Аннотация: Шесть эссе о начальной поре творческой жизни Анатолия Мариенгофа. Аудиокнига на YouTube https://youtu.be/eY0civu5LLU
Глава 1.
А. Б. Мариенгоф. "Когда откроются ворота наших книг"
Аудиокнига на YouTube https://youtu.be/eY0civu5LLU
В возрасте первых сознательных впечатлений родители одевали его самым оскорбительным образом в платьица голубенького и розового цвета. Волосы были длинными - ниже плеч.
- Девчонка! Девчонка!.. - визжал дворовый пацан Митька и чуть не перерезал пополам своим железным обручем мопса Неронку, с кряхтением несшего в зубах ребячий деревянный наган.
- Экой башибузук, - незлобно ворчала нянька.
- Девчонка! Девчонка!.. - злопыхал Митька и вихрем проносился мимо. Его залатанные брючки из чёртовой кожи, громадные рыжие штиблеты, унаследованные от старшего брата, волосы, подстриженные в кружок, - всё это было пределом мечтаний по-девчачьи убранного мальчика.
По носу текли слёзы.
И вдруг:
Рождение из ничего,
Дни сумрачного века моего,
Деритесь, сволочи, как львы:
- Иду на вы.
В одном четверостишии весь драматизм вечного и преходящего, весь тысячелетний опыт противостояния рождённой из ничего свободной личности и предопределённой развитием техники общественной истории.
Глупая мода одевать маленьких мальчиков в платьица весёлых расцветок, с которых обхохатывались ребята заводских окраин, осталась в обидном прошлом, но длинные волосы поэт сохранил и в студенческой молодости, и в стихии революционного мятежа. В дворянском же институте нравы были строгие, как у дворового пацана с обручем, и о длинных поэтических волосах мечтать не приходилось.
- Древние греки носилы длынные вольосы дла красоты, - поучал его инспектор западнославянского образца, - скифы - чтобы устрашать своих врагов, а ты дла чего, малчик, носишь длынные вольосы?
Смешной был чех: мягкое 'л' он произносил как твёрдое, а твёрдое мягко, путал, стало быть, звуки, но попробуй ему возрази - санкциями обложит незамедлительно. И бежал отпрыск обедневшего рода по мраморной розовой лестнице Дворянского института к куафёру.
Это 1914-й.
А в 1918-м много чего перепутают пленные белочехи в российской действительности, подняв мятеж от Волги почти до Владивостока. Что же, ныне, столетие спустя поэтам выговаривают скорее за короткие волосы и стрижку под Маяковского. И опять те же 'чехи', наследственно, нарочито или по недомыслию своему, путающие мягкие и твёрдые 'л' великого и могучего родственного языка.
- Трудно было в нашем институте, - резюмировал в назидание потомкам поэт, - растить в себе склонность к поэзии и быть баловнем муз.
Было трудно.
И вдруг - это странное рождение из ничего, когда дух человеческий облекается в латы и идёт на вы с сумрачными днями своего века.
Поэзия преображает душу.
Будучи рыцарски вооружён, поэт знает о присутствии Духа здесь и сейчас и потому на вопрос, что в жизни необходимее - хлеб, нефть, каменный уголь или литература, не колеблясь, отвечает - литература.
Поэзия освобождает душу.
Кто понимает и это?
*** 'До дней последних юность будет люба'
Сын нижегородского врача Анатолий Мариенгоф родился в 1897 году в ночь на Ивана Купала, когда цветёт папоротник и открываются клады.
'Нижний! - пишет он в 'Бессмертной трилогии'. - Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари, караваны ассенизационных бочек и многотоварная, жадная до денег, разгульная Всероссийская ярмарка. Монастыри, дворцы именитого купечества, тюрьма посерёдке города, а через реку многотысячные Сормовские заводы, уже тогда бывшие красными. Трезвонящие церкви, часовенки с чудотворными иконами в рубиновых ожерельях и дрожащие огоньки нищих копеечных свечек, озаряющих суровые лики чудотворцев, писанных по дереву-кипарису. А через дом - пьяные монопольки под зелёными вывесками' (А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 128).
Караваны бочек и знаменитая Нижегородская ярмарка, длинные заборы и керосиновые фонари - всё по соседству. В Нижнем семья Мариенгофов жила на Большой Покровке, главной улице города. Поначалу сын посещал частный пансион, а в 1908-м перешёл в Нижегородский Дворянский институт императора Александра II.
Добрая половина институтцев распевала на все лады одностишие Валерия Брюсова: 'О, закрой свои бледные ноги!' И юноша тоже читал и писал стихи - днём, ночью, дома и в институте на уроках. Читал из-под парты, положив на колени декадентскую книжку. Писал, бормоча в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте: на улице, за обедом, во время общей молитвы в актовом зале, в уборной и даже стоя голкипером в воротах футбольного поля.
* * *
В пути. Ещё в пути. Опять в пути.
Идти, идти, идти.
Что значит жить?
Быть может, это значит пережить?
И пережить уметь?
Найти и потерять. И потерять уметь.
С улыбкой о беде рассказывать,
Так величавей делаются вязы,
Когда сентябрь их одевает в медь.
1961
'Вот юродивое сословие эти сочинители рифмованных строк!' - восклицает он полвека спустя:
'В ранней юности над ними измываются приятели, иронизируют трезвые подруги, подтрунивают тёти и дяди, смеётся хорошенькая горничная; несколько позже сердятся жены, если они из богатого и делового дома. И скажем честно: сердятся на полном основании. Из бормочущего мужа ничего путного не выйдет. Ни вице-губернатора не выйдет, ни председателя Казённой палаты, ни члена правления солидного банка' ('Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 147-148).
Всё так! Ничего годного про запас в мире вице-губернаторов, председателей Казённых палат, членов правлений солидных банков из этого бормотанья вряд ли получится. Так же как ничего путного в бытие текстуального не выходит из мира вице-губернаторов и иже с ними. Их век - разве что несколько десятилетий, пока губернаторствовали, председательствовали, заседали. А что потом? А потом и поговорить не с кем, потому как где же они? Увы и ах! Отпредседательствовали, прозаседали. Кто из вице-губернаторов и председателей Казённых палат начала прошлого века оставил по себе след? А уж членов правления банков и не счесть сколько было. Где же они? Кому до них дело? Жили-были... Ну, и отжили, и отбыли неизвестно куда.
Ars longa, vita brevis.
Искусство вечно, а жизнь быстротечна.
* * *
А ну вас, братцы, к чёрту в зубы,
Не почитаю старину.
До дней последних юность будет люба
Со всею прытью к дружбе и вину.
Кто из певцов не ночевал в канаве,
О славе не мечтал в обнимку с фонарём!
Живём без мудрости лукавой,
Влюбившись по уши, поём.
Горят сердца, когда родному краю
Железо шлёт суровый враг.
Поэтам вольность молодая
Дороже всех житейских благ.
В институте Анатолий принимается за издание детского литературного журнала, которому присваивает гордое имя 'Сфинкс'. В его единственном номере авторами были одноклассники. Кто рассказал о своей собаке, что гораздо умней, добрей и порядочней человека, кто нарисовал ядовитые карикатуры на директора Касторку с Клёцкой и классного надзирателя Стрижа. Сам же редактор напечатал стихотворение, которое начиналось со строк 'Волны, пенясь, отбегали / И журчали вдалеке...'
'Журнал приняли в классе бурно. Он переходил из рук в руки, читался вслух, обсуждался.
Рассказ про собаку и лихие карикатуры оказались в глазах институтцев, как ни странно, не бог весть чем. Этому все поверили. Но сочинить стихотворение в правильном метре, да ещё с настоящими рифмами: 'Э, надувательство!'
И весь класс стал надо мной издеваться: 'Поэт!.. Ха, поэт!.. Пу-у-ушкин!' Больше всех приставал Борька Розинг, прилизанный пшютик с пробритым средним пробором:
- Ну, Анатолий, признавайся как на духу: стишок-то свой из какого календаря сдул?
Я не выдержал и дал ему в морду. Удар удался. Из носа хлынула кровь на выутюженный мундирчик.
Борька, зажав ноздри в кулак, с рёвом побежал жаловаться к Стрижу. Тот доложил Касторке с Клёцкой.
- В карцер его. На четыре часа. Этого Пушкина! - не поднимая голоса, презрительно сказал директор.
Так началась моя поэтическая деятельность и мои литературные страдания'.
(А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 138-139)
Апрель
Полдень, мягкий, как Л.
Улица коричневая, как сарт.
Сегодня апрель,
А вчера ещё был март.
Апрель! Вынул из карманов руки
И правую на набалдашник
Тросточки приспособил.
Апрель! Сегодня даже собачники
Любуются, как около суки
Увивается рыжий кобель.
Собачники, полдень, апрель - вот она вольность молодая.
'Город не высокорослый, не шумный, с лихачами на дутых шинах и маленькими весёлыми трамвайчиками - вторыми в России. Они побежали по городу из-за Всероссийской выставки.
Выставка в Нижнем! Трамвай! Приезд царя! Губернатор Баранов, скакавший на белом жеребце высоких арабских кровей! Губернатор сидел в своём английском седле 'наоборот', то есть лицом к лоснящемуся лошадиному крупу. 'Почему так?' - спросите вы. Да потому, что скакал губернатор впереди императорской коляски. Не мог же он сидеть спиной к помазаннику Божию!'
(А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 128)
Помазанник Божий и его губернатор не вызывали должного пиетета в кругу семьи нижегородского лекаря. 'Для имажиниста 20-х годов не существовало богов ни на небе, ни на земле', - признает позже основатель новейшего литературного направления.
В 1913-м после смерти жены Борис Михайлович Мариенгоф принял представительство на Пензу и Пензенскую губернию английского акционерного общества 'Граммофон'. Общество выдавало широкий индивидуальный кредит на аппараты и пластинки, и довольно значительные проценты от оборота подталкивали главу семьи к переезду в Пензу.
'Глубокая ночь.
Я пишу жестокую поэму о своей первой любви. Себя не щажу. В этом суровом приговоре есть доля кокетства. И немалая. Ах, как приятно не щадить себя!
Входит отец.
- Батюшки! А ты всё ещё не спишь? Ложись, брат, ложись. Завтра рано вставать.
- Я, папа, завтра не пойду в институт.
- Почему?
- Кончаю поэму.
- Ну, как? Вытанцовывается?
- Не знаю. Скоро тебе прочту.
- Жду с нетерпением. Ну, пиши, пиши. Я оставлю Дуняше записку, чтобы тебя не будила.
- Спасибо, папа. Спокойной ночи.
И целую у него руку. А в детстве я любил засыпать, положив себе под голову эту большую ласковую руку, которая не дала мне ни одного шлепка.
Весной меня не допустили к переходным экзаменам: три годовые двойки - по алгебре, по геометрии и по латыни.
'Сел! Второгодник!'
Огорчился я смертельно.
Отец меня утешал:
- Экой вздор! Ну, кончишь институт на год позже. Зато, мой друг, ты написал две поэмы и несколько десятков стихотворений. Из них, по-моему, три-четыре хороших'.
(А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 148-149)
Будто бы голос ушедших эпох! Голос и логика: какая малость - отложить окончание института на год, когда совершается уникальное - рождается поэма! Никто другой и даже сам поэт не написал бы такие стихи впоследствии, по окончании института, если бы не бормотал их именно здесь и сейчас, в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте. А не бормотал бы тогда, глядишь, и вообще не появилось бы Анатолия Мариенгофа, то есть, конечно, институтец с таким именем и фамилией числился бы, но поэтом было бы меньше.
* * *
Тело свесили с крыш
В багряной мошкаре арлекина,
Сердце расклеили на столбах
Кусками афиш.
И душу, с ценою в рублях,
Выставили в витринах.
Нижний Новгород - Пенза.
Длинные заборы мышиного цвета, керосиновые фонари.
Движение из улицы в улицу, слова-пароли.
Настигающие, как сновидение, образы. Они же и наяву:
Ветер колючий
трубе
вырывает
дымчатой шерсти клок.
Лысый фонарь
сладострастно снимает
с улицы
чёрный чулок.
(В. Маяковский. 'Из улицы в улицу')
Маяковский и Блок - в их образном строе живёт в Пензе учащийся Третьей частной гимназии некоего Пономарёва Анатолий Мариенгоф. Фуражка с дворянским околышем да красный воротник мундира, как и предполагал отец, зачаровали директора, 'интеллигента из половского племени', и даже по алгебре и геометрии на переводных экзаменах поэт получил пятёрки: экзаменовали его наспех, кое-как, словно боялись, что срежется.
'Начало занятий. Первый день.
Я подавлен пономарёвской гимназией: облупившиеся крашеные полы, как в небогатых кухнях; тёмные потолки с потрескавшейся штукатуркой; плохо вымытые оконные стёкла. 'Чтобы жизнь казалась потускней!' - говорю я себе.
(А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 149-150)
По вечерам над ресторанами горячий воздух дик и глух...
Блок. Куда от него деться?
Пенза с её 'комодной', по словам Бориса Михайловича, архитектурой. Излюбленная левая сторона, если идти от базара, Московской улицы, где с шести до восьми вечера гуляют гимназисты и гимназистки старших классов, а влюблённые держатся под ручку.
Блок и Маяковский, неизбежность и освобождение - две логики приятия роковых социальных потрясений. Гимназический журнал, издаваемый на отцовские деньги, Анатолий более чем наполовину заполняет собственными стихами, рассказами и эссе.
* * *
Сказка, присказка, быль,
Небыль.
Не знаю. Неугомонные
Тильтиль и Митиль -
Ищем любовь: 'Там, там - вон
На верхушках осин, сосен!'
А она, небось,
Краснопёрая
Давным-давно улетела в озёра
Далёкого неба.
'Гимн гетере', первое крупное произведение сына, Борис Михайлович переименовывает в 'Гимн бляди':
- По крайней мере, по-русски будет, - добавляет он. - А то - гетера!.. Наложница!.. Осанна!.. Семинарщина, Толя, бурсачество. И откуда бы?
В семье еврея-выкреста почитались театр и литература, отнюдь не религиозная благопристойность и сентиментальность.
Поэму Толя бросил в огонь.
- Вот и правильно, - согласился отец.
Летом 1914 года гимназист Мариенгоф уходит в плавание на учебной парусной шхуне 'Утро':
'Иностранные порты. Стокгольм, Мальме, Копенгаген... Вот она, Дания, - родина Гамлета.
Я стою под кливерами на вздыбленном носу шхуны. Нордвест воет что-то своё, а я - слова Датского принца:
Мой пульс, как твой!
И мерно отбивает
Он такт, как в музыке...'
(А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 167)
Распущены паруса, море - не серебристое, не пепельное и не бледно-голубое, как русские глаза, но чёрт знает какого цвета. Какая-то пенящаяся бурда. Волны разваливаются и грохочут. Юноша вглядывается в бескрайнюю мглу, как бы пытаясь прочесть там будущее своей жизни: 'Моряк, адвокат или поэт? Один из миллионов или один на миллионы?'
Это противопоставление личности обезличенным миллионам довольно привычно, и - у Маяковского - один, даже очень важный, не подымет простое пятивершковое бревно, тем более дом пятиэтажный. Отчего всегда так? Ведь этот один только на первый взгляд кажется одиноким: у него - круг общения, круг семьи, в котором свой Борис Михайлович помогает переименовать 'Гимн гетере'. И потом у него есть язык - семиотическое окно в бытие, стародавний Зодиак. Язык не молчит: кто говорит на языке, понятном только ему одному, не говорит вообще, и потому - горе одному, один не воин. Но поэт говорит на языке миллионов, пусть не обязательно понятном всем, но открытом для всех. Это - путь посвящения.