал медленно вытягивать щипцы из тела полковника. Наконец вынул: пуля!
   Кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. За моей спиной стоял Зайдис. Он был белый как мел.
   - За такие штучки отдают под военно-полевой суд, - сказал он дрожащим голосом.
   Промыв рану, заложив в неё марлевую "турунду" и перебинтовав, я впрыснул полковнику камфару. К утру он пришёл в себя. В Пскове мы его не сдали. Довезли до Москвы. Я был счастлив, как никогда в жизни!
   В поезде была книга, в которую записывалась каждая перевязка. Я работал только на тяжёлых. Лёгкие делали сестры. Когда я закончил свою службу на поезде, на моем счёту было тридцать пять тысяч перевязок!..
   - Кто этот Брат Пьеро? - спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих.
   - Да так... актёр какой-то, - ответил дежурный ангел. - Бывший кокаинист.
   Господь задумался.
   - А настоящая как фамилия?
   - Вертинский.
   - Ну, раз он актёр и тридцать пять тысяч перевязок сделал, помножьте всё это на миллион и верните ему в аплодисментах.
   С тех пор мне стали много аплодировать. И с тех пор я всё боюсь, что уже исчерпал эти запасы аплодисментов или что они уже на исходе.
   Шутки шутками, но работал я в самом деле как зверь..."
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   Палестинское танго
  
  Манит, звенит, зовёт, поёт дорога,
  Ещё томит, ещё пьянит весна,
  А жить уже осталось так немного,
  И на висках белеет седина.
  
  Идут, бегут, летят, спешат заботы,
  И в даль туманную текут года.
  И так настойчиво и нежно кто-то
  От жизни нас уводит навсегда.
  
  И только сердце знает, мечтает и ждёт
  И вечно нас куда-то зовёт,
  Туда, где улетает и тает печаль,
  Туда, где зацветает миндаль.
  
  И в том краю, где нет ни бурь, ни битвы,
  Где с неба льётся золотая лень,
  Ещё поют какие-то молитвы,
  Встречая ласковый и тихий божий день.
  
  И люди там застенчивы и мудры,
  И небо там как синее стекло.
  И мне, уставшему от лжи и пудры,
  Мне было с ними тихо и светло.
  
  Так пусть же сердце знает, мечтает и ждёт
  И вечно нас куда-то зовёт,
  Туда, где улетает и тает печать,
  Туда, где зацветает миндаль...
  
  Палестина
  
  
   Другой знаменитостью русской эмиграции был актёр Иван Ильич Мозжухин (1889-1939). Актёр был лёгок на "сгиб", и ему ничего не стоило, меняя амплуа, от одной складки, сформированной сценарной "линией внешнего", перейти к другой. Ему одинаково блестяще удавались и трагические, и комические роли, и герои-любовники, и гротеск. Среди его работ была роль адмирала Корнилова в "Обороне Севастополя" (1911), скрипача Трухачевского в "Крейцеровой сонате" (1911), чёрта в "Ночи перед Рождеством" (1913), отца Сергия в одноимённой картине (1918). Великий немой!.. Картины с участием Мозжухина делали полные сборы даже в Париже: французы сразу полюбили его.
   Лейбниц утверждал, что монады, отдельные души, не имеют окон. Монада находится внутри мира и сама является миром, согласовываясь с другими монадами в совместной деятельности по причине гармонии, предустановленной Господом Богом, который тоже есть монада, высшая в иерархии духов и душ. Переводя немецкого философа на язык своей философии, Ж. Делёз объяснял, что в мире царит предустановленная гармония двух этажей-лабиринтов. Верхний этаж блаженных занимают складки или сгибы души (монады), которые есть не что иное как врождённое знание; внизу, на этаже про́клятых - складки материи, мир тел. Коммуникация между этажами происходит посредством вибраций.
   С И. Мозжухиным у А. Вертинского сложились тесные дружеские отношения. В их компании проводил время Серж Лифарь - артист балета и коллекционер пушкинских рукописей. Иногда к ним присоединялся Фёдор Шаляпин. Лифарь пел и плясал по-цыгански, Шаляпин рассказывал, Мозжухин смешил, показывая немое кино и представляя всякие уморительные эпизоды. Мир вибрировал.
   Все они прекрасно понимали друг друга: множественные миры любого из них легко находили отклик в множественной субъективности другого. Александр Николаевич мог, к примеру, поведать об одном замечательном случае из времён своей дореволюционной кинодеятельности, когда он только начинал работу на фабрике у Ханжонкова и свидетелем чего был один из присутствующих - Иван Мозжухин. А вот Лифаря и Шаляпина рассказ, несомненно, мог позабавить, если не заставил долго смеяться.
  
  
   "Если не ошибаюсь, в 1914 году на фабрике появился Илья Львович Толстой, сын Льва Толстого, как две капли воды похожий на отца. Он искал актёра на одну из ролей сценария, который написал по рассказу отца "Чем люди живы". Он сам и ставил этот фильм. Согласно сюжету фильма один из ангелов захотел узнать, как и чем живут люди на земле, и, спустившись с неба на землю, попал в семью сапожника. Все актёры у Толстого были уже подобраны, и ему нужен был только ангел.
   Вначале он предложил эту роль Мозжухину. Иван со смехом отказался.
   - Ну какой же я ангел? - сказал он. - Вот если б чёрта... Я бы сыграл!
   Трудность заключалась ещё в том, что этот ангел падает с неба зимой прямо в снег, совершенно голый, с одними только крыльями за спиной. Никто не соглашался на такое неприятное дело. Толстой обратился ко мне. Из молодечества и озорства я согласился.
   - Ты с ума сошёл! Голым прыгать в снег! Ты же схватишь воспаление лёгких! - изумлялись товарищи.
   - Ничего. Не схвачу! Я спортсмен! - презрительно возражал я.
   - Сколько вы хотите за эту роль? - спросил Толстой.
   - Сто рублей! - прошептал я.
   Все затаили дыхание. Это была огромная по тем временам сумма. К всеобщему изумлению, Толстой немедленно согласился. Очевидно, "ангелы" были дефицитным товаром. Был подписан договор и выдан аванс - пятнадцать рублей. Я повёл всех в кабак и был, разумеется, героем дня.
   Через несколько дней Толстой приехал за мной. Снимать натуру надо было в Ясной Поляне. С вечера мы сели в поезд и утром сошли на маленькой станции. Во дворе за вокзалом нас ждали сани-розвальни с медвежьей полостью. В доме нас встретила Софья Андреевна, напоила чаем с баранками, и мы уехали в поле на съёмку. Ехали мы в закрытом возке вроде кареты. Для бодрости Илья Львович дал мне флягу с коньяком. Поставили аппарат. Я разделся в каретке догола, прицепил на спину крылья, глотнул коньяку и полез на крышу. Оттуда я должен был спрыгнуть в снег, оглядеться и пойти по снегу вдаль не оглядываясь (спиной к аппарату).
   Всё это я проделал точно и аккуратно, как требовалось. Противнее всего было идти вдаль... Хорошо ещё, что сцена снималась только один раз. Я остекленел и окоченел. После съёмки меня схватили, укутали в тулупы, усадили в карету и вскачь повезли в деревню. В крестьянской избе меня стали быстро растирать снегом, дали ещё коньяку, и вскоре я блаженно заснул на печке под горой тулупов и шуб, которые на меня навалили. Все это произошло довольно быстро. Кроме того, я был пьян и почти ничего не замечал. Помню только, что какая-то древняя старуха, узревшая меня в таком виде, очевидно, решила, что меня ограбили, и заголосила навзрыд:
   - Что ж они с тобой, родименьким, сделали? Ироды проклятые! Голубочек ты мой чистенький! Ограбили дитё и в снег бросили!
   Ей, конечно, нельзя было объяснить, что это кино, и на неё никто не обратил внимания. Так она и осталась при своём мнении.
   Я проспал на печи до вечера. Потом меня посадили. в поезд, и я уехал в Москву. В Москве, к моему удивлению, меня уже на вокзале встречали журналисты. Мне это очень польстило. Оказывается, всё уже было известно. Для них это, конечно, была сенсация. Меня расспрашивали о доме Толстого, о Софье Андреевне, о моей "работе". Я врал изо всех сил, описывая свой геройский подвиг.
   - Сколько же вы получили за эту роль? - спросил меня один из газетчиков.
   - Сто рублей, - честно ответил я. И добавил: - Дурак был! Мало взял!
   На другой день в газетах было напечатано интервью со мной. Кончалось оно так:
   "- Сколько же вы получили за эту роль? - спросили мы Вертинского.
   - Сто рублей. Мало взял! Дурак был! - отвечал он.
   Мы не стали возражать талантливому артисту и откланялись".
   Позор был на всю Москву. Иван Мозжухин полгода издевался надо мной после этого".
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   Рождество
  
  Рождество в стране моей родной,
  Синий праздник с дальнею звездой,
  Где на паперти церквей в метели
  Вихри стелют ангелам постели.
  
  С белых клиросов взлетает волчий вой...
  Добрый праздник, старый и седой.
  Мертвый месяц щерит рот кривой,
  И в снегах глубоких стынут ели.
  
  Рождество в стране моей родной.
  Добрый дед с пушистой бородой,
  Пахнет мандаринами и ёлкой
  С пушками, хлопушками в кошёлке.
  
  Детский праздник, а когда-то мой.
  Кто-то близкий, тёплый и родной
  Тихо гладит ласковой рукой.
  
  Время унесло тебя с собой,
  Рождество страны моей родной.
  
   1934
  Париж
  
  
   США скупали знаменитостей из Европы, как товар, и Мозжухин тоже поехал в Голливуд.
   - Миллионы крошечных кадриков составляют ленту моей души, - сказал он в одном из интервью.
   Однако американцы приглашали европейских актёров отнюдь не ради искусства. Голливудским заправилам нужен был провал заграничных конкурентов у американской публики с тем, чтобы заменить их на кинорынке своими талантами. Попав в Голливуд, актёры незаметно сходили на нет. Рынок заполняли американцы. Выпустив Мозжухина в двух-трёх неудачных картинах, Голливуд добился, чтобы публика его невзлюбила, и ему пришлось вернуться в Европу. Карьера звезды русского кинематографа, чьи выразительные глаза со слезой, как магнит, притягивали зрителя, клонилась к закату.
  
  
   "Звуковое кино окончательно убило Мозжухина. Он не знал ни одного языка. Несколько попыток сыграть в звуковых фильмах не увенчались успехом, да кроме того от слишком широкой жизни на лице его появились следы, скрыть которые не мог уже никакой грим. Он старел. К говорящему кино он пылал ненавистью. Я расстался с ним в 1934 году, уехав в концертное турне по Америке. Расстались мы холодно, поссорившись из-за пустяка. Больше я его не видел.
   Я был в Шанхае, когда пришло сильно запоздалое известие о том, что у Мозжухина скоротечная чахотка, что он лежит в бесплатной больнице - без сил, без средств, без друзей... я собрал всех своих товарищей - шанхайских актёров, и мы устроили в "Аркадии" вечер, чтобы собрать Мозжухину деньги на лечение и переслать их в Париж. Шанхайская публика тепло отозвалась на мой призыв. Зал "Аркадии" был переполнен. В разгар бала, в час ночи, из редакции газеты нам сообщили, что Мозжухин скончался.
   Продолжать программу я уже не мог. Меня душили слёзы...
   Умирал Иван в Нейи, в Париже. Ни одного из его бесчисленных друзей и поклонников не было возле него. Пришли на похороны только цыгане, бродячие русские цыгане, певшие на Монпарнасе".
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   Музыканты лета
  
  Провожают умершее лето.
  Служат панихиду тишины.
  На могилах-клумбах астр букеты
  Осенью-вдовой возложены.
  
  Отзвенели в чаще золотистой
  Божьих птиц высокие концерты.
  И уже спешат в турне артисты -
  Вечные певцы любви и смерти.
  
  Ласточки летят на Гонолулу,
  Журавли - в Египет на гастроли,
  А малиновки ещё в июле
  Обещали выступать в Тироле.
  
  Соловьи мечтают о Сорренто,
  Чтоб развить свои фиоритуры,
  Починить больные инструменты
  И пройти с маэстро партитуры.
  
  Сам Господь даёт ангажементы
  Беззаботным музыкантам лета,
  И всегда в тяжёлые моменты
  Их пути Он озаряет светом.
  
  Только я останусь на вокзале.
  Чтоб махать им бледною рукою.
  Почему вы раньше не сказали?
  Я бы с вами... Я бы всей душою.
  
  Мне теперь совсем не нужно тело
  В этой мёртвой солнечной глуши.
  Никому нет никакого дела
  До моей пустеющей души.
  
   1939-1940
  Циндао
  
  
  
  
  *** "Укутав сердце в шёлк и шиншилла"
  
  Бог в философии Г. В. Лейбница читает будущее в прошлом, поскольку может раскрыть все тайники материи, заметно проявляющиеся только со временем. Это ситуация читающего Бога, который читает в каждом индивиде то, что повсюду происходит, и даже то, что произошло или произойдёт. В чём же состоит чтение? Чтение, излагает Ж. Делёз, состоит не в выведении из прошлого состояния идеи в следующем состоянии, а в постижении усилия или тенденции, посредством которых само последующее состояние проистекает из предыдущего при помощи некоей естественной силы. Божественное чтение есть поистине прохождение Бога через монады отдельной души, которая и есть не что иное, как Transitus, прохождение Бога: у каждой монады есть некая точка зрения - результат чтения или взгляда Бога, который проходит через неё и с ней совпадает. Поскольку любая деятельность монады является результатом того, что через неё проходит и в ней происходит, монада свободна. Сказать, что Бог уже ранее в силу своего предведения прошёл через монаду, не имеет смысла: вечность состоит не в опережении и не в запаздывании, но в совпадении со всеми следующими друг за другом в мировом порядке переходами - со всеми, кто жив в настоящем и составляет мир. (См.: Ж. Делёз. "Складка..." С. 128-129)
   А. Н. Вертинский жив в настоящем.
   Это человек подлинного, вечно живого мира культуры, который невозможно уничтожить, даже разорив и сравняв с выжженной землёй цивилизацию, чьи народы были носителями этой культуры. Всё потому, что Бог проходит через монады каждой отдельной души, открытой зову бытия и готовой обрести утерянное, быть настоящим и никогда не покидать родину творчества - будущее.
  
  
   Бал Господень
  
  В пыльный маленький город, где Вы жили ребёнком,
  Из Парижа весной к Вам пришёл туалет.
  В этом платье печальном Вы казались Орлёнком,
  Бледным маленьким герцогом сказочных лет...
  
  В этом городе сонном Вы вечно мечтали
  О балах, о пажах, вереницах карет
  И о том, как ночами в горящем Версале
  С мёртвым принцем танцуете Вы менуэт...
  
  В этом городе сонном балов не бывало,
  Даже не было просто приличных карет.
  Шли года. Вы поблекли, и платье увяло,
  Ваше дивное платье "Мэзон Лавалетт".
  
  Но однажды сбылися мечты сумасшедшие.
  Платье было надето. Фиалки цвели.
  И какие-то люди, за Вами пришедшие,
  В катафалке по городу Вас повезли.
  
  На слепых лошадях колыхались плюмажики,
  Старый попик любезно кадилом махал...
  Так весной в бутафорском смешном экипажике
  Вы поехали к Богу на бал.
  
   1917
   Кисловодск
  
  
   "В мои гимназические годы по Киеву ходил человек с осанкой профессора, в весьма живописных и даже несколько "театральных" лохмотьях, с большой суковатой палкой, и сиплым, пропитым голосом предлагал прохожим тоненький сборничек стихов. Прохожие покупали из жалости. Это был скрытый вид попрошайничества. Сборничек назывался весьма жалобно: "Увядший букетик". А автор его - известный всему Киеву пьяница, некий Пучков, бывший студент и окончательно опустившийся алкоголик. Стишки были весьма мизерабельные:
  
  ...Увял букетик мой. А сколько жизни было
  В его зелёненьких листках и разноцветных лепестках!
  И всё увяло, всё отжило!
  
  К сборнику этому больше подходило другое название - "Телячьи нежности", например, - но нас удовлетворял и "Букетик". Отпечатан он был в типографии и кормил автора или, вернее, поил, довольно долго, года три. Продав штук пять экземпляров, он шёл на базар в "обжорку" и напивался. Мы, гимназисты, покупали у него эту книжонку "принципиально", чтобы показать мещанам, до чего они довели "поэта"! У каждого из нас было по нескольку штук этого "Букетика".
   Свою вступительную речь "поэт" начинал так: "Пардон, мсье! Волею судеб очутился вне бортов общественного положения. Скитаюсь в океане бурь и невзгод. Нуждаюсь в сентиментальной поддержке, ибо нет ни сантима. Донз муа кельк шоз пурбуар!" И мы давали последние пятаки, сбережённые от завтраков. Надо же было поддерживать искусство!"
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   * * *
  
  И в хаосе этого страшного мира,
  Под бешеный вихрь огня
  Проносится огромный, истрёпанный том Шекспира
  И только маленький томик - меня...
  
  
   Значение поэта, конечно же, не измеряется объёмом всего им написанного. В середине XIX века Ф. И. Тютчеву хватило двухсот сравнительно небольших стихотворений-фрагментов, чтобы создать "образный переизбыток" трагического ощущения русской культуры. Артюру Рембо хватило бы одного "Пьяного корабля", чтобы задолго до начала ХХ века определить основные черты нового искусства - символизма, экспрессионизма, авангардизма, имажизма, акмеизма. А. Н. Вертинскому достаточно было полусотни шедевров авторского мастерства, чтобы отечественная культура обогатилась сотнями самодеятельных поэтов, исполняющих тысячи сочинённых ими песенных историй.
   "Стихи, - объяснял он, - должны быть интересные по содержанию, радостные по ощущению, умные и неожиданные в смысле оборотов речи, свежие в красках, и, кроме всего, они должны быть впору каждому, т. е. каждый, примерив их на себя, должен быть уверен, что они написаны о нём и про него". (А. Н. Вертинский. "Размышления")
   И действительно - именно на такие стихи мелодия ложится как будто сама собой. И не какой-нибудь мотивчик-однодневка, но потрясающий оргáнный аккорд с разрешением в духе и мироощущении целого поколения, отголоски которого будут слышны и сотни лет спустя.
  
  
   Над розовым морем
  
  Над розовым морем вставала луна,
  Во льду зеленела бутылка вина,
  И томно кружились влюблённые пары
  Под жалобный рокот гавайской гитары.
  
  Послушай... О, как это было давно -
  Такое же море и то же вино...
  Мне кажется будто и музыка та же...
  Послушай,.. послушай,.. мне кажется даже!..
  
  Нет. Вы ошибаетесь, друг дорогой,
  Мы жили тогда на планете другой,
  И слишком устали, и слишком мы стары
  И для этого вальса и для этой гитары...
  
  (Г. В. Иванов)
  
   Неповторимая индивидуальность русского шансонье и проникновенное стихотворение Георгия Иванова (1894-1958) породили изумительное танго, которое запоминалось и было понятным даже для не знающих русского языка гостей "Шехерезады" и "Казановы" - от Морганов, Ротшильдов и Вандербильтов до Густава Шведского, принца Уэльского и Альфонса Испанского.
   - Что вам сыграть, сэр?
   - Я хочу одну русскую вещь... Только я забыл её название... Там-там-там-там!..
   Достаточно было напеть мелодию.
   Что уж говорить об артистах, чья субъективность была столь же щедро одарена множественностью блистательных индивидуальностей-монад, как и талант А. Н. Вертинского! Его слушали Чарли Чаплин, Дуглас Фербенкс, Мэри Пикфорд, Марлен Дитрих, Грета Гарбо. Всех их интересовала русская песня и музыка, поэзия звука и голоса. Его песни звали к жизни - к жизни среди смерти и после неё, и, слушая их, всякая артистическая натура, неважно вне или внутри русского языка и культуры, испытывала то удивительное блаженство души, которое Г. Лейбниц и Ж. Делёз называют вибрацией.
   С началом Первой мировой Г. В. Иванов заменил в редакции "Аполлона" Н. С. Гумилёва, ушедшего добровольцем на фронт. С 1916-го участвовал во втором "Цехе поэтов" акмеистов. После убийства Н. С. Гумилёва пришло решение эмигрировать, и в сентябре 1922 года он отбыл на пароходе в Германию, а оттуда в Париж, где разделил с В. Ф. Ходасевичем звание "первого поэта".
   Ещё в пору Февральской революции все чего-то ждали, не веря, чтобы всё так спокойно кончилось: ведь это же революция и - не страшная? Это было подозрительно. Среди скептиков, что предупреждали: "Ничего! Ещё увидите! Подождите! Это только цветочки, а ягодки впереди!", - был и Г. В. Иванов.
   А. Н. Вертинский вспоминал:
  
  
   "Но на нас, богему, эта революция не повлияла никак. Как будто её и не было. Пооткрывались новые кафе, "Питерск" на Кузнецком и "Кафе поэтов" в Настасьинском. Жёлтых кофт мы уже не носили, но чудили, как всегда. Впрочем, это уже не производило особого впечатления. К нам уже привыкли и слушали нас спокойно, со снисходительными улыбочками. Скандал не может длиться бесконечно! Футуризм сделал своё дело, обратив на нас внимание общества, и больше он уже не был нужен ни нам, ни публике. Приезжал из Италии "отец футуризма" Маринетти, но большого успеха уже не имел. Постепенно мы стали отходить от футуризма. Каждый уже шёл своим путём. В итоге футуризм ничего и никого не создал. Маяковский? Но Маяковский был велик сам по себе, независимо ни от чего. Его цели и устремления были иными и совсем других масштабов.
   А я в это время... стал "знаменитостью" на московском горизонте и жалобно мурлыкал свои "ариетки" в костюме и гриме Пьеро. От страха перед публикой, боясь своего лица, я делал сильно условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный рот. Чтобы спрятать своё смущение и робость, я пел в таинственном "лунном" полумраке, но дальше пятого ряда меня, увы, не было слышно. И заметьте, это в театрике, где всего было триста мест! Впечатлительный и падкий на романтику женский пол принимал меня чрезмерно восторженно, забрасывая цветами. Мне уже приходилось уходить из театра через чёрный ход. Мужчины хмурились и презрительно ворчали:
   - Кокаинист!
   - Сумасшедший какой-то!
   - И что вы в нём нашли? - недоумённо спрашивали они женщин.
   Я и сам не знал. Петь я не умел! Поэт я был довольно скромный, композитор тем более наивный! Даже нот не знал, и мне всегда кто-нибудь должен был записывать мои мелодии. Вместо лица у меня была маска. Что их так трогало во мне?
   Прежде всего наличие в каждой песенке того или иного сюжета. Помню, я сидел на концерте Собинова и думал: "Вот поёт соловей русской оперной сцены... А о чем он поёт? Розы-грёзы. Опять розы. Соловей - аллей. До каких пор? Ведь это уже стёртые слова! Они уже ничего не говорят ни уму, ни сердцу".
   И я стал писать песенки-новеллы, где был прежде всего сюжет. Содержание. Действие, которое развивается и приходит к естественному финалу. Я рассказывал какую-нибудь историю вроде "Безноженьки" - девочки-калеки, которая спит на кладбище "между лохматых могил" и видит, как "добрый и ласковый боженька" приклеил ей во сне "ноги - большие и новые"... Я пел о "Кокаинетке" - одинокой, заброшенной девочке с "мокрых бульваров Москвы", о женщине в "пыльном маленьком городе", где "балов не бывало", которая всю жизнь мечтала о Версале, о "мёртвом принце", "о балах, о пажах, вереницах карет". И вот однажды она получила дивное платье из Парижа, которое, увы, некуда было надеть и которое ей наконец надели, когда она умерла! И так далее...
   У меня были "Жамэ", "Минуточка", "Бал господен", "Креольчик", "Лиловый негр", "Оловянное сердце"... Одну за другой постепенно создавал я свои песни. А публика, не подозревавшая, что обо всём этом можно петь, слушала их с вниманием, интересом и сочувствием. Очевидно, я попал в точку. Как и всё новое в искусстве, мои выступления вызывали не только восторги, но и целую бурю негодования. В чем только не упрекали меня! Как только меня не поносили и не ругали! Страшно вспомнить. Уже позже, в Киеве, на концерте какой-то педагог вскочил на барьер ложи и закричал:
   - Молодёжь! Не слушайте его! Он зовёт вас к самоубийству!
   Молодёжь с хохотом стащила его с барьера ложи".
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
  * * *
  
  Я всегда был за тех, кому горше и хуже,
  Я всегда был для тех, кому жить тяжело.
  А искусство моё, как мороз, даже лужи
  Превращало порой в голубое стекло.
  
  Я любил и люблю этот бренный и тленный,
  Равнодушный, уже остывающий мир,
  И сады голубые кудрявой вселенной,
  И в высоких надзвездиях синий эфир.
  
  Трубочист, перепачканный чёрною сажей,
  Землекоп, из горы добывающий мел,
  Жил я странною жизнью моих персонажей,
  Только собственной жизнью пожить не успел.
  
  И, меняя легко свои роли и гримы,
  Растворяясь в печали и жизни чужой,
  Я свою - проиграл, но зато Серафимы
  В смертный час прилетят за моею душой!
  
   1952
   Москва
  
  
   Как возникает "вибрация" - отклик на песенку, ариетку, чувство и мысль? Случайно? Закономерно? Или как Бог на душу положит?
   Ж. Делёз настаивает на генезисе звука из ощущения. Он пишет:
   "Каждая монада включает в себя мир как бесконечную серию бесконечно малых, но может образовать дифференциальные отношения и интеграции только с ограниченной частью серии, так что сами монады входят в бесконечную серию инверсных (всё более мелких. - О. К.) чисел. Каждая монада в своей части мира или ясной зоне, стало быть, представляет собой аккорды, поскольку "аккордом" мы называем взаимоотношения некоего состояния с его дифференциалами, т. е. с интегрирующимися в этом состоянии дифференциальными отношениями между бесконечно малыми. Отсюда двойственный характер аккорда, поскольку он является продуктом интеллигибельного исчисления, произведённого в чувственном состоянии. Слышать шум моря уже означает брать аккорд, и каждая монада внутренним образом отличается от другой по своим аккордам: монады - это инверсные числа, аккорды же - их "внутренние действия"". (См.: Ж. Делёз. "Складка..." С. 228)
  
  
   Танго "Магнолия"
  
  В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
  Когда поёт и плачет океан
  И гонит в ослепительной лазури
  Птиц дальний караван,
  
  В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
  Когда у Вас на сердце тишина,
  Вы, брови тёмно-синие нахмурив,
  Тоскуете одна...
  
  И, нежно вспоминая
  Иное небо мая,
  Слова мои, и ласки, и меня,
  Вы плачете, Иветта,
  Что наша песня спета,
  А сердце не согрето без любви огня.
  
  И, сладко замирая от криков попугая,
  Как дикая магнолия в цвету,
  Вы плачете, Иветта,
  Что песня недопета,
  Что это
  Лето
  Где-то
  Унеслось в мечту!
  
  В банановом и лунном Сингапуре, в бури,
  Когда под ветром ломится банан,
  Вы грезите всю ночь на жёлтой шкуре
  Под вопли обезьян.
  
  В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
  Запястьями и кольцами звеня,
  Магнолия тропической лазури,
  Вы любите меня.
  
   1931
   Бессарабия
  
  
   Монада играет вариацию на басу жизни: мир развёртывается в её песне, в её отличии и индивидуации, как в песне целого мира. Каждая монада выражает мир, хотя и не выражает все вещи одинаково, поскольку в противном случае между душами не было бы различий. Каждая монада, выражая целый мир, включает его в себя как бесконечное множество малых восприятий, позывов и побуждений. Присутствие мира во мне есть "беспокойство", отсюда выражение "быть как на иголках". Мы берём аккорд всякий раз, когда бываем в состоянии установить среди множества бесконечно малых дифференциальные отношения, которые сделают возможной интеграцию этого множества, т. е. ясное и чёткое восприятие. Однако способны к восприятию мы не всегда и не везде, но лишь в особой зоне, которая варьируется для каждой монады, тем самым для каждой монады значительнейшая часть мира остаётся в состоянии несвязанной, недифференцированной и неинтегрированной оглушённости, - за пределами аккорда. В то же время нет такой части мира, которая не была бы включена в особую зону какой-либо детерминируемой монады, и любая часть мира несёт в себе аккорды, взятые той или иной монадой. При этом аккорды, присущие одной монаде, могут быть разнообразны и весьма. А если возникает диссонанс, его можно разрешить, обращаясь к другим гармониям. В качестве примера французский философ приводил христианских мучеников, которые пели гимны во время казней.
   "Тексты Лейбница, несомненно, своеобразную классификацию аккордов дают. Но было бы напрасно искать в них непосредственного отображения музыкальных аккордов в том виде, как они были разработаны музыкой барокко; и однако же, было бы ошибкой делать из этого вывод о безразличии Лейбница по отношению к музыкальной модели: речь идёт, скорее, об аналогии - ведь мы уже говорили, что Лейбниц непрестанно стремился довести эту аналогию до уровня новой строгости. Выше всего монада производит аккорды мажорные и совершенные: это такие аккорды, где мелкие позывы беспокойства не только не исчезают, но ещё и интегрируются в некое продолжаемое, продлеваемое, возобновляемое, приумножаемое, размножающееся делением, рефлексивное и привлекающее другие аккорды удовольствие, - и дают нам силу для непрерывного продвижения вперёд. Это удовольствие есть свойственное душе "блаженство", оно гармонично в полном смысле слова, и ощущать его можно даже среди наихудших бед, как это бывает с радостью у мучеников. Именно в этом смысле совершенные аккорды представляют собой не остановки, а напротив, динамику, способную перейти и в другие аккорды, привлечь их, возникнуть снова и сочетаться до бесконечности". (См.: Ж. Делёз. "Складка..." С. 229)
  
   Концерт Сарасате
  
  Ваш любовник скрипач, он седой и горбатый.
  Он Вас дико ревнует, не любит и бьёт.
  Но когда он играет "Концерт Сарасате",
  Ваше сердце, как птица, летит и поёт.
  
  Он альфонс по призванью. Он знает секреты
  И умеет из женщины сделать зеро...
  Но когда затоскуют его флажолеты,
  Он божественный принц, он влюблённый Пьеро!
  
  Он Вас скомкал, сломал, обокрал, обезличил.
  Femme de luxe он сумел превратить в femme de chambre.
  И давно уж не моден, давно неприличен
  Ваш кротовый жакет с лёгким запахом амбр.
  
  И в усталом лице, и в манере держаться
  Появилась у Вас и небрежность, и лень.
  Разве можно так горько, так зло насмехаться?
  Разве можно топтать каблуками сирень?..
  
  И когда Вы, страдая от ласк хамоватых,
  Тихо плачете где-то в углу, не дыша, -
  Он играет для Вас свой "Концерт Сарасате",
  От которого кровью зальётся душа!
  
  Безобразной, ненужной, больной и брюхатой,
  Ненавидя его, презирая себя,
  Вы прощаете всё за "Концерт Сарасате",
  Исступлённо, безумно и больно любя!..
  
   1927
   Черновцы
  
  
   Минорные аккорды возникают, когда дифференциальные отношения между бесконечно малыми допускают только нестабильные интеграции или сочетания, и простые удовольствия обращаются в свою противоположность, будучи привлечены совершенным аккордом. Да, интеграция может происходить и в боли. Это характерная черта диссонирующих аккордов, и тогда уместны аккорды, подготавливающие и разрешающие диссонанс, как это делается в музыке, начиная с эпохи барокко.
   "Готовить диссонанс означает интегрировать "полуболи", которые сопровождают уже и удовольствие, таким образом, что боль следующая уже не придёт "против всякого ожидания": так, собака бывает музыкальной, когда она умеет интегрировать почти неощутимое приближение врага, незаметный вражеский запах и бесшумное поднятие палки перед тем, как получить удар. А разрешить диссонанс означает переместить боль, отыскать мажорный аккорд, которому она созвучна, - как это лучше всего умели делать мученики, - и тем самым подавить не боль саму по себе, но её отзвуки или ощущение, непрестанно избегая пассивности и прилагая усилия, чтобы избавиться от её причин, даже если присущей мученикам силы сопротивления у нас нет. Вся лейбницианская теория зла есть метод подготовки и разрешения диссонансов в рамках "универсальной гармонии"". (См.: Ж. Делёз. "Складка..." С. 230)
   Когда всё в России принялось диссонировать и неизбежность резонанса и саморазрушения "до основанья" мало у кого вызывала сомнения, песни Александра Вертинского, не в силах подавить боль саму по себе, снимали её отзвуки или ощущение, непрестанно прилагая усилия для подготовки и разрешения диссонанса в тихом аккорде радости и примирения. Артист сыграл свою "вариацию на басу жизни". Его возвращение в Советский Союз в 1943-м было знаковым событием, по своему значению равным победе, одержанной, если не под Сталинградом, так у того малого населённого пункта, что был родиной для не выдуманного партийным руководством большинства трудового народа. У А. Н. Вертинского был русский, а не советский репертуар. Это был артист, который один сделал целую эпоху.
  
   Отчизна
  
  Восстань, пророк, и виждь, и внемли.
  Исполнись волею моей
  И, обходя моря и земли.
  Глаголом жги сердца людей.
  А. С. Пушкин
  
  Я прожил жизнь в скитаниях без сроку,
  Но и теперь ещё сквозь грохот дней
  Я слышу глас, я слышу глас пророка:
  "Восстань! Исполнись волею моей!"
  
  И я встаю. Бреду, слепой от вьюги,
  Дрожу в просторах Родины моей,
  Ещё пытаясь в творческой потуге
  Уже не жечь, а греть сердца людей.
  
  Но заметают звонкие метели
  Мои следы, ведущие в мечту,
  И гибнут песни, не достигнув цели,
  Как птицы замерзая на лету.
  
  Россия, Родина, страна родная!
  Ужели мне навеки суждено
  В твоих снегах брести изнемогая,
  Бросая в снег ненужное зерно?
  
  Ну что ж... Прими мой бедный дар, Отчизна!
  Но, раскрывая щедрую ладонь,
  Я знаю, что в мартенах коммунизма
  Всё переплавит в сталь святой огонь.
  
   1950
   Сахалин
  
  
   В 1940-м поэт прочёл своё будущее увидев Лидию Циргваву.
   По отцу она была грузинка, внучка царского офицера, осевшего в Китае российского подданного. По матери - сибирячка из староверов.
   Между ними было 34 года разницы.
   Она была служащей пароходной конторы.
   Холодели высокие звёзды, умирали медузы в воде...
   Пришло время менять кочевье.
   Брак был зарегистрирован в советском посольстве в Токио. На свадьбе гулял весь русский Шанхай.
   Письмо В. М. Молотову из Шанхая в Москву повёз посольский чиновник, сочувственно отнесшийся к артисту. Через два месяца пришёл положительный ответ и визы Вертинскому, его жене и её матери.
  
  
  * * *
  
  Сквозь чащу пошлости, дрожа от отвращенья,
  Я продираюсь к дальнему лучу.
  Я задыхаюсь. Но в изнеможеньи
  Я всё ещё о чем-то бормочу...
  
   В 1998 году на съёмках программы "Жёлтый ангел" Лидия Владимировна рассказала Эльдару Рязанову:
   - Так получилось, что это было на второй день пасхи. Я была в одной компании, и возникло такое предложение поехать и послушать Ветринского. Я была очень рада с ним познакомиться, я сказала: "Садитесь". И как он сказал: "Я сел и сел на всю жизнь". Совершенно поразительное чувство меня охватило, потому что он пел "Прощальный ужин" и, когда стоял такой великолепный, такой элегантный, для меня он казался совершенно божественным человеком, но когда он спел эту фразу:
  
  Я знаю, даже кораблям
  Необходима пристань.
  Но не таким, как мы! Не нам,
  Бродягам и артистам! -
  
  и вот в эту минуту стрела жалости пронзила моё сердце. И тут возникла моя влюблённость в Вертинского. Мне стало его безумно жалко: такой великолепный, такой роскошный и вдруг вот у него нет пристани.
   - Скажите, а он сразу в вас влюбился?
   - Я была удивительно хороша в тот вечер.
   - Вы знаете, вы и в этот вечер тоже очень хороши.
   - Я даже помню, мне было лет тогда 18 или 17, я была в зелёном платьице, и у меня были тогда зелёные огромные глаза и огромные ресницы, и когда я ещё ему сказала, что я по отцу грузинка, он говорит, что я всю жизнь обожал грузин, и потом он всегда называл себя, что я кавказский пленник. Я, правда, могла только редко с ним встречаться, потому что я работала каждый день, и у меня были свободны суббота и воскресенье. Потом надо было ещё выбрать время, когда мама куда-нибудь уйдёт, потому что когда она узнала, что я познакомилась с Вертинским, то был дикий скандал, был такой скандал! Ой, какой был скандал...
   - Почему? Из-за репутации Александра Николаевича?
   - Частично это и было, но самое важное для мамы было то, что такая огромная между нами разница. Ей это казалось чудовищным, - понимаете? - чудовищным и никак несовместимым. А для меня это ничего не значило. Мне было с ним интересно, а с теми ребятами, которые около меня были, мне было просто, ну так, обычно... Оказалось, не он пленник, а я его пленница.
  
  
   Прощальный ужин
  
  Сегодня томная луна,
  Как пленная царевна,
  Грустна, задумчива, бледна
  И безнадёжно влюблена.
  
  Сегодня музыка больна,
  Едва звучит напевно.
  Она капризна и нежна,
  И холодна, и гневна.
  
  Сегодня наш последний день
  В приморском ресторане.
  Упала на террасу тень,
  Зажглись огни в тумане.
  
  Отлив лениво ткёт по дну
  Узоры пенных кружев.
  Мы пригласили тишину
  На наш прощальный ужин.
  
  Благодарю Вас, милый друг,
  За тайные свиданья,
  За незабвенные слова
  И пылкие признанья.
  
  Они, как яркие огни,
  Горят в моем ненастье.
  За эти золотые дни
  Украденного счастья.
  
  Благодарю Вас за любовь,
  Похожую на муки,
  За то, что Вы мне дали вновь
  Изведать боль разлуки.
  
  За упоительную власть
  Пленительного тела,
  За ту божественную страсть,
  Что в нас обоих пела.
  
  Я подымаю свой бокал
  За неизбежность смены,
  За Ваши новые пути
  И новые измены.
  
  Я не завидую тому,
  Кто Вас там ждёт, тоскуя...
  За возвращение к нему
  Бокал свой молча пью я!
  
  Я знаю. Я совсем не тот,
  Кто Вам для счастья нужен.
  А он - иной... Но пусть он ждёт,
  Пока мы кончим ужин!
  
  Я знаю, даже кораблям
  Необходима пристань.
  Но не таким, как мы! Не нам,
  Бродягам и артистам!
  
   1939
   Циндао
  
  
   - Вы стали вдовой, когда вам было 34 года. Почему вы потом не вышли замуж? Вы знаете, Наталья Николаевна Гончарова всё-таки, так сказать, после смерти Пушкина через несколько лет вышла замуж за генерала Ланского.
   - Но ей Пушкин велел долго не вдовствовать.
   - Вы думаете, поэтому? А почему вы не вышли?
   - Ну, потому что я не Гертруда.
   - В каком смысле?
   - В полном смысле. Как я могла представить, чтоб кто-нибудь сидел в этом кресле, где сидел Александр Николаевич? Как? Вот вы можете себе это представить?
   - Вы имеет в виду гамлетовскую Гертруду?
   - Конечно! Он был король, он был патриций, он был человек потрясающий. Вы знаете, он был такой друг! А разве можно предавать друга? Нет, я даже не представляю.
  
  
  Ты успокой меня
  
  Ты успокой меня,
  Скажи, что это шутка,
  Что ты по-прежнему,
  По-старому моя!
  
  Не покидай меня!
  Мне бесконечно жутко,
  Мне так мучительно,
  Так страшно без тебя!..
  
  Но ты уйдёшь, холодной и далёкой,
  Укутав сердце в шёлк и шиншилла.
  Не презирай меня! Не будь такой жестокой!
  Пусть мне покажется,
  Что ты ещё моя!..
  
   1930
   Дрезден
  
  
  
  
  *** "Что за ветер в степи молдаванской!"
  
  В репертуаре А. Н. Вертинского было более 100 песен, но в Советском Союзе артисту разрешалось исполнять не более 30. На каждом концерте присутствовал цензор, незамедлительно отписывающий об услышанном и увиденном. Концерты в Москве или Ленинграде были редкостью. Аристократ духа, А. Н. Вертинский продолжительное время воспринимал это как должное, как свой "Ледовый поход", как неизбежность. Он знал и о времени и о себе:
  
  
   "Океан равнодушия захлёстывает меня. Чем больше живёт человек, тем яснее становится ему, в какую ловушку он попал, имея неосторожность родиться!
  
  Всё неверно. Всё жестоко.
  Всё навек обречено, -
  
  говорит поэт Георгий Иванов.
   И, увы, это так. Мы живём трудно, неустанно боремся за каждое препятствие, напрягаем все силы для преодоления сволочных мелочей, учимся, постигаем, добиваемся побед..."
  (А. Н. Вертинский. "Размышления")
  
   Иная песня
  
  Скоро день начнётся,
  И конец ночам,
  И душа вернётся
  К милым берегам
  
  Птицей, что устала
  Петь в чужом краю
  И, вернувшись, вдруг узнала
  Родину свою.
  
  Много спел я песен,
  Сказок и баллад,
  Только не был весел
  Их печальный лад.
  
  Но не будет в мире
  Песни той звончей,
  Что спою теперь я милой
  Родине своей.
  
  А настанет время
  И прикажет Мать
  Всунуть ногу в стремя
  Иль винтовку взять,
  
  Я не затоскую,
  Слёзы не пролью,
  Я совсем, совсем иную
  Песню запою.
  
  И моя винтовка
  Или пулемёт,
  Верьте, так же ловко
  Песню ту споёт.
  
  Перед этой песней
  Враг не устоит.
  Всем уже давно известно,
  Как она звучит.
  
  И за все ошибки
  Расплачусь я с ней, -
  Жизнь свою отдав с улыбкой
  Родине своей.
  
   1943
  
  
   В голосе короля кафешантанов свободно блистал экзотичный нереальный мир творческого вдохновения. Тот сладкий мир, в котором хотела бы жить, "вибрировать" вся страна, легко соблазнённая другой сказкой - как выяснилось, с плохим концом. Тот мир, перспективы которого были страшно искажены большевизмом, но который тем не менее алыми парусами Александра Грина или фестивальными радостями оттепели врывался в чуть приоткрытую форточку "железного занавеса". Голос А. Н. Вертинского это то, чем могла стать Россия - могла, да так и не стала.
   Поэт руководствовался единственно тем, что он должен сказать.
   В 1956 году А. Н. Вертинский иронично и с весомой долей самоиронии обратился к первому заместителю министра культуры СССР С. В. Кафтанову:
  
  
   "Дорогой Сергей Васильевич!
   Если у Вас хватит времени и терпения прочесть это письмо, то посмотрите на него, как на своего рода "курьёз".
   Лет через 30-40, я уверен в этом, когда меня и моё "творчество" вытащат из "подвалов забвения" и начнут во мне копаться, как копаются сейчас в творчестве таких дилетантов русского романса, как Гурилёв, Варламов и Донауров, это письмо, если оно сохранится, будет иметь своё значение и, быть может, позабавит радиослушателей какого-либо тысяча девятьсот... затёртого года!
   Почему я пишу его? Почему я обращаюсь к Вам? Не знаю.
   К Вам оно меньше всего надлежит, если говорить официально.
   Но... я не вижу никого, к кому бы я мог обратиться с моими вопросами, и не верю в человечность, внимательность, чуткость ни одного из ваших "больших" людей, потому что они слишком заняты другими, более важными государственными делами и их секретари никогда не положат на их стол моё письмо и вообще не допустят меня до них. Щадя время, учитывая их занятость и ещё потому, что эти большие люди за 13 лет, что я нахожусь в Союзе, ни разу не удосужились меня послушать!
   Где-то там... наверху всё ещё делают вид, что я не вернулся, что меня нет в стране. Обо мне не пишут и не говорят ни слова, как будто меня нет в стране. Газетчики и журналисты говорят "нет сигнала". Вероятно, его и не будет.
   А между тем я есть! И очень "есть"! Меня любит народ! (Простите мне эту смелость).
   13 лет на меня нельзя достать билета!
   Я уже по 4-му и 5-му разу объехал нашу страну. Я пел везде - и на Сахалине, и в Средней Азии, и в Заполярье, и в Сибири, и на Урале, и в Донбассе, не говоря уже о центрах. Я заканчиваю уже третью тысячу концертов. В рудниках, на шахтах, где из-под земли вылезают чёрные, пропитанные углём люди, ко мне приходят за кулисы совсем простые рабочие, жмут мне руку и говорят:
   "Спасибо, что Вы приехали! Мы отдохнули сегодня на Вашем концерте. Вы открыли нам форточку в какой-то иной мир - мир романтики, поэзии, мир, может быть, снов и иллюзий, но это мир, в который стремится душа каждого человека! И которого у нас нет (пока)".
   Всё это дает мне право думать, что моё творчество, пусть даже и не очень "советское", нужно кому-то и, может быть, необходимо. А мне уже 68-й год!
   Я на закате. Выражаясь языком музыкантов, я иду "на коду". Сколько мне осталось жить? Не знаю, может быть, три-четыре года, может быть, меньше.
   Не пора ли уже посчитаться с той огромной любовью народа ко мне, которая, собственно, и держит меня, как поплавок, на поверхности и не даёт утонуть?
   Всё это мучает меня. Я не тщеславен. У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего добавить не может. Но я русский человек! И советский человек. И я хочу одного - стать советским актёром. Для этого я и вернулся на Родину. Ясно, не правда ли? Вот и я хочу задать Вам ряд вопросов:
   1. Почему я не пою по радио? Разве Ив Монтан, языка которого никто не понимает, ближе и нужнее, чем я?
   2. Почему нет моих пластинок? Разве песни, скажем, Бернеса, Утёсова выше моих по содержанию и качеству?
   3. Почему нет моих нот, моих стихов?
   4. Почему за 13 лет нет ни одной рецензии на мои концерты? Сигнала нет?
   Я получаю тысячи писем, где меня спрашивают обо всём этом. Я молчу.
   В декабре исполняется 40 лет моей театральной деятельности. И никто этого не знает. Верьте мне - мне не нужно ничего. Я уже ко всему остыл и высоко равнодушен.
   Но странно и неприлично знать, что за границей обо мне пишут, знают и помнят больше, чем на моей Родине! До сих пор за границей моих пластинок выпускают около миллиона в год, а здесь из-под полы всё ещё продают меня на базарах "по блату" вместе с вульгарным кабацким певцом Лещенко!
   Мне горько всё это. Я, собственно, ничего у Вас не прошу. Я просто рассказываю Вам об этом. Потому что Вы интересуетесь искусством и любите, по-видимому, его.
   Как стыдно ходить и просить, и напоминать о себе... А годы идут. Сейчас я ещё мастер. Я ещё могу! Но скоро я брошу всё и уйду из театральной жизни... и будет поздно. И у меня останется горький осадок.
   Меня любил народ и не заметили его правители!
   Примите мой привет и моё глубокое доверие к Вам, как к настоящему советскому человеку, и прошу помнить, что это письмо Вас ни к чему не обязывает.
   Ваш Александр Вертинский".
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   Ворчливая песенка
  
  Тяжело таким, как я, "отсталым папам":
  Подрастают дочки и сынки,
  И уже нас прибирают к лапам
  Эти критики и знатоки!
  
  Вот, допустим, выскажешь сужденье.
  Может, ты всю жизнь над ним потел.
  Им - смешно. У них другое мненье.
  "Ты, отец, ужасно устарел".
  
  Виноват! Я - в ногу... А одышка -
  Это, так сказать, уже не в счёт.
  Не могу ж я, чёрт возьми, вприпрыжку
  Забегать на двести лет вперёд!
  
  Ну, конечно, спорить бесполезно.
  Отвечать им тоже ни к чему...
  Но упрямо, кротко и любезно
  Можно научить их кой-чему.
  
  Научить хотя б не зазнаваться
  И своих отцов не презирать,
  Как-то с нашим возрастом считаться,
  Как-то всё же "старших" уважать.
  
  Их послушать - так они "большие",
  Могут целым миром управлять!
  Впрочем, замыслы у них такие,
  Что, конечно, трудно возражать.
  
  Ну и надо, в общем, соглашаться,
  Отходить в сторонку и молчать,
  Как-то с этим возрастом считаться,
  Как-то этих "младших" уважать.
  
  И боюсь я, что придётся "папам"
  Уступить насиженный престол,
  Всё отдать бесцеремонным лапам
  И пойти учиться... в комсомол!
  
   1955
  
  
   Письмо действительно ни к чему не обязывало, и ответа на него не последовало. Какой мог быть ответ? Ответ о природе и социокультурных основаниях большевизма? Почему в 1920-е живой Фёдор Сологуб считался "давно умершим"? Почему в 1930-е за сборничек Сергея Есенина можно было потерять работу, а то и свободу? Почему в 1940-е государственная махина всей своей громыхающей бронёй проехалась по Анне Ахматовой, а в конце 1950-х уже после кончины Александра Вертинского жёстко и жестоко загнала в могилу Бориса Пастернака?
   За жизнь дремучую, за жизнь угрюмую не потеряют души голоса.
   Бесконечными концертами по просторам необъятной родины, всепогодно распахнувшей объятия авторской песне, советская власть с тем же успехом загнала в могилу и крепкого по возвращению из эмиграции великого русского шансонье. Не петь он не мог: нужно было содержать большую семью, а жить по минимуму артисту с мировым именем, молодой талантливой женой и дочерьми было бы стыдно. Нужны были средства на воспитание, питание, дачу в Переделкино, полноценный отпуск у моря и т. д. и т. п. Приходилось глотать валидол и пускаться в дорогу.
   Как мужчина, он не мог не обеспечить семью всем, что считал необходимым. Иных источников дохода, кроме съёмок в кино и гастролей, прежде всего, гастролей, не было. А за концерт по советским расценкам ему платили 16 рублей с копейками; двойные и тройные тарифы предусматривались зимой - для Сибири, а летом - для Средней Азии. Безсортирная провинция была рада любому, кто пел, танцевал или кувыркался на трапеции. Имя А. Н. Вертинского на афишах походило на сказку, на уже "построенный в боях социализм". В послевоенные годы публика с удовольствием слушала его декадентские ариетки и молчанием встречала песни о войне: на его концертах никто не хотел о ней вспоминать...
  
  
   Дансинг-гёрл
  
  Это бред. Это сон. Это снится...
  Это прошлого сладкий дурман.
  Это Юности Белая Птица,
  Улетевшая в серый туман.
  
  Вы в гимназии. Церковь. Суббота.
  Хор так звонко, весенне поёт...
  Вы уже влюблены, и кого-то
  Ваше сердце взволнованно ждёт.
  
  И когда золотые лампады
  Кто-то гасит усталой рукой,
  От высокой церковной ограды
  Он один провожает домой.
  
  И весной, и любовью волнуем,
  Ваши руки холодные жмёт.
  О, как сладко отдать поцелуям
  Свой застенчивый девичий рот!
  
  А потом у разлапистой ели,
  Убежав с бокового крыльца,
  С ним качаться в саду на качели
  Без конца, без конца, без конца...
  
  Это бред! Это сон! Это снится!
  Это юности сладкий обман!
  Это лучшая в книге страница,
  Начинавшая жизни роман!
  
  Дни бегут все быстрей и короче,
  И уже в кабаках пятый год
  С иностранцами целые ночи
  Вы танцуете пьяный фокстрот.
  
  Беспокойные жадные руки
  И насмешка презрительных губ,
  А оркестром раздавлены - звуки
  Выползают, как змеи, из труб.
  
  В барабан своё сердце засунуть -
  Пусть его растерзает фокстрот!
  О, как бешено хочется плюнуть
  В этот нагло смеющийся рот!
  
  И под дикий напев людоедов,
  С деревянною маской лица,
  Вы качаетесь в ритме соседа
  Без конца, без конца, без конца...
  
  Это бред! Это сон! Это снится!
  Это чей-то жестокий обман!
  Это Вам подменили страницы
  И испортили нежный роман!
  
   1937
  
  
   Чита. 9 января 1951 г.
  
   "Дорогая Лилечка!
   Вчера наконец закончил эту проклятую Манчжурскую ветку и вернулся в Читу. Нет слов, чтобы описать тебе весь ужас этой поездки! Мороз -57! Ты подумай только! Дышать невозможно. У меня были припадки удушья, и я рвал на шее ворот рубахи, не имея возможности дышать. Машины только "виллис" - холодные, раскалённые от мороза, а расстояния от одного Дека до следующего 15-20 километров! Правда, нам давали тулупы, но всё равно я приезжал полумёртвый. Потом отходил, отогревался и вечером как ни в чём ни бывало пел концерт. Из пяти кнцертов только на одном было относительно теплее, а на остальных холод, как на улице. Поёшь, а изо рта - струя пара! Публика сидит в тулупах и валенках, а я во фраке. Правда, я под сорочку надевал свой свитер, но это мало помогает. И заметь, печи топятся на полный ход, но обогреть помещение не могут! Доходило до -60. Я проклинал свою жизнь, но дотянул до конца. Такова театральная дисциплина моя... Принимали меня трогательно, сочувствуя моим страданиям. В Дека делали, что могли, но... А самое ужасное - это "У на У" (уборная на улице. - О.К.). Приходилось в такой мороз ходить в уборную в сарай. Мы старались есть мало, чтобы не ходить туда. Но это не помогало. Воистину эта поездка может называться "Ледяной поход"! Если я и не был на войне, то теперь я заплатил за это сполна. Конечно, меня держало сознание того, что люди, приходившие меня слушать, живут в такой глуши, ничего не видя, ибо туда никто из артистов не едет, а для них это целое событие - мой приезд. И они так были благодарны, так рады мне... С Иркутска я собираюсь проделать обратный путь по тем местам, где я весной пел. Это уже хуже. Много не споёшь. И некоторые города не берут меня из-за неимения помещений, которые все заняты. Это меня тревожит, потому что трудно выколотить ту сумму денег, которую я себе наметил для нашей дачи, где мои дорогие обожаемые девочки будут жить, загорать и расти. Но я упрямый хохол и своего добьюсь, хотя бы мне пришлось ещё год ездить и мёрзнуть..."
  
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
   Осень
  
   Л. В.
  
  Холодеют высокие звёзды,
  Умирают медузы в воде,
  И глициний лиловые гроздья.
  Как поникшие флаги везде.
  
  И уже не спешат почтальоны.
  Не приносят твой детский конверт.
  Только ветер с афишной колонны
  Рвёт плакаты "Последний концерт".
  
  Да... Конечно, последний, прощальный,
  Из моей расставальной тоски...
  Вот и листья кружатся печально,
  Точно порванных писем клочки.
  
  Это осень меняет кочевья.
  Это кто-то уходит навек.
  Это травы, цветы и деревья
  Покидает опять человек.
  
  Ничего от тебя не осталось.
  Только кукла с отбитой ногой.
  Даже то, что мне счастьем казалось,
  Было тоже придумано мной.
  
  Август 1940
   Циндао
  
  
   Поражал быт Советской России. Особенно на контрасте с памятным прошлым и виденным не так давно зарубежьем.
  
   "То ли дело теперь. Купишь двести граммов ветчины, простояв за ней часа два и наслушавшись всяких ядовитых словечек от баб:
   - Куды лезешь? Моя очередь!
   - Позвольте, гражданка, я уже час тут стою. Все видели.
   - А я, может, тут и ночевала. У меня, может, инвалидность первой степени. А он лезет! Тоже хам какой-то!
   - Позвольте, но зачем же оскорбления? Ведь я же вас ничем не оскорблял...
   Но она не слушает.
   - Надел жёлтые ботинки и думает, что он у себя в Лондоне! Тоже - барон... и т. д.
   Затолканный, оскорблённый, измученный, зажмёшь наконец эту ветчину, принесёшь домой, а она уже в рот не лезет. И думаешь: "Нет, лучше чаю попить с хлебом". Бог с ними, этими гастрономическими изысками! Век такой. Все торопятся, все спешат, наступают на ноги. Бабы злые, как оводы".
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
   Великая русская культура! Какой тут балет?!
   В Париже женщина не имеет возраста и до сорока лет вообще считается "подростком". Молодых женщин парижане не любят. Ну, а эти злые, как оводы, бабы сразу из девочек перескочили в старух: животной душе так и не довелось стать разумной, подняться этажом выше.
  
  
   Рафинированная женщина
  
  Разве можно от женщины требовать многого?
  Вы так мило танцуете, в Вас есть шик.
  А от Вас и не ждут поведения строгого,
  Никому не мешает Ваш муж-старик.
  
  Только не надо играть в загадочность
  И делать из жизни "Le vin triste".
  Это всё чепуха, да и Ваша порядочность -
  Это тоже кокетливый фиговый лист.
  
  Вы, несомненно, с большими данными
  Три-четыре банкротства - приличный стаж.
  Вас воспитали чуть-чуть по-странному,
  Я б сказал, европейски - фокстрот и пляж!
  
  Я Вас так понимаю, я так Вам сочувствую,
  Я готов разорваться на сто частей.
  Восемнадцатый раз я спокойно присутствую
  При одной из обычных для Вас "смертей".
  
  Я давно уже выучил всё завещание
  И могу повторить Вам в любой момент:
  Фокстерьера Люлю отослать в Испанию,
  Где живёт Ваш любовник... один... студент.
  
  Ваши шляпки и платья раздать учащимся,
  A "dessous" сдать в музей прикладных искусств.
  А потом я и муж, мы вдвоём потащимся
  Покупать Вам на гроб сирени куст.
  
  Разве можно от женщины требовать многого?
  Там, где глупость божественна, ум - ничто!
  
  1933
  
  
   Как-то ночью в номере "Метрополя" у Михаила Брохеса, аккомпаниатора А. Н. Вертинского, раздался телефонный звонок.
   - Что вы так поздно, - возмутился пианист. - Три часа ночи! Вы знаете, что я просил...
   - Александр Николаевич вам звонит, - объяснила телефонистка.
   - Миша, - раздался в трубке голос А. Н. Вертинского, - прошу вас немедленно спуститься ко мне. Нужно записать одну мелодию.
   Аккомпаниатор взял бумагу, карандаш, спустился.
   Поэт напел:
  
  "Доченьки, доченьки, доченьки мои!
  Где ж вы, мои ноченьки, где вы, соловьи?"
  
   - А дальше?
   - А дальше ничего нет. Вот только припев. Но вы не волнуйтесь, Миша, потому что завтра я бы уже это забыл. Понимаете, почему я вас и вызвал.
   И таких случаев было немало.
   Через день уже появилось: "У меня завелись ангелята..."
  
   Доченьки
  
  У меня завелись ангелята,
  Завелись среди белого дня!
  Всё, над чем я смеялся когда-то,
  Всё теперь восхищает меня!
  Жил я шумно и весело - каюсь,
  Но жена всё к рукам прибрала.
  Совершенно со мной не считаясь,
  Мне двух дочек она родила.
  
  Я был против. Начнутся пелёнки...
  Для чего свою жизнь осложнять?
  Но залезли мне в сердце девчонки,
  Как котята в чужую кровать!
  И теперь, с новым смыслом и целью
  Я, как птица, гнездо своё вью
  И порою над их колыбелью
  Сам себе удивлённо пою:
  
  "Доченьки, доченьки, доченьки мои!
  Где ж вы, мои ноченьки, где вы, соловьи?"
  Вырастут доченьки, доченьки мои...
  Будут у них ноченьки, будут соловьи!
  
  Много русского солнца и света
  Будет в жизни дочурок моих.
  И, что самое главное, это
  То, что Родина будет у них!
  Будет дом. Будет много игрушек,
  Мы на ёлку повесим звезду...
  Я каких-нибудь добрых старушек
  Специально для них заведу!
  
  Чтобы песни им русские пели,
  Чтобы сказки ночами плели,
  Чтобы тихо года шелестели,
  Чтобы детства забыть не могли!
  Правда, я постарею немного,
  Но душой буду юн как они!
  И просить буду доброго Бога,
  Чтоб продлил мои грешные дни!
  
  Вырастут доченьки, доченьки мои...
  Будут у них ноченьки, будут соловьи!
  А закроют доченьки оченьки мои -
  Мне споют на кладбище те же соловьи.
  
   1945
  
  
   В русской поэзии, пожалуй, не найдётся более яркого стихотворения, которое выражало бы отцовскую радость. Обе дочери поэта - Марианна и Анастасия Вертинские - известные, брендовые актрисы русской театральной школы. И были у них ноченьки, и были соловьи... И поныне поэт и его слово любовно осеняют жизнь каждой из них. Театр материи уступил здесь своё место театру духов или Бога, хотя возможностей продраться сквозь лес благополучно устроившихся бездарностей не стало больше. Ж. Делёз замечал:
  
   "Но вся проблема вот в чём: что происходит с телами, коим предназначена участь стать человеческими - начиная от служащего им оболочкой семени Адама? Говоря юридическим языком, они ещё на стадии зародыша несут в себе знаменующий их судьбу "акт, скреплённый печатью". Когда же для них пробивает час развернуть их части, достичь свойственной человеку степени органического развития, или же образовать церебральные складки, - их животная душа становится в то же время разумной, обретая наивысшую степень единства, степень духа: "Если организованное тело получает в то же время задатки тела человеческого, а его душа возвышается до разумной степени, то я не могу здесь судить, происходит ли это как действие обыкновенное, или же как сверхъестественное и божественное". Как бы там ни было, это становление представляет собой возвышение и облагораживание: это смена театра, царства, сценической площадки или этажа. Театр материи уступает место театру духов или Бога. В эпоху барокко душа поддерживает с телом сложные отношения: всегда неотделимая от тела, она находит в нём отупляющую её и запутывающую её в лабиринте материи животность, но также органическую, или рассудочную, человечность (как ступень развития), которая позволяет ей возвыситься и поднимает её над всеми остальными складками. Так и происходит, если даже после смерти разумная душа "опускается", а на Страшном Суде - подобно игрушке судьбы или батискафу - возвышается вновь. <...> Словом, первым основанием для существования высшего этажа является следующее: души находятся и на низшем этаже, но некоторые из них призваны стать разумными, а, стало быть, сменить этаж".
  (Ж. Делёз. "Складка..." С. 22-24)
  
  
   * * *
  
  В этой жизни ничего не водится -
  Ни дружбы, ни чистой любви.
  Эту жизнь прожить приходится
  По горло и в грязи, и в крови.
  
  А поэтому нужно с каждого
  Сдирать сколько можно кож.
  А чтоб сердце любви не жаждало,
  Засунуть под сердце нож!
  
  И для нас на земле не осталось
  Ни Мадонн, ни Прекрасных Дам.
  Это только когда-то казалось
  Или, может быть, снилось нам.
  
  Это нас обманули поэты.
  Утверждая, что есть Любовь,
  И какие-то рыцари где-то
  Умирали и лили кровь...
  
  И только шептали имя
  Высоко благородных дам
  Для того, чтобы те с другими
  Изменяли своим мечтам.
  
   1940
   Шанхай
  
  
   Русские легко осваиваются повсюду.
   А. Н. Вертинский видел в нас какое-то исключительное умение обживать чужие страны, ибо куда бы мы ни приехали, всюду мы приносим столько своего, русского, нам одним свойственного, так разукрашиваем своим бытом чужой быт, что часто кажется, будто это не мы приехали к ним, а они - к нам.
   - Ну как вам нравится Константинополь? - спросил поэт знакомую даму.
   - Ничего, довольно интересный город. Только турок слишком много, - отвечала она.
   Внук поэта Степан, сын Анастасии Вертинской и Никиты Михалкова, показывает подаренное бабушкой кольцо А. Н. Вертинского, которое артист надевал на концерты, иногда в театр. Носить кольцо внук не может, потому что боится показаться смешным...
   Как иронична жизнь!
   У Степана Никитича два деда: один - гимно- и баснописец - в буквальном смысле слова доедал чебуреки с тарелки "вождя народов"; записи другого тот же самый вождь слушал по ночам в своём зловещем кабинете в Кремле. Один - забронзовел в недавно сооружённом столичном памятнике самому себе; память о другом - люди берегут в сердце. Насильно мил не будешь.
   Может быть, однажды, когда страна попытается жить не по лжи, кольцо А. Н. Вертинского засияет - если не на руке внука, так правнука.
  
  
   Джимми
  
  Я знаю, Джимми, Вы б хотели быть пиратом,
  Но в наше время это невозможно.
  Вам хочется командовать фрегатом,
  Носить ботфорты, плащ, кольцо с агатом,
  Вам жизни хочется отважной и тревожной.
  
  Вам хочется бродить по океанам
  И грабить шхуны, бриги и фелуки,
  Подставить грудь ветрам и ураганам,
  Стать знаменитым чёрным капитаном
  И на борту стоять, скрестивши гордо руки...
  
  Но, к сожалению... Вы мальчик при буфете
  На мирном пароходе "Гватемале".
  На триста лет мы с Вами опоздали,
  И сказок больше нет на этом скучном свете.
  
  Вас обижает мэтр за допитый коктейль,
  Бьёт повар за пропавшие бисквиты.
  Что эти мелочи, когда мечты разбиты,
  Когда в двенадцать лет уже в глазах печаль!
  
  Я знаю, Джимми, если б были Вы пиратом,
  Вы б их повесили однажды на рассвете
  На первой мачте Вашего фрегата...
  Но вот звонок, и Вас зовут куда-то...
  Прощайте, Джимми, - сказок нет на свете!
  
   1934
  Средиземное море, пароход "Теофиль Готье"
  
  
   "Жить! Жить очень трудно!
   Пока ты молод, ты не замечаешь этой трудности. Твоё внимание отвлекают тысячи мелочей, тебя очаровывают всевозможные земные развлечения и "недосягаемости", тебя манят к себе планы и мечты, "победы" - такие трудные и такие ненужные - отвлекают твоё внимание от главного - от того, что ты ЖИВЁШЬ! То есть ты тратишь положенное тебе весьма ограниченное время на эти второстепенные вещи. Сколько времени мы тратим на так называемую любовь, на борьбу за своё существование, на желание достигнуть каких-то успехов, чем-то выдвинуться, обратить на себя внимание и прочее! Тут нам не до "итогов", тут мы широко и безоглядно тратим себя, свои лучшие силы, своё Божие дарование, расточаем себя, как моты и кутилы. Незаметно в этих вечных хлопотах, исканиях, победах и поражениях проходит главный кусок времени. Проходит жизнь! И когда всё это проходит, и тебе уже за 60 лет, и ты чего-то добился, а чего-то не добился; и когда уже нет сил и ты поздно спохватился, подсчитав свои ресурсы... а ты ещё живёшь, но уже промотался и в кармане у тебя "последние гроши"... а жить ещё надо, и главное - неизвестно, сколько лет надо ещё жить, - то тут встаёт во всей своей простоте и неумолимости вопрос: а чем жить? Ведь почти всё растрачено, израсходовано... И сколько жить?
   Тишина. Молчание. Никто не знает сколько. Вот тут начинаешь понимать, что ты - банкрот! Что надо жить, а жить нечем! Всё уже истрачено. Самое трудное - это жить!
   Просто жить!"
  (А. Н. Вертинский. "Размышления")
  
  
   Без женщин
  
  Как хорошо без женщины, без фраз,
  Без горьких слов и сладких поцелуев,
  Без этих милых, слишком честных глаз,
  Которые вам лгут и вас ещё ревнуют!
  
  Как хорошо без театральных сцен,
  Без длинных "благородных" объяснений,
  Без этих истерических измен,
  Без этих запоздалых сожалений.
  
  И как смешна нелепая игра,
  Где проигрыш велик, а выигрыш ничтожен,
  Когда партнёры ваши - шулера,
  А выход из игры уж невозможен.
  
  Как хорошо с приятелем вдвоём
  Сидеть и пить простой шотландский виски
  И, улыбаясь, вспоминать о том,
  Что с этой дамой вы когда-то были близки.
  
  Как хорошо проснуться одному
  В своем весёлом холостяцком "флете"
  И знать, что вам не нужно никому
  "Давать отчёты" - никому на свете!
  
  А чтобы "проигрыш" немного отыграть,
  С её подругою затеять флирт невинный
  И как-нибудь уж там "застраховать"
  Простое самолюбие мужчины!
  
   1940
  
   По данным Госкомстата, россияне чаще всего умирают, оттого что живут в России. И это всё менее походит на шутку.
  
  
   "Не успеешь с человеком познакомиться, - сожалел поэт, - смотришь - уже надо идти на его панихиду! Люди "кокаются", как тухлые яйца. У всех склерозы, давления, инфаркты. И неудивительно. Век такой сумасшедший. От одного радио можно с ума сойти. А телефоны? А телевизор? А всякие магнитофоны? Ужас! Кошмар! И всё это орёт как зарезанное, требует, приказывает, уговаривает, поучает, вставляет вам в уши клинья! И везде: в собственном доме, на улице, в магазинах, в учреждениях, у соседей. Где хотите. И заметьте, что это просто садизм какой-то. Люди иногда даже не слушают, например, радио, а выключить не позволяют: "Пусть говорит". - "Зачем?" - "Так..." Они точно боятся, что если оно замолчит, то будет хуже. Не дай Бог, ещё что-нибудь случится. Сплошное засорение мозгов какое-то! Ни почитать, ни подумать, ни сосредоточиться невозможно".
  (А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною...")
  
  
   - Дадим артисту Вертинскому спокойно умереть на родине, - сказал кремлёвский горец, вычёркивая его имя из списка попадающих под кампанию борьбы с безродным космополитизмом в 1948-м.
   И артиста не тронули: жить не дали, но умереть спокойно позволили.
   Его сердце остановилось после концерта на гастролях в ленинградской гостинице "Астория" 21 мая 1957 года.
   ...Зацветал миндаль. Таяла и улетала печаль. Родная страна, царство весны, золотой сон блистательного мира русской поэзии вознесшимся над пепелищем Христом встречали его.
  
  
   В степи молдаванской
  
  Тихо тянутся сонные дроги
  И, вздыхая, ползут под откос.
  И печально глядит на дороги
  У колодцев распятый Христос.
  
  Что за ветер в степи молдаванской!
  Как поёт под ногами земля!
  И легко мне с душою цыганской
  Кочевать, никого не любя!
  
  Как все эти картины мне близки,
  Сколько вижу знакомых я черт!
  И две ласточки, как гимназистки,
  Провожают меня на концерт.
  
  Что за ветер в степи молдаванской!
  Как поёт под ногами земля!
  И легко мне с душою цыганской
  Кочевать, никого не любя!
  
  Звону дальнему тихо я внемлю
  У Днестра на зелёном лугу.
  И Российскую милую землю
  Узнаю я на том берегу.
  
  А когда засыпают берёзы
  И поля затихают ко сну,
  О, как сладко, как больно сквозь слёзы
  Хоть взглянуть на родную страну...
  
  1925
  
  
  
  
  
  
   БИБЛИОГРАФИЯ
  
   1. Александр Вертинский о своём творчестве и о том, что он будет петь на концерте в Шанхае. Интервью // А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною..." М.: Астрель, 2012. http://www.russian-romance.ru/Ver_interv7.htm
   2. Вертинский А. Н. "Дорогой длинною..." М.: Астрель, 2012.
  http://studopedia.info/2-15594.html
   3. Вертинский А. Н. Моим заграничным друзьям // А. Н. Вертинский. "Дорогой длинною..." М.: Астрель, 2012.
   4. Вертинский А. Н. Размышления // Там же.
   5. Делёз Ж. О философии // Переговоры. СПб.: Наука. 2004. С. 175-203.
   6. Делёз Ж. Складка. Лейбниц и барокко. М.: "Логос", 1997. 264 с. http://yanko.lib.ru/books/philosoph/deleuze=le_pli=leibniz_et_le_baroque.htm
   7. Делёз Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип. Капитализм и шизофрения. Екатеринбург: У-Фактория, 2008. 672 с.
   8. Иофьев М. Вертинский // М. Иофьев. Профили искусства: Литература, театр, живопись, эстрада, кино. М., 1965. С. 204-208.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"