Аннотация: Шесть эссе о послереволюционном творчестве Анатолия Мариенгофа. Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/ZW2E9uGmcw0
Глава 7.
А. Б. Мариенгоф. "Зелёных облаков стоячие пруды"
Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/ZW2E9uGmcw0
Просматривая записные книжки сына, убитый горем отец обнаружил вопрос: 'А вдруг я бездарный? Вдруг я действительно бездарный? Вдруг все мечты разлетятся? Нет, этого не может быть. А вдруг?..' Это страшное 'вдруг' росло, назревало, делалось всё более вероятным и отчётливым. Сыну казалось, что так оно и случится в жизни. 'Ну нет! - протестовал он с юношеским максимализмом. - Тогда я покончу самоубийством'.
Каким же виноватым чувствовал себя отец, что прежде не заглянул в его блокнотики и дневники, доверчиво открытые на столе! Непоправимое можно было предотвратить! Именно ему, начинателю имажинизма, поэту и литератору, на протяжении всего творческого пути приходилось выслушивать сомнения и упрёки в собственной одарённости, командный ор Союза писателей, поучения полуинтеллигентов и полуневежд, что и о чём писать. Именно он, Мариенгоф, изведав ещё при царе, как интеллигентные молодые люди сразу после гимназий и университетов, будучи 'вольноопределяющимися' на военную службу, стояли на вытяжку перед полуграмотным, матерящимся почём зря фельдфебелем из 'народа', мог послать всё это княжеско-пролетарское хамство вежливым 'Мерси!'
'Оглушительное тявканье', - вещала передовица газеты, в которой правды не было ни на грош. А с нею 'пошла писать губерния' и пишет до сих пор, клеймя и изобличая, милуя и казня. Казни всё же случаются много чаще и с бόльшим размахом, чем помилования. Таков крест, который имажинизм несёт без малого сотню лет. Сотню лет проработок и натужных попыток сведения к 'символу' и 'футурью', гробокопательства и насильственного разделения тех, кто без всякого дозволения оказался связан вместе как при жизни, так и по смерти.
Очередную проработку в газетах сын переживал гораздо серьёзней отца: это ведь ему приходилось встречать тридцать пять если не врагов, то недругов в классе, когда Анатолий Борисович находил себе утешение в высоких исторических аналогиях:
- Один критик написал, что я умру пьяным под забором, - жаловался Чехов Горькому.
- Книги Чехова... представляют собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта, - писали горе-знатоки о его 'Пёстрых рассказах'.
Чуднό! Какой-то бред, как видимо, от удушья: полуинтеллигенты о Чехове, полуневежды о Мариенгофе, - прослойка, кормящаяся изобретением собачьих блюд.
'Я чувствую, что это самоубийство - сплошная литература и никогда я не сделаю этого', - пытал судьбу Кирка.
'Становится совсем тяжело. Неужели даже наедине не можешь быть искренним? Нет, не могу. Я могу быть искренним, когда говорю с другими. Тогда это у меня получается. А наедине ничего не выходит', - и это было много серьёзней: невозможность быть самим собой, невозможность вступить в диалог с Тем, кто никогда тебе не изменит.
А ты Ему?
Экзистенциальное одиночество.
*** 'Осыпалась заря, как августовский тополь'
За эпохой исторических превратностей и переворотов, казалось бы, должны наступать годы социального примирения и, пусть относительного, но тем не менее некоторого благополучия, когда жизнь ровно следует семейному 'хочу спокойно чистоту растить'. Однако это далеко не всегда так, и вряд ли возможно с точностью определить, насколько затянется 'переходное время'.
В 1937-41 годах 'бродячий миссионер революции', бывший член Временного правительства А. Ф. Керенского от партии эсеров, основатель американской социологической школы Питирим Александрович Сорокин (1889-1968) издал труд 'Социальная и культурная динамика'. В своём анализе, в пику К. Марксу, на основе тщательного изучения гигантского объёма статистического материала русско-американский учёный показал отсутствие каких-либо естественноисторических закономерностей, действующих подобно законам природы. Исходя из результатов исследования, П. А. Сорокин сделал вывод, что будущее не предопределено и каким оно будет, зависит от самих людей.
* * *
Это был урок, урок суровый,
И сейчас ещё нам не до смеха.
Хорошо бы в сентябре уехать,
Если будем живы и здоровы.
К тишине берёзовой, напевной,
Под крыло соломенного крова,
Мы поедем обязательно в деревню,
Если будем живы и здоровы.
Просыпаться с озером и птицей.
Что за час, когда идут коровы!
И любовь из пепла возродится,
Если будем живы и здоровы.
В опытах поэтической автобиографии А. Б. Мариенгоф писал:
'К тридцати годам стихами я объелся. Для того чтобы работать над прозой, необходимо было обуржуазиться. И я женился на актрисе. К удивлению, это не помогло. Тогда я завёл сына. Когда меня снова потянет на стихи, придётся обзавестись велосипедом или любовницей. Поэзия не занятие для порядочного человека' (А. Б. Мариенгоф. 'Без фигового листочка'. С. 47).
С изяществом пушкинской строфы он говорит об этом же в стихах:
* * *
Пора, друзья, остепениться.
Ведь каждому из нас
Уже под тридцать лет.
У каждого стихов на тысячу страниц
('Собранье полное' в три тома),
Вкруг глаз рассыпались морщинки,
А самовара в доме
Нет.
Вчера платили сердцу дань,
Теперь тащи оброк уму.
Есть позавидовать чему:
Чёрт побери, от пирога благоуханен пар как!
Квартирку хорошо бы в комнат пять
И толстую кухарку.
Вот трезвые мечты
И трезвые досуги!
Снимай-ка с квинты нос,
О мой непьющий гений!
Оставив шалости пера
И дурость нежную воображенья,
Давайте жен искать, друзья.
А вам пора
Искать мужей, прелестные подруги.
1923
В 1922-м в 'Гостинице для путешествующих в прекрасное', печатной версии имажинистских впечатлений, ещё хозяйничали 'верховные мастера ордена', когда в одном из номеров нарком по военным и морским делам Л. Д. Троцкий прочёл:
'Раньше прекрасное искусство ещё называлось изящным.
Что же это такое?
Говоря языком образа, это означает: горы не особенно высокие, подъёмы не очень крутые, пропасти... Ах, лучше бы пропастей и совсем не было, а не то ещё свалишься!.. Пусть де всё обстоит так, чтобы для путешествующих подъём на гору не был опасной экспедицией ради открытия каких-то высот, а только приятной прогулкой для собственного удовольствия. Чтобы ничто не нарушило ни элегантного свойства литературной походки, ни лёгкости светских манер в поэзии, усвоенных с такой трудностью от иностранных воспитателей.
До чего же изменилась природа прекрасного в наши дни!
У слова походка тяжёлая; смысл - широк, без запретов.
В выражении своих мыслей мы прямы, просты, откровенны, а потому кой-когда и грубоваты.
Почему же природа искусства всё-таки называется прекрасной? Могут ли обвалы, пропасти и крутизны дать ей такое имя?
Безусловно! Потому что мы ищем и находим сущность прекрасного в катастрофических потрясениях современного духа, в опасностях Колумбова плавания к новым берегам нового миросозерцания. Так понимаем мы революцию'.
(А. Б. Мариенгоф. 'Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги'. С. 254)
Здесь же А. Б. Мариенгоф публикует 'Поэму без шляпы':
Не помяни нас лихом, революция.
Тебя встречали мы какой умели песней.
Тебя любили кровью
Той, что течёт от дедов и отцов.
С поэм, снимая траурные шляпы,
Провожаем.
Троцкий просит Есенина передать его другу Мариенгофу, что революция ещё не кончилась и прощаться с ней слишком рано: революция вообще вряд ли когда-нибудь кончится, потому что революция - это движение, а движение - это жизнь.
В 1921-м в шутотрагическом представлении 'Заговор дураков' поэт на известие о скорой расправе реагирует невозмутимо:
Спокойнее, друзья. Спокойнее, спокойней.
Умели бунтовать, умейте ж встретить смерть
Насмешливо и гордо,
Как подобает то сынам богемы.
Простые выкладки троцкистской философии не уберегли Льва Давидовича от длинных рук сталинского НКВД даже за океаном. Созданная им в 1923-м внутрипартийная левая оппозиция была разгромлена в 1927-м. Л. Б. Каменев, похожий лицом на Николая II, и Г. Е. Зиновьев, не похожий ни на кого из царской фамилии, расстреляны. Л. Д. Троцкий выслан из СССР, лишён гражданства, затем убит в Мексике в 1940-м. К тому времени кремлёвским горцем был уничтожен весь ленинский Совнарком и большая часть Реввоенсовета республики - А. И. Рыков, Н. И. Бухарин, М. Н. Тухачевский, И. Э. Якир, И. П. Уборевич. Хитро и лукаво понимающим революционные завоевания тов. Джугашвили были казнены, замучены, доведены до самоубийства, отравлены и заморены голодом миллионы и миллионы граждан молодого советского государства.
* * *
Милостыню жалости мне в нищете,
Затёртый один грошик...
Безжалостное копьё
Измены брошено...
Галл, видите, галл на щите,
Видите, как над падалью уже - вороньё.
1917
Вороньё, одно вороньё. Видите, галл на щите...
В 1946-м совнаркомы всех уровней были преобразованы в одноимённые министерства - народные комиссары получили портфели министров, после чего перспектива люстрации сделалась неприятнейшей для марионеточного номенклатурного руководства, а идея 'есть у революции начало, нет у революции конца' уже не содержала в себе ничего, кроме аллегории.
* * *
От свиста этого меча
Потух
Мой дух,
Как в сквозняке свеча.
Осталось стеариновое тело.
Ему ни до чего нет дела.
Потух мой дух, как в сквозняке свеча. В сквозняк голода и репрессий жизнь заставит засесть за анекдот, но до чего бодро, по-зощенковски легко 'засесть'!
'Лев Николаевич Толстой написал первый русский бульварный роман ('Анна Каренина'), Достоевский - образцовый уголовный роман ('Преступление и наказание'). Это общеизвестно. Мне не хотелось учиться ни у бульварного, ни у уголовного писателя. А лучше их не писал никто в мире. Что было делать? Не был ли я вынужден взять себе в учителя - сплетню. Если хорошенько подумать, так поступали многие и до меня. Но об этом они деликатно помалкивали. Например - месье Флобер. Какую развёл сплетню про 'Мадам Бовари'! Я обожаю кумушек, перебирающих косточки своим ближним. Литература тоже перебирает косточки своим ближним. Только менее талантливо'.
(А. Б. Мариенгоф. 'Без фигового листочка'. С. 47).
* * *
И ты, птенец, моё творенье,
Любимый том в собранье сочинений,
Гони, вали
Весёлым писком музу,
Из рукописей делай корабли.
Катая на закорках карапуза,
Я говорю:
'Спасибо за птенца
Тебе,
Подруга-аист,
Я от него - от пузыря - понабираюсь
Великой мудрости земли'.
1925
В 1923 году, когда безлюбье и любовь истлели в очаге, почвой для сплетен в литературных кругах стала его ссора с Есениным. В ту пору друг Сергун, как сказали бы сейчас, 'не просыхал', хотя поэтический дар его оттого нисколько не истощался.
'Я только что приехал из Парижа. Сидел в кафе. Слушал унылое вытьё толстой контрабасной струны. Никого народу. У барышни в белом фартучке - флюс. А вторая барышня в белом фартучке даже не потрудилась намазать губы. Чёрт знает что такое!
На улице непогодь, мокрядь, желтый, жидкий блеск фонарей.
Я подумал, что хорошо бы эту осеннюю тоску расхлестать весёлыми монпарнасскими песенками. Неожиданно вошёл Есенин. Барышня с флюсом и барышня с ненакрашенными губами испуганно трепыхнулись и повели плечиками. Глаз у Есенина мутный, рыхлый, как кусочек сахара, полежавший в чашке горячего кофе. Одет неряшливо. Шляпа пятнистая, помятая; несвежий воротничок и съехавший набок галстук. Золотистая пена волос размылилась и посерела. Стала походить на грязноватую, как после стирки, воду в корыте.
Есенин, не здороваясь, подошёл к столику, за которым я сидел. Заложил руки в карманы и, не произнося ни слова, упёрся в меня недобрым мутным взглядом.
Мы не виделись несколько месяцев. Когда я уезжал из России, не довелось проститься. Но и ссоры никакой не было. Только отношения похолодали.
Я продолжал мешать ложечкой в стакане и тоже молча смотрел ему в глаза.
Кто-то из маленьких петербургских поэтов вертелся около. Подошла какая-то женщина и стала тянуть Есенина за рукав.
- Иди к энтой матери... видишь, с Мариенго-о-о-фом встретился...
От Есенина пахнуло едким, ослизшим перегаром:
- Ну?
Он тяжело опустил руки на столик, нагнулся, придвинул почти вплотную ко мне своё лицо и, отстукивая каждый слог, сказал:
- А я тебя съем!
Есенинское 'съем' надлежало понимать в литературном смысле.
- Ты не Серый Волк, а я не Красная Шапочка. Авось не съешь.
Я выдавил из себя улыбку, поднял стакан и глотнул горячего кофе.
- Нет... съем!
И Есенин сжал ладонь в кулак.
Петербургский поэтик, щупленький, чёрненький, с носом, похожим на восклицательный знак, и незнакомая женщина стали испуганным шёпотом упрашивать Есенина и в чём-то уговаривать меня.
Есенин выпрямился, снова заложил пальцы в карманы, повернулся ко мне спиной и неровной пошатывающейся походкой направился к выходу.
Поэтик и женщина держали его под руки. Перед дверью, словно на винте, повернул голову и снял шляпу:
- Ад-дьо-о!
И скрипнул челюстями.
- А всё-таки... съем!
Поэтик распахнул дверь.
Вот наша ссора. Первая за шесть лет. Через месяц мы встретились на улице и, не поклонившись, развели глаза'.
(А. Мариенгоф. 'Роман без вранья'. С. 623-625)
* * *
Утихни, друг.
Прохладен чай в стакане.
Осыпалась заря, как августовский тополь.
Сегодня гребень в волосах -
Что распоясанные кони,
А завтра седина - что снеговая пыль.
Безлюбье и любовь истлели в очаге.
Лети по ветру стихотворный пепел!
Я голову - крылом балтийской чайки
На острые колени положу тебе.
На дне зрачков спокойствие и мудрость.
Так якоря лежат в оглохших водоёмах.
Прохладный чай
(И золотой, как мы)
Качает в облаках октябрьское утро.
Ноябрь 1920
История умалчивает, каково далось другу Сергуну это знание: 'я тебя съем!' С нарочитым напором: 'А всё-таки... съем!' А в сердце: 'Пла-акать хочется!' 'Плакать' в смысле буквальном, 'съем' в литературном - смысле личностной истории и образного строя поэм. И знал это Сергун, по видимости, давно - хорошо, если не с начала знакомства, с того самого дня, как с требованием массового террора прошли по Москве латыши. Невыносимо трудно это знать и не выказывать, что знаешь, близкому человеку, ведь он не сможет расценить это иначе как 'желанье вожаковать'. А вовсе не в 'вожаковских' амбициях дело!
'Как табуны пройдут покорно строфы / По золотым следам Мариенгофа', - да нет, не пройдут, а если пройдут так не в обанкроченном войнами веке. Но 'там, где, оседлав, как жеребёнка, месяц, / Со свистом проскакал Есенин', - там возможность другая. Пусть не табуны (для поэтического вдохновения образ аляповат), но проскакать на розовом коне желающие найдутся: поэтическое на деле не в ладах с множественным числом. Пегас пасётся один, не в табуне.
По весне поэт вместе с супругой актрисой Камерного театра Анной Борисовной Никритиной опять покидает Москву ради путешествия по Европе.