Лагун Павел Адамович : другие произведения.

Одна миллионная жизнь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

ЛАГУН Павел Адамович окончил Тульский государственный педагогический институт им. Л.Н. Толстого, По образованию - историк Член Союза профессиональных писателей России. Автор поэтический сборников: "Конь крылатый", "Одиночество", "Вращение Земли", "Камень философский", "Преображение"; романов: "Одна миллионная жизнь", "Прокрустово ложе", повестей: "Астральное тело", "Отдых в Цихисдзири", "Долговая яма", "Раздвоение", повести-сказки "Волшебная искорка", автор ряда статей и публикаций в прессе.

Одна миллионная жизнь

роман

От автора.

Человек, рассказавший мне историю своей жизни, еще жив. Но время идет. Их становится все меньше - стариков, столкнувшихся полвека назад, в разгар молодости, с молохом войны. Еще пять, десять лет - и это поколение уйдет навсегда. Миллионы воспоминаний, миллионы жизней исчезнут навсегда. Пусть останется хоть "однамиллионная"...

ГЛАВА I.

Лагерь засыпал быстро. Измученные за день люди сразу после ужина и вечерней поверки уходили к себе в бараки и валились на нары. Усталость грузными еловыми стволами ложилась на плечи, голову, сковывала руки и ноги. Разговоры были незначительны. Не до разговоров тут... Завтра вставать в четыре. Тайга большая. Деревьев много. Пили да пили. Во век не перепилишь!..

Сон давил властно, стоило только положить голову на подушку. Тяжелый, без сновидений, пустой, как глухой штрек угольной шахты. Ни единого просвета, ни единого пятна. Черный сон без сновидений.

Впрочем, в первые недели Федор сны видел. Они маревом накатывались на него, врывались разбросанными кусками, душили, заворачивали ломотой руки. Руки болели с непривычки. Пилка деревьев -дело нешуточное, и норма - не приведи господь! Но сейчас уж свыкся. Человек - такое существо - привыкает он ко всему - приспосабливается. Выживает. Тем более - с его, Федора, "опытом", как не свыкнешься?!

Ему не привыкать особенно-то. Хотя поначалу все же ломило...

Но он сдюжит, он выживет. Сейчас Федор у себя, в "своем" лагере. Впрочем, утешение слабое. Да и не утешение это вовсе, а какая-то бессильная попытка найти оправдание своему прошлому, сравнить нынешнее житие с тем, что сейчас в его прошлом.

Прошлое... Ведь оно прошло? Провалилось в бездну времени. Возврата нет?! Как нет уже два года войны, Гитлера, "Великой Германии", ее лагерей...

Но он помнит. Память о прошлом неистребима. Помнит все, хотя лучше этого не вспоминать. Говорят, есть такая болезнь - амнезия, когда исчезает память. Человек, как новорожденный, не помнит ничего. Хорошо бы заболеть этой самой амнезией, А то лезут и лезут в голову... Воспоминания. Слово-то какое! Величавое, далекое, неуловимое, как горизонт, не дойти, не приплыть, не прилететь никогда. Возврата нет! И слава богу. Лишь в один уголок воспоминаний хотелось бы вернуться. Лишь в один... А так! Повторение прошлого и сегодняшняя явь ужасают... Но это не только его судьба, не только его жизнь. Это жизнь миллионов...

На запястье номер. Можно разглядеть на руке. Он там четырехзначный. Военнопленный одного из первых, так сказать, "наборов". Дальше у других шли номера более длинные, а этот еще короткий. Потому что стоял октябрь. Октябрь года сорок первого...

2.

Тогда под Вязьмой было жарко. Хотя и лили дожди. Осенние ливни стелились серой пеленой, расползались низкими тучами, сыпались с неба шрапнелью и пулеметными очередями. И еще разрывы гремели раскатами гроз, минутными всполохами черных кустов среди осенней желтизны. Потому что шла война, И враг рвался к Москве, и наши отступали, не в силах его остановить.

Разведвзвод отходил самостоятельно. Связь с ротой давно (дня два) потеряна, и потому брели наугад, ориентируясь по компасу на восток, да еще с запада подгоняло близкое эхо разрывов. С каждым днем все ближе. Двигались по какой-то проселочной дороге. Грязь, слякоть и... льет, льет, льет...

У Федора еще плащ-палатка, а вот Сытину не повезло - одна шинелишка да пилотка - насквозь мокрый парень. И обмотки распустились - уже не поправляет. Сапоги-то гораздо сподручнее. Идти легче и почти не промокают. Сапоги Федору достались ладные, еще в августе, когда призывался. У тех, кто с первых-то дней, - все больше обмоточки. А сапоги уж потом стали выдавать к осени поближе. Впрочем,

у них в разведвзводе у всех сапоги, кроме Сытина, да что ж с него взять? Он приблудный. В сентябре под Смоленском подобрали: разбомбило его роту, а они там недалеко квартировались - вот Сытин пришел и попросился - возьмите, мол, к себе. Лейтенант Ко-люжный тогда долго его проверял, запросил штаб полка, разузнал о Сытине почти все - мало ли что? В разведку все-таки. Федора тоже проверяли. Разведчик на особом положении. Идет в тыл врага. За "языком". Тут нужна особая проверка, но у Федора по этой части все было в порядке. Происхождение самое что ни есть "пролетарское" - из бедных крестьян. Отец батрачил, восемь братьев и сестер. Раскулачиванию не подлежали - "голь перекатная". Несколько лет работал учетчиком в колхозе. А в сороковом выправил паспорт, подался в Москву на заработки. Только приспособился к городской жизни, обживаться стал - костюм купил, пальто, а тут Гитлер (будь он трижды проклят) напал. Призывался Федор из Москвы. Образование к тому же имел семилетнее, потому и взяли в разведчики. Отправили на передовую в особый разведвзвод под начало лейтенанта Колюжного. Лейтенант был мужик грамотный, с десятилеткой, да и специальную школу разведчиков закончил. Долго он их "натаскивал", и спустя месяц получили первое задание. Ушли за линию. Взяли какого-то фельдфебеля, да на обратном пути на патруль напоролись. Троих своих там оставили, лейтенанта Колюжного ранило в плечо. А фельдфебель под шумок смылся. Тогда лейтенант чуть под трибунал не попал. Спасибо, комбат ходатайствовал, спас Колюжного.

А дальше "фронтовые будни". Рейды в тыл, "языки", стычки, перестрелки, потери. Из пятнадцати человек к октябрю их оставалось семеро.

Вот теперь они шли, шли, отступали, потому что фронт пришел в движение - началось генеральное наступление фашистов на Москву.

Впереди шагал лейтенант Колюжный. Небольшого роста, в промокшей плащ-палатке, он казался Федору, замыкающему движение, каким-то нереальным, призрачным сквозь струи непрекращающегося дождя. Да и остальные, размеренно несущие усталые ноги по грязному проселку, обходящие выбоины, ухабы, постепенно становились далекими, чужими. Федор чувствовал, как усталость, которая подкрадывалась к нему все эти дни, постепенно, но неотвязно сковывает его шаги. Ноги в невероятно тяжелых сапогах с каждой минутой все более деревенели. Он отставал от полувзвода - те уходили вперед, а он отставал. И не мог, хотя и очень хотел их догнать. Он отставал. Они уходили...

Вдруг из-за далекого перелеска донесся тонкий нарастающий свист, который скоро перешел в вой. Лейтенант Колюжный оглянулся. Федор видел его лицо под капюшоном плащ-палатки. Только секунду бледное, растерянное лицо. Только секунду. Потом все поглотил треск, грохот, поток жидкой грязи и сырой земли. А далее - мрак...

ГЛАВА II

7.

Не сразу, постепенно, между приступами головной боли, тошноты, гула в ушах он стал осознавать, что... идет. Идет сквозь серую пелену, все больше и больше недоумевая. Видел щербатость грязной дороги и свои сапоги, забрызганные дорожной жижей. Сапоги двигались, словно сами по себе. Ног в них Федор не чувствовал. Это ощущение было нелепым, но явственным, порождающим где-то в глубине сознания мысль о странном поведении сапог. Мысль прорвалась на поверхность, растеклась по всему мозгу и освободила сознание от черноты.

Он идет. Он куда-то идет. Ноги напомнили о себе ломотой, гулом, отдающимся по всему, словно заново рожденному телу. Неужели минуту назад тела не было? И вот оно - ворвалось, вломилось, врезалось в него самого. Его тело. Ноги, руки, грудь, живот, спина - все он ощущал по отдельности и в единстве. По отдельности - потому что, оказывается, весь... был начинен болью. Это единство и кричало ему о жизни. Он жив. Он идет. Куда?

Вдруг Федор почувствовал чью-то руку. Большая, сильная ладонь держала его сбоку. Федор поднял глаза. Рядом шел незнакомый человек. Через всю правую, давно небритую щеку, проходил еще свежий, только что начавший рубцеваться шрам. Шрам был от штыка. От немецкого штыка. Такие раны Федор видел. Видел, когда переходил линию фронта, случайно натыкаясь на трупы наших убитых солдат. Русский трехгранник только колол. Немцы же своими штыками-ножами могли еще и рубить. Это давало им преимущества в рукопашном бою. В рукопашном ли только? Сейчас у них преимущество во всем...

А мужику-то досталось крепко, и это он его ведет. Да что там ведет. По сути дела, - тащит! Ведь не идет Федор, а еле ноги волочит. Понял хоть поздно, но все-таки. Он попробовал выпрямиться, пошевелить немеющим плечом. И это едва уловимое движение передалось идущему рядом. Он повернул голову, и их глаза встретились. Зрачки у Солдата расширились, белесые, выжженные ресницы моргнули несколько раз. Солдат смотрел на Федора. Губы его беззвучно зашевелились. Он что-то говорил. Но Федор его не слышал, а чувствовал, как на него наваливается, давит, мягкими пальцами мнет, прессует, расфасовывает на мелкие важные тампончики, затыкает ими уши - тишина. Вокруг него, внутри него, не считаясь с ломотой тела и головным гулом, росла снежным заносом тишина. Он оглох...

Он оглох, плохо видел, еле шел. И все же он шел. И все-таки он увидел, что только сбоку брел, поддерживая его, человек, впереди тоже бурела чья-то обтянутая мокрой гимнастеркой спина. Сзади интуитивно ощутил движения ног. Множества ног. Федор еще выше поднял голову. Насколько хватило зрения его полуслепых глаз, маячили, колыхались пилотки, фуражки, шапки. Сбоку у обочины показалась фигура немецкого солдата с породистой овчаркой на поводке. Федор понял, что идет. Идет в колонне пленных.

Это открытие он внутренне принял почти спокойно. Отсутствие слуха -вот что волновало его более всего. Он где-то вычитал, что когда аквалангисты опускаются на морское дно и у них закладывает уши, они делают глотательные движения. Федор несколько раз сглотнул,-Эта.была сухая, горькая слюна. Тишина не отступала. Она властвовала, поглотила его. И, наконец, он понял - контужен. Контужен взрывом того снаряда, что "накрыл" их полувзвод. Он вспомнил последний взгляд лейтенанта Колюж-ного. Тот еще не успел испугаться. А может, живы? Вряд ли, вряд ли... Это ему повезло - отставшему... Но повезло ли?

Шли долго, с небольшими привалами. Еды не полагалось. Валились вдоль дороги, кто как стоял. Конвоиры требовали как можно шире освободить край дороги. Навстречу пленным двигался "вермахт". Танки, бронетранспортеры, набитые солдатами, и не злыми, а даже щедрыми, со снисходительностью "великой немецкой нации". Пленным из бронетранспортеров и грузовиков летели шоколадки, огрызки соленых солдатских галет, кто-то даже бросил ополовиненную бутылку коньяка. "Счастливец" спрятал ее за пазуху шинели. Федору досталось едва надкусанное яблоко, его сосед и спаситель довольствовался пачкой галет. Свою милостыню они поделили пополам. Но что за еда - печенье и яблоко? Растравили только аппетит.

И опять подъем. Неслышный лай собак, беззвучные команды конвоя. Вперед! Вперед! На запад. Так ли они собирались туда идти? С громогласными криками "Ура!", под всполохи знамен и артиллерийской канонады. "Войну вести на территории врага." По стратегическим подсчетам Сталина, Берлин сейчас давно бы пал на милость Красной Армии и его, Верховного Главнокомандующего. Сколько их было, довоенных пророчеств?! А немцы-то у Москвы. Не наши у Берлина, а немцы у Москвы. А они шли на запад. Колонна пленных. Более двух тысяч измученных, истощенных, голодных русских солдат, чья реальная судьба совершенно не совпала с глобальной стратегией хозяина кремлевского кабинета. Они шли на запад. До первого крупного железнодорожного узла. А там их стали грузить в вагоны. 2.

Местечко называлось Малые Вилейки. Пейзаж типичный. Литовский. Холмики, перелески. Хутора. Узкая змеистая речка с тем же названием, что и маленький полустанок, спрятанный в багряном пожарнике кленовой рощи. В километре от полустанка, на берегу речушки, бывшие казармы пехотного полка Красной Армии. Новые кирпичные одноэтажные домики, плац, спортивная площадка, подсобные помещения. По слухам, "новоселье" было отпраздновано красноармейцами всего лишь в мае. Строили почти год, а прожили чуть больше месяца... Здесь и был "на скорую руку" сооружен лагерь для военнопленных. Два ряда колючей проволоки, четыре деревянных пулеметных вышки - вот и весь демонтаж. Коменданту нужно было торопиться - "население"

лагеря быстро увеличивалось - эшелоны разгружались почти ежедневно. "Жилыми" стали все помещения, независимо от их бывшего назначения. Люди лежали, сидели на нарах, на полу почти вповалку спали, тесно прижавшись друг к другу. Вши, грязь, удушливый запах давно немытых тел. Именно этот запах Федор больше всего и не выносил. Он не был от природы брезглив, знал, как пахнет крепкий мужской пот, пот рабочего человека. Да и война научила вдыхать и не такие "ароматы". Но только здесь, в лагере под Малыми Вилейками, понял, что такое громадное скопление немытых несколько недель людей. Днем, пока было еще тепло, они с Алексеем Лапиным (так звали его спасителя и отныне друга) сидели, прислонившись к стене своей казармы, тянули одну "листовую" самокрутку, скрученную из палой листвы, смотрели в серое осеннее литовское небо и... молчали. Федор еще очень плохо слышал: какой-то отдаленный гул и редкие реплики Алексея. Понимал же его в основном по губам. Но контузия постепенно проходила. Слух восстанавливался. А свыкнуться с еженочным возвращением в скопище смердящих человеческих тел Федор никак не мог. Ах, с каким удовольствием он бы остался ночевать у кирпичной стены "казармы". Пусть холодно, сыро, но зато нет этой отвратительной вони. Запаха человека. Да и сам он пах не лучше. Тут уж ничего не поделаешь.

Но ночевать вне "казармы" строго запрещалось. Таков был приказ коменданта. С наступлением темноты пленные дружно, как по команде, уходили в свои "лежбища", и над лагерем начинали властвовать прожектора. Часовые следили зорко - не спрячешься. Как-то двое попробовали остаться во дворе на ночь. Утром их трупы выставили на всеобщее обозрение. Комендантский час в лагере действовал неукоснительно.

И Федор с Лапиным каждый вечер шли к "себе", пробирались на "свое" местечко, и голодные, несмотря на недавний "ужин", забывались в каком-то отупляющем полусне, где образы прошедшего дня переплетались с приступами сосущего смертельного голода. Именно смертельного, потому что мор в лагере стоял страшный. И неудивительно. Название "еда" совсем не подходило к тому, чем кормили здесь пленных. Два раза в сутки со станции, где квартировался комендантский взвод немцев, поставляли в лагерь десять полевых кухонь баланды. И это на двадцать тысяч человек, согнанных, сбитых, спрессованных в безликую, обросшую бородами, скверно пахнущую, голодную массу. Как только приближался обеденный час (завтрак врагам германской нации ни к чему), возле баков на колесах, именуемых "полевыми кухнями", толпился самый "ушлый" лагерный народ. Задача заключалась в следующем: так как лошади у коменданта в хозяйстве отсутствовали, то пищу;доставляли сами пленные. Они впрягались в оглобли., толкая, напирая, давя, под присмотром четырех солдат комендантского взвода - пожилых нестроевиков. И все это - ради лишнего

половника баланды, которым награждали за усердие "сердобольные" немецкие кашевары. Так "кухонь-щики" цеплялись за жизнь, так тянулась их агония. А остальные - мерли. Тела не успевали хоронить во рву за лагерем. Федор чувствовал с каждым днем, что слабеет. Все труднее и труднее было по утрам приходить в себя от полудремы, выползать на "солнышко" и с тоскливой надеждой ждать полудня.

Мысли о еде, неотвязные, бредовые, заливали мозг горячим бульоном, проникая во все его существо. Остальное отошло далеко, утонуло в этой жиже, в этой навязчивой жажде есть, есть, есть.

Федор уже не чувствовал вони казармы, не воспринимал разговоры находящихся рядом (хотя слух почти восстановился). Думал о еде и умирал, медленно умирал от истощения.

Алексей Лапин был выносливей. То ли по природе, то ли в силу каких-то других обстоятельств он в транс не впал. И однажды вечером, когда Федор, закрыв глаза, лежал в полуобмороке на "своем" изрядно расширившемся местечке, Алексей наклонился и на самое ухо прошептал:

- Надо бежать.

Вначале Федор ничего не понял. Нет, конечно, слова он разобрал, но содержание осталось где-то за горизонтом восприятия, за невидимой линией беспамятства. Потом издалека надвигающимся гулом поднялось и ударило в самую сердцевину - центр сознания. Бежать! Бежать. И опять он не понял. Что такое - бежать? Как бежать? Он, лежащий сейчас, неуверенно ступающий днем почти по стенке. Истощенный. Думающий только о еде. Должен - бежать?! Ассоциации были просты - бежать - быстро двигаться, как тогда, в четвертом классе, на уроке физкультуры в деревенской школе. Да, тогда он бежал и обогнал всех одноклассников, хотя кормежка тоже была скверная. А сейчас? О чем говорит Лешка?

Федор приоткрыл тяжелые веки. Рядом, почти вплотную, заросшее лицо Лапина. Борода густая, светло-грязная и только справа, на щеке, проплешина: рубец от штыковой раны так и не зарос. Лешку-то и взяли в плен после того штыкового боя. Немец быстрым оказался, ловким. Рубанул штыком. Лешка от боли и шока сознание потерял. А очнулся - весь в крови, и тот немец над ним стоит - ухмыляется -пожалел, значит, не добил...

- Слушай, - горячо дыша, в ухо нашептывал
Алексей, - Все равно сдохнем, а... может, сумеем?

Ј Как? - выдавил из себя Федор. Спросил просто
так. Нужно было спросить. Разговор обязывал.

Ј С "кухоныциками" пристроимся в хвост, а на
повороте - вниз от берега к речке. Не спохватятся...

™ Не смогу я. Ослаб. - Федор попытался сосредоточиться, представить, как они вдвоем от берега к речке бегут...

Ј Не боись, - Лешка сильно выдохнул. На Федора
пахнуло перегаром "листовой" самокрутки.

Ј Не завтра же побежим. Подкормлю я тебя. Ок-
репнешь малость.

Алексей слову своему был верен, Лишний половник

варева, дополненный куском черствого лагерного хлеба, - не ахти какое подспорье в рационе, но для Федора и того было достаточно. Он стал идти на поправку.

А когда над Малыми Вилейками замела декабрьская пурга, когда речка покрылась льдом и смертность в лагере достигла невиданных масштабов, потому что вместе с голодом пленным стал помогать уходить в мир иной и холод (казармы, конечно, не отапливались), тогда Алексей одним ранним утром тихо прошептал Федору на ухо: "Сегодня, вечером...".

ГЛАВА III 1.

На стук в окно долго не открывали. Потом где-то в глубине дома зажегся свет. Свет приближался к террасе. Глухо кляцнул засов, на пороге показался человек с керосиновой лампой в руке. Что-то спросил по-литовски и отшатнулся, увидев две фигуры, отделившиеся от стены дома.

- Хозяин, - хрипло позвал Алексей, - пусти пере-
ночевать.

Человек спустился с крыльца, подошел, шаркая по снегу короткими, без голенищ, валенками. Осветил, осматривая незваных гостей. Сказал по-русски с акцентом:

-Убежали?!

Алексей молча кивнул.

Хозяин мотнул головой:

- Пошли в дом.

Все трое поднялись на крыльцо.

У Федора кружилась голова, слабость расползалась по всему телу. Она медленно поглощала напряженный страх бегства. Сердце еще отдельными прерывистыми толчками отдавалось где-то в горле, но слабость вместе с уверенностью, что все уже позади - их не ищут, не спохватились, властвовала почти над всем его существом. Он шел следом за Алексеем, наклонился так же, как и тот, в дверном проеме, входя в дом. Пахнуло, окутало невидимой дымкой печное тепло, и запах еды (настоящей еды) заставил усомниться в происходящем. Сейчас их, наверное, будут кормить? Неужели их будут кормить?

Они зашли в горницу. Федор увидел посередине стол, на котором стояла лампа с чуть притушенным фитилем. Дальние углы горницы терялись в полумраке. Стол был накрыт к ужину. При виде вошедших испуганно приподнялись две женщины: одна молодая, другая - гораздо старше. Повернулся сидящий спиной к двери мальчишка лет двенадцати. Хозяин что-то сказал им, женщины опустились на стулья, мальчишка с любопытством стал искоса поглядывать на двух изможденных бородатых беглецов.

- Садитесь, - коротко сказал хозяин. - Еда будет.

Федор вдруг почувствовал дрожь в руках. Немеющими, тающими от домашнего тепла пальцами стал расстегивать шинель, но пуговицы долго не поддавались: пальцы были мягкими, как пластилин. Борьба, наконец, увенчалась успехом, и Федор впервые за два месяца снял с себя шинель. Она упала к ногам на чистый, тщательно вымытый пол, на цветную

домотканую дорожку и осталась лежать грязным комом, куском страха и смерти. И опять, как тогда, после контузии, на мгновение, его пронзило радостное ощущение жизни. Он жив! Снова миновала...

Он поднял голову, ощутив на себе чей-то взгляд. С другого конца стола на него смотрела дочь хозяина. Смотрела пристально. Тень падала на ее лицо, но Федор все же уловил во взгляде девушки странную смесь отвращения и жалости. Отвращение к грязному оборванцу и жалость к человеку, просящему пристанища.

- Садитесь, - повторил хозяин.

Алексей и Федор сели на стулья. Федор чуть откинулся назад, почувствовал спинку стула, твердое, но удобное сидение. На миг его заполнило ощущение комфорта. Как давно он не сидел на... стуле.

Он повернул голову к Алексею. Взгляд товарища был поглощен содержимым стола. Глаза округлились, Несколько раз подряд Алексей сглотнул подступившую слюну. Да, они хотели есть, они очень хотели есть! Иное, наверное, их пока не интересовало.

Хозяин что-то сказал по-литовски своей жене, та встала, передала гостям тарелку с салом, нарезанный ломтями хлеб, огурцы, миску отваренной картошки. Алексей схватил рукой горячую картофелину, чертыхнулся, уронил ее на стол мимо тарелки, заметил вилку и стал жадно и быстро есть. Федор тоже взял лежащую рядом вилку и вдруг, как будто со стороны, увидел свою руку. Давно немытую руку. Левая . лежала на скатерти. На белой скатерти. Грязная, словно чужая рука. За два месяца плена он совершенно забыл, что перед едой надо мыть руки. Этому правилу его приучили с детства. Дед был строгий. Чтобы кто-то сел за стол, не помывши рук... А тут за два месяца забыл... почти забыл.

Рука с вилкой опустилась. Федор взглянул на хозяина,

Ј Ешь, - сказал тот, то ли приглашая, то ли при
казывая.

Ј Руки, - тихо пробормотал Федор. - Хочу руки
помыть.

Алексей, с набитым ртом, удивленно взглянул на друга: какое, мол, мытье, когда такие харчи!

Хозяин поначалу не понял, а когда сообразил, как-то криво улыбнулся, встал, позвал за собой Федора назад в сени. В углу к стене был прибит рукомойник. Рядом лежал кусок мыла.

-Мой.

Хозяин приподнял лампу, чтоб светлее было.

Федор взял обмылок. Тот был розовый (лампа в руках хозяина светила ярко). Несмело ударил ладонью по носику рукомойника. Брызнула струя воды. Федор намылил руки. Пена пошла серая. Обмыл. Потом намылил второй раз, третий, затем лицо, бороду. Мыло пахло земляникой...

Сейчас его лицо и руки тоже пахли земляникой. И он словно опьянел от этого запаха. Разве может что-то пахнуть так... хорошо? И хотя все остальное тело его чесалось и смердило двухмесячной грязью. Федор чувствовал себя почта чистым. Руки и лицо

благоухали земляникой. А тут еще хозяин подал полотенце: белое, вафельное. От полотенца пахло хрустящей морозной чистотой. Федор глубоко вдохнул этот запах, аккуратно промокнул лицо, вытер руки. На полотенце остались серые разводы.

Возвратились в горницу. Алексей ел быстро, с аппетитом. Мальчишка и обе женщины молча смотрели на него. Лапин обернулся на вошедших, улыбнулся, слегка осоловело взглянул на Федора.

- Давай помогай, а то все съем, - сказал он, от-
правив очередной кусок сала в рот.

Федор сел рядом, и внезапно приступ голода спазмом сдавил желудок. Он положил себе на тарелку еду, отковырял вилкой, проглотил. И явственно почувствовал, как еда движется по пищеводу, перекатываясь сухим комочком, падает в желудок. Глухая пустота спазма отодвинулась, отступила на секунду, чтобы тут же отвоевать утраченные позиции. Федор съел еще кусочек картошки. Голод опять на мгновенье спрятался и уже не возвращался дольше. Вдруг что-то заставило его посмотреть на Алексея: он перестал жевать, и с ним происходило что-то неладное. Алексей неподвижно замер за столом, его глаза выкатились из орбит, а лицо стало красным и страшным. Хозяйка вскрикнула, сам он вскочил из-за стола. Лапин закачался, захрипел и, опрокидывая стул, мягко, боком упал на цветной половик. Упал и остался лежать неподвижно.

2.

Лом в руках литовца в несколько ударов пробил в речном льду полынью. Лед тонкий. Сковалась Малая Валейка совсем недавно. Да и какие в Литве морозы? Хозяин колол лед угрюмо, сосредоточенно. А колол он могилу. Могилу для Алексея Лапина. Ею станет маленькая литовская речушка. Так проще, безопаснее. Пусть простит Лешка! Согласился Федор с хозяйскими доводами, хотя вначале возмутился. Человека хоронят в земле. Где это видано, чтоб под лед? Но хозяин долбить мерзлую землю отказался наотрез. Да к тому же вдруг их, беглецов, примутся искать и найдут свежую могилу неподалеку от хутора.

- И тогда всем нам, - хозяин жестом изобразил
петлю, сдавливающую горло, - только в реку,..

В конце концов Федор согласился. Тело Алексея завернули в холстину, положили на санки, и на следующую ночь хозяин потащил его к речке. Она была совсем близко, в метрах ста от хутора. Федор шел сзади, волок за собой тяжелый лом, смотрел на очертания человеческой фигуры, которая еще сутки назад была Лешкой Лапиным. Другом, самым близким существом, живым существом. Голодным, исхудалым, но... живым. И вот от него остались одни... очертания, одна видимость, одно тело. Тело, завернутое в холстину, кукла с вытаращенными глазами, которые Федор долго не мог закрыть.

За месяцы войны видел он множество смертей. В лагере в день умирало до сотни человек. И он свыкся, перестал обращать внимание на то, как живой человек, говорящий, дышащий, думающий, превращался в неподвижную грузную куклу, как в театремарионеток, когда случалось, ненароком, отпускали ниточки и кукла замирала на сцене, упав в неестественной, судорожной позе. Но в настоящей кукле все же было больше жизни, чем в умершем человеке. Куклу можно оживить, дернув за ниточку...

В ногах у Алексея несколько кирпичей. Литовец и Федор тихо, под углом, опустили труп в прорубь. Он стал медленно уходить под лед, холстина намокла, тем самым очерчивая фигуру. Алексей уходил под лед. Туловище, плечи, голова... Фонтанчик вытесненной воды, всплеск по краю проруби. Вода сомкнулась...

На хутор возвращались молча. Хозяйка приготовила поздний ужин. Выпили крепкой вишневой настойки - помянули Алексея. Спиртное сильно ударило в голову, переменило состояние мыслей. Как бы ни было жалко друга, чувство собственной безопасности, жизни, возвращающихся житейских наслаждений постепенно брали верх. Ведь поутру вымылся в бане, побрился, подстригся, избавился почти совсем от вшей. Сейчас, выпив ароматную настойку (хоть повод и печальный), как истый гурман, смаковал еду. Но ел мало - помнил, отчего умер Алексей. А он жив, молод (хоть и сильно исхудал - посмотрелся в зеркало во время бритья: кожа серая какая-то, под глазами круги ~ не поверишь, что всего-то двадцать два года). Но все это пустяки: отъестся -станет поглаже. Самое главное - вырвался, от смерти ушел. Капля за каплей ощущение уравновешенности, покоя, радостного умиротворения вливалось в него вместе с новой порцией настойки, с горячей живительной пищей, с теплом и уютом гостеприимного дома. За столом только хозяин и хозяйка - дочь и сын давно спят. Хозяйка смотрит на него внимательно, молча - она вообще почти не говорит, а по-русски знает всего несколько слов. Чуть полноватое, моложавое, добродушное лицо. Тронутые сединой волосы, большие сильные, работящие руки. Немного медлительна, нетороплива в движении, но собой, как большинство женщин, не любуется, за походкой не следит - крестьянка, одним словом.

Хозяин - тоже не особо разговорчив. Видно, привычка такая у прибалтийцев - побольше молчать. А когда молчит - губы сомкнуты в упрямую прямую линию, глаза серые пристальные, на щеках седая щетина (лет на десять старше жены) - бреется, должно быть, через день.

Мальчишку пока плохо рассмотрел, мальчишка как мальчишка - белобрысый, на лице конопушки. Глядит, наклонив голову чуть набок, как любопытный щенок. Часто убегает, потом возвращается. Непривычно, должно быть. Здесь вообще гость - редкость, а беглый русский пленный - чудо невиданное.

Дочь хозяина за прошедший день попалась на глаза Федору только раз. Пробежала мимо через сенцы с ведрами в хлев - скотину, должно быть, кормит?! Пробежала, опустив глаза, не глядя, но Федор помнил ее вчерашний взгляд за столом, помнил, я ему было немного не по себе. Вообще на весь этот день внезапная смерть Алексея оглушила Федора,

словно возвратились к нему отзвуки прошедшей контузии. Он мылся в натопленной хозяйской бане, оттирал мочалкой свое грязное тело, а предполагаемого блаженства не испытывал - мертвый Алексей лежал рядом в сарае, и эта близость умершего действовала угнетающе.

И только после тех странных похорон, после выпитой настойки, после ужина в семье приютившего его хуторянина он стал приходить в себя. А когда большая, пружинистая кровать была заправлена белым, прохладным и каким-то до страха чистым бельем, когда он стоял, не решаясь лечь на это райское ложе, а решившись, наконец, утонул в пушистом облаке перины, лишь тогда, засыпая, он, может быть впервые в жизни, вдруг ощутил себя по-настоящему счастливым.

ГЛАВА IV.

I.

Хозяина звали Юркус, его жену - Лайма, дочь -Ирма, сына - Витас. Имена были необычные, не русские и сначала резали слух. Да и язык литовский сперва вызывал неприязнь. Но через несколько дней Федор стал понимать отдельные слова, и неприязнь постепенно исчезла.

Остался он в семье литовского крестьянина "на хлебах". Юркус даже намеком никогда не ставил Федору это в упрек, и, наверняка, не умри Алексей, хозяин кормил бы их двоих.

Хозяйство содержал добротное: четыре коровы, десяток свиней, не считая поросят, две лошади, жеребчик и птичьей живности без подсчета. Втроем управлялись. От Витаса покуда толк был небольшой, но мальчишка тоже помогал чем мог, познавая крестьянскую работу. Толк был небольшой пока что и от Федора. Он отъедался и постепенно набирал силу. Отъедался, но уже твердо решил даром хозяйский хлеб не есть. И как только почувствовал себя окрепшим, включился в круговорот крестьянского бытия. Дело привычное. Хотя до войны официально, так сказать, и занимал он в колхозе "должность" учетчика, частенько председатель посылал его то "на зерно", то "на сено", то на свиноферму - дыры затыкать. Колхоз был плохоньким, захудалым: трудодней "с гулькин нос". Жили бедно - на дворе ни коровенки, ни поросенка - все колхозное начальство загнало под общую крышу. Половина скота зимой передохла, а на других смотреть страшно: кожа да кости... Да и люди выглядели не лучше, но не роптали -помнили: скора власть на расправу. В тридцатом быстро "раскулачили" полдеревни, а кто о справедливости заикнулся - этапом в Сибирь, чтоб неповадно было.

Вот и теперь, таская ведра с пойлом, выгребая навоз из коровника, приходило Федору в голову: ведь по довоенным меркам Юркус - самый что ни на есть кулак из кулаков: "мироед", "кровосос" - законченный портрет "сельского буржуя". За меньшее хозяйство у них в деревне "пускали в рас плыл". И пусть Юркус работает с семьей с утра до ночи, пусть от усталости валится с ног, пусть ладони в мозолях,

появился бы сейчас их уполномоченный Слепнев -не миновать семейству литовца Сибири. Но Слепнева, к счастью, здесь не было и в помине, а коллективизация, видно, не успела докатиться до Малых Вилеек своим "железным конем".

И поэтому работали и жили по старинке, как во времена буржуазной республики. Войну знали фактически понаслышке; немцев в округе было мало, только охрана лагеря да взвод на станции. Немцы в дела хуторян не вмешивались. Приходили раза два - пожилые, вежливые, попросили молока и яиц: "продуктовый обоз" что-то задержался. То, что в лагере морят пленных голодом, впервые узнали от Федора, вернее не узнали, а сразу поняли, увидев у себя на подворье двух беглецов. Только теперь стали осознавать, какое страшное бедствие война. Осознавать-то осознавали, но надеялись - минет их "чаша сия", пройдут беды стороной, уцелеет хутор, и будут они жить как жили долго-долго. Так, примерно, понял Федор смысл первого разговора с Ирмой, когда во время двухнедельной молчаливой работы они постепенно прониклись взаимной симпатией друг к другу. Сначала перебрасывались отдельными словами, фразами. Ирма говорила по-русски плохо, с акцентом, характерным для всех прибалтийцев. Некоторые слова забывала, вставляла литовские, и эта спутанность речи немного смущала Федора. Он вообще почему-то стеснялся подолгу разговаривать с девушкой. Может, "опыта" в таком деле было маловато?! До войны гулял с колхозными девчатами, танцевал на "посиделках", но считал себя некрасивым и неуклюжим, дальше прогулок и танцев действовать не решался. Лишь однажды околичная "шустрая" девка Настасья затащила его после "посиделок" к себе на сеновал. Оба были немного пьяны. Настасья целовала горячо, жадно; сама расстегнула кофту, сбросила юбку... Утром, протрезвев, без церемоний вытолкнула Федора с сеновала, а вечером, на гулянье, не обращала на него никакого внимания. Как тогда было ему обидно! Он шел домой, тщетно пытаясь сглотнуть подступивший к горлу ком, и не чувствовал себя совсем "вновь испеченным мужиком". Федор не понимал, почему то, что для него явилось таким событием, для Настасьи стало обыденным и простым делом. Он краем уха слышал (деревня все-таки), что Настасья "легка на руку" в отношении парней. Отец сколько раз бил, а все равно - не могла она удержаться, коли была возможность. Ну а для Федора с той памятной ночи начались мучения. Другого-то слова и не придумаешь. Знал ведь он Настасью и до этого, знал и был не то чтобы безразличен, а слишком далек от нее в своих мыслях, хотя мужским взглядом и отмечал ее своеобразную деревенскую красоту. Была Настасья полногрудая, бедрастая, с сильными короткими ногами и руками. А такой "стандарт" всегда ценился в деревне. Работала в поле, не покладая рук. В ударницах числилась. Но вот слаба была "на низ", как любили говорить деревенские старухи, а они уже все знали

обо всех. Так что Настасья являлась совсем не тем объектом, из-за коего стоило мучиться. Но, как говорится, "пути господни неисповедимы". Федор влюбился. Влюбился в "пропащую" девку Настасью, которая, исполнив свою прихоть, начисто перестала замечать парня. А разве это не повод для страданий и мучений?! Федор страдал и мучился. Поздними вечерами после гулянья задками пробирался он к дому Настасьи, прятался в кустах за старым толстоствольным тополем и, притаившись, ждал, когда предмет его любви возвратится в обществе своей подруги Валюхи, жившей через дом. Но однажды Валюха прошла одна, а час спустя Федор услышал тихие, почти крадущиеся шаги. Показалась Настасья. Чуть позади нее возвышалась чья-то фигура. Федор узнал тракториста Гришку Крапивина™ злобного, драчливого парня из МТС. Пара прошествовала мимо, держа курс на сеновал. Под тяжестью заскрипела сеновальная лестница. Пискнула дверь...

Ревность и досада душили Федора. Он стал сторониться Гришки. Тот, естественно, ничего не понимал, злился и как-то, сильно пьяный, кинулся "выяснять отношения". Федор дрался молча, Гришка матерился, сплевывал кровь, размахивая здоровенными кулачищами и часто промахиваясь. Но иногда попадал. И тогда Федор чувствовал, будто не кулаки у Гришки, а две кувалды - так потрясающе мощны были редкие попадания. "Дуэль" окончилась вничью. Их разняли проходившие мимо мужики. Через несколько дней причины драки начали постепенно проясняться. Скорее всего сама Настасья проболталась кому-то из подруг, и на Федора стали исподтишка показывать пальцами, посмеиваясь за спиной. А это было невыносимо. Он давно собирался уехать из деревни. Тем более что в Москве жил дядя по отцу, работал мастером на "Парижской коммуне"- звал Федора к себе, обещал помочь с паспортом. И вот повод для отъезда нашелся, Федор уехал в Москву. Не имея профессии, работал на обувной фабрике подсобным рабочим. Здесь, на "Парижской коммуне", большинство - женщины. Молодых предостаточно. Выбирай любую. Но как-то не складывалось. Познакомился с одной из своего цеха. Людой звали. Два раза сходили в кино, на танцы в парк Горького, да в конце второй недели разонравился деревенский парень. И впрямь - двух слов связать не может - молчит все.

Отшила. А Федор других попыток уже не делал. Тут ворвалась война. Мобилизация, фронт, плен, бегство и... Ирма - высокая восемнадцатилетняя литовка, говорящая на плохом русском языке...

ГЛАВА V

1.

А тем временем приближался Новый год. Вернее рождество, которое, к удивлению Федора, праздновалось здесь почему-то раньше: Юркус объяснений дать не мог - тоже не знал. Да Федор и не настаивал - обычай такой, должно быть?! В

сочельник в ближайшей роще хозяин срубил небольшую пушистую елочку, установил ее на деревянный крест, достал с чердака ящик с украшениями, и вся семья с какой-то торжественностью, церемонно стала прибирать новогоднюю гостью. Из пыльного картонного ящика доставались разноцветные стеклянные шары, многоконечные звезды, раскрашенные бумажные фигурки зверей и птиц, гирлянды бус, свернутые колечки серпантина. Федор в старой, но чистой и аккуратной одежде Юркуса помогал Ирме вязать из ниток петельки (на многих игрушках они отсутствовали). Лайма и Витас украшали елку. Глава семьи сидел на стуле в углу и настраивал свою гордость - громоздкий радиоприемник, купленный, как объяснял Юркус, еще до войны на Каунасском рынке. По случаю наступления Рождества хозяин включил стоящую в сарае бензиновую динамомашину, которая иногда давала электрический ток в дом. С бензином было туго. Юркус его экономил. Но тут расщедрился: ввинтил в патрон горницы лампочку, затем начал крутить настройку приемника. Лампочка светила ярко, большая печь дышала нежным жаром, а радио пока давало одни помехи. Федор держал в ладонях очередную игрушку и наблюдал, как пальцы Ирмы ловко вязали маленькие ниточные петельки, как лоб ее по-детски хмурился, когда не все получалось.

Федор невольно любовался девушкой: ее быстрыми движениями, плавным изгибом рук: пусть грубоватых, крестьянских, но обладающих какой-то неподдельной грацией, которую Ирма бессознательно вкладывала в каждый свой жест. Была ли она красива? Федор вряд ли мог дать ответ. Вообще-то он над подобным вопросом и не задумывался. Что-то неясное, смутное бродило в душе парня. Он возвращался к жизни, удержавшись на краю бездны, и жажда жить постепенно соединялась в нем с образом молодой литовки.

Ее глаза - небольшие, серые (отцовские), прямой, чуть расширенный книзу нос, припухлые глаза, губы, тугая очерченная под кофточкой девичья грудь, стройные ноги в теплых вязаных чулках - вся она влекла к себе, тянула, окутывала каким-то магнитным полем, и Федор не мог, да и не хотел держаться поодаль. Он смотрел на нее и не скрывал своего состояния. Ирма все видела, все понимала. Понимала женским чутьем, природным инстинктом- русский парень ей чем-то нравился. Может, просто у нее никого не было?! Все восемнадцать лет прожила на хуторе. Родители, скот, ежедневная работа. Три-четыре раза в год ездили, по очереди сменяясь с матерью, в Каунас на рынок. Для Ирмы эти поездки были праздником - сразу столько людей. Отец отпускал за покупками, давал денег на одежду, бижутерию. Сам оставался торговать.

Бродила по улицам, приценивалась, покупала и мечтала о нечаянной встрече, счастливом знакомстве. Да что-то не получалось. Каунасские франты не обращали на нее внимания - хуторскую

сразу отличишь, а свои, деревенские парни не попадались.

Летом сорокового привычный уклад жизни резко изменился. В Литву вошли советские войска. Когда настало время очередной поездки, отец долго ее откладывал. Наконец зарезал кабанчика и двинулся вместе с матерью в путь. Хозяйство осталось на детях. Обычно возвращались через сутки. На этот раз приехали через двое. Мясо продали - привезли выручку - необычные деньги с портретом человека с бородкой. Новости были противоречивыми. Ходили слухи об изъятии земли. Отец рассказывал, что в Каунасе стали закрывать частные лавки и магазины. На душе было тревожно и муторно. Ждали зловещих перемен. Но они пока не наступали. И жизнь постепенно вошла в свою колею. В начале ноября решились еще раз поехать в столицу. Ирма упросила отца взять ее с собой. Каунас поразил обилием красных флагов и портретов какого-то мужчины с большими тяжелыми усами. Мужчина улыбался сквозь усы...

Потом потянулась долгая и скучная зима. Изредка страх перед новой властью вспыхивал ярким огоньком, но постепенно угасал, когда очередная новость со временем не подтверждалась. Хотя некоторые известия оказывались достоверными: кое-где в южной части принялись обобществлять землю, создавать колхозы. Но Малым Вилейкам пока "не выпал сей жребий". Да и кого, собственно, здесь было "коллективизировать"? Юркуса (отца то есть), да двух других хуторян, чьи дома и хозяйства находились в окрестностях станции? Так постепенно и успокоились. Явственный страх пропал, но где-то в глубине, под золой успокоения тлело беспокойство - все могло разрешиться внезапно и очень быстро. Весной засеяли рожь, ячмень, посадили картошку. Жизнь шла своим чередом. Очевидно, про них забыли основательно. По ночам Ирма и мать молились перед образами о милостях господних.

И все же советская власть хоть косвенно, да напомнила о себе. Как-то в конце апреля постреленок Витас, осваивая новый отцовский подарок - велосипед - уехал вдоль берега реки в противоположную от станции сторону. Вернулся возбужденный и, захлебываясь от переполнявших его впечатлений, рассказал о "солдатском городке", выстроенном на берегу. Солдаты, по его словам, были без погон, с большими винтовками и длинными штыками. Страх снова ворвался в души хуторян и опять отступил: опасное соседство никак себя не проявляло.

Начало войны прошло для них незамеченным. Страдная пора - разгар сенокоса. Лугов было мало, но в ложбинах и на пригорках трава росла густо. Трудились с утра до вечера. Дело привычное -ежегодное. Почувствовали неладное, обратив внимание на самолеты, летевшие на восток. Их было много, очень много. Отец побежал в дом, завел динамомашину, включил радио...

2.

Приемник зашипел, поперхнулся несколько раз чьим-то голосом и выдал длинную крикливую немецкую фразу. Юркус водил ручку настройки, и, наконец, Федор услышал несколько русских слов. Уловил интонацию, знакомый тембр. Левитан... Передавалась сводка за 24 декабря. Диктор перечислял освобожденные города, а Федор никак не мог понять, что же происходит? Наконец сообразил- фашистов гонят от Москвы. За время плена и первых недель житья у литовца военные действия как бы оставались за чертой его сознания. Он не имел ни малейшего представления, что происходит под Москвой, да, признаться, и не до этого было. Теперь же, слушая Левитана, его мощный, проникающий как будто в самую душу голос, Федор вдруг почувствовал нарастающее внутри него непонятное, но какое-то прочное чувство сопричастности. Сопричастности к тем, кто сейчас бежит в ночную атаку с приткнутыми к винтовкам штыками. Они бегут, падают под выстрелами сотнями, тысячами по всему фронту. Но их так много! Они наделены единой верой, единым порывом, единым стремлением. Они наступают. И Федор понял, что должен быть там, среди них.

Юркус выключил радиоприемник, повернулся вполоборота, поглядел на Федора, чуть раздвинув в улыбке губы. Молча встал, подошел к. буфету и вынул оттуда бутылку. Поставил на стол. Федор увидел сургучовую пробку, этикетку. Это была водка... русская водка.

ГЛАВА VI 1.

Дыхание весны. Поначалу почти неуловимое, а потом более явственное, неотвязное, оно проникало на маленький литовский хутор. На южной стороне крыши дома под лучами пригревающего солнца с каждым днем удлинялись сосульки. С каждым днем их говорливая капель оставляла в рыхлеющем снегу все более глубокие борозды, напоминающие о возрождающейся заново жизни, о воскресении природы, о вечном круговороте времени. Свою двадцать третью весну Федор встречал (волей судьбы) далеко от родного дома. Но знал, что и там так же ласково греет солнышко, так же поет радостную песенку капель, так же устраивают весенние бедламы взъерошенные воробьи. Там тоже возрождается жизнь, хотя сейчас вокруг зримо и незримо властвует смерть. Идет война, гибнут люди. Каждый день. Каждый. Для смерти нет ни зимы, ни весны. Она вне времени. Она над временем. Человеку от природы дан инстинкт самосохранения. Во имя выживания вида, во имя жизни. Но человеческая жизнь - миг в бесконечности Времени, капля в океане Вселенной. Человек рождается и умирает, не познав сущности своего бытия, не уяснив своего предназначения. Умирает ли в постели глубоким стариком, или погибает на войне незрелым юношей. Все равно до последнего мига в глазах его

стоит недоуменный вопрос: для чего я жил? Почему умираю? И, может быть, сам человек не задает себе подобного вопроса ни когда живет, ни когда умирает, но в глазах его можно прочитать. Посмотрите, если сможете, в глаза умирающих стариков и мальчиков, гибнущих от вражеской пули. Он виден. Он там. В их глазах...

Но разум здесь молчит. Он бессилен преодолеть тот барьер, за которым, возможно, есть познание высшей истины Бытия. Разум бессилен. Бессилен ответить, почему люди, презрев инстинкт самосохранения, добровольно идут на смерть: за истину, как Джордано Бруно, за идею, как тысячи революционеров, за Родину, как миллионы безымянных русских солдат во все войны истории России и в эту последнюю, самую кровавую, безжалостную войну.

Кто ответит почему, когда теплый южный ветер и горячее весеннее солнце растопили снег в маленьком литовском местечке, когда деловитые, только что прилетевшие грачи стали важно расхаживать по парящему распаху поля, когда на лугу возле хутора из-под прошлогодней травы выглянули цыплячьи головки цветов мать-и-мачехи, Федора охватила странная маета? Он не понимал, что творится с ним. Он знал лишь одно - надо уходить! Уходить на восток, туда, где идет война. Туда, где сейчас убивают. Каждый день. Уходить. Зачем? Он и сам этого не осознавал, но, может быть, каким-то подсознанием чувствовал: он должен быть там со всеми.

Отсидеться у Юркуса до конца войны? Жениться на Ирме и вести жизнь хуторянина? Что ж, возможно, это и был для него самый РАЗУМНЫЙ выход. Но тут разум бессилен... И Федор принял решение.

Юркус выслушал его молча. Посмотрел на жену, на тихую, сгустившую взгляд Ирму. Потом бесстрастным голосом произнес:

Ј Ну что же, иди. Удержать не можем.

Ј Спасибо вам, - проговорил в ответ Федор, -
за все...

Стали собирать парня в дорогу. Основательно, чтобы не забыть ничего. В пути всякое может случиться. Старый рюкзак Юркуса наполнился до предела снедью и кое-чем из одежды. Больше всего места занимало одеяло, которое Лайма чуть ли не насильно всучила Федору. "Ночи холодные, на земле простудишься, если в лесу спать будешь", - и посмотрела строго.

Ирма в сборах не участвовала. Она не выходила из своей комнаты, но ее присутствие Федор чувствовал почти зримо. Он словно видел ее, сидящую на кровати, покрытой шелковым покрывалом. Видел ее серые упрямые глаза, смотрящие в одну точку, что поначалу его поражало. Он знал свою вину перед ней, знал и испытывал, очевидно, почти ту же боль, что и Ирма. Боль потери. Он терял, добровольно терял приобретенное с таким трудом состояние уравновешенности, душевного покоя, зовущееся, наверное, счастьем! Да,

он был счастлив эти последние два месяца. Счастлив с того вечера, когда, внезапно столкнувшись в коридоре с Ирмой, не смог сдержать себя. Молчаливые объятия и поцелуи незаметно перенеслись в комнату девушки (Ирма только вышла из нее). Далее мозг почти не контролировал "изголодавшееся" тело. Федор пришел в себя от стона Ирмы. Стон был глубоким, болезненно-сладким. Он резонансом отозвался в нем и растворился где-то в отдаленных отсеках разума. "Дверь в комнату не заперта", - вот первое, о чем он подумал. Потом увидел лежащую в его объятиях девушку. Глаза Ирмы были закрыты...

Родители ни о чем не догадывались или только делали вид.

Но, во всяком случае, отношение к Федору не изменили. А он наслаждался счастьем, своей тайной любовью и почти каждую ночь проводил в комнате Ирмы. На душе у обоих царил какой-то сладостный страх. Совместный сон был чуток - боялись ночного стука в дверь. Но никто так и не постучал. Днем работали вместе, рядом. Быстрый взгляд, мимолетное прикосновение руки. За обедом лишний половник похлебки. Вот и все знаки внимания. Ночь же делала Ирму другой. Девушка быстро становилась чувственной, женщиной. Родители перемен в поведении дочери как будто не замечали. Как будто. Словно чего-то ждали... Прошел месяц. И, как ни странно, без обычно закономерного "финала". Влюбленных это (по неопытности) не удивило. Удивило, очевидно, старшую чету. Мать решила поговорить с дочерью. Но разговор, как потом узнал Федор, не получился. Почему Ирма скрывала их отношения? Может, как-то чувствовала, что не судьба?! Второй месяц прошел в той же круговерти тайных ночных свиданий и тоже без всяких последствий. И вдруг Федор решил уйти...

2.

Той ночью на хуторе царила бессонница. Точнее, полновластной хозяйкой она была в двух комнатах. На маленького Витаса ее сила не распространялась. Пожилая пара находилась в тревожной полудреме. Федор не спал. Он лежал на кровати почти неподвижно и глядел в потолок. Побелка в нескольких местах уже потрескалась. Щели тонкие, но уже заметные. В дальнем углу плел свою паутину-знакомый паук. Заранее старался для будущих мух. В душе неподвижно замер густой комочек тоски. Он был маленьким, плотным, как раковая опухоль. Он не давал уснуть. Он рождал бессонницу. Рождал боль. Боль потери терзала Федора. Утром он решил уйти. Уйти к далекой линии фронта. Уйти, чтобы погибнуть? Почти наверняка. Глупо! Что его толкает? Кто гонит? Здесь его приютили. Здесь его любят. Любят. Ирма ждет его, ждет в своей комнате. Ведь не спит, так же как и он! Сейчас бы подняться с кровати, открыть дверь, легко, привычно босиком пройти по коридору... тихо войти в ее комнату. Простит, конечно, простит. Потом целовать ее губы,

глаза, руки... До самого утра. Утром открыться родителям - пусть благословят... И жизнь, счастливая долгая жизнь с Ирмой. А фронт - это так далеко. До него еще надо дойти. А дойдет ли? Быть может, фронт для других? Для него же семья... его счастье... Для него жизнь... Смерть для других...

Но разве те, другие, имеют меньше прав на жизнь, чем он? Разве не хотят они любви, объятий, поцелуев своих женщин? Ведь почти у каждого из них, гибнущих сейчас за сотни километров отсюда, есть свои женщины. Разве они не любимы?

Он имеет право жить? Они - нет? Потому что он - это он? А они, их миллионы, и им нет до него дела. Но зато ему есть дело до них. Он - их частица. Их миллионная частица. И утром он уйдет, чтобы стать этой частицей, раствориться в миллионах жизней, в тысячах смертей. Пусть простит его Ирма, простит и поймет...

Поутру, выходя с рюкзаком из комнаты, Федор увидел лежащий на полу возле двери линованный листок, вырванный из школьной тетради. Федор поднял его. На листе крупно, печатными буквами было написано по-русски: "Я буду ждать".

ГЛАВА VII

1.

Федор шел на восток. Шел по компасу, который сунул ему в карман на самом пороге Юркус. Шел размеренно, не торопясь, зная, что впереди еще долгий-долгий путь. Где линия фронта? Далеко ли? Представлял себе очень смутно. Знал лишь - надо идти. И шел. Шел, не оглядываясь назад. Ведь позади - боль, его вина, его счастье... С каждым шагом он удалялся от Ирмы, с каждым шагом ее образ отступал все дальше в странный, призрачный мир воспоминаний, существующий во всех людях и исчезающий с приходом смерти. Он шел... Ирма уходила...

А вокруг хозяйствовала весна. Стоял апрель -месяц, когда природа, освободившись от зимнего панциря, должна вырваться из согреваемой солнцем напряженной земли миллиардами травинок, листьев, цветов, стрекоз, бабочек. Весь мир был в предчувствии этого чуда, праздника жизни. Похожий на пробуждаемого, но находящегося в сладостной полудремоте человека, мир ждал сигнала, по которому соки, бродящие сейчас глубоко над поверхностью земли, набирающие силу, отбросят остатки сна, открывая новый цикл воскресения угасшей природы.

Федор шел на восток. Он дышал сладким воздухом апреля, на долгих лесных привалах прислушивался к щебетанию весенних пичужек, неприметных даже в нагих, пронизанных солнечным светом ветвях. Не спеша, ел хуторские припасы, экономил воду, набираемую в маленьких ручейках. Ночевал, укутавшись в добротную юрковскую плащ-палатку, укрыв ноги лаймовским одеялом. Ночью часто думал об Ирме. Хотел ее и проклинал себя за нелепый поступок. Но наступало утро:

холодное, с небольшими заморозками, и Федор, разбуженный холодом, упрямо двигался дальше. На восток.

Первую неделю обходил хуторами большие проселочные дороги. Припасов хватало. Но в конце недели еда и питье кончились, пришлось постучаться в окно первого встречного дома. Федор знал несколько литовских слов и выражений, к тому же предусмотрительный Юркус снабдил его деньгами - не советскими, а еще теми -буржуазными, хождение которых после прихода немцев было восстановлено.

Хозяин хутора смотрел недоверчиво. Наверняка догадывался, кто такой обросший щетиной парень. Но деньги взял, харчи продал. Даже пригласил переночевать. Федор отказался. Привык уже в лесу. Только попросил горячей воды. Побрился, обмылся в промозглой, нетопленой бане, поблагодарил и двинулся дальше с упорным стремлением убегающего. Ведь каждую ночь нестерпимо хотелось повернуть. Но он убегал. Убегал по инерции. Хотел повернуть назад. Но повернуть не мог. Он шел на восток, мысленно возвращаясь на запад. И это двойственное движение истощало его силы.

Удивительно, что за все время Федор еще не встретил ни одного солдата-оккупанта. То ли не было их в этой части Литвы, то ли везло парню несказанно. Ведь шел-то почти не прячась, через просвеченный весенним солнцем голый лес, поляны, где любой случайный встречный патруль мог без труда обнаружить беглеца.

2.

Май. Он всегда приходил незаметно, вкрадчиво, выливаясь из апреля каким-то густым, почти летним теплом, набухшими младенцами почек, колкой щетиной изумрудной травы, дальним шорохом летящих птичьих стай. Первые дни мая земля замирает в предчувствии грядущих перемен. Вот-вот... совсем близко свершение. Пульс все слышнее, все четче. Колокол гудит, отдаваясь по лесам, равнинам резонансом жизни. И мир откликается. Поначалу робко, застенчиво, кутаясь по утрам от ночной прохлады в шаль тумана,, остерегаясь случайных заморозков. Но с каждым днем отзвуки смелее, шире, раскатистей. И вдруг рвутся почки, и листья маленькими клейкими, зелеными ладошками тянуться ввысь к небу, к солнцу, к жизни. Это первый сигнал - взмах миллионов ладоней. А следом- фонтан, гейзер, вулкан... Казалось, только-только распустилась листва. Только глаз стал привыкать к зеленому цвету, а тут на нем будто заново выпал снег - зацвели вишни. Всего неделю, полторы, и опавшие лепестки, словно маленькие хрупкие матовые лодочки, гонит куда-то вдаль попутный ветерок. Но теперь - очередь яблонь. Их бело-розовые соцветия вспыхивают на голубом бездонном небосводе скоплениями иных светил, туманностей, галактик. Веток и листьев не видно -повсюду созвездие цветов, источающее

немыслимый, воистину неземной аромат, И как космический флот летают, кружатся, ныряют в глубину яблоневых галактик бессчетные стаи пчел. Пришла их пора. Они здесь властвуют, они хозяева весны! Труд их вдохновенен и бескорыстен, они -подвижники, фанатики труда. Они хозяева весны, они - рабы цветов. Но бело-розовым звездным дождем осыпались яблони. Облетели цветы у груш и слив. И новый всплеск, новая вспышка, новая волна аромата. Запахи сталкиваются, накладываются, переплетаются, борются друг с другом. От них кружится голова.

Но хочется вдыхать, наполнять легкие их сладостным противоборством. Ведь зацвели черемуха и сирень. И пчелы с каким-то остервенением бросаются на этот новый объект преклонения, на эти новые божества, что белыми и сиреневыми зрачками невинно смотрят в майское небо.

Федор шел сквозь май. Вдыхал аромат диких яблонь, черемухи, сирени. В часы отдыха, лежа на блестящей, свежей траве, наблюдал за пчелами, суетящимися в сиреневых кустах, растущих на лесных полянах. Хотя вначале лесная сирень вызывала легкое удивление. В Подмосковье сирень в лесу почти не росла, только в палисадниках перед домами, да на улицах. Вроде бы садовое растение? Но это была другая земля. Здесь, может быть, иначе?! Литва осталась позади - перед ним расстилалось белорусское Полесье. И почти сразу же изменился характер человеческого жилья. Исчезли хутора, появились деревни: крытые соломой домишки, малолюдье, бедность - почти нищета. Литовские деньги здесь хождения не имели, здесь вообще не было никаких денег - люди вели натуральное хозяйство, от голода спасал прошлогодний запас бульбы (картошки то есть). Хлеб почти отсутствовал, молоко тоже. Что не успела обобществить коллективизация, реквизировали оккупанты. Вокруг, несмотря на цветущий май, царило унынье и тоска. И еще страх внезапного появления фашистов. Далеко ли они находились - не знал решительно никто. Но страх чуждой враждебной силы, карающей жестоко и беспощадно, словно присутствовал в самом воздухе этих деревенек, проникал в людей, становился частью их сознания, бытия. До войны не было привычки запирать хаты - все были на виду, о воровстве не имели понятия. Война и здесь внесла свои коррективы. Ночь усугубил страх. Появились самодельные запоры, крючки, задвижки. Сложно достучаться - особенно чужим. С едой становилось все хуже. Отдельные подачки сердобольных баб и старушек не только унижали, но и создавали впечатление мародерства, словно Федор выпрашивал последнее. А, возможно, иногда так оно и было. Мыться и стирать тоже удавалось редко, но парень старался, как мог поддерживал чистоту тела - не забыл свою лагерную жизнь. В рюкзаке оказался кусок мыла, положенный заботливой рукой Лаймы. Он выручал. Дни стояли теплые, попадались речки,ручейки. Но в бане мылся всего два раза: в ту первую неделю у литовца на хуторе, да у белорусов, чей банный день случайно совпал с приходом Федора.

Движение стало частью его существования. Основной частью. Он двигался размеренно, шагая размашисто, ходко. На ногах добротные, высокие со шнурками ботинки Юркуса, в руке срезанная и обструганная, с витиеватой резьбой, сделанной на привалах, тяжелая палка, на голове литовская кепка, за спиной рюкзак со сложенными туда по случаю тепла плащ-палаткой и с другими вещами. Что ни говори, а экипирован Федор был основательно и явно не по-славянски. А поэтому иногда, по приходу в иную белорусскую деревню, принимали его то ли за немца, то ли за полицая. Встречали подчас настороженно, недоверчиво... Как было неудобно попрошайничать! Но что же оставалось делать? Не воровать же в самом деле? Этого он делать не мог и не хотел, а голод, как говорится, не тетка - вот и приходилось: ради Христа. Позже догадался: стал обменивать свои вещи.

Ежедневные заботы о "хлебе насущном" отдалили мысль о войне, о фронте куда-то в район подсознания. Федор просто шел на восток. Полу инстинктивно, полусознательно. Внутри него словно находился какой-то неведомый автопилот, который направлял движение парня, и никакой логике это перемещение уже не поддавалось.

ГЛАВА VIII 1.

Обычно Федор обходил большие деревни, но тут не удержался - постучался в околичный дом села дворов на сто. Дом был справный, с застекленной террасой, с резными наличниками на ставнях окон, покрытый толью, что было признаком состоятельности хозяев. Дом утопал в молодой зелени берез. Чуть поодаль - огороженный невысоким частоколом приусадебный участок, сарай и хлев. Дальше, за сараем, старый фруктовый сад, за которым, задевая верхушки деревьев, медленно садилось уже по-летнему жаркое вечернее солнце.

На стук никто не отозвался. Федор постучал еще раз, потом толкнул дверь террасы. Дверь отворилась с тихим скрипом. По давно немытому истоптанному полу, уставленному возле окна пустыми бутылками, прошел, дернув на себя дверь в маленький темный коридор - чуланчик. Здесь пахло прошлогодними солеными огурцами и квашенной капустой. На ощупь нашел еще одну дверь. Постучал в нее для порядка и, не расслышав ответа, вошел в горницу. По привычке снял фуражку, огляделся. В ноздри сразу же пахнуло запахом первача. Посередине горницы стоял большой стол, уставленный тарелками с едой и бутылками с самогоном. За столом сидели четыре нарядно, не по-деревенски одетые девки. Они громко смеялись, переговариваясь между собой. На тумбочке возле окна крутил пластинку патефон. Певица пела на

немецком языке. Смех замер - все четыре уставились на вошедшего. Одна из них, высокая, белобрысая, в цветном платье, поднялась из-за стола и неуверенной, чуть вихляющей походкой подошла к Федору. В руке у девки дымилась немецкая сигарета, губы были щедро намазаны помадой. Она была пьяна.

- Кто к нам пожаловал, медхен! Какой, гуте
кнабе! - медленно произнес ее намалеванный рот.

Сигаретный окурок нырнул до половины в этот полуоткрытый зев. На конце ожил яркий огонек. Девка затянулась и жеманно выпустила дым прямо в лицо Федору.

Ј Откуда топаем, красавчик? - спросила девка,
явно не рассчитывая получить ответ. Федор молчал.
Он сразу почувствовал неладное. "Надо уходить", -
промелькнуло у него в голове. Повернулся к выходу.
Но девка опередила его, встав в дверях.

Ј Куда же ты, кнабе? Или мы тебе не нравимся?

Ј Слышь, медхен! Мы ему не нравимся! -
крикнула она через голову Федора своим подругам.
Кто-то дотронулся до плеча. Федор полуобернулся.
За спиной стояла другая девка с полупорожней
бутылкой самогона в правой руке. В левой она
держала пустой граненый стакан.

Ј Может, выпьешь с нами? - произнесла она
тусклым бесцветным голосом. Глаза ее, как и голос,
были тусклыми, белесыми, пустыми, словно
ноябрьское небо. Забулькала бутылка, наполняя
стакан. Девка протянула его Федору.

- Пей! - она сощурила свои белесые глаза. - Пей,
тебе говорят!

Федор отвернулся, шагнул к двери. Первая девка, с сигаретой в зубах, нахально скалилась, загораживая проход.

- Пусти, ~ тихо, но твердо оказал Федор. - А ну
дай пройти!

Девка все скалилась, не выпуская окурка изо рта. Федор дернул ее за руку, держащую косяк двери. Девка взвизгнула, отстраняясь. И тут, за его спиной раздался злобный крик:

- Не пьешь! Брезгуешь, падло!

Федор инстинктивно повернул голову на крик, но успел лишь заметить быстрый взмах руки, держащей бутылку, да прищур злобных, бесцветных глаз. Удар обрушился на голову. Сознание провалилось в черноту.

2.

Он лежал на полу. На грязном немытом полу. Лицом вниз, вдыхая ртом и носом запахи пыльной сухой грязи. Голова раскалывалась от боли. Боль была тупая, ноющая, заливающая мозг горячим свинцом. Боль, которую невозможно петь без стона. Федор застонал, попытался приоткрыть веки. Перед глазами поплыл серо-красный туман, и чей-то голос, глухой и далекий, как в телефонной трубке, произнес:

Ј Очнулся, кажись! Сильно ты его, Нинка, я уж
думала - убила совсем.

Ничего, башка твердая, - ответил другой голос. -Вон бутылка вдребезги, а у него всего шишка на лбу.

Ј Руки-то плотно замотала? ~ спросил третий,
незнакомый голос. - Не вырвется? Скоро придут-то?

Ј Скоро, скоро! Чего боишься, дура? Он не
опасный. Неделю глаза на лоб будет таращить -
шишку разглядывать! - сказала Нинка и засмеялась
дребезжащим и каким-то ехидным смехом.

Ј Щас кнабики наши прибегут, - белобрысая,
очевидно, смотрела в окно. - Катька - медхен
шустрая.

Ј Да заткнись ты! - Нинка вдруг накинулась на
подругу. - Заладила: "кнабе", "медхен", - слушать
противно твою тарабарщину!

Ј Ох, цаца какая! - хмыкнула белобрысая-Язык ей
не нравится! Как от Вилли подарки получать, так
"данке", "данке", а тут уж и слова немецкого не скажи!

- Закрой пасть, тварь! - в голосе Нинки
послышались металлические ноты. Не тебе меня
учить! Я хоть с одним Вилли сплю, а ты под всякого
ложишься, кто шоколадку сунет!

Ј Ну ладно, девчата, хватит, - вмешалась третья
девка, - а то подеретесь еще. Знаю я вас... Давайте
лучше ему на лоб полотенце положим. Больно ведь.
Стонет...

Ј Хрен с ним - пусть стонет! - Нинкина злоба
вспыхнула с новой силой. - Еще всякую сволочь
жалеть - полотенец не хватит...

Ј Озверела ты совсем, - голос третий прозвучал
тихо, с отвращением. - Наш же - русский он.
Хорошо, что ли ему в лагере было? А ты хочешь его
назад. А может, и расстреляют за побег-то?

- Ишь, ты как заговорила, тихоня! "Наш",
"русский". Может, отпустим? Ребятам скажем, что
пошутили? А? До лесу тут недалеко - уползет.
Спасибо нам скажет. А мы за ним следом в
партизаны. Жизнь вольная, лесная. Комиссарскими
станем. Похлебку жрать будем вместо шоколада. А
потом нас наши же "кнабики", как Тоська говорит,
поймают и повесят на наших грязных лифчиках! Да
и поздно уже, - неожиданно закончила Нинка. - Вон
идут, голуби...

На террасе послышались шаги. Скрипнула дверь. Шаги пробухали по чуланчику, и снова скрип раскрываемой двери. Сапоги. Кованные немецкие сапоги. Две пары сапог. Они остановились рядом с лежащим Федором. Один из обладателей сапог что-то спросил. Ему ответил незнакомый женский голос, принадлежащий, очевидно, "шустрой" Катьке. Чьи-то пальцы отвернули левый рукав. А там был номер. Лагерный номер.

Сильные руки с двух сторон подняли Федора. Поставили на ноги. Голова болела и сильно кружилась. Сам он идти не мог. Его повели.

ГЛАВА IX 1.

Комендатура находилась в центре села в здании бывшего сельсовета. Над крыльцом обвис в вечернем безветрии большой темно-красный флаг. Федор, пока его тащили два здоровенных солдата, постепенно пришел в себя. Цвет флага не вызвал у

него удивления. На сельсовете ДОЛЖЕН был быть именно ТАКОЙ флаг... И только с трудом поднимаясь на крыльцо, подталкиваемый своими конвоирами, краем глаза увидел в центре флага сморщенный белый круг и часть черного угла свастики. Увидел, и реальность вдруг открылась ему. Ярко и жутко. Он снова у них. Снова в плену... Лежа на грязном полу хаты, слушая разговор девок, он понимал слова, фразы, смысл, но понимал полубессознательно, как нечто к нему совсем не относящееся. И только сейчас, увидев свастику на флаге, ощутил безысходность всего, что с ним будет, и нелепость происшедшего. Вот еще несколько тяжелых неуверенных шагов по ступенькам крыльца. Взгляд назад в темнеющее летнее небо, на фоне которого вырисовывались два черных безликих солдатских силуэта. Еще один шаг за порог бездонного провала полуоткрытой двери. Тьма. Руки конвоиров подтолкнули, потом поддержали, чувствуя, что он споткнулся и чуть не упал. Короткий коридорчик, где "хоть глаз выколи". Скрип открываемой двери... и вдруг в глаза яркий свет керосиновой лампы на столе. По ту сторону стола чья-то тень. Кто-то поднял голову, посмотрел на вошедших. Солдаты за спиной грохнули каблуками. Тот, кто был справа, над самым ухом произнес несколько фраз, из которых Федор по некоторым знакомым словам понял, что его доставили как беглого лагерного пленного. Да и стоило ли сомневаться. Ведь они видели номер на руке.

Тень вышла из-за стола. Офицер был молод - не больше тридцати лет, без фуражки с расстегнутой на мундире верхней пуговицей. Все это Федор заметил мимолетно, пока офицер шел к нему. Потом их взгляды встретились. Только на секунду. Пленник отвел взгляд. Отвел, содрогнувшись. Так глаза офицера напоминали другие, совсем недавно виденные. Белесые, пустые, безжалостные глаза Нинки. Федор понял, что его будут бить,

Ј Где твой лагер? - спросил офицер высоким,
почти мальчишеским голосом. Спросил по-русски,
руки держал за спиной. Смотрел в упор, не
отрываясь. Федор хотел ответить откровенно - чего
уж скрывать, коли попался. Но немец опередил его
вторым вопросом:

Ј Кто твои друзья? Кто дал одежду?

И Федор понял - надо молчать... Юркус, Лайма, Витас, Ирма. Он чуть не погубил их. Откровением.

- Отвечат! - визгливо крикнул офицер. И ударил.
Ударил рукой, одетой в кожаную перчатку, по лицу.
Удар получился не сильный, но хлесткий. Голова
отозвалась гулом, дикой болью, тысячами
вспыхнувших в мозгу обжигающих колючих искр.
Еще удар. Визгливый голос. Мрак.

2.

Поезд монотонно стучал колесами на рельсовых стыках, грохотал по стрелкам, подолгу стоял в каких-то загонах, Даже во время этих невыносимых простоев двери не открывались ни на минуту.

Июльское солнце палило, нещадно раскаляя металлическую крышу вагона. Люди задыхались, хотели пить. Они стучали в наглухо закрытые двери, но конвой не обращал на этот стук никакого внимания. Вагонов было двадцать. В каждом хотели пить.

Федор сидел в углу вагона в душной, адской полутьме, прислонившись спиной к деревянной стене. Рубаха на нем промокла от пота и была горячей и липкой, словно он медленно истекал кровью и она, а не пот, сочилась сквозь поры. Жажда мучила вторые сутки, а в пути они почти третьи. И сколько еще ехать - бог его знает?.. Язык в гортани стал большим, тяжелый, сухим и каким-то... чужим. Словно лишний инородный предмет с трудом переворачивался в маленьком, коротком небе. Он заполнял весь рот и мешал говорить. Да Федор и не говорил совсем. Молчал, не отвечая на редкие вопросы товарищей по этому "адскому поезду".

Их везли на запад, в Германию. Можно сказать, полным составом - всей вильнюсской тюрьмой, где Федор пробыл почти полтора месяца и где все напоминало и не напоминало "Малые Вилейки". Напоминало полуголодным существованием пленных, скученностью, вонью, антисанитарией. Но в лагере хоть днем можно было выйти наружу, на свежий воздух. В тюрьме же была громадная камера на двести человек и наверху маленькое зарешеченное окошко с клочком неба - вот и вся вентиляция.

Офицер, избивший Федора в комендатуре того злополучного села, не стал долго разбираться. Мог, конечно, расстрелять, чтобы поменьше возиться, но почему-то решил отправить беглеца под стражей до ближайшей станции, где формировались поезда с пленными. Так Федор попал в состав, идущий на Вильнюс. Так угодил в Вильнюсскую тюрьму. Так теперь ехал на работы в Германию третьи сутки, в жаре, духоте, без глотка воды, среди скопища таких же, как он, ждущих только, чтобы поскорее закончился страшный, мучительно долгий путь, чтобы открылись тяжелые раздвижные двери, чтобы дали вдоволь напиться, а там будь что будет - хоть расстрел, хоть вечная каторга.

Где-то далеко в самой голове состава внезапно и как будто радостно вскрикнул гудок паровоза. Толчок резонансом перекатился от вагона к вагону. Поезд дернулся и пошел, медленно набирая скорость. Все ближе к цели. Пусть ненавистной, но избавляющей от нынешних мучений. В узкую щель между стыками досок в стене вагона пробрался слабый прохладный ветерок. Дышать стало легче. Пленные перестали стучать в двери. Стучали только колеса по рельсам.

ГЛАВА X 1.

Рур. Рабочий лагерь Шварценберг. Колючая проволока, вышки, железобетонный забор, два десятка деревянных, бараков, домик охраны, коменданта, кухня, столовая, душевые. Последние

просто необходимы: в полукилометре - угольная шахта. Рабочие после смены должны мыться. Этого требует немецкая аккуратность, чистоплотность. В центре Германии не должно быть грязных иностранных рабочих. Каждый барак поделен на; комнаты с общим коридором. В комнате по шесть-восемь человек. На ночь двери в комнаты закрываются снаружи на щеколды. На окнах толстые металлические решетки. Побег отсюда исключен. Кормят немного лучше, чем в Малых Вилейках или в Вильнюсской тюрьме. Но еды все равно не хватает. Все заключенные в каком-то полуголодном угаре: мысли о пище подспудны, но неотвязны. Ведь работа в шахте тяжелая, с большой отдачей килокалорий, а скудность питания их не восстанавливает. И вообще шахта - страшное место. Старая, почти выработанная еще до войны, с узкими боковыми штреками, где можно двигаться только полусогнувшись, где с кровли каплями стекает вода и, смешиваясь с угольной пылью, образует черную, как нефть, невысыхающую жижу, в которую ноги проваливаются почти по щиколотку, а брезентовые брюки спецовки промокают через минуту. И в такой сырости, тесноте, полуголодными, опасаясь каждый миг смертоносного обвала, работали по десять-двенадцать часов, давали скудный уголь. Самые слабые умирали на чистых простынях лагерного лазарета, и медперсонал не особенно-то рьяно боролся за их жизни. Удивительная смесь образцового порядка и рабской безысходности преследовала заключенных с первых дней пребывания в лагере Шварценберг. Солдаты охраны, вольнонаемные горные мастера, живущие в расположенном за лесом поселке, всем своим видом, поведением давали понять пленным рабочим, что жизнь их - всего лишь отсрочка смерти. В любой момент, за малейшую провинность они будут сурово и безжалостно наказаны. А проводником системы наказаний, молохом лагерного страха был единственный здесь эсэсовец - комендант Франк Дитц.

Впервые Федор увидел его на другое утро после приезда в лагерь на перекличке. Новенькие стояли отдельной группой и выделялись разномастной одеждой. В основном здесь были пленные солдаты, но встречались и гражданские, из угнанных. Выглядел по-граждански и Федор - "юрковский" костюм с него еще не сняли.

Остальные же обитатели лагеря - старожилы -"щеголяли" темно-синими робами и фуражками с длинными немецкими козырьками.

На востоке едва брезжил рассвет. Лагерное начальство же во главе с комендантом на поверку не опаздывало. Застегнутый в черный эсэсовский мундир, обутый в блестящие лайковые сапоги сухопарый, рыжеватый комендант угрюмо из-под белесых бровей несколько минут молча смотрел на новых работников. Затем повернулся к стоящему у него чуть сбоку за спиной человеку в полувоенном френче, что-то тихо, совсем не слышно для пленных

произнес. Переводчик вышел вперед, набрал в легкие прохладный утренний воздух и стал громко, выговаривая каждое слово, в паузах слушая коменданта, говорить о великой миссии Германии в деле освобождения всего мира вообще и России в частности от большевизма. О том, как для этого Германии, ее заводам и фабрикам нужен уголь, и задача русских рабочих не щадить себя, а трудиться на "освободителей" не за страх, а за совесть. Какие хорошие условия труда созданы для рабочих: усиленное питание (так и сказал "усиленное"), чистота, гигиена, ежедневный душ. Единственное требование - досконально выполнять лагерные инструкции и... работать, работать, работать! За невыполнение пунктов инструкции - первый раз карцер, второй раз - расстрел. Строго соблюдать нормы гигиены. Нарушители будут беспощадно наказаны. Комендант знает, что русские не любят мыться, а он этого не допустит...

2

Комендант Франк Дитц любил чистоту и порядок, поэтому работы у него хватало. Два раза в день лично обходил бараки, заглядывал в каждую комнату-камеру, следил, чтобы двухъярусные нары были аккуратно заправлены: одеяла подобраны под матрацы, у подушек стоял двойной угол. Того, кто не сумел "вытянуть" этот самый угол, после работы без обеда до позднего вечера заставляли простаивать с вытянутыми вперед руками на плацу, а затем отправляли на сутки в карцер. А если у кого-то руки опускались раньше положенного времени, срок пребывания в карцере автоматически увеличивался еще на сутки. В карцер попадать никто не хотел. Никто не хотел провести сутки в узком склепе, где нельзя даже сесть - настолько мал объем камеры карцера. Таких камер - три десятка - вполне достаточно для лагеря в тысячу пленных. И ни одна из них не пустовала - Дитц отличался придирчивостью и любил повторять о неизбежности наказания за проступок. Если какое-то время переставали попадаться "уголовники", их заменяли другие нарушители: кто выйдет в помятой робе на поверку, кто оставит случайно на тумбочке в комнате, торопясь на работу, мыло или полотенце. Комендант не оставлял подобное без внимания. Наказывались и целые бараки - за санитарный порядок, в основном. Тогда весь наличный состав барака, лишенный обеда, выстраивался на плацу, по команде поднимался на цыпочки и стоял так полчаса. Ну а ежели кто опустился на полную ступню раньше, того ждал, естественно, путь в карцер.

Комендант Франк Дитц любил чистоту. И был непримирим к тем, кто до конца не осознал его установок. Для допустивших неоднократное нарушение установленных им норм и правил личной гигиены назначался особый способ наказания, изобретенный также Дитцем, который он называл "стоянием на стуле". "Преступник", у коего, к

примеру, после душа была обнаружена угольная пыль в раковинах ушей или ноздрях, разоблачался донага и водружался вертикально, в полный рост на стул, где стоял, держа равновесие на носках. Сколько так можно простоять? Франк Дитц время не ограничивал. Он был терпелив. Терпеливы были и его помощники. Они ждали. Ждали, пока затекут ноги, пока от усталости закружится голова, пока стоять на стуле будет невозможно. Человек падал. И тут сзади в начищенных до блеска сапогах подходил комендант и, вынув из кобуры великолепно смазанный блестящий парабеллум, легко и непринужденно стрелял в упавшего. Франк Дитц любил это делать сам и называл сие "очищением от грязи".

ГЛАВА XI 1.

Работал Федор в забое на отвале породы. Порода тяжелая, сырая. В первый месяц руки после смены раскалывались дикой, ноющей болью. Боль мешала спать, а еда скудная: едва-едва давала возможность выдерживать двенадцать часов почти непрерывной работы. Дни проходили в отупительном монотонном ритме, ночи в глухом, черном полузабытьи, которое и сном-то назвать нельзя. Единственное, что возбуждало и будоражило, так это послесменный душ. Мылся, как, впрочем, и все остальные, на совесть долго, тщательно. Проверял у других, проверяли у него - нет ли где на теле угольной пыли, не осталась ли за ухом или под подбородком узкая серая полоса. Не увидят сами, увидит охрана и тогда "стояния на стуле" не миновать. Но тут Федора Бог, как говорится, миловал. Правила гигиены по Франку Дитцу он выполнял безошибочно.

Были и ночные смены. Периодичность составляла каждые две недели. И тогда все менялось местами. Ночной рабочий ритм и дневной беспамятливый сон. Но между этими двумя графиками находился один день (целых двадцать четыре часа), который заключенные называли "отсыпным". В этот день половина лагеря блаженствовала - она погружалась в дремоту, которую даже сам комендант не решался нарушить. Хоть и был Дитц садистом - понимал ~ рабочим необходим отдых. Ведь с него требовали уголь, план, так сказать, а одной бешеной эксплуатацией добиться желаемого невозможно. Вот и позволял комендант "отсыпной" "для восстановления сил и бодрости духа", как сам говаривал перед молчаливо внемлющим строем заключенных.

В такие дни обитатели лагеря были представлены самим себе, естественно, в пределах запертой снаружи комнаты. Спали, а выспавшись, болтали о житье-бытье, вспоминали прошлое, семьи. Кое-кто на свой страх и риск шлепал на дальних нарах самодельными картами. Карты сделаны в основном из украденных у горных мастеров блокнотов - попадались "карманных дел" специалисты. Карточная игра запрещалась в лагере строжайшим образом - комендант слыл принципиальным

противником азартных игр. За обнаружение играющим грозили сутки карцера. Для ловли картежников Дитц устраивал внезапные облавы, охранники "наводили шмон". Но редко кто попадался. В каждой комнате имелась хорошо законспирированная ниша или щель, где карты при первом признаке опасности исчезали быстро и без всяких следов. Правда, комендант и его ребята, не найдя карт, придирались к чему-нибудь другому, и ни один "шмон" без наказаний не.обходился. Попал пару раз в карцер и Федор -через этот склеп прошли все новички, да и "старожилов" не страховал от карцера никакой жизненный опыт. Что касается нравов среди заключенных, то здесь Францу Дитцу потребовался ряд усилий, чтобы привесть оные к определенному равновесию путем выявления лиц, склонных к нарушениям нравственных принципов, установленных в лагере. Выявленные были сурово наказаны. А для остальных почти на каждой проверке повторялись непреложные истины, которые необходимо блюсти буквально под страхом смерти. Но одно лишь повторение высокоморальных истин не успокаивало коменданта. В качестве страховки от внезапной вспышки морального разложения служила низкокалорийная пища, чем-то очень смахивающая на помои с обильным добавлением брома, что способствовало "успокоению нервной системы и здоровому продолжительному сну после работы" (цитата из Дитца).

Кстати, о приеме пищи. Столовая представляла особенную гордость коменданта. Ее он очень любил... показывать наезжавшим иногда из центра комиссиям. Идеальная чистота, стены, покрытые белой кафельной плитой, белые скатерти, до блеска вычищенные металлические миски, повара в свежих колпаках, порядок и тишина во время завтрака и обеда (питание двухразовое). Ну а что касается качества пищи, не взыщите, все-таки не санаторий, а рабочий лагерь Шварценберг. Хлебайте, что дают - с голода не помрете.

Комендант Франк Дитц гордился детищем, своим "вторым домом", как он называл лагерь. Идеальный порядок, идеальная структура - именно такой Франку Дитцу виделось будущее покоренных Третьим рейхом земель. Дитц считал себя идеалистом.

Верхние нары гораздо удобнее нижних. Кто же этого не знает? Новичкам всегда достаются нижние, они на виду - в глаза бросаются, и те, кто на них спит, тоже. Как какой "шмон" или проверка сансо-стояния - сначала смотрят внизу. Поэтому новичкам и достается всегда больше наказаний. Но Федор уже года полтора в лагере: пообвыкся, знает, что к чему... И нары у него верхние: перешли по наследству от "стульчака" Николая, которого месяца два, как закопали в "Канаве" за лагерем. Хороший был парень - работящий, детей двое осталось в деревне под Курском. И мылся всегда аккуратно, чисто, с мылом, но в тот день работал тяжело - температура у него поднялась - отпросился на час раньше в лазарет, да, видно, очень плохо было - позабыл про грязь за ушами. А "блокобер" Крафт, сволочь, не пожалел -

выдал коменданту: Ну, у того- разговор короткий, "ауф ди штуль"...

Их теперь в комнате - пятеро, но троих Федор почти не знает - работает он с ними в разные смены: тоже изобретение Дитца "во избежание общего сговора". В одну смену ходят только половина обитателей комнат. Видят друг друга лишь на пересменке и на "отсыпном", да и то в спящем виде: одни встают -другие ложатся. Зато с обитателем соседней "верхней полки" Гришкой Соколовым - "Гриханом", как он себя величает, Федор почти что подружился. Работают они в од1гу смену, правда, в разных бригадах и встречаются только при выходе на поверхность, в душевой и в бараке. Но и этого достаточно, чтобы знать друг о друге почти все. Грихан - тульский -земляк, и одно это обстоятельство их сблизило, соединило нитями братства, которые так необходимы среди кошмарной стерильности лагерного быта. Кто еще здесь может похвастаться подобным удивительным везением: в одной комнате волей случая встретились земляки! Тут комендант Дитц ошибся, не предусмотрел, не догадался... Ведь земляк здесь -ближе брата, Грихан не просто тульский, он из самой Тулы, и не просто городской житель, а "тульский вор", как он представился Федору при знакомстве. Вор-карманник средней руки, до войны "промышлял" в городских трамваях, пригородных (московских) поездах. Свое "дело" знал, не попадался, но через два месяца после нападения фашистов милиция "замела малину", и все, кто там оказался, по законам военного времени, угодили в лагерь. Почти год Грихан "хлебал баланду" в зоне, но гитлеровцы подбирались к Сталинграду, и великий полководец, боясь потерять город, названный в его честь, стал амнистировать и "ставить под ружье" весь сидящий "социально-близкий элемент". Естественно, на "троцкистов", "террористов", "шпионов", прочих "врагов народа" эта амнистия не распространялась.

Воевал рядовой Соколов в "штрафбате" на Воронежском фронте. Затыкали штрафниками "дыры", прорывы. Дрались они отчаянно, обреченно. Может, тому были "зароком" направленные в спины пулеметы "заслонщиков", а может, ухарский, блатной, пьяный кураж играл в головах уголовников после выпитого перед атакой стакана спирта (положенными сто граммами не обходились). Трехлинейки с примкнутыми штыками, белые "нисподние" рубахи с засученными рукавами (гимнастерки сброшены в окопе), презрение к смерти, дикое, до хрипоты в горле "ура" и бешеный бег, раздирающий грудь, почти как летящие навстречу пули к той цели, где нельзя щадить никого, а можно вдосталь колоть, стрелять, резать, убивать... Так шли в атаку пьяные штрафные батальоны. Так они добывали малую часть Большой Победы. Так продолжалась война... Именно в одной из таких звериных атак, когда большая часть роты белыми снежными холмиками устлала свежую землю майского луга, а оставшаяся отчаянно бросилась на вражеские "гнезда", и попал в плен рядовой Соколов. Добежал до вражеской линии, прыгнул в окопник, но "пырнуть" штыком никого не успел.

Навалились на него с трех сторон дюжие немецкие егеря, вырвали винтовку, закрутили руки за спину и двинули чем-то тяжелым по башке. Когда очнулся, увидел рядом с собой на дне окопа еще человек десять своих "белорубашечников", связанных по рукам и ногам. Остальные, видно, сдаться не захотели.

ГЛАВА XII

1.

По "отсыпным" дням после обеда, лежа на нарах, Грихан любил философствовать. Он имел склонность к подобного рода мышлению - нравилось ему обобщать, конкретизировать, сравнивать. Правда, в основном его обобщения и сравнения касались разности жития в советском и фашистском лагерях и явно не в пользу последнего. Особенно не нравилось Грихану отсутствие здесь кастовости среди заключенных. Комендант Франк Дитц терпеть не мог доносчиков и лизоблюдов - они всегда получали первый кнут и постепенно извелись сами собой. В комнатах отсутствовали старшие, всем заправлял главный по бараку "блокобер" - немец из окружения коменданта. Пленные работали на равных- привилегий не было ни у кого. Грихан как-то признался, что работа для него - сущее мучение, чему Федор не удивился: неужели кому-то в лагере труд в радость?

- Да я не о том, - Грихан скорчил презрительную
гримасу. - Я вообще не хочу работать, понимаешь -
вообще!

И стал в который раз вспоминать, как на советской зоне "горбячили" только "мужики", да "политические враги", как хорошо жилось блатняге: когда хочешь - ложись, когда хочешь - вставай, за обедом - лучший кусок, "доходяги" за пайку пятки тебе вылижут. Курорт. Здесь курортом и не пахло. Баланда одна на всех, комендант лютует, невзирая на твое социальное происхождение. Мыться требует каждый день: осточертело это мытье...

Ј Понимаешь, Федор, душа у меня горит, - Гри-
хан бил себя в грудь кулаком. - Воли хочу, понима-
ешь, воли! Не могу я на этих гнид фашистских спину
гнуть! Сбегу я, в натуре сбегу!

Ј Да как-же ты сбежишь-то? - Федор недоуменно
посмотрел на Грихана - Забор ведь кругом, проволо-
ка, пулеметы.

Ј А хрен с ними, с пулеметами. Лучше свинец
промеж лопаток, чем для фрицев уголек лопатить, -
незаметно для самого себя скаламбурил Грихан. -
Понимаешь, лучше сдохнуть, чем такая жизнь!

Здесь Федор был с Гришкой полностью согласен.

Хоть внешне он и смирился с ролью рабочей скотины, но рабская покорная безысходность еще не проникла в глубины его сознания - не сумел Франк Дитц до конца выбить из него человека. Пока еще не сумел, ведь "система Дитца" работала медленно, но верно. Все меньше в голове теснилось воспоминаний о прошлом и не было почти никаких мечтаний о будущем. Мысли стали постепенно сводиться к инстинктам: работа, мытье, еда, сон. И понимание этого во все более редкие минуты "просветления" ужасало Федора. Перед ним разверглась пропасть, а он медленно и неудержимо падал в ее черный холод-

ный провал. На дне провала смерть. Смерть души...

А у Грихана душа еще "горела". Может, оттого, что попал он в лагерь позднее Федора и не проникся до конца инстинктом "всеобщей гигиены", а может, потому что жил до войны иначе, чем Федор, чувствовал ухарский риск своего воровского жития, любил "вольную волю", и вся его сущность протестовала против скотской жизни, навязанной в рабочем лагере Шварценберг.

Грихан протянул Федору руку спасения, и тот сумел за нее ухватиться.

Говорили они между собой обычно тихо, вполголоса, когда в комнате не было соседей. Им Грихан почему-то сильно не доверял. А Федору открывался весь - земляк, как-никак. Говорили-то поначалу тихо, но потом эмоции захлестывали Грихана, и он срывался на сдавленный полу крик. Федор насилу успокаивал приятеля. Такие разговоры уже вошли в систему и стали повторяться гораздо чаще, чем позволяли условия лагерной жизни. Грихан подбивал Федора на побег. Тот, в принципе, был согласен, но сомнения мучили парня - понимал: шансов сбежать было ничтожно мало. Охрана лагеря хоть и не эсэсовцы, а Веgleitkommando*, но тоже не жаловала заключенных, и дело свое солдаты знали хорошо. Ночью камеры закрывались, как известно, на замок, на окнах решетка - не перепилишь, даже если было бы чем. Контакта с вольнонаемными мастерами-немцами ни Грихан, ни Федор, да и никто, очевидно, из других рабочих-заключенных найти не смог. Мастера-немцы держались обособленно, разговаривали с рабочими в основном командами, которые выучили, нанимаясь в русский лагерь. Дорожили они также и своим местом, ведь платили здесь совсем неплохо, что во время войны, да еще такой затяжной, большое везение, ведь трудности явно чувствовались в задыхающейся от непосильного напряжения Германии.

Так что приходилось надеяться только на свои силы, умение, сноровку. И Грихан лихорадочно искал тот единственный путь, тот единственный шанс, использовав который он обретет желанную свободу. Но одному бежать было несподручно - Федора Грихан решил взять с собой для компании.

Дни проходили за днями, энтузиазм Грихана не иссякал. И вот, наконец, по весне сорок четвертого в один из "отсыпных" Гришка Соколов перебрался к Федору на нары и горячо, захлебываясь, зашептал на ухо:

- Нашел, понимаешь, нашел местечко, дерануть можно запросто! Знаешь, там, где возле "штрассе", породу выбросили?! Один ком "колючку" внизу разбил, а фрицы не заметили. И фонарь там за породой тень дает! Поднырнем быстро под колючку, не успеют догнать. И через поле в лес!

Федор слушал Грихана. Он знал это "местечко". Дело в том, что шахту и лагерь разделял узкий пятисотметровый переход, огороженный рядом колючей проволоки и освещенный через каждые пятьдесят метров фонарями. По этому проходу, называемому

*Внутренние охранные части.

заключенными по-немецки "штрассе", их гоняли на смену и со смены; за неделю до вышесказанного Гриханом кто-то из мастеров приказал выгрузить несколько десятков вагонеток породы на ближайшую ко входу в шахту сторону террикона, разросшегося до невероятных размеров. Это было запрещено, но с инструкцией почему-то не посчитались, а порода, не удержавшись на склонах террикона, свалилась вниз, придавив несколько звеньев колючей проволоки, и образовала порядочную глыбу, доходящую почти до верхушки по случайности оказавшегося рядом фонаря. Этой удачей и захотел побыстрее воспользоваться Грихан. Обстоятельства благоприятствовали заговорщикам. На следующий день после их разговора к вечеру на лагерь, перед их ночной сменой, соблазнительно упал туман. Грихан решил - другого случая не представится...

2.

Темный силуэт Тришкиной спины нырнул в узкий проволочный разрыв. Согнувшись почти пополам, Федор кинулся следом. Зубчатое острие "колючки" обожгло левую руку короткой болью. Обожгло и исчезло за спиной, за ногами, за занавеской тумана, где в суматохе слышались гортанные крики конвоиров и неясный шум возбужденной толпы заключенных. Потом оттуда что-то коротко, неровно стрекотнуло, и над головой, разрывая туман, свистнули пули. Федор упал. Упал лицом в разбросанную вокруг породу, но тут же вскочил и, низко пригнувшись, побежал за почти незаметной в дымке фигурой Грихана. Автоматы охранников выплюнули еще одну партию смерти, но она так же, как и первая, ушла не по назначению.

Федор бежал, петляя, вслед за Гриханом по недавно вспаханному полю, бежал, спотыкаясь о комья сырой земли, задыхаясь, падая, поднимаясь. Бежал, бежал, бежал. Сердце, отвыкшее от быстрых движений, глухо ухало в груди, заполняя гулом все его словно сжатое в комок тело. Сейчас он был одним огромным сердцем, в которое так легко попасть маленькой, безжалостной пулей... И вдруг по лицу что-то коротко, хлестко ударило, а следом еще и еще повторились удары. Федор не сразу сообразил: ведь ветки это - в лес забежал. Остановился, тяжело дыша, не справляясь с прыгающим мячиком сердца. Огляделся, прислушался. Впереди доносился удаляющийся хруст ветвей. Должно быть, Грихан убегал?! Набрал в шумно вздымающиеся легкие воздух, крикнул, и самому крик показался тихим, едва слышным. Но, к удивлению, хруст ветвей впереди прекратился: Грихан услышал, остановился. Пошел обратно. Туман в лесу не такой густой, как в поле -одни клочья по деревьям висят. Грихан призраком вынырнул из туманного обрывка. Лица не видно, лишь как у негра в полумраке блестят зубы. Грихан улыбался. Федор видел его улыбку впервые и, уже почти успокоившись, улыбнулся в ответ.

ГЛАВА XIII

1.

Шли долго по узким лесным тропинкам, обходя просеки и большие поляны. Уходили в глубь, подальше от лагеря. Лес оказался, как ни странно, довольно

большим и почти сплошь сосновым. Лишь изредка встречались очень похожие на дубы деревья с раскидистой кроной и едва пробивающимися листочками. Здесь листья распускались раньше, чем в России, и даже внешне казались какими-то чужими. Непохожей была трава, пробивающаяся сквозь прошлогоднюю палость, розовое утреннее небо над головой, прожигающее косыми солнечными лучами последние плотные сгустки ночного тумана, притаившегося между двумя соснами на пути. Чужой туман, чужой воздух, чужой лес. Чужая земля.

Федор шел за Гриханом, след в след. Грихан опасался погони, он знал почти наверняка, что их уже преследуют, их ищут и, конечно, с собаками. И чтобы как-то сбить нюх проворным и злым немецким овчаркам, велел Федору не отставать, периодически разбрасывая за спиной табак, припасенный заранее специально для этого.

Они уходили в глубь леса, иногда останавливались и долго прислушивались к лесной утренней тишине, боясь уловить отдаленный собачий лай.

Между тем день, первый день их свободы, входил в свои права. Где-то среди высоких сосен засвистели птицы, им ответили другие. Эстафета волной пронеслась по веткам, кустам, перелескам. Лес ожил и зашумел тем многоголосым шумом, который в обычной обстановке случайному прохожему даже не слышен, как не слышен привычный стук часов в комнате. Но Федор не просто лесной прохожий - он беглец. Все чувства обострены. Кажется, голос каждой поющей птицы отдается в его ушах, кажется, каждый оттенок сладкого лесного аромата, пахнущего палой листвой, свежей хвоей, смолянистой корой сосен проникает в его ноздри и через них разливается по телу, захватывая все уголки. Он беглец, его могут поймать, но он уже пойман, захвачен, и пленен этим весенним лесом, этими запахами, этим птичьим разноголосьем. Он словно попал на другую планету или прилетел на Землю после долгого отсутствия. Да, он не был на Земле полтора года, потому что лагерь, как другой мир, холодный, страшный, безжалостный. Там словно не было воздуха; безвоздушное пространство окружало лагерь Шварценберг, который так теперь далек - миллионы километров...

Федор шел по Земле. Пусть по чужой - немецкой, но все равно своей, настоящей... Он дышал НАСТОЯЩИМ воздухом, видел на небе НАСТОЯЩЕЕ солнце, лучи его грели ПО-НАСТОЯЩЕМУ, и будто с каждым лучем по капле возвращалась НАСТОЯЩАЯ, человеческая жизнь. Он надолго был ее лишен.

Блуждали по лесу почти весь день... Забрели к вечеру в чащобу с палым сосняком, вымотались до предела и, наскоро съев одну из двух взятых с собой в шахту обеденных паек, повалились прямо на землю и почти мгновенно уснули.

Среди ночи Федор проснулся от холода, захотел натянуть на грудь съехавшее одеяло, но наощупь не нашел его, чертыхнулся и окончательно пришел в себя. Мысль об одеяле еще легкой тенью мелькала в его мозгу, но реальность ночного леса ознобом окутала сознание, отдаваясь дрожью озябшего тела. Федор поднялся на ноги, попытался согреться, растираяруками закоченевшие места... Но это не сразу удалось. Ночной холод, казалось, проник глубоко вовнутрь и очень медленно отдавал свои позиции. Наконец, стало немного теплее, и Федор огляделся вокруг. В ночном полумраке чудовищными великанами возвышались старые, мрачные сосны. У некоторых нижние полуобломанные ветви касались почти самой земли, словно щупальца гигантских осьминогов. Стояла зябкая смолистая тишина, иногда прерываемая жутковатым уханьем далекого филина. Свет луны блестящей прозрачной пленкой покрыл верхушки сосен и замер на сверкающем звездами небосводе. И снова то же чувство, что и днем на какое-то время возвратилось к Федору. Он давно, давно не видел настоящей звездной ночи... В лагере он ночью или спал, запертый в комнате-камере, или работал в ночную смену. А тут можно смотреть долго-долго и не насмотреться. Созвездий Федор совсем не знал, и находить на небе мог только одну "Большую Медведицу", да и то потому, что найти ее ковш очень легко, особенно зимой. И сейчас, по привычке, принялся вертеть головой в поисках знакомого семизвездия, да так и не нашел -слишком узок был небесный свод в окантовке высоких сосен. Звезды сияли холодно, отчужденно и, может быть, от этого холода и отчуждения Федору опять стало зябко. Он опустил взгляд, вспоминая свое недавнее пробуждение и... вдруг вспомнил о Грихане. Стал искать его глазами, но спящей фигуры не обнаружил. Лишь на том месте, где вечером Гри-хан завалился спать, возвышался темный холмик обломанных сосновых лап. Недоуменно посмотрев вокруг, Федор подошел поближе и осторожно приподнял верхнюю тяжелую, клейкую ветку. Грихан тихонько посапывал, укрытый сосняком, - видно, не холодно ему сейчас. Догадался, проснувшись раньше Федора, и теперь спит, как в колыбели. На минуту обида горькой волной выплеснулась в душу: "друг называется: хоть бы укрыл". Но потом здравый смысл взял верх, и Федор последовал "мудрому" примеру: отправился ломать сосновые лапы. 2

Солнце стояло уже довольно высоко, когда Федор очнулся от забытья, в котором пребывал остаток ночи и утро. Дышалось под ветками легко и как-то даже ароматно. Чистый воздух и запах смолы усыплял, и Федор мог бы, наверное, спать еще долго, но голод, усиливаясь, победил в борьбе со сном. Федор проснулся от голода и жажды.

За время лагерной жизни привык хоть к скудному, но регулярному питанию. Прием пищи в одно и то же время выработал условный рефлекс, незамедлительно давщий о себе знать. Да тут и без рефлекса все ясно - ел он в последний раз вечером: половину обеденной пайки - кусочек хлеба да ломтик шпика. А воды не было совсем.

С водой настоящая беда. Где найдешь воду в чужом, совершенно незнакомом лесу? Этого они с Гриханом не предусмотрели. Да все разве предусмотришь? Что ж, придется искать ручей или озеро. Не может быть, чтобы их здесь не было.

Так они и поступили. "Позавтракали" оставшейся

пайкой и двинулись наугад, надеясь на счастливую случайность. Бродили долго, почти весь день, но заветного ручья или озера так и не нашли. Вымотанные, голодные, но самое главное, ужасно, почти по-звериному измученные жаждой, присели под сосной. Молчали. Разговаривать не хотелось, да и о чем? Дело, как говорится, "швах". Водички нет, и взять ее неоткуда. Или колодец рой руками, или сосновую кору гложи. Хоть бы одну березку встретить, они ведь сразу подумали о березовом соке, для него сейчас самое время. Но березы здесь, очевидно, не росли, а сосновую горечь сосать - только плеваться. Федор понимал - выхода нет: либо смерть от голода и жажды, либо позорное возвращение в лагерь, на милость франка Дитца. Но от того, как известно, милости ждать не придется. "Стояния на стуле" двум беглецам-неудачникам не миновать. Нет, уж лучше смерть здесь, на свободе, чем там - голышем на стуле...

Федор покосился на сидящего рядом Грихана. Тот прислонился головой к сосне. Глаза закрыты, пересохшие губы полуоткрыты, дыхание тяжелое, неровное, на щеках пробилась щетина: блокабера бы сюда, Крафта, что "безопаски" для бритья перед сменой выдает. Он бы Грихану за такой внешний вид быстро сутки карцера "сосватал". О чем думает Гришка? Ясно о чем - о водичке... Вон что-то шепчет, словно пить просит...

Грихан открыл глаза, посмотрел на Федора и произнес уже вполне разборчиво одно слово: "Поселок".

Поселок. Как Федор забыл про него! Где-то здесь, поблизости, недалеко, на противоположной от лагеря стороне леса расположен немецкий поселок, откуда ежедневно автобус привозит на работу в шахту "штейгеров" - горных мастеров. Это в самом деле спасение. Ведь они прошли на восток почти весь лес, и осталось, по всей видимости, совсем немного. Только бы выйти к поселку, а там что-нибудь можно придумать. Грихан на выдумки мастак.

ГЛАВА XIV.

1.

Поселок небольшой - три-четыре улицы примыкают почти к самому лесу. Аккуратные, как на подбор, домики, ухоженные палисадники, невысокие, из стальной сетки ограды. Почти возле каждого дома сарайчик с подвалом. Улицы неправдоподобно чистые, покрытые асфальтом без выбоин. Полная луна светит вовсю, и поэтому двум беглецам, залегшим за крайними соснами, ближайшие дома просматриваются, как на картинке.

Далеко за полночь. Поселок спит, в окнах ни огонька. Уличные фонари не горят: должно быть, соблюдается светомаскировка. Война все-таки.

Безысходность движет беглецами. Но страх перед засадой, перед внезапным появлением какого-нибудь патруля еще сдерживает их. Время идет, голод и жажда переполняют их решимостью. Они "облюбовали" себе ближайший от леса домик. Грихан поднимается и, полусогнувшись, бесшумной тенью бежит - к домику. Федор спешит за ним, смутно понимая, как они рискуют. А вдруг собака. Знает Федор этих немецких овчарок - молчаливых и злобных тварей. Бросится сзади на шею - не вырвешься.,; Но Грихан уже одним прыжком перемахнул через ограду и притаился возле ближайшей яблони в саду. Федор упал рядом. Полежали так еще несколько минут. Тишина. Только где-то в лесу еле слышно свистит какая-то лесная птица. Была бы поблизости собака - она давно бы учуяла чужих. Значит, повезло- нет во дворе собаки. Теперь короткими перебежками, пережидая после каждого рывка, к белой стене покрытого черепицей сарайчика. Дом чуть в стороне. От него к сарайчику ведет мощенная плитами дорожка, по краям которой взрыхленные клумбы только начинающих прорастать цветов. Перед фасадом дома лужайка - первая свежая трава в лунном свете кажется серебристой. Все это Федор замечает мимолетно, краем глаза, потому что они с Гри-ханом уже возле торцовой стены сарайчика. Еще несколько минут "передыха", чтобы чуть-чуть успокоиться и оглядеться, И вот то, что нужно в первую очередь, находится почти сразу. Вдоль дорожки от дома тянется водопроводная труба, на конце которой кран.

Грихан бросается к крану первым, отвинчивает винтель. Струя воды с каким-то прямо-таки жутким в этой тишине грохотом ударяется в жестяной противень. Но грохот продолжается всего несколько мгновений. Губы Грихана ловят струю, и он пьет, пьет, пьет. Как долго он пьет. Как долго! Федор словно ощущает на своих губах воду. Он пьет ее Тришкиными губами. Поток воды захлестывает Федора, но поток этот сух; сух, как речной песок. Им нельзя напиться, им невозможно утолить его нечеловеческую жажду. Как долго пьет Грихан! Как долго! И вот, наконец, через целую вечность Грихан отрывается от крана, прикручивает винтель, жестом подзывает Федора, и вот уже тот хватает ртом холодный, сводящий до боли зубы водяной канат, проникающий во все поры организма и изгоняющий оттуда эту проклятую звериную жажду. Но утоление происходит очень быстро, гораздо быстрее, чем предполагал Федор. Кран закрыт. Где же Грихан?

Пока Федор пил, Грихан даром время не терял: у боковой стены сарайчика обнаружил прислоненную тачку на резиновом ходу. Рядом - небольшой ломик и лопату. Как раз то, что нужно. Двери сарайчика закрыты на висячий замок. Можно, конечно, сбить, но Грихан решает иначе. Он вор опытный, и хоть не взломщик, кое-каким приемчикам обучен. Он коротко, в двух словах, шепотом объясняет Федору свою задумку. Потом подсовывает под низ двери лом и тихонько, почти без напряжения, давит вверх. Хорошо смазанные петли выходят из своих пазов. Федор поддерживает дверь руками. Путь в сарайчик свободен, замок цел и невредим.

Внутри темно и пахнет каким-то смешанным запахом то ли мяты, то ли корицы, но приятно и, наверняка, съедобно. Грихан чиркает спичкой - коробок он прихватил в лагере - украл, наверное. В тусклом свете спичечного огонька Федор видит деревянный стеллаж, уставленный картонными коробками

с немецкими надписями. Прямо склад какой-то. Рядом - рукой подать - лестница-стремянка. Федор подтаскивает ее к стеллажу. Спичка гаснет, Грихан зажигает другую.

Коробки покрыты тонким слоем пыли и запечатаны наглухо бумажной лентой. Стоя на средних ступеньках стремянки, Федор снимает со стеллажа одну коробку и опять в полной темноте передает ее Грихану. Слышно, как Грихан легко опускает ту на дощатый пол. Снова чиркает спичка. Грихан держит ее в руках, а Федор, спустившись со стремянки, пытается разорвать бумажную ленту. Это удается сделать не сразу. Лента прилеплена на совесть. Наконец, труды увенчались успехом: коробка открыта, прокладочная бумага внутри разорвана. Федор достает при свете очередной спички жирную от смазки жестяную банку, на этикетке которой нарисована рогатая коровья голова. Тушенка...

- Живем, Федя! - шепчет на ухо Грихан, в восторге тыча Федора локтем под ребра. - Понимаешь, живем!

Через несколько минут полтора десятка коробок с тушенкой сняты со стеллажей и погружены на тележку. Там же "примостился" алюминиевый бидон -литров на двадцать, наполненный до краев водопроводной водой. Тут же брошена лопата и найденный Гриханом в углу сарайчика немецкий штык-нож, покрытый ржавчиной. Остался, очевидно, от Первой мировой... Дверь тем же манером водворена обратно на свое место. Приятели с двух сторон налегли на ручку тележки и, уже осмелев, не скрываясь, покатили ее по дорожке сада до изгороди...

2.

Ранка на левой руке возле большого пальца, которую при бегстве из лагеря процарапала "колючка", гноилась целую неделю. Федор знал свойства немецкого климата с его влажным воздухом и потому плохо заживающими ранами. Листья подорожника немного помогали, но обычного быстрого эффекта не производили. И все же постепенно ранка затягивалась, хотя и была она пустяковой по нашим "среднерусским" меркам. Тележку с коробками удачливые "фуражеры" откатили в глубину леса, подальше от поселка, и наутро принялись искать место для постоянного "лежбища". Искали, прежде всего, какой-нибудь источник, ведь знали, что вода в бидоне скоро кончится. И верно, "полоса везения" снова направила их по нужному маршруту. К вечеру третьего дня свободы, в лощине, притаившейся среди кустов возле петляющей лесной тропинки, беглецы обнаружили маленький ручеек, начинающийся прозрачным бугорком родничка.

Да, это была удача. Решили расположиться неподалеку, в чащобе. Вырыли землянку, укрепив крышу валежником и сосновыми лапами. Так же набросали сосновых веток вовнутрь, соорудив себе постели из разорванных тушеночных коробок. Замаскировали землянку под бурелом - сразу и не найдешь. Когда прекратила болеть царапина, жизнь стала относительно сносной. Во всяком случае, первые недели. Правда, жирная говяжья тушенка без хлеба - пища довольно своеобразная, но в конце концов приятели привыкли к этому "оригинальному" рациону.

Дни бежали за днями в монотонном ритме отшельничьего существования. Вначале, конечно, беглецы блаженствовали, ели, спали, сколько хотели-отсыпались за лагерный режим. Хотя первые дни рефлекс, выработанный долгими месяцами этого режима, срабатывал безотказно, поднимая обоих рано поутру в одно и то же время. Но потом, постепенно, рассветные подъемы становились все реже и, наконец, прекратились совсем. Теперь "ночевали" почти до полудня, маясь от безделья весь оставшийся день. Впрочем, маялся, кажется, один Федор, потому что Грихан, очевидно, достиг цели своей жизни- ОН НИЧЕГО НЕ ДЕЛАЛ... Он лежал, раздевшись донага на полянке перед ручейком - загорал, подставляя горячему майскому солнцу свое разрисованное татуировкой тело. Он лениво отправлял в рот, нанизывая на свой вычищенный до блеска штык-нож (чистка штыка - единственное занятие, которое он позволил себе) куски тушеной говядины. Он запивал трапезу водой, лениво разбивая губами вогнутую параболу родничка. Он лениво перебрасывался с Федором фразами, касающимися, в основном, сравнениями их теперешнего положения с лагерной жизнью. Их теперешнее положение Грихану явно нравилось. Его "горящая" в лагере душа тухла, обретя желанную свободу. Что делать с этой самой свободой, Грихан не знал, да и не хотел знать, и потому погрузился в ленную полудрему "физиологического существа". А Федор маялся. Маялся от безделья, потому что каждый день привык работать. И хоть труд этот в лагерной шахте был подневольным, даже, можно сказать, рабским, он настраивал Федора на какую-то особую волну. Должно быть, рефлекс, привитый "системой Франка Дитца" действовал и здесь. Федор не знал, куда себя деть, и чтобы как-то сгладить состояние, тревожащее душу, почти все дни напролет бродил по лесу, частенько одалживая у Грихана его штык. Сперва бродил просто так, без цели, срезая острым штыком сосновые ветки, и забавы ради превращал их в украшенные разнообразной резьбой указки и тросточки. Подобное занятие Федор любил еще до войны. Молоденькие веточки ивы, тополя, клена - замечательный материал для упражнений по резьбе, практикуемый на посиделках деревенскими парнями. Были среди них умельцы, покрывавшие веточки такой разнообразной вязью, что дух захватывало - ни один из узоров не повторялся. Конечно, Федору было далеко до них, но "работы" его тоже простотой форм не отличались. Здесь, в немецком лесу он вспомнил о былом увлечении и вдохновенно принялся за дело. Да и чем еще заниматься? Не уподобиться же Тришкиному сонливому "ничего неде-ланью", До такой степени Федор еще не опустился.

Маялся он и от отсутствия ежедневного душа. Обмывался холодной водой из ручья - становилось немного легче, но все равно тело чесалось, требуя привычного горячего моциона. Отголоски лагерного жития отражались в нем каким-то странным резонансом. Они сохраняли в нем человека.

ГЛАВА XV 1.

Летние дни проплывали над лесом вместе с движением жаркого солнца по небосводу. Иногда солнце исчезало за пеленой облаков. Моросил дождик,

или внезапно налетала гроза. А потом снова яркое, слепящее, отраженное в дождевых каплях разноцветной радугой дневное светило жгуче сверкало в голубом прозрачном небе. Пахло озоном, сосновой смолой, лесными цветами и ягодами. Настало время земляники, а, как оказалось, ее здесь было видимо-невидимо. Рацион двух "отшельников" сразу разнообразился; земляника стала хорошим подспорьем к тушенке. А от отсутствия хлеба они как-то уже и не страдали - привыкли, должно быть. Оба загорели, поправились. Особенно Грихан - гладким стал, как сарделька. Борода окладистая, но не длинная - регулярно ее подрезал своим штыком.

Федор тоже отпустил бороду, но покороче, чем у Грихана, да и загорел он меньше - все в лесу и в лесу; вырезал свои тросточки-указки. Иногда, правда, Грихан уговаривал сыграть кон-другой в карты, сделанные из тушеночных этикеток. "Под интерес" Федор соглашался. Но, как только Грихан в который раз предлагал играть на банки с тушенкой, "...просто так, для азарта, понимаешь, скучно без ставки", Федор категорически отказывался. Знал, куда может завести ТАКАЯ игра. В лагере тоже так начинали с мелочей, а потом и себя проигрывали, и как не контролировал "Дитц и К0" положение, все же иногда доходило до гнусных случаев. Здесь Федор на своем стоял твердо и Грихан отступал, понимая бессмысленность своих потуг. Теперь все чаще и чаще Грихан стал поглядывать в сторону поселка, в разговорах подбивая Федора на новый налет, Федор, в принципе, был согласен. Запасы тушенки еще достаточно значительные, тем не менее постепенно истощались. Опорожненные банки Грихан любил разбрасывать, где придется, и окрестности их "лежбища" при ближайшем рассмотрении стали похожи на огневую точку артиллеристов после долгого боя. Так что запасы продовольствия нуждались хоть и не в срочном, но в необходимом пополнении. Да и, откровенно сказать, самому Грихану надоело бездельничать, и он уговорил-таки Федора "пойти на дело". Решили двинуться через пару дней поздним вечером. На другое утро после принятия этого решения Федор, как всегда, поднялся раньше Грихана, позавтракал и, по своему обыкновению, двинулся в лес, прихватив штык-нож. Он уже исследовал ближайшие окрестности их становища и теперь двинулся дальше, надеясь к полудню вернуться назад. Федор шел знакомыми тропками, почти инстинктивно уклоняясь в нужных местах от раскидистых сосновых лап, иногда, опустившись на колени, некоторое время опустошал встреченную на пути земляничную поляну. Обходил высокие холмики муравейников, кишащие маленькими угольками насекомых. Он шел словно бы без цели, хотя цель у него была: на одной из дальних полянок, еще в прошлое посещение заметил корягу, похожую на человеческое лицо. Федору почему-то захотелось еще раз увидеть эту корягу и попытаться "покумекать" над ней с ножом в руке. Тросточки и указки наскучили, да их и набралось уже несколько десятков, и необходимо разнообразить занятия. Коряга как раз то, что ему надо...

На душе легко и спокойно. Ушли в прошлое, почти исчезли и растворились мрачные тени лагеря Шварценберг. Конечно, он помнил ВСЕ, но состояние духа за время лесного отшельничества вошло в

какое-то умиротворенное русло и плыло по нему плавно и невесомо, как упавший лист по широкой и тихой реке. И это душевное успокоение рождало в парне словно бы другое понимание жизни, иной взгляд на мир, на себя, на природу. Раньше Федор, хоть и жил в деревне, на окружающие "красоты" почти не обращал внимания. Не до того было. Ежедневная работа в колхозе, "женский вопрос" и прочие: "житейские мелочи" мешали праздному созерцанию местности. Да и, откровенно говоря, не думал никогда молодой учетчик о таких "материях", как-то не приучен был. И лишь лагерное житие и последующее освобождение от его кошмаров дало, может быть, почти незаметный чувственный толчок, от которого у Федора как будто открылось второе зрение, и он увидел "жизнь природы"!? Лесное существование, пусть пока недолгое, но, так сказать, стабильное, творило свое благое дело, открывая для парня такие стороны человеческого духа, о которых раньше Федор даже не подозревал. Разве мог он раньше, к примеру, лежа на поляне, подолгу наблюдать за таинственным бытием муравейного поселения, отмечая при этом многочисленные подробности сложных отношений его маленьких трудолюбивых обитателей? Разве мог он раньше заметить, как мучительно долго и необыкновенно быстро распускаются лесные цветы? Как с каждым днем все упорнее, все настойчивей давит на бутоны внутренняя неукротимая сила лепестков, и, наконец, бутоны лопаются, давая свободу своим пленникам, а те устремляют желтые, розовые, голубые лепестки-лучи навстречу своим солнечным собратьям, соединяясь с ними в невидимых объятьях тепла и жажды жизни. Цветы, деревья, птицы, насекомые, лесные зверьки постепенно становились для Федора тем любопытным и тревожным миром, в который он, попав случайно телесно, стал впитываться душою, истосковавшейся по уравновешенной гармонии красоты природы.

Федор бродил по немецкому лесу за сотни километров от родного дома, и этот чужой лес разбудил в нем не только созерцателя, но всколыхнул и другие творческие уголки. Ему захотелось самому попробовать силы, пусть в простом, но увлекательном деле. Он шел к заветной поляне, где лежала старая коряга...

Задержался Федор на той поляне почти до самого вечера. Корягу обрабатывал ножом - лицо старика получилось. Хотел прихватить с собой, но потом раздумал - тяжелая коряга, громоздкая, и тащить далеко, да и не доделал до конца - на завтра еще работа осталась. Куда же торопиться?

Возвращался налегке, стругая по дороге очередную тросточку. Шел привычно по знакомым местам, держа точное направление на свое лежбище. В голове, как и на душе, было спокойно, мысли простые, житейские: немного проголодался, а тушенка, признаться, надоела хуже пареной репы (репу он бы сейчас съел с большим удовольствием). Уж скорей бы с Гриханом в поселок пробраться: может, чего-нибудь вкусненькое раздобыть сумеют? Гришка сейчас небось спит - он всегда заваливается, чуть солнце за сосны опустится - тушенки натрескается - и на боковую...

Едва выйдя к роднику, Федор вдруг наткнулся на валявшийся велосипед. Велосипед без рамки, спицы

колес украшены разноцветным узором тонкой изолированной проволоки. Такую проволоку Федор до войны доставал у колхозного электрика и, скуки ради, плел из нее перстенечки, браслетики. Красиво получалось... Да, но откуда здесь велосипед? Рядом, видно, с багажника свалилось лукошко какое-то странное: земляника рассыпана вокруг... Внезапно резануло сознание: что к ним на велосипеде приехал кто-то чужой. Немец. Из поселка. И они где-то здесь с Гриханом. А может, тот прячется, убежал дальше в лес? И его ищут, с собаками... Совсем они потеряли бдительность. Забыли, где находятся; про Франка Дитца забыли, а он-то их, наверняка, не забыл, должно быть, все время искал?! И вот нашел...

Что делать? Бежать? Куда? Что-то собачьего лая не слышно... Тихо все: ни криков, ни разговоров. Нужно узнать, что с Гришкой? Живой ли?

Стараясь не трещать мелким сухим сосняком, Федор осторожно двинулся в сторону землянки, сжимая в руке штык-нож. Прошел он так, должно быть, метров десять, не больше, и вдруг замер, остановился, пораженный увиденным. Буквально в двух шагах от него, в маленькой лощинке, совершенно голый Грихан, сжав своими грязными, жирными от тушенки руками, душил лежащую на траве светловолосую девушку. Девушка была тоже совершенно обнаженной, только на левой ноге осталась надетая босоножка. Вокруг разбросаны какие-то лоскутки, тряпки. Вторая, правая босоножка валялась чуть в стороне, возле куста бузины. Длинные, красивые ноги девушки широко раздвинуты. Грихан стоял между ними на коленях и жал своими грязными лапами белое тонкое горло...

Какая-то жуткая, невыносимо-жуткая волна ударила в голову. Федор даже покачнулся, словно почувствовал этот удар. Он видел лицо Грихана, дикий нечеловеческий взгляд насильника и убийцы, видел слюни, застывшие в его начесанной бороде, видел его пальцы с набитой под ногтями грязью, давящие белое, нежное горло... Видел и не узнавал. Грихан слегка тряхнул голову девушки. Белокурые волосы, закрывавшие до этого лицо, откинулись, и Федор узнал... Ирму... Ее - его Ирму сейчас душил какой-то грязный подонок. Он оглушил ее, изнасиловал, а сейчас душит, чтобы замести следы. Ирму! Любимую! Родную! Грязный подонок! Насильник! Вор! Убийца!..

Почти ничего не соображая от ненависти, горя, отчаянья, ужаса, Федор кинулся к Грихану. Левой рукой Федор охватил его сзади за волосы и, как до автоматизма обучил лейтенант Колюжный, сильно и решительно ударил под левую Гришкину лопатку зажатым в правой руке штык-ножем. Грихан и не пикнул. Только глаза налились кровью, и хлынула она из раны, когда Федор вынул нож, обрызгав правую, неподвижную ногу Ирмы. Грихан осел на руки Федора, тот скинул его в сторону, наклонился, нащупал рукой какую-то тряпицу, вытер об нее штык и бессильно опустился на землю рядом с двумя мертвецами. Над головой тонко и протяжно просвистела какая-то птица. Сумрак надвигался на лес. На небе появились первые звезды. Заухал филин. В траве застрекотали вечерние кузнечики...

ГЛАВА XVI.

1.

Федор копал могилу. На маленькой полянке, окруженной со всех сторон молодым сосняком, рыл яму для немецкой девушка и Грихана, Обоих он кое-как одел - Грихана в его робу, девушку - в то, что оставалось от ее платья и кофточки. Она была немного похожа на Ирму. Совсем немного. Но сейчас это уже не имело значения. Оба они - насильник и его жертва - лежали тут же на полянке рядышком -тихие и неподвижные. Особенно необычно тих и неподвижен казался Грихан, наверное, потому что Федор каждый день видел его живым... Так они и будут лежать рядом в одной могиле на сосновых ветках - страшные "любовники", обвенчанные смертью. А случайный судья и палач убийцы, его земляк и приятель с каким-то тупым остервенением вгрызался лопатой в податливую, мягкую лесную землю, мечтая только об одном - поскорее закончить жуткую церемонию погребения.

Раскаяние терзало Федора. Ведь Грихан был ему как брат, а он его ножом прямо в сердце из-за какой-то немецкой бабенки... И как ему в голову взбрело, что это Ирма? Он уж про нее забывать стал - больше двух лет прошло, и на тебе - показалось... Затмение какое-то. Все слишком неожиданно открылось.

Нельзя было Грихана убивать! Ну не сдержался, снасильничал, понять можно, сколько ведь лет без бабы, а тут такая красотка на велосипеде подъехала к роднику... Какой дьявол принес ее сюда? Лес громадный - катила бы по любой другой тропинке. Теперь во всем случившемся Федор обвинял мертвую девушку. Их налаженный быт, их лесное существование разрушилось случайным и трагическим появлением этой велосипедистки. И вот на поляне лежат два трупа, которые нужно скорее зарыть, чтобы не видеть их холодных, спокойных лиц.

Наконец, могила выкопана, дно устелено сосновыми лапами. Федор за ноги подтянул Грихана к яме. Тяжелое Гришкино тело приминало за собой траву. Руки, сложенные на груди, за ночь окоченели и оставались неподвижными, лохматая голова при движении слегка покачивалась из стороны в сторону. Борода черная, густая. Губы слегка приоткрыты, на них запекшаяся кровь... Федор стоймя опустил труп в яму. Тот - завалился на бок и упал лицом вперед. Пришлось прыгать в могилу и укладывать тело ровно. Теперь настала очередь девушки. За ноги он ее тащить не стал - знал: порванное Гриханом платье опять откроет все... А видеть этого Федор не мог, не хотел. Что-то жуткое было в мертвых девичьих ногах, животе, в опавших со смертью полных грудях. А ведь когда одевал ее в лохмотья, все время смотрел,

и ему было жутко и сладостно. А сейчас не мог, не хотел снова смотреть на это, потому что нечто дикое и немыслимое пыталось захватить мозг и подчинить его желания, и Федор из последних сил боролся с искушением...

Он прикрыл их сосновыми ветками, бросил в могилу горсточки земли, потом взялся за лопату. Работал истово, и через полчаса небольшой холмик, обложенный дерном, возвышался на поляне.

Летний день вовсю сиял солнечными лучами, и вспотевший от работы и жары Федор, немного постояв у могилки, пошел умываться и отдохнуть к роднику. Там все так же, задрав вверх переднее колесо, лежал велосипед. Рассыпанная из лукошка земляника слегка пожухла. Но осталась по-прежнему вкусной и ароматной. Умывшись, Федор вдруг почувствовал приступ голода (не ел почти сутки). Земляника исчезла удивительно быстро. "Вот и поминки", - подумалось Федору. И тут его разморило. Внутреннее напряжение души, державшее в тисках тело, ослабило хватку, организм подчинился усталости. Сказалась также бессонная ночь. Федор улегся на траву и почти мгновенно уснул. Над головой под дуновеньем легкого лесного ветерка тихо шевелили своими длинными иголками высокие сосны. Солнечный зайчик бегал по обросшему бородой лицу спящего. Федор спал крепко и не видел во сне ничего.

Он спал и не слышал, как со стороны поселка все отчетливее и громче раздавался собачий лай. Человеческие голоса перекликались с этим лаем. Голоса кого-то звали, растекаясь по лесу. Крики приближались к спящему возле родника человеку. Впрочем, они звучали и гораздо дальше, в стороне. Кричащие люди шли, прочесывая лес.

2.

Грихан тормошил Федора за плечо и что-то быстро и непонятно говорил ему. Федор просыпаться не хотел, вернее, не мог. Усталость и сон сковали его так крепко, что никакие усилия не могли развеять полудрему, как Грихан ни старался.

Ј Отстань, Гришка, дай поспать! - пробормотал
Федор, безвольно отмахиваясь от назойливого при-
ятеля. Но тот не отставал, несколько раз сильно
встряхнул спящего, и Федор, наконец-то, оконча-
тельно пришел в себя. На него смотрело совершенно
незнакомое лицо. Большой мясистый нос, тонкие,
почти незаметные губы, на подбородке слева боро-
давка, родинка (не поймешь), глаза маленькие, злые,
сплетенные сетью морщинок, сверху густые седые
брови, над ними козырек фуражки. Узкогубый рот
раскрылся и брызнул в лицо слюной короткую, рез-
кую фразу:

Штейт ауф!

Лагерный инстинкт сработал молниеносно. Федор вскочил с земли. Вскочил, и тут же волны слабости ударили от сердца в голову и ноги. Ноги стали ватными, задрожали в коленях, голова закружилась. Федор осел на землю. Вокруг него стояли люди. Много людей, Они молча смотрели на разбуженного, но лица у всех выражали такую злобу и ненависть, что Федору и без слов стало ясно, кто они и для чего пришли сюда в лес.

Все молчали, а узкогубый снова повторил свой приказ. Закричал и резко ударил Федора правой рукой по щеке. Пощечина обожгла лицо, Федор откинул голову назад и снова поднялся на свои дрожащие в коленях ноги, на этот раз медленно, с трудом.

- Во ист, Инга? - опять закричал немец, показывая трясущимся указательным пальцем на лежащий неподалеку велосипед.

"Значит, ее звали Ингой", - мелькнуло в голове. И вдруг ему стало по-настоящему страшно. Он понял, осознал свое положение. Оно оказалось почти безвыходным. Почти... Нужно доказать свою невиновность в смерти девушки. Нужно доказать...

И Федор, не дожидаясь повторения вопроса, повернулся и медленно пошел в сторону поляны, где возвышался земляной, покрытый дерном холмик.

Люди раздвинулись, пропуская бородатого беглеца, и молча двинулись за ним следом. Только тихонько повизгивали собаки, которым не дали полакать воды из родника.

Лопата лежала неподалеку. Федор поднял ее, подошел к холмику, копнул свежую, еще сыроватую землю. Немцы поняли все. Ропот негромким гулом пронесся среди них.

Человек с лопатой в руках копнул могилу еще раз, потом в третий, Он специально не смотрел на окруживших его, стараясь сосредоточиться на своем труде. Но руки плохо слушались копателя, работа продвигалась медленно. Люди вокруг стояли молча. Их словно охватило жуткое оцепенение. Лишь повизгивали собаки, да иногда захлебывался почти в беззвучном плаче узкогубый старик - отец Инги.

ГЛАВА. XVII.

1.

Автобус надрывно с подвыванием гудел на подъемах, коробка передач скрежетала при переключении - видно по всему - движок давно состарился и трудился из последних сил, В мирные годы его бы давно уже заменили, но во время войны экономить приходилось на всем, особенно на автомобильных моторах. Смена горных мастеров рано поутру ехала на работу. Федор сидел на переднем сидении, прижатый к окну грузным немцем. Руки, на всякий случай, перед посадкой в автобус ему связали бельевой веревкой, и теперь, после получаса езды, кисти затекли, пальцы плохо слушались, хотя Федор шевелил ими, разгоняя кровь. Он смотрел в окно, за которым медленно проплывала немецкая земля с аккуратно ухоженными полями, уютными домиками, маленькими рощицами и перелесками, с горизонтом,

утыканным черными пирамидками шахтных терриконов, Но русскому парню было не до пейзажей германского Рейха, он не замечал красот раннего летнего утра. Мозг, истощенный ужасом перед неотвратимостью судьбы, словно опустил невидимую заслонку на восприятие действительности. Всю предыдущую ночь, лежа в сарае на охапке сена, он не мог уснуть, хотя невероятно свежий душистый аромат способен был усыпить всякого. Перед глазами стоял снова воскресший образ коменданта лагеря Дитца с усмешкой на бледном веснушистом лице. От него пощады ждать не придется.

За побег "стояние на стуле" обеспечено. Федора везли на верную смерть. Уж если бы убили там в лесу! И ведь хотели, когда увидели мертвую Ингу. Отец ее кинулся душить Федора, и другие не прочь были устроить самосуд, да спасибо знакомый мастер, Крамер, там оказался, вступился, спас от расправы. А может, и напрасно, когда представишь, что будет в лагере?

Автобус довольно медленно, но неотвратимо двигался вперед по своему ежедневному маршруту, к своей ежедневной цели, которая для большинства пассажиров явилась всего лишь местом их работы, средством неплохих заработков "в такое трудное время". Лишь для единственного сидящего в автобусе человека этот недолгий путь должен оказаться последней дорогой его жизни, цель которой скорая, неминуемая смерть.

Как Федору не хотелось умирать! Да и кому захочется гибнуть от руки садиста и палача, унизительно терпя его издевательства. Все ближе и ближе лагерь. Вот из-за поворота показался знакомый террикон, за ним колючая проволока "штрассе". Слева колосилось поле, через которое они с Гриханом бежали, за ним лес... а по ходу автобуса железобетонный забор, две угловые пулеметные вышки, еще небольшой поворот, метров двести езды вдоль забора и... въездные ворота лагеря Шварценберг, КПП, дежурный охранник с автоматом на боку. Возвращение беглеца...

2.

Посыпанная мелким белым песком дорожка вела в комендатуру. Специальная бригада заключенных каждую неделю сметала в кучу старый песок, заменяя его свежим, чистым. Франк Дитц любил чистоту и порядок. Охранник вел Федора к коменданту, вел после того, как его коллеги "отвели душу: "слегка" попинали" беглеца коваными сапогами. Федор шел тяжело, с трудом перебирая ногами. Избитое тело болело, и каждый сделанный шаг отдавался в нем резонансом дикой ломоты. Казалось, он чувствовал отдельно каждую мышцу, каждый мускул разрывало на отдельные волокна, и хотелось остановиться, сесть на корточки, лечь на этот белый, истоптанный солдатскими сапогами песок и лежать неподвижно, отключив сознание. Хотелось умереть. Сейчас ему хотелось умереть! Лежа на белом песке. Не двигаясь. Быстро и легко, чтобы остановилось сердце, чтобы

мрак и покой заполнили все его существо, и не нужно было бы идти, превозмогая боль и другую унизительную, издевательскую смерть, которую уже наверняка ему приготовил палач, живущий в доме с белой песчаной дорожкой. Стульев в комендатуре предостаточно, Федор простоит недолго.

Ствол автомата уперся в спин>: охранник слегка подтолкнул пойманного. Он торопил. Кого не раздражает медленно идущий человек? Пусть идущий насмерть, но медленно, сколько не оттягивай...

- Шнель, - негромко проговорил охранник.
Федор приподнял голову. Он стоял у самых ступе-
нек комендатуры. Дорожка кончилась.

За столом коменданта с млел незнакомый человек. Все лагерное начальство Федор знал хорошо, знал и заместителя Дитца Краузе почти не отстававшего по жестокости от своего шефа. Тот тоже перенял манеру водружать провинившихся на стул, чтобы и во время недолгих отлучек коменданта заключенные чувствовали продолжение его "генеральной линии". Значит, ни Дитца, ни Краузе в лагере нет, а этот незнакомый, как он поведет себя, как решит расправиться с беглым русским рабочим? Федор стоял в дверях комендантского кабинета. За его спиной возвышался охранник. Незнакомый человек сидел за столом и молча смотрел на Федора. Лицо непроницаемое, суровое, складки возле губ глубокие, глаза узкие, пронзительные. На вид лет сорок пять. И не эсэсовец- мундир серый... "Господи, может, пронесет, не расстреляет!" - мысль всплыла на поверхность и снова увязла в цепкой глубине нахлынувшего на Федора еще на пороге комендатуры какого-то странного безразличия к собственной судьбе. Он слишком много пережил за трое последних суток. Нервная система стала давать сбои, организм ответил защитной реакцией, и если бы не боль избитого тела, Федор чувствовал себя почти спокойно. Ему было теперь все равно. Он взглянул в глаза незнакомцу.

- Что же теперь с тобой делать? - неожиданно
по-русски спросил тот.

Федор не поверил своим ушам - сидящий за столом говорил без акцента. Русский?! Может, новый переводчик? Но почему тогда расселся по-хозяйски в кабинете Дитца, и охранник сзади стоит, вытянувшись? Значит, все-таки новое начальство?! Наверное, просто хорошо язык выучил?!

- Отвечай, когда спрашивают! - вдруг закричал
незнакомец, стукнув кулаком по столу. - Что прика-
жешь с тобой делать?!

Федор опустил взгляд. Поперек кабинета постелена ковровая дорожка, на ней возле ножки стола лежала обгорелая спичка. Дитц не позволял себе разбрасывать спички, где попало.

- Простите меня, - еле слышно пробормотал
пленник.

Сказал первую пришедшую в голову фразу и тут же понял, насколько она нелепо прозвучала. Но ведь нужно было отвечать - вот и ответил.

- Что, что? - несказанно удивился новый

начальник. - Простить? Ты из какого лагеря бежал? Из пионерского? Думаешь, с рук сойдет, если прежнего коменданта нет? Не надейся! Наслышан о твоих "подвигах". Да за такое - расстрелять мало! Может, вы вдвоем насиловали, да не поделили?! А потом ты благородным мстителем притворился! Отвечай, сволочь! - заорал незнакомец и еще раз грохнул кулаком по столу.

Федор молчал. Что он мог сказать? Как ни крути, а тот прав. Никаких доказательств невиновности. Теперь уж точно расстреляют или повесят - неизвестно, что хуже? И чего он кричит, чего выясняет? Дитц бы не церемонился и не кричал. Он вообще никогда не кричал, говорил негромко, с паузами и всегда водил за собой переводчика - делал вид, что русского языка не знает совершенно. Но кто ему верил? А этот шпарит, словно всю жизнь в России прожил. Нет. точно русский, и наверняка - новый комендант Но только как это русского вдруг комендантом назначили? И куда девался Дитц?

Вопросы рождались и умирали в голове, не найдя ответов. Федор молчал, потупясь. Замолчал и комендант, словно выдохся. Чиркнула о коробок спичка. Прикуривает. Ноздри вдохнули сладковатый запах дорогой сигареты. Молчание.

Только пальцы ритмично стучат по столу, да за спиной слышится сдавленное дыхание охранника.

- А ну-ка, выйди за дверь! - фраза, очевидно, об-
ращена к Федору. Не к охраннику же? К тому он на-
верняка обратился бы по-немецки.

Федор повернулся и сделал несколько шагов. Дверь за ним закрылась. Закрылась плотно - ничего не слышно, только какое-то бубнение. Но вот появился охранник. Лицо непроницаемое. Молча толкнул в спину стволом автомата. Федор пошел. Спустился с крыльца, двинулся по песчаной дорожке. Охранник приказал повернуть налево, а там... "Канава"... Неужели на расстрел? Но по дороге - карцерный блок. До него совсем немного - шагов тридцать. Как тяжело идти, как плохо слушаются ноги... Все ближе серое здание карцерного блока. Ну останови, охранник, миленький, останови!

- Хальт! - тихо сказал за спиной охранник.

ГЛАВА XVIII. 1.

Двое суток в карцере. Полкилограмма хлеба и два литра воды. Можно лишь стоять, прислонившись спиной к холодной кирпичной стене. Можно лишь стоять, переминать с ноги на ногу. Можно лишь стоять, мочась в узкий желоб, уходящий за плотно закрытую металлическую дверь, за которой даже днем не слышно ни звука (карцерный блок в стороне от центральных коммуникаций лагеря). Стучать в дверь не имеет смысла (об этом знают все наказанные), только себе напортишь - дежурный по блоку за это может прибавить срок еще на сутки. Так лучше уж терпеливо стоять, облокотившись занемевшим от неподвижности локтем на крошечный столик, где полкило хлеба и бачок на два литра воды. Нужно научиться экономить, особенно воду. Двое суток...

Как провел это время в карцере Федор? Потом он вряд ли сумел припомнить подробности. Помнил только пахнущую масляной краской узкую дверь перед самыми глазами. Он видел серые подтеки, пытался даже следить за рисунком трещин на краске Но только в первые часы заточения. Дальше, постепенно, мозг перестал контролировать зрение, да и другие чувства тоже, превратив их в полубредовые всплески рефлексов, прерываемые минутами беспа-мятства.

Время остановилось, оно перестало существо- вать. Лишь редкие проблески сознания отмечали серую неподвижность двери, ночной мрак, утренний полусвет. Над головой в потолке узкая смотровая щель, два раза в сутки туда заглядывает охранник освещая карцер карманным фонарем. Федор помнил только одну вспышку фонаря. В конце вторых суток он окончательно потерял сознание.

Первый проблеск возвращенного света слился с новым ужасом. Ему показалось, что он тонет. Вода заливала лицо, попадая в рот, ноздри, уши. Он захлебывался в холодном потоке, голова сильно кружилась, создавая ощущение идущего ко дну. Сколько продолжался этот потоп? Федору он казался вечным, но ведро воды, вылитое охранником на голову пленника, в конце концов привело того в себя.

Над ним стояли двое из карцерной "блок-команды" - дежурный по блоку и охранник. Федор лежал на асфальтовой площадке перед карцером, мокрый до нитки. Двое стояли над ним молча. Один опустил порожнее ведро. Они ждали, они не торопились. Понимали, что такое двое суток в карцере.

Потом его подняли под руки, поставили на ноги, наградили легким, почти неощутимым пинком, от которого он снова упал, на этот раз на четвереньки. Снова поставили на ноги. На этот раз без пинков. Он пошел сам, шаркая по асфальту грубыми тупоносыми башмаками. За ним оставался мокрый след. Двое шли по бокам, слегка направляя его движение. Федора вели к бараку. С каждым шагом он понимал это, ускоряя ход, но двое сбоку почему-то ускорения не замечали.

2.

Франк Дитц убит... Первое сообщение шепотом при входе в комнату-камеру. Вот так новость! Значит, тот, хорошо говорящий по-русски, и в самом деле новый комендант,

А Дитц был убит нелепо, можно даже сказать смешно. Подвела его собственная любовь к порядку, мелочь, на которую любой другой не обратил бы внимания. Но Франк Дитц обратил и был убит... в столовой, за обедом, на второй день после побега Федора и Грихана. Комендант лютовал. Поисковые группы вернулись ни с чем. Весь барак, в котором жили беглецы, простоял на цыпочках целый час, человек двадцать отправились в карцер (не выдержали часа). Двоих за небольшую провинность "поставили на стул". На другой день лично сам Дитц инспектировал обед в поисках придирок. И придрался.

По правилам, им введенным, за обедом дежурные за столами разливали варево из общей кастрюли по мискам только в порядке очередности от начала до края стола. При этом едоки поднимались из-за стола также поочередно, протягивая миску разливающему. И в этот день "волна" поднимающихся и опускающихся голов двигалась привычно и синхронно.

Но вдруг, за одним столом порядок был нарушен. Кто-то из рабочих поднялся за баландой раньше сво-его соседа. Промежуток мизерный - секунды две -никто и не заметил. Кроме Дитца. Тот среагировал мгновенно. Поторопившийся как стоял с посудиной в руке, так по приказу коменданта предстал перед его гневными очами.

В другой момент, конечно, Дитц бы сдержался. Он вообще по натуре своей слыл флегматиком. Но побег и напрасные поиски развинтили его нервишки. И он тут же, на глазах у притихшей столовой, при-нялся избивать нарушителя.

Тот прикрыл лицо от ударов левой рукой и нео-жидано нанес удар миской, зажатой в правой руке. Удар, по счастливой случайности, пришелся в висок. Миска стальная, края острые, отполированные руками за три гола Комендант упал с рассеченной голо-вой и умер почти сразу - височная артерия лопнула.

Парня того, конечно, сразу же расстреляли, остальных загнали без обеда в бараки и сутки не выпускали на работу. Потом приехала какая-то комиссия: стати разбираться. Разобрались, очевидно, забрали с собой Краузе - заместителя, а через пару дней вместо Краузе приехал новый комендант по фамилии Рихтер - говорят, из прибалтийских немцев. По-русски говорит чисто, и наказаний стало меньше, и уши после душа не осматривают, но выработку угля комендант требует доскональную - образование у него горное. Так что жить стало легче, но все равно -неволя есть неволя...

Последнее Федор дослушивал уже лежа на нарах, теряя нить услышанного. Сознание проваливалось в темную глубину то ли сна, то ли обморока, с которыми бороться не было сил. Он, истощенный духовно и телесно, не мог сопротивляться организму, и тот бросил сознание в пустоту.

Федор спал почти сутки, товарищи по камере даже боялись, что он не проснется. Так этот сон казался похож на каталепсию: дыхание еле заметное -грудная клетка не шевелится, пальцы на руках словно закостенели - труп, да и только. Через сутки при помощи лагерного врача стали возвращаться непосредственные признаки жизни - дыхание сделалось более глубокое, сердце забилось ровно, без перебоев. Кризис прошел. Федор возвращался из небытия. Открыл глаза, увидел склоненное над ним лицо. Сквозь дымку долго узнавал, потому что в лазарет за время заключения не попадал ни разу, а врач, в бытность свою при Дитце, не имел манеры расхаживать по камерам. Медицинская помощь слыла здесь чисто номинальным делом. Но времена изменились: свежего притока рабочих не наблюдалось, и новый комендант старался сберечь оставшихся. Федору сохранили жизнь, вызвали прямо в камеру врача - удивительные дела творились в рабочем лагере Шварценберг с приходом коменданта Рихтера!

ГЛАВА АУЛ. 1.

Весна сорок пятого пришла б Германию грозовым гулом с каждым днем приближающейся канонады, от которой пол, стены, потолки бараков сначала еле заметно, но потом все отчетливей вибрировали и тряслись. Через неделю-другую обитатели рабочего лагеря к тряске и вибрации почти привыкли, но смысл этих явлений проступал з умах с ясностью утреннего восхода. Умы просыпались от рабской спячки. Люди жаждали перемен, ждали освобождения. Лагерные правила выполнялись "с грехом пополам", в шахте откровенно работали "спустя рукава", и охрана, признаться, не прилагала большого рвения для увеличения производительности труда. Весь "обслуживающий персонал" также жил в тревожном напряженном ожидании, но совсем другого рода. К их ожиданию примешивался страх. Канонада с каждым днем приближалась.

Для Федора последние десять месяцев стали месяцами почти безнадежного смирения с судьбой. Почти. Он спасся от верной смерти силой случайных обстоятельств, и вначале испытывал благодарность к коменданту Рихтеру за помилование, но порой странные ощущения владели им - он познал чувство тоски по утерянной свободе, которую сумел вкусить за три месяца своего лесного жития.

Там, впервые в жизни, он был по-настоящему. ВНУТРЕННЕ свободен. Конечно, свободен он был и тогда, весной сорок второго, идущим по Литве и Белоруссии на фронт. Но эти внешние признаки свободы не могли сравниваться с тем просветлением разума, пришедшим к парню при соприкосновении с "духом природы", так, наверное, можно назвать ежедневные блуждания Федора по немецкому лесу.

Знал ли он, что свобода, по философскому определению, является "познанной необходимостью"? Скорее всего не имел об этой формулировке ни малейшего представления. А если бы знал, вдумывался ли в содержание, мог ли спорить с "классиками"? Ну, конечно, нет. Слово "свобода" было для Федора (да и не только для него) всего лишь пустым звуком, куплетом из песни, распеваемой по радио бодрыми голосами. Действительность и бравурные песни совершенно не соединялись в единое целое. Но так принято, таковы правила игры. Огромная страна играла в страшную и абсолютно непонятную игру, где слова не совпадали с делами, где ставкой стали миллионы людских существ, уничтожаемых по мимолетному желанию ГЛАВНОГО ИГРОКА и его подручных, которые держали в руках нити судеб и отмеряли по каплям "сладкую отраву" свободы. С каждым годом дозы уменьшались, пока не исчезли совсем.

Федор ничего не ведал о свободе. До того дня, когда далекий от его родины лес открыл в подсознании какой-то неведомый клапан, и "дух природы"

влетел в человеческую душу, где зачал "дерево свободы". Зародыш развивался. Он не погиб с возвращением в мир рабства. Внешнее смирение с судьбой стало ширмой, за которой зрело, набухало зерно нового познания. Для ростка не хватало влаги. Весеннего дождя.

Фронт грохотал, ревел, выл на разные голоса. И они становились все отчетливей, все разборчивей, ярче! Казалось, там, на западе, за горизонтом, движется, медленно, но неуклонно, стадо огнедышащих драконов, которые перекликаются между собой зычными голосами. Заключенные прислушивались днем к этой перекличке, вглядывались в зарешетчатые окна камер ночью, ловя взглядами всполохи фронтовых зарниц. Они ждали. Но дождались совсем другого.

В один из таких ставших уже привычными "гулких" вечеров к въездным воротам лагеря подошел отряд. Рота в пропыленных черных мундирах: грязные, усталые, злые, отступающие с востока эсэсовцы. Их бгг. стили. Они вымылись в душе, поели в столовой срочно приготовленный ужин, для них на ночь освободили два барака, они заснули на чистых простынях и спали до обеда. После обильного обеда они занялись постирушками и сушили свои мундиры до вечера, тут же загорая на травке под теплым весенним солнышком. Они блаженствовали. Их можно было понять.

Комендант Рихтер пил у себя в кабинете кофе с ротным гаупштурмфюрером. Разговор шел на актуальные темы: о приближающемся фронте, о судьбе Германии и нации, о фюрере и об их собственной дальнейшей судьбе. Между прочим, как будто, кстати, вспомнили и о заключенных. Ротный предложил Рихтеру "оригинальный план помощи" перед уходом из лагеря. Рихтер промолчал. Оба они вышли на крыльцо комендатуры. Комендант подозвал дежурного офицера и что-то прошептал ему на ухо. Офицер ушел.

Солнце садилось за железобетонную стену, отражаясь бликами на вороновых стволах автоматов построившейся роты. Рихтер и гаупштурмфюрер стояли рядом на крыльце комендатуры. Командир отряда вопросительно посмотрел на коменданта и вдруг почувствовал, как в его левый бок уперлось что-то твердое и холодное. Капитан недоумевал, но Рихтер развеял его недоумение несколькими фразами и взмахнул левой, свободной от пистолета рукой. На угловых вышках вспыхнули прожектора. Хотя было еще довольно светло, электрический блеск ослепил стоящих на плацу "гостей". Роту взяли в перекрестье. Солдаты щурились и ничего не понимали. Но тут раздался голос их командира, приказывавший своим подчиненным сложить оружие. Так же, еще до конца не понимая, но догадываясь, эсэсовцы побросали автоматы. Последовала команда "налево". Рота двинулась к воротам. Без оружия. Прожектора провожали уходящих. Рихтер вежливо сопроводил гауптштурм-фюрера до ворот, держа его и свой пистолеты в обеих руках. Ворота закрылись. Рота замаршировала прочь от лагеря. Капитан шел не оглядываясь.2.

Ночью небо раскололи молнии. Гремел гром, хлестал ливень - первая весенняя гроза. Заключенные не спали. Поначалу им почудился авиационный налет; и лишь дождь развеял аналогию. Он бился о крыши бараков, желая, очевидно, проникнуть внутрь. Но шифер надежно преграждал путь ливню, и тот неиствовал на всей остальной территории лагеря. Водные струи вымыли асфальтовые дорожки, плац "штрассе", вспенили белую песчаную тропинку к домику коменданта, наполнили до краев желобу карцерного блока. Гроза бушевала больше часа, потом ушла, перекатываясь по небу дальше на восток. Выглянули умытые звезды, из-за туч вынырнула чистая, полная луна, одинокие капли мягко падали с крыш в лужи возле строений, но их затухающие всплески уже не могли нарушить ночной покой и тишину, пришедшие вслед за стихией. Свежий, влажный, насыщенный озоном воздух проник в открываемые ему навстречу в каждом бараке форточки. Люди дышали и не могли надышаться этим пьянящим ароматом, который с каждым вздохом вливал в их души какое-то неведомое им доселе успокоение. Тревога, в которой заключенные пребывали весь день, наблюдая из окон за эсэсовской ротой, постепенно убывала. Спокойствие и надежда завладевали людьми, а следом сон положил свои мягкие, теплые руки на человеческие головы, и лагерь постепенно заснул, убаюканный тишиной, спокойствием и надеждой.

ГЛАВА XX.

1.

Утро застало лагерь Шварценберг по-прежнему тихим, словно вымершим. И тишина царила не только в бараках, в которых прямо-таки мертвым сном спали заключенные. Безмолвствовал домик охраны, где частенько поутру сменяющийся караул крутил на патефоне пластинки с любимыми песенками (комендант Рихтер разрешал подобную вольность). Пустовали наблюдательские вышки, не маячила фигура охранника возле въездных ворот. Да и сами ворота, распахнутые настежь, объясняли отсутствие комендантского "ВМV" на привычном месте под тентом возле комендатуры. Но заключенные ничего о переменах не знали. Они спали. Вот уже дня три, как их никто не будил, не гонял на работу: шахта опустела, горные мастера на службу больше не являлись по известным всем причинам, и рабочие радовались долгожданному отдыху, хоть и были заперты снаружи на массивные железные щеколды. Обеды в эти дни отсутствовали - пищу раздавали сухим пайком -на складе кончались продукты. Последние запасы съела эсэсовская рота, и пополнение фуража не предвиделось. Угроза голода становилась абсолютно явственной. И вот все завершилось и усугубилось поспешным ночным бегством "команды Рихтера". Комендант, должно быть, последним покинул свой безнадежно тонущий "корабль", оставив на произвол судьбы девятисот заключенных, запертых снаружи в

камерах. То ли забыл, то ли специально не дал возможности разбежаться по окрестностям? Кто знает?

И когда люди проснулись, когда через пару часов поняли положение, в котором оказались, тогда стали разбиваться от ударов оконные стекла, затряслись неподдающиеся металлические решетки, раздались брань и проклятья по адресу сбежавших.

Волна безотчетного страха "быть навсегда заточенными" пронеслась по лагерю из барака в барак. Пронеслась и затихла, опять сменившись надеждой на избавление от неволи. Голы плена и рабской работы подсознательно приучили ЕДИНО воспринимать события, происходящие в лагере. Правила распорядка, гигиены, массовые экзекуции, насаждаемые покойным Франком Дитцем. сделали свое дело. Заключенные превратились в однородную массу и даже оконные стекла бри и в ЕДИНОМ порыве, сменившимся ЕДИНОЙ надеждой.

Весеннее солнце долго ползло по небосклону и, наконец, опустилось на западе за шахтные терриконы. Не потерявшие надежды укладывались спать натощак. Кое-кто доканчивал "НЗ", припасенный на всякий случай. Случай представился. Голод все настойчивее давал о себе знать. Все чаще и внимательней люди прислушивались к своим желудкам и утешения не находили. Пошли вторые сутки их полного заточения. И снова надежду сменил ужас. Ужас голодной смерти.

Опять зашатались оконные решетки. Но немцы -народ основательный. Все делали с гарантией, а особенно решетки.

2.

Гул автомобильных моторов разбудил забывшихся в полуголодном сне. Они с трудом поднимались с нар, подходили к разбитым зарешетчатым окнам, вглядывались в утренние сумерки. На территорию лагеря въезжали грузовики. Над бортами виднелись темные фигуры в касках. Процессию из пяти грузовиков возглавляла открытая легковая машина, которая круто развернулась посередине "плаца". Сидящий в легковушке рядом с водителем взмахами руки остановил движение колонны. Грузовики развернулись веером. С бортов посыпались солдаты в касках, обутые в высокие ботинки на шнурках, и за несколько секунд выстроились в две длинные шеренги.

Уже достаточно рассвело для того, чтобы запертые в бараках русские рабочие не нашли в прибывших никакого сходства с солдатами "вермахта". Форма и поведение говорили сами за себя. Заточенные поняли - пришло освобождение, и радостный гомон пронесся почти по всем камерам, где успели проснуться и сообразить. Сотни кулаков ударили по добротным немецким решеткам. Глухое гулкое эхо прокатилось из барака в барак. Стоящие на плацу солдаты и их командир повернули головы на звук. На лицах удивление сменилось догадкой. Догадка -уверенностью. Строй моментально рассыпался. Солдаты побежали к баракам.

Освобожденные выходили из своего заточения на свежий воздух. Их дружески г охлопывали по спинам, поддерживали за плечи, им улыбались. Они тоже улыбались вначале вымученными улыбками, но с каждым шагом все больше осознавали смысл происходящего. И сознание наполнило радостью сердце и делало улыбки искренними и счастливыми. Им раскрывали объятия, они обнимались с освободителями.

Солнце вставало из-за соснового леса, огромное ярко-красное, с каждой минутой прямо на глазах меняя свой цвет, становясь нестерпимым, жгучим, пылающим желтым шаром. Лучи его вырвались из-за пелены редких бордовых облаков и широким потоком вылились на людей, стоящих посреди пространства, огороженного бетонным забором и колючей проволокой.

Люди эти солдаты в защитных мундирах и заключенные в синих робах, почувствовав на себе ласковое тепло светила и продолжая друг другу улыбаться, словно в едином порыве повернули лица навстречу солнечным лучам. Так ослепителен, так необычен показался им этот рассвет, это рождение нового дня. Они улыбались друг другу, улыбались солнцу.

Они улыбались Свободе. Те, кто принесли ее в лагерь Шварценберг, знали ей цену. За нее шли они воевать, за нее погибали, ее имя начертали на своем гербе. Тем, кого они освободили, Свобода была неведома. Они были рабами: и здесь в Германии и там у себя - на далекой родине. Но сейчас они все вместе смотрели на пронзительно горячее солнце, и его лучи вливали в каждого из них Веру в высшее торжество справедливости, дающей право людям рождаться и жить свободными на Земле.

ГЛАВА XXI. 1.

Основные силы американской пехотной бригады расположились в поселке за лесом. В лагере оставалось человек двадцать пехотинцев, выбранных для охраны и поддержания порядка среди бывших заключенных. Чуть позже появилась интендантская команда, повара, врачи. В первую очередь заключенных накормили сытным обедом, и все они прошли тщательный медосмотр. Больных тут же отвезли куда-то на санитарных машинах - говаривали: в полевой госпиталь на излечение, что и подтвердилось, когда через некоторое время те возвращались выздоровевшими.

Почти каждый день в лагерь приезжали крытые грузовые фургоны. Они везли продукты. Склады были до отказа забиты красиво упакованными коробками с красочными надписями. Обитатели лагеря не понимали английского, за исключением немногих, случайно знавших несколько слов. Но содержимое красивых коробок бывшим заключенным стало в скором времени хорошо известно. Такие коробки они, помимо горячей пищи, получали почти каждый день. Две бутылки "Кока-колы", плитка шоколада, пачка пахучих сигарет, к которым все в конце концов привыкли, коробочки с мармеладом, пастилой и

прочими сластями. Сладкий шоколадно-мармелад-ный дух витал в каждой комнате, в каждом бараке, по всему лагерю. Люди, отвыкшие от нормальной пищи, вдруг стали обладателями невиданных деликатесов. Поначалу объедались и страшно мучились животами, поэтому сердобольные освободители на время уменьшили дозы новоявленным "сладкоежкам", пока у тех не стабилизировался пищеварительный процесс.

Свободное передвижение в пределах лагеря разрешалось с подъема до отбоя. Бывшие заключенные бродили по территории с утра до позднего вечера: загорали, играли в карты, попивая "Кока-колу". Ставкой в игре обычно служили коробки со сластями. Некоторые умудрялись проигрывать недельный паек, но особенно не расстраивались: десерт, как говорится, постепенно приедался, а нахлебничество уже входило в привычку. Из пугливых, забитых рабов люди незаметно для себя превращались в упитанных, самодовольных иждивенцев.

Кое-кто организовал закваску браги. В ход пошел шоколад, мармелад и просто "чайный" сахар. Инициативу полдержали почти во всех бараках. Когда первая партия браги "подоспела", то в лагере началось веселье', частенько переходящее в пьяные драки Американцев вынудили изымать бутыли с зельем, а отдыхающим" пригрозить административными карами. Но подобные меры мало кого испугали. Было всем понятно: до дела новое начальство вряд ли дойдет. Пьянки продолжались, но в более скрытой форме. Народ откровенно заскучал. Несколько человек убежало в поселок "до баб". Остальные вот-вот готовы были ринуться за ними.

2.

Федор завел знакомство с американским капралом со странным именем Бак. Фамилии своей Бак не называл, а просто так и представился, ткнув себя пальцем в грудь. Угостил сигаретой, улыбнулся, широко, белозубо, как умеют, наверное, делать только янки. Федору улыбка Бака понравилась; вообще-то говоря, большинство американцев были ребята что надо: запросто общались с русскими рабочими, не проявляя при этом ни малейшей доли высокомерия. Собственно, Федор перезнакомился почти со всеми солдатами, находящимися в лагере, но Бака он сразу выделил из общей массы каким-то избирательным чутьем, когда совершенно незнакомый человек, словно магнитом притягивает внимание то ли манерой вести себя, то ли чертами лица, то ли еще чем-то необъяснимым, но естественным, много раз проверенным состоянием, предшествующим сближению, порой переходящему из простого знакомства в крепкую дружбу.

Федор английского языка не знал совершенно. Бак мог складывать несколько русских фраз, которые получались у него нескладными, комичными. Федор постоянно поправлял нового своего приятеля, и тот старательно повторял поправки, смешно перевирая ударения. Так они постепенно постигали премудрости

русской словесности. Баку занятия эти очень нравились, он осваивал трудный язык, одновременно приобщая Федора к английскому. Так что обучение имело взаимовыгодные успехи. Настало время, когда разговоры затронули более широкий круг тем, некоторые из которых Федору оказались явно не по плечу. Бак окончил колледж в Минесоте, а Федор семилетку в своей родной деревне. Обучение у того и другого имело явное отличие, да и жизнь их сама по себе являла разительные несовпадения. Сын преуспевающего бизнесмена, Бак по окончании колледжа некоторое время работал клерком в фирме отца. Прекрасно знал экономику, коммерцию, менеджмент, разбирался в политике, музыке (обожал Франка Синатру и Луи Амстронга). избирался заседателем в городской муниципалитет от демократической партии (имел там совещательный голос), слыл неплохим игроком в бейсбол (выступал за команду своего колледжа). В общем, являлся типичным средним американцем. Федор был тоже типичным советским человеком: колхозником, солдатом, военнопленным, лагерным рабочим. До войны жил, как жили миллионы - работал, ведя полунище некое существование, веря в грядущее светлое будущее. Любил "вождя народов", слушая по радио его вкрадчивый, задушевный голос, глядел во все глаза на вождя из кинохроники в сельском клубе, а потом до слез хохотал вместе со всеми над проделками героев "Волги, Волги", "Цирка", "Трактористов" и других "солнечных фильмов" эпохи строительства социализма.

И вот они встретились, познакомились, подружились: два парня, два ровесника, два солдата с противоположных концов земли, из двух стран, по благосостоянию и образу жизни разительно отличающихся одна от другой. Встретились, познакомились, подружились далеко от своих домов, в чужом государстве, проигравшем их народам тяжелую кровопролитную войну.

Бак рассказывал Федору об Америке, о своем родном городке, о семье: отце, матери, двух младших сестрах. Радовался, что война закончилась и он остался в живых, что скоро вернется домой к своим, по которым очень скучал. Его ждала (наверное, ждала) невеста Урсула, и они по возвращению, должно быть, поженятся.

Бак расспрашивал Федора о его довоенной жизни. Многому искренне удивлялся, особенно колхозам, пользы от которых он не видел никакой. Федор пытался объяснить смысл коллективного хозяйства в совместной обработке земли и распределении доходов среди колхозников, но Бак все твердил о какой-то личной выгоде, а без нее, мол, дело не пойдет, и колхозы в скором времени обанкротятся.

Федор и сам понимал правоту американца. Понимал интуитивно, исходя из логики рассуждений Бака. Но внушенные на протяжении многих лет "истины" не давали до конца согласиться с идейным противником, каким ему в минуты спора представлялся американский капрал. Федор спорил, вспоминая убогую аргументацию из учебника по истории за

седьмой класс. Но Бак разбивал эти бумажные крепости одной фразой, одним реальным, взятым из жизни примером. И это касалось не только дискуссии о колхозах, но и других аспектов сравнения бытия двух стран-победительниц.

Федор понимал свое поражение, но почему-то обижался и подолгу не разговаривал с Баком. Тогда тот сам всегда шел на примирение, угостив русского парня сигаретой. Мир восстанавливался до нового серьезного спора, где Федор опять проигрывал, снова обижался и мирился с дотошным американцем.

Каждый вечер, если Бак был свободен от дежурства, друзья-соперники встречались на своем излюбленном месте в садике за домиком коменданта. Курили, жевали шоколад, пили пиво, болтали на разные несерьезные темы, пока кто-нибудь не ухватывался за ниточку спора. Клубок постепенно разматывался, в основном с помощью Бака.

Пряди аргументов и фактов опутывали Федора, и тот в скором времени переставал сопротивляться, запеленутый, как ребенок, в неоспоримость выводов американца. В конце концов, обиды уступили место заинтересованности. Федор слушал Бака. Он почти понимал его. Бак говорил, путая и перевирая некоторые слова, но обманывал ли он своего русского приятеля? Последний стал в этом сомневаться.

ГЛАВА XXII.

1.

Лето промчалось почти незаметно. Шла середина августа. В лагерь завезли бананы, ананасы, апельсины, которых большинство ныне отдыхающих никогда не видели в глаза.

Американцы, наученные предыдущим горьким опытом, поначалу ограничили распределение фруктов килограммовыми порциями на день. Но, как известно, скоропортящийся продукт долгому хранению не подлежит, тем более что холодильными камерами (тогда еще бывшими в диковину) лагерь Щварценберг оборудован не был. Пришлось увеличить весовое количество деликатесов, что привело к некоторому захламлению территории в непосредственной близости от бараков: банановая и апельсиновая кожура летела мимо заботливо установленных урн. Старших по бараку вызвали к лагерному шефу майору Хенсли, и тот, после небольшого совещания, уговорил провести нечто подобное субботнику по очистке местности от мусора. Субботник, проведенный из рук вон плохо, внес все же кое-какое оживление в монотонную жизнь лагерного населения. Но буквально дня за три следы очистных работ полностью исчезли под новыми грудами кожуры и огрызков. Из апельсинов получалась отменная по своим вкусовым качествам брага. Пьяные компании, распевая песни и задираясь друг на друга, бродили по лагерю каждый день до поздней ночи. Майор Хенсли стал терять терпение. Он несколько раз ездил в поселок, в штаб бригады, докладывал генералу Скотту обстановку. Необходимо было что-то предпринимать. Скотт просил Хенсли потерпеть немного.

Судьба бывших военнопленных решалась на четырехстороннем совещании стран-победительниц в рабочем порядке. Хенсли ждать не хотел, он требовал ужесточить внутрилагерный режим, в связи с чем генерал резонно напомнил майору о прошлом его подопечных.

- Они получили право на снисходительность, -фраза генерала Скотта охладила разгоряченный мозг майора Хенсли. Но душа его была не на месте, хотя он и принял доводы своего командира.

И вот наступил день, круто изменивший ставшее уже привычным течение жизни в лагере. Утром в ворота проехал открытый "Джип", на задних сидениях которого расположились два чина: майор и полковник. Некоторое время они пробыли у Хенсли. который поселился в комендатуре. Потом вместе с ним прибывшие поспешили на плац. По лагерю объявляли всеобщий сбор. Люди собирались долго и неохотно, стояли мрачной, мятой толпой. Дожевывали бананы и ананасы. Некоторые уже с утра слегка пошатывались.

Полковник неплохо говорил по-русски. Его выдавал лишь характерный английский акцент, округляющий звуки.

Начал он, заверив, что бывшие интернированные русские рабочие после освобождения находятся под опекой армии США и международного Красного Креста. Потом сообщил о принятом на четырехсторонних переговорах решении о репатриации всех военнопленных в их родные страны. Это решение также относится к бывшим рабочим лагеря Швар-ценберг. Всем, кто хочет отправиться на родину, в течение трех суток будут оформлены документы, выделены грузовики для проезда до советской оккупационной зоны, недельный продуктовый паек, смена чистого нательного белья и индивидуальные гигиенические приборы. Советские власти о месте и времени прибытия будут извещены заранее.

Полковник сделал паузу и обвел взглядом толпу. С людьми что-то происходило. Несколько минут назад инертная, вяложующая, полупьяная, однородная масса стала как бы распадаться на отдельные лица. Лица оживали от полудремы, взгляды делались все более осмысленными и сосредоточенными. На многих лицах загорелись улыбки, тихий гомон легким ветерком промчался над толпой. До людей дошел смысл сказанного полковником...

Пауза затягивалась. Гул нарастал. И полковник, наконец, словно вышел из оцепенения, поднял вверх руку и, перекрикивая шум, заговорил снова. Он сказал, что правительство Соединенных Штатов Америки, руководствуясь принципами гуманизма и свободы выбора каждым человеком страны проживания, не станет противиться желанию бывших рабочих лагеря Шварценберг остаться на территории американской оккупационной зоны для последующего выезда в США на постоянное место жительства.

Но теперь полковника почти никто не слушал. Толпа смешалась. Как и тогда, в день прихода американцев, всех переполнила неожиданная, невероятная

радость. Она гейзером вырвалась из душ, захлестнула бурлящим потоком толпу. Люди обнимались, целовались, бросали вверх свои выцветшие фуражки.

Ликование перекинулось на стоящих чуть в стороне солдат. Их подняли на руки и принялись качать. Полковника и майора тоже подняли, и они так же покорно подлетали вверх, подбрасываемые десятками сильных рук. При взлете и падении у полковника захватывало дух. он опасался за свое иногда "пошаливающее" сердце и во время полета натянуто улыбался, отвечая на восторженные выкрики возвращающихся на Родину. Он их понимал, так как сам соскучился по родному дому, по жене, по детям, поэтому сейчас вторая часть его речи казалась ему самому чем-то инородным, абсолютно незначительным, хотя до приезда в лагерь именно на ней он решил сосредоточить весь акцент своего выступления. Он просто не ожидал такой реакции.

Радостный шум в лагере не утихал до поздней ночи. В бараках готовились к отъезду. Пили апельсиновую и ананасовую брагу и, захмелев, наперебой принимались рассказывать каждый о своих родных местах, вспоминая эпизоды из довоенной жизни. В этот день, несмотря на повальное пьянство, драк не было.

2.

Вечером Бак зашел в комнату к Федору. Обычно подобного не случалось. Они как-то сами "находили" друг друга на скамейке за комендантским домиком. А тут раньше положенного срока американец вдруг появился в дверях, с порога кивнул соседям и молча рукой поманил Федора в коридор. Тот вышел, слегка недоумевая. В молчании прошли до выхода из барака, двинулись по асфальтовой дорожке в сторону комендатуры. Бак шел чуть впереди. Лицо какое-то сосредоточенное, а ведь в последнее время был беспечен и весел.

Добрались до "заветной скамьи". Сели. Бак достал из кармана пачку "Кэмела", молча протянул Федору, закурил сам. Помолчали еще немного. Сигареты курились быстро, окурки летели в рядом стоящую урну. Затем в ход пошло пиво.

Бак молчал. Молчал и Федор. Он ждал, когда приятель начнет говорить о чем-то важном. А что разговор будет важным. Федор уже не сомневался. Так оно и оказалось.

Когда с пивом было покончено, а пачка сигарет оказалась пустой. Бак, наконец, произнес:

Ј Как тебе полковник?

Ј Это ты к чему? - не понял Федор. От выпитого
он слегка опьянел.

Ј Ты едешь в Россию? - Бак повернул голову и
посмотрел в упор.

Смысл сказанного не сразу коснулся сознания. Весь день Федор, как и большинство обитателей лагеря, находился в каком-то эйфорическом возбуждении. Известие о близком возвращении домой вскружило голову. Мысленно Федор уже там, в своей деревне, идет по главной улице в новой красивой гимнастерке, брюках-галифе и хромовых сапогах.

Идет, кланяясь сидящим на скамейках перед калитками старикам, теребит по стриженым русым головам бегущих за ним стайкой мальчишек. Внимательно, но искоса, не подавая вида, оглядывает собравшихся на посиделках девчат, не замечая молящих глаз Настасьи. Он работает в колхозе: на хорошем счету у председателя, просит у него выездную справку, едет в райцентр, берет билет до Каунаса. Поезд, верхняя полка, перестук колес. Незнакомый ему Каунас. Пригородный состав до Малых Валеек. И вот знакомые места, станция, укрытая кленовыми деревьями, извилистая речушка с крутым берегом, на который они с Лешкой тогда так долго карабкались. Хутор. Дымок из трубы. С лаем кидается под ноги собачонка. Услышав лай, на крыльцо выходит хозяин. За плечом Юркуса видно лицо Лаймы, из-за косяка выглядывает мордашка Витаса. Стремительная, легкая фигура на несколько мгновений замерла на пороге. Федор не успевает ее даже как следует разглядеть. Ирма бросается к нему, обнимает за шею своими сильными, нежными руками. И он целует ее соленые от слез губы, прижимает к себе ее трепещущее тело, и сердце бьется глухо, с какими-то перебоями, и в этих паузах он слышит стук другого сердца, той, которая дождалась его.

- Ты едешь в Россию? - повторил свой вопрос Бак и, не услышав ответа, заговорил снова. Слова оказались до такой степени неожиданными, что Федор не поверил своим ушам. Бак предложил ему поехать с ним в... Америку. Работу обещал подыскать на отцовской фирме, которая обеспечит, как он выразился, "приличное существование".

Америка. Что Федор знал о ней? Несколько параграфов из школьной географии и истории. Далеко за океаном лежит земля, где на заводах и фабриках, в шахтах и рудниках, в полях и лесах кучка богатеев-капиталистов нещадно эксплуатирует трудящихся. Последние живут очень бедно, ютятся в трущобах, а эксплуататоры, жирея на своих капиталах, шикарно расположились в высоченных домах, называемых "небоскребами".

Примерно по такой схеме описывали американскую жизнь учебники, прочитанные в детстве Федором. Правда, Бак рассказывал о своей родине совершенно другое, и Федор верил и не верил своему американскому приятелю. Старые, закостенелые представления о царстве капитала боролись с новыми впечатлениями от услышанного. Но внушенные годами догмы оказались сильнее. Да в общем-то и не в них дело. Федор очень соскучился по своей Родине, ему очень хотелось домой. Выбор был сделан.

ГЛАВА XXIII

1.

Грузовики длинной вереницей двигались по "бетонке" на восток. В кузовах под брезентовыми тентами на деревянных скамеечках, придерживая на коленях набитые провизией рюкзаки, сидели бывшие заключенные рабочего лагеря Шварценберг. Впереди и позади колонны - "Виллисы" с охраной

и представителями американских репартационных властей. Где-то среди них и Бак, который сам напросился в группу сопровождения, чтобы проститься с Федором на границе двух зон. Когда Федор отказался от его "заманчивого предложения", Бак повторно уговаривать не стал, но как-то сразу сник и за последние три дня перед отъездом отличался особенной молчаливостью. А Федор словно бы и не замечал перемен, произошедших с капралом, он был, напротив, нервически возбужден, готовясь к желанном) путешествию. Впрочем, не только он один: большая часть населения лагеря испытывала примерно такое же состояние. Правда, к всеобщему удивлению, нашлось человек сто "невозвращенцев", клюнувших на сладкие посулы капиталистов. С ними никто не разговаривал, от них презрительно отворачивались, называя "предателями", их даже, в порыве "патриотического гнева", хотели избить, но американцы вовремя среагировали, отведя "отступ-ниикам" отдельный барак, где они и остались ждать своей участи. Остальные с шутками-прибаутками поутру погрузились в "студебеккеры" и с песнями, которые вдруг вспомнились и разрывали радостные души, отправились в путь. Домой... Ехали долго. Наконец, колонна остановилась, вытянувшись длинной темно-зеленой змеей по шоссе вдоль крутого берега маленькой речушки. Речка эта, укутанная, несмотря на осенние дни, ярко-зелеными кустами тальника, делала резкий, почти на девяносто градусов поворот в своем течении, пересекая "бетонку", убегая дальше к городку, приютившемуся чуть в стороне от трассы. Практичные немцы перебросили через речушку добротный мост, который, видно, при отступлении не успели взорвать. Здесь-то теперь, по этому мосту, вдоль этой речки и проходила граница двух оккупационных зон; американской и советской. Грузовики остановились у начала моста. Люди попрыгали на дорогу, придерживая тяжелые рюкзаки. Некоторые тут же побежали вниз по береговому склону в кусты, другие, более стойкие, принялись разминать занемевшие ноги и руки, но потом тоже бежали в кусты. Побывавшие там возвращались. Образовывались маленькие группы, замелькали сигаретные пачки, вспыхнули огоньки зажигалок: легкие вдохнули первые струи сладковатого дыма. Кое-кто, усевшись на травке, расстегивал рюкзаки. Доставались банки с тушенкой, свежие огурцы, помидоры, колбаса, апельсины, бананы - каждого наделили провизией основательно. Тут же под осенними лучами солнца заблестели разноцветными стеклами бутылки: бражкой народ тоже запасся. Подошли солдаты из группы сопровождения, и пикник на обочине постепенно превратился в прощальный обед. Правда, американцы брагу пить отказывались, "ссылаясь на служебные обязанности", опасливо оглядываясь на офицеров, образовавших маленькую компанию рядом с будкой часовых, стоявших у моста. На противоположном его конце находилась похожая будка, оттуда с любопытством на пирующих поглядывали трое солдат Красной Армии. И взоры участвующих в пикнике все чаще обращались туда, к тем трем солдатам. В них сквозило любопытство, радость и... тревога. Причины тревоги люди не понимали, она пришла в души подспудно, исподволь и не уходила, оставаясь муторным комочком, мешающим глубоко и легко дышать.

Тревожились и американские офицеры во главе с полковником и майором. Но их тревога была вполне понятная: противоположная сторона задерживалась. После положенного срока прошло уже больше часа.

Бак подошел к сидящему на зеленой траве Федору, присел рядом с ним на корточки. Достал из нагрудного кармана сигареты. Закурили, помолчали. Федор снизу вверх посмотрел на Бака. Их взгляды на секунду встретились. Американец отвел глаза, глубоко затянулся и медленно, словно выдавливая из себя каждое слово, проговорил: "Останься, слышишь, Тедди (так он его называл), останься! Прошу тебя!".

Федор недоуменно посмотрел на приятеля еще раз. Зачем это он за старое? Когда все уже решено, и назад пути нет, да и не может быть. Но лицо Бака выглядело странным каким-то, горестно напряженным, что ли? И Федор от нахлынувшей вдруг жалости пожал руку Бака, а тот, как-то так же горестно улыбнувшись, проговорил снова: "Останься, Тедди!.. Нам не разрешили говорить... Тебе нельзя туда... Вам всем нельзя туда!.. Понимаешь?".

Но Федор не понимал. Он не хотел понимать. Как нельзя, когда их там ждут? Свои. Русские. Советские. Прощай, Бак! Вот уже объявлено построение. Может, он когда-нибудь приедет в Америку к тебе в гости? Но сейчас он спешит. Спешит к другому концу моста, где его ждут. Свои.

2.

Их привели во двор перед старой кирхой, огороженный литым чугунным забором. Основанием забора служила невысокая бетонная стена, окаймлявшая по кругу церковный двор. На дверях храма висел тяжелый замок. Строгая протестантская церковь возвышалась над уютной в зелени деревьев деревушке с чистенькими, ухоженными домиками и прямыми, словно вычерченными, улочками. Все они радиально сходились к церковному двору, на котором после "небольшой полуторачасовой прогулки" разместились бывшие интернированные рабочие. Приведший их конвой удалился, уступив место молчаливым часовым с синими погонами, расставленным по внешнему периметру двора на расстоянии двадцати метров друг от друга. Разговаривать с часовыми строго-настрого запретил начальник конвоя, мрачноватый капитан. Он в самом зародыше, после короткой церемонии передачи военнопленных, пресек их восторженные крики, адресованные солдатам, приказал всем построиться в колонну по четыре, предварительно заставив побросать рюкзаки с провизией в полуторку, привезшую конвой. Затем походным порядком в окружении солдат с автоматами на изготовку двинулись по шоссе вглубь советской зоны. Федор несколько раз оглянулся, ища глазами

на том берегу реки фигуру Бака, да так и не успел разглядеть приятеля в однотонной кучке американцев, стоявших у моста с прощально поднятыми руками. Потом дорога повернула влево. Мост исчез за придорожными деревьями.

Полтора часа пешком по "бетонке", и, наконец, когда уже усталость вязкой тяжестью опутала непривычные к долгой ходьбе ноги, показалась небольшая деревушка, где на улицах, кроме промаршировавшей мимо роты синепогонников, идущие не встретили ни души. Гражданское население словно вымерло.

Машина с рюкзаками в самом начале их марша резко взяла с места и исчезла в неизвестном направлении. Привыкшие к регулярному питанию, просидев до вечера на открытом воздухе, стали зябнуть и ужасно проголодались. Полуторка с их недельным американским пайком куда-то запропастилась, а сменившиеся уже раза три часовые на все вопросы отвечали одинаково однообразно:

- Отойди от забора! Не положено!

Пришлось укладываться на ночь на давно не стриженных церковных газонах натощак. Чтобы согреться, люди теснее прижимались друг к другу. Часовые и ночью регулярно менялись через каждые два часа.

Проснулся Федор перед самым рассветом от липкого моросящего озноба. Глаза открывались медленно, с трудом. Он чувствовал на ресницах что-то влажное, тяжелое и холодное. Дождевые капли скатывались по лицу длинными извилистыми дорожками, попадая на воротник и уничтожая последние теплые островки замерзающего тела. В лучах освещающих церковный двор наспех установленных прожекторов косые струи мелкого осеннего дождя казались бурным водяным потоком, бьющим по лежащим на траве из кромешной, непроницаемой тьмы.

Одежда постепенно стала промокать. Один за другим люди просыпались, дрожа от холода. Некоторые, самые сообразительные, перебрались под защиту небольшого навеса над входом в кирху. Но счастливчиков оказалось немного, всего человек тридцать. Остальные, в том числе и Федор, остались сидеть на траве, терпеливо промокая и дожидаясь утра. Утром дождь не прекратился, а наоборот припустил пуще прежнего. На сменившихся в очередной раз часовых появились плащ-палатки с капюшонами. Не имеющие их, сидящие под открытым небом промокли насквозь. К тому же голодные спазмы сжимали их желудки, привыкшие за последние месяцы к изысканным деликатесам. С едой полевая кухня явно задерживалась, рюкзаки с ананасами и бананами исчезли, кажется, навсегда, к часовым обращаться бессмысленно. Такой ли встречи они ожидали?

Дождливый осенний день медленно тянулся к полудню. Люди, сидя на мокрой траве, молчали и покорно ждали. Они не кричали, не требовали начальства - они покорно ждали, сжавшись плотной, мокрой, однородной массой в попытке хоть как-то согреться, спастись от холода. Они понимали: где-то тут, совсем недалеко решается их судьба. Какое-то

неизвестное начальство рассматривает сейчас их дела, советуясь между собой. Так надо. Так положено. А то мало ли что? Нужно каждого проверить. Только вот почему их самих не расспрашивают? Все бы сразу прояснилось. И почему их не кормят?

"Голодное сидение" продолжалось до вечера. К тому времени, видимо, вспомнили о голодающих. К церковным воротам медленно подкатила запряженная парой коренастых мохноногих лошадей странного вида бадья, на облучке которой восседал, помахивая кнутом, солдат-синепогонник. Под бдительным надзором часовых и появившегося откуда-то сержанта кучер-кашевар величественно въехал во двор. Появление упряжки внесло заметное оживление в промокшую, измаявшуюся толпу. Люди почуяли пищу. Они инстинктивно, по-звериному раздували ноздри, пытаясь, несмотря на дождь, вдохнуть запах еды. Они поднимались: кто на корточки, кто во весь рост, тянулись к бадье, броситься к которой мешал страх перед автоматами часовых.

Сержант осанисто вышел вперед, заслонив собой лошадиные морды, сбросил почему-то на землю плащ-палатку (тут-то умеющие понимать знаки различия и догадались, что это сержант) и горланисто крикнул: "Для приема пищи становись по одному!".

Построение завершилось в предельно короткий срок. Длинная, сырая, нетерпеливая цепочка причудливым зигзагом извивалась по церковному двору. Счастливец, стоявший первым и оказавшийся возле самой бадьи, над которой возвышался с большой поварешкой кашевар, переминался с ноги на ногу, ища взглядом какое-нибудь подобие мисок или котелков. Но ни те, ни другие на глаза не попадались, а кашевар, поняв замешательство головного, ехидно усмехнувшись, тихо, но довольно внятно проговорил:

- Подставляй ладони плотно. Некогда, головной. V

Тот протянул ему две соединенные между собой ладони, кашевар плюхнул в них полковша густой, почти уже слипшейся холодной пшенной каши. Головной отбежал в сторону и жадно зачавкал.

Раздача еды продолжалась до тех пор, пока поварешка сожалеюще не заскреблась по дну бадьи, сообщая оставшимся в очереди об их невезучем положении. Второй бадьи, очевидно, не предусматривалось. Тот, на ком каша кончилась, тихо, но горько заплакал. Федор к этому времени успел съесть свою порцию. В этот вечер он был "счастливчиком".

ГЛАВА XIV. 1.

Их куда-то везли уже целую неделю в наглухо закрытых, пахнущих лошадиным пометом товарных вагонах, двери которых за это время не открывались ни на минуту. Лишь однажды, на какой-то длительной стоянке в боковых, запираемых снаружи люках забрезжил дневной свет, и сквозь эти узкие щели на головы "пассажиров", словно сухой водопад, обрушился поток полугнилой воблы. Так хозяева "позаботились" о питательном рационе своих "гостей".

Как впоследствии оказалось, вобла явилась первым и единственным блюдом, полученным в вагонах за время этого длительного путешествия.

Проголодавшиеся расхватали рыбу почти мгновенно. Съедалось все, вплоть до шкуры и потрохов. Но вобла выдалась на редкость соленой, а про воду хлебосольные хозяева, очевидно, совсем забыли.

Господи! Что творилось за глухими деревянными стенками вагонов состава, несущегося на всех парах на восток!.. Люди с дикими криками катались по вагонному полу, бились руками, ногами, головами о вагонные двери, пили, пытаясь утолить жажду, даже собственную мочу, чем не спасли, а только усугубили свое положение. Через два дня в вагонах появились первые мертвецы. Одни разбивали себе головы, другие, почти ничего уже не соображая, рвали зубами вены и истекали кровью, которая тонкими ручей-ками проникала в узкие щели между дверьми и по каплям уносилась вдоль железнодорожной насыпи, образуя почти незаметный красноватый шлейф за хвостовым вагоном, где на открытой площадке сидел, поеживаясь в черной шинели с карабином в руках, вохровеи. Мокрая розовая пыль иногда попадала ему в лицо, и он жмурился, обтираясь рукавом.

Так уж получилось, но Федор страдал меньше других. Когда в люк посыпалась "рыбная манна", он спал в противоположном углу, забывшись в полуголодной дремоте. Ему и еще десятку спящих благодаря этой случайности удалось избежать "подарка судьбы". Но каково было наблюдать за мучениями товарищей, с которыми провел не один год в одном лагере, в одном забое с одним на всех страхом, с одной на всех надеждой? Наблюдать и не в силах помочь? Ведь жажда, хотя и в меньшей степени, начинала изводить уже тех, кто не ел злополучной воблы. Они пытались удержать бьющихся о стены и двери, но ослабевшие не могли справиться с отчаянной силой обреченных. И тогда, словно сговорясь, они легли на трясущийся, гудящий от перестука колес вагонный пол, зажав уши руками, чтобы только не слышать жуткие крики умирающих. Они отвернулись к стене, закрыли глаза, чтобы не видеть кошмарных сцен самоубийств. Вагонный пол трясло мелкой холодной дрожью, колеса стучали наперебой, выговаривая одну и ту же навязчивую, повторяющуюся фразу. Федор лежал на полу, заткнув уши и закрыв глаза, ощущая всем своим существом близость крутящихся в бешеном темпе вагонных колес. Воспаленный мозг монотонно повторял их перестук.

2.

Состав загнали в тупик маленькой железнодорожной станции Инта. Сам городок расположился километрах в десяти от принадлежащей ему станции. Именно это обстоятельство и сделало его привлекательным в отношении подобного рода "перевозок". Здесь же, совсем недалеко, буквально за станционными постройками, расположилось обнесенное высоким кирпичным забором мрачное здание пересыльной тюрьмы главного управления лагерей НКВД. Железная дорога шла дальше на Воркуту. За Интой же на восток без конца и края раскинулась тайга...

Настойчивые резкие удары вернули Федору сознание. Удары гулко проникали в затуманенный истощением мозг, разливаясь водяными кругами по всему полумертвому телу. Удары будили тело. Оно оживало, медленно, почти незаметно, сверху вниз, от головы к ногам. Удары гудели в ушах, надрывая барабанные перепонки. Федор приподнял непослушные руки, попытался прижать их к ушам, но знакомое движение никак не получалось, и он. бессильный, откинул руки в прежнее положение. Федор с трудом повернул голову и попытался приоткрыть глаза. Удалось это ему не сразу. Тяжеленные, набухшие веки давили на зрачки и подниматься не желали. И все же "победа" одержана - глаза открыты. Вагонный полумрак возвращает привычку к "полузрению". Рядом кто-то лежит. Видно белое пятно лица, повернутого к Федору. Глаза лежащего уставились в упор. Их взгляды встретились. Федор не узнал мертвеца, хотя в лицо помнил все сорок человек своего вагона. Но сейчас он не узнал мертвого, словно это был невесть откуда взявшийся чужак.

Живой приподнялся на слабых, почти неповинующихся руках и медленно огляделся вокруг. Удары с наружной стороны вагона внезапно прекратились, и тишина, неподвижная, холодная, мертвая, на минуту воцарилась в вагонной полутьме. Вокруг на полу, вперемежку, навалившись друг на друга, лежали люди. Мертвые люди. Все до единого. Кроме Федора. Во всяком случае, так ему тогда показалось.

Вдруг впереди что-то заскрежетало, взвизгнуло, и яркий, расширяющийся с каждой секундой прямоугольник света брызнул мгновенным ослеплением. Вагонную дверь после долгих усилий сумели все-таки открыть. Внутрь заглянула мордастая, краснощекая физиономия в форменной фуражке и быстро, по достоинству оценив нагромождение трупов, рявкнула в полумрак:

- А ну, вражьи рожи! Выходи, кто живой! Федор
поднялся на ноги, которые сопротивлялись такому
насилию над ними, переступил, чуть не упав, через
труп, обошел, спотыкаясь, груду других и, смертель-
но устав, прислонился к косяку вагонной двери. Гла-
за быстро привыкли к свету. Тусклый осенний свет
разливался над еловым перелеском, раскинувшим
мохнатые лапы деревьев метрах в ста от насыпи.
Зябкий, пронизывающий ветерок несколько раз уда
рил в лицо стоявшего в дверях вагона и отлетел, за
играв полами черных шинелей полувзвода вохров-
цев, со злым любопытством наблюдавших снизу за
появлением пришельца с того света. Их командир,
тот самый мордастый, с кубиком на зеленых петли-
цах, поспешно расстегнул кобуру и, вытащив оттуда
длинноствольный, громоздкий "ТТ", махнул им пе-
ред коленками Федора:

- Слазь, падло, живо, пока в расход не пустил!
Медленно цепляясь руками за косяк, пленник

сполз на вагонный пол, свесил одну за другой ноги,

что есть силы оттолкнулся руками и полетел вниз на насыпь, мгновенно потеряв ориентировку. Перед глазами мелькнуло серое низкое небо, край чей-то черной шинели, россыпь гравия. Сознание на несколько секунд помутилось и чуть снова не отключилось от сильного пинка. Целились в копчик, но немного промахнулись. Лицом проехался по шершавому гравию, хотел отдохнуть немного, перевести дух, но второй пинок, сопровождаемый криком: "Встать!", заставил поторопиться с подъемом.

И вот он на ногах. Федор хоть шатается, а стоит. И даже оглядывается кругом.

Перед ним человек семь вохровцев. Лица под козырьками фуражек безликие, похожие одно на другое, в руках карабины без штыков. За спиной чувствуется присутствие мордастого. Вот под сапогами заскрипел гравий, и комвзвода, обойдя Федора сбоку, посмотрел в упор:

- Один, что ль в вагоне остался? - вопрос задал с
любопытством и с некоторым удивлением. Щелочки
глаз слегка расширились. Маленькие, сизые, порося
чьи зрачки блеснули заинтересованностью.

Федор хотел ответить. Голова кружилась и соображала плохо. Но отвечать нужно, и он пошевелил языком. То, что было языком, издавало сухой деревянный звук, не имеющий ничего общего с человеческой речью.

Ј Чего мычишь? Есть, спрашиваю, кто-нибудь
еще живой? - любопытство в глазах сменилось раз-
дражением, но сообразив, что от Федора ничего до
биться невозможно, мордастый, повернувшись впол-
оборота назад, сказал стоящему рядом стрелку:

Ј Грачев, залезь-ка, погляди, может, еще кто
прячется?

Грачев побежал по насыпи к открытому тихому вагону, стуча коваными сапогами по гравию. Слышно, как брякнул ствол карабина о вагонный пол. Потом, после недолгого затишья, матерные ругательства (наверное, споткнулся за труп) и глухой, как из бочки, голос:

Ј Ни хрена не видно! Вроде, мертвяки тут одни!
Затем снова молчание, какая-то еле слышная возня и
уже "естественный" голос:

Ј Товарищ комвзвода! Нашел восьмерых, да еле
дышат, без сознанья... А может, притворяются, суки-
ны сыны? Не разобрал еще!

Комвзвода досадливо мотнул головой, словно услышал неприятную новость.

Ј Возись тут с дохлятиной, - сквозь зубы пробор-
мотал он, не обращая внимания на Федора.

Ј Вагонов еще уйма, до вечера про...дохаешься., -
комвзвода смачно плюнул себе под ноги. Затем по-
вернулся к подчиненным:

Ј Пошли "тошнотиков" выгружать. Да побыст-
рее, до ужина надо управиться! Где остальные?

Ј Вон с конца идут, товарищ комвзвода, - ответил
крайний стрелок, показывая рукой в сторону хвосто-
вого вагона.

Федор машинально проследил за жестом стрелка и увидел приближающихся к ним несколько черных фигур.

- Кравченко, оставайся здесь, - приказал этому
стрелку комвзвода, - остальные на выгрузку!

Полувзвод полез внутрь вагона. Было слышно, как стрелки чертыхались, матерились, вытаскивая на свет божий полумертвых репатриантов. Тут же подоспела подмога. Людей сбросили на гравий, облили холодной водой из неизвестно откуда взявшейся бочки и оставили приходить в себя на осеннем ветру.

Увидев жадный взгляд Федора, стрелок Кравченко, догадавшись, сбегал к бочкотаре, зачерпнул полный ковш воды, протянул его пленнику.

Руки непослушно ухватились за ковш, который оказался невероятно тяжелым. Вода светлым оконцем матово отражала серое небо. Губы опустились в это оконце, и оно раскололось, разлетелось на сотни маленьких брызг. Рот судорожно втянул воду. Федор пил, боясь захлебнуться.

ГЛАВА XXV. 1.

В начале октября в Интинскую пересыльную тюрьму прибыли "купцы". Так заключенные называли представителей лагпунктов, расположенных в двухсоткилометровом радиусе от Ихты. "Купцы" бегло просматривали тонюсенькие "Дела" пересыльщиков, состоящие почти целиком из "Постановлений особых совещаний" с факсимильными подписями членов "троек" и "двоек".

Двумстам десяти случайно оставшимся в живых "шванценберговцам" объявили приговор прямо в камерах, выстроив их обитателей в один ряд вдоль стен. Происходило это очень "забавно", как на школьной спортивной линейке. Майор - особист из отдела СМЕРШ, который сопровождал тот злосчастный состав и, очевидно, был инициатором операции "Вобла", решил, наверное, "замолить" собственные грехи, проявив к выжившим "гуманизм".

Стоящие вдоль стен в камерах по приказу майора разделились на "первый-второй". Подобная "расфасовка" удивила не только приговариваемых, но и сопровождающих майора. Впрочем, последние удивлялись недолго: майор в их кругах слыл "оригиналом". Писарь заносил порядковый номер и фамилию в бланк "Постановления", а по окончании регистрации майор откашлялся и громким голосом произнес:

- Постановлением "Особого совещания при На
родном комиссариате внутренних дел", руководст-
вуясь статьей "58-1-Б" Уголовного кодекса РСФСР,
приговариваются: номера первые - к семи годам ис-
правительно-трудовых лагерей, номера вторые - к
десяти годам исправительно-трудовых лагерей.

Потом, выждав для эффекта паузу, уже более тихо сказал:

- Распишитесь на обратной стороне.

Как стояли, так и пошли один за другим к раскладному столику, стоящему возле двери в огромную камеру, за которой сидел писарь, сверявший фамилии и номера.

Федору выпал "нечет" - семь годков. Повезло. В этом и заключался "гуманизм" майора - он имел

право сбавить тройку лет, учитывая "смягчающие вину обстоятельства". Сбавить, но не всем. По статье "58-1-Б" большинству "светила" твердая десятка.

Ручка не слушалась одеревеневших, отвыкших от такого маленького рабочего инструмента пальцев. Старое, полуистершееся школьное перо-"звездочка", встав как-то кривобоко, сухо заскрипело по листу "Постановления", зацепив на острие бумажный катышек. Федор глазами нашел чернильницу, которая, как и ручка с пером, оказалась школьной "непроливайкой". Вдруг, на какие-то мгновенья его охватило ощущение несерьезности происходящего. Словно с ним шутят или играют в школьные наказания. Вот только срок называют нешуточный. Семь лет... "Семь лет, десять лет". За что? Что он совершил преступного, что натворил такого ужасного, чтобы получить целых семь лет? Нет, он не подпишет этот жуткий приговор! Он потребует расследования, суда! Но ведь перед ним все безропотно расписались, и сзади, тяжело дыша друг другу в затылки, стоит... очередь. Как в продовольственном магазине, за мясом. Терпеливо ждут, когда он снимет с пера бумажный катышек, обмакнет ручку в чернильницу-непроливайку и нацарапает на листочке из школьной тетради свою фамилию, Провинился - получи наказание. Даже если не провинился, все равно - получи. Значит, все равно виноват перед Великим Учителем за то, что остался жив: не умер с голоду в лагере у Малых Вилеек, не был поставлен на стул Франком Дитцем, не перегрыз себе вены в "рыбьем составе". Он вернулся на Родину, которая нашла его виноватым, не назвав провинность. А может, так надо? Так надо из каких-то высших соображений, недоступных ему, простому деревенскому парню? Так надо товарищу Сталину и его "железным" наркомам? Надо, чтобы люди чувствовали себя постоянно виноватыми, не понимая сущности проступка. Одним росчерком пера подписывали себе и другим смертные приговоры. Никто не застрахован от вины, никто не чувствует себя спокойно. Каждый в чем-то виноват. Они не люди, они провинившиеся ученики. Так надо?

- А ну давай, не задерживай, расписывайся, -хмурый писарчук вырвал у Федора ручку, макнул перо в чернильницу и снова воткнул ручку в пальцы. И Федор, наклонившись над столом, вывел рядом с поставленной галочкой свою фамилию. Семь лет. Всего-то. Семь лет...

2.

"Купил" их молодой худосочный лейтенант в длиннополой, почти до пят шинели. С ним верхом на лошадях прибыло пятеро охранников, но такой большой "компании" было явно недостаточно, и потому начальник пересыльной тюрьмы, по договоренности с лейтенантом, решил для подкрепления прикомандировать конвоем взвод вохровцев, командиром которого случайно, а может быть, и нет, оказался тот самый мордастый по фамилии Баев.

Северная осень коротка, стремительна и почти неуловима. В середине октября ударили первые

ночные морозы. Зазимок легким снежком замелил темно-зеленые лапы елей. Блеклое холодное солнце поздно утром вставало из-за леса, висело недолго и опускалось почти туда же, откуда выползало. Чувствовалась близость полярного круга.

С этапом торопились. Вот-вот могли врезать настоящие морозы, и конвой беспокоился главным образом о себе: кому охота лишние ночи мерзнуть в тайге под открытым небом. А этап предстоял длинный - почти триста километров, и нужно это расстояние преодолеть дней за шесть-семь. А потому с места взяли предельную скорость. Вышли затемно, построившись по четыре в ряд. Зеки находились теперь на полном гособеспечении: им выдали на тюремном складе телогрейки, ватные штаны, валенки и тряпичные треухи. Под телогрейками и штанами оставалась "шварценберговская" выцветшая одежонка, которую хозяева предварительно прохроли-ровали в тюремной прачечной.

В первый день шли скоро. Рюкзаки с нехитрым провиантом и старыми солдатскими одеялами казались легкими и удобноносимыми. В общем, так оно и было. На руки перед отходом выдали только суточную пайку. Остальной запас лежал в мешках, погруженных на подводу с лошаденкой, возглавлявшей шествие. Если уж совсем точно, то движение возглавлял "купец" - лейтенант, восседавший на пегой кобыле. На свою длинную шинель он напялил овчинный тулуп, перепоясав его ремнем с кобурой. Впрочем, остальные охранники и вохровцы предпочли такой же фасон одежды; не впервой им, видно, подобные путешествия. Позади ползла еще одна подвода, груженная мешками с овсом для лошадей.

Федор шел в середине колонны. Шел, стараясь попасть в ногу с впередиидущим, чтобы случайно не наступить ему на пятку. Расстояние между рядами едва ли составляло около двух шагов. Внимательность при повышенном темпе ходьбы - свойство совершенно необходимое. Спотыкаться нельзя, можешь расстроить заданный ритм, и боже упаси упасть - "Пристрелим за попытку к бегству!" - так инструктировал их перед походом худосочный "купец". Лейтенанту почему-то все сразу поверили, поняли - не пустые угрозы его предупреждения. И поэтому шли скоро, следили друг за другом, подбадривали устающих. Дотемна отмахали километров пятьдесят, и это все на этапной дороге, истоптанной до них сотнями таких же "путешественников".

На ночь остановились на специально приспособленной для такого ночлега поляне. В центре - костровая яма с прошлым пеплом для зеков, по краям остатки костров конвойных, вокруг широкая "отхожая" канава, которую перепрыгнуть невозможно, не попав на зловонное, сейчас уже замерзшее дно. Бегство возможно, но бессмысленно: зимой тайга мало кого отпускает живым. Эту аксиому, видно, понимали и конвойные, и зеки. Понял ее и Федор, хотя в начале привала в голове мелькнула мысль: воспользоваться неразберихой растопки костров и устройства на ночлег и, несмотря на усталость, рвануть в лес,

заманчиво темневший буквально в двух шагах. Ведь был же у него опыт, и неоднократный. Но мысль о свободе увязла под грудой реальных обстоятельств. Федор понял, что не побежит. Просто бежать некуда. Два его предыдущих бегства из немецких лагерей имели хоть и смутные, но достижимые цели. Здесь цели не существовало. Он побежал бы В НИКУДА. И потому покорно съел свою черствую пайку, запил глотком воды из фляги: воду нужно экономить - фляга дана на весь переход, а пополнить ее почти невозможно. Костры к тому времени уже запылали вовсю.

Зеки, как и приказано, прибились к центральному, большому. Его яркое горящее пламя обжигало лица приблизившихся испепеляющим жаром. Треск сгорающих еловых веток, похожий на глухие выстрелы трехлинеек, пробуждал в засыпающем сознании Федора странные сновидения, почерпнутые из глубин памяти. Вот он в разведке, лежит в придорожных кустах невдалеке от небольшой деревушки. Рядом лейтенант Колюжный. Лицо сосредоточенное, внимательное, напряженное. Где-то поблизости невидимо притаились в кустах остальные: их разведвзвод. Все живы. Близкая линия фронта еле слышно стрекочет пулеметными очередями и одиночными выстрелами. Разведчикам нужно до рассвета вернуться туда с языком. На дороге слышится скрип подводы. Лошадь невиданным зверем внезапно появляется из-за поворота. В телеге полуспящий немец. Тот самый фельдфебель... Федор выскакивает из-за кустов первым, бросается на него, хватает сзади за волосы. Он хочет связать его, но неожиданно для самого себя ударяет немца под лопатку невесть откуда оказавшимся в руке штык-ножем. Фельдфебель поворачивает к нему искаженное болью лицо, и Федор узнает... Грихана, одетого в немецкий мундир. Краем глаза Федор замечает, что на телеге вповалку лежат еще какие-то люди. Ближайших он узнает. Это Юркус, Лайма, Витас, Ирма. Их руки связаны за спиной, невидящие глаза смотрят в ночное небо. Рядом искаженные предсмертной мукой лица жертв "рыбного поезда". Они валяются рядом с хуторянами. А дальше по всей площади "необъятной телеги" лежат тысячи, миллионы незнакомых Федору людей. Их неподвижные силуэты теряются вдали... А Гри-хан уже не Грихан, а комвзвода вохровцев Баев, и он жив, здоров, нахально скалит мордастую физиономию и уже вяжет по рукам и ногам самого Федора узкой бельевой веревкой, бросает его на дно телеги. Потом, вожделенно гогоча, снимает шинель, гимнастерку, сапоги, брюки, раздевает догола лежащую невдалеке Ирму и насилует ее, смачно пуская по толстому подбородку желтую от табака слюну... Федор в бессильной страсти бьется в своих путах, затем силы покидают его, он закрывает глаза и отворачивается, чтобы не видеть этой грустной сцены. Он медленно, как это бывает только во сне, теряет сознание, проваливаясь в пустоту, и тут же просыпается, глотая уже наяву горькие слезы жуткого сновидения.

Вокруг ночная, промозглая тишина. Центральный костер давно догорел, теперь переливается среди черного пепла горячими звездочками искр. Над головой же, в бездонном небе, подвижно вглядываются в тайгу холодные звезды Вселенной. Таким же безразличным взглядом смотрели они миллионы, тысячи, сотни лет назад из своего далекого далека на летящую в бесконечности крошечную искорку, маленькую планетку, населенную существами, способными строить города, рисовать картины, писать книги и... убивать друг друга без жалости, вопреки написанным книгам, нарисованным картинам и построенным городам. Города рушились, книги и картины сжигались на кострах, Искры крошечными звездочками в небе исчезали без следа, не долетев до своих "холодных" собратьев.

Люди и их творения погибали под неподвижным взглядом призрачных светил, смотрящих с неба, где человечество поселило свою единственную надежду, своих заступников, богов. К ним обращались погибавшие с последней мольбой о спасении. Но боги безмолвны. Они не откликаются на множество молящих призывов. Они смотрят с небес холодными, неподвижными звездными глазами.

Верил ли Федор в Бога? На этот вопрос он однозначно вряд ли сумел бы ответить. В большей степени, конечно, вера в Христа почти полностью отсутствовала в сердце парня. Родился он после революции, а единственную в его родной деревушке церковь разрушили "до основания" в период яростной борьбы с "опиумом для народа", когда мальчишке едва минуло десять лет. В школе воспитывали учеников в непримиримом атеистическом духе, ставили самодеятельные "пролетарские спектакли" со злодейскими персонажами "минувших эпох", где ряженые "попы" играли довольно заметную роль в собственном разоблачении в глазах подрастающего поколения.

Мать Федора умерла, когда ему шел шестой год. Как и большинство крестьянок того времени, она свято верила и (в отсутствие деревенской страды) по выходным дням регулярно посещала церковь. Несколько раз она брала с собой и маленького Федора. Из детских воспоминаний остался только полумрак с мерцанием тусклых свечных огарков и ряд темных, постоянно кланяющихся человеческих спин, да чей-то голос, скороговоркой произносивший непонятные слова. И лишь однажды, когда мальчик взглянул наверх выше наклоненных молящихся спин, увидел в свечном ореоле нарисованное на стене лицо человека с огромными, добрыми глазами, смотрящими неподвижно, пристально, проникновенно. Мальчик долго не мог оторвать своего взгляда от этого лица. Оно манило, звало куда-то, в какой-то радостный, счастливый мир, где нет печали, боли, нет смерти. А есть одна бесконечная жизнь...

ГЛАВА XXVI.

1.

Подъем, оправка, построение, перекличка и темп, темп, темп! Нужно успеть уложиться в срок. Так сказал лейтенант в утреннем "напутственном слове".

Половину дня шли неплохо, а потом стали уставать -ведь привалы были короткими: всего несколько минут. Шестьдесят километров: шуршащий топот валенок, пот, стекающий на лбы из-под матерчатых треухов, именуемых шапками, единое движение, единый порыв. Вперед, вперед почти без остановок, без еды. За спиной рюкзак с одеялом. Вчера он казался таким легким. Почему же сейчас он словно набит кирпичом? Почему плечи давят лямки? Почему с каждым пройденным километром все больше тяжелеют на ногах большие, не по размеру, валенки?

Усталость. Какая-то дикая, нечеловеческая. Так быстро идти невозможно. Люди спотыкаются, сбиваются с ног. А вохровцы, едущие на лошадях по бокам и сзади колонны, все подгоняют и подгоняют. Благо в руках нет плеток, но зато имеются карабины, а они более весомый аргумент.

Федор шел и чувствовал, как усталость по каплям заполняет все его существо. Сначала пропала легкость в ногах, затем уровень тяжести быстро поднялся вверх, и голова наполнилась давящим гулом. Перед глазами поплыл какой-то полутуман, прерываемый серым мельканием спины впереди-идущего. Остаток пути до ночлега он дотянул на "автопилоте". Растопка костра, сухомятный ужин и сон, похожий на беспамятство. Тайга уже соблазном не манила, снов Федор не видел. Проснулся также внезапно, но от легкого тычка в бок. То вохровцы и охранники будили замертво уснувших зеков несильными пинками. И снова та же процедура, "напутственное слово" лейтенанта с предупреждением не отставать и не падать. И снова "хороший утренний темп" по зазимку.

Выстрелы в хвосте колонны послышались часа через два после дневного получасового привала. Стреляли из пистолета. Три размеренных, почти с одинаковыми промежутками выстрела. После первого идущие замедлили шаг, после второго движение прекратилось, третий выстрел заставил большинство оглянуться. Комвзвода Баев, сидя на лошади, засовывал в кобуру свой длинноствольный "ТТ". Возле передних лошадиных ног лежал человек в фуфайке и в валенках. Чуть в стороне друг на друге валялись еще два мертвых зека. Вохровцы, очевидно, хорошо зная свое дело, тут же приступили к раздеванию трупов: не пропадать же казенному добру?..

На выстрелы с "головы" прискакал лейтенант, подъехал к Баеву, о чем-то тихо с ним переговорил, понимающе улыбнулся и потрусил на свое место, несколько раз крикнув:

- Продолжать движение!

Движение продолжалось. Раздетых мертвецов вохровцы оттащили в тайгу. Зверью на радость...

К вечеру прибавилось еще четверо. Идущие последними уставали быстрее и падали неотвратимо -некому поддержать, а Баев стрелял умело, с наслаждением. Его подчиненные действовали так же умело и грамотно. Движение приостановилось всего лишь на несколько секунд. Люди быстро ко всему привыкают, даже к тому, что им стреляют в спину.

2.

В последующие два дня избиение падающих в "арьергарде" приняло ужасающие масштабы. Баев и его помощники старались вовсю. Выстрелы теперь раздавались на протяжении почти всего дневного пути. Патронов у комвзвода, очевидно, хоть отбавляй, рука тверда, сердце горячо, голова холодна, глаз меток. Стреляет он без промахов, выбирает жертву заранее: видно ведь, кто отстает и спотыкается. Не подгоняет, медленно едет за отставшим от отряда, и когда тот падает, дает ему минуту для подъема, однако ею еще никто не сумел воспользоваться. Баев стреляет в голову не только из "гуманных соображений" - треухи тряпичные, а потому дешевые, а фуфайка на вате: залатывать нужно дырки от пуль и кровь стирать... Сани-розвальни, запряженные пегой лошаденкой и замыкающие этап, уже полны этими фуфайками и штанами, а "товар" все прибывает и прибывает. Да что с убиенных взять: "тошнотики" не оправились еще до конца после голодовки в поезде, вот и валятся, как зимние мухи...

Так Федор в конце шестого дня "путешествия" оказался в хвостовых рядах. Держался он, как, впрочем, и большинство, из последних сил. Слабость и дурнота от недоедания сковывали каждое его движение. Ноги в огромных валенках казались размякшими, глиняными, способными развалиться на кусочки от любого неосторожного движения. Да и сам он, словно вылепленный из этой самой глины, взмок и вспотел от "скоростной" ходьбы. Все чаще серая спина идущего впереди начинает медленно уплывать. Все чаще, собираясь с силами, нужно догонять уплывающую спину и подлаживаться под общий ритмичный топот. Все дольше и дольше эти промежутки отставания. Ноги заплетались: слабость превозмогла все усилия. Федор стал падать. Падал он медленно, летел, как летают в юношеских снах в пропасть, где нет дна, а падение завораживает, превращаясь в бесконечный ужас и... наслаждение. Он еще остатками воли пытался бороться с падением в пропасть, которая почему-то вдруг превратилась в бездонное звездное небо, но оттуда, с невероятной высоты на него смотрело доброе лицо человека с большими, ясными глазами. Человек улыбался мягкой, светлой улыбкой. Переливающиеся созвездиями зрачки призывно влекли уставшую душу забыться в тихом, вечном покое. И Федор уже совсем покорился нежности прекрасных звездных глаз, не в силах противиться безудержному падению, а может, взлету, когда его лицо заслонили внезапно другие физиономии, одна из которых была лошадиной мордой, а другая - комвзвода Баева. Черная, громадная дыра пистолетного ствола приблизилась к лежащему на спине Федору и показалась тоннелем в ад. Еще минута, и он будет убит этим дьяволом на вороном коне, этим хладнокровным палачом, выполняющим беззлобно свою повседневную работу.

Федор очнулся, привстал на локтях, завороженно глядя в бездонное отверстие смерти. Баев почему-то не нажимал на спусковой крючок. В его узких

поросячьих глазках происходило узнавание. Он узнал Федора - первого, кого увидел в живых в том товарняке.

- А, крестник, это ты?! - улыбка обнажила ред
кие, желтые, прокуренные зубы. - Али притомился,
к медведям захотел? Даю минуту, - улыбка исчезла
так же, как и появилась, - если не поднимешься -
ночевать тебе в кустах голышом! А ну быстро, пока
не передумал!

Ноги не слушались. Тело не слушалось. Каких трудов Федору стоило перевернуться на живот. Подняться на корточки, встать на свои глиняные "ходули" и, медленно перебирая ими, двинуться за ушедшей уже довольно далеко колонной. Сзади его размеренно сопровождал лошадиный шаг. Пистолет еще не спрятан в кобуру, он еще может выстрелить. Нужно не упасть, выдержать, не упасть... Скоро привал, ночлег, а там еще один переход. Последний. Его он как-нибудь выдюжит, протянет. А сейчас нужно не упасть: "Господи, господи, помоги!" - в мозгу круговоротом повторялась эта фраза. Она всплыла среди головокружения, из задворков памяти детства и недавнего "звездного видения". Ни одной молитвы Федор не знал и потому повторял про себя, как заклинание: "Господи, помоги!".

Он шел, спотыкаясь, медленно, словно рассчитывая каждое движение. Каждый свой шаг. За спиной так же медленно, уверенная в поживе гарцевала смерть. Пистолет не спрятан в кобуру. Он готов выстрелить...

- Этап, стой! - раздался далеко впереди еле
слышный голос лейтенанта.

Ночлег. Спасение. "Спасибо, господи!"

3.

Сон уже почти поглотил все его существо; безмерная истощающая пустота, наращивая скорость, всасывала сознание в свой спиральный водоворот, оставляя на поверхности лишь последние отблески прошедшего ужасного дня. Федор уже почти заснул, утопая в океане забытья, когда вдруг на "поверхность" его вытащил сильный толчок в бок и голос, заоравший на самое ухо:

- Вставай! К командиру!

Самому подняться было невозможно, и стрелок Кравченко, понимая это, поддержал утомленного зека. Он слегка придерживал разбуженного, ковылявшего по направлению к "офицерскому" костру, излучавшему свой горячий пламень в окружении двух "солдатских" "на всякий случай". На фоне пламени темнели две фигуры, в которых легко угадывались силуэты лейтенанта и комвзвода. Командиры трапезничали. Прямо на промерзлой земле расстелено полосатое одеяло, сервированное консервными банками, разбросанными кусками ржаного хлеба и другой снедью, говорившей о разнообразии вкусов руководителей этапа. Венчали скромный ужин несколько бутылок водки, две из них валялись на одеяле опорожненными. Руководители были во хмелю, а потому общительны и добродушны.

Баев первым увидел бредущую пару и толкнул в плечо лейтенанта. Тот повернулся к идущим и стал их рассматривать мутными глазами. Федор и Кравченко приблизились к костру.

- Заключенный доставлен, - доложил Кравченко
и отошел в сторону, поближе к своему костру,

Федор стоял, слегка покачиваясь. Головокружение и муть не давали до конца реально воспринимать действительность. Фигуры комвзвода и лейтенанта все время расплывались, становились какими-то прозрачными, похожими на призраков. Всполохи костров усиливали эффект.

- А ну-ка сядь! - приказал призрак Баева, махнув
рукой,

Федор покорно потопал поближе и, чуть не упав на спину, сел на землю рядом с комсоставом.

Ј Не оклемался еще? - свиные глазенки с пляшу-
щими в них костерками вгляделись в Федора. Поняв,
что доставлен тот самый и Кравченко не ошибся,
Баев удовлетворенно хмыкнул, затем повернулся к
лейтенанту:

Ј Крестник мой, - сообщил он, - трижды кре-
щенный. Последний раз - часа два назад... Молоток,
сумел выползти, значит, на лагпункте не сдохнет.
Капитан ваш не любит "тошнотиков".

- Капитан наш - мужик что надо! - худое лицо лейтенанта исказила кривая улыбка. - Порядок уважает образцовый. С ним не побалуешь - враз "табуреточный метод" применит!

Ј Да, изобретатель он у вас, стахановец, передо
вик производства! - загоготал Баев, брызжа на Фе-
дора табачной слюной. - Надо же такое придумать -
"табуреточный метод". Обхохочешься!

Ј Только зекам не до смеху, - лейтенант потянул-
ся за нераскупоренной бутылкой. - Давай, что ли
нальем твоему "крестнику", раз он уполз сегодня от
безносой?

- И то верно! Пусть вмажет, Когда еще доведет-
ся? - лейтенант заборным перочинным ножиком от
бил сургучовую печать на горлышке, загнал штопор
в пробку, ловко вытащил ее на поверхность, поднял
с одеяла валявшуюся кружку, наполнил ту до краев
красной в отблеске костра водкой и протянул Федору.

- Пей, "крестник". Дай бог, чтоб не последнюю!

Федор тупо смотрел на протянутую кружку. Голова словно наполнилась ватными шариками, в которых застревали обрывки мыслей. Из всего сказанного запомнилось почему-то упоминание о капитане и его "табуреточном методе", что вызывало смутные ассоциации. Но уловить нить Федор никак не мог. Страшно хотелось спать, и он с трудом противился прокатывающим по телу волнам оцепенения.

- Ну че застыл? - Баев приблизил свое рыло поч-
ти вплотную к лицу Федора и отрыгнул запахом
водки, табака и лука. - Или не хочешь пить за наше с
лейтенантом здоровье? Пей, приятель, пока мы доб-
рые, а то можем и передумать. И погибнешь ты, па-
ря, при попытке к бегству, хотя убегать ты от нас
будешь на четвереньках. Верно, товарищ лейтенант?

- Куда уж верней! Так что бери, "крестник",
кружечку и хлебай "Московскую", желательно в
один прием.

Федор поднял наполненные слабостью руки и охватил ладонями большую эмалированную кружку. В кружке грамм триста, не меньше. Лейтенант отпустил ручку, и кружка всей своей тяжестью осела на ладонях, словно не водка налита, а расплавленный свинец. Где-то слышал или читал - казнь такая была: лили в глотку горячий свинец, а тут самому пить надо... В горле будто сухой песок. Фляга с водой совсем опустела, а снегом, ухваченным по дороге, не напиваешься. А тут полная кружка: свинца, водки, воды? Он выпьет, сейчас он выпьет. Все, что ему налили. До дна.

Скорее всего ему налили воду?!

Во всяком случае вкус жидкости Федор не почувствовал. Облегченная кружка выскользнула из разжатых ладоней и мягко упала на полосатое одеяло.

- Молодчага! - раздался над ухом голос Баева. -
Этак и я не сумею! А ну, на закуси лендлизовским
харчем. Не жрал, небось, такого никогда!?

В руках у Федора оказалась полупорожняя консервная банка с иностранной надписью на боку. Буквы сложились в слова и как-то сами собой перевелись: "Ветчина свиная" и чуть ниже: "Сделано в США". Английский язык он не забыл - уроки Бака не прошли бесследно.

Бак! Где ты сейчас? Наверное, у себя дома в Миннесоте с отцом, матерью, сестрами, невестой?! Помнишь ли ты о своем русском приятеле? Догадываешься, как ему тяжело сейчас? Как смерть каждый день идет у него за спиной, а нынче сидит в двух шагах и угощает водкой и ветчиной, сделанной на твоей далекой родине и присланной из лучших побуждений поддержать жизнь? Но здесь свою жизнь поддерживают несущие смерть. Не по адресу доставлена эта баночка с ветчиной. Прости, Бак, что не поверил тебе!

- Прости, Бак, - губы Федора наклонились над
раскрытым зевом консервной банки, словно над ми-
крофоном телефонной трубки. Он был почти уверен:
Бак его слышит, только не знает, что ответить. В
ушах, будто звук телефонных проводов, нарастал,
приближаясь, гул, за которым слух угадывал чьи-то
отдаленные голоса. Голоса перекликались, спорили,
переругивались, но нарастающий гул глушил их сла-
беющие всполохи, и внезапно навстречу, в гудящее
море ворвалась какая-то мягкая, но всесокрушающая
волна. Она закружила в разноцветной карусели окре-
стный мир.

Яркие пятна костров на фоне темного, крутящегося в звездном хороводе неба, призрачные фигуры Баева и лейтенанта, вертящиеся в странном, нелепом танце теней. Калейдоскоп света и тьмы запестрил перед глазами. Потом отблески света все короче и мимолетнее одиночно вспыхивали в мозгу, пока тьма, бездонная тяжелая тьма опьянения не затянула Федора в свое чрево, оковав тело внезапным, непробудным беспамятством.

И все же пробуждение состоялось. Не сразу, постепенно между приступами мучительной головной боли, тошноты, гула в ушах он стал осознавать... себя словно заново рожденным в этом мире. Глаза привыкали к свету, руки и ноги выходили из бесчувствия судорожными приступами озноба и жара. Как на фотографической карточке проявлялся окружающий пейзаж: пасмурное утреннее небо, темные стволы елей с ветками, припорошенными снегом, и снежинки, летящие в морозном воздухе снежинки - светлые искорки, падающие из небытия белесого небосвода на озябшую Землю в желании согреть ее своей миллионной прохладой. Снег согревает. Снег согревает... замерзающих.

Чьи-то руки били Федора по щекам, мешая ловить взором падающие снежинки. Федора это самоуправство слегка взмутило, и он сделал неудачную попытку увернуть лицо от пощечин.

- Глянь, оклемался, командирский собутыльник! - знакомый голос стрелка Кравченко почти окончательно привел в себя. - А думали, задубел насмерть. Потащил его Грачев в сани, как приказано. Понравился он чем-то нашему комвзвода, вот он с ним и цацкается.

Две пары сильных цепких рук подхватили Федора, пронесли несколько шагов и бросили в кучу какого-то тряпья на сани, которые почти тут же двинулись с места, легко скользя по свежевыпавшему снегу. Зафыркали, переходя с шага на мелкую рысь, лошади стрелков. Отставшие из-за "командирского любимчика" догоняли ушедший вперед этап.

Федор лежал, согреваемый тряпьем, и чувствовал, как жизнь множеством раскаленных, тоненьких иголок входит в его конечности, освобождая их от оцепенения. Сани катились по этапной дороге плавно, почти неощутимо. Возница погонял, покрикивая на лошаденку. По бокам эскортом скакали Кравченко и Грачев. Пар валил из лошадиных ноздрей, оседая на мордах сахаристым инеем. На душе вдруг стало тепло и уютно то ли от ощущения возвращающейся жизни, то ли от удивительно быстрого движения неподвижного тела. Это было чудесное, фантастическое состояние приученного за неделю передвигаться при полном физическом изнеможении. Федор на несколько минут забыл, куда он едет, зачем? Все его существо заполнило состояние полета, легкости, внутреннего равновесия. Голова болеть перестала, что само по себе удивительно, и это после страшной для истощенного организма порции водки, выпитой накануне вечером. Он летел, он мчался в уютных санях к неведомой цели, зловещая сущность которой сейчас исчезла под светлым покровом вновь обретенного бытия. Небо над головой поголубело, снежинки оттуда падали все реже и реже, тепло от мягкого тряпья проникало все глубже и глубже в блаженно неподвижное тело. Лишь кончики пальцев рук слегка мерзли на утреннем морозе без оброненных где-то вчера рукавиц.

Чтобы согреть руки, Федор почти машинально стал рыться в куче тряпья, на которой так блаженно

возлегал, подцепил что-то большое, громоздкое и потянул на себя. Краем глаза подметил сходство с ватником, но вначале значения этому не придал. Под фуфайкой руки согревались медленно, и так же медленно в мозгу росло... понимание. Он лежал на одежде убитых... И она согревала его... Его солагерники, раздетые, неподвижные, лежали сейчас в голых придорожных кустах разбросанные по всему долгому, длинному этапу. А их одежда греет чудом неприсоединившегося к ним. Ведь не случись с Бае-вьм этого странного "узнавания", на санях было бы одной телогрейкой больше... Слеза выкатилась из глаза и, не встречая препятствия, поплыла по щеке, утонув в вороте ватника. Федор плакал неподвижно, беззвучно, безысходно. Плакал, и слезы снова облегчили отяжелевшую душу. Он незаметно для себя уснул, слегка всхлипывая во сне. Сани неудержимо катили по дороге вперед. Федор спал, укрывшись чужой телогрейкой.

Сколько он проспал, ему было неведомо. Сон на время лишил его памяти о прошлом и страха перед будущим. Он существовал вне времени. Время остановилось для него. И он проснулся, словно и не засыпал. Проснулся оттого, что тормошили за плечо. Открыл глаза. Из тумана возникло лицо стрелка Кравченко, губы которого чуть внятно для слуха произнесли: "Вставай, приехали! Капитан уже встречает".

Федор, приходя в себя, поднял голову, оглянулся. Сани остановились в конце неподвижной колонны зеков, стоящей перед большими деревянными воротами. По углам ворот, на фоне заходящего зимнего северного солнца чернели сторожевые вышки. Дальше в одну и другую сторону, в бесконечную просеку тайги уходили столбы с густо натянутой колючей проволокой. Перед воротами несколько человек встречали вновь прибывший, уже, очевидно, последний в этом году этап. Все встречающие, кроме одного, были одеты в белые овчинные полушубки и того же цвета бурки. У стоящего впереди полушубок и бурка выделялись контрастной чернотой. Цвет галифе Федор не рассмотрел, но они ему тоже показались черными. Однако подобные детали почти моментально выпали из памяти, когда он посмотрел в лицо стоящему впереди. Посмотрел и... сразу узнал его. Перед ним и его товарищами по лагерю Швар-ценберг стоял каким-то чудом воскресший, кем-то перенесенный во времени и пространстве "комендант Франк Дитц"...

ЭПИЛОГ

Крыша дома серой каменной глыбой спряталась среди бело-зеленого буйства цветущей черемухи. Давно забытые очертания построек хутора вырисовывались все явственней, буквально с каждым шагом. Сердце в груди билось глухо и отчетливо, словно отражая неровность проселочной дороги. Федор возвращался. Возвращался, не понимая смысла своего появления здесь через столько долгих, страшных лет. Вокруг в бурном цветении садов благоухал май

пятьдесят третьего года. Позади семь... "столетий" мрака. Это время нельзя именовать просто годами: такой длиной и безысходностью они пролегли через его душу.

Но сейчас все уже позади. Федор возвращался, хотя после освобождения из лагеря пришлось почти целый год проработать в родном колхозе за право получить выездную справку. Сейчас она лежала в кармане. Федор возвращался... в свое прошлое, не понимая его смысла. Но он твердо знал: ему нужно вернуться!

Калитка в палисадник открыта настежь. Федор вступил на поросшую травой дорожку, ведущую к дому. Вдоль дорожки беспрепятственно росли лопухи и крапива. Две стоящие напротив друг друга яблони переплели свои ветви, образовав купол, усыпанный перламутровыми звездами цветов. Из-за лопухов и крапивы выглядывали яркие глаза еще каких-то неузнанных Федором соцветий. Аромат весны переплетался с запахами прошлогодней прелой травы. Еще несколько шагов - и дом открылся, весь серый, так похожий на каменную глыбу. И... пустой. Это Федор увидел сразу. Входная дверь нараспашку, стекла в окнах и веранде выбиты. Дом был пуст. И уже много лет. И все же Федор вошел вовнутрь. Словно на что-то надеялся. Пыль покрыла комнаты толстым слоем. Но, к удивлению Федора, мебель почти полностью сохранилась. Исчез только приемник Юркуса да несколько стульев. Присутствие мебели обескураживало. Словно хозяева переезжали налегке, прихватив лишь одежду да постельное белье. Что-то здесь не так! Нечто жуткое, злобное, безжалостное сквозило в странном исчезновении семьи литовского хуторянина. Лайма, Юркус, Витас, Ирма! Где вы? Что с вами? Живы ли вы? Кто ему скажет?

Федор бродил по дому, поднимая тучи пыли. Зашел в комнату Ирмы. Кровать зияла голой панцирной пустотой. Зеркало-трюмо исчезло, но платяной шкаф стоял на месте. Тут что-то словно толкнуло

Федора. Он открыл шкаф. Внутри на плечиках висела... шинель. Его шинель. Та, в которой он прибежал сюда грязным оборванцем. Он ведь думал, что ее сожгли или выбросили. А она, хоть и старенькая, но стиранная и латанная, висит в шкафу. Сохранилась. Ирма сохранила. Федор снял шинель с плечиков, встряхнул. Пыль едкой мглой заполнила полутемную комнату, попадая в глаза, ноздри, рот.

Еле отдышался. Потом надел шинель прямо на свой новенький пиджак, застегнул на все пуговицы. Те, к его удивлению, оказались не солдатскими, а простыми черными. Вспомнил: свои-то пуговицы почти все порастерялись за два месяца сидения в лагере. Внезапно вспомнил о Лешке. Нужно пойти на речку, бросить в "могилку" несколько цветков...

Шинель почти впору, только чуть-чуть великовата. Не успел нарастить вес. Машинально сунул руки в карманы и вдруг в правом нащупал листок бумаги. Так же, почти машинально, вытащил его. Развернул и... буквы заплясали перед глазами. Федор узнал почерк Ирмы. Она писала по-русски. Писала ему.

"Если ты жив? Если ты придешь? Нас куда-то выселяют. Дали полчаса собраться. Пишу тебе, не знаю зачем? Ведь тебя нет? Ты умер? Но не верю, ты жив! Ты придешь. Ты должен прийти. Мало русских слов. Мама плачет, собирает вещи. Нас грузят на подводы. Поедем на станцию, а там - поезд. Сибирь. Так говорят солдаты. Страшно. Я ждала тебя. Теперь ты жди меня. Я вернусь, 4.07,47 г. Ирма."

Держа в руке листок, Федор медленно вышел из дома. Сел на ступеньку, прислонившись спиной к перилам крыльца. Вечерело. От цветущей черемухи повеяло ароматом. Где-то в саду, на дереве, сначала робко, а потом все уверенней запел соловей. Он, как и все соловьи на свете, изощрялся в трелях, "выделывая коленца".

Тьма подступала медленно, неотвратимо. Как нестерпимо пахло черемухой! Как настойчиво и неотвязно пел в саду соловей...

40

Ј

Ј


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"