Аннотация: Пять эссе о поэзии Осипа Мандельштама. Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/qGzi9IA89P4
Глава 6.
О. Э. Мандельштам. "Образ твой, мучительный и зыбкий"
Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/qGzi9IA89P4
В конце 1980-х в русскую культуру вернулись имена Н. С. Гумилёва, М. И. Цветаевой, О. Э. Мандельштама. Казалось, что навсегда. Казалось, что преобразовывается одновременно и власть, и человек, а значит, общественная жизнь никогда не будет прежней - в диких завываниях о врагах народа, сговоре, гонке вооружений, с избиениями и арестами несогласных под всенародную, катастрофическую солидарность и повальный, беспамятный одобрямс. Собственно, из жизни и самосознания немногочисленного творческого сообщества имена и голоса поэтов никуда не ушли - ушли они из быта политической власти и культуры массмедиа. Взглянешь на экран, услышишь снисходительную речь и презрительные речовки новейших, а на деле архаичных служителей общины и хранителей таких же ценностей и понимаешь, каково это жить 'под собою не чуя страны'.
Погодки, поэты родились друг за другом: Ахматова - в 1889-м, Пастернак - в 1890-м, Мандельштам - в 91-м, Цветаева - в 92-м. 1893-й знаменует появление на свет Маяковского, 1895-й - Есенина, 97-й - Мариенгофа, 99-й - Набокова. Вклад любого из них в русскую культуру столь велик, что достаточно принадлежать одному из предложенных ими миров, чтобы быть русским, - не русскоязычным джигитом, опричником, пролетарием или нуворишем, парламентарием или 'мундиром голубым', но именно русским по культуре своей, - тонким колоском русского поля. Значительность их труда - в создании высокой культуры видения, действия, мироощущения, пребывая внутри которой, мы находимся у себя дома, в какую часть света не забросила бы нас судьба. А это и есть родина, - даже если не материк, а всего-то остров, подаренный океаном. Вклад их велик ещё и потому, что делает второстепенным извечный русский вопрос о земле, которой, хоть и было немало, но всегда не доставало для труда и свободы: 'Мы будем помнить и в летейской стуже, / Что десяти небес нам стоила земля'.
Есть времена, когда войны за физическое пространство той земли, что 'зовём так свободно своею', теряют смысл, ибо проиграно главное сражение - за свою речь, за своё Слово. Чтό это за люди, которые приживутся на этом конце земли, думающие матом или не думающие совсем, не важно: к нам они имеют отдалённое отношение. Чтό из того, что их матерный язык русский? - весь мир в известной части своей выражается по-русски. Это ещё не делает нас собратьями по языку и социальному быту. А другого языка они не знают, поскольку когда-то отступили, предали, забыли, оставили для чиновничьего произвола и бандитского грабежа дом бытия. Потому не отыскать могил Гумилёва, Цветаевой, Мандельштама... Потому миллион убитых подо Ржевом до сих пор не обрели покоя в своей земле, - 'но ложимся в неё и становимся ею', - плата за физическое пространство велика, но она же ничтожна, когда земля есть, а язык и народ - в одних только книжках.
В этих книжках - Ахматова, Пастернак, Цветаева, Мандельштам - острова, на которых пока ещё есть жизнь: 'любите существование вещи больше самой вещи и своё бытие больше самих себя' (О. Мандельштам).
Разбросанным ныне по островам разве не известно, что иначе нельзя?
Сумерки свободы
Прославим, братья, сумерки свободы, -
Великий сумеречный год.
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенёт.
Восходишь ты в глухие годы,
О солнце, судия, народ.
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берёт.
Прославим власти сумрачное бремя,
Её невыносимый гнёт.
В ком сердце есть, тот должен слышать, время,
Как твой корабль ко дну идёт.
Мы в легионы боевые
Связали ласточек - и вот
Не видно солнца; вся стихия
Щебечет, движется, живёт;
Сквозь сети - сумерки густые -
Не видно солнца и земля плывёт.
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывёт. Мужайтесь, мужи.
Как плугом, океан деля,
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
Май 1918. Москва
*** 'Отравлен хлеб и воздух выпит'
Трудно, да и едва ли возможно найти в Старом или Новом Свете столько крупных поэтов из еврейской интеллигенции, каждый из которых безусловно значим для языка, сколько в России начала ХХ века. О. Э. Мандельштам, Б. Л. Пастернак, С. Я. Маршак, Б. К. Лившиц, позднее Д. С. Самойлов, А. А. Галич, И. А. Бродский - выбранная ими стезя русского поэта едва ли может быть объяснена рациональными соображениями. Люди широкого дарования, они прекрасно сознавали, что значит быть поэтом, что значит противопоставить себя всей окололитературной шатии-братии, 'расе с противным запахом кожи и самыми грязными способами приготовления пищи', - как некогда знал Н. С. Гумилёв, 'что такое эта скрипка, что такое тёмный ужас начинателя игры'. И один в поле воин: выйти, поступить, сказать слово, уповая на 'провиденциального собеседника', 'далёкого потомка', 'друга тайного', 'друга дальнего', 'друга в поколении', - высказать его вопреки тысячам швондеров, идущих с портретами кремлёвского горца, - и, до конца, выстоять одному против миллионов отравленных пропагандой, ором орущих, хором поющих вертухаев и их рабов. 'Ведь поэзия есть сознание своей правоты', - понимал О. Э. Мандельштам ('О собеседнике'. С. 236). Горе тому, кто утратил это сознание!..
Хорошо (!) во весь голос обращаться к товарищам потомкам, будучи свято уверенным в правоте своего дела, во главе колонны шагая горланом-главарём революционного класса! Страшнее - негромко, но не менее уверенно, не браво, но в голос ('голос - это личность') заявить: 'Я настаиваю на том, что писательство в том виде, как оно сложилось в Европе и в особенности в России, несовместимо с почётным званием иудея, которым я горжусь. Моя кровь, отягощённая наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского отродья'. (О. Э. Мандельштам. 'Четвёртая проза'. С. 187).
'Моя кровь, отягощённая наследством овцеводов, патриархов и царей...' - и это спустя дюжину лет после расстрела царской семьи, в годы коллективизации 'овцеводов', накануне новой волны репрессий и геноцида! Это сказано, когда всякий историзм был подогнан под мерило партийного руководства, а несогласие с социалистическим отечеством каралось 'десятью годами без права переписки' или, за его пределами, парой ударов ледорубом по голове.
* * *
Отравлен хлеб и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!
Под звёздным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.
Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан,
Кто выменял коня - событий
Рассеивается туман;
И если подлинно поётся
И полной грудью - наконец
Всё исчезает: остаётся
Пространство, звёзды и певец!
1913
Продажность современников не оставляла шансов. Продажность двоемыслия - готовность одобрить любую, самую страшную государственную инициативу. Продажность за страх, не за совесть.
'Животный страх стучит на машинках, животный страх ведёт китайскую правку на листах клозетной бумаги, строчит доносы, бьёт по лежачим, требует казни для пленников. Как мальчишки топят всенародно котёнка на Москва-реке, так наши взрослые ребята играючи нажимают, на большой перемене масло жмут: - Эй, навались, жми, да так, чтобы не видно было того самого, кого жмут, - таково освящённое правило самосуда.
Приказчик на Ордынке работницу обвесил - убей его!
Кассирша обсчиталась на пятак - убей её!
Директор сдуру подмахнул чепуху - убей его!
Мужик припрятал в амбар рожь - убей его!
К нам ходит девушка, волочась на костыле. Одна нога у неё укороченная, и грубый башмак-протез напоминает деревянное копыто.
Кто мы такие? Мы школьники, которые не учатся. Мы комсомольская вольница. Мы бузотёры с разрешения всех святых'.
(О. Э. Мандельштам. 'Четвёртая проза'. С. 179-180)
* * *
Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.
Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.
Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир, болезненный и странный,
Я принимаю, пустота!
1910, 1922(?)
Кто мы? - обратная сторона вопроса 'Кто я?' Но если мы - комсомольская вольница, то для нас гораздо важнее партийная литература, чем свободное творчество. О. Э. Мандельштам не мог принадлежать подобной 'вольнице' и находить товарищей в школьниках, которые не учатся и учиться не желают.
- Акмеизм - это тоска по мировой культуре, - сформулировал он.
Ему было известно, что тюремщикам больше, чем кому-либо ещё, нужна литература, выполняющая одно назначение - помогать власть имущим удерживать в повиновении солдат, а судьям чинить расправу над обречёнными. Эти начальники с порога обложены секретаршами, подобно сиделкам, охраняющих их как тяжелобольных. При них же писатели - 'помесь попугая и попа', 'раса, кочующая и ночующая на своей блевотине, изгнанная из городов, преследуемая в деревнях, но везде и всюду близкая к власти, которая ей отводит место в жёлтых кварталах, как проституткам'. Смертельный враг писательства и 'литературы', сам Осип Эмильевич был одним из обречённых - тех 'должников революции', в чьих дарах она не нуждалась. Его произведения никогда не были 'разрешёнными', - они были 'диким мясом', 'сумасшедшим наростом', 'ворованным воздухом':
'Все произведения мировой литературы я делю на разрешённые и написанные без разрешения. Первые - это мразь, вторые - ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешённые вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда.
Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей - ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать - в то время как отцы запроданы рябому чёрту на три поколения вперёд.
Вот это литературная страничка'.
(О. Э. Мандельштам. 'Четвёртая проза'. С. 182)
* * *
О, как мы любим лицемерить
И забываем без труда
То, что мы в детстве ближе к смерти,
Чем в наши зрелые года.
Ещё обиду тянет с блюдца
Невыспавшееся дитя,
А мне уж не на кого дуться
И я один на всех путях.
Но не хочу уснуть, как рыба,
В глубоком обмороке вод,
И дорог мне свободный выбор
Моих страданий и забот.
Февраль - 14 мая 1932
В 1922-м в работе 'О природе слова' поэт устанавливал взаимосвязь:
'Русский язык - язык эллинистический. В силу целого ряда исторических условий, живые силы эллинской культуры, уступив Запад эллинским влияниям и надолго загащиваясь в бездетной Византии, устремились в лоно русской речи, сообщив ей самоуверенную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью.
Если западные культуры и истории замыкают язык извне, огораживают его стенами государственности и церковности и прочитываются им, чтобы медленно гнить и зацветать в должный час его распада, русская культура и история со всех сторон омыта и опоясана грозной и безбрежной стихией русского языка, не вмещающейся ни в какие государственные и церковные формы'. (С. 245).
Язык, который стал звучащей и говорящей плотью и не вмещается ни в какие государственные и церковные формы, вёл О. Э. Мандельштама сквозь и над революционной стихией. Сквозь: 'Октябрьская революция не могла не повлиять на мою работу, так как отняла у меня 'биографию', ощущение личной значимости. Я благодарен ей за то, что она раз навсегда положила конец духовной обеспеченности и существованию на культурную ренту', ('Поэт о себе'), - сказано искренне и не без сарказма. Над: поэт всегда превосходил неизбежность исторической действительности. Его история - подлинная, не поддающаяся переписке, ибо это письмо, на котором пишется всё историческое, история языка. Его собственное, казалось бы, субъективное метафизическое состояние, будучи объективировано в поэтической форме, воплощало жизнь самого языка.
* * *
Отчего душа так певуча,
И так мало милых имён,
И мгновенный ритм - только случай,
Неожиданный Аквилон?
Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой
И совсем не вернётся - или
Он вернётся совсем другой.
О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдёшь в морские края, -
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное 'я'.
Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот...
Неужели я настоящий
И действительно смерть придёт?
1911
В начале 1920-х О. Э. Мандельштама заманивали новые литературные группы: Абрам Эфрос с Софией Парнок предлагали создать группу 'неоклассицистов', Владимир Нарбут и Исаак Бабель - 'неоакмеистов'. О. Э. Мандельштам много переводил, печатал критические статьи в 'Русском Искусстве', в Берлине вышел новый сборник его стихов 'Tristia', название которому, в отсутствие Мандельштама, придумал М. А. Кузмин, Госиздат снова выпустил 'Камень' и 'Вторую книгу' поэта. И всё же, как от неоклассицистов, так и от неоакмеистов О. Э. Мандельштам отказался. До начала 1923 года он вёл активную литературную борьбу - 'справа' с символизмом, 'слева' с футуризмом, с ЛЕФом. После 1923-го литературная деятельность сошла на нет, и, за исключением переводов, поэт ничего не публиковал. (См.: 'Труды и дни О. Э. Мандельштама'. С. 505-506).
'Жизнь языка в русской исторической действительности перевешивает все другие факты полнотою явлений, полнотою бытия, представляющей только недостижимый предел для всех прочих явлений русской жизни. Эллинистическую природу русского языка можно отождествлять с его бытийственностью. Слово в эллинистическом понимании есть плоть деятельная, разрешающаяся в событие. Поэтому русский язык историчен уже сам по себе, так как по всей своей совокупности он есть волнующееся море событий, непрерывное воплощение и действие разумной и дышащей плоти. Ни один язык не противится сильнее русского назывательному и прикладному назначению. Русский номинализм, то есть представление о реальности слова как такового, животворит дух нашего языка и связывает его с эллинской филологической культурой не этимологически и не литературно, а через принцип внутренней свободы, одинаково присущей им обоим'. (О. Э. Мандельштам. 'О природе слова'. С. 246).
Notre Dame
Где римский судия судил чужой народ -
Стоит базилика, и радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый лёгкий свод.
Но выдаёт себя снаружи тайный план:
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.
Стихийный лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом - дуб, и всюду царь - отвес.
Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам.
1912
Русский номинализм - представление о реальности слова, которое правильнее было бы назвать реализмом, - не мог не требовать от поэта быть предельно честным, открытым и нигде, никогда, ни за что не кривить душой. Без выполнения этого условия не могла состояться внутренняя свобода: 'и дорог мне свободный выбор моих страданий и забот', - возможность говорить рифмованною речью, слышать зов бытия, быть языком. Таким и только таким образом можно рассчитывать быть услышанным 'провиденциальным собеседником', 'другом тайным':
'Да, когда я говорю с кем-нибудь, - я не знаю того, с кем я говорю, и не желаю, не могу желать его знать. Нет лирики без диалога. А единственное, что толкает нас в объятия собеседника, - это желание удивиться своим собственным словам, плениться их новизной и неожиданностью. Логика неумолима. Если я знаю того, с кем я говорю, - я знаю наперёд, как отнесётся он к тому, что я скажу - что бы я ни сказал, а следовательно мне не удастся изумиться его изумлением, обрадоваться его радостью, полюбить его любовью. Расстояние разлуки стирает черты милого человека. Только тогда у меня возникает желание сказать ему то важное, что я не мог сказать, когда владел его обликом во всей его реальной полноте. Я позволю себе формулировать это наблюдение так: вкус сообщительности обратно пропорционален нашему реальному знанию о собеседнике и прямо пропорционален стремлению заинтересовать его собой. Не об акустике следует заботиться: она придёт сама. Скорее о расстоянии. Скучно перешёптываться с соседом. Бесконечно нудно буравить собственную душу (Надсон). Но обменяться сигналами с Марсом - конечно, не фантазируя - задача, достойная лирического поэта'.
(О. Э. Мандельштам. 'О собеседнике'. С. 239)
* * *
Я ненавижу свет
Однообразных звёзд.
Здравствуй, мой давний бред -
Башни стрельчатой рост!
Кружевом, камень, будь
И паутиной стань,
Неба пустую грудь
Тонкой иглою рань.
Будет и мой черёд -
Чую размах крыла.
Так - но куда уйдёт
Мысли живой стрела?
Или, свой путь и срок
Я, исчерпав, вернусь:
Там - я любить не мог,
Здесь - я любить боюсь...
1912
У того, кто без разрешения вышел в эфир, дерзнул 'обменяться сигналами с Марсом', много врагов. В своих кознях они изобретательны и агрессивны в такой степени, что репрессивная машина авторитарного государства поспевает не сразу, со скрипом. У поэта небольшой запас времени быть среди этой шантрапы самим собой: не воевать, не уклоняться от столкновений, не налегать и не наваливаться, не распластываться и не бояться - просто быть. Чтό из того, что они тычат в поэта корявыми пальцами своего недомыслия? Ничтожна самоуверенность, с которой распирает их важность обустраиваемых в быту делишек, изрыгаемых в литературу слов. Что из того? Все они давно отлучены от слова.
'На таком-то году моей жизни бородатые взрослые мужчины в рогатых меховых шапках занесли надо мной кремневый нож с целью меня оскопить. Судя по всему, это были священники своего племени: от них пахло луком, романами и козлятиной.
И всё было страшно, как в младенческом сне. Nel mezzo dеl'cammin di nostra vita - на середине жизненной дороги я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями. То были старцы с жилистыми шеями и маленькими гусиными головами, недостойными носить бремя лет.
Первый и единственный раз в жизни я понадобился литературе, и она меня мяла, лапала и тискала, и всё было страшно, как в младенческом сне'.
(О. Э. Мандельштам. 'Четвёртая проза'. С. 188-189)